|
||||
|
Часть первая. Проблемы монистической философии Глава 1. От мифа к логосу 1. Постановка вопроса: логика предмета и предмет логики Как наука, совпадающая с логикой и теорией познания, диалектика рассматривает вопрос об отношении мышления к бытию не только со стороны содержания, но и со стороны формы, под углом зрения совпадения форм существования и развития мысли с формами существования и развития предмета. Это совпадение – факт, теоретически установленный философией диалектического материализма на основе исследования всей истории человеческого познания, рассматриваемого в его источнике, в его тенденции. Эта мысль составляет одну из основных линий «Философских тетрадей» В.И. Ленина. Вместе с тем совпадение формы мысли и ее предметного содержания имеет противоречивый характер. Форма мысли в известном смысле автономна по отношению к содержанию, она регулирует движение в содержании. Форма выражает активное отношение субъекта мысли к его предмету, к конкретному содержанию познания. Следовательно, форма мысли представляет собой некий особый тип содержания, инвариантный для всякой теоретической деятельности. Выяснить природу этого содержания, а затем его функцию в познании составляет задачу настоящей главы. Лучшим методом исследования подобного рода вопросов был и останется метод логико-исторического анализа. Поэтому рассмотрим проблему логического в форме критического изложения ее истории в философии. Мы полностью солидаризируемся с мыслью П.В. Копнина о правомерности и необходимости такого подхода к истории философии, при котором она выступает как историческая форма бытия самой философии[5]. Целью нашего исследования вовсе не будет ни изложение истории философии как таковой, ни изложение истории нашей проблемы (хотя нелишне отметить, что история философии в ее главных чертах вообще-то говоря и есть история этой проблемы). Мы обращаемся к истории философии, во-первых, потому, что некоторые фундаментальные категории и принципы теоретического познания соотнесены в ней непосредственно с жизненной потребностью, их породившей. Здесь они свободны от тех наслоений, которые неизбежно привносит развитая философская рефлексия, превращающая эти категории и принципы в предмет истолкования, интерпретации, в философские догмы. В частности, у ранних греческих философов исходные категории логики еще сохраняют значение форм духовно-теоретической деятельности человека в проблематической жизненной ситуации, которую эта деятельность и призвана разрешить. Здесь мы находимся у истоков философско-теоретической мысли, в том пункте, где эта мысль только рождается как способ разрешения реальной жизненной ситуации. Здесь мысль всецело непосредственна и практична в высоком смысле этого слова. Ее наивность и полное отсутствие академических условностей лишь подчеркивают ее жизненность, подлинность. Позднее же, сформировавшись, превратившись в школу, обрастая всеми атрибутами профессиональности, она сама порождает проблематическую ситуацию, в известном смысле условную. Тогда возникают новые варианты философской мысли, определенные философские концепции, школы и т.п. Эти вторичные формации философской мысли не обладают уже теми достоинствами, которые, собственно, и представляют наибольший интерес. Мы обращаемся к истории философской мысли, рассматривая ее как форму деятельности, сопоставленную с другими, нефилософскими формами деятельности, не в контексте самой философии и ее истории, а в более широком контексте жизнедеятельности человека вообще, в контексте истории человеческого познания. Во-вторых, мы обращаемся к истории философии потому, что она (в отмеченном выше смысле) воспроизводится так или иначе и по сей день. Проблематика, породившая, скажем, философию Аристотеля, актуальна и сегодня, если не в самой философии, то в других науках во всяком случае. В ходе своего исторического развития вследствие известной неравномерности развития различных отраслей научного знания каждая из них так или иначе заново открывает для себя Аристотеля, не всегда сознавая это. Ниже мы увидим, что так, в сущности, обстояло дело со структурной лингвистикой, открывшей для себя лишь в начале XX века аристотелевскую проблему материи и формы. Принципы системного и структурного анализа, столь оживленно обсуждаемые в научной литературе наших дней, – новость во всяком случае не для философии. Что же касается логических идей «Капитала» Маркса, то многие из них еще не пережили своего возрождения в практике других отраслей научного познания. Нет никакого сомнения в том, что это открытие их еще ожидает. Кладовые плодотворных философских идей для науки еще не исчерпаны и, по-видимому, не будут исчерпаны никогда. В свою очередь философия тоже обогащается за счет развивающегося научного опыта. На каждом данном этапе познания совпадение форм движения мысли с формами движения предмета встает перед исследователем не только как факт и общетеоретическая истина, но и как практическая задача разработки научного метода развития мыслей, внутренне тождественного способу движения содержания, как проблема движения мысли по логике самого предмета. Иными словами, мы намерены представить эту философскую теоретическую истину как истину императивно-практическую, оправданную историческим опытом человеческого познания. К этому историческому опыту мы прежде всего и обратимся. Что же, однако, представляет собой эта «логика предмета»? Философу-неопозитивисту само выражение «логика предмета», «логика содержания» представляется совершенно лишенным смысла. Для него существует лишь логика восприятия вещи и ее «словесного бытия», но никак не ее собственная логика. Вещь для него лишь поле чистых возможностей для конструирующей деятельности рассудка и наделяется «логосом» лишь в меру того, как рассудок выражает свое отношение к ней. Так, например Ф. Франк следующим образом определяет сущность: «...Под “существенными свойствами” вещи мы будем подразумевать те свойства, которые необходимы для достижения определенной цели. Без уточнения цели термин “существенный” не имеет определенного значения»[6]. Аналогично высказывается и Б. Рассел: «Понятие о сущности является сокровенной частью каждой философской системы после Аристотеля вплоть до нашего времени. Это, по-моему, безнадежно сбивающее с толку понятие... В действительности вопрос о “сущности” есть вопрос о том, как употреблять слова. Мы употребляем одно и то же имя в различных случаях для довольно разнообразных явлений, которые рассматриваем как проявление одной и той же “вещи” или “лица”. Фактически, однако, это лишь создает удобство словоупотребления. “Сущность” Сократа состоит тем самым из таких свойств, при отсутствии которых нельзя употреблять имя “Сократ”. Вопрос этот чисто лингвистический: слово может иметь сущность, но вещь – не может»[7]. С точки зрения неопозитивистов, проблемы метода научно-теоретического познания, выражающего в формах движения мысли специфическую природу содержания, вообще не существует. Единственной проблемой логики остается проблема формального соответствия мыслей друг другу внутри принятой системы допущений, проблема построения внутренне непротиворечивой системы высказываний, опирающейся на некоторые гипотетически принятые предпосылки. Проблема же отражения природы вещи в логике понятий в рамках философии неопозитивизма вообще не встает, поскольку она вообще не признает наличия у вещей какой-либо собственной природы. Между тем именно этой проблеме и именно этой категории, категории сущности, исторически и по существу обязана своим существованием логика и как способ духовной жизнедеятельности человека, и как наука. История философии со всей очевидностью показывает что проблема логики – это прежде всего не вопрос о построении какого-либо рода логического синтаксиса, логического исчисления, а вопрос о логике самой вещи, о ее содержательном определении, об ее отношении к самой себе и к другим вещам, о ее «логосе». Эта проблема родилась вместе с философией, с теоретическим познанием вообще. Что же такое «логос» вещи и, следовательно, логическое, рациональное познание? 2. Миф В древнегреческом эпосе ????? – «слово» (от ?????? – «говорить») встречается редко. У Гомера – всего три раза[8], причем здесь же заменяется терминами ????? (миф) или ???? (эпос). В тех же случаях, когда «логос» употребляется во множественном числе, в значении «слова», то этот термин обозначает льстивые, ложные слова, «лукавые речи»[9], «словеса»... С развитием древнегреческого общества и его культуры по пути к рабовладельческой демократии в народном сознании «миф» или «эпос» превращается в сказку или басню, а «логос» – в истинное слово. На место мифа, басни становится проза трезвой мысли. Логос – сфера этой прозы, «логограф» – писатель, прозаик (в отличие от поэта, «аэда»). Позднее «логос» воспринимается как «разумное слово о природе», как «естество вещей», как «слово о сущем» и, наконец, как слово, обозначающее мировую гармонию, внутреннюю закономерную связь вещей. С этими значениями «логоса» уже оказывается связанной и философия вообще, и логика в частности. Эта коротенькая биография слова «логос» весьма содержательна. В неявном виде она содержит в себе и сведения по биографии древнегреческого общества, древнегреческой культуры и теоретического мышления. Мифологическая формация сознания – духовный рефлекс общинно-родового бытия человека. «Ведь мифология – это и есть понимание природы и всего мира как некоей универсальной родовой общины»[10]. А в общине связь основана не на определенности индивида, а на непосредственной всеобщности, стихии природного целого. Целое этого общества еще не есть организация, где каждый элемент взвешен и определен и где единство строится как соответствие определенностей. Всеобщность этого целого непосредственна, она есть сущностная сила рода, его мощь, его героическое, ахиллесово начало. Она есть чувство, но не мысль, клич, но не слово. Слово – одиссеевское начало жизни. Слово – мера особенности, устойчивости, определенности, размеренности, организованности. Слово – начало мудрости, опосредованной силы, всеобщее, существующее, через особенное, через средство, орудие, в ритме организации. Сила слова и тайна мудрости заключаются в пределе, определенности, мере; она парадоксальна, диалектична, лукава; ее беспредельная мощь спрятана в ряде невинных дискретных шагов, в двойственности каждого рядового тона; ее стихия – стихия гармонии. В стихию безмерного воодушевления мифа «логос» вносит нечто «лукавое», отрезвляющее, меру. Структура магического и мифологического мышления сполна объясняется характером жизнедеятельности общественного субъекта, в данном случае – грека архаической эпохи. Ограниченность его практического отношения к миру определяет ограниченность теоретического осознания этого мира. Собирательство – абстрактное отношение человека к природе. То, что человек получает от нее, для него практически выступает как абстрактный дар, не связанный с особенной, определенной природой вещи, так как определенностью этой вещи человек как раз и не владеет. Ведь только в труде, в производстве человек осваивает определенность вещи. И благо, которого он домогается от нее, есть выражение именно этой ее определенности, особенности, устойчивости как данной вещи – ее строения, свойств, формы, «логики». Утверждая абстрактно-потребительское отношение к вещам природы, гасящее всякий интерес к ним самим по себе, к их определенности, эта жизнедеятельность необходимо полагает ситуативную логику мышления. Жизнетворящая сила вещей летуча, сверхконечна, абстрактна, она принадлежит не вещи в ее определенности и необходимости, а ситуации – во всей ее случайности и неопределенности. Эта сила всегда зависит от чего-то другого, вообще говоря – «от всего». Вещь в силу этого превращается в комплекс[11], объединяющий в себе это «всё». Нам представляется убедительным следующее суждение: «Первоначально понятие субстанции еще не выделилось из общей смутной и нерасчлененной сферы человеческого мышления и сознания. Человек еще не находит этой субстанции ни в чем окружающем... Получается то, что ни в какой вещи человек не находит ничего устойчивого, ничего твердо определенного. Каждая вещь для такого сознания может превращаться в любую другую вещь, и каждая вещь может иметь свойства и особенности любой другой вещи. Другими словами, всеобщее, универсальное оборотничество есть логический метод такого мышления... Зевс оказывается и небом, и землей, и воздухом, и морем, и подземным миром, и быком, и волком, и бараном, и орлом, и человеком, а иной раз просто жуком или каким-нибудь геометрическим телом. Аполлон тоже и свет, и тьма, и жизнь, и смерть, и небо, и земля, и баран, и волк, и мышь и еще сотни всяких предметов и явлений. Здесь господствует принцип «все есть всё» или «всё во всём»[12]. Сила вещи оказывается магической, сверхъестественной именно потому, что она рассматривается как несоразмерная с ее определенностью, как выводящая за пределы ее самой, ее конечности, особенности, естества, выступающая как нечто сверхконечное, не вытекающее из природы вещи, из ее «что». Судьба и вещи, и человека всегда оказывается зависящей от чего-то другого, от богов или хотя бы от другой вещи, она запредельна для данного человека и данной вещи, всегда лежит по ту сторону наличного и поэтому не выражает необходимости самой вещи в ее определенности, но нечто потустороннее, рок. Сила гомеровских героев всегда оказывается заимствованной, их судьба – предначертанной. Ее не разглядишь в чертах характера героя, в логике его поступков. Архаический мир еще не знает греха, как не знает и искупления. Поступок не несет в себе своей собственной меры, всеобщее не воплощено в особенном, противоречие между внутренним всеобщим содержанием и внешней конечной мерой его осуществления отсутствует. Осуществляется суд, но нет самоосуждения. Есть эпос, но нет логики. Есть «явная гармония», но нет гармонии «скрытой». В этом смысле Гомер представляет нам богатую своеобразную небесную и земную механику отношений людей и богов, картину внешнего взаимодействия событий и поступков (похищение Елены, «яблоко раздора» и т.п.), но не дает внутренней логики этих событий, внутреннего взаимодействия всеобщих и особенных моментов вещей. У Гомера вещи и поступки постоянно натыкаются на предел. Но этот предел – внешний, «божественный», не выражающий естественной предельности самой вещи, а потому иррациональный, установленный слепой судьбой. Но греки знали и другой образ судьбы – логос, ясный и светлый закон самой вещи, «естественный рок». В основе этого представления лежит подлинно революционная, глубоко философская мысль о том, что каждая вещь имеет пределом самое себя, что каждая вещь есть определенным образом ограниченная всеобщность, что, следовательно, судьба вещи «предначертана» тем пределом, которым она ограничила свою сущность. Интересно, что греки никогда не путали этих понятий. Эта мысль и составляет первый и основной фундамент логики. Исследование этого фундамента и составляет предмет всей греческой философии, восстающей против мифа и утверждающей логос. К этому пункту следует присмотреться внимательнее. Мифологическое сознание воспринимает вещь, событие, поступок не столько соответственно их собственной природе, их собственной мере и ценности, сколько через отношение к некоему внешнему масштабу, запредельной реальности, через призму коллективного родового сознания, через отношение к традициям рода, авторитету его основателя, т.е. к ситуации, традиционно связанной с данной вещью. Поэтому вещь выступает и как символ, значение которого выходит за пределы самой вещи. Это значение не прочтешь в свойствах самой вещи. Логика здесь бессильна. Здесь работает фантазия. Отсюда понятна и особая роль поэта в общине. Его «боговдохновенная речь», выражает не собственное мнение поэта о событии. Она – рупор прошлого, традиции, голос предков. Аэд расшифровывает социальное содержание символа, ситуацию, воплощенную в вещи. Его восприятие вещи не может быть разумным, поскольку ее социальное значение скрыто. Аэд не объясняет, а как бы вспоминает. «Сущность мифа – и в этом конститутивный момент всякого мифообразования с первобытных времен – в магической связи, которая устанавливается между объектом мифа – прошлым – и социально значимой актуальностью, в соотношении настоящего с его предполагаемым прообразом в минувшем»[13]. Вспомнить – значит восстановить то значение вещи, которое она имела в давно прошедшей ситуации складывания рода и расцвета патриархально-родовых отношений. В эпоху распада этих отношений и становления рабовладельческой демократии эта уже изжившая себя ситуация расценивается как истинная основа для оценки вещей и событий, что соответствует материальным интересам, а следовательно, и сознанию аристократической верхушки общества. Эта «истинная» оценка вещей и событий через призму прошлого, инструментом которой оказываются «мифы» и «эпы» аэда, противопоставляется «ложной» и «лукавой» оценке событий, исходящей из наличного положения вещей и основывающейся на собственном самодеятельном разумении человека, уже разорвавшего или разрывающего родовые оковы, опутывающие его мышление. Инструментом этой «ложной», с точки зрения родовой аристократии и ее идеологов (аэдов), оценки и оказывается «слово», «логос», которое суть «проза» прежде всего потому, что выражает обстановку действительной, наличной и потому прозаической жизни. Этому «слову» не доверяют, поскольку оно есть продукт самодеятельности человека, его собственного разумения. Оно воспринимается как сугубо субъективное, суетное, частное, случайное в противоположность освященной веками устойчивости суждений родового сознания, т.е. сознания аристократической верхушки рода, персонифицирующей патриархальную традицию. Тот смысл, который термин «логос» в значении «истинного слова» приобретает в эпоху распада патриархально-родовых отношений и становления рабовладельческой демократии, явно свидетельствует и о начале нового этапа в развитии греческого мышления, о начале эпохи рассуждения, самостоятельного разумного мышления, опирающегося не на сакраментальное значение вещи в мире «тамошнем», а на действительное значение ее в наличном мире. Собственно говоря, с формальной точки зрения этой способности не был лишен и аэд. И в героическом эпосе мы без труда найдем соответствующие «логические формы». Однако не в формах дело. Различие коренится не в изначальных «естественных» свойствах того и другого сознания – таковых свойств вообще не существует. Так называемое «первобытное мышление», конечно же, есть мышление. Качественно и функционально оно вполне подобно нашему. И если оно «непроницаемо для опыта», то только для нашего опыта. Что же касается практического опыта первобытной жизнедеятельности, то оно столь же хорошо обслуживало его, как наше сознание обслуживает практический опыт цивилизованной жизнедеятельности. Различие коренится в типе практического опыта, в характере и содержании жизнедеятельности. Сознание вообще не представляет собой какой-либо самостоятельной способности. Оно есть функция и образ практического бытия – «осознанное бытие». Поэтому дело вовсе не в ущербности сознания первобытного человека, а в том, что ущербен, ограничен, нелогичен сам родовой практический опыт, само деятельное бытие первобытного человека. Миф – не просто фантазия, басня. И не просто аналогия, делающая природу понятной в меру уподобления ее общине. По содержанию миф есть вполне адекватная картина действительности, а действительность есть историческая категория. Не примитивное сознание творит мифологическую действительность, а примитивная действительность творит мифологическое сознание. Ведь только для развитой классики греческой культуры миф есть игра поэтических творческих сил. Для архаического грека миф представляет собой самую настоящую суровую действительность. Она опоэтизирована лишь впоследствии. Эта действительность не только теоретически, не только поэтически, но прежде всего практически мифологична. Мир первобытного человека, как уже говорилось выше, есть не столько мир определенных вещей, сколько абстрактных сил. Эффективность этих сил несоразмерна с определенностью вещи, выступающей в качестве их носителя, безразлична к ней. Сама вещь выступает скорее в качестве ритуального инструмента общения с этим миром сил. Рука, вооруженная орудием, эффективна, но не настолько, чтобы ей одной человечество было обязано своим благополучием. Рука, вооруженная орудием, не есть еще главная сила. Главная сила есть сила рода. Только в ней рука, вооруженная орудием, эффективна, ибо производство вещей еще не настолько развито, чтобы человек мог полагаться исключительно на силу своей руки и своего орудия. Поэтому физическая организация самого индивида, как и организация вещей, практически предстает как нечто мало существенное. Существенна связь с родом, которая делает орудие и деятельность индивида эффективными. Силы индивида в этом смысле всегда заимствованы; они не произведены, а порождены. Община есть непременное, абсолютное, непосредственное условие существования индивида. Человеческое существо, индивид, во всей его физической организации, сам по себе, не представляет никакой производительной силы, никакой ценности. Он есть производительная сила лишь в «эйдосе», форме родства. Род выступает как первая естественная форма производства, как главное условие производства. Вне рода индивид во всей его «фенотипической» законченности – ничто. Поэтому родственность сама выступает здесь как благо, источник силы, абсолютная, невоспроизводимая, традиционная ценность. Силы коллектива практически выступают не только как актуальные собственные силы артели, рациональной кооперации, но и как магические, виртуальные силы рода. Конечно, первобытный коллектив есть производственное объединение. Но силы производства еще не настолько велики, чтобы сами по себе породили объединение. Они лишь модифицируют исходный материал, служащий естественной предпосылкой, материей формообразования. Поэтому в общине прошлое выступает в актуальном, а то, чего добивается актуальность – производительная деятельность, принадлежит прошлому, обязано ему, освящено им. Героика настоящего – воскрешение прошлого. Это и составляет тему аэда. Силы героя аэдов всегда сверхъестественные силы, запредельные по отношению к его индивидуальности; они заимствованы. Они не физические, но мистические, не фенотипические, но генотипические, испытанные силы рода, родственных связей, родства. Человек еще не знает цену своим рукам, своим ногам, своей голове. Он практически еще не выступает «сам по себе». В мифе фенотип есть вообще нечто несущественное, маловажное[14]. Существенна генеалогическая связь вещей, их внутренние силы, положенные не их конечной формой, а их генеалогической связью. Причина этого заключается в том, что самостоятельная сила вещей, конечных форм, самого человека еще практически не открыта во всем ее объеме. Могущество человека по отношению к вещам, физические возможности самого человеческого тела еще ничтожно малы в сравнении с силой человека в лоне рода, с силой рода. Ведь родство есть единственно известный способ освоения естественных сил природы и самого человека. Человек с его физическими возможностями представляет собой не абсолютную, а относительную ценность. Аналогично обстоит дело и с миром вещей и естественных сил природы. Поэтому миф не констатирует, он объясняет. Все вещи – родственники, потому что они есть силы. Источник этой силы коренится не в природе самой вещи или стихии, а в ее родственных связях, не в ее логике, а в ее генеалогии. Всякая сила опосредована и санкционирована родством. Поэтому и огонь, если он выступает как моя сила, есть родственник. Огонь есть сила не потому, что он родственник, но, напротив, он есть родственник потому, что он – сила. Всякая сила является в облачении родственности. Собственное свойство стихии, ее природа, ее самостоятельная устойчивость несущественны, как несущественна абстрактная производительная сила сама по себе; существенны ее генеалогия, ее генотип. Важно подчеркнуть, что мифологическое мышление вовсе не занято генезисом вещей в их определенных формах, трансформацией их и т.п., но исключительно выяснением генезиса их сил, абстрактных связей происхождения. А в родовой общине абстрактный факт принадлежности к одному роду достаточен для приобщения к его силам. Следует ли удивляться фантастичности, наивности, легковерию мифа? Миф – предание, но предание живое, деятельное, организующее. Он не праздная басня, а связующий фермент целостности, еще не созревшей для того, чтобы держаться исключительно производственными связями, т.е. определенностью, особенностью элементов, дополняющих друг друга[15]. Миф превращается в басню тогда, когда производство, опирающееся на актуальные силы деятельного человека самого по себе, делает всякую иную связь излишней. Архаическая Греция открыла родственную, следовательно, мистическую силу человека и возвестила об этом открытии мифом. Классическая Греция открыла физическую, следовательно, естественную силу человека и возвестила об этом открытии философией. 3. Логос Давно уже сказано, что культура классической Греции – мир гармонии и соразмерности, ритма и формы, меры и целесообразности, организованности и пластической свободы. В центре этой культуры стоят не скрытые силы, а явные формы. Мир классического грека – мир определенности меры, связанный в одно целое ритмом и гармонией этих явленных форм. Подспудные связи предания уже не требуются[16]. Связь обеспечивается тем, что дано налицо: определенностью вещей самих по себе, взаимной дополнительностью конкретных форм. «Античный космос представляет собою пластически слепленное целое, как бы некую большую фигуру или статую или даже точнейшим образом настроенный и издающий определенного рода звуки инструмент»[17]. Целостность этого мира есть целостность облика фенотипа, явленных форм. Каждой вещи в нем положена определенная мера, отвешена самостоятельная стоимость. Всеобщее воплощено в особенном и существует лишь через него. Обозрение целого есть постижение каждой вещи как меры во всеобщем, оно есть узрение целого в его элементе, конкретного – в абстрактном, оно есть мышление. В основе абстрактно-логической и художественно-пластической формаций античной культуры лежит открытие человека как самостоятельной, вещественно-телесной ценности, как главной исторической силы бытия. И это открытие совершается, конечно, практически. Его действительность – рабовладельческое общество. В человеческом индивиде как живом и одушевленном теле, в его физических, производительных возможностях, взятых абстрактно, сами по себе, это общество признает самостоятельную ценность. Форма этого признания – рабовладение. «Основанное само на себе самодовлеющее тело – это античный идеал»[18]. Определенным образом сформированное тело, определенным образом формирующее вещь, заключает в себе такие возможности, которых не знало родовое общество. Сила этого общества, его величие представлено не в родовых связях, а в наличном «неорганическом» (К. Маркс) теле цивилизации. Мир сформированных вещей, представленный в гармонии наличных частей, прозаический мир пластической скульптуры и Парфенона – реальная основа классического общества. «Только рабство сделало возможным в более крупном масштабе разделение труда между земледелием и промышленностью и таким путем создало условия для расцвета культуры древнего мира – для греческой культуры. Без рабства не было бы греческого государства, греческого искусства и греческой науки»[19]. Не мистическая сила Праматери, а реальная и естественная сила человеческого тела самого по себе практически выступает как фундамент этого общества. «Античная пластика только потому и вырастала здесь с такой огромной силой, что она есть вещественно-телесное понимание жизни, а это последнее – самый прямой и самый необходимый результат рабовладельческой формации, понимающей человека именно как физическую вещь, как материальное тело»[20]. Производство человеческих сил теперь уже выступает не как непосредственное биологическое производство, но как опосредованное производство материального тела цивилизации, как процесс эксплуатации естественной, физической силы, как процесс культивирования тела (человека и цивилизации), как облагораживание самого человека, как культура. Раб – основная производительная сила. Раб – просто человек, абстрактный физический индивид. Он – живая и одухотворенная конечная вещь, в которой как таковой заключена универсальная, бесконечная сила, сверхконечная мощь. Открытию силы, диалектически заключенной в конечном теле человека-раба, и обязано развитие греческой цивилизации, греческого искусства, логического мышления. «Военнопленные приобрели известную стоимость; их начали поэтому оставлять в живых и стали пользоваться их трудом», между тем как прежде «их попросту убивали, а еще раньше съедали»[21]. Конечная вещь, которая ранее просто не имела цены, теперь оказывается источником силы, всеобщего блага, причем таково теперь отношение не только к человеку-вещи, но, и ко всяким вещам вообще. Они берутся в их собственном значении, в их собственном достоинстве, в их определенности, абстрактно. И этого оказывается достаточно для того, чтобы постичь силы универсальной связи, всеобщего, поскольку именно в этой определенности они и скрываются. Постижение этих сил поэтому осуществляется не на пути фантазии, памяти, откровения, а на пути анализа определенностей, конечных форм, т.