|
||||
|
Часть первая. Человек, не познавший Бога ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЕ 76. Предуведомление к первой части. — Рассказать о тех, кто излагал свои взгляды на самопознание; о множестве частей, на которые его дробил Шаррон, нагоняя на читателей уныние и скуку; о путанице у Монтеня: о том, что он чувствовал отсутствие [правильной] методы; что обходил ее, перескакивая с предмета на предмет; что искал ветра в поле. Его нелепейший замысел нарисовать собственный портрет! И притом не мимоходом, вступая в противоречие с собственными своими изречениями — от такого промаха никто не огражден, — но в согласии с этими самыми изречениями, вполне обдуманно и убежденно. Ибо если говорить нелепицы просто так, по недомыслию, — людской порок из самых заурядных, то как же он нестерпим, когда их говорят обдуманно, да еще такие!.. 77. Монтень. — Велики недостатки Монтеня. Грязные слова — они отвращают, сколько бы ни защищала их мадемуазель де Гурне. Легковерен: “безглазые люди”. Невежествен: “квадратура круга, еще больший мир”. Его отношение к самоубийству, к смерти. Он взращивает пренебрежительное отношение к спасению души — “без страха и раскаяния”. Его книга вовсе не должна направлять читателей на путь благочестия, ибо не ради этого она была написана, но в любом случае автор обязан не отвращать от него. Можно снисходительно отнестись к слишком вольным и сладострастным порывам чувств Монтеня в известных житейских обстоятельствах, но нельзя быть снисходительным к совершенно языческим чувствам, которые рождает в нем мысль о смерти, ибо кто не желает хотя бы умереть по-христиански, тот начисто лишен благочестия; ну, а судя по книге Монтеня, ее создатель только и жаждет что трусливо-бездумной смерти. 78. Достоинства Монтеня обрести очень нелегко. А недостатки — я говорю не о нравственных правилах — Монтень исправил бы шутя, укажи ему кто-нибудь, что он рассказывает слишком много побасенок и слишком много говорит о себе. 79. Не в Монтене, а во мне самом содержится все, что я в нем вычитываю. 80. Я потратил много времени на изучение отвлеченных наук и потерял к ним вкус — так мало они дают знаний. Потом, когда я начал изучать человека, мне стало ясно, что отвлеченные науки вообще не имеют к нему никакого отношения и что, занимаясь ими, я еще хуже разумею, каково оно, истинное мое место в этом мире, нежели те, кто ничего в них не смыслит. И я простил людям их неведение. Однако я полагал, что многие, подобно мне, погружены в изучение человека, да иначе оно и быть не может. Я ошибался: даже геометрией — и той занимаются охотнее. Впрочем, и к ней, и к другим наукам обращаются главным образом потому, что не знают, как приступить к изучению самих себя. Но вот о чем стоит задуматься: а нужна ли человеку и эта наука, не будет ли он счастливее, вообще ничего о себе не зная? 81. Познаем самих себя: пусть при этом мы не обретем истину, зато хотя бы наведем порядок в собственной жизни, а для нас это дело насущное. 82. Людей учат чему угодно, только не порядочности, меж тем всего более они стремятся блеснуть именно порядочностью, то есть как раз тем, чему их никогда не обучали. 83. Того, кто обратится в истинную веру. Господь исцелит и одарит прощением. “Ne convertantur et sanem cos”[7], Исайя; “...et dimittantur eis peccata”[8], Марк IV. Глава I. МЕСТО ЧЕЛОВЕКА В ЛОНЕ ПРИРОДЫ: ДВЕ БЕСКОНЕЧНОСТИ 84. Несоразмерность человека. — Вот куда приводит нас познание природы. Если в нем не заложена истина, стало быть, нет истины и в человеке, а если заложена, как тут не преисполниться смирения, хоть в какой-то мере не ощутить своей малости. А поскольку человек просто не может жить, не веря в эту истину, я настоятельно прошу его: прежде чем он углубится в еще более доскональное изучение природы, пусть хоть раз пристально и не спеша всмотрится в нее, пусть всмотрится и в самого себя и, поняв, как соразмеряется... Пусть человек отдастся созерцанию природы во всем ее высоком и неохватном величии, пусть отвратит взоры от ничтожных предметов, его окружающих. Пусть взглянет на ослепительный светоч, как неугасимый факел, озаряющий Вселенную; пусть уразумеет, что Земля — всего лишь точка в сравнении с огромной орбитой, которую описывает это светило; пусть потрясется мыслью, что и сама эта огромная орбита — не более чем еле приметная черточка по отношению к орбитам других светил, текущих по небесному своду. Но так как кругозор наш этим и ограничен, пусть воображение летит за рубежи видимого; оно утомится, далеко не исчерпав природу. Весь зримый мир — лишь едва приметный штрих в необъятном лоне природы. Человеческой мысли не под силу охватить ее. Сколько бы мы ни раздвигали пределы наших пространственных представлении, все равно в сравнении с сущим мы порождаем только атомы. Вселенная — это не имеющая границ сфера, центр ее всюду, окружность — нигде. И величайшее из доказательств всемогущества Господня в том, что перед этой мыслью в растерянности застывает наше воображение. А потом, вновь обратившись к себе, пусть человек сравнит свое существо со всем сущим; пусть почувствует, как он затерян в этом глухом углу Вселенной, и, выглядывая из тесной тюремной камеры, отведенной ему под жилье, — я имею в виду весь зримый мир, — пусть уразумеет, чего стоит вся наша Земля с ее державами и городами и, наконец, чего стоит он сам. Человек в бесконечности — что он значит? Ну, а чтобы предстало ему не меньшее диво, пусть вглядится в одно из мельчайших существ, ведомых людям. Пусть вглядится в крохотное тельце клеща и еще более крохотные члены этого тельца, пусть представит себе его ножки со всеми суставами, со всеми жилками, кровь, текущую по этим жилкам, соки, ее составляющие, капли этих соков, пузырьки газа в этих каплях; пусть и дальше разлагает эти частицы, пока не иссякнет его воображение, и тогда рассмотрим предел, на котором он запнулся. Возможно, он решит, что уж меньшей величины в природе не существует, а я хочу показать ему еще одну бездну. Хочу ему живописать не только видимую Вселенную, но и безграничность мыслимой природы в пределах одного атома. Пусть он узрит в этом атоме неисчислимые вселенные, и у каждой — свой небосвод, и свои планеты, и своя Земля, и те же соотношения, что и в нашем видимом мире, и на этой Земле — свои животные и, наконец, свои клещи, которых опять-таки можно делить, не зная отдыха и срока, пока не закружится голова от этого второго чуда, столь же поразительного в своей малости, сколь первое — в своей огромности; ибо как не потрястись тем, что наше тело, такое неприметное во Вселенной, являет собой на лоне сущего, вопреки этой своей неприметности истинного колосса, целый мир, вернее, все сущее в сравнении с небытием, которое так и остается непостижимым для нас. Кто вдумается в это, тот содрогнется и, представив себе, что материальная оболочка, в которую его заключила природа, удерживается на грани двух бездн — бездны бесконечности и бездны небытия, — исполнится трепета перед подобным чудом, и, сдается мне, любознательность сменится изумлением, и самонадеянному исследованию он предпочтет безмолвное созерцание. Ибо в конечном счете что же он такое — человек во Вселенной? Небытие в сравнении с бесконечностью, все сущее в сравнении с небытием, нечто среднее между всем и ничем. Бесконечно далекий от понимания этих крайностей — конца мироздания и его начала, вовеки скрытых от людского взора непроницаемой тайной, — он равно не способен постичь небытие, из которого был извлечен, и бесконечность, которая его поглотит. При вечных отчаянных своих попытках познать начало и конец сущего что улавливает он, кроме смутной видимости явлений? Все возникает из небытия и уносится в бесконечность. Кто окинет взглядом столь необозримый путь? Это чудо постижимо лишь его Творцу. И больше никому. Не давая себе труда задуматься над этими бесконечностями, люди дерзновенно берутся исследовать природу, словно они хоть сколько-нибудь соразмерны с ней. Как не подивиться, когда в самонадеянности, не менее безграничной, чем предмет их исследований, они рассчитывают постичь начало сущего, а затем все сущее! Ибо подобный замысел может быть порожден лишь самонадеянностью, безграничной, как природа, или столь же безграничным разумом. Человек сведущий понимает, что природа равно запечатлела и свой образ, и образ своего Творца на всех предметах и явлениях, поэтому почти все они отмечены ее двойной бесконечностью. Следовательно, ни одна наука не исчерпает всех связанных с ней вопросов, ибо кто ж усомнится, что, например, в математике мы имеем дело с бесконечной бесконечностью соотношений? И начала, на которых они основаны, не только бесчисленны, но и бесконечно дробны, ибо кто ж не понимает, что начала якобы предельные не висят в пустоте, они опираются на другие начала, а те в свою очередь опираются на третьи, отрицая тем самым само существование предела? Но все, что нашему разуму представляется пределом, мы и принимаем за предел, подобно тому как в мире материальных величин называем неделимой ту точку, которую уже не способны разделить, хотя по своей сути она бесконечно делима. Из этих двух известных науке бесконечностей бесконечность больших величин более доступна человеческому разуму, поэтому лишь немногие ученые притязали на то, что полностью охватили все сущее. “Я буду судить обо всем”, — говорил Демокрит. Но бесконечность в малом куда менее очевидна. Все философы потерпели в этом вопросе поражение, хотя порою и утверждали, что изучили его. Отсюда и столь обычные названия — “О началах сущего”, “Об основных началах философии” и подобные им, такие же напыщенные по сути, хотя и более скромные с виду, нежели сочинение с режущим глаз названием “De omni scibili”[9]. Мы простодушно считаем, что нам легче проникнуть в центр мироздания, чем охватить его в целом. Его явная огромность явно превосходит нас, зато мы значительно превосходим предметы ничтожно малые, поэтому полагаем их постижимыми, хотя уразуметь небытие отнюдь не легче, нежели уразуметь все сущее: и то и другое требует беспредельного разумения, из чего я делаю вывод, что способный постичь зиждущее начало вполне способен постичь бесконечность. Одно зависит от другого, одно влечет за собой другое. Эти крайности соприкасаются и, в силу своей отдаленности друг от друга, сливаются в Боге, и только в Боге. Уясним же себе, что мы такое: нечто, но не всё; будучи бытием, мы не способны понять начало начал, возникающее из Небытия; будучи бытием кратковременным, мы не способны охватить бесконечность. В ряду познаваемого познанное нами занимает не больше места, чем занимаем мы сами во всей беспредельности природы. Мы всегда и во всем ограничены, и наше положение меж двух крайностей определяет и наши способности. Наши чувства не воспринимают ничего чрезмерного: слишком громкий звук оглушает, слишком яркий свет ослепляет, слишком большие или малые расстояния препятствуют зрению, слишком длинные или короткие рассуждения затемняют понимание, слишком несомненная истина ставит в тупик (я знаю людей, которые так и не взяли в толк, что, если от ноля отнять четыре, в результате получится ноль), основные начала слишком очевидны для нас, слишком острые наслаждения вредят здоровью, слишком часто повторяющиеся музыкальные созвучия неприятны, слишком щедрые благодеяния раздражают — нам хочется отплатить за них с лихвой: beneficia eo usque laeta sunt dum videntur, exsolvi posse; ubi multum antevenere, pro gratia odium redditur[10]. Мы не воспринимаем ни крайне сильного холода, ни крайне сильного жара. Чрезмерность неощутима и тем не менее нам враждебна: даже не воспринимая ее, мы все равно от нее страдаем. Слишком юный и слишком преклонный возраст держат ум в оковах, равно как слишком большая или малая образованность. Короче говоря, крайности как бы не существуют для нас, а мы не существуем для них: либо они от нас ускользают, либо мы от них. Таков истинный наш удел. Мы не способны ни к всеобъемлющему знанию, ни к полному неведению. Плывем по безбрежности, не ведая куда, что-то гонит нас, бросает из стороны в сторону. Стоит нам поверить, что обрели опору и укрепились на ней, как она начинает колебаться, уходит из-под ног, а если мы кидаемся ей вдогонку, ускользает от нас, не дает приблизиться, и этой погоне нет конца. Вокруг нас нет ничего незыблемого. Да, таков наш удел, но он нам соприроден и вместе с тем противен всем нашим склонностям: мы жаждем устойчивости, жаждем обрести наконец твердую почву и воздвигнуть на ней башню, вершиной уходящую в бесконечность, но заложенное нами основание дает трещину, земля разверзается, а в провале — бездна. Откажемся же от поисков достоверных и незыблемых знаний. Изменчивая видимость будет всегда вводить в обман наш разум; конечное ни в чем не найдет твердой опоры меж двух бесконечностей, которые охватывают его, но ни на шаг не подпускают к себе. Кто это усвоит, тот, я думаю, раз и навсегда откажется от попыток переступить границы, поставленные ему природой. Если уж нам вовек суждено занимать это место посредине, одинаково удаленное от обеих беспредельностей, какое может иметь значение, знает человек немного больше или немного меньше? Допустим, что больше, — в этом случае кругозор его немного шире. Но разве не столь же бесконечно далек он от всезнания, а срок его жизни — от вечности, чтобы какой-нибудь десяток лет составлял для него разницу? В сравнении с бесконечностями, о которых идет речь, все конечные величины уравниваются, и, на мой взгляд, нет у нашего воображения причин одну конечную величину предпочесть другой. С какой бы из них мы ни соотнесли себя, все равно нам это мучительно. Начни человек с изучения самого себя, он понял бы, что ему не дано выйти за собственные пределы. Мыслимо ли, чтобы часть познала целое? — Но, быть может, есть надежда познать хотя бы те части целого, с которыми он соизмерим? — Но в мире все так переплетено и взаимосвязано, что познание одной части без другой и всего в целом мне кажется невозможным. Например, человек связан в этом мире со всем, что входит в круг его сознания. Ему нужно пространство, в котором он существует, время, в котором длится, движение, без которого нет жизни, нужны все элементы, из которых состоит, тепло и пища, чтобы поддерживать свои силы, воздух, чтобы дышать; он видит свет, осязает предметы — словом, он всему сопричастен. Следовательно, чтобы изучить человека, необходимо понять, зачем ему нужен воздух, а чтобы изучить воздух, необходимо понять, каким образом он связан с жизнью человека, и так далее. Огню, чтобы гореть, требуется воздух, следовательно, чтобы изучить огонь, необходимо изучить и воздух. Итак, поскольку все в мире — причина и следствие, движитель и движимое, непосредственное и опосредствованное, поскольку все скреплено естественными и неощутимыми узами, соединяющими самые далекие и друг с другом несхожие явления, мне представляется невозможным познание частей вне познания целого, равно как познание целого вне досконального познания частей. (Вечность — сама по себе или в Боге — также должна ставить в тупик мимолетное наше бытие. Не более понятна постоянная и жесткая недвижность природы в сравнении с непрерывными переменами, происходящими в нас самих.) Наше бессилие проникнуть в суть вещей довершается их однородностью; меж тем как мы состоим из двух не только не однородных, но противоположных друг другу субстанций — души и тела. Ибо та наша часть, которая способна мыслить, не может не принадлежать к области духовного: ведь если предположить, что мы целиком телесны, из этого пришлось бы сделать вывод, что познание сущего для нас вообще невозможно, так как нет ничего абсурднее утверждения, будто материя сама себя познает; мы просто не в состоянии постичь, каким путем она приходит к самопостижению. Стало быть, если мы целиком материальны, познание для нас совершенно недоступно, а если сочетаем в себе дух и материю, мы не можем до конца познать явления однородные — только духовные или только материальные. Поэтому почти все философы запутываются в сути того, что нас окружает, и применяют к духовному телесные мерки, а к телесному — духовные. Они, не задумываясь, говорят, что тела стремятся упасть, что они влекутся к центру, стараются избежать уничтожения, боятся пустоты, что у них есть стремления, симпатии и антипатии, то есть наделяют очень многим из присущего только миру духовному. А говоря о духе, ограничивают его в пространстве, заставляя перемещаться с места на место, хотя это свойственно только материальным телам. Вместо того чтобы воспринимать явления в их натуральном виде, мы вкладываем в них наши собственные свойства и наделяем двойной природой то однородное, что нам удается обнаружить. Так как во всем, что нас окружает, мы усматриваем одновременно и дух, и тело, казалось бы, это сочетание вполне понятно людям. Меж тем оно-то им особенно непонятно. Из всех творений природы нет для человека большей загадки, чем он сам, ибо ему трудно уразуметь, что такое материальное тело, еще труднее — что такое дух, и уж вовсе непостижимо, как они могут соединиться. Задача неразрешимая, а между тем это его собственная суть: Modus quo corporibus adhaerent spiritus comprehendi ab hominibus поп potest, et hoc tamen homo est[11]. Завершая доказательство слабости нашего разума, приведу два соображения... 85. Кто слишком молод, тот не способен к здравым суждениям, равно как и тот, кто слишком стар; кто слишком много или слишком мало размышлял над каким-нибудь предметом, тот начинает упрямствовать, слепо стоять на своем; кто выносит приговор своему труду, едва успев его окончить или окончив давным-давно, тот слишком еще к нему пристрастен или уже безразличен. Точно так же обстоит дело с картинами, если смотреть на них с расстояния слишком большого или малого: существует только одна-единственная правильная точка для обозрения, все остальные слишком отдалены или приближены, расположены слишком высоко или низко. В- живописи такую точку помогают найти законы перспективы. Но кто укажет ее нам, когда предмет наш — истина или нравственность? 86. Когда все предметы равномерно движутся в одном направлении, нам кажется, что они неподвижны, например, когда мы находимся на борту корабля. Когда все устремляются к нечестивой цели, никто этого не замечает. И только если кто-нибудь останавливается, уподобившись неподвижной точке, у нас открываются глаза на одержимый бег всех остальных. 87. Живущий в скверне твердит, что он-то и следует законам природы, а вот блюдущий нравственную чистоту ими пренебрегает: так отплывающим на корабле мнится, будто все стоящие на берегу быстро отступают назад. И правый, и неправый отстаивают свои убеждения одинаковыми словами. Чтобы судить безошибочно, нужна неподвижная точка отсчета. Стоящий в порту правильно судит о плывущих на корабле; но где тот порт, откуда мы могли бы правильно судить о вопросах нравственности? 88. Когда я размышляю о мимолетности моего существования, погруженного в вечность, которая была до меня и пребудет после, о ничтожности пространства, не только занимаемого, но и видимого мною, растворенного в безмерной бесконечности пространств, мне неведомых и не ведающих обо мне, я трепещу от страха и недоуменно вопрошаю себя: почему я здесь, а не там, — потому что нет причины мне быть здесь, а не там, нет причины быть сейчас, а не потом или прежде. Кто определил мою судьбу? Чей приказ, чей промысел предназначил мне это время и место? Метопа hospitis unius diei praetereuntis1. 89. Почему знания мои ограниченны? Мой рост невелик? Срок моей жизни сто лет, а не тысяча? По какой причине природа остановилась именно на этом числе, а не на другом, хотя их бессчетное множество и нет причины выбрать это, а не то, тому предпочесть это? 90. Сколько держав даже не подозревают о нашем существовании! 91. Меня ужасает вечное безмолвие этих бесконечных пространств! 1Память об однодневном госте (лат.). Глава II. НИЧТОЖЕСТВО ЧЕЛОВЕКА. ВВОДЯЩИЕ В ОБМАН МОГУЧИЕ СИЛЫ 1. Чувства и память 92. (Короче говоря, человек столь счастливо устроен, что нет в нем ни одного начала, влекущего к несомненной истине, и много начал, влекущих к заблуждению. Посмотрим же, сколько этих начал. Но основная причина совершаемых им ошибок кроется в постоянной борьбе чувств с разумом.) Приступить к этой главе следует с рассмотрения тех сил, которые вводят человека в обман. Человек — это вместилище заблуждений, соприродных ему и неистребимых, если на него не снизойдет благодать. Ничто не указует людям пути к истине. Все вводит в обман. Ну а два главных руководящих начала для познания истины, разум и чувства, непрестанно стараются провести друг друга, не говоря уже о том, что и вообще-то не отличаются правдивостью. Чувства подсовывают разуму ложную видимость, а душа в ответ на это мошенничество платит ему той же монетой: берет реванш. Страсти, волнующие душу, вносят сумятицу в чувства, порождая ложную видимость. Разум и чувства только и делают, что без зазрения совести говорят друг другу неправду. Но помимо заблуждений, отчасти случайных, отчасти вызванных разногласиями этих соприродных человеку свойств... 