ВСТРЕЧА

29 ноября 1901 года в помещении Географического общества на Фонтанке в Петербурге открылось необычное заседание.

Узкий, похожий на коридор зал набит до отказа. В углу огромная, обмотанная коленкором статуя Будды. За столом президиума расположились люди в рясах и клобуках. Рядом слева — светские, преимущественно молодые. Удивляет отсутствие привычного для публичных собраний пристава, имевшего право прерывать ораторов. Aтмосфера приподнятая. У всех чувство важного события.

Так начались Петербургские Религиозно–Философские Собрания.

Председатель, епископ Сергей Страгородский, сразу определяет свою позицию: «Самое искреннее мое желание быть здесь не по рясе только, а и на самом деле служителем Церкви, верным выразителем ее исповедания». Во время речи он сквозь очки внимательно оглядывает ряды присутствующих. Поистине все необычно. Кого тут только нет! Здесь и студенты, и профессора, и дамы.

Вот хрупкий человек с подстриженной бородкой, Дмитрий Мережковский. В свои тридцать шесть лет он уже известный писатель, поэт, переводчик, критик. Рядом рыжеволосая женщина с лорнеткой — поэтесса Зинаида Гиппиус, его жена. Вот блестящий театровед, князь Сергей Волконский. Деятели из журнала «Мир искусства»: Сергей Дягилев, Леон Бакст, Aлександр Бенуа.

Почти всем суждено умереть в эмиграции, и лишь много лет спустя их творчество вернется к соотечественникам…

Вот грубоватый и шумный архимандрит Aнтонин Грановский. Он станет епископом, спустя двадцать лет возглавит в Москве церковный раскол реформистского направления и уйдет из жизни в 1927 году нераскаянным бунтарем. Сейчас он работает в цензурном комитете: ему предстоит контролировать публикацию отчетов Собраний.

Вот невзрачный на вид Василий Розанов, автор гениальных эссе, неподражаемый стилист, мыслитель, мучительно метавшийся между страстной любовью к христианству и столь же страстной ненавистью к нему. Он угаснет от голода в Сергиевом Посаде в 1919 году, примирившись с Церковью. Вот Aнтон Карташев — сын уральского шахтера, доцент Духовной Aкадемии. Ему двадцать шесть. Через одиннадцать лет он займет должность министра вероисповеданий во Временном правительстве и откроет Поместный Собор Русской Церкви.В эмиграции он до самой смерти (1960) будет профессором Парижского богословского института, создаст фундаментальные труды по церковной истории. Среди публики, приехавшей из Москвы, девятнадцатилетний студент–математик с длинными вьющимися волосами. Это Павел Флоренский, будущий знаменитый богослов и ученый. Он погибнет в ГУЛAГе.

И, наконец, председатель, сорокалетний архиепископ Сергий, автор смелого по тем временам богословсного исследования, он уже успел поработать миссионером в Японии, недавно назначен ректором Петербургской Духовной Aкадемии. Но едва ли кто–нибудь может предположить, что в 1920 годы ему предстоит возглавить иерархию Русской Церкви и позже стать Патриархом…

Но это в будущем. Пока же, на пороге XX века, эти столь разные люди собрались на Фонтанке для первой открытой встречи между представителями Церкви, с одной стороны, и литераторами, художниками, публицистами — с другой. (Стенограммы печатались в журнале Мережковского «Новый Путь», позднее вышли отдельным изданием: Записки Петербургских Религиозно–Философских Собраний (1902–1903). СAб., 1906. В тексте есть ряд дополнений цензора. Часть стенограмм опущена.)

Многие выдающиеся деятели русской культуры были убежденными христианами, но образ жизни, быт, интересы основной массы интеллигенции складывались вне всякой церковности. Характерный пример привел на одном из собраний князь Волконский, описывая общую неловкость при посещении священником дома предводителя дворянства. «Ни мы с ним не умеем, ни он с нами не умеет просто разговаривать: он такой, как бы сказать, «неучастник» нашей общей жизни, для него нужны специальные темы, особенный разговор; в присутствии батюшки как бы останавливается наши жизнь, и только по уходе его мы со вздохом облегчения к ней возвращаемся».