е. на пути мышления. Универсальные силы бытия, представлявшиеся магически-мистическому сознанию архаического человека царством безмерного, неопределенного, безудержного хаоса, в сознании цивилизованного грека предстают как воплощенные в определенности вещей, как силы этих определенных вещей, их вещественные силы. Овладевая определенностью вещей, человек становится повелителем универсальных сил бытия. Это овладение есть постижение вещи, объяснение ее из нее самой. Мир классического грека – это укрощенный хаос, которому найдена норма, положена мера. Безмерное, ужасное, демоническое влито в прекрасные пластические формы, заковано в четкие границы вещей. В этом заключается «хитрость» разума. Здесь перед нами Одиссей. Он знает скрытую силу наличного, естественную силу вещей. Она служит человеку, его мудрости, которая «находчива», заставляя самую наличную ситуацию служить человеку. Мудрость не обращается к демоническим силам, ибо «всё свое она носит с собой». Сам предметный мир, мир определенных, оформленных, измеренных и взвешенных вещей – источник ее силы. Мудрость опирается лишь на самое себя, на силы вещественного, предметно развернутого мира. Она не нуждается в мифе, чтобы понять себя самое. Она обращается к философии, которая и раскрывает ей тайну ее же могущества. «Материалистическое мировоззрение означает просто понимание природы такой, какова она есть, без всяких посторонних прибавлений, – и поэтому-то это материалистическое мировоззрение было первоначально у греческих философов чем-то само собой разумеющимся»[22]. В мифологии мы всегда имели «бегство в иное», неудержимую деструкцию наличного, вечную ссылку на сверхъестественное, запредельное. В эпосе действия героя всегда определяет что-то внешнее – судьба, приговор богов. Даже собственная его страсть сверхъестественна, она – божественна, как «гнев Ахилла», она – рок. В самом себе, своем естестве, герой не имеет опоры, он не регулирует стихию своего Я, не совершает выбора. Он не Гамлет, он – Ахилл, который устремляется на врагов, как камень из пращи. Иное дело мудрость, мысль, рефлексия. В самом предмете она находит устойчивое основание, точку опоры. Мудрость поэтому везде «у себя дома». Она движется в вещах не по их генеалогии, а по их логике. Ее мир устойчив, ибо он самообоснован. Ее инструмент – слово. Ее деяние – суждение. Рассуждать – это значит воспринимать вещь в соответствии с ее собственной, естественной мерой. Вещь становится гражданином в ряду вещей по мере того, как сам человек становится гражданином в своем полисе. Эту устойчивую, всеобщую гражданскую меру вещей, их инвариантный образ и представляет собой слово, «логос». В мифах и эпах слово не выступает в качестве инструмента суждения о поступке, его универсальной и рядовой меры, но, напротив, возводит его к неповторимой, сверхобычной, исторической ситуации, полагает ему особенную меру. Слово это не свободно, а священно, как священна связь событий, о которых оно повествует. В свободном же слове поступок оценивается как представитель своего рода поступков, вырывается из исключительно генеалогической связи и ставится в логическую связь, обусловленную сущностью вещи как таковой. В самом деле, ведь, отношения гомеровских героев носят всецело непосредственный, личный, но не личностный характер. Здесь еще нет абстрактных, сверхличных принципов, которые, будучи значимы сами по себе, лишь выражаются в особенной ситуации, коллизии, поступке героя. В этом смысле мы не находим в них той назидательности, которая становится непременным атрибутом литературы позднейшего периода. Знаменитый «гнев Ахиллеса», составляющий сюжетную канву «Илиады», воспевается вовсе не потому, что в нем находят выражение какие-либо всеобщечеловеческие принципы, которые можно рассматривать как таковые, независимо от личности самого героя. Этот гнев непосредствен, как непосредствен и уникален сам герой. Этот гнев не может рассматриваться как следствие оскорбления принципа в человеке (скажем, человеческого достоинства, справедливости и т.п.), поскольку этот человек – сам по себе принцип, он – Ахиллес. Восстание против несправедливости выступает в форме мести[23]. Здесь поэтому вовсе не исключен момент случайности, произвола. Поступки и людей и богов еще не отнесены к какой-то высшей реальности, они еще стихийны, непосредственны, и сама эта непосредственность составляет непосредственную, органическую ткань общества. Согласно более поздним представлениям, гнев Ахиллеса был бы необходимо мотивирован только в том случае, если бы Ахилл мог заявить Агамемнону, что тот оскорбил в нем человека вообще, личность, всеобщий принцип. Гнев Ахиллеса в этом случае выражал бы протест не от его собственного лица, а от лица этого принципа, и тогда он в современном понимании не носил бы характера мелочности. (Ведь столь же мелочной характер имеют у Гомера мотивы поступков богов, что и послужило причиной позднейших нападок на поэта.) Но дело в том, что у Гомера принцип есть сам человек (или бог). И сам Ахиллес вместе со своим окружением и поэтом видит в самом себе непосредственное воплощение достоинства грека, чести и славы его народа. Поступок гомеровского героя еще не мыслится в его всеобщности, но лишь в особенности, так как всеобщая мера поступков, в которой данный получает определенность особенности, еще не найдена. Поскольку же он имеет лишь уникальное содержание, то о нем повествуется не в «словах», а в «мифах» и «эпах». В чем же состоит переход от этого содержательного значения вещи в системе вещей к «логосу» (а отсюда и к «логике»), который воспринимается древним греком как синоним внутренней устойчивой меры вещи, как ее сущность? Чрезвычайно показателен тот факт, что для древних проблема «логоса» – это вовсе не семантическая проблема значения слова, но проблема правильного, соответствующего «природе» понимания значения вещи в системе вещей. Поступать согласно «логосу» – значит поступать согласно естественной необходимости, согласно логике дела, а не логике слов. («Логика слов» приобретает первостепенное значение в более позднюю эпоху греческой жизни и философии, в эпоху распада классики.) «Логос» вещи – это ее устойчивое, объективное содержание, не зависящее от тех случайных ситуаций, в которых ее воспринимает тот или иной субъект. Уже у ранних представителей древнегреческой философии мы находим глубокое, принципиальное различение «естества» вещи, ее устойчивого объективного содержания, и того, что полагается в нее субъективным и зачастую случайным «мнением». «Логос» – всеобщее, универсальное, объективное значение вещи. «Мнение» же имеет частный, случайный, субъективный характер. «Поэтому, – находим мы у Гераклита, – необходимо следовать всеобщему. Но, хотя логос всеобщ, большинство людей живет так, как если бы имело собственное понимание»[24]. Людям свойственна односторонняя оценка вещи, логос же вещи всеобщ. Только суждение с позиции всеобщего есть подлинно разумное. «Для бодрствующих существует единый и всеобщий космос, [из спящих же каждый отвращается в свой собственный]». Но то, что люди делают бодрствуя, скрыто от них, точно так же, «как они свои сны забывают». Предпочитая минутные интересы, «преходящие вещи», «насыщаясь подобно скоту», люди «с тем, с чем они имеют наиболее непрерывную связь, – со [всеуправляющим] логосом... враждуют, и то, с чем они встречаются ежедневно, кажется им чуждым». В силу этой односторонности, ситуативности «обыденного» мышления человека «человеческий образ мыслей не обладает разумом, божественный же обладает»[25]. Разумом обладает теоретически мыслящий философ, полагает Гераклит, именно потому, что он «к словам и делам» приступает, «разделяя каждое по природе и разъясняя по существу». Именно поэтому философ мыслит логически, улавливая универсальное значение вещи и выражающего это значение слова. Рассуждать – значит взвешивать каждую вещь, судить о ней в соответствии с ее собственным весом, «по природе»[26]. Это ее универсальное, объективное значение дано в слове. В этом смысле слово служит выражением устойчивого содержания вещи; этот «логос» и есть природа вещи, ее естество. Слово здесь выступает как внутренняя, инвариантная мера вещи, выражающая ее устойчивое содержание, в противоположность тем преходящим и случайным свойствам, которые вещь получает в той или иной ситуации. Природа вещи не является чем-то непосредственно данным. Ведь следуя непосредственно свойствам вещей, «толпа, – как выражается Гераклит, – насыщается подобно скоту». «Логос» вещи – это ее сущность, выраженная в слове, представляющем собой продукт всесторонней практической оценки вещи всем обществом на протяжении его исторического развития. Итак, слово обладает логическим значением лишь постольку, поскольку оно выражает всеобщую, универсальную, логическую природу вещи, а таковая обнажается лишь по мере того, как человек в своей практической материальной жизнедеятельности вовлекает вещь во все новые и новые связи. Здесь ключ к расшифровке древнегреческого «логоса», ибо, как писал Ленин, вся человеческая практика должна войти в полное «определение» предмета[27]. Интегральным образом этой всесторонне объективной оценки вещи являются категории мышления, отлагающиеся в языке. Значение, таким образом, вовсе не является собственным свойством слова и языка самого по себе, но объективным устойчивым общественным значением вещи, отражаемым в мышлении с помощью языка. Значение слова не представлено ни в «чувственных данных», ни в условных правилах «образования и преобразования» знаков в формальных «синтаксических системах», оно не зависит как от языка, так и от индивидуального чувственного восприятия и представляет собой объективное содержание вещи, отражаемое содержательной деятельностью мышления. Законами мышления поэтому оказываются не формальные правила «образования и преобразования» предложений, а содержательные понятия, категории диалектической логики. Активное, разумное восприятие мира состоит в расшифровке словесного «кода» в соответствии с той общественной формой чувственно практической деятельности, идеальным образом которой являются категории мышления. Активное отражение вещи в соответствии с ее категориальным, обобщенно практическим объективным значением и представляет собой рациональное познание, логическое мышление[28]. Именно это, по-видимому, следует иметь в виду, читая слова Гераклита: «...не мне, но логосу внимая». Рассуждать – значит прежде всего возвести предмет во всеобщность, фиксировать в нем его особенность, представив ее как форму выражения всеобщего. Так, например, понять стихийный, непосредственный поступок человека, гражданина значит не просто усвоить породившую этот поступок логику, но сопоставить его с другими, определить его социальный вес. Каждый поступок выражает не только ситуацию, причинно его породившую, но и некоторый тип поступков вообще, долю более широкой реальности гражданского поведения. С этой стороны наивный поступок имеет свое суровое название, свой «логос», в котором выражена внутренняя мера поступков, их внутренний предел. Способ, которым представлена эта доля, может не соответствовать всеобщей природе поступков, которую он выражает. В этом случае поступок, будучи включенным в эту реальность гражданского поведения, выходит за границы своей собственной меры. В этом случае он – преступление. И виновный не может ссылаться на «простоту» и «личную целесообразность» деяния, которое он совершил. Его действие внутренне несостоятельно, недействительно, оно есть ложное выражение собственной сущности. Устойчивое, инвариантное восприятие вещи в ее общечеловеческом значении – первое необходимое, но не единственное условие логического мышления. Здесь важно подчеркнуть, что восприятие вещи в ее всеобщности вовсе не означает простого отнесения ее к роду вещей, подобных ей. Поэтому иметь суждение о поступке человека не значит просто подвести его под соответствующую моральную или правовую категорию, отнести к некоторому множеству рядовых поступков. Важно понять то обстоятельство, что каждая вещь есть лишь особенная мера своего собственного «естества». Поэтому отношение единичного ко всеобщему имеет место в структуре самой вещи. «Логос» поэтому» есть выражение естества вещи как в аспекте ее особенности и определенности, так и в аспекте ее всеобщности. Каждая определенная вещь сама по себе есть единство единичного, особенного и всеобщего, сама в себе есть мера своей собственной природы, своего всеобщего. Но ведь и каждая другая вещь есть лишь спецификация своей природы. Последняя же, будучи логической противоположностью особенности, представляет собой то, в чем все вещи между собой едины, так как различие вещей покоится именно на их особенности, определенности, конечности, меры. Отсюда очевидно, что собственной природой отдельной вещи является именно всеобщее, субстанция. Поэтому необходимым условием восприятия вещей и поступков является понимание этих вещей и поступков как определенных различий внутри некоторого единства, модификаций всеобщей субстанции, конечного образа некоторого бесконечного содержания. Это всеобщее предполагает некоторое внутреннее тождество вещей, их эквивалентность. «На огонь обменивается всё, и огонь – на всё, как на золото – товары и на товары – золото»[29]. Отношение единичного ко всеобщему не может ограничиться соотношением с родовой категорией. Оно есть отношение опосредуемого к опосредующему, обоснованного к основанию. Это всеобщее не беднее, а богаче особенного, богаче всякой конечной формы, ибо оно существует двояко: как абстрактное основание особенного и как актуальное многообразие универсума. Это многообразие есть действительность всеобщего, реализованность всеобщего в бесконечном сцеплении его конечных воплощений. Определяя огонь как всеобщую субстанцию сущего, Гераклит говорит о нем одновременно и как об «изобилии». Особенное есть поэтому частичное, фрагментарное выражение своей собственной всеобщей природы, ее абстрактное проявление. Структура космоса, с этой точки зрения, предстает как логическая структура, в основе которой лежит диалектика абстрактного и конкретного. Такой вывод не кажется нам данью модернизму. Диалектика – не механика. Она немыслима вне диалектики абстрактного и конкретного, вне логики. Речь может идти лишь о степени выраженности этого логического принципа диалектики в античной философии, о степени его осознанности. Само же наличие его представляется бесспорным. Все это справедливо, если, разумеется, логика понимается не по-кантиански. Именно этот логический мотив и составляет подоплеку античного представления о справедливости – не только человеческой, но и «космической». И здесь мы имеем непосредственный переход к тому пониманию логоса, который находим уже у Гераклита, к логосу как мировой гармонии и справедливости, отводящей каждой вещи соответствующее ее качественной определенности место. 4. Философия, «космическая справедливость» и «натуральная логика» Философия – вообще первая форма теоретического знания, объективного научного мышления, которое состоит в рассмотрении вещей «самих по себе», согласно заключенному в них «логосу». Уже в ионийской натурфилософии логическое мышление понимается как такого рода оценка вещей, которая совпадает с их собственной объективной сущностью. Точке зрения конечного, ограниченного, частного, эгоистического интереса субъекта противополагается собственная объективная мера вещи. Люди, лишенные способности к объективному познанию, философскому мышлению, суждению с точки зрения всеобщего, полагают в вещи свою собственную меру, это и лишает их того «великого достоинства» (Гераклит), которое представляет собой мышление. «У бога прекрасно все, и хорошо, и справедливо, люди же одно считают несправедливым, другое – справедливым»[30]. Случайной оценке вещей противополагается ее необходимая, объективная оценка. Такого рода деятельность и представляет собой в сознании античного философа деятельность логического мышления. «Мышление – великое достоинство, и мудрость состоит в том, чтобы говорить истинное и чтобы, прислушиваясь к природе, поступать с ней сообразно»[31]. Но это значит, что логика вещей и составляет подлинную сферу логического, понимаемого содержательно. Иными словами, логически мыслить вещь, судить о ней – значит определить ее, ограничить в каком-то отношении, воспринять ее как некоторое определенное содержание, скажем, как хорошую или дурную, прекрасную или безобразную Таких суждений может быть изобретено сколько угодно. Однако не каждое определение вещи как какого-то ограниченного содержания есть логическое суждение. Ведь суждение о вещи может иметь в своей основе чисто субъективное отношение к ней и потому необходимо не будет совпадать с тем, что «полагает» она сама в себе. В этом смысле «космический процесс» представляет собой не что иное, как объективный процесс полагания вещей, полагания соответствующей им меры бытия, соответствующего «удела» которого они «заслуживают» именно в силу своей конечности, определенности, по самому своему «логосу». Тот же самый космический процесс представляет собой и вселенское «судилище» вещей, где каждой вещи «воздается по ее заслугам», в соответствии с ее «логосом», с той мерой бытия, которую она сама положила себе. В этом и состоит «космическая справедливость» в философии древних, лежащая в основе понятия вселенского «логоса». Каждой вещи положен ее собственный срок, каждая вещь заключена в определенные границы бытия, за пределы которых она выйти не может. Самое важное то, что эти границы полагает не какая-то внешняя; сила, но она сама. Вещь не может преступить своей меры, своего логоса, так как получает от космоса ровно столько реальности, сколько она заслуживает по своему качественному, логическому достоинству. Космическое «осуждение» вещи состоит в том, что она получает воздаяние в меру того, как исчерпывает свою меру бытия, подходит к своим собственным границам, положенным ее собственной определенностью. «...Суд над космосом и над всеми находящимися в нем совершается через огонь...»[32] Ни милетские философы, ни Гераклит еще не могут сказать, каков реальный физический механизм этого вселенского процесса осуждения вещей на гибель или существование. Но они убеждены в том, что эта космическая справедливость так или иначе имеет место, потому что в самой определенности вещи, в ее существовании как чего-то определенного заключена ее граница. Эта внутренняя, качественная, логическая граница вещи составляет ее правду. Этой правде и служит космическая справедливость. «Солнце, – говорит Гераклит, – не перейдет своей меры, иначе его бы настигли Эринии, помощницы Правды»[33]. Та же мысль и у Анаксимандра: «А из чего возникают все вещи, в то же самое они и разрешаются согласно необходимости. Ибо они за свою нечестивость несут наказание и получают возмездие друг от друга в установленное время»[34]. Важно отметить, что древние еще не представляют себе, как именно вещи получают наказание и возмездие «за свою нечестивость», каков физический механизм этого процесса. Но они хорошо понимают его логическое содержание: каждая вещь, именно в силу того, что она есть определенное содержание, содержит в себе внутреннюю, качественную, логическую границу существования. По своему логическому достоинству она заслуживает лишь временного существования. Космический же процесс есть не что иное, как осуществление этой внутренней, качественной осужденности вещи. Здесь совсем не мыслится присутствие какого-либо верховного судии. Суд совершается над всем и при помощи всего. «Мудрость заключается только в одном, – читаем у Гераклита, – признать разум как то, что управляет всем при помощи всего»[35]. В цитированном выше отрывке из Анаксимандра вещи «получают возмездие друг от друга в установленное время. «.Мировой процесс есть поэтому логический процесс самоосуждения вещей, полагания меры каждой вещи и реализации этой меры в возмездии. «Этот космос, один и тот же для всего существующего, не создал никакой бог и никакой человек, но всегда он был, есть и будет вечно живым огнем, мерами загорающимся и мерами потухающим»[36]. Полагание каждой вещи одной меры есть в качественном отношении ущемление меры другой вещи, ибо мир, целое есть совокупность всех реальностей, действительность. Поэтому каждая вещь берет на себя частицу всеобщего бытия и, разрушаясь, возвращает его другой вещи, в иной качественной определенности. Ведь, как говорит Гераклит, «огонь живет земли смертью, и воздух живет огня смертью; вода живет воздуха смертью, земля – воды [смертью]»[37]. Здесь особенно важно отметить, что вещи получают возмездие именно в силу своей логической конечности, то есть в силу того, что земля как стихия не только пространственно, но и качественно, логически ограничена в отношении к огню. Она есть конечная мера бытия, которая не может вместить в себя всех его определенностей и именно поэтому осуждена к исчезновению, к смерти. Качественно многообразная полнота бытия логически несовместима с качественной ограниченностью одного из состояний. Вся полнота бытия принадлежит лишь всему многообразию космоса, актуальному набору качественных реальностей. Каждая же из этих реальностей отсекает долю полнокровного бытия (у Гераклита – «живого огня»), и поэтому бытие в этой мере внутренне ущербно, логически неполноценно. В каждом состоянии, отдельном конечном логосе – в вещи или «стихии» – бесконечное количественно и качественно ограничено. Не только в пространственно-временном отношении: в данной вещи бесконечное наделено качественной определенностью за счет других качественных определенностей. Уже тем простым фактом, что субстанция (вода или огонь) существует именно в данном конечном состоянии, положено логическое отрицание других состояний. Ведь «всякое определение есть отрицание». Потенциально положено также отрицание и самого этого состояния. Очень важно, что о механизме взаимодействия вещей здесь еще не может быть и речи. Как огонь воздействует на землю и как вода физически обусловливает «смерть» воздуха, об этом Гераклит еще не имеет отчетливого представления. Но логический механизм. ему совершенно ясен: «смерть» воздуха предопределена тем, что он есть ущербное, качественно ограниченное явление бытия, одностороннее, внутри себя неполное, абстрактное существование, что он есть ущербный образ своей бесконечной сущности – огня. Огонь, перейдя в состояние воздуха, логически вытеснил из реальности и землю и воду просто потому, что он есть воздух, т.е. определенное, конечное содержание. Но самим фактом своего рождения он обрек себя на гибель, ибо он есть воплощенное противоречие, реальное противоречие в самом бытии. На страже этой космической логики и стоит «космическая справедливость». Суд над космосом и над всеми находящимися в нем совершается через огонь. Этот огонь есть противоречие: «[он же называет его] недостатком и изобилием; [недостаток же, по его учению, – это образование космоса, а изобилие – его пожар]»[38]. Таким образом, полагание логических различий внутри единства, особенного во всеобщем, ограничение «изобилия» в бытии и снятие этого ограничениями есть космический процесс, объективная необходимость. Ее нельзя назвать необходимостью внешней, механической, это содержательно логическая необходимость. Однако она еще не предполагает идеи логически мыслящего существа. Эту необходимость можно было бы определить как стихийно разумную, так как огонь полагает каждой вещи границу ее бытия в составе целого, судит ее «по справедливости», «разумно». «Всем управляет перун, [то есть он направляет; перуном же он (то есть Гераклит. – Л.Н.) называет вечный огонь, он говорит также, что огонь разумен и является причиной управления всем]»[39] «Логос» поэтому есть не только «слово», выражающее устойчивую сущность вещи, особенное. Он есть и всеобщее основание вещей, субстанция. Но это всеобщее не просто покоящееся единство, «внутренняя немая общность» (К. Маркс). Оно активно, деятельно. «Логос» – объективный и немеханический закон бытия. Он – всеобщее, воплощенное в особенном и единичном. Он «управляет всем», но «через все» (dia panton). Он – воплощенная диалектика единого и многого, предела и беспредельного. В мифе вселенские силы запредельны по отношению к вещам. Их господство бесконтрольно. Ранняя греческая философия мыслит эти всеобщие силы как силы самих вещей. Решение загадки мира они видят в логической структуре вещи, в отношении всеобщего и особенного, беспредельного и предела. Познание для философа поэтому не означает ухода в некоторый особенный, сверхналичный и сверхъестественный мир, но погружение в наличное, овладение всеобщим через особенное и особенным через всеобщее, т.е. мышление.«Философия, именно потому, что она есть проникновение в разумное, представляет собою постижение наличного и действительного, а не выставление потустороннего начала, которое бог знает где существует...»[40] Всеобщее господство меры и ритма, гармонии есть начало добра, его постижение – мудрость. Беспредельное поэтому пифагорейцы объединяли со злом, а добро они видели только в пределе, т.е. в организованном. Стобей цитирует Филолая: «Все существующее должно быть пределом или беспредельным или тем и другим вместе. Но быть пределом или только беспредельным оно не может. Вследствие того, что, как оказывается, оно не состоит ни исключительно из одного предела, ни исключительно из одного беспредельного, совершенно ясно, что мировой строй и [всё], что в нем, образовалось из соединения предела и беспредельного...»[41] Беспредельное Анаксимандра Аристотель понимает как нечто имеющее предел в самом себе. «Он объемлет всё и всем правит». Об Анаксагоре: «Он считал [все вещи] по виду определенными. Однако если бы были [вещи] поистине беспредельные, то они были бы совершенно непознаваемыми»[42]. И «нельзя [в таком случае] иметь представления о предмете; то, что беспредельно в этом смысле, как можно его мыслить?»[43] В отличие от механизма судьба конечных форм и частей в рамках этого целого определяется не их взаимодействием, а их отношением к своему всеобщему основанию, которому присуща большая степень реальности, чем его частным воплощениям. Поэтому и космос ранних натурфилософов основан не на физике, а на логике. «Без мышления, – согласно Диогену Аполлонийскому, – не могло бы быть такого разделения [первовещества], чтобы во всем заключалась [определенная] мера: в зиме и лете, в ночи и дне, в дождях, ветрах и ясной погоде»[44]. Следовательно, «мышление» есть способ бытия особенного во всеобщем и всеобщего через особенное. Раскрыть этот способ бытия, его всеобщие законы, которые только потому и являются логическими, что они всеобщи, и означает постигнуть логос. Это постижение и есть «мудрость». Здесь нет ровно ничего мистического, за исключением термина. Субъективное мышление есть лишь несовершенный образ логики самих вещей. Ранняя греческая натурфилософия добывает первые логические определения вещей. Ее интересует не столько познание конечных форм в их взаимодействии, сколько постижение самой формы конечности. Дерзкая, смелая мысль Фалеса о воде как субстанции всего сущего есть не просто наивная физика и примитивная «физиология» мира, как выразился П. Таннери[45]. Это – наивная логика. «...Требовалась большая умственная смелость для того, чтобы отвергнуть эту полноту существования природного мира и свести ее к простой субстанции, которая, как постоянно пребывающая не возникает и не уничтожается, между тем как боги имеют теогонию, многообразны и изменчивы. В положении, гласящем, что этой сущностью является вода успокоена дикая, бесконечно пестрая гомеровская фантазия, положен конец взаимной несвязанности бесчисленного множества первоначал, всем тем представлениям, что особенный предмет есть некое само по себе существующее истинное... и этим устанавливается, что есть лишь единое всеобщее, само по себе сущее всеобщее...»[46] В самом деле, как следует понимать сведение многообразия мира к единой пребывающей субстанции, к покоящемуся нечто? Что это – физическое открытие или «мистическая формула разбросанного и пестрого мира»[47]. Каково место этого открытия в Греции – мире многообразных и прекрасных форм, движения, пластики, в мире богов и героев? Послушаем, какой смысл приобретает начало философии в устах Ницше. «...Именно на философии можно изучить, как поступала философия всех времен, когда, устремленная к своей волшебно-пленительной цели, она оставляла позади и внизу тернии опыта. На легких опорах она скачет вперед; надежда и чаяние окрыляют ее ноги... Тяжело пыхтит идущий за нею следом расчетливый разум, отыскивая более прочные опоры, чтобы и самому достигнуть той же манящей цели, которой уже достигла его божественная спутница. Итак, что же так быстро приводит к цели философскую мысль?.. Чуждая, нелогическая сила движет ее ногами – фантазия. Поднятая ею философская мысль порхает дальше от одной возможности к другой...»