93. Если хотите спорить не втуне и переубедить собеседника, прежде всего уясните себе, с какой стороны он подходит к предмету спора, ибо эту сторону он обычно видит правильно, затем признайте его правоту и тут же покажите, что при подходе с другой стороны правота сразу превратится в неправоту. Ваш собеседник охотно согласится с вами, ведь он не допустил никакой ошибки, просто чего-то не разглядел, а люди сердятся не на то, что не все успели разглядеть, а на то, что ошиблись, и объяснить это можно следующим образом: человек по природному своему устройству не способен увидеть предмет со всех сторон, но по той же самой своей природе все, что видит, — видит правильно, ибо свидетельства наших чувств неоспоримы. 94. Когда говорят, что теплота — это движение неких частиц, а свет — не более чем conatus recedendi[12], мы не можем прийти в себя от удивления. Как! Источник наших наслаждений — всего-навсего пляска животных духов? А мы представляли себе это совсем иначе — ведь так различны ощущения, чья природа, как нас уверяют, совершенно одинакова: тепло, исходящее от огня, звуки, свет воздействуют на нас по-иному, нежели прикосновение к коже, мнятся чем-то таинственным, и вдруг оказывается — они грубы, как удар камнем! Разумеется, крохотные частицы, проникающие в поры тела, раздражают не те нервы, что камень, однако дело все в том же раздражении нервов. 95. Дух этого верховного судии подлунной юдоли столь зависит от любого пустяка, что малейший шум помрачает его. Отнюдь не только гром пушек мешает ему здраво мыслить: довольно скрипа какой-нибудь флюгарки или блока. Не удивляйтесь, что сейчас он рассуждает не слишком разумно: рядом жужжит муха, вот он и не способен подать вам дельный совет. Хотите, чтобы ему открылась истина? Прогоните насекомое, которое держит в плену это сознание, этот могучий разум, повелевающий городами и державами. Занятное, божество, что и говорить! О, ridicolosissimo егое![13] 96. Могущество мух: они выигрывают сражения, отупляют наши души, терзают тела. 97. Разум всегда и во всем прибегает к помощи памяти. 98. (По воле случая приходят нам в голову мысли, по воле случая они улетучиваются; никакое искусство не поможет их удержать или приманить. Как я хотел бы записать ее, эту ускользающую мысль, но мне только и остается, что записать: она от меня ускользнула...) 99. (В детстве, взяв книгу, я всегда крепко прижимал ее к себе, и так как мне порою только казалось, что я крепко прижимаю ее к себе, то, не доверяя...) 100. Иной раз только я соберусь записать пришедшую мне в голову мысль, как она улетучивается. Тут я вспоминаю о забытой было немощи моего разумения, а это не менее поучительно, чем забытая мысль, потому что стремлюсь я лишь к одному — к пониманию полного моего ничтожества. 101. Почему нас нисколько не сердит хромой на ногу, но так сердит хромой разумом? Дело просто: хромой на ногу признает, что мы не хромоноги, а недоумок считает, что это у нас ум с изъяном, потому он и вызывает в нас не жалость, а злость. Эпиктет ставит вопрос еще прямее: “Почему мы не возмущаемся, когда говорят, будто у нас болит голова, но возмущаемся, когда говорят, что мы не умеем здраво мыслить или принять здравое решение?” А дело в том, что мы твердо уверены: голова у нас не болит и ноги не хромают, но отнюдь не так уверены в здравости наших решений. Мы искренне верили в нашу правоту, но вот встретили человека, который думает иначе, и сразу потеряли уверенность, а что уж говорить, если решение кажется нелепым не одному человеку, а многим людям, ибо предпочесть собственное разумение разумению множества себе подобных и трудно, и чересчур дерзко. Что же касается хромоты, тут нам все ясно. 102. Человеку легко вбить в голову, что он глуп, — такова уж его природа; да он и сам может вбить это себе в голову. Ибо люди в одиночестве ведут беседы с самими собой, и эти беседы необходимо разумно направлять: “Comimpunt mores bonos colloquia prava”[14]. Следует изо всех сил стараться хранить молчание, а беседы вести лишь о Боге, ибо, в Нем одном истина, и таким путем проникнуться этой истиной. 103. Нашему уму от природы свойственно верить, а воле — любить, поэтому, если у них нет достойных предметов для веры и любви, они устремляются к недостойным. 2. Воображение 104. Воображение. — Эта важнейшая людская способность, мастерски вводящая в обман и заблуждение, еще и потому так коварна, что порою она говорит правду. Если бы воображение неизменно лгало, оно было бы неизменным мерилом истины. Но хотя оно почти всегда нас обманывает, уличить его в этом невозможно, ибо оно метит одной метой и правду, и ложь. Я говорю не о сумасбродах, а о людях самых здравомыслящих — они-то чаще всего и подпадают под власть воображения. Сколько бы ни возражал разум, он бессилен открыть им глаза на истинную цену вещей. Могучее и надменное, враждующее с разумом, который старается надеть на него узду и подчинить себе, воображение, в знак своего всевластия, создало вторую натуру в человеке. Среди подданных воображения есть счастливцы и несчастливцы, святые, недужные, богачи, бедняки; оно принуждает разум верить, сомневаться, отрицать, притупляет чувства, делает их особенно чувствительными, сводит людей с ума, умудряет и; что всего досаднее, дарует своим избранникам такое полное и глубокое довольство, какого никогда не испытать питомцам разума. Люди, чьи таланты — плод воображения, исполнены самомнения, попросту недоступного людям здравомыслящим. Первые на всех взирают свысока, спорят дерзко и уверенно, а вторые — осмотрительно и храня умеренность; к тому же на лицах мнимых мудрецов всегда разлито веселье, невольно располагающее к ним слушателей, и, уж конечно, они пользуются благорасположением судей, принадлежащих к их собственной породе. Воображению не дано вложить ум в глупцов, зато оно наделяет их счастьем, на зависть разуму, чьи друзья всегда несчастливы, и венчает успехом, тогда как разум способен лишь покрыть позором. Кто создает репутации? Кто, как не воображение, окружает почетом и уважением людей, их творения, законы, сильных мира сего? Какой малостью показались бы все земные богатства, когда бы оно не пело им хвалу! Не кажется ли вам, что этот сановник, чья достойная старость внушает почтение всему народу, руководствуется одним лишь высоким, нелицеприятным разумом и что суждения свои он составляет, вникая в суть и пренебрегая суетными обстоятельствами, которые действуют на воображение людей недалеких? Вот он входит в храм послушать проповедь, он преисполнен набожности, здравый смысл укреплен в нем пламенным милосердием. Вот он с примерным смирением приготовился внимать святым словам. Но если у проповедника окажется хриплый голос и не очень благообразное лицо, если он плохо выбрит цирюльником и вдобавок заляпан уличной грязью, — какие бы великие истины он ни вещал, бьюсь об заклад, что наш сенатор быстро потеряет свою внушительную сосредоточенность. Поставьте мудрейшего философа на широкую доску над пропастью; сколько бы разум ни твердил ему, что он в безопасности, все равно воображение возьмет верх. Иные люди при одной мысли об этом побледнеют и покроются потом. Не стоит распространяться обо всем, что приключается в таких случаях под воздействием воображения. Все на свете знают, что многие словно теряют рассудок, увидев кошку или крысу, услышав, как скрипит под ногами уголь, и т, д. Звучание голоса действует на самых разумных людей, и от него зависит, понравится ли им произнесенная речь или прочитанное стихотворение. Благорасположение или ненависть меняют даже самое понятие справедливости. Насколько справедливее кажется защитнику дело, за которое ему щедро заплатили вперед! А как потом его развязные жесты влияют на судей, как он обманывает их напускной уверенностью! Хорош разум — игралище ветра, откуда бы тот ни подул! Я убежден, что почти все людские поступки совершаются под натиском воображения. Ибо самый ясный разум принужден в конце концов сдаться и следовать, словно своим собственным, тем правилам, которые оно своевольно и повсеместно вводит. (Человека, намеренного следовать лишь голосу разума, общественное мнение сочтет умалишенным. Он должен не покладая рук трудиться во имя благ пусть воображаемых, но милых сердцу большинства людей, а едва сон даст передышку утомленному разуму, должен вскакивать как одержимый и снова пускаться в погоню за ветром в поле и терпеть самовольство всевластного воображения. — Таково одно из начал наших заблуждений, но отнюдь не единственное. Человек поступает разумно, стараясь поддерживать мир между этими могучими силами — разумом и воображением, — но и при мирном сосуществовании все равно главенствует воображение, ибо стоит разразиться войне — и победа почти всегда за ним: разуму никогда не удается целиком одолеть его, меж тем как оно нередко свергает разум с престола.) Французские судьи умело пользуются этой таинственной властью воображения. Потому-то им и надобны красные мантии и горностаевые накидки, которые облекают их, уподобляя Пушистым Котам, и дворцы, где вершится правосудие, и повсюду изображения лилий — вся эта торжественная бутафория; ну, а не будь у лекарей черных одеяний и туфель без задника, равно как у ученых мужей — квадратных шапочек и широченных мантий, им ни за что бы не удалось одурачить мир; но такому внушительному зрелищу люди противостоять не способны. Если бы судьи и впрямь умели судить по справедливости, а лекари — исцелять недуги, им не понадобились бы квадратные шапочки: глубина их познаний внушала бы почтение сама по себе. Но так как познания судей и лекарей воображаемые, они волей-неволей принуждены прибегать к суетным прикрасам, дабы, поразив воображение, снискать почет, — и вполне достигают цели. Одним лишь военным ни к чему такой маскарад, их дело не выдуманное, они силой берут то, что другие получают, пуская в ход лицедейство. Обходятся без маскарадных уборов и наши монархи. Чтобы внушить почтение, они не обряжаются в диковинные одежды, зато их окружают телохранители, воины с алебардами. Эти ражие молодцы, чья сила, чьи мышцы безраздельно принадлежат венценосцам, эти трубачи и барабанщики, выступающие впереди, эти вооруженные отряды, окружающие владык, наполняют трепетом даже самые отважные сердца: тут ведь не одна одежда, но и сила. И надо обладать очень возвышенным разумом, чтобы увидеть обыкновенного человека в турецком султане, окруженном всей роскошью своего сераля и сорока тысячами янычар. Стоит нам увидеть правоведа в мантии и шапочке — и мы уже полны веры в его таланты. Воображение распоряжается всем, оно творит красоту, справедливость, счастье — все, что ценится в этом мире. Я очень хотел бы прочитать итальянскую книгу, известную мне только по названию, стоящему, впрочем, многих книг: “Delia opinione regina del mondo”[15]. Даже не читая, я готов подписаться под нею, разумеется, только под тем, что в ней справедливо. Вот примерно каковы следствия этой лживой способности, которая словно преднамеренно дана людям для того, чтобы вводить их в полезный обман. Но и других источников заблуждений у нас предостаточно. Нас ослепляет не только привычность понятий, но и прелесть новизны. То и другое рождает бессчетные споры с попреками равно и за приверженность ложным взглядам, внушенным в детстве, и за безудержную погоню за новизной. Кто нашел золотую середину? Пусть он подаст голос, пусть докажет свою правоту. Не существует такого понятия, самого, казалось бы, неоспоримого, воспринятого чуть ли не с пеленок, о котором кто-нибудь не сказал бы, что оно ложно и порождено недостатком знаний либо заблуждением чувств. “Вы в детстве решили, — говорят одни, — что если ваши глаза ничего не видят в сундуке, значит, он пуст, и, таким образом, поверили в существование пустоты. Но это — обман чувств, поддержанный закоренелым предрассудком, и наука призвана его рассеять”. А другие не устают повторять: “Вас в школе учили, будто пустоты в мире нет, вот и заставили замолчать здравый смысл, твердо знавший, что пустота существует, пока его не сбила с толку вредоносная наука; забудьте ее и поверьте свидетельству чувств!” Кого же все-таки винить в обмане? Наши чувства или школьного учителя? А вот еще один источник заблуждений — наши недуги. Они притупляют и наши чувства, и способность здраво судить. Воздействие тяжких болезней никто не станет оспаривать, но я убежден, что и легкие недомогания, пусть в меньшей степени, все же влияют на нас. Выгода тоже отличный инструмент, выкалывающий нам глаза, и притом к вящему нашему удовольствию. Но будь человек воплощением беспристрастия, все равно он себе не судья. Я знавал людей, которые так боялись предвзятости, что впадали в противоположную крайность: например, готовы были неумолимо отказать в самом справедливом ходатайстве, если за ходатая хлопотали их близкие. Истина и справедливость — точки столь трудно различимые, что, метя в них нашими грубыми инструментами, мы почти всегда даем промах. А если и случается попасть в точку, то размазываем ее и при этом прикасаемся ко всему, чем она окружена, — к неправде куда чаще, нежели к правде. 105. Nae iste magno conatu magnas migas dixerit[16]. 106. Quasi quidquam infelicius sit homine cui sua fig-menta dominatur[17]. 107. Воображение, понуждая нас непрерывно размышлять о том, что происходит в настоящем времени, так преувеличивает его существенность и, отвращая от размышлений о вечности, так преуменьшает ее существенность, что вечность мы превращаем в ничто, а ничто — в вечность, и так глубоки корни подобного образа мыслей, что разум не в силах воспрепятствовать... 108. Воображение умеет так преувеличить любой пустяк и придать ему такую важность, что он заполняет нам душу; с другой стороны, оно в своей бесстыжей дерзости уменьшает до собственных пределов истинно великое — например, образ Бога. 109. То, что порою больше всего волнует нас — к примеру, опасение, как бы кто-нибудь не проведал о нашей бедности, — часто оказывается сущей малостью. Это песчинка, раздутая воображением до размеров горы. А стоит ему настроиться на другой лад — и мы с легкостью разбалтываем все, что прежде таили. 110. Я терпеть не могу хрипунов и людей, чавкающих за едой, — такая уж у меня причуда. Подобные причуды весьма обременительны. А есть ли от них хоть какая-то польза? Может быть, мы взваливаем на себя это бремя, следуя своей натуре? Нет, просто мы им не сопротивляемся. 111. Дети, которые путаются рожи, ими же самими намалеванной, всего-навсего дети; но возможно ли существу, столь слабому в детстве, повзрослев, стать по-настоящему сильным? Нет, просто оно сотворяет себе другие призраки. Все, что постепенно совершенствуется, так же постепенно клонится к гибели. Все, что было слабым, никогда не станет истинно сильным. И пусть твердят: “Он вырос, он изменился” — нет, он все такой же. 112. Время потому исцеляет горести и обиды, что человек меняется: он уже не тот, кем был раньше. И обидчик, и обиженный стали другими людьми. Точь-в-точь как разгневанный народ: не пройдет и двух поколении, и вы обнаружите: это по-прежнему французы, но они уже совсем другие. 113. Он больше не любит эту женщину, любимую десять лет назад. Еще бы! И она не та, что прежде, и он не тот. Он был молод, она была молода, а теперь ее не узнать. Ту, прежнюю, он, быть может, все еще любил бы. 114. Всякий раз мы смотрим на вещи не только с другой точки зрения, но и другими глазами — поэтому и считаем, что они переменились. 115. Два очень похожих друг на друга человеческих лица, ничуть не смешных порознь, кажутся смешными, когда они рядом. 116. Как суетна та живопись, которая восхищает нас точным изображением предметов, отнюдь не восхищающих в натуре! 3. Обычай 117. Quod crebro videt поп miratur, etiamsi cur fiat nescit; quod ante non viderit, id, si evenerit, ostentum esse censet[18]. 118. Spongia solis[19]. — Когда одно явление неизменно следует за другим, мы делаем из этого вывод, что таков, значит, закон природы: например, что завтра утром взойдет заря и т. д. Но иной раз природа устраивает нам подвох и не подчиняется собственным правилам. 119. Что такое наши врожденные понятия, как не понятия, издавна ставшие привычными, и разве детьми мы не усвоили их от наших родителей, как животные — умение охотиться? Противоположные обычаи порождают в нас противоположные понятия, чему есть множество примеров; если и существуют понятия, которые не может искоренить никакой установившийся обычай, то ведь есть и обычаи, противные природе, но не подвластные ни ей, ни более поздним обычаям. Это уж зависит от обстоятельств. 120. Родители боятся, как бы естественная любовь детей к ним с годами не изгладилась. Но как может изгладиться естественное чувство? Привычка — наша вторая натура, и она-то сводит на нет натуру первоначальную. Но что такое натура? И разве привычка не натуральна в человеке? Боюсь, что эта натура — наша самая первая привычка, меж тем как привычка — наша вторая натура. 121. В людской натуре все натурально, omne animal[20]. Натуральным может стать все, натуральное может изгладиться. 122. Память не в меньшей мере чувство, нежели радость; даже геометрические теоремы и те могут стать чувствами, потому что под воздействием разума иные наши чувства становятся натуральными, меж тем как натуральные чувства тот же разум способен уничтожить. 123. Если люди привыкли неправильно объяснять какое-нибудь явление природы, они наотрез отказываются от правильного, когда такое объяснение бывает найдено. В качестве примера не раз приводили кровообращение, объясняющее, почему под наложенной тугой повязкой взбухает вена. 124. Предубеждение, приводящее ко многим ошибкам. — До чего же печально видеть, что люди только о средствах и рассуждают, а о цели вовсе не думают. Каждому важно, будет ли он соответствовать новому своему положению; что же касается выбора этого положения, равно как и родины, тут решает только судьба. До чего же горестно видеть, что такое множество турок, еретиков, язычников следуют по стопам своих отцов только потому, что в них укоренилось предубеждение, будто избранный ими путь — наилучший. И от этого целиком зависит, кем станет человек — слесарем, солдатом и пр. Вот почему дикарям ни к чему Прованс. 125. Мысли. — Все едино, все многообразно. Сколько разных натур в каждой человеческой натуре! Сколько разных призваний! А человек выбирает себе занятие наобум, просто потому, что это занятие кто-то похвалил. Хорошо сработанный башмачный каблук. 126. Башмачный каблук. — “Как хорошо сработано! Какой искусник этот мастеровой! Какой храбрец этот солдат!” Вот источник наших склонностей, вот под влиянием чего мы выбираем себе занятие. “Как много он пьет и совсем не пьянеет! Как мало он пьет!” Вот как люди становятся трезвенниками, пьяницами, солдатами, трусами и т.д. 127. Столь важен в жизни каждого человека выбор ремесла, а меж тем его решает случай. Каменщиками, солдатами, кровельщиками люди становятся потому, что так уж повелось. “Он отличный кровельщик”, — говорят одни и добавляют, когда речь заходит о солдатах: “Все они сумасброды!”; ну, а другие, напротив того, заявляют: “Только воины и занимаются настоящим делом, все остальные просто шалопаи”. Дети слышат, как хвалят одно ремесло, хулят другое, и вот выбор их сделан: ведь так естественно любить добродетель и ненавидеть безрассудство; эти слова не зря глубоко трогают нас, беда лишь в том, что мы не умеем правильно их применять в житейских обстоятельствах. Сила обычая такова, что созданных природой просто людьми сразу прикрепляют к какому-нибудь ремеслу: в одной местности все поголовно становятся каменщиками, в другой — солдатами и т. д. Разумеется, людская натура не так однообразна. Следовательно, дело в обычае, который ее одолевает, хотя случается иной раз и ей брать верх, и тогда человек следует своим склонностям наперекор обычаю, плох этот обычай или хорош. 128. Природа непрестанно повторяет одно и то же — годы, дни, часы; пространства, равно как и числа, неизменно следуют одно за другим. Таким образом возникает своего рода бесконечность и вечность. Все вышеперечисленное, взятое в отдельности, отнюдь не бесконечно и не вечно, но величины, сами по себе конечные, бесконечно умножаются. Так что, на мой взгляд, бесконечно только число, их умножающее. 129. Главнейший талант, который руководит всеми остальными. 