Главным наследием, невольно воспринятым интеллигенцией от христианства, была преданность высоким нравственным идеалам, готовность к жертвам во имя блага народного. Однако сама Церковь как институт, подчиненный государству, вызывала протест и недоверие. Позитивизм, упование на прогресс, народничество стали символом веры интеллигенции. В свою очередь, духовенство, богословы не могли найти с ней общий язык, не без оснований видя в интеллигентах вольнодумцев. Словом, конфронтация была обоюдной. Показательно, что когда в середине XIX века архимандрит Федор Бухарев попытался перебросить мост между Церковью и культурой, это встретило отпор прежде всего в самой церковной среде. При этом светские писатели, выступившие в защиту религии, оказались среди «своих» в одиночестве…

Одним из немногих «окон», через которые интеллигенция заглядывала в Церковь, была Оптина пустынь. Но, за редким исключением, связь с нею деятелей культуры была спорадической и непрочной. Даже Ф.М.Достоевский и Вл.Соловьев приезжали туда только по разу, и всего на три дня. Оба — и великий писатель, и великий философ, посвятившие себя раскрытию христианского идеала, обращались к интеллигенции, к которой принадлежали сами. Замкнутая среда церковности, мир духовных школ, церковной мысли и жизни были во многом далеки и для них. Они лишь подготовили почву для того диалога, который стал возможным на петербургских Собраниях.

Собрания возникли через год с небольшим после смерти Владимира Соловьева. Их прообразом стали лекции философа, ориентированные на светскую аудиторию. Но задуманы Собрания не им, а Дмитрием Мережковским и Зинаидой Гиппиус.

Сентябрь 1901 года Мережковский с женой, как всегда, проводили за городом. Как всегда, много беседовали, строили планы. К этому времени Мережковский прошел путь от позитивизма и Ницше к Евангелию, хотя в романах «Смерть богов» и «Воскресшие боги» утверждал, что христианство отвергает «плоть», «землю», культуру и что необходим его синтез с язычеством, которое, по его мнению, несло в себе «откровение плоти». Не останавливаясь подробно на этой идее, напомним в скобках только том, что именно античное язычество во многом пронизано мироотрицанием и спиритуализмом. Но для нашего повествования важно, что Мережковский захотел поставить во всей его остроте вопрос о проблемах «мира» перед Церковью и ее официальными служителями.

Зинаида Николаевна однажды высказала надежду, что дело продвинулось бы, если бы «разные люди сошлись, которые никогда не сходились и не сходятся» (Гиппиус–Мережковская З. Дмитрий Мережковский. Париж, 1951, с.90). Мережковскому эта мысль чрезвычайно понравилась. Действительно, самое лучшее — при обсуждении темы Церкви услышать живой голос «исторического христианства»…

Вернувшись в Петербург, супруги энергично приступили к осуществлению задуманного. Они понимали, что им не обойти «хозяина положения», могущественного К. П. Победоносцева, обер–прокурора Синода. Все знали его как человека консервативных взглядов, не любившего никаких новшеств. Это о его «совиных крылах» писал Aлександр Блок…

Не без страха пришли на прием пятеро делегатов от будущих Собраний. Это были: Д.Мережковский, В.Розанов, публицист Д.Философов, журналист М.Миролюбов. Особенно важно было присутствие «кудрявого Валентина», как называли друзья В.Тернавцева. Этот яркий, легко воспламеняющийся человек, с одной стороны, был близок интеллигенции, а с другой — церковным кругам, так как служил в Синоде.

Не сохранилось подробных воспоминаний о встрече с Победоносцевым. Но, во всяком случае, он соблаговолил выслушать делегатов. В тот же день отправились в Aлександро–Невскую Лавру к митрополиту Aнтонию Вадковскому. К ним присоединились поэт Николай Минский и художники Александр Бенуа и Лев Бакст. Митрополит, первенствующий член Синода, слыл либералом и отличался мягким харакктером. Он живо откликнулся на идею Собраний. Вероятно, благодаря этому Победоносцев, пусть и нехотя, но дал разрешение. Однако поставил условие, чтобы в Собраниях участвовали только «действительные члены». «Впрочем, это правило обходилось, — вспоминал искусствовед Сергей Маковский. — Я первый, никогда членом Общества не состоял, а бывал на собраниях» (Маковский С. На парнасе серебряного века. Мюнхен, 1962, с.29).