[48] Разумеется, что «фантазия» – это только фантазия, если понимать под ранней греческой философией только примитивную физику. Но эта философия не только физика. Она – логика, и это ее действительная опора. Действительно, ведь у греков речь идет не просто о физическом строении мира, но о судьбе его, судьбе его конечных форм. И эта судьба мыслится в нем самом. Она естественна. Мир есть определенное нечто, бытие, отвоеванная у хаоса и небытия организованность и определенность. Что же ему противостоит, что его ограничивает? Какова судьба греческой цивилизации, мира светлых, определенных, размеренных форм? Противостоит ли ему нечто чуждое, бездонность хаоса, безграничность отрицания, или это отрицание его прошлое и его будущее есть его собственный фундамент, основа его благоустроенности? Случаен или необходим, разумен или обречен этот отвоеванный у хаоса мир многообразия и организации? Греческая философия не отрицает многообразия, утверждаемого всей греческой культурой. Она его обосновывает и защищает. Она укрощает беспредельное и постигает мир как закономерно порожденный. Хаос есть миф, а в мире царствует логос, организация. Эта организация, этот порядок имманентны ему. Дело, таким образом, не в том. чтобы свести богатое и яркое наполнение греческой жизни к бледному и жестокому внутреннему образу его. Наоборот, античная философия видит свою задачу в обосновании этого наполнения жизни, в правомерности его. Сущее субстанционально. Судьба вещей – это они сами. И вода Фалеса, и «апейрон» Анаксимандра, и огонь Гераклита – это не просто аристотелевская «материя», то, из чего «сделаны» все вещи. Это и «судьба», порождающая вещи и карающая их. Это не наивная физика или примитивная химия. Это именно мировая логика. Аристотель напрасно упрекал первых философов в том, что они, признавая материю, отвергают «причину происходящего изменения»[49]. Материя и есть эта «производящая причина», всеобщее, заключающее в себе особенное и единичное. Из всего сказанного следует, что имеет смысл говорить не только о физике или натурфилософии первых греческих философов, но и о логике, которую здесь можно было бы назвать содержательной, или натуральной логикой вещей и содержательной мысли. Она еще, конечно, не может быть названа логикой категорий, но содержит в себе предпосылки таковой. Логос, как космический закон, мыслится у Гераклита именно логически, причем эта логика совершается не в голове человека, но вне и независимо от нее. Логическое здесь не есть мысль как таковая, но всеобщий способ бытия конечных вещей в составе единого универсума, материи, «вечно изменяющегося огня». В этом заключается исходный и основной смысл понятия логического. Ведь разум в понимании Гераклита ни в чем другом и не состоит, как в полагании особенного во всеобщем, различия внутри единства. Мыслить вещь – это и означает для Гераклита двигаться по ее логике, «логосу внимая». Эти меры самоопределения единого и должна постичь философия. Понять вещь – значит понять ее как момент некоего единства. Природа же самого этого единства (вода ли это, воздух или огонь) здесь уже несущественна. Тем самым в древнегреческой философии были добыты самые простые всеобщие определения бытия, самые простые и исходные принципы теоретического познания. Первым и самым главным из этих принципов теоретического познания вообще и является принцип материалистического монизма. Он не есть выражение прихоти или «божественного своеобразия» философской мысли, но выражение логической необходимости и всеобщей закономерности теоретического познания вообще. Двигаться по логике вещей – значит двигаться в таком всеобщем, пластическим и естественным ограничением которого является вещь. Глава II. Противоречия монистической мысли.Теоретическая мысль и чувственный опыт Чужды ли философии «тернии» опытного познания? Конечно, нет. Ведь сферу жизненного опыта составляет не только мир конечного устойчивого бытия но и стихия изменчивости, отрицания определенности, становления. Эта стихия и составляет реальность всеобщего – той стороны вещей, которую не желает видеть эмпиризм. Вещь фиксирована в потоке становления, а не в потоке сознания. Всеобщее – не домысел и не продукт специальной «логической операции». Действительность и есть «объективно-логическая операция» определения вещей к существованию в той или иной форме. Мышление должно лишь адекватно раскрыть способ этого определения. А первой его задачей является установление того логического поля, формой саморазличения которого и является вещь. Это поле должно быть имманентно вещи. Установить это поле – значит определить предмет науки и тот «угол зрения» на вещи, который она реализует. Если мы не абсолютизируем в качестве всей реальности конечные категории вещей, то и движение монистической, т.е. логической мысли в поле всеобщего не представляет собой какого-либо выхода за пределы опыта, «скачка в трансцендентное», но есть постижение опыта, отражение реальности. Именно такое понимание со всей определенностью, хотя и наивно выраженное древней философией, содержит в себе ключи к загадке теоретического (в данном случае философского) познания. Древних вообще мало интересует вопрос об отношении познания к предмету. Это отношение не фиксируется ими как некая самостоятельная проблема. Их интересует лишь отношение предмета к самому себе. Что же касается познавательного отношения, то оно лишь выражает и актуализирует эту предметную логику. Субъект не выделен из мира и не противопоставлен ему в своей исключительности (и притом так, что весь остальной мир для него есть лишь «предмет», как это имеет место в новоевропейской философии). Субъект у древних находится в том же измерении, что и «предмет». Подлинным субъектом является лишь мир в его целом. Поэтому и отношение теоретического субъекта к «предмету» выглядит как частный случай отношения мира к самому себе. Рационально понятое теоретическое отношение познания к предмету есть предметное отношение действительности. Структура познавательного отношения сполна сводится к структуре реальности и выражается через предметные категории. Теория действительности здесь всегда поэтому рассматривается как внутреннее основание теории познания. Специфические «эпистемологические трудности» тоже представляют собой продукт определенного «понимания» действительности, а именно – номиналистического ее понимания как агрегата конечных единичных форм. Всеобщие формы в этом случае противополагаются предмету как специфические формы движения мысли, как выражение специфической стихии мышления, его своеобразной реальности, его особенной природы. Именно на этой почве и возникает противоречие между логикой и «опытом», между философской «фантазией» и «действительностью». На стороне «опыта» здесь мыслится единичное, конечное, случайное, конкретное, на стороне мышления – всеобщее, бесконечное, необходимое, абстрактное. Логическая проблема соотношения этих категорий здесь, таким образом, трансформируется в проблему гносеологическою и даже психологическую. Но от раздвоения проблемы решение ее нисколько не продвигается вперед. В конечном итоге отношение рассудка к опыту резюмируется именно в этих категориях, их диалектика составляет сущность этого отношения, его формулу. Поэтому раздвоение должно быть снято, моменты противоположности должны быть представлены в единстве. Ущемление же содержания действительности и опыта с необходимостью приводит к тому, что это единство мыслится как единство самосознания, в котором взвешены и определены единичные вещи. Места для опыта, для действительности вообще не остается, поскольку конечные формы вещей здесь уже необходимо представляются как состояния, модусы духовной субстанции. Логическая проблема отношения конечных и бесконечных категорий остается той же самой, только переносится в духовную сферу, на почву идеалистического монизма. Проблема поэтому может стоять только таким образом: какова природа той всеобщей субстанции, той реальности, того логического пространства, на которое ориентируется теоретическое мышление, в котором оно рассматривает свои предметы? Этой реальностью в древней философии всегда выступала так или иначе материя. Содержательный монизм составляет сущность логики, которая не может быть сведена ни к психологии, ни к узко понятой теории познания. Становление логики как философской науки поэтому и есть становление диалектики. 1. Абсолютная граница. Категориальные определения.Логика и теоретическое познание. Элеаты Мысль есть активный акт, акция суждения, определения предмета. Мыслящее постижение действительности есть постижение ее как мира определенных форм, сущностей, наделенных собственными устойчивыми свойствами. Свойства вещей и есть выражение их определенности. Овладение свойствами вещей, их силами есть овладение определенностью вещей. Именно здесь лежит основное отличие рационального сознания от мистического: вещь является источником лишь таких сил, которые коренятся в ее собственной природе, в ее «что». Но определить предмет – значит прежде всего указать ту реальность, то всеобщее, то логическое пространство, конечной мерой которого является определенная вещь. Такое логическое пространство задается в милетской философии понятием начала как «праматерии» (архэ) и «элемента» (стохейон). Вещь есть определенная мера воды, или огня, или воздуха, или апейрона. Определенность вещи дана границей, прочерченной на этом всеобщем фоне. Вещь есть материальная фигура, отграниченная материя. По-видимому, тайна мысли, секрет логического заключается в природе этой границы. Что же она собой представляет? В милетской философии каждая вещь есть особенное состояние всеобщей субстанции, отграниченное другой вещью, другим особенным состоянием: вода качественно ограничена стихией огня, огонь – воздухом и т.п. Всеобщее же основание «пребывает» (Аристотель). Оно не возникает и не уничтожается, так как само это возникновение или уничтожение предполагает среду, в которой эти процессы совершаются. Нетрудно видеть, что границы вещей здесь понимаются как относительные границы. Между тем история милетской философии свидетельствует о том, что определению подлежит в ней и само всеобщее основание, начало, субстанция. Ведь и вода, и воздух, и огонь есть нечто определенное, что в свою очередь также имеет границу. Иными словами, все эти начала не представляют собой еще простейших определений, категорий. Категория же есть такое определение, которое не мыслится содержащимся в каком-то другом, более широком. Категория есть то, что сказывается о субъекте и что в свою очередь не может быть субъектом предикации. Категория есть, следовательно, абсолютное определение, абсолютная граница. И если мысль есть полагание определений, то категории суть безусловные формы мысли, необходимые и всеобщие формы ее существования. Причем все эти начала субстанциональны не потому, что они суть особенные стихии, но потому, что они «пребывают» во всеобщем становлении. Признание начала в форме той или иной особенной стихии – свидетельство непоследовательности ранней греческой философии. Рациональное логическое зерно, заключенное в учении милетцев, состоит в том, что субстанция «пребывает» вне и независимо от нашего сознания, что она есть абсолютное существование, что она есть материя. Дальнейшее обобщение этой категории в возможности содержится в ионийской натурфилософии. Для элеатов ограничение субстанции, выражением чего являются конечные, определенные вещи, есть полагание не относительной, а абсолютной границы. И вода, и воздух, и огонь есть нечто определенное, ограниченное. Субстанциональная сущность этих стихий состоит в том, что они пребывают. Бытие и есть универсальная мера. Определенность – продукт ограничения пребывающей субстанции, продукт ограничения бытия. Эта граница, абсолютный, логический предел есть не-бытие. Так были добыты первые строго логические определения, категории. Все определенные вещи принадлежат бытию. Поскольку они существуют, они тождественны, едины. Различие есть ограничение этой их всеобщей субстанции, ограничение бытия небытием, а сама вещь – различие внутри единства, граница универсального бытия. В определение вещи, а потому и мысли о ней, необходимо входит как категория бытия, т.е. всеобщее, тождественное, единое, так и ее отрицание – небытие. Небытие непознаваемо, невыразимо, потому что оно есть абсолютное отсутствие определений, оно ничто, оно фон, на котором вырисовывается определенная вещь. Оно есть, если есть определенная вещь, его нет, если нет определенной вещи. Оно – логическое условие определенности. Мир конечных форм, мир практического опыта в элейской философии предстает как продукт отрицания бытия – не взаимоотрицания его отдельных состояний, а именно отрицания бытия. Он есть мир, отягощенный отрицанием, мир противоречивый, парадоксальный. Логически последовательное мышление об этом мире необходимо приводит к парадоксам. Эту парадоксальность мышления и фиксирует элейская философия. Мы пришли теперь к очень важному результату: движение по логике вещей есть движение в поле всеобщего, определенной мерой которого и является вещь. Логическую структуру вещи и составляет различие внутри единства. Поиски определенной природы вещи, ее сущности с необходимостью привели нас к идее единства, как абсолютного основания определений. Но это абсолютное единство приводит элеатов к отрицанию определения. Единое, повсюду тождественное бытие, ничем другим не ограниченное, соотносящееся всюду лишь с самим собой, есть нечто неопределенное. Оно так же пусто, как пуст его антипод – небытие. Из стремления к определенности, к положительности получен чисто отрицательный результат. Таким образом, движение по логике вещей необходимо совершается через противоречия; разум необходимо впадает в противоречия с самим собой; логика вещей и есть логика противоречий, диалектическая логика. Это тот результат, который имплицитно уже содержится в философии элеатов. Именно поэтому Гегель с полным правом назвал одного из них – Зенона – «отцом диалектики»[50]. Мысля определенное, изменчивое, разум необходимо натыкается на противоречия. Что особенно важно, так это то, что эти противоречия имеют место именно тогда, когда мысль строго придерживается выработанных «ею исходных теоретических определений, т.е. когда она последовательно логична, монистична. Диалектика – продукт развивающейся логики и условие ее дальнейшего развития. Вне этой логики четко фиксированных определений, вне этого имманентного движения мысли диалектика будет просто путаницей, ибо бессистемно движущаяся на поводу у случайного опыта мысль никогда не испытывает недостатка в противоречиях. Однако эти противоречия не будут иметь научной ценности. Диалектика фиксирует не просто противоречия в определении вещей (ведь последние могут быть и случайными), но противоречия именно в теоретических, т.е. в существенных и необходимых определениях вещей. Диалектика, обращающаяся к «столу» и «стулу», – диалектика, действующая с помощью «например», – не наука, а профанация науки. Как часто мы любим «на страх идеалистам» щегольнуть «диалектикой вещей», выставив ее как материалистический антипод «идеалистической диалектики понятий»! Но ведь только диалектика понятий открывает доступ к сущности вещей, следовательно, к их диалектике. Диалектика есть противоречие в сущности вещей, выражаемое в теоретических определениях, и понятиях. Вещь, не фиксированная в научном определении, взятая как наличное бытие, как предмет опыта, допускает любое, как диалектическое, так и метафизическое, релятивистское истолкование. Важно лишь уяснить, что эта абстракция задается не нашим отношением к вещи, а ее объективным положением в системе вещей, ее объективной функцией, полагающей ее как определенность, как сущность, т.е. «практически истинной абстракцией» (К. Маркс). Пока не установлена эта система вещей, полагающая их существенную определенность, никакая диалектика невозможна. Такая «вещь», как торговая прибыль, в одной системе, скажем, в феодальных отношениях, представляет одну сущность, а в другой системе – другую. Именно систему, в которой каждая вещь «взвешена» как сущность, и устанавливает наука. Теоретические определения поэтому и представляют собой условия познания диалектики вещей, способ бытия научной диалектики. Поэтому-то Гегель с полным правом говорит об элеатах: «Мы здесь находим начальную стадию диалектики, т.е. как раз начальную стадию чистого движения мышления в понятиях»[51]. Другое дело, когда ставится вопрос об источнике этого движения: мышлением ли: полагается это «очищенное» содержание» или его доставляют практика и опыт»? Только здесь пролегает действительный водораздел между идеалистической и материалистической диалектикой. Что же касается самого «очищения», то без него нет диалектики, так как без него нет и не может быть науки. В «очищении» материала опыта монистической мыслью диалектика становится достоянием не только художественного чувства[52], но и теоретической мысли. Монистическая логика – условие этого освоения. Элейцы со всей тщательностью исследуют эти условия. Смешение определений, перескакивание с одного на другое, непонимание монистической природы рационального познания приводят к разрушению разума. В поэме Парменида богиня высмеивает «двухголовых смертных», смешивающих «бытие и небытие» и потому «плутающих подобно потерявшим дорогу стадам». Если сущность вещей составляет бытие, «пребывающее» (а именно это и установила греческая философия), то признание небытия ввергает в пустопорожнее противоречие, ибо определения вещей, связанные с небытием, суть несущественные определения. Колебания же между существенностью и несущественностью порождают «двухголовость». Иное дело, если небытие и связанные с ним определения – множественность, изменчивость, движение и т.п. – рассматриваются как определения существенные. Тогда разум приходит к противоречиям совсем иной природы – к диалектике. Разум – возница, крепко держащий в своих руках вожжи колесницы познания. И даже эта жестко управляемая колесница с необходимостью опрокидывается в кювет противоречия, если только она не стоит на месте. Винить чувства и непоследовательность мысли элеец здесь уже не может. Напрашивается вывод: такова природа разума и сущность вещей. Негативно такой вывод уже содержится у Зенона[53]. Так монистическая логика оказывается на пороге превращения в диалектику, в диалектическую логику противоречащих определений. Шаг, осуществленный элейской философией в реализации принципа монизма, оказал исключительное влияние на развитие всей последующей философии и науки вообще. Историческое значение этого шага состоит вовсе не в сведении качественной пестроты и многообразия мира к некоему лишенному определений единству, к бледной, лишенной жизни абстракции. Если бы дело обстояло так, то эта философия навсегда осталась бы курьезом теоретической мысли; истины, вроде известной: «ночью все кошки серы» – стоят не много. Действительное историческое значение этой философии состоит в бескомпромиссном признании того факта, что теоретическая мысль выдвигает определенные жесткие условия, которым должны удовлетворять познание, логические принципы и критерии рационального познания, игнорирование которых ввергает познание в заблуждение. Именно поэтому элеаты и есть первооткрыватели логики – тех выдвигаемых самой мыслью условий, при которых только и может иметь место постижение действительности[54]. Только с учетом этих условий нечто может быть действительным не только для глаза, но и для мысли. Научные определения не могут просто заимствоваться из опыта, мысль не вправе пользоваться готовыми определениями. Монистическая мысль обязана их продуцировать на основе теоретически установленного единства. И если эта дедукция невозможна, то и соответствующие определения, как бы они ни были очевидно истинны для глаза, должны истолковываться только как явления, как предметы «мнения», как недействительные определения. Этот принцип современная наука унаследовала у элейской философии. «Внешнее» движение она необходимо сводит к «внутреннему, действительному движению» (К. Маркс), движению, обусловленному всеобщей, единой, внутренней природой явлений – сущностью. Элейцы проявили большое интеллектуальное мужество, со всей решимостью отстаивая, не смущаясь ничем, первый и основной принцип логики – принцип монизма: познание вещей есть движение в их сущности, в существенном основании. Поскольку же в качестве сущности фиксировано теорией пока лишь «самотождественное», «пребывающее», равное для всех вещей бытие, постольку и различие, множественность недействительны для мысли, если не указан способ вывести это различие из единства, представить его как нечто существенное. Такой способ в философии, ориентирующейся на субстанцию, субстрат, на «пребывающее», на то, «из чего все вещи возникли» и «во что они разрешаются», т.е. в философии до элеатов, не был предуказан. Поэтому последовательная теоретическая мысль и не признавала «де-юре» движения, ибо, как говорит В.И. Ленин, проблема здесь уже состояла не в признании или отрицании движения как факта, а в том, «как его выразить в логике понятий»[55]. Тезис элейцев поэтому не плоская догма, не «учение» в духе восточной мистики. Они не просто отрицают множественность, они превращают ее в проблему: в проблему онтологии (бытие и небытие), в проблему логики (общее и единичное), в проблему гносеологии (чувство и разум). Непосредственный переход от одной полярности к другой невозможен. Та легкость, с которой совершает этот переход чувство, неприемлема для теоретической мысли, что бы ни говорили о «порхании» философии любители спекуляции вроде Ницше. Этот переход предполагает посредствующие звенья, без которых движение познания невозможно. Конечно, элейская философия этой задачи не решила, посредствующих звеньев она не нашла. «Подошли к ней греческие философы, но не сладили с ней, с диалектикой»[56]. Но эту проблему она со всей полнотой осознания поставила. Эта проблема (онтологическая, логическая, гносеологическая) и есть проблема диалектики, диалектической логики. Такой вывод необходимо следует из анализа элейской философии. Ни физика, ни натурфилософия, ни гносеология, ни формальная логика не могут решить ее в том виде, как она поставлена элеатами. Именно логика содержательных определений мысли и бытия, именно диалектика призвана решить ее. Проблема отношения теории к опыту, разума к чувствам ставится элейцами в плоскости отношения категорий. Единое элеатов фиксирует не потусторонний мир, но самотождественную сущность вещей, которая является в противоречивой форме. Единое – собственная координата вещи, ее абсолютный момент. Бытие вещи обязано этому моменту, но в этом аспекте все вещи тождественны между собой. Фиксирование этого единства – первое условие теоретической мысли. Различие между вещами падает в сферу их определенности и представляет собой ограничение абсолютного основания. Но если таким основанием оказывается бытие, то определенность вещи – продукт ограничения бытия небытием. Элейская философия лишь фиксирует это противоречие, но рационально разрешить его не в состоянии. Представить себе противоречивое, самоотрицающееся, самоограничивающееся, самоопределяющееся единство она не может. Поэтому, не справившись с задачей самоограничения бытия небытием, она полагает это ограничение не в сферу сущности, не в сферу бытия, истины и разума, а в сферу небытия, мнения и чувства. Сделать множественность собственным принципом и достоянием монистической мысли элейская философия не смогла. Не смогла, как мы далее увидим, потому, что выработанные греческой философией определения сущего, материи слишком абстрактны, слишком бедны, слишком плоски, лишены глубины отношений. 2. Простейшая логическая модель – атомизм.Противоречия атомистического редукционизма. Демокрит Логическая философия элейцев выставила жесткие требования к познанию: бытие и небытие – простейшие категории, завоеванные мыслью, простейшие определения, которыми она вправе оперировать. Элейская философия очистила логику как науку о таких определениях от посторонних примесей. В учении о субстанции как о «пребывающем», неуничтожимой и несотворимой основе вещей, развитом другими философскими школами, ничего и не содержалось, кроме категории бытия. Имплицитно в это понятие вкладывалось еще и представление о чувственно-материальной природе этой субстанции. Однако разработка этих представлений до уровня категории материи предполагает развитую гносеологию, которую ранняя греческая философия не знала. Оставаясь философией природы и натуральной логикой, она реализовала представление о субстанции только как о «пребывающем», о бытии. В своих попытках выразить в мысли жизнь человека и космоса философия вправе оперировать только этой категорией и понятиями, производными от нее. Другие пути для монистической мысли заказаны. Определение вещи есть ограничение, есть отрицание. Если же сущностью вещи является «пребывающее», бытие, то определенное бытие мы получаем посредством его ограничения, отрицания небытием. Поскольку и милетская философия, и элеаты не знали более развитых определений субстанции, постольку операция определения бытия необходимо превращалась в операцию его отрицания, в уничтожение пребывающей основы вещей в угоду конечно-определенной форме. Следовательно, мыслить мир определенным – значит мыслить его несуществующим. Если же он мыслится сущим и единым, то различие и определенность есть нечто несуществующее, недействительное для мысли. Признать многообразие, оставаясь на почве единства, наука вправе только тогда, когда найдет разрешение этой антиномии. Таковы условия проблемы: hic Rhodus, hic salta! Этот прыжок через логическую пропасть, вырытую элеатами, совершает философия Демокрита. Атомистическая философия Демокрита представляет собой первый опыт построения теоретической, рационально-монистической, а не художественной конструкции мира. Атомизм – первый опыт построения логически обоснованной модели природы. Исходный материал – бытие и небытие, простейшие допустимые в данных исторических рамках определения вещей (резюмирующие предшествующее развитие материалистической философии). Посмотрим, достаточно ли этих категорий для осуществления принципа материалистического монизма, выражающего движение мысли по логике предмета. (Не будем при этом забывать, что вся древняя философия все-таки логика, именно логика, а не физика.) Демокрит вкладывает в свои атомы весьма абстрактное, не столько физическое, сколько именно логическое содержание[57]. Он выводит, дедуцирует физику из логики. Его физика есть интерпретация логики. Задача Демокрита – воспроизвести теоретически, т.е. придерживаясь исходных абстракций, картину сложнорасчлененного, многообразно определенного мира. Определенным бытие может быть постольку, поскольку оно берется на фоне небытия, поскольку это небытие существует и определенность бытия фиксируется его границей с небытием, его отрицанием. Эта граница может быть только внешней, так как, будучи внутренней границей бытия, она попросту упразднила бы его. Ведь имманентное тождество бытия и небытия, внутреннее отрицание возможно лишь при условии его определенного характера, что в свою очередь предполагает более богатое, более развернутое определение самого бытия[58]. Внутренняя граница не может быть проведена, так как отсутствует общая основа для противоположных определений бытия и небытия, в которой и была бы проведена их граница. Но других определений греческая философия еще не знает. Остается внешняя граница, но и она предполагает некую общую основу. Этой внешней основой, выражающей условия построения логической модели мира, служит у Демокрита пространство. Определённость бытия есть его отграниченность от небытия в пространстве. На почве этой категории бытие интерпретируется уже как «полное», а небытие как «пустое». Определенность бытия есть его пространственная граница в пустоте, т.е. фигура, положение, размер и т.п. – все определения атома. Вариации определенностей атомов и, следовательно, вещей суть пространственные вариации. Вещи – это лишь ассоциации атомов, определенные пространственные конфигурации. В этом направлении мысль Демокрита последовательно монистична: все другие определения вещей недействительны, логически несостоятельны, неправомерны, недопустимы. Они – продукт заблуждения, формы движения «темного познания». Ведь по истине «существуют лишь атомы и пустота» (Демокрит). Формы вещей, известные из опыта, становятся познанными, будучи редуцированы к атомам и их комбинации. Всякое изменение выражает лишь движение атомов – их ассоциацию или диссоциацию. С точки зрения этого редукционизма всякий предмет познания, взятый «по истине», есть вещь или тело, построенное из элементарных тел. Всякая определенность должна быть сведена к атомным сочетаниям, к их конфигурации. Вещественно-телесное понимание мира со времен Демокрита на долгое время становится главным принципом материалистической философии и науки. Таким образом, определенные, различающиеся вещи существуют. В этом отличие атомизма Демокрита от элейской концепции сущего. Поэтому конечные, определенные вещи не просто продукт заблуждения, «мнения». Однако Демокритово «существование» как бы двойственно: существенным определением вещи является лишь ее атомный субстрат, несущественна ее собственная индивидуальная форма. Или иначе: существенна лишь индивидуальная форма атома, эта целостная сущность неделима. Несущественна же собственная форма вещи, которая делима. Эта собственная форма вещи и есть несущественное существование, т.е. явление. Несущественная, являющаяся сторона бытия представлена вещью как целостным качеством, существенная – ее атомарным составом. Если мы рассматриваем макровещь как нечто неделимое, целостное, т.