4. Себялюбие 130. По самой своей природе себялюбие и вообще человеческое “я” способно любить только себя и печься только о себе. Но как ему быть? Не в его власти исцелить этот возлюбленный предмет от множества недостатков и слабостей: “я” хочет быть великим, но сознает, что ничтожно; хочет быть счастливым, но сознает, что несчастно; хочет быть совершенным, но сознает, что полно несовершенств; хочет вызывать в людях любовь и уважение, но сознает, что его недостатки рождают в них лишь негодование и презрение. Этот внутренний раздор рождает в человеке самую несправедливую, самую преступную из всех мыслимых страстей: смертельную ненависть к правде, которая, не сдаваясь, продолжает твердить о его недостатках. Он жаждет уничтожить правду, а увидев, что ему это не под силу, старается ее вытравить равно из собственного сознания и из сознания окружающих и прилежно таит свои недостатки от себя и от ближних, ярясь на каждого, кто указывает ему на них или хотя бы их видит. Разумеется, очень плохо иметь много недостатков, но еще хуже, имея, не признаваться в них, ибо это означает, что к уже существующим добавляется еще один — сознательное введение в обман. Мы ведь не хотим, чтобы люди нас обманывали, считаем несправедливым их притязание на такое уважение, какого они не заслуживают; значит, обманывая их и притязая на незаслуженное уважение, мы сами тоже поступаем несправедливо. Вот почему, когда люди указывают нам На дурные свойства и пороки, которыми мы действительно страдаем, они не только не причиняют нам зла, ибо ничуть не повинны в этих недостатках, но, напротив того, делают добро, помогая исцелиться от злого недуга — неведения собственных несовершенств. Мы не должны сердиться на тех, кто видит наши слабости и презирает нас, ибо сама справедливость требует и чтобы люди нас знали, и чтобы относились с презрением, если мы заслуживаем презрения. Только такие чувства должны были бы возникать в сердце подлинно нелицеприятном и справедливом. А что сказать о нашем собственном сердце, в котором гнездятся чувства прямо противоположные? Ибо возможно ли отрицать, что мы ненавидим правду и говорящих ее и, напротив того, любим, когда люди заблуждаются насчет нас — разумеется, в нашу пользу, — и стараемся казаться им не такими, каковы мы на самом деле? Приведу еще одно, повергающее меня в ужас, доказательство моей правоты. Католическая религия не требует публичного покаяния в грехах, она дозволяет утаивать их от всех, кроме одного-единственного человека: лишь ему мы обязаны открыть всю подноготную, показать себя в истинном свете. Она запрещает нам вводить в обман его, и только его, а ему приказывает так свято блюсти тайну, что мы словно бы ни в чем и не сознавались. Неслыханное милосердие, неслыханная кротость! Но развращенность человека такова, что и это требование он находит слишком суровым, и оно стало одной из главных причин бунта, поднятого во многих европейских странах против истинной Церкви. Как же неразумны, как глубоко несправедливы люди, если их возмущает требование быть с одним-единственным человеком такими, какими по всей справедливости они должны быть со всеми людьми! Ибо разве обманывать справедливо? Большее или меньшее отвращение к правде присуще, видимо, всем людям без исключения, ибо оно неотъемлемо от себялюбия. Поэтому те, чья прямая обязанность — увещевать ближних, изворачиваются и, движимые ложной щепетильностью, идут на всякие уловки, всякие ухищрения, только бы никого не обидеть. Они тщатся умалить недостатки, прикидываются, будто прощают их, выговор чередуют с похвалой, неустанно заверяют в своей приязни и в полном своем уважении. Но лекарство не становится от этого слаще. Себялюбие пьет его маленькими глоточками, всегда с неудовольствием, а порою даже с тайной злобой на тех, кто это питье подносит. Поэтому, если человек почему-либо хочет расположить нас к себе, он не станет оказывать услугу, нам неприятную, и будет обходиться с нами так, как мы сами того желаем: скроет правду, ибо мы ее ненавидим, начнет льстить, ибо мы жаждем лести, обманет, ибо мы любим обман. Вот и получается, что с каждым шагом по пути мирского успеха мы на тот же шаг удаляемся от правды, так как чем полезнее людям наше расположение и опаснее неприязнь, тем больше они страшатся нас задеть. Монарх может стать посмешищем всей Европы, а он этого и не заподозрит. Что ж тут удивительного: правда идет на пользу тому, кто ее выслушивает, отнюдь не тому, кто говорит и, значит, навлекает на себя ненависть. Меж тем царедворцы дорожат своей выгодой больше, нежели выгодой монарха, и не торопятся принести пользу ему в ущерб себе. Разумеется, от этого злосчастного притворства больше всего страдают сильные мира сего, но порою его жертвами становятся и простые смертные: ведь всегда есть резон снискать людское расположение. И выходит, что наша жизнь — нескончаемая иллюзия, ибо мы только и делаем, что лжем и льстим друг другу. В глаза нам говорят совсем не то, что за глаза. Людские отношения зиждутся на взаимном обмане, и как мало уцелело бы дружб, если бы каждый внезапно узнал, что говорят друзья за его спиной, хотя именно тогда они искренни и беспристрастны. Итак, человек — это сплошное притворство, надувательство, лицемерие, причем не только когда речь идет о других, но и о нем самом. Он не желает слышать правду о себе, он избегает говорить ее другим, и эта наклонность, противная разуму и справедливости, глубоко укоренилась в его сердце. 131. Если бы каждому человеку стало известно все, что за глаза говорят о нем ближние, на свете не осталось бы и четырех искренних дружеских связей — таково глубочайшее мое убеждение. Его подтверждают ссоры, вызванные пересказчиками случайно вырвавшихся неосторожных признаний. 132. Эпиграммы Марциала. — Людям по душе злое насмехательство, но не над кривыми и обездоленными, а над спесивыми счастливцами. Кто думает иначе, тот заблуждается. Ибо корысть — источник всех наших побуждений, в том числе и человеколюбия. Нужно расположить к себе людей человеколюбивых и мягкосердечных. 133. Жалость к обездоленным вполне уживается с корыстолюбием. Более того, люди радуются возможности воздать дань добрым чувствам, прославиться мягкосердечием, ни единой малостью при этом не пожертвовав. 134. Люди ненавидят друг друга — такова уж их природа. И пусть они усердно пытаются поставить свое корыстолюбие на службу общественному благу — эти их попытки только лицемерие, подделка под милосердие, потому что в основе основ лежит все та же ненависть. 135. Своекорыстие послужило основой и материалом для превосходнейших правил общежития, нравственности, справедливости, но от этого не перестало быть все тою же гнусной основой человеческой природы, тем же figmentum malum[21]: оно прикрыто, но не уничтожено. 136. Пристрастие к собственному “я” заслуживает ненависти: вы, Митон, только скрываете его, но отнюдь не уничтожаете, значит, и вы заслуживаете ненависти. — “Вы не правы: и я, и подобные мне, мы ведем себя так предупредительно со всеми, что ни у кого нет оснований нас ненавидеть”. — Это было бы верно, когда бы “я” заслуживало ненависти только за причиняемый им вред. Но моя к нему ненависть вызвана его неправедностью, его почитанием себя превыше всего и всех, поэтому я всегда буду его ненавидеть. Короче говоря, у человеческого “я” два свойства: первое — это “я” неправедно по самой своей сути, ибо ставит себя превыше всего и всех; второе — оно стеснительно для других людей, неизменно стараясь подчинить их себе, так как “я” враждебно всем прочим “я” И жаждет тиранически управлять ими. Пусть ваше “я” уже не стеснительно для ближних, но оно по-прежнему неправедно и, значит, немило всем ненавидящим неправедность, зато мило таким же неправедным, у которых стало на одного врага меньше; итак, вы неправедны и только у себе подобных способны вызвать приязнь. 137. Несправедливость. — Людям не удалось изобрести способ ублаготворять собственное корыстолюбие, не нанося при этом вреда другим людям. 138. До чего же извращены людские суждения, если нет на свете человека, который себя не ставил бы превыше всех прочих людей на свете и не дорожил бы собственным благом, каждым часом своего счастья и своей жизни больше, нежели благом, счастьем и жизнью всех прочих людей на свете! 139. Для каждого человека все сущее заключено в нем самом, потому что, когда он умирает, для него умирает и все сущее. Вот он и мнит, что для всех он тоже все сущее. Будем же судить о природе исходя не из нас, а из нее самой. 5. Гордыня и дух тщеславия. 140. Иные наши пороки — только отростки других, главных пороков: если срубить ствол, они отсохнут, как древесные ветви. 141. Стоит злонамеренности перетянуть на свою сторону разум, как она преисполняется гордыни и выставляет союзника напоказ во всем его блеске. Стоит воздержанности или суровому подвижничеству потерпеть крах и признать победу естества, как злонамеренность, отмечая сию победу, снова преисполняется гордыни. 142. Неправедность. — Самомнение в сочетании с ничтожеством — вот она, величайшая неправедность. 143. Противоречие. — Наша гордыня, берущая верх над всем нашим горестным ничтожеством: она либо вообще его утаивает, либо, вынужденная признать, тут же начинает хвалиться способностью признать это ничтожество. 144. Гордыня перевешивает и сводит на нет в душе человека его сознание собственного горестного ничтожества. Вот уж и впрямь редкостное чудище, вот уж бьющий в глаза самообман! Человек пал и утратил истинное свое место; теперь он беспокойно его ищет — это относится ко всем людям; посмотрим, кому удастся обрести утраченное. 145. Нам не довольно нашей собственной жизни и нашего подлинного существа: мы жаждем создать в представлении других людей некий воображаемый образ и для этого все время тщимся казаться. Не жалея сил, мы приукрашиваем и холим это воображаемое “я” в ущерб настоящему. Если нам свойственно великодушие, или спокойствие, или умение хранить верность, мы торопимся оповестить об этих свойствах весь мир и, дабы наградить ими нас выдуманных, готовы отобрать их у нас настоящих; мы даже не погнушаемся стать трусами, лишь бы прослыть храбрецами. Несомненное доказательство ничтожности нашего “я” в том и состоит, что это “я” не довольствуется только собою истинным или собою выдуманным и неустанно меняет их местами! Ибо кто отказался бы пойти на смерть ради сохранения чести, тот прослыл бы последним из подлецов. 146. Гордыня. — Любознательность — это все то же тщеславие. Чаще всего люди набираются знаний, чтобы потом ими похваляться. Никто не стал бы путешествовать по морям ради одного удовольствия увидеть что-то новое; нет, в плавание отправляются в надежде рассказать об увиденном, поразглагольствовать о нем. 147. Общее глубоко укоренившееся заблуждение полезно людям, если речь идет о чем-то им вовсе не ведомом, например о Луне, влиянию которой приписывают и смену времен года, и моровые поветрия, и пр., ибо из всех поветрий самое распространенное — бесцельное любопытство людей ко всему для них не постижимому, так что лучше пусть заблуждаются, чем живут во власти такого беспокойного и бесплодного чувства. 148. Похвальнее всего те добрые дела, которые совершаются втайне. Читая о них в истории, например на странице 184, я от души радуюсь. Но, как видно, они остались не совсем в тайне — кто-то о них прознал; и пусть человек искренне старался их утаить, щелочка, через которую они просочились, все портит, ибо лучшее в добрых делах — это желание совершать их втайне, 149. Слава. — Восхищение развращает человека с младых ногтей. “Как он замечательно сказал! Как замечательно поступил! Ну, не умница ли он!” Воспитанники Пале-Рояля, не ведающие подстегиваний зависти и славолюбия, впадают в нерадивость. 150. О жажде снискать уважение окружающих. — Терпя множество бед, впадая во множество заблуждений и пр., мы тем не менее одержимы гордыней, вошедшей в нашу плоть и кровь. Мы с радостью отдадим все, вплоть до жизни, лишь бы привлечь к себе внимание. Тщеславие: игры, охота, хождение по гостям и театрам, пустое старание увековечить имя. 151. Мы так спесивы, что хотели бы прославиться среди всех людей, населяющих Землю, даже среди тех, которые появятся, когда мы уже исчезнем; мы так суетны, что тешимся и довольствуемся уважением пяти-шести человек, которые близко нас знают. 152. Люди не стараются стяжать всеобщее уважение в тех местах, где они — всего лишь прохожие, но очень заботятся об этом, если им случится там осесть хоть на малый срок. А на какой все-таки? На срок, соразмерный нашему мимолетному и бренному бытию в этом мире. 153. Тщеславие так укоренилось в нашем сердце, что любой человек, будь то солдат или подмастерье, повар или грузчик, вечно чем-нибудь похваляется и жаждет обзавестись почитателями; хотят славы все — даже философы; сочинители трактатов против тщеславия хотят прославиться тем, что так хорошо о нем написали, а читатели этих трактатов — тем, что их прочли; и я, пишущий эти строки, тоже, может быть, хочу стяжать ими славу, и, быть может, будущие мои читатели... 154. Ремесла. — Слава так сладостна, что люди идут ради нее на все — даже на смерть. 155. (Слава.) — Ferox gens nullam esse vitam sine armis rati[22]. Одни предпочитают смерть миру, другие — войне. Люди ради любого своего убеждения готовы пожертвовать жизнью, хотя, казалось бы, любовь к ней так сильна и так естественна. 156. Противоречие: пренебрежение нашим бытием, смерть во имя любой безделицы, ненависть к нашему бытию. 157. Даже именитейшему вельможе следует не пожалеть усилий, чтобы обзавестись истинным другом, так он ему будет полезен, ибо друг не поскупится на похвалы и встанет за него горой не только при нем, но и в его отсутствие. Только бы не сделать ошибки при выборе, потому что, если он заручится дружбой дурака, проку от этрго не будет никакого, сколько бы тот его ни превозносил; впрочем, дурак и превозносить не станет, если не встретит поддержки: все равно с его мнением никто не посчитается, так уж лучше он позлословит за компанию. 158. Твой господин любит и превозносит тебя, но разве благодаря этому ты уже не его раб? Просто ты приносишь ему немалый доход. Сегодня твой господин тебя хвалит, а завтра прибьет. 6. Противоречия 159. Противоречия. — Человек от природы доверчив, недоверчив, робок, отважен. 160. Описание человека: зависимость, жажда независимости, множество надобностей. 161. Отдавая чужое творение кому-нибудь на суд, до чего же трудно не повлиять заранее на приговор! Говоря: “По-моему, это прекрасно!” или “По-моему, сплошная невнятица!” и прочее в том же роде, мы побуждаем воображение собеседника следовать за нами либо, напротив, нам сопротивляться. Всего лучше просто молчать — тогда он будет судить исходя из собственных убеждений, то есть из убеждений, присущих ему в данную минуту, и прочих обстоятельств, к которым мы не причастны. Таким образом, своего мнения мы ему не навяжем, если, разумеется, пренебречь тем, что и молчание воздействует по-разному, в зависимости от оттенков смысла, которые он пожелает в него вложить, и от выводов, которые сделает из наших жестов, мимики, тона, и от умения этого человека читать по лицам. Вот до какой степени трудно не повлиять на суждение любого из нас или, вернее, до какой степени редко оно бывает твердым и независимым. 162. Узнав главенствующую страсть человека, мы уже не сомневаемся, что путь к его сердцу нам открыт, а меж тем у любого, кого ни возьми, без счета причуд, идущих вразрез с его собственной выгодой, как он сам ее понимает; вот это сумасбродство людей и смешивает все карты в игре. 163. Lustravit lampade terras[23]. — Погода мало влияет на расположение моего духа — у меня мои собственные туманы и погожие дни; порою оно даже не зависит от благоприятного или дурного оборота моих дел. Случается, я не дрогнув встречаю удары судьбы: победить ее так почетно, что, вступая с ней в борьбу, я сохраняю бодрость духа, меж тем как иной раз, при самых благоприятных обстоятельствах, хожу словно в воду опущенный. 164. Мы так жалки, что, радуясь чему-то нам удавшемуся, неизменно возмущаемся, если нас постигает неудача, а это может случиться — и случается — в любую минуту. Кто научился бы радоваться удаче, не возмущаясь неудачей, тот сделал бы удивительное открытие — все равно что изобрел бы вечный двигатель. 165. Когда человек занят каким-нибудь неприятным делом и при этом твердо рассчитывает на его счастливый исход, радуется малейшим успехам, но отнюдь не огорчается из-за неудач, тогда позволительно думать, что он вовсе не прочь проиграть это дело, тем не менее преувеличивает любой благоприятный признак, чтобы высказать крайнюю свою заинтересованность и напускной радостью скрыть подлинную, вызванную тайной уверенностью, что дело-то все равно проиграно. 166. Пока человек здоров, он недоумевает, как это ухитряются жить больные люди, но стоит ему прихворнуть, как он начинает глотать лекарства и даже не морщится: к этому его понуждает недуг. Нет у него больше страстей, нет желания пойти погулять, развлечься, рождаемого здоровьем, но несовместного с дурным самочувствием. Теперь у человека другие страсти и желания, они соответствуют его нынешнему состоянию и рождены все той же природой. Тем-то и мучительны страхи, выдуманные нами самими и отнюдь нам не соприродные, что заставляют терзаться страстями, чуждыми нашему теперешнему состоянию. 167. По самой своей природе мы несчастны всегда и при всех обстоятельствах, ибо желания, рисуя нам полноту счастья, неизменно сочетают нынешние наши обстоятельства с удовольствиями, покамест недоступными: но вот мы обрели эти удовольствия, меж тем как счастья не прибавилось, потому что изменились наши обстоятельства, а с ними и желания. Нужно раскрыть суть этого общего положения. 168. Мы нисколько не дорожим нашим настоящим. Только и делаем, что предвкушаем будущее и торопим его словно оно опаздывает, или призываем прошлое и стараемся его вернуть, словно оно слишком рано ушло: исполненные неблагоразумия, блуждаем во времени, нам не принадлежащем, пренебрегая тем единственным, которое нам дано, исполненные тщеты, целиком погружаемся в исчезнувшее, бездумно ускользая от того единственного, которое при нас. А дело в том, что настоящее почти всегда причиняет нам боль. Когда оно горестно, мы стараемся его не видеть, а когда отрадно — горюем, видя, как быстро оно ускользает. Мы пытаемся продлить его, переправляя в будущее, тщимся распоряжаться тем, что не в нашей власти, мечтаем о времени, до которого, быть может, не дотянем. Покопайтесь в своих мыслях, и вы найдете в них или прошлое, или будущее. О настоящем мы почти не думаем, а если и думаем, то лишь в надежде, что оно подскажет нам, как лучше устроить будущее. Настоящее никогда не бывает нашей целью, оно вместе с прошлым — средства, единственная цель — будущее. Вот и получается, что мы никогда не живем, только располагаем жить и, уповая на счастье, так никогда его и не обретаем. 169. Горестное ничтожество. — Горестное ничтожество человеческой судьбы глубже всех познали и лучше всех выразили в словах Соломон и Иов — счастливейший и несчастнейший из смертных: один на собственном опыте познал всю тщету наслаждений, другой — всю несомненность несчастий. 170. Человек чувствует, какая малость — все доступные ему наслаждения, но не понимает, какая тщета — все чаемые; в этом причина людского непостоянства. 171. Непостоянство. — У предметов множество свойств, у души множество склонностей, ибо все, что ей открывается, — непросто, и сама она, открываясь, всегда являет себя непростой. Поэтому одно и то же вызывает у человека то смех, то слезы. 172. Непостоянство. — Многие полагают, что человек отзывается на прикосновение, как обыкновенный орган. Он и впрямь орган, но причудливый, изменчивый, каждый со своими отличиями (и трубы в нем соединены без всякого порядка). Кто умеет играть только на обыкновенных органах, не извлечет согласных звуков из этого инструмента: надобно знать расположение всех его (регистров). 173. Непостоянство и причудливость. — Тот, кто живет трудами рук своих, и тот, кто властвует над самой могучей в мире державой, занимают положения, одно с другим несовместные. Однако эти положения объединены в персоне турецкого султана. 174. Пусть человеку нет никакого резона лгать, это отнюдь не значит, что он говорит чистую правду: иные люди лгут просто во имя лжи. 175. Нас утешает любая малость, потому что любая малость повергает в уныние. 176. Как могло случиться, что этот человек, который так удручен кончиной жены и единственного сына, да еще озабочен исходом нескончаемой тяжбы, — как могло случиться, что вот сейчас он отнюдь не погружен в скорбь и весьма далек от тяжких и беспокойных раздумий? Не удивляйтесь: он должен так отбить посланный ему мяч, чтобы тот отлетел к его партнеру: ведь если мяч, стукнувшись о крышу, упадет на землю, партия будет проиграна, — ну разве может человек, увлеченный подобным делом, думать о других своих делах? Столь достойное занятие просто не может не поглощать все силы этой возвышенной души, все до единой мысли этого разума. Человек, рожденный на свет, дабы познать Вселенную, судить обо всем и всех, править целыми державами, — этот самый человек целиком поглощен охотой на зайца. А кто не снизойдет до сего занятия, захочет всегда быть на высоте, тот покажет себя еще большим глупцом, ибо это означает, что он пытается стать выше всего человечества, меж тем как на деле — обыкновеннейший человек, мало на что способный и способный на многое, ни на что и на все: он не ангел, не животное, он — человек. 