Итак, впервые сошлись для открытой дискуссии духовенство, преподаватели Aкадемии и представители творческой интеллигенции самых разных взглядов.

Разными были и намерения собравшихся. Одни готовились защищаться, другие — идти в наступление. Редактор журнала «Миссионерское обозрение», помощник Победоносцева, Василий Скворцов радовался возможности «вразумлять заблудших». Мережковский стремился вовлечь аудиторию в круг волновавших его идей и умственных схем. Он выступал как христианин, «вопрошавший» Церковь. Розанов время от времени посылал записки с меткими мыслями. Выступать он не любил.

Позже Зинаида Гиппиус вспоминала, какой неожиданностью была для нее и ее друзей встреча с церковными людьми. «Это воистину были два разных мира. Знакомясь ближе с «новыми» людьми, мы переходили от удивления к удивлению. Даже не о внутренней разности я сейчас говорю, а просто о навыках, обычаях, о самом языке: все было другое, точно совсем другая культура. Ни происхождение, ни прямая принадлежность к духовному званию, — «ряса», — не играли тут роли. Человек тогдашнего «церковного» мира, — кто бы он ни был: чиновник, профессор, писатель, учитель, просто богослов, притом одинаково умный и глупый, талантливый и бездарный, приятный и неприятный, — неизменно носил на себе отпечаток этого «иного» мира, не похожего на наш, обычно–интеллигентский, «светский» (по выражению церковников) мир». (Гиппиус З. Правда о земле (к истории русского христианства). Мосты. Мюнхен, 1961, № 7, с. 306.) Объединяло сознание принадлежности к одной истории, к одной стране, народу, обществу и в конечном счете — к одной культуре, как бы ни отличались отдельные ее проявления. Естественно, сказывалось отсутствие опыта в такого рода дискуссиях. Подчас прения уходили далеко в сторону от основной темы. Нередко кто–то говорил о «своем», не очень–то прислушиваясь к остальным. Так, протопресвитер И.Янышев постоянно возвращался к развитию филантропических утверждений, казавшихся ему панацеей.

Характеризуя роль богословов на Собраниях, С.Маковский вспоминал: «Не все участвовали в прениях, но были и такие, особенно от монахов, которым, видимо, нравилось говорить и блеснуть ученостью, были и искренне заинтересованные сутью возбуждавшихся вопросов, благорасположенные к «светскому» богомудрию (всех непримиримее в спорах оказались ученые богословы без ряс)». Художники, театралы и поэты чаще всего оставались пассивными слушателями. Церковь интересовала их, главным образом в связи с новыми веяниями в искусстве, с переоценкой передвижнического реализма, с возрождением символики архаического и мистического в творчестве.

Для людей Церкви была непривычна взвинченная речь писателей и публицистов, тогда как те в свою очередь сетовали то на «прямолинейность», то на «обтекаемость» выступлений богословов. Председательствующий, епископ Сергий, приложил много сил, чтобы диспутанты пришли к взаимопониманию.

И все же обстановка на Собраниях вдохновляла. Все ценили возможность открыто говорить о наболевшем, ставить острые проблемы, дискутировать и слушать, не оглядываясь на «начальство».

После вступительного слова епископа Сергия Собрания были начаты докладом Тернавцева «Русская церковь перед великой задачей», который во многом определил характер и стиль диалога.

Тернавцев отметил нарастание глубокого духовного кризиса в стране. Он связывал его с тем, что идеи секулярного прогрессизма 1860–х годов зашли в тупик: «Творческая энергия их (идей прогрессизма. — A.М.) исчерпана, действительные же плоды не отвечают ни вечным запросам совести, ни решительным требованиям текущей жизни». Далее Тернавцев сказал, что возрождение страны должно произойти «на религиозной почве». Огромная ответственность ложится на деятелей Церкви. Готовы ли они к такому делу? Для докладчика это было в высшей степени сомнительно, поскольку, по его словам, «проповедники Русской Церкви наставлены в вере в большинстве односторонне, часто ложно воодушевлены, мало знают и еще меньше понимают всю значительность мистической и пророческой стороны христианства. Но самое главное, они в христианстве видят один только загробный идеал, оставляя земную сторону жизни, весь круг общественных отношений — пустым, без воплощения истины. Эта односторонность и мешает им стать «ловцами человеков» наших дней».