е. как сущность, то мы оказываемся в плену у заблуждения, «мнения», так как неделимая сущность для всех вещей одна – атом. Если же мы рассматриваем эту вещь как нечто делимое, то она – явление. Она существует, но лишь как явление. Атомизм – серьезное завоевание античной материалистической философской мысли. Плодотворность атомистической концепции прекрасно подтверждается всем последующим развитием науки, в особенности механики и физики. Вместе с тем весьма показателен тот факт, что атомизм все-таки не завоевал прочных позиций в самой философии, превратившись с течением времени в естественно-научную концепцию. Это говорит о том, что в самом фундаменте атомизма содержатся ограничения, препятствующие превращению его в универсальный метод мышления. Эти ограничения были обнаружены в философии уже Платоном и Аристотелем. Ограниченности атомистической концепции были использованы идеализмом против материализма. Идеалистическая философия уже в рамках античности поставила перед материализмом проблемы, решение которых отодвинулось на многие столетия, вплоть до эпохи диалектического материализма. В чем же состоит эта ограниченность атомизма? Прежде всего, конечно, не в том, что атомизм сводит сложные формы движения к простым – к механическому взаимодействию и перемещению атомов. Механицизм – лишь следствие его логики. Поэтому именно в логике следует искать внутреннюю ограниченность этой концепции. Можно найти более сложные способы взаимодействия элементарных частиц, можно опровергнуть самое представление о неделимости атома, можно, наконец, показать взаимопревращаемость частиц, их внутреннюю противоречивость и т.п., и все же в результате мы будем иметь опять-таки только механику, хотя бы и квантовую, а не философию. Корпускулярная концепция не дает нам в руки универсального метода монистической философской мысли. Суть дела, в том, что в конечном счете всякий объект представляет собой некую совокупность элементарных частиц. Не только «весь Гомер состоит из 24 букв», но и мы сами – лишь «электродинамическая ассоциация частиц». Но весь вопрос в том, достаточно ли такое представление для выражения сущности объекта, для раскрытия его определенности? Коренной порок атомизма в том, что он признает для всех предметов и событий лишь одну неделимую сущность – атом, поэтому он необходимо механистичен, метафизичен. Поэтому же, будучи редукционизмом, он исполнен глубоких внутренних противоречий, ослабляющих его материалистическую позицию. Логическую проблему единства и множественности сущего Демокрит все же не разрешил. И единство, и множественность у него предполагаются данными с самого начала. Его интересует не дедукция этих категорий, этих логических определений, а дедукция вещей с помощью этих логических категорий. Самое единство у него множественно. Единое бытие лишено внутренних различий, поэтому неделимое – сущность, атом – у Демокрита представлено во множестве экземпляров. Множественность есть экземплярность. В определении самого единого как сущности, как категории Демокрит фактически не сделал большого шага вперед в сравнении с элеатами. Поставленную ими проблему он попытался решить на ином пути: представив «единое бытие» элеатов размноженным. Атомы не различаются между собой по сущности, они различаются как существования, как явления. Но единое элеатов предполагало единственность бытия; отрицание единственности у них было эквивалентно признанию небытия, в сферу которого только и может падать различие. Демокрит признает это небытие, но не в качестве внутренней границы бытия, его логического определения, а в качестве внешней границы бытия, его физического определения. Это небытие есть «пустота», которая и разделяет атомы. Атом – индивидуальность, индивидуальное тело, данное во множестве экземпляров. Пустота – условие этой множественности. Логические категории у Демокрита нигде не переходят друг в друга: «пустое» не порождается «полным» и не переходит в него, «полное» независимо от «пустого», не возникает из него и не разрешается в него. Оно просто существует, как существует и его противоположность – «пустое». В точке пересечения того и другого возникает и уничтожается определенная вещь. Вещи изменчивы, поскольку они представляют собой продукт движения атомов в пустоте, сущности же – бытие и небытие – неизменны, они не возникают и не уничтожаются, они вечны. Сильная сторона Демокрита – простота. Его концепция нуждается лишь в минимуме условий для построения полной картины мира. Демокрит как бы утверждает: дайте мне лишь атомы и пустоту, и я покажу вам, как устроен мир. Но эта простота, завоеванная ценою утраты диалектики, есть ахиллесова пята этой философии. В самом деле, построенный Демокритом мир эфемерен, неустойчив. Вещи – лишь случайные ассоциации атомов, они не представляют собой устойчивых сущностей; целостность вещи мимолетна, суммативна, дифференциальна. Вещь не обладает собственной центростремительной силой, связывающей атомы и удерживающей их в единстве. Связь выражает лишь природу самого атома, но не природу вещи. Сущность всех вещей одна – это атомы и пустота. Поэтому возможна лишь одна единственная наука о вещах – корпускулярная физика. Редукционизм, сведение сложного к простому, целостности к частям – таково необходимое следствие Демокритовой логики. Но этот принцип редукции им не выдерживается. Поскольку определенность вещи несущественна, мимолетна, то ни построение, ни разложение этой определенности не составляет проблемы логики. Разложение вещи оставляет неизменными исходные категории логики. Атомный анализ как бы проходит мимо этой проблемы, сквозь вещь, не задевая ее сущности. Существенная определенность лежит как бы в ином измерении, чем сама вещь. Можно разложить вещь на составные элементы, но сущность ее останется непроанализированной. Следовательно, сущность имеет какую-то иную природу, чем вещь, и анализ ее требует иного метода, чем тот, который предлагает атомистический редукционизм. Невольное признание этого факта содержится в самой концепции Демокрита, что мы и постараемся сейчас показать. Явным же свидетельством внутренней несостоятельности атомизма как философского метода, претендующего на объяснение природы теоретического познания, является философия Платона. Забегая вперед, скажем, что стоит допустить существование вещей, обладающих устойчивой природой, определенностью, сущностью, целостным обликом, «эйдосом», как окажется, что природа этого «эйдоса» не зависит от вещи, она неразложима, вечна и изначальна, идеальна. Точка зрения Платона имплицитно содержится в слабостях концепции Демокрита. Если существенные определения неизменны и неразложимы, а вещественные определенности изменчивы и преходящи, то преходящему «смертному» телу вещи противостоит ее бессмертная душа, ее эйдос, идея, форма. Допустите множественность сущностей, допустите, что человек – это не просто сумма атомов, а сущность, допустите множество «неделимых» – и перед вами «эйдос» Платона, бессмертная «душа» вещи... Вернемся, однако, к Демокриту. Признание того факта, что сущность имеет иную природу, чем вещь, природу, требующую логического, а не вещественно-корпускулярного анализа, обнаруживается в концепции Демокрита в следующем. Атом для Демокрита не просто логическая категория. Это – физическая модель категории, простейшая физическая реальность, индивидуальность, элементарная вещь. Определения этой вещи – форма, размер и т.п. – суть существенные определения. Поскольку атом есть вещь, можно и, вообще говоря, должно подвергнуть и его корпускулярному анализу. С физической точки зрения, в таком предположении не содержится ничего невозможного: можно представить себе атом как сложное тело, составленное из более элементарных тел, последние в свою очередь также подвергнуть корпускулярному анализу и т.д. Но атом не только и не просто физическая вещь или пространственное тело. Он и логическая «сущность», «логическое тело». Делимость же атома, имея физический смысл, лишена логического смысла. В основе атомистической философии лежит постулат о том, что всякий предмет мысли, всякое содержание, всякая определенность могут и должны быть представлены как тело. Тогда исследование этой определённости сведётся к исследованию строения тела. Выше мы уже видели, что пространство задает то поле, в котором полагаются вещественные определенности, свойства макротел. Логическим пространством вещи оказывается ее физическое пространство. Логически вещь фиксирована лишь как определенность в пространстве, как пространственное существо. Отсюда ясно, что подобный анализ вещи может быть продолжен так далеко, как далеко простирается ее пространственная делимость. Но само пространство не содержит в себе никаких ограничений. Следовательно, атомистическая логика допускает неограниченную делимость вещи, бесконечный анализ. Такой анализ, однако, не имел бы смысла, ибо на этом пути мы нигде не получили бы той существенной и устойчивой определенности, которая является целью анализа. Цель оказалась бы отодвинутой в бесконечность. Где-то анализу должен быть положен предел. Этим пределом и оказывается атом, «неделимый». Атомистический редукционизм необходимо требует деления и сам же кладет ему предел. Атом – это понимание предметов просто как вещей, физических тел. Но физически-телесное понимание необходимо предполагает такое же понимание и атома. И вот здесь атомизм опровергает самого себя. Атом есть вещь лишь в отношении макротел, сам же по себе он неделимая сущность, вечное, неизменное, абсолютное[59]. Нетрудно видеть, что с физической точки зрения этот предел установлен совершенно произвольно, и развитие физики убедительное тому подтверждение. Атом постулирован лишь для того, чтобы остановить безудержную деструкцию вещи, вещественную редукцию. Атом – своеобразная логическая «пробка», прекращающая истечение корпускулярного анализа. Атом – не просто физический объект, а логический, он – сущность. Атом – та граница, где физический анализ должен уступить место анализу логическому. Атом, как уже было сказано, есть тело, и в этом качестве он служит инструментом анализа физических макротел. Но он одновременно есть и «логическое тело», и именно в этом качестве он неделим. Неделимость его означает лишь следующее: существуют свойства, определенности, которые не могут быть разложены в пространстве на составные части. Поскольку вещь обладает существенной определенностью, целостностью, сущностью, постольку она неделима. Поскольку вещь не обладает таковой, но лишь мимолетной, несущественной определенностью, она делима. Первая вещь есть атом, вторая – макротело. Качественная, логическая проблема элеатов о соотношении категорий (сущностей) бытия и небытия была интерпретирована Демокритом как физическая проблема взаимодействия корпускул в пустоте. Атом есть бытие, единое и неделимое, и в этом своем качестве он ничем не отличается от «бытия» элеатов. Он не имеет внутреннего строения, в нем не намечены внутренние различия Но Демокритов атом есть не просто бытие, а определённое бытие. Его определенность есть некое внешнее свойство – ограниченность в пространстве, форма. Именно определенность формы и составляет действительную существенность атома, проявляющуюся во взаимодействии атомов, следствием чего является видимый, многообразный мир. Форма и есть действительная сущность, явная существенная определенность, тогда как бытие, составляющее содержание атома, пусто, лишено определений, невыразимо. (Нетрудно увидеть здесь зачатки концепции Аристотеля, что для нас особенно важно.) Бытие, как сущность атома, и форма, в которой именно и выражается определенность бытия и которая тоже существенна, никак внутренне не связаны друг с другом: бытие есть внешняя граница небытия, оно не мыслится как необходимое дополнение к небытию, в нем оно не заключено; небытие же – внешняя граница бытия, оно не вытекает из его сущности и не предполагается ею. Небытие можно было бы представить просто как пустое пространство, как нечто бесформенное, неопределенное. Тогда логично было бы предположить, что определенность мы получаем через ограничение этого всеобщего, через его оконечение и отрицание. В этом случае бытие, как нечто определенное, было бы просто ограниченным пространством, модусом пространства[60]. Причину этой модификации мы и здесь не могли бы указать, но задача имманентного логического определения была бы все же решена в духе той логической тенденции античной философии, которая была рассмотрена выше. Вместо философии мы, правда, получили бы здесь только геометрию, но и это уже шаг вперед в разработке логических основ теоретического знания. Всего этого, однако, нет у Демокрита. Атом у него не просто ограниченное пространство, потому и его философия – не геометрия. Атом для Демокрита – именно бытие, поэтому граница у него имеет как качественную, так и количественную природу. Пространство ограничено другим качеством – бытием. И эта ограниченность наполнена. Макровещи делимы, но лишь постольку, поскольку «микротом» рассекает пустоту, пространство как простую количественность. Вещи неделимы, как только микротом натыкается на качество, на бытие, они неделимы, если их анализ предполагает какой-то иной метод. (Ниже мы увидим, что этот метод анализа сущностей и есть собственно логический метод.) Логический анализ, анализ определенности, качества у Демокрита отсутствует. Вещь анализируема лишь постольку, поскольку она есть лишь количественно-пространственная конфигурация одного единственного качества. Конфигурация изменчива, преходяща, а качество, сущность неизменны. Она есть инвариантный индивид, инвариантное тело. Изменчивы лишь варианты сущности, неизменны сами сущности как инварианты, как индивиды, атомы. Механицизм Демокрита, таким образом, касается лишь макротел. На уровне атома он стоит на позиции целостности. Старую проблему милетской философии, элейцев и Гераклита он не разрешил. Мир ведь тоже есть целостность. Как же совместить эту существенную его определенность с фактом многообразия вещей? Как положить различие внутри единства, как теоретически осмыслить факт осуществления всеобщего через единичное, единого через различия? Этих вопросов Демокрит не разрешил, не разрешили их и механицисты всех последующих эпох. В построенном Демокритом космосе эфемерных, неустойчивых ассоциаций атомов не обитает Логос, он держится именно динамикой, изменениями; устойчивое всеобщее обитает в конечных формах, в модификациях субстанции, живет в их ритме. Мир изменчивых вещей чужд равнодушной сущности атома – бытия. Идея монистического воспроизведения мира в теоретической мысли оказалась неосуществленной. Вещи не обладают логикой, ибо их сущность безразлична к способу ее существования, внутренне она неподвижна. Таким образом, атомистическая философия Демокрита все же заводит монистическую теоретическую мысль в тупик механицизма и метафизики. Механистическая мысль не может быть логичной. Отправляясь от единства, она не может имманентным образом ввести различия. Не признавая внутренней противоречивости сущности, она вынуждена брать эти различия в качестве данных, заимствуя их из внешнего источника, равнодушного к тому основанию, которое взяла за основу. Подведем теперь итог всему сказанному относительно атомистической философии, предложенной Демокритом в ответ на негативную логику элейцев. Прежде всего ясно, что в фундамент монистической философии не может быть положено просто бытие как «пребывающее». Становление есть свидетельство тождества бытия и небытия, есть единство противоположностей. Бытие и небытие – существенные определения «пребывания» – это показала атомистическая философия. Вместе с тем само соединение бытия и небытия (как ассоциация атомов в пустоте) есть нечто несущественное, мимолетное, ибо если каждая из сущностей действительна и устойчива сама по себе, тогда их единство мимолетно, преходяще, несущественно. Это понятно, ведь оно – внешнее единство, случайное, а не необходимое. Универсальным разрешением принципиальной антиномии бытия и небытия, выдвинутой элейцами в качестве условия теоретического воспроизведения изменчивого и многообразного мира, может быть только категория становления, качественного движения, содержащая в себе две предыдущие в снятом виде. Для того чтобы разрешить проблему единого космоса, воплощенного именно в ритме взаимопревращения вещей, чтобы понять логику вещей, необходимо найти способ представить это единство противоположностей как существенное, необходимое. Для этого субстанцию недостаточно определить просто как «пребывающее», просто как бытие. Ведь не менее субстанционально небытие, ибо без него немыслимо становление. Субстанция должна быть представлена как единство, в котором заложены различия бытия и небытия, как такое логическое пространство, в котором это различение осуществляется. Ясно, что принципом монистической философии должна быть более богатая и конкретная категория, чем рассмотренные ранее. Образ такой категории уже был дан Гераклитом, но лишь как художественный образ. Огонь Гераклита объединяет в себе два начала – субстрата и формы, но выше их обоих. Логического же анализа своего образа Гераклит не мог осуществить. Логос выражается мерами огня, мерами субстрата, и, что самое важное, эти «меры» имманентны ему. Логическое определение вещи есть поэтому постижение ее как определенной имманентной меры всеобщего субстрата. Важнейшая же задача, поставленная перед материалистической философией Гераклитом, и состоит в понимании этой имманентности меры и субстрата. Эту задачу философия атомизма не решила, не решила ее и вся последующая философия материализма вплоть до материализма диалектического. И не случайно: решение ее требует преодоления ряда затруднений и проблем, которые еще должны были быть поставлены в ходе исторического развития теоретической мысли вообще, философско-теоретической мысли в частности. Точка зрения субстрата в античной философии реализована Демокритом со всей последовательностью и до конца, доведена до важнейших антиномий, которые и явились предметом упорных поисков теоретической диалектической мысли. Выше мы уже видели, что понимание вещи, как определенной меры бытия, как меры своей собственной сущности, было достигнуто еще до Демокрита. Сущность вещей составляет их атомный субстрат; вещь есть некоторая мера этого субстрата, некоторое определенное его количество. Эта мера остается внешней сущности, как остается внешним по отношению к воде ведро, в котором она содержится. Эта мера несущественна, ее определенность «эфемерна». Существенна определенность атома, атом тоже мера, но и она оказывается внешней бытию. Она поэтому неразложима, неанализируема. Иными словами, существенную определенность атома нельзя раскрыть, обращаясь к его субстрату. Так точка зрения субстрата терпит здесь крах. Атом определен, но эта определенность логически не зависит от субстрата, хотя я принадлежит ему. Анализ субстрата ровно ничего не дает для определения формы его. Признанием этого факта и является постулат о неделимости атома. Определённость разложима с точки зрения субстрата лишь постольку, поскольку она берется как нечто несущественное, летучее, не как сущность, а как эпифеномен. Поскольку же она есть устойчивое качество, целостность, сущность, она неделима. Вопрос может возникнуть лишь о том, что признать за такого рода сущность. Демокрит объявляет таковым атом. Но мы уже знаем, что Демокритов атом – условная граница анализа. Эта граница может быть проведена в любом месте, всюду, где мы фиксируем целостность. Пространство не задает нам этих границ, не задает их и субстрат вещи. Что же мешает в таком случае каждое качество, каждую определенность объявить целостностью, логически неделимым объектом, логическим атомом? 3. Философский редукционизм и методология науки Вопрос, поставленный выше, далеко не праздный. Он представляет собой одну из наиболее напряженных проблем не только античной, но и современной науки. Здесь мы постараемся только изложить проблему, так как разрешение ее предполагает исследование ряда посредствующих звеньев и поэтому будет осуществлено ниже. Демокрит – классический, но не единственный представитель редукционизма. Его точка зрения воспроизводилась, в сущности говоря, на всех этапах развития науки, включая и современный. Механицизм XVIII столетия также представляет собой типичный случай редукционизма: сведение сложных качеств и закономерностей к наиболее простым и единственным – механическим. Претензии прямолинейного «взбесившегося рассудка» простирались настолько далеко, что подлинно научным знанием считались только механика и геометрия. Подлинно объективными определениями сущего признавались лишь пространственно-механические определения. Все же остальное рассматривалось лишь как некий побочный продукт механически-математических закономерностей, эпифеномен. И физиология, и психология – лишь прикладная механика. Даже зарождавшейся социологии отводилась роль механики социальных атомов. Каждая новая наука в процессе своего возникновения вынуждена была выдержать ожесточенный бой с механикой за право на самостоятельное существование. Более того, отвоевав это право, новая научная дисциплина выступала с теми же претензиями, от которых страдала ранее она сама. И каждой смежной, но более молодой отрасли знания приходилось в свою очередь отстаивать свой суверенитет. Еще в начале прошлого века биология и физиология находились на положении падчерицы у механики. К середине же века идеи и психологии, и лингвистики, и логики, и даже порою социологии поступали на рынок научных идей лишь с клеймом биологии и физиологии. Здесь трудно установить какую-либо строгую закономерность. Многое определяется конъюнктурой. Так еще в XIX веке психология делала попытки подчинить себе логику и не только ее, но и математику, лингвистику, политическую экономию и т.п. В свою очередь, лингвистика, порою в союзе с математической логикой, а иногда и независимо от нее, предпринимала попытки монополизировать едва ли не все области научного знания, освящая свои притязания философией позитивизма. Все это справедливо не только в отношении к прошлому науки. Еще и по сей день некоторые физиологи с трудом удерживаются от соблазна рассматривать психику просто как эпифеномен нервных процессов. То же следует сказать и о химии в отношении биологии, о кибернетике и т.д. Следует сразу оговориться, что далеко не всегда эти претензии лишены основания. Далеко не во всех случаях редукционизм научно несостоятелен. Напротив, порою именно редукция обеспечивает быстрый прогресс науки. В частности, именно научно обоснованной редукции отношений в области идеологии, надстройки вообще к отношениям в сфере производства было обязано возникновение исторического материализма. Часто тенденция научной дисциплины к автономии свидетельствует не о прогрессе научного знания, а о его регрессе. Для определения обоснованности той или иной претензии той или иной дисциплины не может быть каких-либо универсальных рецептов. Решать вопрос в каждом конкретном случае в пользу той или другой тенденции, той или иной науки философия не вправе, по крайней мере до тех пор, пока правота одной из сторон не будет доказана практически. Задача философии состоит в другом. Прежде всего, тезис о несостоятельности редукционизма как универсального научного метода должен быть доказан в принципе. А это – вопрос не просто о методе, о способе научно-теоретического анализа. Этот вопрос касается прежде всего содержания знания. Как метод редукционизм вполне приемлем в тех или иных отдельных случаях. Но редукционизм есть главным образом теория, притом философская теория, состоящая в признании лишь какого-либо одного класса существенных определений и в отрицании всяких иных определений. С этой точки зрения редукционизм может быть опровергнут только путем доказательства реального существования сущностей различного уровня, не сводимых друг к другу. Проблема эта не допускает компромисса. Суть вопроса заключается не в том, применимы или неприменимы методы одной научной дисциплины в области другой, а в понимании самой этой области, т.е. не в способе или методе ее исследования, а именно в содержании. Представляет ли собой предмет науки некоторую самостоятельную сущность, или он эпифеномен, побочная формация какой-то иной реальности, лежащей в области компетенции другой науки. Решение вопроса поэтому не может основываться на признании того, что каждая наука имеет право судить о предмете «со своей точки зрения», следствием чего должна быть известная терпимость дисциплин в отношении друг друга. «Точка зрения» науки должна быть объективно обоснована природой той реальности, к которой она обращается, должны быть указаны объективные критерии позволяющие (или не позволяющие) применить методы одной науки к предметной области другой. В неявном виде это предполагает соответствующее истолкование самой данной предметной области, ее моделирование, преобразование, замещение. Такое преобразование неизбежно. Важно лишь, чтобы условия этого преобразования были выставлены явно, что позволило бы не придавать абстрактным истинам редукции конкретного значения. В сущности говоря, «методологический редукционизм» всегда подменяет предмет исследования своим собственным предметом, растворяя в своих абстрактных определениях специфическую определенность исследуемого явления. В этом случае говорят, что теория исследует предмет «с точностью до изоморфизма». Если это лишь частный прием, не подменяющий собой конкретное исследование в целом, то он не может вызывать принципиальных возражений. Хуже, когда этим приемом исчерпывается познание конкретности. Атомистический редукционизм представляет собой именно последний, неприемлемый, вариант. Конструктивная критика редукционизма предполагает решение весьма серьезных логических проблем, экспозицию которых мы сейчас постараемся дать. Прежде всего, совершенно ясно, что эта критика не может основываться на той благодушной истине, что всякий предмет имеет много сторон, поэтому на него можно смотреть с «разных точек зрения». Ну, скажем, в «известном отношении» можно рассматривать «Илиаду» просто как организованную совокупность знаков, человека – как совокупность молекул и атомов, музыку – как известную последовательность звуков, т.е. как предмет акустики, и т.д. В одном «отношении» скульптура есть художественный образ, единый и целостный, в другом – просто минеральная глыба. Физиолог «обращает внимание» на нервные связи в мозгу человека, психолог – на связи ассоциативные и т.п. Физик «обращает внимание», скажем, на содержание явления, математик – на его пространственную форму. Для физика и физиолога язык «состоит» из звуков, для лингвиста – из фонем. Но ведь объект-то един! Во всех этих случаях каждый исследователь вкладывает в объект свою собственную точку зрения на сущность. Эта сущность фиксирована не в объекте, в позиции ученого, в позиции его науки. Отсюда неизбежно субъективное отношение к предмету. При таком понимании познания наука – сфера произвола. Но атомистический редукционизм предполагает обоснованной лишь одну точку зрения: «существуют лишь атомы и пустота», все остальное – лишь продукт заблуждения, сфера «мнения». Не с какой-либо одной точки зрения, а решительно со всех точек зрения вещь делима на элементарные частицы, которые и представляют ее единственную сущность. Если же мы предполагаем существование качеств, не сводимых к их атомно-молекулярной структуре, то мы должны показать эту несводимость не «с точки зрения», а независимо от нее. Вот здесь-то и возникает настоящая трудность, преодолеть которую не так-то легко. Ведь человек как определенная вещь, как физическое тело, природное, а не спиритуалистическое существо действительно «состоит» из атомов. Ведь изменение структуры нервных процессов действительно выражается в изменении процессов психических. Ведь последние действительно зависят от первых. Более того, они и не существуют независимо от них, не представляют собой самостоятельной реальности. И психика действительно есть физиология нервных процессов. Скульптура действительно «состоит» из минеральных масс. В этом случае создается впечатление, что объективно, «как таковая», всякая вещь представляет собой лишь совокупность корпускул, что же касается социальной, психической или эстетической сущности, то место их «жительства» – лишь в мозгу социолога, психолога, эстетика и т.д. Но, с другой стороны, мы уже видели, что и атом, как существенная определенность, как неделимая сущность, вообще говоря, существует лишь в голове атомиста. Ведь будучи телом, а не только понятием, он должен быть разложим на более простые элементы. Он неразложим лишь постольку, поскольку рассматривается как логическая целостность, как качество, как сущность. Аналогично и нервные процессы, рассматриваемые в качестве субстрата психики, представляют собой лишь весьма условную сущность. И они могут, а с точки зрения логики редукционизма – и. должны, рассматриваться как эпифеномен молекулярных, атомных и т.