177. Люди с увлечением гоняют мячи, гоняют зайцев; в этих занятиях находят отраду даже короли. 178. Тщета. — Люди живут в таком полном непонимании тщеты всей человеческой жизни, что приводят в полное недоумение, когда им говорят о бессмысленности погони за почестями. Ну не поразительно ли это? 179. На мой взгляд, Цезарь был слишком стар для такой забавы, как завоевание мира. Она к лицу Августу или Александру: эти были молоды, а молодым людям трудно обуздать себя, но Цезарю пристало проявить большую зрелость. 180. Чтобы до конца уяснить себе .всю суетность человеческой натуры, довольно вдуматься в причины и следствия любви. Причина ее — “неведомо что” (Корнель), а следствия ужасны. Это “неведомо что”, эта малость, которую и определить-то невозможно, сотрясает землю, движет монархами, армиями, всем миром. Нос Клеопатры: будь он чуть покороче, весь облик Земли был бы сегодня иным. 181. Когда толпы иудеев привели Иисуса Христа к Пилату и, начав обвинять Его, случайно помянули Галилею, это дало повод прокуратору послать Иисуса Христа к Ироду; и вот так воплотилось в жизнь таинство, вот так Он был судим иудеями и язычниками. То, что по виду было делом случая, оказалось причиной воплощения в жизнь таинства. 182. Пример нравственной воздержанности Александра Великого куда реже склоняет людей к самообузданию, нежели пример его пьянства — к распущенности. Ничуть не зазорно быть менее добродетельным, чем он, и, в общем, простительно — быть более порочным. Каждый полагает — не такой уж он заурядный распутник, если те же пороки были свойственны и великим людям, ибо никому не приходит в голову, что как раз в этом великие люди ничем не отличаются от заурядных смертных. Им подражают в том, в чем они подобны всем прочим, потому что, при этой возвышенности, какая-нибудь черта всегда уравнивает самых возвышенных с самыми низменными. Они не висят в воздухе, не оторваны от всего нашего общества. Нет, нет, они лица” потому больше нас, что на голову выше, но их ноги на том же уровне, что и наши, они попирают ту же землю. Эти их конечности нисколько не возвышаются над нами, над малыми сими; над детьми, над животными. 183. Стоит нам увлечься каким-нибудь делом — и мы тотчас забываем о долге: например, мы в восторге от какой-нибудь книги, вот и утыкаемся в нее, пренебрегая самыми насущными делами. В таких случаях следует взяться за что-либо очень скучное — и тогда, под предлогом, что. у нас есть дело поважнее, мы возвращаемся к исполнению долга. 184. Люди безумны, и это столь общее правило, что не быть безумцем — тоже своего рода безумие. 185. Всего более меня удивляет то, что люди ничуть не удивляются немощности своего разума. Они самым серьезным образом следуют заведенным обычаям, и вовсе не потому, что полезно повиноваться общепринятому, а потому, что твердо уверены: уж они-то не ошибутся в выборе разумного и справедливого. Ежечасно попадая впросак, они с забавным смирением винят в этом себя, а не те житейские правила, постижением которых так хвалятся. Подобных людей множество, они слыхом не слыхивали о пирронизме, но служат вящей его славе, являя собой пример человеческой способности к самым бессмысленным заблуждениям: они ведь даже не подозревают, насколько естественна и неизбежна эта немощность их разумения, — напротив того, неколебимо убеждены в своей врожденной мудрости. Особенно укрепляют учение Пиррона те, кто его не разделяет: будь пиррониками все без исключения, в пирронизме не содержалось бы ни крупицы истины. 186. Учение Пиррона укрепляют не столько его сторонники, сколько противники: бессилие человеческого разумения куда более очевидно у тех, кто о нем не подозревает, нежели у тех, кто его сознает. 187. Речи о смирении полны гордыни у гордецов и смирения — у смиренных. Точно так же полны самоуверенности речи людей самоуверенных, пусть даже они — последователи Пиррона: мало кто способен смиренно говорить о смирении, целомудренно — о целомудрии или высказывать сомнение, обсуждая пирронизм. Мы — вместилище лжи, двоедушия, противоречий, вечно скрытничаем и лицемерим перед самими собою. 7. Малоумие человеческой науки и философии 188. Письмо о малоумии человеческой науки и философии. Предшествует разделу о развлечении. Felix qui poluit... Feiix, nihil admirari[24]. Двести восемьдесят видов величайшего блага у Монтеня. 189. (Но быть может, безмерностью своей этот предмет превосходит возможности нашего разума. Обратимся же к его измышлениям в той области, которая ему доступна. Нет на свете вопроса, который так близко бы его касался и, следовательно, толкал бы к особенно глубоким раздумьям, нежели вопрос, в чем же заключается высшее для него благо. Давайте посмотрим, к каким выводам пришли эти ясновидящие и сильные духом господа и царит ли между ними согласие. Один говорит, что высшее благо — в добродетели, другой — в наслаждении, тот — в следовании голосу природы, этот — голосу истины: Felix qui potuit rerum cognoscere causas[25], кто-то — в полном неведении,- а кто-то — в беззаботной неге, одни утверждают, что высшее благо — в сопротивлении всем обманчивым видимостям, другие — в способности ничему не удивляться: Nihil mirari prope res una quae possit facere et servare beatum[26]; ну а достославные пирроники — в бесценной своей атараксии, в сомнении и отказе от категорических утверждений; наиболее же мудрые считают, что с помощью одного желания, даже и горячего, нам его вообще не обрести. Вот так-то. Но если эта распрекрасная философия, невзирая на столь долгие и упорные труды, так и не пришла к единому определенному выводу, то, быть может, душа с помощью собственных своих усилий способна познать самое себя? Послушаем, что об этом говорят властители дум мира сего. Как они себе представляют, из чего она состоит? Удалось ли им открыть ее местоположение? Проведать, откуда она произошла, сколь долговременна, каким путем она отлетает? Или душа тоже слишком благородный предмет для ее собственных непросвещенных взоров? Так пусть их опустит, снизойдет к миру материальному, — посмотрим, постигает ли она, из чего сотворено то самое тело, которое она одушевляет, и другие тела, видимые и подвластные ей. Что же все-таки постигли они, эти великие догматики-всезнайки? Harum sententiarum[27]. Этим вполне можно было бы ограничиться, когда бы разум и впрямь отличался разумностью. Ее хватает на то, чтобы признать — да, покамест ничего незыблемого ему установить не удалось, но он отнюдь не теряет надежды, напротив, с прежним пылом продолжает поиски, убеждая себя, что у него достаточно сил для окончательной победы. Пусть же добивается ее, а потом, сопоставив эти мощные силы с достигнутым ими, сделаем выводы, попытаемся определить, действительно ли он обладает теми органами и инструментами, которые необходимы для овладения истиной.) 190. Они твердят, будто затмения предвещают беду, но беды так часто постигают нас, так обыденны, что предсказатели неизменно угадывают; меж тем если бы они твердили, что затмения предвещают счастливую 'Жизнь, то столь же неизменно ошибались бы. Но счастливую жизнь они предсказывают лишь при редчайшем расположении небесных светил, так что и тут почти никогда не ошибаются. 191. (Предположение. — Не составит труда спустить разум еще на ступень — уж там-то он проявит себя во всей своей смехотворной нелепости. Ибо он сам даст нам доказательства этого.) — Что может быть абсурднее заявлений, будто неодушевленные тела испытывают страсти, боязнь, отвращение? Будто эти бесчувственные, безжизненные, более того, не способные к жизни тела могут преисполняться страстями, хотя непременное условие существования оных страстей — душа, чувствительная по крайней мере настолько, чтобы их чувствовать? Будто они могут бояться пустоты? Но что такого страшного в пустоте? И возможно ли утверждение более низменное и смехотворное? И это еще не все: согласно вышеприведенному утверждению, в неодушевленных телах скрыт некий источник движений, дающий им возможность избегать пустоты. Значит, у них есть ноги, руки, мышцы, нервы? 192. (Декарт. — Следует определить в общем виде: “Осуществляется это с помощью образа и движения” — так оно будет правильно. Но объяснить, каковы они, и воссоздать механизм — попытка смехотворная, ибо она бесполезна, бездоказательна, тягостна. А если бы удалась, мы считали бы, что все философские системы, вместе взятые, не стоят и часа потраченного на них времени.) 193. Написать против тех, кто тщится слишком углублять науки. Декарт. 194. Не могу простить Декарту: он стремился обойтись в своей философии без Бога, но так и не обошелся, заставил Его дать мирозданию толчок, дабы привести в движение, ну а после этого Бог уже стал ему не надобен. 195. Декарт бесполезен и бездоказателен. 196. Тщета наук. — Если я не знаю основ нравственности, наука об окружающем мире не принесет мне утешения в дни горестных испытаний, а вот основы нравственности утешают и при полном незнании наук о предметах окружающего мира. 197. Слабость. — Все усилия людей сводятся к тому, чтобы обрести как можно больше благ, но, обретя, они не в состоянии ни доказать, ни отстоять силой свои права на них, потому что все добытое ими — лишь пустые человеческие фантазии. Точно так же обстоит дело и с нашими знаниями, ибо малейший недуг сводит их на нет. Мы не способны овладеть ни истиной, ни благом. 8. Развлечение 198. Наша природа такова, что требует непрестанного движения; полный покой означает смерть. 199. Удел человека: непостоянство, тоска, тревога. 200. Тоска, снедающая человека, когда ему приходится бросать то, к чему он пристрастился. Некто вполне доволен своим домашним очагом, но вот он встретил женщину и увлекся ею или несколько дней кряду увлеченно играл в карты: заставьте его вернуться к прежнему образу жизни — и он затоскует. История из самых обыденных. 201. Тоска. — Нет на свете ничего более непереносимого для человека, нежели полный покой, не нарушаемый ни страстями, ни делами, ни развлечениями, ни вообще какими-нибудь занятиями. Вот тогда он и начинает по-настоящему чувствовать свою ничтожность, заброшенность, зависимость, свое несовершенство и бессилие, свою пустоту. Из глубины его души немедленно выползают тоска, угрюмство, печаль, горечь, озлобление, отчаянье. 202. Беспокойство. — Солдат пеняет на тяготы своего дела, пахарь — на тяготы своего, но попробуйте обречь их на безделье! 203. В сражении нас пленяет само сражение, а не его победоносный конец: мы любим смотреть на бои животных, а не на победителя, терзающего свою жертву, хотя, казалось бы, чего нам и ждать, как не победы? Однако стоит ее дождаться — и мы сыты по горло. Точно так же обстоит дело и с любой азартной игрой, и с поисками истины. Мы любим следить за столкновением несхожих мнений во время диспутов, но вот обдумать найденную истину — нет уж, увольте: мы радуемся ей, лишь когда она при нас рождается в спорах. И со страстями то же самое: мы жадно следим за их противоборством, но вот одна победила — и какое это грубое зрелище! Нам важна не суть вещей, важны лишь ее поиски. Поэтому мало чего стоят те сцены в театральных пьесах, где довольство не сдобрено тревогой, несчастье — надеждой, где только и есть что грубое вожделение или безжалостная жестокость. 204. Чтобы понять смысл всех человеческих занятий, достаточно вникнуть в суть развлечений. 205. Развлечение. — Я нередко размышлял о какие треволнения, опасности и невзгоды подстерегают всех, кто живет при дворе или в военном лагере, где вечно зреют распри, дерзкие, а порою и преступные замыслы, бушуют страсти и т. д., и пришел к выводу, что главная беда человека — в его неспособности к спокойному существованию, к домоседству. Если бы люди, у которых довольно средств для безбедной жизни, умели, не томясь, а радуясь, сидеть в своем углу, разве пускались бы они в плавание или принимали бы участие в осаде крепостей? Они лишь потому транжирят деньги, покупая воинские должности, что им невыносим вид одних и тех же городских стен, и лишь потому ищут, с кем бы поболтать и развлечься игрою в карты, что томятся, сидя дома. Но потом, когда я глубже вник в это людское свойство, порождающее столько бед, мне захотелось докопаться до причины, лежащей в его основе, и такая причина действительно обнаружилась, и очень серьезная, ибо состоит она в изначальной бедственности нашего положения, в хрупкости, смертности и такой горестной ничтожности человека, что стоит нам вдуматься в это — и уже ничто не может нас утешить. В нашем мире из всех положений, обильных благами, доступными смертным, положение монарха, несомненно, наизавиднейшее, ибо он владеет всем, о чем только можно мечтать, но попробуйте лишить его развлечений, предоставить мыслям, долгим раздумьям о том, кто же он такой в действительности, — и это беззаботное счастье рухнет, монарх невольно вспомнит о грозящих ему бедах, о готовых вспыхнуть мятежах, более того — о смерти, о неизбежных недугах; вот тогда-то и окажется, что, лишенный так называемых развлечений, монарх несчастен, несчастнее самого жалкого из своих подданных, который в эту минуту играет в шары и вообще развлекается. Вот почему люди так ценят игры и болтовню с женщинами, так стремятся попасть на войну или занять высокую должность. Не в том дело, что они рассчитывают обрести таким путем счастье, что и впрямь воображают, будто в карточном выигрыше или затравленном зайце таится истинное блаженство; им не нужен ни этот выигрыш, ни этот заяц. Все мы ищем не того мирного и ленивого существования, которое оставляет сколько угодно досуга для мыслей о нашей горестной судьбе, не военных опасностей и должностных тягот, но треволнений, развлекающих нас и уводящих прочь от подобных раздумий. Вот почему люди так любят шум и суету, вот почему им так невыносимо тюремное заключение и так непонятны радости одиночества. Величайшее преимущество монарха в том и состоит, что его наперебой стараются развлечь, ублажить всевозможными забавами. Монарх окружен придворными, чья единственная забота — веселить монарха и отвлекать его от мыслей о себе. Ибо, хотя он и монарх, эти мысли повергают его в скорбь. Только это и смогли в поисках счастья придумать люди. До чего же мало понимает в человеческой натуре тот, кто, напустив на себя глубокомысленный вид, возмущается столь неразумным времяпрепровождением, как целодневная, охота на зайца, которого те же самые охотники погнушались бы купить! А дело в том, что заяц сам по себе не спасает от мыслей о смерти, о нашем бедственном положении, тогда как охота на него спасает, не оставляя места вообще ни для каких мыслей. Поэтому, возражая на упрек — зачем, мол, они сломя голову гоняются за какой-то совершенно ненужной им добычей, — охотники, подумай они хорошенько, должны были бы сказать, что просто им нужна какая-нибудь волнующая, неистовая забава, дабы уйти от мыслей о себе, а бегущая дичь манит мчаться вдогонку и увлекает все помыслы охотника. Столь разумным возражением они поставили бы своих противников в тупик, но оно не приходит им в голову, потому что люди плохо разбираются в собственной душе. Им невдомек, что главная их цель — сама охота, а не дичь. Они воображают, будто обретут покой, если добьются такой-то должности, забывая, как ненасытна их алчность, и впрямь верят, что лишь к этому покою и стремятся, хотя в действительности ищут одних только треволнений. Некое безотчетное чувство толкает человека на поиски мирских дел и развлечений, и происходит это потому, что он непрерывно ощущает горестность своего бытия; меж тем другое безотчетное чувство — наследие, доставшееся от нашей первоначальной непорочной природы, — подсказывает, что счастье не в житейском водовороте, а в покое, и столкновение столь противоречивых чувств рождает в каждом из нас смутное, неосознанное желание искать бури во имя покоя, равно как и надежду на то, что, победив еще какие-то трудности, мы ощутим полное довольство и перед нами откроется путь к душевному умиротворению. Так протекают дни и годы нашей жизни. Мы преодолеваем препятствия, дабы обрести покой, но, едва справившись с ними, начинаем тяготиться этим самым покоем, ибо сразу попадаем во власть мыслей о бедах уже нагрянувших или грядущих. И даже будь мы защищены от любых бед, томительная тоска, искони коренящаяся в нашем сердце, пробьется наружу и напитает ядом наш ум, Так несчастен человек, что томится тоской даже без всякой причины, просто в силу особого своего склада, и одновременно так суетен, что, сколько бы у него ни было самых основательных причин для тоски, он способен развлечься любой малостью вроде игры в бильярд или мяч. “Но, — спросите вы, — зачем ему нужно резаться в карты?” А затем, чтобы завтра похваляться в кругу друзей — мол, я обыграл такого-то. И вот одни лезут из кожи вон в своих кабинетах, тщась блеснуть перед учеными решением никем до сих пор не решенной алгебраической задачи, другие, на мой взгляд не менее глупые, подвергают себя смертельной опасности, чтобы похваляться одержанной победой, и, наконец, третьи тратят все силы, стараясь запомнить эти события, но не затем, чтобы извлечь из них урок мудрости, а только чтобы показать свою осведомленность, и уж эти — самые глупые из всей честной компании, потому что они глупы со знанием дела, тогда как другие глупы, может быть, по неведению. Иной человек живет, не ведая тоски, потому что ежедневно играет по маленькой. Но попробуйте каждое утро выплачивать ему столько денег, сколько он мог бы выиграть за день, запретив при этом играть, — и он почувствует себя несчастным. Мне, вероятно, возразят, что играет он для развлечения, а не для выигрыша. В таком случае позвольте ему играть, но не на деньги, — и опять он быстро затоскует, ибо в этой игре не будет азарта. Значит, развлечение развлечению рознь: тягучее, не оживленное страстью, оно никому не нужно. Человек должен увлечься, должен обмануть себя, убедив, будто обретет счастье, выиграв деньги, хотя не взял бы их, если бы взамен пришлось отказаться от игры, должен выдумать себе цель, а потом стремиться к ней, попеременно терзаясь из-за этой выдуманной цели неутоленным желанием, злобой, страхом, — точь-в-точь как ребенок, который пугается рожи, им самим намалеванной. Как могло случиться, что сей господин, недавно утративший единственного сына, изведенный всяческими дрязгами и тяжбами и пребывавший еще нынче утром в глубоком унынии, сейчас и думать забыл о своих горестях? Не удивляйтесь: он поглощен вопросом, куда ринется вепрь, которого уже шесть часов подряд ожесточенно травят собаки. Этого вполне достаточно. Как бы ни был опечален человек, но придумайте для него развлечение — и он на время обретет счастье, и как бы ни был счастлив человек, но отнимите у него все забавы, все буйные развлечения, прогоняющие тоску, — и он сразу помрачнеет, сразу почувствует себя несчастным. Нет развлечений — нет радости, есть развлечения — нет печали. Счастье сильных мира сего в том и состоит, что у них никогда не бывает недостатка в развлечениях и развлекателях. И вот еще о чем следует подумать. Не потому ли стоит быть суперинтендантом, канцлером, председателем суда, что их с утра до ночи осаждают просители со всех концов страны, не оставляя ни часу на дню для мыслей о самих себе? А какими несчастными и покинутыми чувствуют себя эти люди, когда, попав в опалу, принуждены жить в своих поместьях, хотя у них там вдоволь добра и заботливых слуг: теперь-то им никто не мешает отдаваться мыслям о себе. 206. Развлечение. — Неужели монарху для полноты счастья не довольно одного лишь созерцания всего величия своего сана? И его, как зауряднейшего из смертных, надобно развлекать, тем самым мешая этому созерцанию? Я отлично понимаю, что забить человеку голову мыслями о том, изящно ли он танцует, и таким путем отвлечь от воспоминаний о семейных дрязгах — значит его осчастливить. Но так ли обстоит дело с монархом и станет ли он счастливее, если предпочтет суетные развлечения созерцанию собственного величия? Да и вообще, существует ли на свете занятие более благотворное для его ума? Может быть, побуждая короля старательно выделывать танцевальные па в такт музыке или ловко отбивать мяч, ему мешают безмятежно наслаждаться ореолом блистательной своей славы и, значит, замутняют его радость? Что ж, пусть сделают попытку, пусть попробуют оставить монарха в полном одиночестве, ничем не ублажая чувства, ничем не занимая ум, без единого спутника, дабы он на досуге мог целиком предаться мыслям о себе, и тогда все обнаружат, что монарх, лишенный развлечений, — глубоко обездоленный человек. Вот почему все так бдительно следят за тем, чтобы монарх всегда был окружен людьми, чья единственная забота — перемежать его труды развлечениями, полнить досуг играми и забавами, дабы не оставалось даже минутных пустот; в общем, монарха неотступно сопровождают приближенные, которые только и думают, как бы не оставить повелителя наедине с самим собой, помешать ему погрузиться в мысли о себе, ибо всем понятно: даже монарх в таких случаях ощущает глубокую свою обездоленность. Я говорю все это о монархе-христианине именно как о монархе, а не как о христианине. 