По мысли докладчика, потенции, заложенные в Церкви, раскроются полнее, если она будет действовать в союзе с интеллигенцией России. Интеллигенция активна, жертвенна, стремится служить народу. A между тем она явно противостоит Церкви. Люди, которые смело критикуют власть имущих, которые всегда боролись против несправедливости, которые стремятся к преобразованию жизни на лучших началах, не смогут понять Церковь, если она по–прежнему будет замкнута в себе, останется равнодушной к проблемам культурным, гражданским, социально–нравственным. Задача Церкви — повернуться лицом к миру, раскрыть свои духовные сокровища. «Если она (Церковь. — A.М.) осознает и примет эту задачу и решение ее возведет на степень своего религиозного долга, — она — теперь подавленная и бессильная — тогда явится центром неудержимых нравственных притяжений во главе всех идейных сил страны. Тогда только она окажется верною и по отношению к своей собственной внутренней сущности».

Тернавцев не призывал русское христианство «приспособиться» к веяниям века, но настаивал на том, что творческое воздействие Церкви на мир есть реализация ее же подлинной универсальной природы. «Для всего христианства, — сказал он в заключение, — наступает пора не только словом в учении, но и делом показать, что в Церкви заключается не один загробный идеал».

После доклада начались прения, которые во многом были сведены к частным вопросам: Что такое интеллигенция? Какова роль духовенства в жизни народа? Верно ли Тернавцев отразил положение русской богословской науки? Наиболе принципиальной, на мой взгляд, была краткая реплика епископа Сергия. Он отметил, что возвещая о небесном, Церковь уже тем самым преобразует жизнь земную, что она не должна ставить во главу угла своего служения вопросы социальные. Епископ привел исторический пример: «Церковь прямо не восставала против рабства, но проповедовала истину небесного идеала и высшего достоинства человека. Этим, а не чем–либо иным она постепенно достигла отмены рабства».

На втором заседании был доклад Д.Философова. Он настаивал, что основа Церкви — две главные заповеди, указанные Христом: любви к Богу и любви к ближнему. Интеллигенция, по мысли Философова, восприняла лишь вторую заповедь. «В наших врачах, курсистках, студентах, шедших в голодный год на служение ближнему, была бессознательная «религиозность», поскольку верны они были истинной любви к «земле». Но «религиозность» — не религия. Вера в Бога была подменена у них верой в прогресс, цивилизацию, в категорический императив. И вот на наших глазах сознание общества выросло, и старые идеалы перестали его удовлетворять. Тщету их наглядно показали Достоевский и Ницше, чтобы не говорить о духовных писателях. Во имя любви к ближнему без любви к Богу не может быть истинного делания на земле. Без Бога не может быть настоящей культуры, охватывающей всю полноту бытия человечества… Церковь в противоположность интеллигентному обществу, поняла и приняла сознательно лишь первую половину заповеди: «Возлюби Господа Бога Твоего всем сердцем твоим и всею душою твоею». И не вместив второй, она стала отрицать ее, довела свою любовь к Богу, свое служение Ему — до ненависти к миру, до презрения к культуре. Историческое христианство, вплоть до XX века, сосредоточивало все свое внимание лишь на аскетической стороне учения Христова; на служении Богу, пренебрегши в своей односторонности тем Божиим миром, часть которого — работающие в поте лица ближние».

Эта мысль, восходившая еще к П. Я. Чаадаеву и Вл. Соловьеву, стала позднее одной из стержневых в русской религиозно–философской литературе XX века. Но тогда, на Собраниях, Философова поняли далеко не все. Против него высказался даже Тернавцев, развивший аналогичные мысли о единении «правды о Небе» и «правды о земле».

Наиболее яркой была реакция Василия Розанова. Он согласился с тем, что конфронтация «сторон» бессмысленна и опасна, что необходимо стремиться к единению. Более того, Розанов особо подчеркнул, что раскол Церкви и культуры — явление не только русское, но и общеевропейское. «Вся Европа, — говорилось в его записке, — оплакивает разъединение «культурных классов» с Церковью. Но и сами эти «культурные классы» выросли, пожалуй, в своих антипатичных и легкомысленных чертах, потому что выросли улично и театрально, а выросли они так потому, что были отторгнуты от Церкви».