п. процессов. Сколь ни представляется такая логика последовательной, в ней, однако, есть что-то противоестественное, что-то от «пьяной спекуляции», против которой разум не может не протестовать. Здравому смыслу трудно согласиться с тем, что «в сущности» организм – лишь мясо и кости, картина – лишь комбинация красок на куске холста, музыка и речь – лишь «сотрясение воздуха». Границу деструкции определенности вещи, ту грань, на которой появляется атом – логическая «пробка» редукции, обыденное человеческое сознание инстинктивно старается поднять повыше. В то же время оно ничего не имеет возразить против того, что всякий объект есть вещь или тело, состоящее из более элементарных тел. Здесь перед нами налицо антиномия. Этой антиномии и обязана философия своим последующим развитием. Представим себе это противоречие для полной ясности еще раз. Имеет ли смысл говорить, что мелодия состоит из звуков? И да и нет. Мелодия есть форма организации звуков, в своем существовании она реализуется в звуках и выражается через них. Но она есть еще и нечто большее, чем совокупность звуков, в противном случае и в реве водопада мы могли бы услышать симфоническую поэму. Однако мы этого не делаем (а если и делаем, то с полным сознанием условности сравнения музыкальной симфонии с ревом водопада), хотя «точка зрения» налицо. Мелодия фактически зависит от качества ее воспроизведения, от физики инструмента, по существу же ее реальность составляет не только реальность звука, но и реальность музыкальной мысли. Мы всегда готовы отличить замысел композиции от ее исполнения. Но что же составляет реальность этой музыкальной мысли? Личность композитора? Фактически – да, в сущности – нет. Как некоторое явление духовной жизни, мелодия зависит от условий жизни композитора, она – момент его биографии, однако сотворение мелодии и «сотворение» личности композитора – не одно и то же. Наконец, мысль тоже в некотором роде «состоит» из нервных процессов. В стоимости товара не заключено ни грана его вещества, поэтому бессмысленно выводить эту стоимость из свойств ее вещественного носителя. Как свойство, как качество стоимость не существует вне вещи, она неотделима от нее, но в сущности, логически она не зависит от природы своего носителя, может и должна рассматриваться независимо от него. Язык всегда реализуется в речи, последняя же есть не что иное, как физически-физиологический и психический процесс. Значит ли это, что язык есть предмет физиологии, психологии или акустики? Ведь язык не существует вне артикуляции. И в то же время он независим от нее. В своем существовании производство капитала невозможно без его естественных предпосылок. Анализ же его сущности заставляет оставлять в стороне эти предпосылки. Противоречия атомистического редукционизма, противоречия теории субстрата поставили философию перед новой проблемой – проблемой сущности и существования. Эти категории обнаруживают известную логическую несоизмеримость, лежат как бы в различных логических пространствах. С точки зрения субстрата все вещи едины, все они состоят из атомов. Как сущности – они нечто иное. Не сущность состоит из атомов, а вещь. Прекрасная форма скульптуры может быть представлена как пространственная конфигурация атомов, если эту скульптуру мы представляем как физическую вещь. Как эстетический предмет она есть нечто иное, целостное, неделимое – эстетическая сущность. Что же представляет собой реальность этой сущности, которая заключается в вещи и тем не менее неуловима в ней? Самый прямолинейный способ разрешения этой антиномии предлагает философия Платона, фиксирующая сущность просто как сверхвещественную, потустороннюю реальность, т.е. не как некое особое определение вещи, а как невещественное определение. Было бы весьма наивно полагать, что философия Платона и, далее, Аристотеля, занятого той же проблемой, просто мистика. Историческое значение этой философии состоит в том, что она поставила проблему, которую еще и по сей день решает наука. Глава III. Проблема сущности. Материя и форма Как уже оговаривалось, наш предмет – не история философии, а теория и история научного познания вообще, а таковое, как известно, возникло и развивалось первоначально именно в рамках философии. Философия – первая форма монистической мысли. И если в античности еще не было науки как таковой, то не только потому, что фронт научного познания был еще недостаточно развернут. Дело не только в степени развития научного познания, не в количестве, а в качестве. Теоретический фундамент античной науки допускал только философскую форму научного познания, исключая всякую другую, что вытекает из логической закономерности развития монистической мысли, рассмотренной выше. Эта закономерность состоит в том, что на ранних этапах развития монистической мысли с необходимостью полагается единство сущности всех явлений и исключается ее многообразие. Сущность всех вещей одна, а потому и наука об этой сущности едина. Это – философия. В античности философия была не только синонимом науки вообще, а синонимом человеческого познания вообще. Она еще не методология познания, поскольку не существует науки, отличной от философии, она – само познание. Всякое иное, не философское научное знание в принципе исключено, ибо оно предполагает многообразие сущностей, качественно не сводимых друг к другу. Поэтому и единство античной науки вовсе не следствие того, что у античных мыслителей «руки не доходили» до частностей. Необходимым этапом на пути возникновения нового научного знания должна была стать такая философия, которая покидает точку зрения единого субстрата и утверждает многообразие сущностей. Этой философией и явилась философия Платона и его ученика Аристотеля. (Аристотель не случайно оказался последним античным философом и первым античным ученым. Его философия стоит уже на пороге научного знания, на пороге превращения философии из единственной теории мира в логику и методологию его научного познания.) 1. Вещь и сущность. Сущность и существование.Единство субстрата и многообразие сущностей. Платон Тема Платона – одна из наименее разработанных в марксистской философской литературе. Еще и до сего дня из учебника в учебник «кочует» весьма приблизительное представление об «идеях» Платона просто как о «гипостазированных абстракциях», хотя В.И. Ленин предупреждал, что идеализм философский «есть только чепуха с точки зрения материализма грубого, простого, метафизического»[61]. Идеализм паразитирует на реальных, объективных трудностях в развитии человеческого познания, которые, кстати сказать, он зачастую сам и открывает, предлагая прямолинейное, однобокое разрешение этих трудностей. На одной из этих трудностей и построена философия Платона. Ей мы и посвятим нижеследующие страницы, оставляя в стороне другие аспекты философии Платона. Пожалуй, нигде природа этих трудностей не представлена у Платона так рельефно, как в «Федоне». В этом диалоге Сократ развертывает перед слушателями картину своего философского развития, в сущности – историю становления платонизма. Послушаем эту беседу. Отрывок заслуживает того, чтобы мы привели его полностью. «Кто-то, как я однажды слышал, прочитал в одном сочинении Анаксагора, что разум – устроитель и причина всех вещей[62]. Я обрадовался этой причине и решил, что дело, до известной степени, налаживается, коль скоро разум есть причина всего; если так, думал я, если устрояющий разум все устраивает, то и каждую вещь он помещает туда, где ей лучше всего находиться. Итак, если кто задумал бы отыскать причину каждой вещи, как она возникает, как уничтожается, как существует, ему следует найти, как этой вещи наилучше всего существовать, или что-либо иное испытывать, или совершать... Соображая обо всем этом, я пришел к той отрадной мысли, что в лице Анаксагора я открыл учителя о причинах всего сущего, который мне пришелся по сердцу и что [этот учитель] скажет мне, прежде всего, какова земля – плоская или круглая, а когда скажет это, сверх того, объяснит мне причину и необходимость, почему это так должно быть, причем укажет, почему земле лучше быть таковой, [т.е. плоской или круглой]. Если Анаксагор скажет, что земля находится в центре, то, думал я, он мне объяснит также, почему ей лучше находиться в центре... Но, мой друг, быстро стала ускользать от меня эта радужная надежда, когда я, продвигаясь вперед в чтении книг, увидел, что Анаксагор вовсе не пользуется разумом и не указывает никаких причин для объяснения устройства мироздания, но, вместо того, ссылается, в качестве причин, на воздух, эфир, воду и многие подобные несуразности. Я вынес впечатление, что Анаксагор попал в такое же положение, как если бы кто сказал: все, что делает Сократ, он делает посредством своего разума, а затем, пытаясь указать причины каждого из моих поступков, стал бы говорить так: я сижу здесь теперь потому, что мое тело состоит из костей и мускулов; потому, что кости тверды и разделены одна от другой суставами, мускулы же способны растягиваться и сокращаться; что кости окружены плотью и охватывающею ее кожей. Так как кости подвижны в своих сочетаниях, то мускулы, вследствие их сокращения и растяжения, дают мне возможность сгибать мои члены, что и служит причиною, почему я сижу теперь здесь, согнувшись[63]. Пожалуй, и по поводу нашей беседы Анаксагор стал бы приводить такого же рода причины и ссылаться на звук, воздух, слух и т.п., до бесконечности [! – Л.Н.], а истинные причины, поведшие к беседе, пренебрег бы назвать: именно, что афиняне сочли за лучшее осудить меня и что поэтому и я, со своей стороны, счел за лучшее сидеть здесь и, в ожидании более справедливой участи, подвергнуться тому наказанию, к какому афиняне меня приговорили. Ведь, клянусь собакою, мне думается, эти мускулы и кости давным-давно были бы в Мегарах, либо в Беотии[64], если бы я счел это за наилучшее и если бы я не считал более справедливым и более прекрасным, вместо спасения бегством, подвергнуться тому наказанию, к какому присудило меня государство. Однако приводить такие вещи в качестве причин совсем нелепо. А если бы кто-либо сказал, что, не имея всего этого, т.е. мускулов и костей и всего прочего, чем я обладаю, я не в состоянии привести в исполнение свое решение, он сказал бы правду. Сказать же, что все свои поступки я совершаю, руководствуясь разумом, и при этом заявлять, что причиною моего поведения являются названные вещи, а не предпочтение наилучшего, было бы очень и очень легкомысленно. Ведь это значило бы не быть в состоянии различить, что одно есть, действительно, причина, а другое – то, без чего причина никогда не была бы причиною»[65]. После этого Сократ знакомит слушателей со «вторым плаванием» – с основами учения об идеях, о бессмертии души и благе. Все это рассуждение Сократа направлено к тому, чтобы показать несводимость необходимости, управляющей поведением человека как целого, как личности, к необходимости, выражающей взаимодействие, «гармонию частей» физического субстрата этой целостности. Связи взаимодействия несущественны, в них не представлена природа целостности. Они есть, конечно, необходимое условие существования этой целостности, но не выражение ее сущности. Как сущность личность неделима, ее содержание – не взаимодействие частей, а «наилучшее», «благое», это содержание находится как бы в ином измерении. Как такого рода целостность человеческая личность есть душа. Поскольку же целостность несводима к взаимодействию частей, к их сцеплению и гармонии, постольку душа бессмертна. Целостная личность, хочет сказать Сократ, не есть синоним гармонии частей тела, не есть суммарное впечатление от этой гармонии, ее эпифеномен. Поэтому и распад гармонии не есть распад личности, души. Душа – это целостность, она есть некая иная реальность, лишь существующая посредством тела, реализующаяся в нем, воплощающаяся в нем, будучи по существу от него независимой. Тело – лишь временное обиталище души, оно есть переменное, душа же нечто постоянное. На этой основе Платон строит свое мистическое учение о «метампсихозе», переселении душ. Отбрасывая всю эту мистику Платона, мы обращаемся к логике его рассуждения. Секрет же этой логики состоит в следующем. Целое не есть простой суммарный эффект взаимодействия частей, простой результат этого «внутреннего взаимодействия», «эпифеномен гармонии». Целостность – это некое новое качество, неанализируемое и неразложимое, если рассматривать его исключительно в отношении к вещи «самой по себе», взятой изолированно от связи и отношений вещей, абстрактно. Целое есть не только некоторое содержание, определенным образом построенное, субстрат, гармонически связанные части. Этот субстрат – лишь условие целостности, ее возможность. Ее действительность составляет связь с более широкой системой вещей, которая выражается в том, что вещи в ней положена совершенно определенная функция. Роль частей в организации вещи и роль самой вещи в более широкой организации различны. В этой более широкой организации вещь выступает именно как целостная вещь, внутреннее строение которой уже снято. Ее внутреннее строение есть только условие, тогда как действительное основание определенности вещи как целого уже заложено в самом строении этой более широкой сферы. «Лучшее» – это и есть роль и «назначение» вещи в системе вещей, функция, возложенная на нее более широким целым. Этим более широким целым для Платона является общество, его интересы, его благо. Отдельная личность «сама по себе» – только переменная в этой всеобщей функции. Образом этой функции у Платона выступает понятие. Разумеется, анализ строения вещи недостаточен для установления ее понятия, отображающего ее сущность, если этот анализ не учитывает природу функции вещи в более широком целом и природу этого более широкого целого. Сказанное, разумеется, представляет собой попытку материалистического прочтения Платона. Этот прием с большим успехом применял В.И. Ленин в анализе работ идеалиста Гегеля. Мы не видим причин к тому, чтобы не применить его и в отношении другого великого идеалиста прошлого – Платона. Прием «материалистического прочтения» заведомо идеалистического произведения заключается в том, что вскрываются гносеологические корни идеализма, выявляются те стороны, черточки, грани диалектического процесса познания, которые идеализм отрывает от спиралевидного целого, «распрямляет», раздувает в абсолют. Идеалистическая философия, как правило, отправляется от анализа наиболее сложных, высших форм действительности, которые современная ей материалистическая философия, не овладевшая диалектикой, еще не в состоянии последовательно, монистически объяснить, опираясь на свои теоретические принципы. Фиксируя эти высшие формы и перескакивая через промежуточные ступени, игнорируя их, идеалистическая философия и выдвигает для их объяснения свои принципы, прямо противоположные материалистическим. В силу этого обстоятельства идеалистическая философия необходимо отрекается от монистической научной традиции объяснения всех форм действительности на основе всеобщего принципа. Идеалистическая философская мысль не может поэтому быть последовательно монистической, так как необходимо вынуждена признавать помимо идеального начала еще и материальное, которое она, однако, стремится рассматривать как несущественное. Идеализм никогда не был в состоянии «вывести» материю из идеи, он всегда вынужден предполагать ее. Условием же введения материи в систему идеализма является превращение ее всего лишь в «материал», в котором воплощаются идеальные формы. В аристократическую мастерскую идеальных форм материя необходимо допускается только в фартуке чернорабочего. Без него интеллигентный «устроитель мира» никак не может обойтись; его энергии и творческой мощи хватает лишь на замысел, но их недостаточно для реализации. От антиномии «чистой» и «черной» работы никогда не могли избавиться «духовная аристократия» и ее философия – философия духа, для которой материя есть чуждое, неродственное духу начало, есть продукт «самоутраты» духа, «падения», «распада» и т.п. Во всякой идеалистической системе она необходимо присутствует, но присутствует молчаливо; она лишь обслуживает великолепный пир богов, творчески не участвуя в нем. Материя здесь чуждый, но совершенно необходимый элемент. Вот потому-то идеалистическая философия никогда и не могла быть последовательно монистической. Всегда она была вынуждена строить свой собственный идеальный мир, который только и «существен», в котором только и заключается весь «космический интерес», рядом с «несущественным» и «неинтересным» царством материи. Именно так и обстоит дело у Платона. Платон не может просто отрицать материю. Без нее его идеальное космическое государство просто беспочвенно. Платон допускает материю, разумеется, лишь в качестве «несущественного существования», подчиненного и служебного начала. Так идеалистическая философия оборачивается дуализмом. Философия идеализма глубоко эгоцентрична. Ориентируясь на высшие формы действительности, т.е. на формы, в которых осуществляется духовно-творческая деятельность, эта философия, в сущности говоря, задается целью объяснить лишь самое себя. «Познай самого себя» – формула, выдвинутая Сократом в противовес лозунгу познания природы, которому следовала античная материалистическая философия. Целям познания «высших форм» и служат «высшие принципы» – не всеобщие, а именно особенные принципы, выдаваемые за всеобщие. Монистическая философия материализма, вообще говоря, является единственно возможным монизмом, последовательно реализующим единые теоретические принципы в исследовании всего многообразия явлений. Только материалистическая философия способна реализовать логические требования монистического развития мысли, ибо она принципиально не допускает существования двух начал. Единое начало – материя, порождающая в своем развитии более сложные формы. Идеализм же всегда стремится не дедуцировать материю, не вывести ее, но лишь подчинить духу, его организующему влиянию. Даже Гегель, наиболее последовательный из всех идеалистов, вынужден допустить существование материи как внешней оболочки духа, как материала. Но дух сам из себя этот материал породить не в состоянии. «Линия Платона» в противоположность «линии Демокрита» в том и состоит, что природа сложных связей действительности, высших форм ее организации метафизически противопоставляется природе более простых форм, исследовавшихся материалистической философией античности. Поэтому философия Платона и вся его «линия» выражают отречение от монистической традиции античности, той самой традиции, которая, как мы видели, состояла в попытке объяснения вещей из них самих, «без всяких посторонних прибавлений». Идеалистическая же философия необходимо вводит эти «прибавления» – цель, идею, форму и т.п. В чем же состоят эти «высшие формы», на которые ориентируется Платон? В самом общем виде это, конечно, формы человеческой деятельности в обществе, причем духовно-творческой деятельности. С логической же стороны природа этих форм может быть выражена следующим образом. Философия Демокрита, наиболее яркого выразителя материалистической традиции в античности, противопоставляет форму «в себе бытия» вещи форме ее бытия «для нас», сущность – ее явлению. Форма «для себя бытия» вещи, частным случаем которой является форма «для нас», в философии Демокрита не предусматривается. Принятие обеих этих форм бытия – «в себе» и «для себя» – означает признание противоречия в сущности вещей, рациональное постижение которого может быть достигнуто только в рамках концепции развития. Поскольку же материалистическая философия античности еще не имела возможности провозгласить принцип развития в качестве фундаментальной философской идеи, постольку она вынуждена была игнорировать и формы, в которых реализуется развитие. Поэтому сущность вещи и ее действительное проявление, формы «в себе» и «для себя» бытия в философии Демокрита никогда не совпадают. Явление не выступает как сфера действительности сущности, ее реализации, область ее практически истинного существования. Именно эту вторую сторону, форму «для себя бытия» вещей, абсолютизирует Платон, отрывая ее от формы «в себе бытия», фиксируя ее в качестве чего-то совершенно самостоятельного. То, от чего отказывается Платон, – материя, то, что он признает, – чистая форма, идея вещи. Платоновская идея – это вовсе не простая абстракция вещи, не просто ее мысленный образ. Не только у Платона, но и во всей античной философии вообще преобладает тенденция к предметному пониманию абстракций. Вот и у Платона идея – это объективная характеристика вещи, ее смысл, ее назначение, ее функция. Поскольку же эта функция рассматривается независимо от материального субстрата вещи, как определение, никоим образом не связанное с этим субстратом, постольку оно и оказывается идеальным ее определением. «Линия Платона» в противоположность «линии Демокрита» выражается в метафизическом обособлении формы «для себя бытия» вещи от формы «в себе бытия». Нить монистического исследования обрывается. В этой точке и утверждается идеализм. В цитированном отрывке Платон очень убедительно продемонстрировал невозможность прямолинейного выведения существенных свойств предмета как целого из внутренних взаимодействий его частей. Человек, конечно, не есть просто физическое тело, организованная совокупность взаимодействующих мускулов, сухожилий, костей и т.п. Понять и объяснить поведение человеческой личности как целого, как определенной устойчивой сущности можно лишь исходя из анализа природы того целого, в котором эта личность совершает процесс своей жизнедеятельности, из ее роли в этом целом. Сущность вещи оказывается свойством, зависящим не только от ее собственной внутренней организации, но и налагаемым на нее более широкой организацией вещей. Устойчивая определенность вещи зависит не только от устойчивости связей между ее атомами, но и от устойчивости тех связей вещей, в которых она выполняет роль определенного элемента. Определенность вещи предполагает поэтому противоречивый синтез собственных структурных и функциональных определений. Ее сущность оказывается столько же заключенной в самой вещи, сколько вне ее. Именно на трудностях этой диалектики и играет идеалистическая философия Платона. В самом деле, душа человека, бессмертие которой Платон старается доказать, не есть только простое выражение «гармонии» физического тела человека. Она представляет собой также выражение определенной гармонии, которая от этого отдельного тела и не зависит, а именно – социальной «гармонии», общественной организации, определенная природа которой и выражена в определенном характере души. Как определенная социальная сущность душа выражает именно природу этой второй гармонии. Поэтому и распад физической гармонии тела, его смерть, не означает распада социальной гармонии, а следовательно, и души как сущности. А поскольку природа тела безразлична этой сущности, Платон приходит к учению о «метампсихозе душ». Тело для Платона есть только условие, при котором душа может вступать в общественные связи, в общение с другими душами и обществом как абсолютной душой. Платон как раз и хочет сказать, что вне этой связи тело, сколь прочной ни была бы его собственная организация, есть только физический агрегат частей, нечто лишенное целостности. Тело, вырванное из общественных связей и предоставленное самому себе, есть только животное. Душа умерла в нем, хотя само оно продолжает жить. Платон стремится доказать также и обратное, что распад тела не влечет за собой смерти души: тело уже не существует, но душа продолжает жить. «Логика» Платона достаточно прозрачна: душа не есть функция тела самого по себе. Она представляет собой также функцию общества, к которому данная личность принадлежит. Общество же в свою очередь представляет лишь определенное «тело», душа которого принадлежит более высокой действительности, миру идей, вершиной которого является идея блага. В силу этого обстоятельства сущность вещи, хотя и воплощается в вещи, но не зависит от нее. Логически она находится вне данной вещи и не может быть понята из нее. Ясно, что перед нами определенная логическая трудность, с которой не был в состоянии справиться метафизический материализм. Эта трудность имеет диалектическую природу. Разумеется, никакого решения этой трудности философия Платона не содержит. Она просто раздувает один момент противоположности, момент «для себя бытия» вещи, превращая его в абсолют. В самом деле, «... сущность человека не есть абстракт, присущий отдельному индивиду. В своей действительности она есть совокупность всех общественных отношений»[66]. «В себе» человек есть лишь биологическое существо, неисторический, абстрактный фейербаховский «индивид». Сколько бы мы ни рассматривали этот абстрактный индивид, «гармонию» его тела, мы никогда не поймем сущности человека, ибо она действительно лежит в ином логическом пространстве, чем само тело. История есть предметно развернутое бытие человеческой сущности, сфера «для себя бытия» человека, не абстрактного, а действительного, исторического человека. Именно общественные связи, а не только и не столько физические связи человеческого тела самого по себе, определяют «природу» человека. Абстрактный фейербаховский индивид есть лишь возможность человека, но не его действительность. Он в самом деле есть лишь материал для истории, но не устойчивая сущность. Только исторический процесс, формируя общение индивидов, формирует и этот материал в устойчивую сущность, сообщает ей определенность. Однако диалектический и исторический материализм отнюдь не сводится к этой констатации. Предпосылки, из которых исходит Платон для объяснения этого факта, и предпосылки марксизма диаметрально противоположны. «Предпосылки, с которых мы начинаем, – не произвольны, они – не догмы; это – действительные предпосылки... это... существование живых человеческих индивидов»[67] с их материальными, «телесными» потребностями. В своей исходной форме эти потребности суть не что иное, как продукт природы, «естественной истории». Человек вступает в свое историческое бытие в том виде, в каком его выпустила из своих рук природа. Именно необходимость удовлетворения этих материальных потребностей порождает общение индивидов между собой в процессе производства, порождает общество и его историю. История и есть «для себя бытие» живого, материального человека. И если мы говорим, что человек – продукт истории, то и сама история – это продукт деятельного человека, поэтому общественный человек есть не только материал для истории, но и ее творец. Реальный исторический человек не только реализует определенную общественную функцию. Эта функция есть продукт развития самого общественного человека. Процесс развития в том и состоит, что собственные функции субъекта в процессе его деятельности отделяются от него, опредмечиваются, становятся для него самого предметными, от него не зависимыми. Не только «душа» человека, но и само его тело практически отделяется от него самого и приобретает самостоятельное существование. Материальная и духовная культура человечества и есть это «неорганическое тело» человека, его «сущность», обособившаяся от него самого. Этот «момент» обособления, «раздвоения единого»[68] абсолютизировал в своей философия Платон. Только теория развития дает возможность разрешить тот парадокс независимости сущности вещи от самой вещи, на который наткнулась идеалистическая философия Платона. Форма «для себя» бытия есть не способ «причастности» человека к миру потусторонних, вечных и идеальных сущностей, а способ бытия самого человека как материальной сущности, способ ее противоречивого бытия. Таким образом, та «более широкая организация», которая полагает отдельной вещи определенную функцию, ее существенное определение есть не что иное, как опредмеченная и развернутая организация самой вещи, совокупность ее обособившихся и взаимодействующих моментов. Только совокупность этих моментов и дает нам представление о сущности вещи. «Человек – это и есть его общество и его государство» (К. Маркс). Рассматривать человека вне этой системы – значит рассматривать его «вне него самого», заведомо отвлекаясь от него самого. Богатство сложного, развитого, «формообразующего» целого в созерцании противостоит простоте элемента, «материала», «субстрата» просто как нечто иное» Эту «инаковость» и гипертрофировал Платон. В действительности же богатство сложного в отношении к простому является не чем иным, как его собственным богатством, продуктом развития, превращенным этим же развитием в условие. Именно в этой диалектике и скрываются гносеологические корни идеализма, всякого, а не только платоновского, но объективного – в особенности. Если рассматривать сущность вещи, отвлекаясь от диалектики ее развития, от обратного влияния результата процесса на его исходный пункт, от диалектики простого и сложного, то в этом случае действительно возможны лишь два варианта философии – Демокрита и Платона. Философия может положить в основу своего анализа либо простые формы, игнорируя сложные и редуцируя сложные к этим простым, либо сложные формы, игнорируя простые и отводя им роль «чернорабочего». Третьего здесь действительно не дано, ибо это «третье» есть диалектика. Материалистическая философия домарксистского периода, как правило, всегда ориентируется на простые, исходные формы. Идеалистическая философия исходит из предпосылки существования развитого целого. Метафизически изолируя формы движения этого развитого целого от его истории, идеалистическая философия создает иллюзию независимости сущности вещи от самой вещи, ищет объяснения этой сущности не в самой вещи, а вне ее, возрождая, по существу, мифологический взгляд на мир. Идеализм Платона и есть философская мифология. Выше мы видели, что философия обязана своим возникновением потребности объяснить вещь из нее самой, не прибегая ни к каким «посторонним прибавлениям». В этом и состоит ее противоположность мифологии, необходимо прибегающей именно к этим «прибавлениям» и принципиально неспособной объяснить вещь из нее самой. Однако в ходе становления философской мысли обнаружилось, что объяснить вещь из нее самой, не опираясь на теорию развития, невозможно. Материализм, отвергающий теорию развития, с необходимостью вырождается в редукционизм, что со всей очевидностью обнаруживает атомизм Демокрита. Сложные формы развития в этом случае противостоят простым как нечто совершенно необъяснимое. Более того, в развитой действительности эти простые формы подчинены сложным и выполняют служебную роль «органов движения» этого сложного целого. Поскольку перехода между теми и другими не усматривается (ибо этот переход и составляет диалектику как предмет теории развития), постольку для сложных форм полагается особое, высшее объясняющее начало, не зависящее от природы самих вещей. В этом случае на новой, более высокой ступени восстанавливается вся мистика мифологического мышления в форме философского идеализма. Именно этот факт и имеет в виду В.