207. Развлечение. — Человек с младых ногтей только и слышит, что он должен печься о своем добром имени, о своем благополучии, о своих друзьях и вдобавок еще о добром имени и благополучии этих друзей. Его обременяют множеством занятий, изучением иностранных языков, телесными упражнениями, неустанно вбивая в голову, что не быть ему счастливым, если он и помянутые друзья не сохранят в должном порядке здоровья, имущества, доброго имени, и что нехватка даже самой малости равносильна несчастью. И на него обрушивают столько дел, возлагают столько обязанностей, что от зари до зари он в беспрерывной суете. — “Вот уж диковинный способ помочь человеку стать счастливым! — скажете вы. — Не самый ли верный сделать его несчастным?” — Ну нет, есть вернее: отнимите у него все эти тягостные занятия, и он вдруг увидит себя, начнет думать, что же он такое, откуда пришел, куда идет, — вот почему человека необходимо погрузить в дела, тем самым отвратив от мыслей. И по той же причине, изобретя для него множество важных дел, ему советуют каждый свободный час посвящать играм, развлечениям, не сидеть сложа руки. Как пусто человеческое сердце и сколько нечистот в этой пустоте! 208. Всякое пышно обставленное развлечение идет во вред истинно христианской жизни, но из всех развлечений, придуманных в миру, особенно следует опасаться театра. Людские страсти показаны там столь изящно и столь натурально, что взбудораживают и порождают их в наших собственных сердцах. В первую голову это относится к любви, особенно если она предстает в облике целомудренном и возвышенном, ибо чем непорочнее явленная на подмостках любовь, тем глубже она затрагивает непорочные души; ну, а ее пылкость ублажает наше самолюбие, и в нем зреет желание зажечь в ком-то пламень, так искусно только что представленный; одновременно мы все больше укрепляемся в мысли, основанной на возвышенности изображенных комедиантами чувств, что подобные чувства отнюдь не опасны, и самые чистые души проникаются уверенностью, будто ничем не запятнают своей чистоты, если в них зародится столь благоразумная любовь. И вот, когда человек уходит из театра, его сердце так переполнено всеми прелестями и красотами любви, а душа и ум так уверовали в ее непорочность, что он уже распахнут навстречу ее первым впечатлениям, вернее, уже ищет возможности посеять любовь в другом сердце и снять потом урожай таких же наслаждений и жертв, какие были только что так красиво изображены актерами. 209. Мы способны сосредоточенно размышлять только о чем-нибудь одном, думать сразу о двух предметах мы не умеем; вот и наши понятия о благе — от мира сего, а не от Бога. 210. Вне всякого сомнения, человек сотворен для того, чтобы думать: это и его главное достоинство, и главное дело всей жизни, а главный долг — думать, как ему приличествует. Что касается порядка, то начинать следует с размышлений о самом себе, о своем Создателе и о своем конце. А о чем думают в свете? Отнюдь не об этих материях, а о том, как бы поплясать, побряцать на лютне, спеть песенку, сочинить стишки, поиграть в кольцо и т. д., повоевать, добиться королевского престола, ни на минуту не задумываясь над тем, что же это значит — быть королем, быть человеком. 211. Кто не видит всей тщеты человеческого существования, тот сам исполнен тщеты. Впрочем, кто ж ее не видит, кроме, разумеется, юнцов, захлестнутых пустозвонством, развлечениями и мыслями о своем будущем? Но отнимите у них эти развлечения — и тотчас на ваших глазах они начнут сохнуть от тоски, почувствуют, пусть даже бессознательно, все свое ничтожество: человек так несчастно устроен, что, если ему нечем отвлечься от мыслей о себе, он немедленно погружается в глубокую печаль. 212. Мысли. — In omnibus requiem quaesivi[28]. Будь наш земной удел поистине счастливым, у нас не было бы нужды все время отвлекать от него мысли, чтобы почувствовать себя счастливыми. 213. Развлечение. — Люди не властны уничтожить смерть, горести, полное свое неведение, вот они и стараются не думать об этом и хотя бы таким путем добиться счастья. 214. Несмотря на всю горестность своего удела, человек хочет быть счастливым, во что бы то ни стало счастливым, он просто не может этого не хотеть, но как добиться счастья? Для этого нужно было бы стать бессмертным, но бессмертия человеку не дано, и тогда он придумал выход — вообще ни о чем таком не думать. 215. Все дело в горестном ничтожестве человеческого существования: стоило людям уразуметь это — и они немедленно придумали развлечение. 216. Развлечение. — Если бы человек и впрямь был счастлив, он чувствовал бы себя тем счастливее, больше углублялся бы в себя, подобно святым и Господу Богу. — Пусть так, но ведь, предаваясь развлечениям, тоже можно чувствовать себя счастливым? — Нет, нельзя, потому что, предаваясь развлечениям, человек покидает внутренний свой мир ради внешнего и тем самым становится зависимым, становится возможной жертвой тысячи случайностей, неизбежно приносящих с собой печали. 217. Горестное ничтожество. — Единственное, что способно нас утешить в горестном нашем уделе, — это развлечение, и вместе с тем именно оно — горчайшая наша беда: что, как не развлечение, уводит нас от мыслей о себе и тем самым незаметно толкает к гибели? Лишенные развлечений, мы ощутили бы такую томительную тоску, что попытались бы исцелить ее средством, чье действие не столь преходяще. Но развлечение тешит нас, и мы, сами того не замечая, спешим навстречу смерти. 218. Развлечение. — Легче умереть, не думая о смерти, нежели думать о ней, когда она даже еще не грозит. 219. Бояться смерти, когда мы вне опасности, а не когда она уже рядом, ибо человеку должно всегда быть человеком. 220. Мы так плохо понимаем самих себя, что порою ждем смерти, хотя находимся в добром здравии, или, напротив того, считаем себя совершенно здоровыми, хотя наша смерть уже на пороге, ибо не чувствуем ни приближения горячки, ни назревания гнойника. 221. Кромвель собирался стереть с лица земли всех истинных христиан; он уничтожил бы королевское семейство и привел к власти свое собственное, когда бы в его мочеточнике не оказалась крупинка песка. Несдобровать бы даже Риму, но вот появилась эта песчинка, Кромвель умер, его семейство вернулось в ничтожество, водворился мир, на троне снова король. 222. Внезапная смерть — вот единственное, чего следует страшиться; именно поэтому сильные мира сего всегда держат при себе духовника. 223. У великих и малых мира сего одинаковые беды, и неудовольствия, и страсти, только одних судьба поместила на ободе вертящегося колеса, а других — ближе к ступице, так что при любой тряске им легче устоять на ногах. 224. (Три гостеприимца.) Разве поверил бы тот, кто вел дружбу с королем английским, королем польским и королевой шведской, что когда-нибудь он может остаться без крова и пристанища? 225. Когда Августу сообщили, что по приказу Ирода были преданы избиению все младенцы, не достигшие двух лет, в том числе и собственный сын владыки, он сказал, что лучше уж быть поросенком Ирода, нежели его сыном. Макробий, “Сатурналии”, кн. II, гл. 4. 226. Мы беспечно устремляемся к пропасти, заслонив глаза чем попало, чтобы не видеть, куда бежим. 227. Пусть сама по себе пьеса и хороша, но последний акт кровав: две-три горсти земли на голову — и конец. Навсегда. 9. Человек в обществе Неправедность людских законов228. Пирронизм. — Все в этом мире отчасти истинно, отчасти ложно. Подлинная истина не такова: она беспримесно и безусловно истинна. Любая примесь пятнает истину и сводит на нет. В нашем мире нет ничего незамутненно истинного и, значит, все ложно — в сравнении, разумеется, с конечной истиной, Мне возразят: убийство дурно, вот вам конечная истина в чистом виде. Правильно, ибо мы хорошо знаем, что такое ложь и зло. Но в чем заключается добродетель? В целомудрии? Нет, отвечу я, потому что вымер бы род человеческий. В брачном сожительстве? Нет, в воздержании больше добродетели. В том, чтобы не убивать? Нет, потому что воцарился бы чудовищный беспорядок и злодеи поубивали бы всех добропорядочных людей. В том, чтобы убивать? Нет, убийство уничтожает живую тварь. Наша истина и наше добро только отчасти истина и добро, к ним всегда примешаны ложь зло. 229. Все правила достойного поведения давным-давно известны, остановка за малым — за их воплощением в жизнь. Например, все знают, что во имя общего блага должно жертвовать жизнью, и некоторые действительно жертвуют, но вот во имя веры на такую жертву не идет никто. Неравенство среди людей неизбежно, в этом никто не сомневается, но стоит его открыто признать — и уже распахнуты двери не только для сильной власти, но и для нестерпимой тирании. Людскому разуму необходимо дать некоторую свободу, но стоит признать это — и уже распахнуты двери для самой гнусной распущенности. — “Что ж, ограничьте свободу”. — В природе не существует пределов: закон пытается их поставить, но разум не желает мириться с ними. 230. (...Тщета законов очевидна; он их обходит, значит, имеет смысл ими пренебрегать.) На какой же основе построит, он тот мир, которым собирается управлять? На прихоти кого попало? Вот уж будет неразбериха! На справедливости? Он понятия не имеет, что такое справедливость. Если бы знал, разве придумал бы правило, главнейшее в людских сообществах и гласящее, что каждый должен повиноваться обычаям своей страны? Нет, свет истинной, справедливости равно сиял бы для всех народов, и законодатели руководствовались бы только ею, а не брали бы за образец прихоти и фантазии, скажем, персов или немцев. Неизменная, она царила бы во все времена и во всех странах мира, меж тем как на деле понятия справедливости и несправедливости меняются в зависимости от земных широт. На три градуса ближе к полюсу — и весь свод законов летит вверх тормашками; истина зависит от меридиана; несколько лет владычества — и самых коренных законов как не бывало; право подвластно времени; Сатурн, проходя через созвездие Льва, возвещает новое преступление. Хороша справедливость, которая справедлива лишь на этом берегу реки! Именуемое истиной по сю сторону Пиренеев именуется заблуждением по ту сторону! Они утверждают, что справедливость гнездится не в обычаях, а в естественном праве, ведомом народам всех стран. И разумеется, эти люди упрямо стояли бы на своем, когда бы, по произволу случая, насаждающего человеческие законы, нашелся хоть один-единственный закон действительно всеобщий, но в том-то и состоит диво дивное, что из-за многообразия людских прихотей такого закона нет. Воровство, кровосмешение, дето- и отцеубийство — какие только деяния не объявлялись добродетельными! Ну как тут не дивиться, — кто-то имеет право убить меня на том лишь основании, что я живу по ту сторону реки и что мой монарх поссорился с его монархом, хотя я-то ни с кем не ссорился! Естественное право, безусловно, существует, но его, как и все прочее, вконец извратил этот наш распрекрасный и вконец извращенный разум. Nihii amplius nostrum est; quod nostrum dicimus artis est[29]. Ex senatus consultis et plebiscitis crimina exercentur[30]. Ut olim vitiis, sic nunc legibus laboramus[31]. Эта. неразбериха ведет к тому, что один видит суть справедливости в авторитете законодателя, другой — в нуждах монарха, третий — в общепринятом обычае; последнее утверждение — наиболее убедительное, поскольку, если следовать доводам только разума, в мире нет справедливости, которая была бы неколебимо справедлива, не рассыпалась бы в прах под воздействием времени. Меж тем обычай справедлив по той простой причине, что он всеми признан, — на этой таинственной основе и зиждется его власть. Кто докапывается до корней обычая, тот его уничтожает. Всего ошибочнее законы, исправляющие былые ошибки: человек, который подчиняется закону только потому, что он справедлив, подчиняется справедливости, им же и выдуманной, а не сути закона: закон сам себе обоснование, он — закон, и этого достаточно. Любой вздумавший исследовать причину, его породившую, обнаружит ее легковесность, полную несостоятельность и, если еще не приучил себя спокойно взирать на все чудеса, творимые людским воображением, долго будет удивляться тому, что всего лишь за одно столетие люди начали относиться к оному закону столь почтительно, столь благоговейно. Искусство подтачивания и ниспровержения государственных устоев как раз и состоит в ломке общепринятых обычаев, в исследовании их истоков, в доказательстве их неосновательности, их несправедливости. “Нужно вернуться к первоначальным, имеющим твердую основу законам, сведенным на нет несправедливым обычаем”, — любят говорить в таких случаях. Но подобные игры ведут к несомненному проигрышу, ибо уж тут-то несправедливым оказывается решительно все. Меж тем народ охотно прислушивается к ниспровергателям. Он начинает понимать, что ходит в ярме, и пытается его сбросить, и терпит поражение вместе с любознательными исследователями установленных обычаев, и выгадывают при этом лишь сильные мира сего. Вот почему мудрейший из законодателей говорил, что людей ради их же блага необходимо время от времени надувать, а другой, тонкий политик, писал: “Cum veritatem qua liberetur ignoret, expedit quod fallatur”[32]. Народ не должен знать об узурпации власти: когда-то для нее не .было никакого разумного основания, но с течением времени она стала разумной; пусть ее считают неистребимой, векрвечной, пусть не ведают, что у нее было начало, иначе ей быстро придет конец. 231. Мое, твое. — “Моя собака!” — твердили эти неразумные дети. “Мое место под солнцем!” — вот он, исток и образ незаконного присвоения земли. 232. В послании “О несправедливости” будет уместна шутка старшего брата, обращенная к младшему: “Друг мой, ты родился по эту сторону горы, значит, справедливость требует, чтобы все состояние унаследовал твой старший брат”. За что ты меня убиваешь? 233. “За что ты меня убиваешь?” — “Как за что? Друг, да ведь ты живешь на том берегу реки! Живи ты на этом, я и впрямь был бы злодеем, совершил бы неправое дело, если бы убил тебя, но ты живешь по ту сторону, значит, дело мое правое, и я совершил подвиг”. 234. Когда встает вопрос, следует ли начинать войну и посылать на бойню множество людей, обрекать смерти множество испанцев, решает его один-единственный человек, к тому же лицеприятный, а должен был бы решать кто-то сторонний и беспристрастный. Подделки под справедливость. Общественное мнение и сила. Их тираническая власть235. Veri juris[33]. — У нас его больше нет: существуй оно, мы не считали бы мерилом справедливости нравы нашей собственной страны. И вот, отчаявшись найти справедливого человека, люди обратились к сильному и т. д. 236. Под справедливостью люди разумеют нечто уже установленное, поэтому все наши законы будут в свое время признаны справедливыми, ибо они уже установлены. 237. Справедливость. — Как зависит от моды наше представление об изяществе, так от нее же зависит и наше представление о том, что такое справедливость. 238. В вопросах обыденной жизни люди подчиняются законам своей страны, во всех остальных — мнению большинства. Почему? Да потому, что на их стороне — сила. А вот на стороне монархов есть еще сильное войско, поэтому мнение большинства министров для них не закон. Разумеется, было бы справедливо все блага разделить между людьми поровну, но так как еще никому не удалось подчинить силу справедливости, то стали считать вполне справедливым подчинение силе; за невозможностью усилить справедливость признали справедливой силу, дабы отныне они выступали рука об руку и на земле царил мир — величайшее из земных благ. 239. “Когда сильный с оружием в руках охраняет свой дом, тогда в безопасности его имение”. 240. Почему люди следуют за большинством? Потому ли, что оно право? Нет, потому что сильно. Почему люди следуют укоренившимся законам и убеждениям? Потому ли, что они здравы? Нет, потому что общеприняты и не дают прорасти семенам раздора. 241. Дело тут не в обычае, а в силе, потому что умеющие изобретать новое малочисленны, меж тем как большинство хочет следовать лишь общепринятому и отказывает в славе изобретателям, жаждущим прославиться своими изобретениями. Ну, а если те упорствуют и выказывают презрение не умеющим изобретать, их награждают поносными кличками, могут наградить и палочными ударами. Не хвалитесь же способностью своего ума изобретать новое, довольствуйтесь сознанием, что она у вас есть. 242. Миром правит не общественное мнение, а сила. — Но как раз общественное мнение и пускает в ход силу. — Нет, оно — порождение силы. По нашему общему мнению, мягкотелость — отличное качество. Почему? Да потому, что человек, вздумавший плясать на канате, всегда один как перст, а я тем временем сколочу банду сильных единомышленников, и все они начнут кричать, что пляска на канате — занятие непристойное. 243. Власть, основанная на общественном мнении, мягка, причудлива и скоропреходяща, меж тем как власть, основанная на силе, неискоренима. Поэтому если общественное мнение — это как бы самодержавный монарх, то сила — это тиран. 244. Тирания — это безудержное и не признающее никаких законов желание властвовать. Множество покоев, в них — красавцы, силачи, благочестивцы, остроумцы, каждый — владыка у себя, но только у себя; если же им случится встретиться, они вступают в нелепую драку, скажем красавец с силачом, и каждый тщится подчинить себе другого, хотя суть их власти совершенно различна. Они не способны понять друг друга, и вина их в том, что каждый жаждет властвовать над всем миром. Но это не под силу даже самой силе: она ничего не значит в державе ученых, она властвует только над людьми действия. Тирания. — Поэтому неразумны и тираничны их требования: “Я красив, значит, меня нужно бояться” или “Я силен, значит, меня нужно любить”. Тирания — это желание добиться чего-то средствами, для этой цели неподобающими. Разным свойствам мы воздаем по-разному: привлекательности — любовью, силе — страхом, многознанию — доверием. Такая дань в порядке вещей, отказывать в ней не-справедливо, равно как несправедливо требовать какой-нибудь другой. Точно так же, как неразумно и тиранично утверждать: “Он не наделен силой, значит, я не стану его уважать, он не наделен талантами, значит, я не стану его бояться”. 245. Монарх и тиран. — У меня тоже были бы тайные замыслы. При каждом путешествии я принимал бы меры предосторожности. Великолепие установленного церемониала, почтение к нему. Неотъемлемое удовольствие сильных мира сего — возможность одарять счастьем. Неотъемлемое свойство богатства — раздавать себя, не считая. Отличительное свойство любого явления или предмета открывается лишь тем, кто его ищет. Отличительное свойство могущества — оказывать покровительство. Когда сила нападает на лицемерие, когда простой солдат хватает квадратную шапочку главного судьи и выкидывает ее за окно. 246. Господь все сотворил во имя Свое, дал власть казнить и миловать во имя Свое. Вы можете либо признать, что она — от Бога, либо считать, что неотделима от вас. В первом случае вы будете руководствоваться Евангелием. Во втором — уподобите себя Богу. И как вокруг Него всегда толпятся милосердцы, вымаливая благо милосердия, Ему одному принадлежащее, так... Познайте же себя, поймите, что вы всего лишь владыка похоти, и продолжайте идти ее путями. 247. Причина следствий. — Похоть и сила — два истока всех наших поступков: похоть — исток поступков произвольных, сила — непроизвольных. Заключение, основанное на следующих фактах. Наша справедливость несправедлива248. Кто не любит истину, тот обычно отворачивается от нее под предлогом, что она оспорима и что большинство ее отрицает. Следовательно, его заблуждение вызвано нелюбовью к истине или милосердию, и, следовательно, этому человеку нет прощения. 249. Они прячутся в гуще людских скопищ и призывают эти скопища себе на помощь. Беспорядки. Непререкаемость. — Если вам говорят: такое-то правило должно быть основой вашей веры, помните, ничему не следует верить, пока ваша душа сама не раскроется вере, словно ничего похожего вы прежде не слышали. Вера должна держаться на голосе вашего собственного разума и на согласии с самим собой, а не на чьих-то требованиях уверовать. Верить так насущно необходимо! Множество противоречий перестают быть противоречиями. Если в древности правилам веры наставляло язычество, значит ли это, что все люди жили тогда неправедно? Все ли были согласны, все ли обречены на погибель? Лжесмирение, гордыня. Поднимите завесу. Ваши старания напрасны; все равно нужно выбирать между верой, неверием и сомнением. Неужели у нас так и не будет основополагающего правила? Мы судим о животных, хорошо ли они умеют делать то, что делают. А правила, чтобы судить о людях, мы так и не обретем? Отрицание, вера и сомнение для людей все равно что бег для коня. Кара для погрешающих — заблуждение. 250. Споры вокруг какого-нибудь положения отнюдь не свидетельство его истинности. Иной раз несомненное вызывает споры, а сомнительное проходит без возражений. Споры не означают ошибочности утверждения, равно как общее согласие — его истинности. 251. Противоречия для того и существуют, чтобы ослеплять неправедных, ибо все, что идет вразрез с истиной и милосердием, дурно; это основа основ. 252. Я долгие годы прожил в твердой уверенности, что есть на свете справедливость, и не ошибался: она и впрямь есть — в той мере, в какой Господь пожелал нам ее открыть. Но я не принимал в расчет этой оговорки, и вот тут-то и крылась моя ошибка, ибо, полагая, что наша справедливость по самой своей сути всегда справедлива, был убежден в собственной способности постичь ее и в соответствии с нею справедливо судить. Ноя я столько раз был не прав в своих суждениях, что в конце концов перестал верить сперва себе, а потом и другим. Я увидел, как меняются целые страны и отдельные люди, сам сменил множество суждений о сути истинной справедливости и таким путем пришел к выводу, что переменчивость заложена в основе нашей натуры; с этой минуты я перестал меняться, ну, а случись мне измениться, лишний раз подтвердил бы правильность этого моего суждения. Пирроник Аркесилай, который вновь становится догматиком. 253. Людям потому не наскучивает каждый день есть, пить и спать, что желание есть, пить и спать ежедневно возобновляется, а не будь этого, несомненно, наскучило бы. Поэтому тяготится духовной пищей лишь тот, кто не испытывает духовного голода. Жажда справедливости — высшее блаженство. Глава III. ВЕЛИЧИЕ ЧЕЛОВЕКА — В ЧЕМ ОНО ПРОЯВЛЯЕТСЯ 254. Человеческую натуру можно рассматривать двояко: исходя из конечной цели существования человека, и тогда он возвышен и ни с кем не сравним, или исходя из обычных присущих ему свойств, как мы судим о лошади или собаке по обычным присущим им свойствам — резвости бега et animum arcendi[34], — и тогда человек низок и отвратителен. Эти два возможных пути суждения о нем привели ко множеству разногласий и философских споров. Ибо одни, оспаривая других, утверждают: “Человек не рожден для этой цели, потому что все его поступки несовместны с ней”, а те, в свою очередь, твердят: “Эти низменные поступки просто удлиняют путь к цели — вот и все”. 1. В качестве итога всему, что касается его чувства собственного ничтожества. Мысль 255. Величие человека тем и велико, что он сознает свое горестное ничтожество. Дерево своего ничтожества не сознает. Итак, человек чувствует себя ничтожным, потому что сознает свое ничтожество; этим-то он и велик. 256. Чтобы чувствовать себя ничтожным, нужно обладать способностью чувствовать: разрушенный дом лишен этой способности. Свое ничтожество чувствует только человек. Ego vir videns[35]. 257. Величие человека — в его способности мыслить. 258. Я легко представляю себе человека безрукого, безногого, безголового (ибо только опыт учит нас, что голова нужнее ног), но не могу себе представить человека, не способного мыслить: это уже будет не человек, а камень или тупое животное. 259. История Лианкура про щуку и лягушку: сколько раз ее уже повторяли, не меняя ни сути, ни формы. 260. Если бы какое-нибудь животное умело что-то делать по подсказке разума, а не инстинкта и умело говорить по подсказке разума, а не инстинкта, как оно говорит, когда охотится и предупреждает себе подобных, что настигло или упустило добычу, оно говорило бы и о том, что еще больше его затрагивает, например: “Перегрызите эту веревку, она больно врезается мне в тело, а я не могу до нее дотянуться”. 261. Попугай, который чистит свой клюв, хотя он совершенно чистый. 262. Действия арифметической машины больше похожи на действия мыслящего существа, нежели животного, но у нее нет собственной воли к действию, а у животного она есть. 263. Мысль. — Все достоинство человека — в его способности мыслить. Ну, а сами эти мысли, — что о них можно сказать? До чего же они глупы! Итак, мысль по своей природе замечательна и несравненна, и только самые диковинные недостатки способны превратить ее в нелепость. Так вот, их полным-полно, и притом донельзя смехотворных. Как она возвышенна по своей природе и как низменна из-за этих недостатков! 264. Человек — всего лишь тростник, слабейшее из творений природы, но он — тростник мыслящий. Чтобы его уничтожить, вовсе не нужно, чтобы на него ополчилась вся Вселенная: довольно дуновения ветра, капли воды. Но пусть бы даже его уничтожила Вселенная, — человек все равно возвышеннее своей погубительницы, ибо сознает, что расстается с жизнью и что он слабее Вселенной, а она ничего не сознает. Итак, все наше достоинство — в способности мыслить. Только мысль возносит нас, отнюдь не пространство и время, в которых мы — ничто. Постараемся же мыслить благопристойно, в этом — основа нравственности. 265. Мыслящий тростник. — Наше достоинство — не в овладении пространством, а в умении здраво мыслить. Я ничего не приобретаю, сколько бы ни приобретал земель: с помощью пространства Вселенная охватывает и поглощает меня как некую точку; с помощью мысли я охватываю всю Вселенную. 266. Нам следует повиноваться разуму беспрекословнее, чем любому владыке, ибо кто перечит владыке, тот несчастен, а кто перечит разуму, тот дурак. 267. Чихает ли человек, справляет ли надобность — на это уходят все силы его души; тем не менее подобные действия, будучи непроизвольными, нисколько не умаляют величия человека. И хотя он делает это самолично, но делает не по своей воле, не ради помянутых действий, а совсем по другой причине; следовательно, никто не вправе обвинить его в слабости и в подчинении чему-то недостойному. Человеку не зазорно отдаться во власть горя, но зазорно отдаться во власть наслаждения. И совсем не в том дело, что горе приходит к нам незваным, а наслаждения мы ищем, — нет, горе можно искать и по собственной воле отдаваться ему во власть и при этом ничуть себя не унижать. Но почему все-таки, предаваясь горю, разум окружает себя ореолом величия, а предаваясь наслаждению, покрывает позором? Да потому, что горе вовсе не пытается нас соблазнить, не вводит в искушение, это мы сами по собственной воле склоняемся перед ним, признаем его власть и, значит, остаемся хозяевами положения, мы покорны себе, и только себе, меж тем как, наслаждаясь, становимся рабами наслаждения. Умение распоряжаться, владеть собой всегда возвеличивает человека, рабство всегда покрывает его позором. 2. В заключение всего сказанного о его ничтожестве. Бессознательный порыв к истине и благу даже и в пору заблуждений 268. Величие человека. — Величие человека так несомненно, что подтверждения тому содержатся даже в самом его ничтожестве. Ибо присущее животным природное начало мы именуем горестным ничтожеством в человеке, тем самым признавая, что если теперь он мало чем отличается от животного, то некогда, до грехопадения, наша природа была непорочна. Ибо кто сильнее тоскует по монаршему сану, чем низложенный властелин? Разве считали Павла Эмилия несчастным, когда кончился срок его консульства? Напротив, думали: какой он счастливец, все-таки был консулом, ну, а пожизненно это звание никому не дается. Меж тем монарший сан — пожизненный, поэтому царя Персея считали таким несчастным, что дивились: как это он не лишил себя жизни. Кто страдает из-за того, что у него только один рот? И кто не страдал бы, стань он одноглазым? Никому в голову не придет горевать из-за отсутствия третьего глаза, но безутешен тот, кто ослеп на оба. 269. Именно этим горестным ничтожеством и подтверждается величие человека. Он горестно ничтожен как властелин, как низложенный король. 270. Мы жаждем истины, а находим в себе одну лишь неуверенность. Мы ищем счастье, а находим лишь обездоленность и смерть. Мы не в силах не искать истину и счастье, мы не в силах обрести уверенность и счастье. Это желание заложено в нас и чтобы покарать, и чтобы мы всегда помнили, с каких высот пали на землю. 271. Человек познает, что он такое, с помощью двух наставников: инстинкта и опыта. 272. Инстинкт и разум — признаки двух различных природных начал. 273. Инстинкт, разум. — Мы бессильны что-либо доказать, и никакому догматизму не перебороть этого бессилия. В нас заложено понимание того, что такое истина, и этого понимания не перебороть никакому пирронизму. 274. Хотя мы и сознаем все горестное ничтожество нашего бытия, то и дело хватающее нас за горло, в нашей душе неистребимо живет некое бессознательно возвышающее нас чувство. 275. Человек никак не может понять, к кому в этом мире себя сопричислить. Он чувствует, что заблудился, что упал оттуда, где было его истинное место, а дороги назад отыскать не в силах. Снедаемый тревогой, он неустанно и безуспешно ищет ее, блуждая в непроглядной тьме. 276. Славолюбие — самое низменное из всех свойств человека и вместе с тем самое неоспоримое доказательство его возвышенной сути, ибо, даже владея обширными землями, крепким здоровьем, всеми насущными благами, он не знает довольства, если не окружен общим уважением. Он испытывает такое уважение к человеческому разуму, что даже почтеннейшее положение в нашем земном мире не радует его, если этот разум отказывает ему в людском почете. Почет — заветнейшая цель человека, он всегда будет неодолимо стремиться к ней, и никакими силами не искоренить из его сердца желания ее достичь. И даже если человек презирает себе подобных, если приравнивает их к животным, все равно, вопреки своим же убеждениям, он будет добиваться людского признания и восторженных чувств: ему не под силу сопротивляться собственной натуре, которая твердит ему о величии человека более убедительно, нежели разум — о низменности. 277. Слава. — Животные не способны восхищаться друг другом. Лошадь не приходит в восхищение от другой лошади; конечно, они соревнуются на ристалище, но это не имеет значения: в стойле самый тихоходный, дрянной коняга никому не уступит своей порции овса, а будь он человек — волей-неволей пришлось бы уступить. Для животных их достоинства уже сами по себе награда. 278. Величие человека. — У нас сложилось такое высокое представление о человеческой душе, что мы просто из себя выходим, чувствуя в ком-то неспособность оценить наши достоинства, душевное неуважение к нам, и бываем по-настоящему счастливы только этим уважением. 279. Зло кому угодно дается без труда, оно многолико, а вот у добра почти всегда один и тот же лик. Но существует разновидность зла, столь же редкая, как то, что мы именуем добром, — вот почему этот особый вид зла нередко слывет добром. Более того, совершающий подобное зло должен обладать не меньшим величием души, нежели творящий истинное добро. 280. Людей нередко приходится упрекать за излишнюю доверчивость. Суеверие — порок не менее распространенный, чем маловерие, и столь же зловредный. 281. Маловеры особенно склонны к суеверию. Они верят в чудеса, вершимые Веспасианом, только чтобы не поверить в чудеса, вершимые Моисеем. 282. Суеверие — любострастие. Колебания — греховные вожделения. Неправедный страх — это страх, проистекающий не из веры в Господа, а из сомнения в Его бытии! Праведный страх проистекает из веры, зловредный — из сомнения. Праведный страх сочетается с надеждой, потому что он рожден верой в Бога, равно как и надеждой на Него; зловредный страх сочетается с отчаяньем, ибо он рожден боязнью того самого Бога, в которого не верят. Верующие боятся утратить Бога, неверующие — обрести Его. 3. Людская справедливость и причина следствий 283. Величие. — Если говорить о причинах следствий, то они лишний раз подтверждают величие человека, — мысль о неукоснительном порядке подсказало ему своекорыстие. 284. Человек велик даже в присущем ему своекорыстии, ибо именно это свойство научило его блюсти образцовый порядок в делах и творить добро согласно расписанию. 285. Справедливость, сила. — Справедливо подчиняться справедливости, невозможно не подчиняться силе. Справедливость, не поддержанная силой, немощна, сила, не поддержанная справедливостью, тиранична. Бессильная справедливость неизменно будет встречать сопротивление, потому что дурные люди никогда не переведутся на свете, несправедливая сила всегда будет вызывать возмущение. Значит, нужно объединить силу со справедливостью и либо справедливость сделать сильной, либо силу — справедливой. Справедливость легко оспорить, сила очевидна и неоспорима. Поэтому справедливость так и не стала сильной — сила не признавала ее, утверждая, что справедлива только она, сила, — и тогда люди, увидев, что им не удастся сделать справедливость сильной, порешили считать силу справедливой. 286. Занятное зрелище являют собой иные люди: отвергнув все законы, заповеданные Богом и природой, они безотказно повинуются законам, ими же самими придуманным, — взять хотя бы, к примеру, воинов Магомета, воров, еретиков и пр. К этой компании принадлежат и логики. Их своевольству, судя по всему, нет и не может быть ни границ, ни преград — столько законнейших и священнейших они уже презрели. 287. Монтень не прав: обычаю надобно следовать, потому что он — обычаи, а вовсе не потому, что он разумен или справедлив. Меж тем народ соблюдает обычай, твердо веря в его справедливость, иначе немедленно отказался бы от него, так как люди согласны повиноваться только разуму и справедливости. Неразумный или несправедливый обычай был бы сочтен тиранским, а вот власть разума и справедливости, равно как и власть наслаждения, никто не обвинит в тиранстве, ибо стремление к тому, и другому, и третьему неотрывно от самой человеческой природы. Итак, всего лучше было бы подчиняться законам и обычаям просто потому, что они — законы, уразуметь, что ничего истинного и справедливого все равно не придумать, что нам в этом не разобраться и, стало быть, следует принять уже принятое, никогда и ничего в нем не меняя. Но народ глух к подобным рассуждениям, он убежден, что обрести истину ничего не стоит, она — в этих законах и обычаях, поэтому и верит им, считая древность происхождения доказательством содержащейся в них истины (а не просто правомочности), потому и готов им повиноваться. Но стоит объяснить народу, что такие-то законы и обычаи никуда не годятся, — и он поднимет бунт. А ведь если на любой закон или обычаи посмотреть под определенным углом зрения — он и впрямь никуда не годится. 288. Несправедливость. — Опасно говорить народу, что законы несправедливы, — он повинуется им лишь до тех пор, пока верит в их справедливость. Стало быть, народу следует неустанно внушать: законам должно повиноваться просто потому, что они — законы, равно как власти предержащей — просто потому, что она — власть, независимо от их справедливости. Если народ усвоит все вышесказанное, опасность бунта будет предотвращена, а это, по сути дела, и есть определение справедливости. 4. Превращение “за” в “сиротив” и “против” в “за” 289. Узы почтения, которыми одни члены общества связаны с другими, по существу следует назвать цепями необходимости, потому что различие в общественном положении людей неизбежно: главенствовать хотят все, но способны на это немногие. Представим себе, что на наших глазах складывается некое человеческое сообщество. Ясно, что вначале неизбежны бессчетные стычки, пока сильнейшая партия не победит более слабую и не станет партией правящей. А когда это произойдет, победители, не желая без конца длить войну, пустят в ход подвластную им силу и установят такой порядок, какой считают наилучшим: одни предпочтут народовластие, другие — престолонаследие и т. д. И вот тут в игру вступает воображение. До сих пор властвовала сила как таковая, а теперь она уже начинает опираться на воображение, которое во Франции возвеличивает дворян, в Швейцарии — простолюдинов и т. д. Стало быть, узы почтения, которыми людское множество связано с таким-то или таким-то имярек, суть узы воображаемые. 290. В мире все решает сила, поэтому власть герцогов, королей, судей вполне ощутима и насущна; так оно было, так оно есть везде и всюду. Но поскольку власть того или иного герцога, короля, судьи основана на чистом воображении, она неустойчива, подвержена изменениям и т. д. 291. Если швейцарца назвать человеком высокородным, он оскорбится и скажет, что все его предки были простолюдины, — иначе этого человека сочтут недостойным занимать высокие посты. 292. Хранитель королевской печати напускает на себя важный вид и всегда ходит в пышном облачении, потому что должность его — дутая. Этого никак не скажешь о короле, за ним сила, ему не нужна помощь воображения. А вот за судьями, лекарями и пр. только и стоит что воображение. 293. Привычка видеть короля в окружении охраны, барабанщиков, военных чинов и вообще всего, призванного внушать подданным почтение и страх, ведет к тому, что, даже когда короля никто не сопровождает, один его вид уже вселяет в людей почтительный трепет, ибо в своих мыслях они неизменно связывают особу короля с. теснящейся вокруг него свитой. Народ, не понимая, что помянутые чувства вызваны уже сложившейся привычкой, приписывает их особым свойствам королевского сана. Этим и объясняется ходячее выражение: “На его челе — печать Божественного величия” и т. д. 294. Платон и Аристотель неизменно представляются нам надутыми буквоедами. А в действительности они были благовоспитанными людьми, любили, подобно многим другим, пошутить с друзьями, а когда развлекались сочинением — один “Законов”, другой “Политики”, — оба писали как бы играючи, потому что сочинительство полагали занятием не слишком почтенным и мудрым, истинную же мудрость видели в умении жить спокойно и просто. За политические писания они брались, как берутся наводить порядок в сумасшедшем доме, и напускали при этом на себя важность только потому, что знали: сумасшедшие, к которым они обращаются, мнят себя королями и императорами. Они становились на точку зрения безумцев, чтобы по возможности безболезненно умерить их безумие. 295. Народная мудрость. — Нет беды страшнее, нежели гражданская смута. Кто захочет всех наградить по заслугам, тот неизбежно ее развяжет, ибо каждый начнет кричать, что именно он заслужил награждения. Если по праву наследства на трон взойдет дурак, он тоже может наделать немало бед, но все же не столь великих и неизбежных. 296. Из-за людского сумасбродства самое неразумное становится подчас самым разумным. Что может быть неразумнее, чем избрание главой государства королевского первенца? Ведь не взбредет же никому в голову избирать капитаном судна знатнейшего из пассажиров! Такой закон был бы нелеп и несправедлив, но, поскольку люди сумасбродны и пребудут таковыми до скончания веков, закон о престолонаследии стал считаться и разумным, и справедливым, ибо в противном случае на ком остановить выбор? На самом добродетельном и одаренном? Но тогда рукопашная неизбежна, потому что каждый станет утверждать, что именно он всех добродетельнее и всех одареннее. Значит, пусть нами правит человек, обладающий неким неоспоримым признаком. Вот он, этот человек, — старший сын короля, тут все ясно, спорить не о чем. Наш разум нашел наилучший выход, ибо нет беды страшнее, чем гражданская смута. 297. Мощь королей равно зиждется на разуме народа и на его неразумии, причем на втором больше, чем на первом. В основе величайшего и неоспоримейшего могущества лежит слабость, и эта основа поразительно устойчива, ибо каждому ясно, что слабость народа неизменна. А вот основанное на здравом разуме весьма шатко — например, уважение к истинной мудрости. 298. Народная мудрость. — Щеголь вовсе не пустоголов: он показывает всему свету, что на него поработало немало людей, что над его прической трудились лакей, парикмахер и др., а над брыжами, шнурками, позументами и т. д. Все это вовсе не пустая блажь, красивая сбруя, а знак того, что у владельца этой сбруи много рук: ведь чем у человека больше рук, тем он сильнее. Щеголь показывает всему свету, что он — сильный человек. 299. Причина следствий. — Ну и ну! От меня требуют, чтобы я не выказывал почтения человеку, одетому в полупарчу и окруженному десяткам лакеев! Да если я ему не поклонюсь, он прикажет всыпать мне горячих! Его наряд — знак силы. Даже коней и тех судят по богатству сбруи. Хорош Монтень, который будто бы не понимает, в чем тут дело, и удивляется, что другие понимают, и просит объяснить ему причину. “С чего бы это...” — вопрошает он и т.д. 300. Причина следствий. — Человеческая слабость — источник многих прекрасных свершений, например искусной игры на лютне. Плохо в этом только одно: источник-то — наша слабость. 301. Вам, разумеется, случалось встречаться с людьми, которые, жалуясь на ваше неуважение к ним, ссылаются, при этом на влиятельных особ, которые высоко их ценят. Я ответил бы им так: “Объясните мне, какими добродетелями вы расположили к себе оных особ, и я буду ценить вас не меньше, чем они”. 302. До чего же это правильно — различать людей не по их внутренним свойствам, а по внешним признакам! Кто из нас двоих пройдет первый? Кто уступит дорогу другому? Тот, кто менее проворен. Но мы равно проворны, так что придется пустить в ход силу. У него четыре лакея, у меня только один, — это ясно как день, считать до четырех умеет каждый, уступить должен я, спорить было бы глупо. Таким образом, мир между нами сохранен, а что на свете дороже мира! 303. “Утруждайте себя ради него” — в этом суть уважения. И не так это суетно, как может показаться, напротив, глубоко справедливо, ибо означает: “Вам сейчас не нужно, чтобы я себя утруждал, но я все равно утруждаю и тем более буду утруждать, если это и впрямь понадобится”. К тому же нет лучшего способа выказать уважение к сильным мира сего: ведь если бы проявлять это чувство можно было, рассиживаясь в креслах, мы уважали бы всех людей подряд, не делая между ними никакого различия, а вот когда человек себя утруждает, различия становятся заметны — и еще как! 304. Дети с глубоким удивлением обнаруживают, что некоторые их товарищи окружены всеобщим почтением. 305. Как велико преимущество знатного происхождения! С восемнадцати лет человеку открыты все пути, ему уже не в новинку известность и почет, меж тем как другие если и достигнут таких же наград, то годам к пятидесяти, не раньше: выигрыш в тридцать лет. 306. Что такое “я” каждого из нас? Человек стоит у окна и смотрит на прохожих; могу ли я утверждать, что он подошел к окну ради того, чтобы увидеть именно меня? Нет, потому что обо мне как таковом он вовсе не думает. Ну, а если кого-то любят за красоту, можно ли сказать, что любят именно его? Нет, потому что, если оспа, пощадив жизнь, убьет красоту этого человека, вместе с нею умрет и любовь к нему. А если меня любят за разумение или хорошую память, означает ли это, что любят мое “я”? Нет, потому что можно утратить эти свойства, не утрачивая в то же время себя. Так где же таится это “я”, если его нет ни в теле, ни в душе? И за что любить тело или душу, как не за эти свойства, отнюдь не составляющие моего “я”, которое продолжает существовать и в тех случаях, когда они исчезают? Возможно ли любить некую отвлеченную суть человеческой души независимо от ее свойств? Нет, это невозможно, да и было бы несправедливо. Итак, мы всегда любим не человека, а только его свойства. Не будем же насмехаться над людьми, которые требуют, чтобы их уважали лишь за чины и должности, ибо мы любим человека лишь за свойства, полученные им взаймы. 307. Суждения народа, как правило, весьма здравы; вот тому примеры: 1. Развлечение и охота сами по себе куда привлекательнее, чем возможный выигрыш или добыча. Полузнайки издеваются над теми, кто так думает, и торжествуют, доказав дурость этого общего мнения, не разумея, что разум — не на их стороне; 2. Во всех случаях следует почитать внешние отличия — знатность, богатство. И общественное мнение снова торжествует, доказав, какое это неразумное суждение, хотя именно оно-то и разумно: каннибалы ни во что не ставят малолетнего короля; 3. Следует считать пощечину оскорблением и также следует стремиться к славе. Что ж, слава весьма желательна, потому что связана со многими весьма ощутимыми житейскими благами, а на человека, который в ус не дует, получив пощечины, градом сыплются издевательства и всякие другие неудовольствия; 4. Следует трудиться, не задумываясь о том, что получится; отправляться в плавание по морям; ходить над пропастью. 308. Большинство людей здраво судит о том, что их окружает, потому что пребывает в полном неведении, естественном состоянии человека. У всякого знания есть две крайние точки, и они соприкасаются. Первая — это полное и вполне естественное неведение, в котором мы все рождаемся на свет. Второй точки достигают возвышенные умы, познавшие все, что доступно человеческому познанию, постигшие, что по-прежнему ничего не знают, и таким образом вернувшиеся к тому самому неведению, от которого когда-то оттолкнулись, с той лишь разницей, что теперь их неведение умудрено опытом, оно познало себя. Ну а те, что вышли из естественного неведения, но не достигли противоположной точки, — те воображают, будто, набравшись обрывков знаний, уже все превзошли. Именно эти люди и мутят многих и многих, именно они и судят обо всем вкривь и вкось. Народ и те из ученых, кто наделен подлинно зрелым умом, составляют основу общества; полузнайки их презирают и, в свою очередь, окружены презрением, потому что, в отличие от большинства, полностью лишены способности здраво судить о чем бы то ни было. 309. Причина следствий. — Постоянное превращение всех “за” в “против” и наоборот. Итак, мы показали, что человек суетен, ибо ценит несущественное, и все его суждения ничего не стоят. Но потом мы показали, что они вполне здравы и народ отнюдь не так суетен, как утверждают, ибо суетность его взглядов глубоко обоснована; таким образом, мы опровергли суждения, которые опровергают суждения народа. А теперь следует опровергнуть и это наше суждение, показав, что при всей здравости своих суждений народ суетен, не понимает, где сокрыта истина, видит ее там, где ее нет, и, следовательно, его суждения всегда неверны и в них нет ни капли здравого смысла. 310. Причина следствий. — Итак, мы с полным правом можем сказать, что люди живут в мире иллюзий, ибо, при всей здравости суждений простого народа, они подсказаны ему отнюдь не головой, поскольку истину он видит там, где ее нет. Суждения народа исполнены истины, но исходит он при этом из ложных посылок. Например, людей знатного рода и впрямь следует уважать, но не потому, что знатное происхождение — действительное преимущество и т. д. 311. Причина следствий. — О чем бы человек ни судил, у него должен быть собственный взгляд на вещи, но говорить при этом следует только общепринятое. 5. Порядок, присущий истинной справедливости 312. Причина следствий. — Разделение по степеням: простонародье чтит людей родовитых; недоумки их презирают, утверждая, что знатность происхождения — не личная заслуга, а дело случая; люди со здравым умом их чтят, но не в силу народных убеждений, а в силу собственных своих взглядов; благочестивцы, у которых рвения больше, нежели знаний, презирают знать, невзирая на резоны людей здравомыслящих, потому что видят теперь окружающее в свете новообретенного благочестия; но истинные христиане чтят людей родовитых в силу иного, поистине всеозаряющего света. Вот так людские суждения зачеркивают друг, друга, “за” и “против” меняются местами в зависимости от духовной озаренности. 313. Люди, проникнутые истинно христианским духом, тем не менее подчиняются всяческим дурачествам, но не потому, что почитают их, а потому, что повинуются велению Господа, который, дабы покарать людей, отдал их во власть этим самым дурачествам: “Omnis creatura subjecta eat vanitati. Liberabitur”[36]. Так святой Фома объясняет то место в Послании святого Иакова, где сказано, что отдающие предпочтение богатым не во имя Божие нарушают христианские заветы. 6. Величие человека в тон, чтобы держаться середины 314. Величие и ничтожество. — Так как в основе величия лежит ничтожество, а в основе ничтожества — величие, то одни берут за основу только ничтожество, тем более что доказательством им служит величие, а другие берут только величие и тем более упорствуют, что доказательством им служит как раз это самое ничтожество; в результате все доводы одних в пользу величия лишь дают карты в руки другим, настаивающим на ничтожестве, ибо чем с большей высоты пал человек, тем больше его нынешнее ничтожество, ну а их противники твердят обратное. Вот так они и продолжают неустанно спорить, и этот спор подобен замкнутому кругу, потому что чем просвещеннее люди, тем очевиднее для них и величие, и ничтожество человека. Короче говоря, человек сознает свое ничтожество, и он воистину ничтожен, поскольку так оно и есть, но он исполнен величия, поскольку сознает свое ничтожество. 315. Эта двойственность человека так очевидна, что нашлись мыслители, которые стали утверждать, будто у каждого из нас — две души. Только двойственное существо, считали они, способно на такую изменчивость, на такие внезапные переходы от непомерного самовозвеличивания к мучительному самоуничижению. 316. Человека всегда раздирает междоусобица разума и страстей. Будь ему дан один только бесстрастный разум... Будь ему даны одни только безрассудные страсти... Но, наделенный и разумом, и страстями, он непрерывно воюет с собой, ибо может жить в мире с разумом, только воюя со страстями, и наоборот; поэтому он всегда терзается, всегда во власти противоречий. 317. Из-за этой междоусобицы разума и страстей люди, стремившиеся жить в мире с собою, разделились на две секты. Одни решили отказаться от страстей и уподобиться богам, другие — отказаться от разума и уподобиться тупым животным: Дебарро. Но все усилия и тех и других пропали даром, ибо разум по-прежнему клеймит страсти за низменность и неправедность, нарушая покой их приверженцев, страсти по-прежнему бушуют в тех, кто жаждет от них отказаться. 318. Человек по самой своей природе не способен все время идти в одну сторону: он то движется вперед, то возвращается. Больной горячкой то весь дрожит в ознобе, то пылает, причем холод, его леденящий, свидетельствует о силе горячки не в меньшей мере, чем жар. То же самое можно сказать о меняющихся из века в век человеческих измышлениях. То же самое можно сказать о добре и зле в этом мире: Plerumque gratae principibus vices[37]. 319. Даже самая блестящая речь надоест, если ее затянуть. Владетельные князья и короли любят порой поразвлечься играми. Восседай они всегда на троне, их одолела бы скука: чтобы по-настоящему почувствовать свое величие, с ним порою нужно расставаться. Однообразие Приедается; холод тем хорош, что после него особенно ощущаешь тепло. Природе свойственно неравномерное движение, itus et reditus[38]. Она идет и возвращается, бежит дальше, почти останавливается, еще прибавляет шаг и т. д. Вот так есть приливы и отливы у моря, вот так нам представляется движение солнца. 320. Тело следует насыщать мало-помалу. Много съедобного и мало питательного. 321. Душа не удерживается на высотах, которых в безудержном порыве порой достигает разум; она возносится туда не как на престол, не навечно, а лишь на короткое мгновение. 322. Судить о добродетели человека следует не по его порывам, а по будничным делам. 323. Я лишь тогда восхищаюсь высшими проявлениями таких добродетелей, как отвага, когда они сопряжены с высшими проявлениями добродетелей противоположных: примером тому может служить Эпаминонд, в ком редкостная отвагу сочеталась с редкостной благожелательностью. Потому что в противном случае получится не взлет, а падение. Истинное величие не в том, чтобы достичь одной крайности, а в том, чтобы, одновременно касаясь обеих, заполнить все пространство между ними. Но, может быть, оно во внезапном переходе души от одной крайности к другой, при том, что, подобно языку пламени, она в каждый данный миг касается лишь одной точки? Пусть так, но во всяком случае этот переход свидетельствует если не о широте души, то о ее стремительной живости. 324. Когда человек пытается довести свои добродетели до крайних пределов, его немедленно окружают пороки — те, что незаметными путями незаметно прокладываются со стороны малой бесконечности, те, что толпой набегают со стороны бесконечности необъятной, — и, затерянный в их скопище, он уже не видит добродетелей. И принимает себя за совершенство. 325. Мы стойки в добродетели не потому, что сильны духом, а потому, что с двух сторон нас поддерживает напор противоборствующих пороков, подобный напору ветров, дующих навстречу друг другу: исчезни один из этих пороков — и мы немедленно подпали бы под власть другого. 326. Нехорошо быть слишком свободным. Нехорошо ни в чем не знать нужды. 327. Пирронизм. — В неразумении равно упрекают и величайший ум, и величайшую глупость. Только посредственный ум удостаивается похвалы. Так постановило большинство, и оно больно кусает всякого, кто хоть сколько-нибудь приближается к той или иной крайности. Я не упорствую, я согласен быть в середине, и нижнего края отказываюсь не потому, что он нижний, потому, что край: точно так же я отказался бы и от верхнего. Отделиться от середины значит отделить себя от человечества. Величие человеческой души как раз и состоит в умении держаться середины, пребывать в ней, а не выбиваться из нее. 328. Опасное дело — убедить человека, что он во всем подобен животному, не показав ему одновременно и его величия. Не менее опасно — убедить в величии, умолчав о низменности. Еще опаснее — не открыть ему глаза на двойственность человеческой натуры. Но поистине благотворно показать обе стороны. Человек не должен приравнивать себя ни к животным, ни к ангелам, но не должен пребывать и в неведении о двойственной своей природе: пусть он знает об этой своей двойственности. 329. Человек — не ангел и не животное, и чем старательнее, на свое несчастье, разыгрывает он из себя ангела, тем более уподобляется животному. 330. Если человек восхваляет себя, я его уничижаю, если уничижает — восхваляю и противоречу ему до тех пор, пока он не уразумеет, какое он непостижимое чудовище. . 331. Противоречия. После того, как были показаны низменность и величие человека. — Пусть человек знает истинную цену себе. Пусть любит себя, ибо в нем заложена способность к добру, но пусть не, проникается любовью к присущей ему низменности. Пусть презирает себя за то, что эта способность остается втуне, но не презирает на этом основании присущую ему способность к добру. Пусть ненавидит себя и пусть любит: он одарен способностью познать истину и стать счастливым; но его познания всегда шатки, всегда неполны. Я хотел бы подвигнуть человека на поиски всеобъемлющей истины, на готовность отказаться от страстей, дабы следовать по пути, где она ему откроется, и при этом все время помнить, как помрачают страсти наш рассудок; я хотел бы посеять в нем ненависть к похоти, влекущей его за собою, дабы она не ослепила его, когда придет время сделать выбор, и не принудила остановиться, когда выбор уже будет сделан. 332. Я воспрепятствовал бы его попытке положиться на самого себя или на кого-нибудь другого, потому что, не имея твердой опоры и не ведая покоя... 333. Я равно порицаю и того, кто взял себе за правило только восхвалять человека, и того, кто вечно его порицает, и того, кто насмехается над ним; я на стороне того, кто, тяжко стеная, неустанно ищет. Глава IV. ЗАКЛЮЧЕНИЕ: ДОЛЖНО ИСКАТЬ БОГА 334. Прежде чем перейти к доказательствам неоспоримости христианского вероучения, я считаю необходимым растолковать, почему не правы люди, равнодушные к поискам истины, столь важной, столь глубоко их затрагивающей. Именно это заблуждение, более других слепящее глаза и помрачающее рассудок, легче всего рассеять, воззвав к простейшему здравому смыслу и к чувствам, заложенным в нас самой природой. Ибо кому ж не ясно, что наша жизнь мимолетна, а смерть вековечна, какова бы эта вечность ни была, что все наши поступки и помышления не могут не меняться в зависимости от смысла, вкладываемого нами в понятие вечности, что любой наш шаг будет лишь в том случае правилен и разумен, если мы уясним себе ту конечную цель, к которой нам должно стремиться. Все это самоочевидно, и, значит, если мерить меркой разума, начисто лишены здравомыслия люди, все-таки избирающие другой путь. Как нам именовать их, этих людей, которые живут, не вспоминая о неизбежном конце жизни, исполняя любую свою прихоть, гоняясь за наслаждениями, бездумно и безбоязненно, словно вечность уничтожится, если о ней не думать, если помнить лишь о сиюминутных радостях. А вечность меж тем как была, так и пребудет, и смерть, ввергающая в нее и ежеминутно грозящая настигнуть человека, очень скоро и неукоснительно с железной необходимостью приговорит его либо к вечному небытию, либо к вечным мучениям, но к какой из этих двух вечностей — он ведать не ведает. Какие грозные последствия таятся в этой неопределенности! Человек стоит на краю бездонной вечности мучений, а он меж тем, словно речь идет о сущей безделице, не дает себе труда задуматься над тем, почему народ принимает христианское учение как само собой разумеющееся, — потому ли, что он легковерен, потому ли, что оно покоится на незыблемом, хотя и скрытом от глаз основании? А люди, о которых идет речь, понятия не имеют, истинно оно или ложно, слабы или неотразимы доказательства его справедливости. И хотя эти доказательства у них перед глазами, они упрямо отводят взгляд в сторону и, пребывая в неведении, избирают путь, ведущий к погибельной бездне — если она существует, — ждут смерти как некоей окончательной проверки, а тем временем живут, вполне довольные своим бытием, всюду кричат о своем довольстве, более того, бахвалятся им. Может ли тот, кто серьезно думал над этим важнейшим вопросом, не прийти в ужас от столь извращенного поведения? Такая безмятежность при таком неведении просто чудовищна, и людям, ведущим подобное существование, необходимо показать, до чего извращенно, до чего немыслимо тупо они живут, сразить зрелищем их собственного безрассудства. Ибо вот как рассуждает человек, живущий в неведении того, что же он такое, и не желающий хотя бы попытаться найти ответ. “Да откуда мне знать”, — говорит он... 335. Прежде чем начать борьбу, пусть они хотя бы вникнут в то вероисповедание, с которым решили бороться. Если бы оно хвалилось тем, будто явственно видит Господа, созерцает Его без помех и покровов, борьба с подобным учением сводилась бы к утверждению, что в этом мире Он решительно ни в чем не являет Себя нам с полной очевидностью. Меж тем оно, напротив того, твердит, что люди блуждают в потемках, в дальней дали от Бога, что Он сокрыт и непознаваем для них, что, более того, в Священном Писании Он Сам именует Себя Deus absconditus[39], что, наконец, христианское вероучение утверждает два начала: во-первых, Господь ниспослал Церкви непререкаемые знаки Своего бытия, дабы их узрели все, нелицеприятно Его ищущие, и, во-вторых, открыл Он на эти знаки глаза лишь тем, кто вложил в поиски свое сердце, а для прочих они остаются сокрытыми, — так вот, памятуя вышесказанное, можем ли мы ждать пользы от ниспосланных знаков для людей, которые только напускают на себя вид, будто усердно ищут истину, и, ничего не находя, громко жалуются и вступают в спор с Церковью, хотя именно мрак, их окружающий, подтверждает одно из установленных ею начал, не колебля другого, подтверждает правоту христианского вероучения, ни в коей мере его не разрушая? Чтобы побороть его, им следовало бы громогласно заявить, что, не щадя сил, искали истину везде и всюду, не пренебрегали даже советами Церкви, но так ничего и не обрели. Говори они подобным образом, им и впрямь удалось бы свести на нет одно из ее утверждений. Но я надеюсь показать здесь, что ни один здравомыслящий человек не стал бы так говорить, более того, дерзаю настаивать на том, что ни один человек никогда так и не говорил. Ведь всем отлично известно, как ведут себя люди подобного склада. Они убеждены, что проявили неслыханное усердие в поисках истины, проведя несколько часов за чтением нескольких книг Священного Писания и расспросив нескольких священнослужителей об основах веры. После чего хвалятся, что бесплодно искали истину в книгах и у людей. Ну, а я в ответ повторю то, что уже не раз говорил: их нерадивость просто отвратительна. Речь идет ведь не о каком-то пустяке, касающемся постороннего лица, речь идет о нас самих, о самом главном для нас, так возможно ли оправдать подобное небрежение? Вопрос о бессмертии души так бесконечно важен, так глубоко нас затрагивает, что быть безразличным к его решению — значит вообще утратить всякое живое чувство. Наши дела и поступки должны целиком зависеть от того, есть ли у нас надежда на вечное блаженство или ее нет, и любой шаг только тогда станет осмысленным и разумным, когда мы наконец уясним себе то, что просто не может не быть главным содержанием нашей жизни. Итак, первейшее наше дело и первейший долг — ответить на вопрос, от решения которого зависит весь наш жизненный путь. Вот почему, сталкиваясь с людьми, не решившими этой задачи, я так различно отношусь к тем, кто без устали старается обрести истину, и к тем, кто беззаботно существует, ни над чем не ломая себе голову. Я не могу не испытывать сочувствия к людям, которые искренно стенают под бременем сомнения, считают его великим несчастьем, самозабвенно стремятся рассеять и видят в поисках правильного решения важнейшее, главенствующее дело своей жизни. Но ко всем, кто живет, не думая о неизбежном конце земной своей жизни, и только потому, что в них самих нет светочей веры, которые озаряли бы путь к истине, вообще пренебрегают поисками этих светочей и не пытаются добросовестно исследовать, на чем все-таки зиждется народная вера — только ли на слепом легковерии или есть у нее пусть и сокрытое от глаз, но прочное, неколебимое основание, — так вот, к подобным людям я отношусь совершенно иначе. Пренебрежение тем, что прямо затрагивает их самих — вопросом о вечной жизни, о самом главном для человека, — рождает во мне гнев, а не сострадание, полнит изумлением и ужасом; для меня подобные люди — чудовища! Я говорю это отнюдь не из благочестивого пыла возвышенной набожности. Напротив того, по моему убеждению, такие чувства возникают под воздействием самолюбия, с одной стороны, и человеколюбия — с другой,— это должно быть ясно всякому, видящему то, что видят самые непросвещенные люди. Вовсе не нужно быть особенно возвышенным душой для понимания того, что нет для нас в этом мире полного и долговременного довольства, что наши радости — суета сует, а несчастье безмерно и, наконец, что смерть, ежеминутно грозящая нам, неминуемо и очень скоро обречет нас предначертанному несказанно жестокому уделу: либо навеки обратиться в ничто, либо терпеть вековечные муки. На свете нет ничего и неизбежнее, и страшнее подобного удела. Как бы мы ни храбрились, вот он, конец, венчающий самую распрекрасную жизнь. Давайте же задумаемся над этим, а потом скажем себе, что единственное несомненное благо в сей жизни дарует надежда на другую жизнь, что человек тем счастливее, чем ближе к ней, что точно так же не существует несчастий для неколебимо верующего в вечность, как нет счастья для непросветленного этой верой. Разумеется, человек, которого снедают сомнения, глубоко несчастен, но искать на них ответ — наш долг, притом долг неукоснительный, поэтому всякий, кто сомневается, но отказывается искать, не только бесконечно несчастен, но и бесконечно неправеден; ну, а если он вдобавок спокоен и самодоволен, громогласно твердит об этом, Даже радуется, даже хвалится, — для столь извращенного существа у меня просто нет названия. Где почерпнул он подобные чувства? Можно ли радоваться тому, что впереди — одни лишь безысходные муки? Тщеславиться тем, что вокруг — непроницаемый мрак? И как подобные рассуждения могут прийти в голову человеку, наделенному разумом? Я не знаю, кто вверг меня в наш мир, ни что такое наш мир, ни что такое я сам; обреченный на жесточайшее неведение, я не знаю, что такое мое тело, мои чувства, моя душа, не знаю даже, что такое та часть моего существа, которая сейчас облекает мои мысли в слова, рассуждает обо всем мироздании и о самой себе и точно так же не способна познать самое себя, как и все мироздание. Я вижу сомкнувшиеся вокруг меня наводящие ужас пространства Вселенной, понимаю, что заключен в каком-то глухом закоулке этих необозримых пространств, но не могу уразуметь, ни почему нахожусь именно здесь, а не в каком-нибудь другом месте, ни почему столько-то, а не столько-то быстротекущих лет дано мне жить в вечности, что предшествовала моему появлению на свет и будет длиться, когда меня не станет. Куда ни взгляну, я вижу только бесконечность, я заключен в ней, подобно атому, подобно тени, которой суждено через мгновение безвозвратно исчезнуть: Твердо знаю я лишь одно — что очень скоро умру, но именно эта неминуемая смерть мне более всего непостижима. И как я не знаю, откуда пришел, так не знаю, куда иду, знаю только, что за пределами земной жизни меня ждет либо вековечное небытие, либо длань разгневанного Господа, но какому из этих уделов я обречен, мне никогда не узнать. Таково мое положение в мироздании, столь же неопределенное, сколь неустойчивое. И вот мой вывод: ни в коем случае не следует убивать время на попытки разгадать уготованный людям жребий. Может быть, я и рассеял бы хоть отчасти свои сомнения, но не желаю тратить на это силы, шага лишнего не сделаю, чтобы найти ответ; обливая презрением людей, которые бьются над разгадкой, — поскольку любая разгадка опять-таки ввергнет в отчаянье и нисколько не потешит тщеславие, — я хочу безбоязненно, очертя голову идти навстречу великому событию, безвольно устремляться к смерти в полном неведении грядущего своего вековечного удела. Кто пожелает быть на дружеской ноге с человеком, способным так рассуждать? Изберет его в наперсники, расскажет ему о своих делах, изольет все горести? И вообще, в каких жизненных обстоятельствах может быть потребен такой человек? Право же, христианскому вероучению идет лишь во славу вражда столь безрассудных людей, и своим противодействием они не только не вредят ему, но, напротив того, помогают утверждать лежащие в его основе истины. А сводятся эти истины к двум положениям: первое гласит о развращенности человеческого естества, второе — об искуплении, дарованном человечеству Иисусом Христом. И пусть люди, о которых идет речь, не помогают доказать своими отнюдь не святыми нравами истину, гласящую об искуплении, зато они превосходно доказывают противоестественными своими чувствами всю порочность нашего естества. Нет ничего более важного для человека, нежели его грядущий удел, нет ничего более грозного, нежели вечность, поэтому возможно ли считать естественным такое вот равнодушие иных людей к неизбежной утрате бытия и возможной обреченности на вековечные мучения? Ведь в обычных обстоятельствах они ведут себя совсем по-другому: боятся любой малости, заранее предвидят, чуют ее; сколько дней и ночей проводят они, переходя от бешенства к отчаянью из-за утраты должности или воображаемого оскорбления чести, — они, те самые люди, которые, твердо зная, что смерть отнимет у них решительно все, не испытывают при этой мысли ни тревоги, ни смятения! Что за чудовищное зрелище являет собой человеческое сердце, где крайняя чувствительность к любому пустяку уживается с поразительной бесчувственностью к самому важному! Непостижимая зачарованность, противоестественная слепота, знаменующая всевластие той силы, которая их наслала! Как же безмерно искажена должна быть природа того человека, который способен бахвалиться состоянием души, вообще, казалось бы, не совместимым с человеческим существом! Меж тем я воочию видел таких людей, и при этом в таком множестве, что волосы встали бы дыбом, если бы не уверенность: большинство из них просто играет роль, скрывая подлинное свое лицо, ибо наслышаны, будто сие сумасбродство — признак хорошего тона. Именуя его освобождением от ига, они делают вид, якобы сами давно это иго стряхнули. Но было бы легче легкого убедить их, что они глубоко ошибаются, надеясь этим путем снискать уважение к себе. Нет, в уважении им откажут даже вполне светские люди, ибо любой здравомыслящий человек понимает, что добиться успеха в свете возможно, лишь всячески выказывая свою порядочность, рассудительность, надежность и способность сослужить полезную службу друзьям, — ведь по самой своей натуре мы любим лишь тех, кто нам полезен. Ну, а каких благих дел можно ждать от человека, который всюду кричит, что он сбросил иго, что не верит в Бога, Чье бдительное око следит за всеми нашими деяниями, что он сам себе хозяин и за все свои поступки в ответе только перед собой? Неужели он думает, что, узнав об этом, мы проникнемся к нему особым доверием и будем ждать от него утешений, советов, помощи во всех наших житейских надобностях? Неужели он и подобные ему рассчитывают осчастливить нас, сообщив, что, по твердому их убеждению, наша душа не более чем дуновение ветерка, струйка дыма, да еще произнеся это тоном, преисполненным гордости и самодовольства? Подобает ли утверждать такие вещи столь беззаботно? Или, напротив, их следует произносить с прискорбием, ибо что на свете может быть прискорбнее? Дай они себе труд, серьезно задуматься над этим, то не могли бы не понять — их поведение вызовет такую неприязнь, оно так противно здравому смыслу, так несовместимо с порядочностью и со всех точек зрения так далеко от цели их стремлений, то есть светской изысканности, что скорее оттолкнет, нежели растлит даже тех, кто уже готов был стать на их сторону. И действительно, в ответ на вашу просьбу рассказать, какие чувства и доводы побудили их усомниться в истинности христианской веры, они наговорят вам столько жалкого и низменного вздора, что вы лишь утвердитесь в убеждениях прямо противоположных. Именно это и сказал однажды некий их собеседник. “Если и впредь вы будете витийствовать подобным образом, — сказал он, — то, несомненно, обратите меня в истового христианина”. И он был прав, потому что любой придет в ужас, обнаружив, что столь презренные людишки — его единомышленники. Итак, люди, которые лишь притворяются неверующими, были бы глубоко несчастны, если бы им пришлось, пересилив себя, стать на сторону самых бесстыжих из смертных. Но если в глубине сердца они так страдают от собственной непросветленности, им нет нужды скрывать это чувство: признаться в нем отнюдь не унизительно. Унизительно его не испытывать. Ничто с такой очевидностью не свидетельствует о малоумии, как неспособность понять, до чего несчастен человек, не познавший Бога, ничто с такой отчетливостью не говорит о порочности сердца, как безразличие к тому, воистину ли она существует, обещанная нам вечная жизнь, ничто по трусости своей не сравнится с бесшабашным вызовом Богу. Пусть предоставят нечестивые выпады прирожденным пакостникам, для которых подобные выпады естественны; пусть, если уж не могут стать истинными христианами, по крайней мере остаются порядочными людьми; пусть, наконец, признают, что лишь два рода людей имеют право именоваться разумными: познавшие Бога и всем сердцем готовые Ему служить и не познавшие, но всем сердцем готовые Его искать. Ну а люди, живущие не только не ведая Бога, но и не пытаясь Его обрести, — эти люди считают себя столь мало достойными даже собственных своих забот, — что уж говорить о заботах со стороны окружающих, — и надобно все милосердие презираемой ими христианской веры, дабы не оставлять их во власти овладевшего ими безумия. Напротив того, она вменяет нам в долг, во-первых, относиться к ним до последнего дня их жизни как к существам, способным приять всеозаряющий свет благодати, во-вторых, помнить, что, быть может, близок день, когда они преисполнятся веры более глубокой, нежели наша, а мы впадем в ослепление, подобное их нынешнему, и поэтому нам следует оказывать им такую помощь, какую хотели бы получить, окажись мы на их месте, и, наконец, эта вера требует от нас, чтобы мы неустанно просили этих людей сжалиться над собой и хотя бы сделать попытку обрести душевное просветление. Пусть они уделят чтению этих страниц толику времени, которое столь бесцельно расточают на многое другое: как бы ни отвращало их подобное занятие, они, может статься, найдут здесь хотя бы крупицу полезного и, уж во всяком случае, ничего не потеряют; ну а те, кто будет читать с открытой душой и подлинным желанием постичь истину, те, я надеюсь, увидят ее и склонятся перед неопровержимыми доводами нашего богодухновенного вероисповедания — доводами, которые я излагаю здесь, стараясь сохранить тот порядок... 336. Неужели не довольно того, что в некоем месте свершились чудеса и что Провидение осенило целый народ? 337. Упрекнуть Митона в том, что он и пальцем не пошевелит, когда к нему приблизится Господь. 338. Эти люди бессердечны; с ними никто не станет водить дружбу. 339. Бесчувственность, пренебрегающая всем, что важно для людей, бесчувственность, доведенная до предела и пренебрегающая тем, что людям всего важнее. 340. Чувствительность человека к пустякам и бесчувственность к самому важному — это ли не признак чудовищной извращенности! 341. Представьте себе, что перед вами скопище людей в оковах, и все они приговорены к смерти, и каждый день кого-нибудь из них убивают на глазах у остальных, и все понимают — им уготована такая же участь, и глядят друг на друга, полные скорби и без проблеска надежды. Вот вам картина условий человеческого существования. 342. Человек, запертый в тюремной камере и еще не знающий, вынесен ли ему приговор, человек, у которого в запасе один-единственный час, чтобы, узнав, добиться его отмены — часа на это как раз хватит, — неужели же помянутый человек пойдет против собственного естества и, махнув рукой на выяснение, к чему же его все-таки приговорили, засядет за игру в пикет? Точно так же противно естеству, когда человек и т. д. — это знак неумолимо карающей десницы Господней. Таким образом, доказательства бытия Божия не только в неутомимом рвении тех, кто ищет Господа, но и в ослеплении тех, кто искать не желает. 343. Fascinatio nugacitatis[40]. — Чтобы страсть не погубила нас, будем вести себя так, словно нам отпущена всего неделя жизни. 344. Если должно пожертвовать неделей жизни, значит, следует пожертвовать и всей жизнью. 345. Родовые титулы всегда передаются по наследству. Придет ли наследнику в голову сказать: “А уж не подложные ли они?” — и не проверить, так оно или не так? 346. Тюремная камера. — На мой взгляд, лучше не слишком углубляться в утверждения Коперника, но что касается этого вопроса!.. Вся наша жизнь зависит от решения — смертна человеческая душа или бессмертна. 347. Бесспорно, что человеческая нравственность целиком зависит от решения вопроса, бессмертна душа или нет. Меж тем философы, рассуждая о нравственности, просто его отметают: они ведут долгие споры лишь о том, чем занять отпущенные нам минуты. Платон, чтобы расположить к христианскому вероучению. 348. Мало чего стоят философы, обходящие вопрос о бессмертии души. Мало чего стоит та их дилемма, которую излагает Монтень. 349. От преисподней или царства небесного нас отделяет только наша жизнь, а что на свете более хрупко, чем она! 350. Течение времени. — Как это страшно — чувствовать, что течение времени уносит все, чем мы обладаем! 351. До чего смехотворны наши попытки обрести опору в себе подобных! Такие же горестно ничтожные, такие же бессильные, они не могут нам помочь; в смертный свой час человек всегда одинок. Значит, и жить ему надобно так, словно он один на свете; но станет ли он тогда возводить себе роскошные палаты и пр.? Нет, он сразу же начнет искать истину, а не пожелает — что ж, тем самым докажет, что людское мнение для него дороже поисков истины. 352. Возражение неверующих в Бога: “Но мы не видим ни проблеска света!” 353. Порядок с помощью обмена мнениями. — “Что мне делать? Кругом непроглядная тьма. Во что верить? В полное свое ничтожество? В свое богоподобие?” “Все меняется, все следует одно за другим”. — “Вы ошибаетесь, существует...” 354. Безбожникам следует утверждать лишь то, что совершенно очевидно: но так ли уж очевидна материальность души? 355. Какая из составляющих нас частей способна ощущать удовольствие? Кисть руки? Или вся рука? Вся наша плоть? Или кровь? Из дальнейшего станет ясно, что удовольствие мы способны воспринимать лишь некоей своей нематериальной частью. 356. Нематериальность души. — Философы, победившие свои страсти: на свете не существует материи, способной на такое свершение! 357. Безбожники. — Какие у них основания утверждать, будто воскреснуть из мертвых невозможно? Что более сложно — возникнуть или воскреснуть, обрести бытие тому, кого никогда не было, или тому, кто уже был? Разве не сложнее родиться, нежели возродиться? Рождение привычно, поэтому кажется чем-то совсем простым, возрождение непривычно, поэтому кажется совершенно невозможным, — обыденное суждение черни. Почему девственница не может произвести на свет гребенка? Разве курице-несушке всегда нужен петух? Отличаются ли по внешнему виду яйца оплодотворенные от неоплодотворенных? И где сказано, что без петуха у курицы не может образоваться зародыш? 358. Какие резоны могут они привести в доказательство невозможности воскресения из мертвых и непорочного зачатия? Сложнее ли воссоздать человека или животное, нежели создать заново? И если какой-то вид животных им вовсе не известен, как они могут утверждать, что эти животные не способны без спаривания производить на свет себе подобных? 359. Как мне отвратительно это тупейшее неверие в Евхаристию и т. д.! Если в Евангелии заключена истина, если Иисус Христос — Бог, о каких трудностях может идти речь? 360. Безбожие свидетельствует о силе ума, но в ограниченных пределах. 361. У безбожников должен быть очень мощный разум, ибо они кичатся, будто всегда следуют велению разума. Давайте-ка послушаем, что они вещают. “Разве же, — вещают они, — бессловесные твари умирают и живут иначе, нежели люди, а турки иначе, нежели христиане? У них, точно так же, как у нас, свои обряды, пророки, ученые мужи, святые, священнослужители и т.д.”. Но разве это противоречит Священному Писанию? Разве все это там уже не сказано? Если вы не стремитесь познать истину, с вас и спроса нет. Но если вы всем сердцем жаждете ее постичь, одного желания мало, следует вникнуть в подробности. Его достаточно, чтобы разобраться в каком-нибудь философском вопросе, но ведь тут речь идет о самом главном! Меж тем люди поразмышляют часок-другой, а затем предаются развлечениям и тому подобному. Давайте спросим у самой этой христианской веры, в чем причина непроницаемой для нас тьмы, — быть может, мы и получим ответ. 362. “Как же так? Да ведь вы сами утверждали, что небо и птицы — достаточное доказательство бытия Божия!” — Нет, не утверждал. — “И ваше вероучение этого не утверждает?” — Нет. Хотя в подобном утверждении — глубокая истина, но только для тех немногих, чьи души Господь озарил светом веры, а для большинства оно этой истины не содержит. 363. Unusquisque sibi deum fingit[41]. Отвращение. 364. Людей можно разделить лишь на три категории: к первой относятся те, что обрели Бога и служат Ему; ко второй — те, что, не обретя, ищут Его; к третьей — те, что существуют, не обретя и не утруждая себя поисками. Первые разумны и счастливы, третьи безумны и несчастны, те, что посередине, — несчастны и разумны. Примечания:1 Что познали из любопытства, то утратили из-за гордыни (лат.). 2 Скорее устрашением, чем поучением (лат.). 3 Излишнюю пышность урежет (лат.). 4 Ты говорил скорее как поэт, нежели как человек (лат.). 7 He обратятся, чтобы Я исцелил их (лат.). 8 И прощены будут им грехи (лат.). 9 Обо всем познаваемом (лат.). 10 Благодеяния приятны лишь до тех пор, пока есть какая-то возможность их оплатить. Если же они намного превышают эту возможность, наша признательность превращается в ненависть (лат.). 11 Каким образом тело соединяется с духом, человек постичь не в состоянии, а между тем это и есть человек (лат.) 12 Центробежная сила (лат.). 13 О, смехотворнейший из героев! (лат.) 14 Худые сообщества развращают добрые нравы (лат.). 15 О властвующем над миром общественном мнении (итал.). 16 Вот он, сделав великое усилие, собирается изречь великие глупости (лат.). 17 Словно есть большее несчастье, чем власть воображения над человеком (лат.). 18 Человек не удивляется тому, что часто видит, даже если он не знает, почему это происходит. А вот если происходит такое, чего раньше не видел, это он считает чудом (лат.). 19 Солнечная губка (лат.). 20 Всякая тварь (лат.). 21 Сгустком зла (лат.). 22 Свирепое племя, для которого немыслима жизнь без оружия (лат.). 23 Озаряет светочем земли (лат.). 24 Счастлив, кто мог... Счастлив, ничему не удивляясь (лат.). 25 Счастлив, кто мог познать причины вещей (лат.). 26 Ничему не удивляться — вот почти единственный способ стать и остаться счастливым (лат.). 27 Из этих мнений (лат.). 28 Повсюду я искал покой (лат.). 29 Нам уже ничего не принадлежит; то, что я называю “нашим”, понятие условное (лат.). 30 Преступления совершаются по постановлению сената и народа (лат.). 31 Некогда мы страдали из-за наших пороков, теперь страдаем нз-за наших законов (лат.). 32 И так как он не ведает истины, дарующей освобождение, ему лучше быть обманутым (лат.). 33 Об истинном праве (лат.). 34 Стремлению отогнать (лат.). 35 Я человек испытавший (лат.). 36 Всякая тварь покорилась суете. Освобождена будет (лат.). 37 Сильным мира сего перемены по вкусу (лат.). 38 Уход и возвращение (лат.). 39 Бог сокровенный (лат.). 40 Ослепление пустяками (лат.). 41 И труженик лепит Бога (лат.). |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх |
||||
|