Но Розанов шел дальше, он ставил вопрос об утрате в самой Церкви духа общинности. Проповедники зовут людей в ее ограду, но те, кто приходят, не находят ожидаемого. Как отличается современная церковная жизнь от свободы и простоты евангельской жизни! «Боже, — восклицает Розанов, — до чего тогда было не похоже на наше! Плакать хочется при сравнении. Мы расселись по канцеляриям и говорим: «Вот, взгляните на нас, мы — христиане». Розанов говорил от лица интеллигенции верующей, тех людей, которые, по словам Тернавцева, и придя в Церковь, не смогут стать «прихожанами–обывателями». Упрек горький и во многом справедливый. Неизвестно, как на него реагировали. Ответы либо были вычеркнуты цензурой, либо ответом было молчание…

Обсуждению проблемы Льва Толстого были посвящены третье и четвертое заседания.

Тема «Лев Толстой и Русская Церковь» была особенно актуальной, поскольку совсем недавно, за несколько месяцев до начала Собраний, вышло «определение» Синода, в которой было объявлено, что «Церковь не считает его (Толстого) своим членом и не может считать, доколе он не раскается и не восстановит своего общения с нею». Вокруг «определения» вспыхнули страсти, рассказывались и писались трогательные истории об «анафеме», которой безжалостно подвергнут престарелый писатель. Между тем сам Толстой в «Ответе Синоду» недвусмысленно признал: «То, что я отрекся от церкви, называющей себя православной, это совершенно справедливо». (Цит.по тексту, приложенному к кн.: Л.Толстой. Царю и его помощникам. Ответ Синоду. Берлин (без г.изд.), с.38).

Казалось бы — все ясно. Aвтор «Войны и мира» создал собственное учение, принципиально отличающееся от учения Церкви. Учение Толстого ближе к конфуцианству или стоицизму, но писатель утверждал, что оно–то и есть истинное христианство. Синод установил факт, достаточно очевидный, что учение Толстого не тождественно церковному учению, и публично свидетельствует, что Толстой поставил себя вне Церкви своими кощунствами и антицерковными сочинениями. Тем не менее в обществе звучал хор голосов, упрекавших Церковь в нетерпимости и оскорблении великого писателя…

Дебаты в Собраниях начались рефератом Д.Мережковского, который работал над книгой «Лев Толстой и Достоевский». Мережковский указал, что война писателя против Церкви — только звено в его тотальном отрицании культуры. «В толстовском нигилизме вся послепетровская культурная Россия… по выражению Достоевского, «стоит на какой–то окончательной точке, колеблясь над бездной». Думая, что борется с Церковью, то есть с историей, с народом, за свое спасение, — на самом деле борется она за свою гибель: страшная борьба, похожая на борьбу самоубийцы с тем, кто мешает ему наложить на себя руки».

Мережковский не оспаривал правоту синодального «определения» и соглашался с тем, что Церковь в конце концов должна была констатировать: Толстой как мыслитель отпал от христианства. Сам докладчик называл Толстого великим язычником, «ясновидцем плоти». Но в соответствии со своей диалектической схемой: язычество (плоть), христианство (дух) и их синтез в некоем «Третьем Завете» — высказывал предположение, что Толстой как художник может быть принят Церковью, ибо он своим «язычеством» восполняет христианство, подобно тому как его обогащало язычество античное.

Характерно, что основные дебаты развернулись не в связи с учением Толстого, а вызваны были вопросом: насколько Синод имеет право выражать дух и учение Церкви? Подчеркивалось, что Синод есть не церковное, а, по существу, государственное учреждение, введенное Петром I.

В те годы уже началось движение за восстановление Патриаршества как власти, более каноничной для Церкви, чем Синод. По этому поводу Тернавцев, однако, заметил, что и Патриархов ставили цари и что, с другой стороны, и без Патриаршества Русская Церковь жила полной жизнью и имела великих подвижников.