И. Ленин, говоря, что идеализм Платона, в сущности, тождествен идеализму «первобытному»[69]. Вот почему мифологическая форма идеализма Платона – это не просто литературный прием изложения его философии, а выражение сущности его философской концепции, ее отношения к истории науки. Там, где дело касается критики его материалистических предшественников, Платон, ощущая слабость их позиции, обусловленную метафизикой, свободно обходится без мифологии, ибо в этом случае он не столько созидает, сколько разрушает, используя трещины, которые на самом деле имеются в фундаменте античного материализма, не владеющего методом сознательной диалектики. Но там, где Платон намеревается дать положительное разрешение вопроса, он вынужден прибегать к мифологии, ибо его собственная философия не имеет в себе силы для разрешения парадоксов. «При выяснении определенных нравственных, религиозных и даже натурфилософских вопросов, как, например, в «Тимее», для Платона оказывается недостаточным его отрицательное истолкование абсолютного; при этом недостаточно погружать все в лоно единой ночи, в котором, как говорит Гегель, все кошки серы; тогда Платон прибегает к положительному истолкованию абсолютного, а для такого истолкования существенной, из него самого вытекающей формой является миф и аллегория. Там, где на одной стороне стоит абсолютное, а на другой – отграниченная положительная действительность, и при этом положительное должно быть сохранено, – там это последнее становится средой, через которую просвечивает абсолютный свет, там абсолютный свет преломляется в фантастических переливах цветов, и конечное, положительное указывает на нечто иное, чем само оно; в нем обнаруживается душа, которой этот покров кажется удивительным; весь мир стал миром мифов. Всякий образ представляется загадкой. Это явление повторилось в новейшее время, будучи обусловлено аналогичным законом. Это положительное истолкование абсолютного и его мифически-аллегорический покров есть источник, биение сердца философии трансцендентного, – такого трансцендентного, в котором в то же время обнаруживается существенное отношение к имманентному, так как оно по существу рассекает это последнее. В этом, конечно, обнаруживается родство платоновской философии как со всякой положительной религией, так, в особенности, с христианской, которая является законченной философией трансцендентного»[70]. Абсолютизация инобытия вещи и составляет основу идеализма Платона. Это «иное» полагается самостоятельно существующим, абсолютным, вечным и преподносится в качестве объясняющего принципа по отношению к вещам. Проблематические истоки платонизма восходят, как мы видели, к противоречиям метафизического редукционизма Демокрита. Демокрит, в сущности, не признает целостных вещей, за исключением одной – атома. Вещи изменчивы, неустойчивы, представляют собой лишь некую летучую структуру. Устойчивая сущность, бытие – это только атом, тогда как сами вещи находятся где-то на грани бытия и небытия; они лишены сущности, как чего-то отличного от этой летучей структуры. Структура определена лишь внутренними взаимодействиями ее элементов – атомов; ее определенность и устойчивость простираются так далеко, как далеко простирается устойчивость этого взаимодействия атомов. Собственной устойчивостью и собственной центростремительной силой она не обладает, следовательно, и не представляет собой какой-либо определенной сущности. Все, что может быть сказано об этой структуре, должно быть сказано об ее материале, об атомах. Случайные сцепления атомов определяют конфигурацию, которую мы рассматриваем как некую вещь, сама же эти вещь не обладает устойчивой специфической природой, которая обусловила бы объединение атомов. Концепция Платона противоположна Демокритовой. Для него взаимосвязь элементов субстрата вещи – лишь возможность ее устойчивости. Как определенная сущность она держится не только внутренними связями ее субстрата, но и внешними связями, вытекающими из определенной природы ее функции в более широком целом (для Платона, разумеется, – идеальное целое). Поэтому сущностей, по Платону, столько, столько функций у вещи. Эти функции сообщают вещи устойчивость, определенность, целостность. Поэтому сущностей столько же, сколько целостностей. Отсюда ясно, почему идея вещи, выражающая ее сущность, рассматривается Платоном как независимая от самой вещи: ведь вещь, рассмотренная исключительно в аспекте своих внутренних связей, есть только субстрат. Таким образом, платонизм утверждает многообразие сущностей. Это многообразие исключалось в философии Демокрита единообразием субстрата. Платон же допускает многообразие сущностей при единообразии субстрата, который понимается им как начало, безразличное к этому многообразию, и который он определяет поэтому как пассивную «аморфную» материю. Мы уже видели, что сущность Демокрит фиксирует там, где наталкивается на неразложимую определенность, на устойчивое качество. Определенная функция всегда неразложима в аспекте самой вещи, ее субстрата. Любая вещь, взятая в определенной функции, и есть сущность – неделимая определенность, неделимая целостность, логический атом. Вот поэтому-то Платон и избегает крайностей редукционизма. Вещь, рассмотренная сама по себе, есть нечто неопределенное, она есть существование, но еще не сущность. Она не обладает устойчивой определенностью поскольку ее материальный состав, субстрат, находится в непрерывном изменении. Сфера таких вещей – сфера непрерывного «рождения» и исчезновения, сфера «бывания». Они не могут быть даже названы, поскольку не обладают устойчивой определенностью, сущностью. «Постараюсь, однако ж, высказаться об этом еще яснее. Пусть бы кто, отлив из золота всевозможные фигуры, не переставал переливать их каждую во все остальные, а кто-нибудь другой, указывая на одну из них, опросил, что это такое: в видах истины, гораздо безопаснее было бы сказать, что это золото – но не называть треугольник и всякие другие фигуры, как бы они действительно существовали, ибо в минуту их признания они уже меняют свою форму...»[71]. Мы видим, что все сказанное вполне укладывается в представления Демокрита. Поэтому-то атомистическая философия и не содержит в себе условий для постижения определенных вещей, сущностей. Совершенно ясно, что точка зрения самотождественного субстрата ставит познание перед миром не-определенности. Определенное бытие оказывается непостижимым. Вещь, рассматриваемая сама по себе, есть нечто неопределенное, аморфный субстрат: «ее надобно назвать всегда тождественною, потому что она ни в каком случае не выступает из своей природы»[72]. Выше, говоря об элементах, мы отмечали, что «пребывающие» стихии милетцев слишком определенны, чтобы их можно было положить в основу «логического пространства» вещей. Логически эти стихии не изначальны, ибо в силу своей определенности они изменчивы. В «Тимее» Платон указывает, что эта непрерывная смена стихий (воды, воздуха, огня и т.п.) предполагает существование некоего неопределенного начала, из которого выделяются все стихии и все остальное[73]. Это начало абсолютно восприимчиво ко всякой форме, ко всякому качеству, ко всякой определенности, не будучи способным удержать в себе ни одну из них. Первобытная материя, «неопределенный субстрат», «темный вид» порою представляются Платоном просто как пространство[74]. «В чем, по его природе, должно состоять его значение? В том, главным образом, что он есть приемник всякого рождения, – как бы кормилица...» «Посему эту мать и восприемницу всего, что явилось видимым и вполне чувствопостигаемым, мы не назовем ни землею, ни воздухом, ни огнем, ни водою, ни тем, что произошло из них, или из чего произошли они сами; но, если скажем, что она есть некоторый вид – незримый, бесформенный, всеприемлющий, каким-то неизследимым образом причастный начала мыслимого и неуловимый, – мы не выскажем ничего ложного»[75]. Позиция неподвижного, пребывающего субстрата не позволяет, таким образом, фиксировать вещь как некую определенность, устойчивую сущность. Вещь приобретает сущность, поскольку она становится «причастной» некоторому целому, в котором она выполняет определенную функцию. В самой же вещи природа этой функции не заключается; источник ее собственной определенности как сущности в ней самой не лежит, в то же время эта определенность составляет корень ее собственного единства как сущности. Эта функциональная целостность и определенность вещий есть ее «вид», эйдос. Совершенно очевидно, что если прекрасная вещь состоит из частей и является изменчивой, преходящей, смертной в меру неустойчивости ее субстрата, то сказанное не относится к прекрасному «самому по себе», к прекрасному как таковому. Сущность вещи и ее осуществление, т.е. существование, сама конечно определенная вещь – предметы разного порядка. «Мне кажется, – обращается Сократ к собеседнику в Платоновом «Федоне», – если существует что-либо прекрасное помимо прекрасного самого по себе, то оно прекрасно по той только причине, что имеет свою долю участия в прекрасном самом по себе»[76]. «Прекрасное как таковое» и есть идея прекрасного. Это не прекрасная вещь, но «прекрасность» – категория, феномен, функция прекрасного, всеобщая, единая ситуация, попадая в которую, вещь из возможности прекрасного становится ее действительностью, прекрасной вещью. Мы слишком привыкли рассматривать идеи Платона просто как гипостазированные абстракции индивидуальных тел, как отвлеченные образы единичных вещей, которым придано самостоятельное существование. В действительности же идеи Платона – это образы не индивидуальных тел, а функций. Прекрасность – это не просто усредненный образ прекрасной вещи, так же как «лошадность» – это не отвлеченная лошадь, не призрак. Прекрасность – тип устойчивых функций вещей. Вещь сама по себе не прекрасна, такова она лишь в том мире, который знает этот феномен, – в человеческом мире. Золото само по себе не деньги, деньги оно только в том мире, в котором существует функция «денежности», который практически рассматривает все вещи с точки зрения стоимости. Конкретные вещи, погруженные в абстрактную стихию стоимости, в особую среду, в особое движение, превращающее возможность абстрактного труда в действительность, приобретают устойчивую определенность стоимости, будучи «причастными» миру стоимости «как таковому». Сколько бы мы ни рассматривали отдельный товар, стоимости в нем не увидим, ибо она вообще не есть свойство отдельной вещи, но свойство, возникающее в отношении людей и выражающееся в вещах через посредство обмена. Некоторая вещь есть деньги, ибо ей принадлежит функция «денежности», функция всеобщего эквивалента. Что же фиксирует наука в своих понятиях? Неужели «эквиваленты»? Сводится ли она к обобщению свойств отдельных эквивалентов? Никоим образом. Наука, развернутая перед нами в «Капитале», исследует не отдельные товары, не отдельные эквиваленты и вообще не эквивалентные вещи, а именно «товарность», именно «эквивалентность» – всеобщие экономические формы. Как свойство вещи стоимость зафиксировать совсем нетрудно. Труднее рассмотреть ее саму по себе, как таковую, независимо от особенной природы тех товаров, в которых она выражается. Научное исследование действительно выводит нас за пределы единичности, в ту среду, где предмет обладает всеобщими определениями. Научное понятие фиксирует именно определенность как таковую. Сколько сил потратил Аристотель, пытаясь определить природу стоимостного отношения. Если бы проблема стоимости сводилась к проблеме общего, то «равенство» сандалий и лож для него ничего не стоило бы установить «с известной точки зрения». Проблему для него составило другое – стоимость как таковая, природа того реального, практически истинного единства, того действительного, а не мысленного уравнивания разнородных вещей, которому и обязан обмен. Научное исследование сущности вещей заставляет нас выходить за пределы самой вещи, в ту сферу, где вещи положена определенная функция. Форма движения этого познания сущности и есть понятие. Именно Платону принадлежит открытие понятия, а следовательно, и адекватной формы движения научного познания. Идеализм Платона начинается там, где этим сущностям он приписывает самостоятельное, не зависящее от природы вещей чисто идеальное существование. Что же касается приема рассмотрения абстрактной определенности (такой, как прекрасное) «в себе и для себя», то здесь нет ровно ничего идеалистического. Наука и по сей день отличает ценные вещи от стоимости как таковой, пространственные вещи от пространства как такового, язык от речи, психику от мозга и т.п. Мы теперь можем сделать вывод, что движение по логике вещей есть движение по их сущностным связям, на уровне тех отношений, которые превращают вещь в специфическую сущность, наделяя ее устойчивой определенностью. Это движение есть движение в понятиях. Логика предмета и есть логика такого рода связей, выводящих за пределы вещи самой по себе в сферу ее определенной существенности. Эта специфическая сфера и фиксируется понятием. Понятие – новая для философии тема, новая проблема, поставленная Платоном и фальсифицированная им. У Платона всеобщее, составляющее предмет понятия, – не просто общее, тождественное свойство, фиксированное в единичных вещах сознанием. Всеобщее – активно, деятельно. Оно полагает вещи определенную функцию, наделяет сущностью. Сущностей столько, сколько функций субстрата. Рассмотренные сами по себе, просто как неустойчивые ассоциации субстрата, все вещи тождественны между собой и все они неопределенны. Таким образом, логическая характеристика единичного и всеобщего различна. У Платона получается, что всеобщее, как категория, не сводимо к единичному, нередуцируемо и выполняет совершенно особую, ничем не восполнимую роль в познании и действительности. Природа всеобщего лежит как бы в ином измерении, чем природа единичного. Но поскольку Платон отождествляет единичное с материальной вещью, то всеобщее истолковывается им как сфера идеального. Место Платона в истории философии определяется именно этим обстоятельством: признанием несводимости всеобщего к единичному, глубокого качественного различия обеих категорий. Этому различию и обязано введение в философию новой категории – категории понятия, не сводимой ни к каким другим категориям. Дело же состоит вовсе не в установлении того факта, что человек мыслит с помощью общих представлений, «понятий», а именно в том, что Платон указывает на такие определения вещей, которые не сводимы ко всяким иным и требуют для своего выражения соответствующей категории. Платоновский «вид», идея – это предметное, логическое определение, которое лишь впоследствии было квалифицировано как понятие в соответствии с тем значением этого термина, которое мы вкладываем в него сегодня. Вещь, по Платону, может быть понята как единство абстрактно-всеобщего ее определения, соответствующего моменту ее единичности, и специфически-всеобщего определения. Источником же последнего, по Платону, не может быть сама вещь. Это источник особый, идеальный. Отправляясь от сказанного, мы теперь можем отметить, что вещь действительно есть единство противоположных определений, нередуцируемых друг к другу, а именно – единичности и всеобщности. Но всеобщность есть собственное определение вещи. Ее реальным эквивалентом является система взаимодействующих моментов вещи, продуцированных ею в развитии. Понятие, как субъективный образ сущности вещи, и фиксирует это единство противоречивых ее определений. Вся история философии Платона и ее борьбы с «линией Демокрита» имеет своей гносеологической подоплекой именно эту несводимость, логическую нередуцируемость всеобщих, понятийных определений вещей к их единичным, эмпирическим определениям. Именно эта реальная черточка, эта грань процесса познания и придает всей философии Платона ту уверенность, которой в другом случае она бы не обладала. Для нас особенно важно со всей настойчивостью подчеркнуть, что определенность вещи, соответствующая категория понятия, не представляет собой определения, становящегося всеобщим лишь с помощью теоретизирующей головы, осуществляющей сравнение, обобщение и т.п. В этом случае такое определение было бы просто единичным, содержащим в себе всеобщность лишь в виде возможности, а действительность этой возможности составляла бы деятельность мышления. На самом же деле всеобщее существует реально в виде системы особенных, обособившихся моментов вещи, [системы], внутри которой вещь приобретает полную определенность. Всеобщее есть поэтому не просто мысленная абстракция, но абстракция «реальная», которая содержит в себе конкретность, «все богатство особого и отдельного»[77]. 2. Научное понятие и «банальные реальности».Индивидуальный объект и универсальная сущность Противопоставление изменчивых вещей устойчивым сущностям, понимание всеобщего как иной логической сферы, чем единичность, размещение этих предметов в различных плоскостях – главное у Платона. Наука исследует не единичные вещи, а именно сущности – устойчивые формы движения изменчивых вещей. Главная проблема философии Платона, послужившая основной темой для Аристотеля, может быть сформулирована так: сущность и принадлежит вещи, и не зависит от нее; сущность есть определенность вещи и в то же время находится вне нее. Предваряя рассуждения Аристотеля, сразу скажем, что ответ на этот вопрос прост: сущность как определенность самой вещи не принадлежит вещи именно потому, что сама эта вещь «принадлежит» не себе, а некоему целому, в котором она играет роль подчиненного момента. Единичная вещь – орган этого целого, конечное выражение и воплощение природы этого целого. Вещь, рассмотренная вне этого целого, действительно есть только неопределенный субстрат, лишь возможность сущности, но не ее действительность. Анализ поэтому проходит «сквозь нее», нигде не задевая сущности. Природа вещи есть всеобщая функция, возникающая в данном целом, общий тип, который и является собственным типом вещи. Вещь лишь выражает этот всеобщий тип, является более или менее совершенным воплощением этой универсальной сущности. Именно поэтому понятие о прекрасном нельзя составить, обращаясь просто к прекрасной вещи или некоторой сумме прекрасных вещей. Прекрасное есть тот общий тип, конечным воплощением которого и является индивидуальная прекрасная вещь. Прекрасное есть особого рода коллективная связь между вещами, налагающая на них свойства, не выводимые из их единичности. Предмет науки составляют поэтому не отдельные вещи, а именно эти существенные свойства и порождающее их действительное движение. Вещь принимается во внимание лишь постольку, поскольку она выражает это движение. В «Капитале» Маркс исследует не просто деньги, а сущность денег, деньги как экономическую функцию. Что же касается эмпирических денег, то они интересуют исследователя лишь постольку, поскольку служат выражением этой экономической функции, поскольку они представляют собой этапы развития экономической формы. Как существенная определенность деньги содержатся уже в товаре, в простом товарном обмене, в простой форме стоимости, эмпирически же мы здесь их не можем зафиксировать. Послушаем лучше самого Маркса: «В таком общем исследовании вообще всегда предполагается, что действительные отношения соответствуют своему понятию или, что то же самое, что действительные отношения изображаются лишь постольку, поскольку они выражают свой собственный общий тип»[78]. Капитал и дает изображение «экономических функций вещей», т.е. всеобщих экономических форм. Отсюда ясно, что одна и та же индивидуальная вещь в разных системах вещей, к которым она «причастна», будет иметь различную сущность. Скажем, торговая прибыль в системе экономических отношений феодализма представляет собой одну экономическую сущность, а в системе капитализма она «превращенная форма промышленной прибыли», т.е. экономически имеет совершенно другую определенность. Предмет науки, поле, в котором движется научное познание, постигающее сущность, и есть единство этого всеобщего и находящегося в нем и выражающего его единичного. Двигаться по «логике предмета» – значит фиксировать всеобщее основание вещи и двигаться в нем, в ритме тех различий, которые оно сообщает себе. Именно из этого основания, взятого «само по себе», и понимается вещь как сущность. Фиксировать это всеобщее основание – значит установить ту реальность, в которой взвешены различия, определен удельный вес каждой вещи. Более того, каждая вещь, данная созерцанию в своей непосредственности и законченности, есть лишь определенная мера этой всеобщей субстанции», определенная доля логического пространства, конечное выражение своей бесконечной сущности. Поэтому она есть воплощенное противоречие. Погружение мысли в это абсолютное основание не означает перехода в какую-то другую реальность, но есть постижение самой вещи в ее определенности. Эта реальность и есть вещь, рефлектированная внутрь себя, представленная в ее собственных противоположных моментах. Противоречие сущности и ограниченной формы ее проявления объясняет изменчивость и развитие действительности, составляющей предмет опыта. Эту действительность диалектическая, содержательно логическая мысль понимает как последовательность вещей-формаций, реализующих субстанциональное содержание, что позволяет представить многообразие явлений мира в их внутреннем единстве. «Формулой диалектики является конкретное тождество, тождество противоположностей, тождество различного, конкретное единство взаимоисключающих и тем самым взаимопредполагающих определений. Вещь должна быть понята как элемент, как единичное выражение всеобщей (конкретно-всеобщей) субстанции. В этом задача познания»[79]. Это единство и выражает природу монистической мысли. Отсюда следует, что логические определения теоретической мысли, формы познания, суть не что иное, как объективные противоречивые содержательные определения предмета, рассмотренного в его отношении к самому себе, что эти определения, в противоположность опыту, выражают не своеобразие мысли, не специфическую природу «логических операций» определения сущности (абстрагирование, обобщение и т.п.), а полноту собственной определенности предмета, недоступную созерцанию, реальное движение превращения вещи в некоторую специфическую сущность. Несоответствие теоретических представлений предметам опыта давно уже стало в буржуазной философии, «притчей во языцех». «Колесница Дианы, – пишет, например, Ф. Франк, – гораздо ближе к “банальным реальностям” нашей повседневной жизни, чем те символы, посредством которых... наука описывает орбиты небесных тел. В “богинях” и “нимфах” больше сходства с людьми, которых мы встречаем в нашей повседневной жизни, чем сходства в таких явлениях, как электромагнитное поле, энергия или энтропия, населяющих “невидимую вселенную”, с явлениями повседневной жизни»[80]. В этом несоответствии хотят видеть выражение собственных тенденций теоретического разума, его изначально своеобразной природы в противоположность действительности и опыту. Однако это несоответствие только кажущееся. В действительности противоречие между опытом и теоретическим познанием есть выражение внутреннего противоречия предметов опыта, несоответствие «точки зрения» разума и точки зрения опыта возникает лишь при условии усечения содержания опыта, при котором из противоположных определений вещи (всеобщих и единичных) предметам опыта приписывается только одно, а именно: конечное и единичное. Поэтому «ходы» теоретической мысли не совпадают с ходами самих вещей, так как внешние связи и движения вещей выдаются за всю действительность, движение в сфере конечных определений противополагается внутреннему, «действительному» (Маркс) движению в сфере всеобщих определений. Последнее приписывается исключительно разуму, первое – предметам опыта, тогда как в действительности и первое, и второе принадлежит самой вещи. Это обстоятельство очень хорошо осознавалось всей досократовской философией, но совершенно игнорируется философией позитивизма. В самом деле, ведь созерцание имеет дело с вещами, различающимися между собой в пространстве и во времени, количественно и качественно. Каждая вещь, как предмет опыта, количественно или качественно ограничена некоторой другой вещью. Если бы не было этой внешней границы вещей, не было бы и различий в опыте. Эти границы прежде всего и нащупывает глаз, рука, ухо. Определения вещей созерцанием берутся как непосредственно данные, готовые. Граница, конечные формы, особенность представляются созерцанию абсолютно исходными определениями вещей и познания. Последнее движется от границы к границе, от особенности к особенности, в сфере законченности данности. Это движение от особенного к особенному может быть опосредовано некими всеобщими представлениями, помогающими связывать конечные вещи в группы, классифицировать их на основе какого-либо совпадающего признака. Но это общее – лишь внешняя координатная сетка, искусственно накладываемая на предметы опыта деятельностью рассудка. Это общее – лишь ухищрение разума. Познание, ориентирующееся исключительно на опыт, движется не в реальности всеобщих форм, а в реальности конечных форм, особенных определений. Всеобщее существует, так сказать, лишь per mentem. Гипостазирование этой точки зрения наивного сознания и ведет к позитивистской философии в ее исходном варианте. Однако весьма показательно, что «наивная» древнегреческая философия все же не пошла по этому легкому пути, а предпочла более трудный и сложный, но единственно верный путь подлинно философского, научного познания. И не случайно. «Естественная» точка зрения «опытного» познания нагромождает перед собой такие трудности, которые упраздняют его самого. Действительно, «ходы мысли» по поверхности мира конечных форм никак не предуказаны. Сознание всегда может принять любое направление движения, руководствоваться любой координатной сеткой, пользоваться любой меркой. Его точка зрения всегда будет совершенно произвольной. И оно будет вынуждено или вообще отказаться от оценки вещей, от их измерения, или мерить их вкривь и вкось, как само пожелает, не надеясь получить устойчивые, общезначимые, объективные результаты. В этом случае, конечно, ни о какой «логике вещей» говорить не приходится. Платоном же, хотя и в мистифицированной форме, такая «точка зрения» задается объективно. Это – «общий тип» вещи, задающий однозначную интерпретацию ее. В противном случае наука с необходимостью приходит к тому, что человек и есть мера всех вещей, что опыт дает только аморфный материал, который формуется рассудком в осмысленные образы. Фиксируя в качестве абсолютно исходного материала, в качестве «всей действительности» лишь конечные формы, сравнивая и сопоставляя их между собой, мы можем добыть в качестве инвариантного содержания знания лишь некий усредненный индивидуальный образ конечной вещи, природа которого остается для нас нераскрытой. Отталкиваясь от этого «стандартного» индивида, мы можем вывести, объяснить только и исключительно варианты индивидуального предмета. В этом случае, как нетрудно видеть, вариант постигается как различие или граница внутри тождества, стандартного, усредненного индивидуального типа. Логическим пространством, в котором полагаются определения вариантов, в этом случае оказывается сама индивидуальность. Что же касается самого этого стандартного индивида, то он берется вне всякого логического пространства, вне поля определений. Этот путь можно продолжить и далее и рассмотреть более широкий класс «известных» вещей, установить некий новый индивидуальный инвариант и определять относительно него варианты и т.д., до бесконечности. Вся эта процедура, сколь долго бы мы ее ни продолжали, всегда дает в результате некий неразложимый и нерастворимый осадок. Этот «осадок» в его самом общем логическом выражении представляет собой форму конечности. Поскольку эмпирическое познание упорно ориентируется только на непосредственно данное, постольку в качестве масштаба отсчета оно все время берет какую-либо определенную конечную вещь. И чем дальше продолжена процедура, тем неопределеннее становится предмет. Инвариант зависит «от природы», вариант – «от обстоятельств». Но поскольку сам инвариант мы можем рассматривать как вариант некоей другой вещи, то получается, что все «зависит от обстоятельств», и нет ничего, что зависело бы от природы... Мы не можем имманентно перейти от инварианта к вариантам – природа вещи все время остается для нас чем-то неуловимым, не поддающимся определению. Можно выразиться и таким образом: в опытном познании мы имеем дело лишь с экземплярностью, и движение в классе вещей от одной вещи к другой, от инварианта к вариантам и обратно, лишь умножает проблему, но не разрешает ее. В самом деле, сравнительно-историческое языкознание, рассматривая различные языки и их семейства, объясняет, в сущности, лишь языковые варианты, дериваты, реконструируя для масштаба сравнения некий праязык. К последнему, если рассматривается, скажем, индоевропейская группа языков, применим тот же принцип, поэтому конструируется более отдаленный праязык и т.п. Во всей этой операции предполагается известным, что такое язык вообще как таковой. Совершенно очевидно, что для определения сущности языка как феномена культурно-исторической жизни человека его следует свести к чему-то такому, что само до себе языком уже не является, – к некоторой всеобщей функции, выражением которой и является язык. Если мы фиксировали эту функцию, составляющую внутреннюю подоплеку языка как такового, то в этом случае и движение от одной языковой формации к другой можно представить как имманентный процесс, регулируемый внутренними закономерностями, а не внешними обстоятельствами. Языковые варианты в этом случае будут сопоставлены не с другими вариантами, а с всеобщей функцией, порождающей все эти варианты и вариантность. Аналогично обстоит и со всяким другим предметом. Сущность поэзии, как и литературы вообще, сущность искусства и т.п. не представлена ни в усредненном типе, ни в совокупности его вариантов. То и другое – лишь выражение этой сущности. Движение сущности и есть внутреннее, действительное движение. Логическая характеристика его не совпадает с логической характеристикой мира конечных определений. Фиксирование всеобщего как некоей реальности, отличной от реальности индивида, «нахождение» индивида в этом всеобщем в качестве его элемента и составляют отличие «известного» от «познанного». Этой цели служит наука. Деньги, например, сами по себе, как факт, есть нечто известное. Все знают деньги как деньги, знают даже «варианты денег», но только ученый знает их как сущность, как вариант эквивалентной товарной формы. Эту «иную» точку зрения, функцию «известной» вещи в составе целого и устанавливает наука. Следовательно, логика эмпирического познания необходимо приводит к противоречиям, которые упраздняют его. Абсолютизируя конечные формы определения вещи, эмпиризм необходимо хватается за другую вещь, якобы объясняющую первую. Но эта тенденция, заставляющая для объяснения одной вещи выходить за ее пределы, указывая на другую, есть не что иное, как неадекватное выражение интуитивной потребности выйти в иное измерение самой вещи, фиксировать особенность вещи в ее собственной всеобщности, определить ее как различие внутри единства, составляющего ее собственную природу. Этим «иным измерением» вещи и является всеобщее, единое, субстанция, т.е. такое логическое определение, в котором фиксировано противоположное ему определение вещи как индивидуальности, как конечной формы. Вернемся теперь к предметам опыта. Вещи различаются между собой как различные индивиды прежде всего в пространстве. Это различие вполне относительно. В чем оно состоит, мы можем установить только указав на другую вещь. До тех пор, пока внимание фиксируется на индивидуальных определениях вещей, на конечном, особенном, отдельном, Иван вынужден вечно кивать на Петра. Но различающиеся в пространстве вещи во всяком случае суть пространственные вещи, и, будучи таковыми, они различаются друг от друга лишь как части одного и того же пространства, как моменты некоторого единства. Следовательно, отношение одной вещи к другой есть лишь особенная форма выражения отношения вещи к своей собственной основе. Вещи различаются в пространстве лишь постольку, поскольку каждая из них есть часть пространства, конечная мера его, его ограниченное выражение. Отношение единичного к всеобщего поэтому выражает собственную структуру вещи. Оно есть внутреннее отношение вещи, которое имеет место даже тогда, когда ее не с чем сравнивать. Аналогично обстоит дело и с качественными определениями вещей. Так, определенный цвет вещи есть лишь конечная мера «пространства цвета», частное выражение всеобщего основания. В нем и движется теоретическое познание, постигая каждую вещь как тип ограничения всеобщего, как меру определенной субстанции, как перерыв непрерывного поля. Эта тенденция научно-теоретического познания и фиксирована в античной философии. Должно быть ясно, что это философия, а не космогония. Ее задача не сводится к тому, чтобы фиксировать первоматерию, как некую изначальную вещь, «архэ», из которой «произошли» все прочие. В таком случае эта первоматерия рядом с миром определенных вещей была бы лишь чем-то особенным, неким аморфным индивидом, вроде первобытного Зевса. В действительности «праматерия» древних есть одновременно и «стохейон» – внутреннее основание вещей, момент их определенности, логическое пространство (разумеется, материальное), элемент. Поэтому-то и космогония древних – это теория, логика космоса. Надо только помнить, что опыт вообще не разлагает конечных определений вещей, а берет их как данные, поэтому и там, где возникает потребность разложить вещь на элементы, опыт в качестве такого элемента непременно подсовывает новую конечную вещь, новое конечное определение. Всякий момент он хочет видеть непосредственно данным. Если бы познание придерживалось предписания эмпиризма – никогда не выходить за пределы непосредственно данного, то оно никогда и не выбралось бы из трясины спора о яйце и курице. Двигаясь в сфере конечных, индивидуальных определений, оно принципиально не может пойти дальше генеалогии, которая с необходимостью порождает миф. В генеалогии вещи сопоставляются как индивидуальности. В логике же, в теории, в философии рассматривается индивидуальность как таковая, т.е. форма индивидуальности. Греков поэтому не интересует происхождение тех или иных вариантных экземпляров определенных вещей: люди как индивиды произошли, конечно, от других людей, от других индивидов. В этом смысле и первый человек, возможно, сын Зевса. Но древних интересует именно происхождение определенности как таковой, и в этом смысле человек есть не сын Зевса, а, скажем, мерка земли, воды, воздуха и огня. Можно ставить вопрос о мерке, но можно и о мерности. Греки ставят именно этот последний вопрос. Таинство рождения мерных вещей поэтому мыслится ими как совершающееся у них на глазах, а не отодвинутое в хтонические времена. Вода у Фалеса поэтому не просто конечный эмпирический образ, «матерь вещей», а непреходящая сущность – сущность огня, воздуха, земли, сущность самой себя, поскольку она берется как вещь. Еще дальше идет Платон. Определить сущность как субстрат оказывается для него совершенно недостаточным. Точка зрения субстрата уничтожает многообразие сущностей, следовательно, цель – постижение определенности вещей – оказывается недостижимой. Этот момент хорошо продемонстрирован элеатами. Определенная природа вещи задается той средой, в которой она выступает как целостность. Платон мистифицировал эту среду. У него она – царство объективных мыслей, идей. Это уже фальсификация и искажение научной тенденции, существо которой состоит в понимании определенности вещи как определенной функции ее во всеобщем, наделяющей вещь определенной целостностью. Понятие, фиксирующее вещь в этой целостной определенности, оказывается всеобщим вовсе не потому, что таковы и другие индивидуальные вещи. Эмпирическая общность есть следствие существенной общности. Эта функция первична в отношении индивидуальности вещи и потому-то всеобщее, выражающее эту функцию, может быть рассмотрено «как таковое», само по себе, ибо это всеобщее и есть тот «эфир», который определяет удельный вес всякой индивидуальной вещи, в него попадающей. Всеобщность как эмпирическая общность и «как таковая» – различные категории. Последнее выражение – излюбленный оборот Маркса. Сплошь и рядом этот оборот мы встречаем и у Платона. «Идея» Платона – это не просто гипостазированное общее, которое следует испытывать на массе экземпляров. «Идея» Платона, определенность «как таковая», если угодно, единична, ибо функция, превращающая вещь в определенную сущность, от отдельной вещи и не зависит. Это одна функция. Точно так же стоимость есть не просто общее свойство товаров, но такое реальное движение, функция, которое все попадающее в его сферу превращает в лишенные различий сгустки абстрактного труда. Нет нужды поэтому рассматривать массу единичных вещей для раскрытия природы этого общего, сущности. Все эти вещи будут лишь тысяча первым примером одного и того же. Надо исследовать природу единого целого, той единственной и специфичной сферы, которая и превращает вещи в определенные сущности. 3. Материя и форма. Аристотель Исходный пункт философии Аристотеля тот же, что и у Платона. Точка зрения субстрата, «пребывающего», по его мнению, не объясняет причин всего сущего, «то, откуда начало движения». «Ведь не сам лежащий в основе субстрат производит перемену в себе, например, ни дерево, ни медь [сами] не являются причиной, почему изменяется каждое из них, и не производит дерево – кровать, а медь – статую»[81]. Совершенно подобно Платону Аристотель прежде всего указывает на Анаксагора, который первый посмотрел на природу «начал» с некоторой другой точки зрения: «Что одни вещи находятся в хорошем и прекрасном состоянии, а другие приходят к нему в процессе своего возникновения, причиной этого не подобает быть ни огню, ни земле, ни чему-либо другому в этом роде, и те философы подобного взгляда наверно и не держались; а с другой стороны, не хорошо было также вверять такое дело случаю и самопроизвольному процессу. Поэтому тот, кто сказал, что разум находится, подобно тому как в живых существах, также и в природе, и что это он – виновник благоустройства мира и всего мирового порядка, этот человек представился словно трезвый по сравнению с пустословием тех, кто выступал раньше»[82]. Вывод о разуме – благоустроителе вселенной для нас в данном случае не интересен. Самое интересное в Аристотеле – постановка вопросов, поиски решения сложнейших антиномий, «затруднений», которые он добросовестнейшим образом констатирует. (Великолепный обзор этих затруднений[83] Аристотель дает в III книге «Метафизики».) В.И. Ленин, говоря о «Метафизике» Аристотеля, отмечал: «Прехарактерно вообще везде... живые зачатки и запросы диалектики...»[84]. И далее: «Логика Аристотеля есть запрос, искание, подход к логике Гегеля... Именно приемы постановки вопросов, как бы пробные системы были у греков, наивная разноголосица, отражаемая превосходно у Аристотеля»[85]. Центральная проблема у Аристотеля, бесспорно, проблема материи и формы. Аристотель прекрасно видит слабые пункты учения Платона об идеях. Если «все множество вещей существует в силу приобщения к одноименным [сущностям]», то «самое это приобщение или подражание идеям, что оно такое, – исследование этого вопроса было... оставлено в стороне»[86]. Под идеей Платон понимает «суть вещи». Встает вопрос, каким же образом вещь оказывается приобщенной сути, может ли эта «суть» существовать вне и независимо от вещи, представляет ли она собой какую-либо особую реальность, другой объект? По мнению Аристотеля, Платон не дает удовлетворительного ответа на эти вопросы. По-видимому, с проблематикой Платона Аристотель солидарен, что же касается позитивного решения, то здесь он идет своим путем. Критика Аристотелем идей Платона широко известна, и мы не будем здесь останавливаться на ее анализе. Прежде всего укажем на то, что Аристотель, вслед за Платоном, признает многообразие сущностей, а это с необходимостью порождает вопрос о многообразии наук, исследующих сущность, и о природе той из них, которая составляет предмет особых забот мыслителя – собственно философии[87]. Уже здесь мы попадаем в тот своеобразный круг проблем, которые и по сей день находятся в центре внимания философии: как определяется предмет науки и его своеобразие, если исходный, чувственно воспринимаемый объект для всех наук один и тот же? На чем основано это обособление научных дисциплин? Ответ на эти вопросы зависит от решения другой, более общей проблемы: что такое предмет научного познания вообще, каково его отношение к предметам непосредственного чувственного опыта, возможно ли монистическое понимание отношений областей научного и эмпирического познания? Дуалистическая концепция Платона совершенно не устраивает Аристотеля: «При многоразличных трудностях этого учения особенно странным представляется то обстоятельство, что, с одной стороны, принимают некоторые существа помимо тех, которые находятся в видимой вселенной, а в то же время утверждают, что эти существа [во всех отношениях] тождественны с чувственными вещами, за исключением лишь того, что первые вечны, а вторые преходящи»[88]. Если науки заняты исследованием сущностей, то эти сущности не могут представлять собой некое умопостигаемое бытие, отличное от бытия чувственных предметов: «Так как астрономия представляет собою одну из таких наук, то должно будет существовать какое-то небо помимо чувственного неба, а также и солнце и луна, и одинаковым образом все остальные небесные тела. Но как же возможно отнестись с доверием к подобным утверждениям?»[89] Однако если бы Аристотель просто отвергал мнение Платона, его философия представляла бы собой просто шаг назад. В действительности же в концепции своего учителя он видит серьезную проблему. Его не удовлетворяет лишь решение этой проблемы: «С другой стороны, и астрономия, пожалуй, не имеет своим предметом чувственные величины и не занимается этим нашим небом. Действительно, и чувственные линии не таковы, как те, о которых говорит геометр». Геометрия как наука отличается от «геодезии», но и в отношении этой последней, поскольку она есть наука, утверждение, будто она «есть наука о чувственных и подверженных уничтожению величинах», неправильно, «иначе она сама уничтожалась бы вместе с их уничтожением»[90]. Аристотель совершенно отчетливо осознает ту проблему, которую мы фиксировали в анализе концепции Демокрита. Ее он воспринимает как явное затруднение: «В отношении указанных вопросов является, таким образом, весьма затруднительным, на какую точку зрения надо стать, чтобы оказаться правым; и [точно так же] в отношении начал – следует ли признать элементами и началами [общие] роды или скорее те находящиеся в вещах первичные части, из которых каждая вещь состоит». Далее: «Определение, [которое дается] через [общие] роды, и то, которое указывает составные части, находящиеся в вещах, будут отличны [друг от друга]»[91]. Аристотель здесь наталкивается на известную несоизмеримость в определениях вещей – несоизмеримость их субстрата и формы. (Первый он также называет «материей».) Эта несоизмеримость и является главной преградой на пути развития монистической мысли. Сознание этой несоизмеримости во многом определяет характер методологических коллизий, возникающих в ходе развития научного познания современности: математика не есть физика, элементы, из которых складываются пространственные физические тела, отнюдь не те, из которых складываются пространственные геометрические образы. Элементы нервных структур и элементы психических образов – разные, хотя и связанные элементы. Физические единицы речи (звуки) и лингвистические единицы языка (фонемы) – разные вещи, хотя и взаимосвязанные. Во всех этих случаях перейти от первых ко вторым не представляется возможным. Но ведь реальность и тех и других составляет вещь, если мы не хотим скатиться на точку зрения платонизма или логического позитивизма. Вещь и есть определенным образом построенный субстрат, без этого субстрата она немыслима. В то же время вещь есть некоторая сущность, обладающая устойчивой формой, природа которой не выводима из природы субстрата. Совершенно очевидно, что необходимо какое-то посредствующее звено, которое могло бы обеспечить этот переход. Аристотель не находит этого звена, но он его активно ищет. Материалистическая тенденция в философии Аристотеля весьма сильна. Он отказывается рассматривать сущность вещи как некий умопостигаемый объект, имеющий не чувственное, но исключительно интеллигибельное существование. В то же время принцип чувственности у Аристотеля ничего общего не имеет с позитивистским эмпиризмом. В конце пятой главы четвертой книги «Метафизики» мы находим очень интересное соображение по этому поводу: «Вообще, если существует только чувственно-воспринимаемое бытие, тогда, при отсутствии одушевленных существ, не существовало бы ничего [вообще], – ибо [тогда] не было бы чувственного восприятия. Что в таком случае не было бы ни чувственно воспринятых свойств [как таких], ни чувственных представлений, – это, пожалуй, верно; …но чтобы не существовали те лежащие в основе предметы..., которые вызывают чувственное восприятие, хотя бы самого восприятия и не было, – это невозможно. В самом деле, чувственное восприятие, само собою разумеется, не имеет своим предметом само себя, но есть и что-то другое помимо восприятия, что должно существовать раньше его: ибо движущее по природе предшествует движимому, и дело не меняется от того, если они ставятся во взаимное соотношение друг с другом»[92]. Поэтому Аристотель признает только одну реальность, которая, однако, у него двойственна: «Таким образом получается, что о сущности может идти речь в двух основных значениях: так называется последний субстрат, который уже не сказывается про что-нибудь другое, и [кроме того] то, что представляет собою данную определенную вещь и [в понятии] отделимо [от материи]: а таковым является у каждой вещи ее образ и форма»[93]. Здесь перед нами средоточие проблемы. Целью исследования в науке является сущность вещи. Эта сущность не представляет собою какого-либо потустороннего бытия наподобие идей Платона. Сущность вещи дана в самой вещи, она реальна в том же смысле, в каком реальна сама вещь. В то же время сущность вещи не тождественна ее субстрату, материи. Мотивы такого заключения о нетождественности сущности вещи ее субстрату остаются теми же, что мы видели при анализе философии Демокрита и Платона: материя вещи изменчива, неопределенна, неустойчива. Именем материи нельзя называть самую вещь, ибо «по отношению к [той] материи, из которой возникают некоторые предметы, они обозначаются, по возникновении, не ее именем, но именем производным – например, статуя [называется] не камнем, но каменной, а человек, который становится здоров, не обозначается именем того [состояния], из которого он становится здоров: причина здесь та, что возникновение происходит и из “отсутствия”... [данной формы] и из [лежащего в основе] субстрата, которым мы считаем материю». В аспекте материи каждая вещь есть лишь чистая возможность, она «способна и быть и не быть, а в этом и состоит материя у каждой вещи». Форма – устойчивая определенность вещи, т.е. сущность. («Формою я называю суть бытия каждой вещи и первую сущность».) Познание вещей есть познание их форм, познание определенностей, ибо неопределенное непознаваемо[94]. Материя сама не может сообщить себе форму, форма не выводима из материи, независима от нее. В то же время форма существует в самой материальной вещи, поэтому, эта независимость может быть только логической. Поэтому Аристотель и делает вывод, что форма отделима от материи только мысленно, в понятии. («Понятие и форма – то, что как отдельная вещь может обособляться [только] мысленно».)[95] Следовательно, сущность составляет предмет понятия, и постижение действительности осуществляется на уровне понятий. Как же поднимается вещь до всеобщности понятия? Ясно, что предмет понятия у Аристотеля – это не «интеллигибельная вещь» Платона, не «идея». Сущность как предмет понятия – это просто «ракурс вещи». Но чем же определяется этот ракурс? Самый простой ответ на этот вопрос мог бы состоять в следующем: понятие есть результат мысленного отвлечения некоторых свойств предмета, продукт известного насилия над вещью, ее мысленной обработки. Именно такой точки зрения и придерживаются все субъективные идеалисты наших дней, а отчасти и некоторые материалисты, наивно полагающие, что именно такой подход и представляет собой марксистскую позицию в философии. (В самом деле: есть предмет, есть свойство, есть, наконец, такая «специфическая» сила, как мышление. Предмет науки есть нечто реальное, «только» (!) полученное с помощью небольшой обработки его мышлением, воображением, т.е. абстракция. То обстоятельство, что эта абстракция существует как таковая лишь в голове, авторов не волнует.)[96] Позиция Аристотеля по этому вопросу неизмеримо глубже и вернее. «Ракурс» вещи не зависит от того угла, под которым ее рассматривает сознание. Ракурс вещи есть ее объективная определенность, т.е. форма, принадлежащая самой вещи наряду с субстратом. Различие субстрата и формы – это не различие вещи и мысленной абстракции, это действительное, объективное различие. Форму мы не получим в результате мысленного преобразования субстрата: эти категории лежат в разных измерениях. Установление этого факта Аристотелем совершенно неоценимо с точки зрения всего последующего развития философии и науки. К сожалению, исследователи-марксисты зачастую в этом вопросе оказываются ниже Аристотеля. (В самом деле, сплошь и рядом природа предмета науки, скажем, математики, «объясняется» абстрагирующей деятельностью мышления, а сама абстракция определяется в психологических понятиях: «обращаем внимание на...», «мысленно отбрасываем» и т.п.) Объективное различие материи и формы, эмпирической вещи и сущности выражается Аристотелем с помощью категорий возможности и действительности. Определенная устойчивость вещи, ее сущность противополагается неопределенности субстрата, материи, не как другое бытие, как у Платона, а как другая категория бытия – как действительность. Следовательно, основную антиномию монистического познания Аристотель пытается решить диалектически. Категория действительности задает ту вещественную сферу, в которой и следует искать происхождение сущности как предмета науки. Аристотель, конечно, не решает эту проблему до конца. Более того, подобно Платону, он сам кладет ограничение дальнейшему решению. Его решение остается всецело абстрактным. Вместо того, чтобы анализировать диалектическое взаимодействие вещей, сообщающее действительность и устойчивость их изменчивой определенности, он абсолютизирует категорию формы, уводит материалистическую монистическую философию в тупик идеализма. Но это – уже выводы его философии. Что же касается самого поиска, то он, бесспорно, шел в верном направлении. В самом деле. Химические структуры и процессы – лишь возможность жизни. Устойчивую биологическую определенность они приобретают лишь тогда, когда эти процессы особым образом взаимодействуют между собой и в целом со средой. Существование живых организмов – лишь возможность социальности. Эта возможность становится действительностью при определенных условиях. Конкретный труд – лишь возможность абстрактного, стоимости; действительность ему сообщает лишь обмен и т.д. Таким образом, Аристотель фиксирует внимание науки именно на сущности, которую он рассматривает как форму вещи, невыводимую из ее субстрата. Что же представляет собой эта форма? Присмотримся ближе к аргументации Аристотеля. Аристотель, по существу, не упустил ничего существенного из того, что было добыто Платоном. Это рациональное (логическое) содержание платонизма он старается освободить от мистики. Прежде всего это касается способа исследования явлений «как таковых» (по аналогии с анализом Платоном «прекрасного самого по себе»). Выше мы видели, что без такого исследования вообще невозможна наука. Такое исследование делает также научно несостоятельной точку зрения крайнего номинализма и эмпиризма. Позиция Аристотеля – сознательная позиция теоретика, противопоставленная слепому эмпирическому познанию. Говоря об этом последнем, Аристотель отмечает: «Но все такие науки имеют дело с тем или другим [специальным] бытием, и, отведя себе какую-нибудь [отдельную] область, они занимаются этою областью, а не сущим просто и как таким, и не дают никакого обоснования для сути предмета, но, разъяснив ее с помощью чувственного восприятия или принявши ее как гипотезу, вслед за тем с большею или меньшею строгостью доказывают из нее необходимые свойства того рода, о котором у них идет речь. А потому ясно, что в результате подобного подхода не получается доказательства сущности или сути [предмета]»[97]. Рассмотрению предмета с той или другой стороны (под углом зрения того или иного специального бытия») необходимо предшествует рассмотрение сущности предмета самой по себе: «Ясно поэтому, что благодаря сущности существует и каждое из тех определений, и, следовательно, сущность есть то, что существует в первую очередь и дано не как некоторое специальное бытие, но как бытие в непосредственности своей». «Первый субстрат, – указывает далее Аристотель, – больше всего принимается за сущность». Этот субстрат – материя. «А под материей я разумею то, что само по себе не обозначается ни как определенное по существу, ни как определенное по количеству, ни как обладающее каким-либо из других свойств, которыми бывает определено сущее»[98]. В силу этой неопределенности материя не может быть рассмотрена как сущность. Сущностью может быть лишь нечто определенное, но таковым является именно форма. Форма – действительность определенности. Субстрат не создается, не создается и форма; создается (т.е. подлежит возникновению и уничтожению) лишь вещь как конкретное единство материи и формы. «Действительно, делать эту вот [отдельную] вещь, это значит – делать такую отдельную вещь из имеющегося [в качестве материала] субстрата вообще. Я хочу сказать, что делать медь круглой, это не значит – делать круглое, или шар [как форму], но [делать] нечто другое, именно [реализовать] эту форму в другом (т.е. в субстрате), ибо если делается сама форма, ее надо было бы делать из чего-нибудь другого... Следовательно, очевидно, что и форма также... не возникает, и в отношении к ней процесс возникновения не имеет места»[99]. Таким образом, неопределенности материи противостоит определенность формы. Соединение того и другого дает нам вещь. Но определенность вещи и определенность формы не тождественны. Определенная форма не возникает; возникает лишь вещь определенной формы. Поэтому происхождение определенных вещей и происхождение форм этих определенных вещей – процессы разные. Если первый совершенно понятен и очевиден, то второй Аристотелем запутан и мистифицирован. Источником форм у него в конечном итоге оказывается верховное существо, «форма форм», «перводвигатель»; и здесь мы явно оказываемся в области такой мистики, которая едва ли лучше мистики Платона. Есть, однако, во всем этом рассуждении Аристотеля одна исключительно ценная рациональная идея. Она заключается в том, что определенность формы, превращающая вещь в некоторую определенную сущность, имеет своим источником какую-то иную реальность, чем данная вещь сама по себе, т.е. чем данный субстрат. В самом деле, вещь, рассмотренная сама по себе, есть просто некоторый субстрат. Дом – это только сумма кирпичей. Та функция, которая превращает эту сумму в некую определенную вещь, в самом субстрате не заключается. Ее следует искать где-то в другом месте. В исследовании тех сфер, где возникает существенная определенность, определенность формы, и состоит научное познание. Действительно, с некоторой абстрактной, субстративной точки зрения капитал есть просто некоторая сумма денег, или даже и так: капитал есть просто сумма средств производства, ибо из этих элементов он как раз и складывается. По если ограничиться этим, то простейший образ капитала можно усмотреть уже в каменном топоре неандертальца, что абсурдно. Для марксистской политической экономии важна не вещь сама по себе, но именно определенная экономическая форма, в которой она обретается и которая только к сообщает ей искомую определенность. Ясно, что природа этой экономической формы невыводима из свойств субстрата, из свойств единичной вещи самой по себе. Производство вещей и производство экономически определенной формы вещей – вопросы разные. Если первый составляет предмет технологии, то второй – предмет политической экономии. Это различие и является самым существенным в определении природы теоретического познания в отличие от познания эмпирического. Теорию не интересует единичная вещь сама по себе только потому, что единичные вещи сами из себя поняты быть не могут. Рассмотреть становление некоторой существенной всеобщей определенности вещи и. становление самой этой вещи в данной определенности – не одно и то же. «Ведь возникает не известное качество, но качественно определенный кусок дерева»[100]. Поэтому исследование генезиса качества как такового и генезиса качественно определенной вещи осуществляется разными путями. Этому различию путей познания и обязано существование теории как специальной формы познавательной деятельности. Во всяком процессе развития на его определенных отрезках всякий процесс становления использует уже готовую форму как нечто данное. В этом смысле становление отдельных вещей действительно есть история воплощения в материале некоторой заранее данной формы или, точнее, вовлечение вещи в данный процесс. Эмпирическая история музыки, поэзии, живописи, науки, права, религии, идеологии вообще – это всегда история отдельных вещей в рамках данной формы. Каждый композитор, создавая новое музыкальное произведение, отнюдь не сотворяет всякий раз музыку так таковую. Музыка как таковая и определенная музыка – вещи разные. Производство капиталистического продукта есть всегда производство продукта в уже данной экономической форме. (Воспроизводство формы и целого – другой вопрос.) Каждый раз эта форма не производится вместе с производством продукта. Продукт есть лишь возможность своей собственной сущности. Вступая в жизнь, он погружается в наличную капиталистическую действительность, которая и сообщает ему форму капиталистического товара. Вне этой действительности он не представляет собой этой категории. Это совершенно очевидно хотя бы из того простого соображения, что бизнесмен «делает деньги» совсем не так, как «делает» их экономическая история. В последней возникает именно форма, тогда как в первой – сама вещь в данной экономической форме. Совершенно ясно, что единичная эмпирическая вещь лежит в ином логическом пространстве, чем ее сущность. В этом ином логическом измерении и движется теория. Форма не может быть понята из отдельной вещи, тогда как вещь может и должна быть понята из всеобщей формы. Именно это и является главным аргументом против эмпиризма. Разумеется, мы не должны ограничиваться простой констатацией этого обстоятельства, как это сделал Аристотель. В истории эмпирических вещей мы всегда можем и должны установить тот момент, где производство есть производство формы. Но это уже особый вопрос. Из всего сказанного следует, что элементы, из которых складывается вещь, и элементы, составляющие ее сущность, – вещи различные. Вот тут – как раз и заключается секрет или тайна всех научных абстракций (таких, как точка, прямая, абсолютный нуль, идеальный газ или пси-функция) в отличие от «банальных реальностей» повседневного опыта. Та расчлененная и строго определенная реальность сущности или формы, в которой движется наука и в которой только она и устанавливает различия своих понятий, и та, в которой движется наше созерцание, – различны по своей логической природе. Предмет науки членится иначе, чем предмет опыта, просто вещь, ибо опыт имеет дело с вещью как единство субстрата и формы, тогда как науку интересует форма сама по себе. «Действительно, и линия перестает существовать, если ее делить на половины, или [например] человек – если его разлагать на кости, мускулы и мясо, однако из-за этого про них еще нельзя сказать, что они состоят из названных [элементов] так, словно бы это были части сущности, но [на самом деле они состоят из этих частей] – как из материи, и части составного целого [эмпирической вещи. – Л.