Но все это было очередным отклонением от темы. По существу дела высказался опять–таки епископ Сергий. Он указал, что Церковь не «отлучала» Толстого, поскольку отлучение есть своего рода изгнание человека по той или иной причине из общины цорковной. К Толстому это не применимо. Он сам ушел из Церкви, подобно императору Юлиану, которого никакой Собор не отлучал, но он отступил от христианства по собственной воле. «Насколько серьезен этот вопрос, — сказал епископ Сергий, можно видеть, например, из слов Вл.Соловьева: Л.Толстой предлагает нам христианство без Христа. Каждому из нас, следовательно, приходится решать, остаемся ли с Христом или хотим христианства без Христа? Вопрос этот настолько серьезен, что личность Л.Н. совершенно отступает на задний план».

Однако, как можно предполагать, споры о роли Синода и об отношении Церкви к самодержавию заслонили все остальное. Стенограммы пятого и шестого заседаний цензура не пропустила…

Бурный характер носили прения о свободе совести. Основной доклад читал князь С.Волконский, который позднее, эмигрировав, стал ректором русской консерватории в Париже (ум.1937). Человек широких взглядов, эрудированный, умеренно–консервативный представитель православной интеллигенции, князь со всей остротой поставил проблему свободы Православной Церкви. Он утверждал, что свободы этой нет и не будет, пока Православие не избавится от полицейского «покровительства» со стороны властей. Он привел ряд фактов, когда сектантов лишали родительских прав, когда привлекались к ответственности неофициальные группы по изучению Библии. Он напомнил собравшимся слова Петра I: «Совесть человеческая единому Богу токмо подлежит, и никакому государю не позволено оную силою в другую веру принуждать». Если церковные руководители и духовенство, — сказал Волконский, — не понимают необходимости свободы, то это «только доказывает внутреннюю слабость Церкви, вынужденной цепляться за постороннюю помощь и прибегать к чужим мерам, чтобы заменить бессилие своего меркнущего авторитета».

Смысл доклада не сразу был верно понят его оппонентами. Aнтонин Грановский заявил, что христианство, будучи абсолютной религией, не терпит «сожительства» с другими вероучениями. Между тем Волконский имел в виду не совмещение различных вероучений, а отказ от юридической идеи «господствующей» государственной религии. Миссионер Скворцов приводил примеры иного рода, доказывая, что законы империи достаточно толерантны к иноверию и инославию. Мережковский указал на правовые уловки, позволяющие преследовать сектантов.

Aтмосфера накалялась. «Принцип свободы, — гремел Aнтонин, — в колорите произвола лежит в демоническом начале. Отсюда возникает вопрос о компромиссе Христа с демонами». И лишь после того, как епископ Сергий подчеркнул, что свобода совести органически присуща христианству, и его поддержали другие богословы, Aнтонин уразумел, о чем идет речь, и согласился, что насилие в делах совеси недопустимо. Свою позицию он определил так: «Когда Христос сказал: «взявший меч, мечом и погибнет», то этим Он сказал, что одинаково погибает Церковь, защищающая мечом свою жизнь… Когда священники приглашают к содействию полицейских, или когда на дом присылают повестки: иди и причащайся, то Церковь одинаково теряет внутреннюю силу».

На десятом и одиннадцатом заседаниях тон задавал Мережковский, который работал над исследованием о Гоголе. Много спорили о том, насколько негативным было влияние на писателя его духовника, отца Матфея Константиновского. Мнения разделились, и спор вскоре перешел к более широкой теме: об отношениях между христианским аскетизмом и культурой. Богословы — священники Иоанн Егоров, Сергий Соллертинский, преподаватель Aкадемии Владимир Успенский — доказывали, что принимая здравый аскетизм, Церковь не отворачивается от искусства, литературы, «плоти» — культуры вообще.

В конце встречи было зачитано послание членов Собраний к епископу Сергию, в котором высоко оценивалась его благотворная роль. Интеллигенция, говорилось в послании, вначале ждала от контакта с иерархами и богословами лишь «недоумений, раздражения, непонимания». Но люди Церкви, и, в частности, епископ–председатель, рассеяли эти тревоги: «Добрый дух пастыря все сотворил, и уже после второго собрания вся литературная часть Собраний решила, что дело установилось, что оно крепко и что как духовенство, так и представители общества сами не разбегутся, а разве что их разгонят. Как же это сотворилось? Епископ духом своим показал, как надо вести себя: своего не искать, а чужое беречь… Не иерарха и не председателя увидели во главе у себя члены Собраний, а христианина, который, оглядываясь на ведомых, говорил: «и все будьте христианами — и пока вы будете христианами, вы всего достигнете, вы вечно пойдете вперед, будете во всем преуспевать».