Н.] они образуют, но части формы и предмета, для которого указывается логическая формулировка, – уже нет... так что по отношению к вещам, названным выше, эти элементы составляют начала и части, а по отношению к форме это – не части и не начала»[101]. Рассматривать отдельные эмпирические вещи в качестве предмета науки не представляется возможным, поскольку сами по себе эти вещи вовсе и не представляют собой сущностей. Сущность становится предметом исследования только тогда, когда вещь рассматривается в определенной функции, сообщающей ей форму. Сказанного достаточно для определения места философии Аристотеля в истории монистической теоретической мысли. Остается лишь один момент, который следует рассмотреть самостоятельно. Этот момент – целостность. Выше мы уже видели, что и Демокрит, и Платон понимают под сущностью нечто неделимое – целостность. Такова же точка зрения и Аристотеля. Поскольку нечто делимо, оно – просто материя. Поскольку оно неделимо, оно – форма, сущность. Форма, таким образом, представляет собой не что иное, как целостность вещи. Простое взаимодействие частей не дает нам этой целостности или дает ее только в возможности. Целостность фиксирует какой-то иной момент вещи, который невыразим через взаимодействие ее частей. Форму Аристотель не рассматривает как один из элементов вещи (вещь, поскольку она распадается на элементы, уже не данная вещь, как организм, распадаясь на мясо и кости, уже не является организмом). Форма есть «начало», источник бытия вещи в данной определенности. Во всякой вещи есть нечто такое, что не распадается на элементы, но, напротив, само определяет характер их определенного взаимодействия: «И можно принять поэтому, что такое нечто есть что-то определенное, а [в то же время] не элемент, и в нем причина того, что этот вот материал образует мясо, а этот – слог; и подобным же образом – и во всех остальных случаях. А для каждой вещи это [указываемое нами] начало составляет сущность»[102]. Это нечто и есть активная форма, определяющая природу целостности. Именно в этой целостности и заключается тайна всей аристотелевской конструкции. 4. Форма как целостность. Интерпретация Форму Аристотель рассматривает также и под углом зрения телеологии – как внутреннюю цель, «энтелехию». В оценке этой концепции Аристотеля не может быть двух мнений: здесь перед нами объективный идеалист, подменяющий естественные причины движения вещей и событий причинами сверхъестественными. Но в аристотелевском понимании целостности есть рациональный момент, который, к сожалению, еще не оценен по достоинству философами-марксистами, работавшими над этой проблемой. В сущности говоря, Аристотель утверждает, что вещь как некое целое, как сущность, не может быть понята просто из динамики взаимодействующих частей. Источник целостности лежит за пределами самой этой вещи и не может быть понят только из нее. В этом утверждении пока еще нет идеализма. Другое дело, что этим источником Аристотель объявляет нечто идеальное, скажем, душу. Но это уже интерпретации идеи, а не ее существо. Что же касается существа, то оно состоит в следующем. Всякий целостный объект представляет собой некую систему взаимодействующих частей, функционально связанных между собой. Внутри этого целого никакого особого фактора целостности, помимо указанного взаимодействия, нет и не требуется. Поэтому признание в органической целостности некоего особого начала в виде «жизненной силы» и т, п. в научном отношении является, во-первых, просто излишним, а во-вторых, несостоятельным. Но из этого вовсе не следует, что указанного внутреннего взаимодействия частей достаточно для раскрытия природы целого. Рассмотрение некоторого отдельного целостного организма и целостности как таковой – задачи различные. Всякое отдельное целое, скажем, живой организм, предполагает целостность как данную форму. Эту форму нельзя понять из самого отдельного живого тела, но лишь из всей истории жизни, которая ее сформировала и которую организм лишь наследует. (Отвлеченно говоря, в этом и состоит сущность наследственности, теоретическая оправданность этой категории.) Здесь мы настаиваем на полной аналогии с исследованием экономических форм. Понять целостность организма, исходя из взаимодействия его наличных частей, не представляется возможным, ибо в этом случае организм – это всего лишь весьма сложный механизм, не более того. Внутренняя структура – только возможность целостности, но не ее действительность. Аристотель очень тонко подметил, что дом – это не просто кирпичи, но «кирпичный». Впрочем, дом может быть и не кирпичным, а деревянным; способ «увязки» его частей опять-таки в каждом данном случае может быть вполне оригинальным, и тем не менее дом как сущность, целостность во всех этих случаях будет одним и тем же. Эта сущность, а следовательно, и природа целого и его специфика, определяется функцией данного определенным образом построенного субстрата в более широкой системе связей, в нашем случае – в системе человеческой жизнедеятельности. Именно это более широкое целое и превращает возможность целостности в действительность. Разумеется, оба момента одинаково важны, ни один в отдельности не достаточен. Преобладание второго момента – действительности, точки зрения практического выражения целостности – дает нам известное «функциональное определение жизни», под которое может подойти не только биологический живой объект, но и объект механический. Такая точка зрения предполагает, что целостность есть форма, не зависящая от субстрата. Или, иначе, целостность есть некоторый эффект, который в данной системе однозначен для разных по материальному субстрату объектов. Точно так же в лингвистическом структурализме язык рассматривается просто как определенная форма, которая может быть воплощена в любом материальном субстрате – будь то звуки речи, значки азбуки Морзе или морские сигналы[103]. Абстрактно рассуждая, в такой точке зрения нет ничего абсурдного. Но конкретный анализ должен нам показать, что в этом случае субстрат может не содержать в себе достаточных возможностей для организации в целостность. Во всяком случае, естественным путем эта реализация вряд ли осуществима. Недооценка уровня субстрата или уровня возможности в анализе природы целостности необходимо ведет к тому, что возникновение целостности не может быть понято как имманентный процесс. Переоценка же этого уровня необходимо приведет к утрате самого предмета – целостности. Присмотримся к этому внимательнее. В последние годы вышло несколько весьма содержательных работ, посвященных проблеме целостности. Был сделан серьезный шаг вперед в разработке актуальных проблем марксистской философии[104]. Целостность, без сомнения, одна из основных, ведущих категорий диалектики, без уяснения содержания которой не может быть «воинствующего материализма». Можно с уверенностью сказать, что целый ряд белых пятен в этой области успешно заполняется[105]. Однако большинству работ, посвященных проблеме целостности, свойствен один общий весьма существенный недостаток. Проблема в них рассматривается главным образом под углом зрения внутреннего взаимодействия частей, внутренней организации; имманентной телеологии противопоставляется имманентная диалектика. В ряде случаев такой подход совершенно необходим, но в целом он недостаточен. Свойства вещи не создаются, но лишь проявляются в отношении к другим вещам. Это верно. Но само это проявление есть не что иное, как превращение возможности в действительность – процесс, без которого не может быть вполне понята природа целостности. Сущность вещи, ее «внутреннее» есть отношение ее к другим вещам; сущность человека есть совокупность его отношений к другим людям и к природе; лишь в отношении к человеку Петру Павел сам относится к себе, как к человеку, т.е. обладает человеческой сущностью. «Железная дорога, по которой не ездят, которой не пользуются, которая не потребляется, есть железная дорога только dynamei (в возможности. – Л.Н.), а не в действительности», «дом, в котором не живут, фактически не является домом»[106]. Не к тому ли самому приближается и Аристотель, утверждая в «Метафизике», что дом как целое – это не только дерево и камни, определенным образом функционально «скомпонованные» между собой. Столь же «функционально скомпонованным» должно быть и само это целое в составе некоторого другого, в данном случае, – в составе человеческой жизнедеятельности. То «большее», что отличает целое от его частей, и есть качество взаимодействующих частей, приобретшее действительность, т.е. практически – истинное существование в составе другого целого. Следуя логике мысли Маркса, мы можем утверждать, что живое существо, взращенное в реторте, не представляет собой целое, но лишь «живой механизм», комплекс совершающих отправления органов, если созданы условия для их функционирования, но отсутствуют условия для функционирования его самого. «Внутреннее взаимодействие» здесь налицо, но целостность отсутствует. Такое существо является животным лишь dynamei. Условием действительного существования целого является не только функционирование его частей, но и функционирование самого этого целого типичным для него способом в типичной для него среде, т.е. его «для себя бытие». Способ, каким функционируют части в системе целого и вследствие которого они и представляют это целое, качественно отличается от способа, каким само это целое функционирует в своей системе. Среда в этом случае не просто «необходимый фон, на котором и при участии которого развертывается функционирование целого»[107], а определенная целостная система, которой принадлежит и данное целое. Отсюда можно и нужно сделать вывод, что вещь, рассматриваемая «сама по себе», есть только агрегат взаимодействующих частей, модель целого, а не оно само, его возможность, но не действительность, подобно тому как часть, рассматриваемая «сама по себе», является частью целого только dynamei. Дом, в котором не живут, – только камни и дерево; произведение скульптуры, которым не наслаждаются, – только глина или краски; животное, у которого живут только органы, но не живет оно само, – только мясо и кости; человек, вырванный из общественных связей, – только животное. Нежелательные результаты мы получим, если вообразим, что целое есть лишь продукт внутреннего взаимодействия объектов, консолидировавшихся в некоторое единство по своей собственной «инициативе» (вследствие своей «природы»). Ведь рабочие кооперируются вовсе не потому, что хотят быть «организованными» или этого хочет их хозяин, но потому, что состояние капиталистического рынка требует радикального увеличения производительности труда, которого при данных условиях невозможно достичь иначе, как через кооперацию. Кооперация практически, т.е. действительно, «для себя», существует как целостность лишь в той новой производительной силе, которую она породила. Но эта новая производительная сила выражает не отношение рабочих друг к другу, не «внутреннее взаимодействие», а отношение коллектива как целого к другому целому – природе. Только в результате процесс достигает своего завершения, только в этих «внешних» взаимодействиях целое как возможность становится действительностью. Именно эта форма «для себя бытия» вещи, форма, в которой только и действительна ее специфическая целостность, и составляет реальность, «практическую истинность» (К. Маркс) абстракции научного предмета. Не усилием воображения наука обособляет свой предмет в его специфической определенности от побочных, несущественных моментов содержания вещи, но реальное взаимодействие вещей, вовлекающее данную вещь в свою стихию, полагая тем самым эту вещь в какой-либо одной существенной определенности, в одном качестве из множества возможных. Понять вещь как особенное выражение этой всеобщей стихии и составляет задачу научно-теоретического познания. Эта задача, и была нами сформулирована средствами логики в соответствии с этапами ее философско-теоретического осознания. Выше мы видели, что проблема монистической мысли – это проблема ее движения по логике предмета, проблема постижения предмета как определенной меры. Мы видели, что эта определенность первоначально полагается как пребывающий субстрат, затем – как сущность, наконец – как вещь, представляющая собой единство материи и формы. Субстрат вещи, ее материя есть чистая неопределенность. Определение содержится в форме. Определенная вещь, по Аристотелю, есть субстрат, которому положена граница, некоторая мера. Иными словами, определенная вещь есть субстрат, каким-либо способом ограниченный. Это ограничение вещи, или полагание ее как определенной меры, совершается, как следует из интерпретации, в некоторой более широкой системе вещей, которая актуально утверждает только одну из заложенных в субстрате возможностей. Тем самым эта система объективно полагает «точку зрения» на вещь как на устойчивую сущность. Постижение вещей как определенных и устойчивых сущностей поэтому осуществляется лишь на основе понимания их места и роли в некоторой целостной системе вещей, которая и представляет собой форму «для себя бытия» существенного определения вещи. Именно эта широкая целостная система и образует предмет науки, то логическое пространство или поле, в котором движется теоретическая мысль и которое задает ее специфический «угол зрения» на вещи. Предмет науки есть это единство всеобщего основания и эмпирических определений вещи. Однако отношение науки к ее предмету – тема следующего раздела. *** Анализом философии Аристотеля мы заканчиваем рассмотрение принципа монизма в историко-философском аспекте. Это мы делаем вовсе не потому, что дальнейшая история монистической философской мысли для нас не представляет интереса или она менее поучительна. Как раз наоборот: наиболее содержательные главы истории монистической мысли еще впереди. Однако, как уже говорилось, история философии вообще и история античной философии в частности интересна для нас не сама по себе, но лишь в той связи, в какой она может помочь осветить некоторые общие методологические проблемы научного познания, современного в особенности. Поэтому, как бы содержательны ни были эти последующие главы истории философии, в общем они знаменательны лишь для философии как таковой. Эпоха же Аристотеля замечательна в том отношении, что на нее падает то «отпочкование» наук от философии, которому и обязано превращение теоретических проблем философии в методологические проблемы отдельных наук. В ходе дальнейшего развития философии принцип монизма распространяется главным образом на решение основного для философии вопроса – об отношении мышления к бытию, духа к материи. Но это – круг специальных забот самой философии. Общие же принципы монистической научной мысли, каковой и была античная философия, получают дальнейшее развитие на почве не только самой философии, но и всей совокупности наук. В этом случае принцип монизма встает как общая проблематика монистической научной методологии, в которую философские вопросы входят как частный случай, как образец. Примечания:1 Так, например, кризис перепроизводства, в представлении Дж. М. Кейнса, классика современной буржуазной политической экономии, – «это простое следствие нарушения деликатного равновесия самопроизвольного оптимизма. Оценивая перспективы инвестиций, мы должны поэтому принимать во внимание нервы, склонность к истерии и даже несварение желудка и реакцию на перемену погоды у тех от самопроизвольной деятельности которых они, главным образом, зависят». (См. Кейнс Дж. М. Общая теория занятости, процента и денег. Москва, ИЛ, 1948, с. 196.) 2 Маркс K. Теории прибавочной стоимости, ч. III. Москва, 1961, с. 131. 3 Маркс К. К критике политической экономии. Москва, 1952, с. 220. 4 Marx K. Grundrisse der Kritik der politischen Okonomie. B., 1953, S. 170. 5 См.: Копнин П.В. К вопросу о методе историко-философского исследования /Вопросы философии, 1967, № 5, с. 109. 6 Франк Ф. Философия науки. Москва, 1960, с. 65. 7 Рассел Б. История западной философии. Москва, 1959, с. 221-222. 8 См.: Трубецкой С.Н. Учение о логосе в его истории, т. 1. Москва, 1906, с. 13. 9 Там же. 10 Лосев А.Ф. История античной эстетики. Москва, 1963, с. 127. 11 Логико-психологическая структура так называемого «пралогического мышления» вскрыта в замечательных работах советского психолога Л.С. Выготского. То, что Леви-Брюль именовал «пралогическим мышлением», которое, по мнению Ж. Пиаже, «непроницаемо для опыта», эгоцентрично, спонтанно, Л.С. Выготский рассматривает просто как «комплексное мышление»симультанно схватывающее вещь вместе ее ситуативным окружением в одном образе – «комплексе». «Комплекс» – не мистический домысел, он – нерасчлененный, непроанализированный, непосредственный образ практически не расчлененной действительности. (См. Выготский Л.С. Избранные психологические исследования. Москва, 1956.) 12 Лосев А.Ф. Античная мифология в ее историческом развитии. Москва, 1957, с. 12-13. 13 Тройский И.М. Проблемы гомеровского эпоса. Предисловие к «Илиаде». Изд-во «Академия». М.–Л., 1935, с. 23. 14 Это обстоятельство нашло выражение и в архаическом искусстве. Скульптурные изображения богов выполнены будто бы нарочито небрежно, грубо, примитивно, черты только намечены. Вряд ли это можно объяснить «естественным» несовершенством техники ваяния. Ведь «пишут, – как говорил Микеланджело, – головой, а не рукой». «Греческие ваятели продвигались в том же направлении, что и поэты, опередившие их, и ученые, отстающие от них, пытающиеся сформулировать некоторые законы природы. Но и ваятели, создавая резцом богов, объясняли мир». (Боннер А. Греческая цивилизация, т. II. Москва, 1959, с. 65.) 15 Здесь уже просится слово «логикой». Ведь логическая мысль и есть образ целостности, «держащейся» особенностью своих элементов. Мысль возникает там, где фиксирование элемента оказывается способом фиксирования его противоположности – целого, где фиксирование целого представляет собой процесс движения по элементам, процесс умозаключения. 16 «Бог – это простой нагой юноша, богиня – девушка, красиво одетая и с приятным лицом... Что может быть прекраснее на свете наготы юноши, прелести девушки, одетой в узорные ткани? Именно это люди предлагают богам, такими они видят богов... Нет других средств для их выражения... Нет языка более пригодного, нет перевода более точного» (Боннар А. Греческая цивилизация, с. 55-56). 17 Лосев А.Ф. История античной эстетики. Москва, 1963, с. 50. 18 Там же, с. 61. 19 Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения, т. 20, с. 185. 20 Лосев А.Ф. История античной эстетики, с. 51. 21 Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения, т. 20, с. 185. 22 Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения, изд. первое, т. XIV, с. 651-652. Примечание. 23 «Право реагировать на преступление в форме мести есть лишь право в себе, но не право в форме права, т.е. не право, справедливое в своем существовании. Вместо пораженной стороны выступает пораженное всеобщее, обладающее в лице суда своей особой действительностью, и принимает на себя преследование и наказание преступления» (Гегель Г.В.Ф. Сочинения, т. VII, Л., 1934, с. 241). 24 Фрагменты Гераклита (перевод М.А. Дынника). В кн.: Материалисты Древней Греции. Москва, 1955, с. 41. 25 Там же, с. 41, 48, 49. 26 «Но судить значит мыслить определенный предмет» (Гегель Г.В.Ф. Сочинения, т. I. М.–Л., 1929, с. 87). 27 Ленин В.И. Полное собрание сочинений, т. 42, с. 290. 28 Подробнее об этом см.: Абдильдин Ж., Касымжанов А., Науменко Л., Баканидзе М. Проблемы логики и диалектики познания. Алма-Ата, 1963, с. 214-217. 29 Материалисты Древней Греции, с. 49. 30 Материалисты Древней Греции, с. 50. 31 Там же, с. 51. 32 Там же, с. 47. 33 Там же, с. 50. 34 Маковельский А. Досократики, ч. 1. Казань, 1914, с. 38. 35 Материалисты Древней Греции, с. 45. 36 Там же, с. 44. 37 Там же, с. 48. 38 Там же, с. 47. 39 Там же. 40 Гегель Г.В.Ф. Сочинения, т. VII, с. 14. 41 Цит. по кн.: Лосев А.Ф. История античной эстетики. Москва, 1963, с. 266. 42 Там же, с. 321. 43 Аристотель. Метафизика. М.–Л., 1934, с. 41. 44 См.: Лосев А.Ф. Очерки античного символизма и мифологии. Москва, 1930, с. 128. 45 Таннеpи П. Первые шаги древнегреческой науки. СПб, 1902, с. 11. 46 Гегель Г.В.Ф. Сочинения, т. IX, с. 160. 47 Лосев А.Ф. Очерки античного символизма и мифологии, с. 102. 48 Ницше Фр. Философия в трагическую эпоху Греции (цит. по кн.: Лосев А.Ф. Очерки античного символизма и мифологии, с. 103.) 49 Аристотель. Метафизика, с. 24. 50 «Особенность Зенона составляет диалектика, которая с него, собственно, и начинается» (Гегель Г.В.Ф. Сочинения, т. IX, с. 229). 51 Там же, с. 211. 52 Здесь приходится отметить, что достоянием «чистого опыта», взятого вне эстетических форм, диалектика вообще быть не может, как не может она быть достоянием опыта, взятого вне теоретических форм, ибо ведущая идея диалектики, как это отметил Энгельс, – идея целостности. Позитивистски же очищенный опыт необходимо фрагментарен. Тема художественного способа освоения диалектики, к сожалению, выходит за рамки нашей работы, посвященной исследованию именно теоретических форм познавательной деятельности. 53 «В особенности интересно видеть у Зенона более высокую ступень сознания того, что одно определение подвергается отрицанию, что это отрицание есть само, в свою очередь, определение и что затем в чистом отрицании должны быть отрицаемы оба противоположные определения, а не одно из них» (Гегель Г.В.Ф. Сочинения, т. IX, с. 230). 54 Развивая свою мысль о Зеноне, Гегель продолжает: «У него разум начинает с того, что, спокойно и оставаясь внутри самого себя, показывает, что полагаемое существующим уничтожается» (Там же, с. 229). 55 Ленин В.И. Полное собрание сочинений, т. 29, с. 230. 56 Там же, с. 326. 57 В самом деле, бескачественные, неделимые, непроницаемые, неуничтожимые атомы-тела Демокрита во многом напоминают «тела» геометрические. В сущности они – гипостазированные абстракции материального физического тела. 58 Ведь в становлении отрицается не бытие вообще, но именно его конечная, определенная форма. Следовательно, «сущее», помимо пребывающего, единого, должно включать в себя и другие определения, но этих других определений предшествующая греческая философия еще логически не разработала. 59 Любопытно сравнить Демокритово представление об атоме с платоновским высказыванием о душе. «Душа, – утверждает Платон, – всего более походит на божественное, бессмертное умопостигаемое, однородное, неразрушимое, всегда неизменное в самом себе...» (Творения Платона, т. 1. Федон. Изд-во «Академия». Пб., 1923, с. 157). 60 C таким же правом можно было бы рассуждать и иначе: бытие есть нечто неопределенное, чистая возможность определения сущности. Здесь оно было бы тождественно небытию, ибо в содержание того и другого не вкладывается ничего, кроме неопределенности, возможности. Форма – осуществленная возможность, определенная сущность. Вещь есть лишь постольку, поскольку налицо определенная форма. Бытие есть то, из чего определенная вещь «состоит», – материя; материя – лишь возможность для бытия. Вещь, поскольку она берется в аспекте материи, есть «небытие», а в аспекте формы – она «бытие». Уже здесь перед нами – и Платон, и Аристотель. 61 Ленин В.И. Полное собрание сочинений, т. 29, с. 322. 62 Имеется в виду учение Анаксагора о «нусе», естественном мировом разуме, необходимости, наподобие «логоса» Гераклита. – Л.Н. 63 Сократ приговорен афинским судом к смерти и ожидает исполнения приговора. Друзья пытаются убедить Сократа избежать казни. Сократ же, напротив, доказывает необходимость принять смерть, утверждая, что в данной ситуации это и есть для него «наилучшее». Следовательно, речь идет о причинах его заточения и о причинах, заставляющих его уклониться от побега. 64 Место изгнания, которым предлагалось заменять казнь и от чего Сократ отказался, так как это означало бы признание им своей вины. 65 Творения Платона, т. I. Петроград: Академия, 1923, с. 181-184. 66 Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения, т. 3, с. 3. 67 Там же, с. 1819. 68 Ленин В.И. Полное собрание сочинений, т. 29, с. 316. 69 Там же, с. 329. 70 Маркс К., Энгельс Ф. Из ранних произведений. Москва, 1956, с. 202. Курсив наш. – Л.Н. 71 Сочинения Платона. Пер. Карпова. Москва, 1879, ч. VI, с. 423-424. 72 Там же. Курсив наш. – Л.Н. 73 Это неопределенное начало, «апейрон», уже было у Анаксимандра. 74 На такой точке зрения стоит среди толкователей «Тимея» Ибервег. 75 Сочинения Платона, ч. VI, с. 422, 425. 76 Творения Платона, т. I, с. 185. 77 Ленин В.И. Полное собрание сочинений, т. 29, с. 90. 78 Маркс К. Капитал, т. III, с. 149. Курсив наш. – Л.Н. 79 Ильенков Э.В. Диалектика абстрактного и конкретного в «Капитале» Маркса. Москва, 1960, с. 64. 80 Франк Ф. Философия науки. Москва, 1960, с. 55-56. 81 Аристотель. Метафизика. Пер. А.В. Кубицкого. М.–Л., 1934, с. 24. 82 Там же, с. 24-25. 83 Ленин В.И. Полное собрание сочинений, т. 29, с. 326. 84 Там же, с. 326. 85 Аристотель. Метафизика, с. 29. 86 «... Суть бытия и сущность отчетливо никто не указал, скорее же всего говорят [о них] те, кто вводит идеи...» (там же, с. 30). 87 «И вообще – что касается сущностей – рассматривает ли все их одна или несколько наук? Если не одна, то какую сущность надлежит признать предметом нашей науки?» (там же, с. 46) . 88 Там же, с. 47. 89 Там же. 90 Там же, с. 48. 91 Там же, с. 48-9. 92 Там же, с. 73. 93 Там же, с. 88. 94 Там же, с. 122, 121. 95 Там же, с. 140. То же следует из гл. I, кн. VIII (1042а, 26-29): «Сущностью является... в другом смысле то, что, будучи данною определенною вещью, может быть отделено в понятии». 96 В «Основах науки» Ст. Джевонса (СПб, 1881, с. 656) читаем: «Отвлекаться в логическом смысле – значит не обращать внимания или оставлять без внимания какие-либо пункты различия». А в «Основах марксистской философии» (Москва, Госполитиздат, 1962, с. 276): «Абстракция тогда ценна, когда она отражает существенную сторону предмета. Она становится пустой, неразумной, вздорной, если выделять несущественные стороны, акцентировать внимание на несущественных моментах». Примеров такого подхода к коренной проблеме марксистской теории познания очень много. В подавляющем большинстве работ по теории математического познания развивается именно такая точка зрения. 97 Аристотель. Метафизика, с. 107. 98 Там же, с. 113, 115. 99 Там же, с. 123. Курсив наш. – Л.Н. 100 Там же, с. 125. 101 Там же, с. 127. 102 Там же, с. 139. 103 См., например: де Соссюр Ф. Курс общей лингвистики. 104 См.: Югай Г. А. Проблема целостности организма. Философский анализ. Москва, 1962; его же. Диалектика части и целого. Алма-Ата, 1965; Афанасьев В.Г. Проблема целостности в философии и биологии. Москва, 1964; Блауберг И.В. Проблема целостности в марксистской философии. Москва, 1964. 105 Эта сторона вопроса, освещена в обзоре, написанном автором совместно с З. Мукашевым: Актуальная проблема марксистской философии /Коммунист, 1965, № 15. 106 Маркс К. К критике политической экономии, с. 202. 107 См.: Афанасьев В.Г. Проблема целостности в философии и биологии, с. 30. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх |
||||
|