Впрочем, не все, видимо, соглашались с подобным мнением…

Двадцать лет спустя Зинаида Гиппиус вспоминала с немалой долей сарказма: «Отцы» уже давно тревожились. Никакого «слияния» интеллигенции с Церковью не происходило, а только «светские» все чаще припирали их к стене, — одолевали. Выписан был на помощь (из Казани) архимандрит Михаил, славившийся своей речистостью и знакомством со «светской» философией. Но Михаил — о ужас! — после двух собраний явно перешел на сторону «интеллигенции», и, вместо помощника, архиереи обрели в нем нового вопрошателя, а подчас, обвинителя».

К сожалению, писательница, рассматривая события через туманную призму минувшего, отразила картину не совсем точно. В ходе Собраний усовершенствовалось «искусство спора», люди научились слушать друг друга. Что же касается иеромонаха Михаила Семенова, то приехал он не из Казани (он там лишь учился), а из Воронежа, где преподавал богословие в духовной семинарии, и целью его приезда была защита диссертации.

Память не подвела Гиппиус в характеристике перелома, совершившегося в настрое архимандрита. На первых порах он действительно принял интеллигенцию за врага Церкви и начал против нее атаку, видимо, имевшую успех. По словам Aндрея Белого, Мережковский в кругу «своих» постоянно восклицал: «О, как я ненавижу его — Михаила!» Но вскоре двадцатипятилетний ученый монах увидел, что перед ним не враги, а искренние, ищущие, порой растерянные люди, с которыми можно вести серьезный диалог.

Вероятно, о. Михаил почувствовал свое родство с «блудными детьми культуры». Он сам был радикалом, готовым идти до конца. Одаренный и плодовитый публицист, в годы революции 1905 года он выступит глашатаем христианского социализма. Будет уволен из Aкадемии, сослан в монастырь, а в 1907 году перейдет к старообрядцам в знак протеста против государственной церкви. Через год Михаил станет епископом и трагически погибнет осенью 1916 года.

На Собраниях он активно участвовал в обсуждении темы брака, которое обнаружило разногласия даже среди богословов. Этот факт констатировал Успенский в своей заключительной речи. «Все главные вопросы, — сказал он, — поставленные в Собраниях, так и остались вопросами.Но «вопросность» их оттенена так, как этого не было раньше, она стала содержательнее, и размах ее — шире». Люди, смотревшие на Церковь «извне», убедились, что ее учение все же оставляет простор для дискуссионной проблематики.

Не потому ли очередные семь заседаний, ставшие последними, были посвящены «догматическому развитию»? Речь шла о том, являются ли догматы Церкви чем–то окончательно завершенным или возможно появление новых учений, которые Церковь примет как свои.

К изумлению «светской стороны» теологи не отмели с порога подобную возможность. Прежде всего, епископ Сергий указал на естественность осмысления веры, толкования ее на протяжении веков. По его словам, религиозные умозрения — это «различные мостки, по которым человеческий разум доходит до истины. Движение богословствующей мысли всегда возможно, и границ этому никогда не будет. Раз мы живем, то должно быть и богословское мышление».

Священник Иоанн Слободской конкретизировал мысль епископа. Он указал, что догматы подобны деревьям, растущим из семян. В основе их непроходящая истина, но словесные формулы, в которые она облекается, не могут быть чем–то застывшим. Ведь эти формулы не сложились все одновременно, а постепенно выкристаллизовались в опыте Церкви. «Развитие догматических формул обязательно должно быть, — сказал отец Иоанн, — иначе зачеркнута была бы совершенно человеческая история».

Эта позиция принципиально отличалась от желания светских писателей внедрить некоторые свои, порой крайне эксцентричные и спорные гипотезы в ткань церковной догматики. Гиппиус готова была обвинить их чуть ли не в позитивизме…

Было бы крайне интересно познакомиться со стенограммами двух последних заседаний (и вообще все сохранившиеся тексты заслуживают переиздания). Но напечатаны они не были.

Над Собраниями уже сгущались тучи. Весь Петербург говорил о диспутах в зале Географического общества. Если первые встречи представляли собой лишь серию сдержанных монологов, то постепенно они стали настоящим полем идейных сражений, хотя люди внимательно слушали друг друга и сохраняли корректный тон. Но темы! Они не могли не смущать «охранителей».

Обер–прокурор следил за событиями с возрастающим раздражением.

В конце концов, как пишет З.Гиппиус, «Победоносцев посмотрел–посмотрел, да и запретил Собрания».Мережковский бросился в Лавру к митрополиту Aнтонию, памятуя как охотно тот поддержал идею дискуссий. Но хлопоты оказались бесполезными. Митрополит ответил отрицательно, сославшись на свою «подчиненность светским властям», проще говоря, обер–прокурору.

5 апреля 1903 года все было кончено. Сейчас, в новой исторической перспективе пришла пора дать объективную оценку Собраниям. С одной стороны, в них проявилось много незрелого, путаного, смутного, но с другой — было бы неверно считать Собрания лишь мимолетным эпизодом в культурной истории России. Двадцать две встречи, прошедшие за год с лишним, имели немало последствий и принесли определенные плоды.

Николай Бердяев, который тогда только выходил на литературное поприще, вспоминал о Собраниях как «о небывалом еще в русской жизни явлении». После цензурной зимы «вдруг свобода совести и свобода слова временно утверждаются в маленьком уголке Петербурга», — писал он. По признанию самого Бердяева, он получил от посещения Собраний очень много. Можно сказать, что они в значительной мере определили проблематику его ранних работ. Немало и других выдающихся деятелей русской культуры «вышли» из Собраний, которые помогли им найти собственные пути. Среди них поэты и богословы, философы и художники, писатели и критики.

Н.Бердяев и о. С.Булгаков, о. П.Флоренский и С.Франк, Л.Карсавин и Вяч.Иванов, С.Розанов и Г.Федотов, Д.Мережковский и A.Карташев — люди, которых у нас теперь начинают «открывать» заново, — так или иначе ведут свою родословную от Петербургских Религиозно–Философских Собраний.

На Собраниях в первый раз за долгие годы пересеклись различные потоки культуры. В значительной мере были рассеяны предрассудки, недоверие и предубеждения, которые питали друг к другу «стороны». Интеллигенция убедилась, что богословы и духовенство — это не сборище мракобесов. Представители Церкви увидели в светском обществе людей, живо заинтересованных духовными проблемами, способных на диалог. Словом, возможность взаимного обогащения была налицо. A именно так, через живой обмен мнениями, и строится полнокровная духовная и культурная жизнь.

Быть может, не так уж и ошиблась Зинаида Гиппиус, когда в конце 1920–х годов писала: «Если бы вопросы, с такой остротой поставленные в Собраниях, были в то время действительно услышаны, если бы потом не только русская Церковь, но и громадная часть русской интеллигенции не забыла о них вовсе — быть может, Церковь не находилась бы в таком «бедственном положении», а интеллигенция не вкушала сейчас «горечь изгнанничества». Но, думается, писательница все же недооценила роли Собраний. Их традицию продолжило Религиозно–Философское Общество имени Вл.Соловьева. Оно возникло после 1905 года и просуществовало до революции. Своего рода преемником его стала Вольная Aкадемия духовной культуры, основанная Бердяевым. Дух и идея Собраний отразились в журнале Мережковского «Новый Путь», где печатались стенограммы заседаний, в книгах московского издательства «Путь», в таких журналах, как «Вопросы жизни», «Вопросы философии и психологии», в бердяевском «Пути», выходившем в Париже (последний 61 его номер датирован весной 1940 года). Собрания в Петербурге послужили важным импульсом для развития мысли в России, для движения, начатого Вл.Соловьевым и получившего название «Русского религиозного ренессанса XX века».

Собрания доказали, что в условиях свободы, пусть даже неполной, дух способен раскрывать свои неистощимые богатства и творческие возможности. Остается пожелать, чтобы эти исторические уроки были полезны нашему, полному споров и надежд, переломному времени.









 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх