|
||||
|
Дыба и кнут 13 январе 1725 года царь Пётр I скончался, но созданная им Тайная канцелярия не только не исчезла, но даже стала развиваться ещё шире. На престол вступил Пётр II, сын несчастного царевича Алексея Петровича, не умевшего ладить со своим суровым отцом. Внук Петра Великого начал своё царствование с того, что стал беспощадно преследовать всех, кто пользовался расположением деда. Двенадцатилетний царь, несмотря на юный возраст, был довольно самостоятелен, но, кроме того, его окружали люди, имевшие много причин для враждебного отношения к друзьям покойного императора. Тюрьмы переполнились, одного застенка в Петропавловской крепости оказалось мало, пришлось устроить второй, на Петербургской стороне, по Колтовской улице. Там же на обширном дворе хоронили колодников, не выдержавших мучений или умерших в тюрьме. В тюрьмах того времени смертность достигала чудовищных размеров. Тогда не было принято вести особые книги, по которым можно точно определить, сколько арестованных содержалось в той или иной тюрьме, но, судя по дошедшим до нас отрывочным сведениям, можно предположить, что из 100 колодников доживали до приговора или освобождения не более 20. Таким образом, смертность доходила до 80 процентов. Человек, попавший в Тайную канцелярию, считался обречённым на суровое наказание, в нём видели тяжкого преступника, а если он не сознавался, судьи относились к нему ещё суровее. Поэтому никто не находил нужным заботиться о «заведомых злодеях», и люди, часто ни в чём не повинные, должны были терпеть двойную пытку: в застенке и в тюрьме. Апухов, секретарь князя Меншикова, перенёсший несколько пыток и затем, в виде особой милости, сосланный в Сибирь на поселение, провёл в тюрьме более года. В оставшихся после него записках он нарисовал жуткую картину такой тюрьмы. Изящный, хорошо образованный молодой человек был посажен в подземелье, стены которого обросли толстым слоем зловонной плесени. Свет в эту яму проникал сверху, через крошечное отверстие, закрытое толстыми железными прутьями и почти сплошь затканное грязной паутиной. Сквозь это отверстие свободно проникал дождь, и нередко в яме вода стояла на вершок от пола. Так как выходить колодникам не дозволялось и им не полагалось даже простого ведра, то земляной пол всегда был покрыт испражнениями, которые вычищались один раз в год – перед Пасхой. Кормили колодников плохо. Утром им бросали куски пропечённого, заплесневелого хлеба, причём, на каждого заключённого приходилось не более двух фунтов, на всех полагался один кувшин воды в день. В большие праздники, кроме хлеба, бросали куски варёных говяжьих отбросов. Если случались подаяния – и их бросали. Но даже и это подобие пищи доходило не до всех. Более здоровые и сильные завладевали лучшими кусками и были сравнительно сыты, в то время как больные и измученные пытками оставались совершенно голодными и умирали от истощения. Для спанья полагалась солома, не сменявшаяся по несколько месяцев. От грязи солома, конечно, скоро превращалась в вонючую массу, ничем не отличавшуюся от отвратительной гущи, заменявшей пол. Казённой одежды колодникам не полагалось, а о смене и стирке белья они не смели и мечтать. Если к этому добавить, что сами колодники считали себя обречёнными на постоянные пытки и в «счастливом случае» могли надеяться разве только на ссылку в далёкую Сибирь, то необычная смертность среди них станет вполне понятной. В начале 1860-х годов на месте, где прежде находилось отделение Тайной канцелярии, рыли землю для какой-то постройки и нашли много скелетов в ручных и ножных кандалах. Несчастных колодников не считали нужным расковывать даже после смерти… При Петре I канцелярия имела дело почти исключительно с людьми низших сословий. В случае, когда обвинялись военные или люди, более или менее близкие к верхам, допрос чинили доверенные лица. Пётр И считал такой порядок лишним. При нём в застенок отправляли всех, без различия звания; исключение делалось редко: когда обвиняемый стоял слишком на виду. Одним из этих немногих «счастливцев» был князь Александр Данилович Меншиков, самый близкий к Петру Великому сановник Его не пытали, а по личному распоряжению царя без суда и следствия сослали в Сибирь, в глухой городишко Берёзов. Там князь и умер. Зато было приказано всех, близко соприкасавшихся с князем, пытать до крайности, и, вероятно, не один из этих без вины виноватых был похоронен во дворе Полтавского застенка. Вообще за три года царствования Петра II у Тайной канцелярии было очень много дел, начатых по личному указанию царя. Удаляя и отправляя в застенок людей, пользовавшихся властью при его деде, Пётр II старался окружить себя людьми, не пользовавшимися милостью у Петра Великого. Эти новые любимцы, в свою очередь, пользовались выпавшим на их долю случаем и спешили свести личные счёты со своими врагами. Государь, до вступления на престол живший в опале, видел от людей мало хорошего. Он был очень подозрителен, всюду видел врагов, почти никому не доверял. Достаточно ему было намекнуть, что кто-то затевает заговор или даже просто отзывается о нём не совсем почтительно, как тотчас Тайной канцелярии отдавался приказ произвести расследование. Если же заподозренный имел несчастье ещё раньше навлечь на себя немилость царя, то в приказе предписывалось пытать «жесточайше» и через короткое время доносили, что такой-то «во время допроса с пристрастием волею Божией помре». Князь Яков Шаховской в своих «Записках» рассказывает о такой «жесточайшей» пытке. Допрашивали Данилу Свешникова, родственника князя А.Х.Долгорукова. Пётр II намеревался жениться на дочери князя Екатерине Алексеевне и вдруг узнал, что за ней ухаживает гвардии сержант Данила Свешников. Нашлись услужливые люди, донёсшие, что Свешников подготавливает в гвардии бунт, чего в самом деле не было. Ко времени пытки оговорённого в крепостном застенке, кроме судей и секретаря, собрались высшие гражданские чины: дело чрезвычайной важности. Ввели Свешникова. На нём ещё был гвардейский мундир. Бледный, он испуганно озирался. Помощники палача умелыми руками быстро раздели его донага и подвели к дыбе. Допрос начался. Закрутив Свешникову руки за спину и в хомут, палач дал знак, его помощники натянули верёвку, хрустнули кости, и застенок огласился нечеловеческим криком. Судьи задавали вопросы, но пытаемый от страшной боли не мог отвечать. Его спустили на землю, вправили вывихнутые в плечах руки и спросили, с кем он вёл уговор против Его Царского Величества. Что заговор существовал, считалось установленным. Свешников, только теперь узнавший, в чем его обвиняют, стал клясться, что ни о каком заговоре не знает, а потому не может назвать и соучастников. Его вторично подняли на дыбу, но на этот раз последовал приказ «встряхнуть». Князь Шаховской, не раз присутствовавший на рядовых пытках, пишет, что страшнее такого «встряхивания» трудно себе представить: верёвку слегка отпустили, затем сразу натянули, и раздался хруст костей, переломленных в локтях. Свешников уже не кричал, а только бессмысленно мычал. Его спустили на землю, вправили плечевые суставы сломанных рук и снова начали допрашивать. Но он едва держался на ногах и едва ли понимал вопросы. – Железо! – скомандовал старший судья. Сержанта прикрутили ремнями к длинной скамье, палач взял клещи, достал из печи небольшой железный брусок, раскалённый докрасна, и стал им медленно водить по подошвам пытаемого. В застенке запахло жареным мясом. Судьи опять задали вопрос и опять не получили ответа. Палач достал другой брусок и стал прижигать Свешникову грудь и живот. Свешников впал в беспамятство. Его несколько раз обливали водой. Он очнулся, но не совсем понимал, что с ним делается, глядел мутными глазами перед собой. Сам палач был смущён и вопросительно поглядывал на судей. Было ясно, что при таком состоянии обвиняемого продолжать допрос бесполезно. Но судьи так не думали. Пытка продолжалась. Свешникову вбивали гвозди под ногти, капали на спину кипящей смолой, наконец железными тисками по очереди раздробили пальцы на обеих ногах – он молчал. Наконец сам Толстой заявил, что на этот раз достаточно. Свешникова подняли и только тут увидели, что он уже умер. Такая поспешность Тайной канцелярии, однако, не понравилась Петру II. Выслушав доклад, он нахмурился, резко сказал: «Дураки!», и повернулся спиной. Казнь Данилы Свешникова не принесла Петру II никакой пользы: государь скончался, не успев обвенчаться с княжной Долгоруковой. Он умер в январе 1730 года, а через пять месяцев князь Алексей Долгоруков со всей семьёй, в том числе и с наречённой невестой покойного государя, отправился в ссылку, в Сибирь. На российский престол придворными чинами была избрана Анна Иоанновна, племянница Петра Великого. Новая императрица всегда относилась враждебно к Петру Алексеевичу и поспешила окружить себя людьми, до тех пор бывшими в опале или, по крайней мере, не одобрявших поступков покойного. Трон окружили новые люди, и это, между прочим, сказалось и на сыске. Анна Иоанновна до вступления на престол была герцогиней Курляндской. Естественно, что она пригласила к петербургскому двору многих курляндцев, сумевших заслужить её расположение в Митаве. Среди этих людей первое место занимал Бирон, произведённый новой императрицей в герцоги. Бирон пользовался почти неограниченной властью. Чуждый всему русскому, даже плохо говоривший по-русски, он не доверял петербургской Тайной канцелярии и устроил свою, курляндскую, где допрашивались и пытались все заподозренные в неблагожелательстве к нему, Бирону, и другим курляндцам. Императрица оставалась совершенно в стороне. Она вела рассеянную весёлую жизнь и только подписывала то, что ей подсовывал Бирон. Однако, несмотря на такое положение вещей, Тайная канцелярия не бездействовала. За отсутствием сколько-нибудь серьёзных дел она занялась мелочами, нередко, как и при Петре I, доходившими до драматических курьёзов. В 1738 году, т. е. через 13 лет после кончины Петра Великого, кронштадтский писарь Кузьма Бунин представил Тайной канцелярии обстоятельный донос, в котором сообщал, что вдова квартирмейстера матросов Маремьяна Полозова распускает зловредные слухи, будто покойный государь Пётр Алексеевич был не русский, а немец, а потому на Руси правят немцы. В действительности же произошло следующее: жена Бунина родила дочь. При родах ей помогала Маремьяна Полозова. Как-то ночью у постели роженицы разговорились о Петре I. Старушка, кстати, и передала сплетню, слышанную ею десятка три лет назад. – Говорили, – шамкала Маремьяна, – как царица Наталья Кирилловна родила дочку, так в то время сыскали в немецкой слободе младенца мужеска пола и сказали царю Алексею Михайловичу, что двойня родилась. А тот подлинный немецкий младенец и был государь Пётр Алексеевич. Бунин насторожился. Он поднёс бабке стакан вина и попросил продолжать. Маремьяна, не подозревая ничего, охотно заговорила снова: – И то верно, что покойный государь куда как больше жаловал немцев. А ещё довелось мне о том же слышать у города Архангельского, от немчина Матиса. И говорил тот немчин, что-де государь Пётр Алексеевич природы не русской. А слышала я всё это так-то: муж мой, покойник, был на службе в Архангельском, и я с ним там житие имела. И хаживала я для работы к тому самому Матису, а у него завсегда иноземцы толклись, по-своему калякали. Иные и по-нашему, по-русски, говаривали и, бывало, все надо мною издеваются: Дурак-де русак! Не ваш государь, а наш, и русским до него дела нет никакого". Для Бунина этого было вполне достаточно. Он знал, что Тайная канцелярия охотно принимает доносы и даже платит по ним, но не рассчитал только, что в то время на верхней ступени власти стояли немцы во главе с Бироном и что его донос, таким образом, близко касался этой власти. В Тайную канцелярию немедленно доставили бабку Полозову, а вместе с ней и доносчика Бунина. Началось следствие. Несчастную старуху три раза вздёргивали на дыбу, пытали огнём; она созналась во всех своих словах, приведённых Буниным в доносе, но больше ничего не могла показать, поскольку ничего не знала. Было указано «ещё разыскивать и пытать её накрепко», но выполнить этот приказ оказалось невозможным: сами судьи определили, что «токмо ею не разыскивано за ея болезнью; и ныне её не разыскивать же, понеже она весьма от старости в здоровье слаба». Можно представить, в каком состоянии была старушка, если даже Тайная канцелярия отказалась пытать её. Бунин счастливо спасся от пытки. Для этого он воспользовался уловкой, бывшей тогда в большом ходу. Он попросил прислать священника для исповеди. Такие просьбы среди ожидавших пытки не были редкостью, и к Бунину явился священник Хитрый писарь отлично знал, что каждое слово, произнесённое им на исповеди, будет непременно передано судьям, и «покаялся», что «доносил на Маремьяну без всякой страсти и злобы, прямою христианскою совестью» и что всё написанное им – святая истина. За Бунина, кроме того, просил один из вице-адмиралов, у которого он исполнял обязанности секретаря, и судьи махнули на него рукой. Доносчик отделался двухмесячным тюремным заключением и страхом пытки. Кроме того, ему ничего не заплатили за донос, потому что Маремьяна ни в чём не повинилась. Еле живую старуху, искалеченную пыткой, сослали в Пустозерск – в ста верстах от Ледовитого океана. При этом было постановлено, что «пропитание ей иметь от своих трудов, как возможет». Это было одно из редких дел Тайной канцелярии, кончившихся трагически в царствование Анны Иоанновны. Обычно в то время пустяковые, большей частью «пьяные» дела, носили почти водевильный характер. В канцелярию петербургского обер-полицмейстера была доставлена солдатская жена Ирина Иванова. Полицейский сотник, доставивший её, рапортовал по начальству: «Вчерашнего числа вечером был я на петербургской стороне, в Мокрушиной слободе, и проходил вместе с десятским, для того чтобы за порядком наблюдение иметь. Проходя мимо дома солдатки Ирины, услыхали мы крик великий. Вошли во двор и стали тот крик запрещать. Из избы выбежали два бурлака и стали нас бить, а там выбежала самая солдатка и стала зазорно поносить начальство, и о его светлости негоже кричала. Того ради мы её и взяли, а бурлаков отправили на съезжую». Ирина самым решительным образом опровергала все показания. – Неправда, ой, неправда! – голосила она. – Был у меня и крик, и шум великий, а чего ради? Того, что пришли на двор сотник с десятским и вошли в избу. И стал мне сотник говорить непристойные слова к блуду, и я стала его гнать со двора вон. В ту пору вошли в избу два брата моих, родной и двоюродный, и столкали сотского и десятского на улицу. А те начали кричать, собрали народу немало, взяли меня и братьев под караул и повели на съезжую. Ведучи на съезжую, зачал сотский бить меня смертным боем, а я, не стерпев того бою, облаяла сотского. Он совсем осерчал, братьев отправил на съезжую, а меня сюда представил. Полицмейстеру совсем не хотелось путаться в дело, где, хотя и косвенно, замешано имя всесильного Бирона, и он отправил солдатку с сотским в Тайную канцелярию. Там сразу поняли, в чём дело, и начали допрос с полицейского. Однако его даже не пришлось пытать. Когда привели в застенок и он увидел одетых в красные рубахи палачей, орудия пыток, потемневшие от крови, им овладел ужас. Сотник упал на колени и повинился, что оклеветал солдатку. Судьи, в свою очередь, не хотели из-за пустяков препираться с полицией и отпустили сотника, приказав лишь слегка «постегать». Солдатке Ирине пришлось пережить несколько более тяжёлых минут. Её привели в застенок, раздели, вправили руки в хомут и несколько раз потянули за верёвку, но настолько слабо, что ноги женщины даже не отделились от земли. Затем был проведён формальный допрос, исход которого после признания полицейского, был, разумеется, предрешён. Наконец, солдатке «для памяти» дали несколько слабых ударов кнутом и отпустили с миром. У столяра адмиралтейства Никифора Муравьёва было дело в Коммерц-коллегии, тянувшееся уже четыре года. Заключалось оно в том, что подал столяр челобитную на англичанина, купеческого сына Пеля Эвенса, обвиняя его в «бое и бесчестии» и прося удовлетворения себе «по указам». «Бой и бесчестье» эти произошли, конечно, от того, что Никифор, нанявшись работать у англичанина, часто загуливал, ревностно справлял все праздники, установил ещё и свой собственный праздник – «узенькое воскресенье», т. е. понедельник, и тем крайне досаждал своему хозяину, у которого работа стояла. И вот в одно прекрасное «узенькое воскресенье» Пель Эвене, раздосадованный пьянством Никифора, расправился с ним по-своему: надавал добрых тумаков. Обиженный столяр задумал отомстить англичанину судом и подал на него челобитную в Коммерц-коллегию, но решения своего дела ему пришлось ждать долго. «Жившие мздою» чиновники не очень-то торопились, может быть, и потому, что купеческий сын Пель Эвене частенько наведывался по своим делам в Коммерц-коллегию и успел уже задобрить их, а голый столяр не представлял для чиновников никакого интереса. Так или иначе, но Никифор ходил год, другой, третий и, наконец, четвёртый справляться в коллегию о деле, а оно всё лежало под сукном. Столяр всё не терял надежды на возмещение обиды и надоедал коллежским чиновникам своими визитами, а они только твердили, что «жди мол, решение учинят, когда дело рассмотрится». И долго бы пришлось ходить Муравьёву таким образом, если бы не случилось неожиданного происшествия, которое его самого вовлекло в беду и заставило забыть об англичанине. Уже на четвёртый год своего мытарства пришёл однажды Муравьёв в коллегию и толокся с прочими в сенях, ожидая выхода какого-нибудь чиновника. Вышел асессор Рудаковский. Муравьёв подошёл к нему с вопросом. – Ты зачем?.. Ах, да, по делу с Эвенсом… Ну что, ты, брат, шатаешься, брось ты это дело и ступай, помирись лучше с хозяином, право. – Нет-с, никак невозможно. Что же, я четвёртый год суда жду, а тут помириться! – Ну, мне некогда с тобой разговаривать, не до тебя, – и чиновник скрылся. Столяр остался в раздумье, уж не оставить ли всё это? Удовлетворения не получишь, коли сам не заплатишь, а где же тягаться с купцом?.. Дай-ка попытаюсь ещё припугнуть жалобой!.. И снова ждёт Муравьёв чиновника, который через некоторое время появляется. – Ваше благородие! Я всё-таки буду вас просить об этом деле… – Ах, отстань ты, поди прочь, не до тебя… – Ну коли так, то я к Анне Ивановне пойду с челобитной, она рассудит! Чиновник остановился и строго воззрился на Муравьёва: – Кто такая Анна Ивановна? – Самодержица… – Как же ты смеешь так предерзостно говорить о высокой персоне императрицы? Какая она тебе «Анна Ивановна», родная, что ли, знакомая? Да знаешь ли ты, что тебе за это будет?! Чиновник рад случаю придраться и наступает на столяра с угрожающими жестами. Никифор трусит. – Так что же вы моё дело тянете? Ведь четыре года лежит! Аль вам получить с меня нечего, так и суда мне нет? – А, так вот ты ещё как! Хорошо! Слышали, как он предерзостно отзывался об Её Величестве: я, говорит, к Анне Ивановне пойду! Присутствующие мнутся. – Я тебя упеку! – разорался Рудаковский. – Конечно, конечно, надо его проучить, мужика, – подхватывает другой чиновник – Идите вы сейчас в Сенат и доложите Андрею Ивановичу Ушакову, он его проймёт! – Иду, иду, сейчас же! Я этого дела так не оставлю! – Да что вы, господа, все на меня? Рады обговорить-то!.. – Не отговаривайся, все слышали твои речи! Смущённый столяр хочет уйти, но его удерживают. – Нет, ты постой, куда улизнуть хочешь?! Вот я тебя с солдатами под караул отправлю! – кричит Рудаковский, и действительно, несчастного Муравьёва отправляют в Сенат. На другой день столяр предстал в походной Тайной канцелярии пред очи Ушакова и, разумеется, заперся в говорении неприличных слов. – Чиновник со злобы доносит, потому как они моё дело с англичанином четыре года тянут, а я помириться не могу и взяток не даю. – Так что же ты говорил? – Говорил, как надлежит высокой чести: Её Величеству, государыне Анне Ивановне, а не просто – Анне Ивановне… Рудаковский со злобы оговаривает. – Позвать сюда асессора Рудаковского! – Как он говорил об императрице? – Весьма оскорбительно для высокой чести самодержицы – именовал её, как простую знакомую, Анной Ивановной, без титула, подобающего её персоне. Говорил мне в глаза и слышали его другие люди, коих могу свидетелями поставить. – Ну! – обратился Ушаков к Никифору. – Признавайся лучше прямо, винись, не то – огнём жечь буду! – Со злобы!.. Потому как… – А, не признаёшься! Поднимите его на дыбу! – Винюсь, винюсь, ваше превосходительство! В забвении был, с досады, может, что и не так сказал, как надобно! Дело моё не решают, ну я и хотел постращать именем Её Величества государыни, чтоб дело-то решили… – Ну, так чтобы ты никогда не забывал подобающей императорской персоне чести и уважения, мы тебя плетями спрыснем, – решил Ушаков. Не искал с тех пор больше столяр Муравьёв справедливости в судах. В день коронации императрицы Анны Иоанновны, после литургии и молебного пения, у воеводы Белозерской провинции, полковника Фустова, был званый обед. Собрались к нему все знатные люди: игумен ближнего монастыря, городской протопоп, ратушские бургомистры, бургомистры таможенные и кабацкие и много другого зажиточного люда. Между гостями было и двое молодых военных: поручик морского флота Алексей Арбузов и прапорщик Василий Уваров. За обед сели чин чином; радушная полковница усердно угощала; игумен и протопоп, сидевшие на первых местах, завели разговор о епархиальных делах, кабацкие бургомистры о винном торге, а ратушские пустились обсуждать дела администрации. Молодые военные занялись разговорами с барышнями – дочками воеводы. Прапорщик скоро овладел вниманием старшей дочери-красавицы, что взорвало поручика, большого кутилу и забияку. Бросая сердитые взгляды, поручик стал изыскивать способ придраться к чему-либо и дать почувствовать прапорщику своё превосходство. Но на все его колкие замечания Уваров отвечал спокойно, что ещё более распалило Арбузова. Но вот встал хозяин и предложил выпить за здоровье императрицы. Все поднялись, чокнулись и выпили. Только Уваров, отпив полрюмки, сморщился и поставил её снова на стол. – Что же вы так мало пьёте? – спросила хозяйка. – Я теперь дал зарок не пить больше, потому что от хмельного болен бываю. На прошлой неделе кутнул слегка в компании, так после трое суток болен пролежал, думал совсем смерть подходит. Арбузов, занятый усердно выпивкой, не заметил этого, но вот радушная хозяйка подошла к Уварову со стаканом пива. – Не могу-с, ей-богу, не могу пить, дал обещание. – Ну что вам сделается от стакана пива? – уговаривала полковница, – теперь такой день! Нужно выпить за здоровье императрицы! – Да вот отец протопоп ещё не пил вина, – пробовал отвертеться Уваров, но в это время вдруг поднялся поручик Арбузов. – Как, что такое?! Он не хочет пить за здоровье Её Величества? – громко заговорил он через стол и вперил злые глаза в Уварова. – Я не пью, потому что мне это вредно, но, если хотите, я выпью, только дайте мне чего-нибудь полегче… – Ах, вот горе, – засуетилась хозяйка, – нет ничего, кроме пива и водки. Уваров, взяв стакан пива, выпил его. – Нет, ты этим не отвертишься! – горячился Арбузов, – как это ты отказываешься пить за здравие императрицы? Ты после этого не верный слуга государыни, а каналья! Ты, бестия, недостоин носить военный мундир, потому что не уважаешь Её Величества!.. – Потише, потише! – вскочил Уваров. – Вы не смеете так называть меня! Всемилостивейшая государыня не желает своим подданным от пьяного питья вреда, не тре-будет её здоровья, если подданные будут пьяными валяться да болезни наживать!.. – А, вот ты как! Ну, я тебя заставлю выпить! Ты пил прежде, я сам видел тебя пьяным! – заорал Арбузов, подступив к прапорщику со стаканом водки. – Пей, сейчас пей, не то я тебя всего расквашу! – и сжатый кулак поднялся над головой Уварова. Уваров отшатнулся назад, глаза его загорелись гневом, но тут переполошившиеся гости схватили Арбузова, стакан выпал и разбился… – Я не хочу в чужом доме скандал поднимать, мы рас считаемся с вами после, – сказал Уваров и направился к выходу. – Ну, погоди, дьявол, съедусь я с тобою где-нибудь, разорву на части, изобью как собаку! – кричал, вырываясь из рук гостей, поручик. Гости, встревоженные скандалом, вышли из-за стола, уговаривали и укоряли Арбузова, а полковник-воевода дал время удалиться Уварову. Указав Арбузову на дверь, он крикнул: – Пошёл вон! Я не позволю всякому пьянице буянить у меня в доме! Вон! Арбузов оборотился, хотел ещё что-то сказать, но его вытолкали за дверь… Последствием этой истории между двумя молодыми офицерами была не дуэль; они избрали другой, хотя, по нравам эпохи, и не менее кровавый путь, – оба подали в новгородскую губернскую канцелярию по прошению и представили суду решить их дело чести. Прапорщик Уваров написал прошение и подал через два дня после происшествия и в прошении жаловался, что Арбузов «неведомо за что» изругал его, причём подробно перечислил все бранные эпитеты, которые он слышал. Дело это, по ходатайству самого воеводы, вполне сочувствующего Уварову, не откладывалось в долгий ящик, и скоро Арбузов должен был получить возмездие за скандал в доме воеводы. Чувствуя собравшуюся над его головой беду, Арбузов вдруг вздумал повернуть дело на другой лад и, не теряя времени, махнул в ту же канцелярию доношение на Уварова, оскорбившего монаршую честь тем, что не хотел пить, «как российское обыкновение всегда у верных рабов имеется», за здравие Её Величества. Получив такой донос, новгородская канцелярия не признала возможным рассматривать дело самой, а составя экстракт из обеих бумаг, послала его в Тайную канцелярию, к Ушакову. Начались допросы всех причастных к делу лиц и свидетелей. Уваров на допросе объяснил: до 24 апреля в компаниях он вино и пиво пил и, видя от того питья себе вред, пить перестал от 24 числа, а 28 апреля, когда воевода предложил всем по рюмке водки за здравие Её Величества, и он выпил, а не пил только другую, предложенную Арбузовым. Арбузов продолжал обвинять прапорщика, что тот не хотел пить из умысла. Свидетели, вызванные в Тайную канцелярию, подтвердили во всем показания Уварова и обвинили в буйстве Арбузова. Уварова признали невиновным, а Арбузова, за желание сделать зло своим неверным доносом, понизили чином… В морозный день декабря 1739 года в городе Шлиссельбурге в дом тамошнего жителя пришёл живший в недальнем селе Путилове каменщик Данила Пожарский. Зашёл он туда по-сродственному – проведать двоюродную племянницу своей жены, хозяйку Авдотью Львовну, да кстати и погреться с мороза. – Здорово, племяннушка, как живёшь-можешь? – Аи, да неужто это дядя Данила? – воскликнула Авдотья. – Какими судьбами? – По делам, племяннушка, по делам… Хозяин-то дома? – Нету самого-то, отлучился… Да ты садись! Здорова ли тётка Алёна, что у вас нового? – Что нам сделается? А тётка тебе кланяется… Данила распоясался, сел на лавку и тут только заметил в комнате ещё третье лицо – небритого, грязного и одетого по-немецки человека. – Это кто ж у тебя? – спросил Данила Авдотью. – А это, дядя Данила, жилец у нас на квартире живёт, писарь из полицейской конторы, Алексеем Колотошиным зовут. Писарь поклонился и снова сел у окна. – Зазяб дюже по дороге-то, – сказал Данила, потирая руками. – Да ты бы дядя, на печку лёг, погрейся с холоду, – предложила Авдотья, – раздевайся да полезай, скидай валенки-то, я их посушу. – Ин ладно, дело говоришь, погрею старые кости… Вы, господин, не обессудьте, – обратился Пожарский к писарю, снимая валенки и влезая на жарко истопленную печь. – Ничего-с, это дело хорошее с морозу, – отвечал писарь. Авдотья принялась за самовар да закусочку для дяди. – Ноне мы, Дуняша, с работой, слава Создателю, сбились – дела повеселее пошли, – начал с печи Данила, – в Курляндию нашего брата каменщика много пошло. – А как теперь в Курляндию ездят, позвольте спросить? – встрял писарь. – Да разно, – отвечал Данила, – больше через Нарву, Юрьев и Ригу. – А чья ж это ныне Курляндия-то, под чьей державой? – спросила Авдотья писаря. – Курляндия та ныне наша, – отвечал Колотошин, – Всемилостивейшей Государыни, потому что она изволила быть в супружестве за курляндским князем. – Вишь ты, какое дело! То-то теперь я вспоминаю, когда ещё махонькой девочкой была, и жили мы в Старой Руссе, теперь этому лет с тридцать будет, так говорили, что царевна за неверного замуж идёт в чужую землю. И песня тогда была складена, и певали её ребята, мальчики и девочки: Не давай меня, дядюшка, Колотошин осклабился. Пожарский на печи промолчал, а Авдотья вышла за чем-то в сени и скоро снова воротилась. – Был-де слух, – опять начала Авдотья, – что у государыни сын был и сюда не отпущал… – Не знаю, ничего не знаю, – ответил Колотошин и, видя, что Авдотья в своих воспоминаниях заходит уж слишком далеко, в такую область слухов и сплетён, что не стал ни отвечать, ни расспрашивать её более. Данила тоже примолк, должно быть, задремал. Разговор прекратился. Колотошин посидел ещё немного и ушёл к себе. Писарь Алексей Колотошин представлял собой личность с тёмным прошлым и зазорным настоящим. Выросший среди нищеты и разврата, освоившийся и с тем, и с другим, не получивший никакого образования, он с детства перебывал во всяких профессиях – от нищего-мазурика до полицейского писаря. Каждый день пьяный, он в должности обирал без всякой совести, кого можно было, и готов был на всякое грязное дело: обман, лжесвидетельство, донос, воровство. Выгнанный из одного места, он шатался по самым грязным и подозрительным местам, пока не удавалось втереться снова куда-нибудь. Дней через десять после описанного нами разговора Колотошин что-то смошенничал или своровал и, не успев спрятать концы в воду, попался. Его посадили под караул при канцелярии. Сидя там, оборотистый писарь раскидывал умом, какой бы учинить фортель, чтобы избежать кары. «Дай-ка, – сообразил он, – я сделаю донос, объявлю „государево слово и дело“. Сейчас меня освободят отсюда и переведут в Тайную канцелярию, а покуда там пойдут розыски да допросы – это дело и потухнет… а может, и награду получу». Жертвой доноса Колотошин избрал свою квартирную хозяйку Авдотью Львову, разговорившуюся, на свою беду, об императрице. И вот простой и самый невинный разговор превращается в кровавое уголовное дело об оскорблении императорской чести. Ушаков придал делу важное значение и тотчас послал за Авдотьей. – Отчего же ты раньше не донёс? – спрашивал он у Колотошина. – Да прост я, батюшка, не понял сначала, – прикинулся овечкой писарь. – А про какого сьша императрицы оная жёнка Авдотья говорила? – Не ведаю подлинно, ваше превосходительство. Притащили обезумевшую от страха Авдотью. Данила успел уехать, его разыскивали. На допросе Авдотья призналась, что говорила, как доносит Колотошин, но говорила это «с самой простоты своей, а не с какого умыслу, но слыша в ребячестве своём, говаривали и певали об оном малые ребята мужска и женска полу». Отговорка «сущей простотою», «недознанием» была так обыкновенна в Тайной канцелярии, её слышали по несколько раз в день от каждого допрашиваемого, что её уже перестали принимать во внимание. Не поверили и Авдотье. Её назначили к пытке, и, подняв на дыбу, должны были расспросить с пристрастием накрепко, т. е. с ударами плетью, «с какого умысла говорила те непристойные слова, и не из злобы ли какой, и от кого именно такие слова она слышала, и о тех непристойных словах не разглашала ли она?» Понятное дело, что, предлагая эти вопросы Авдотье, допросчики напрасно трудились; заплечные мастера напрасно хлестали спину несчастной бабы – ни в одном из этих грехов она не была виновна. Но «простоте» не верили, уверения в невиновности сочли за «запирательство», и на этом дела не кончили, а снова кинули Авдотью в тюрьму, до новой пытки. Нашли и Данилу Пожарского. Его показания ничего не прибавили, Данила подтвердил только свой разговор с писарем о дороге в Курляндию, а об остальном отозвался незнанием, поскольку дремал на печке. Поразительно, но его отпустили. А Авдотья просидела в тюрьме два месяца, потом её снова потребовали на третий допрос и вторую пытку. Снова те же вопросы: не разглашала ли? с какого умыслу? от кого услышала? Снова дикие крики несчастной. Намётанный глаз Ушакова наконец увидел, что женщина в общем-то невиновна. Решено было не пытать её больше и кончить это дело совсем. Канцелярия решила: «Авдотье Максимовой Львовой за происшедшие от неё непристойные слова учинить жестокое наказание, бить кнутом нещадно и освободить». Вот некстати-то вспомнила баба свою молодость!.. * * *Императрица Анна Иоанновна, скончавшаяся в октябре 1740 года, назначила своим наследником Иоанна, сына Антона Ульриха, герцога Брауншвейгского, и Анны Леопольдовны, внучки царя Ивана (брата Петра Великого) по его дочери Екатерине. Ко дню кончины императрицы Иоанну Антоновичу едва исполнилось два месяца, а потому за его малолетством по воле Анны Иоанновны был назначен регент. Им стал Бирон. Так что в управлении страной ничего не изменилось, и Тайная канцелярия могла свободно продолжать заниматься делами о болтливых старушках и энергичных солдатках. Но уже через месяц совершился дворцовый переворот, встряхнувший всю Россию. Бирона, сумевшего заслужить ненависть русских, свергнул фельдмаршал Ми-них, прославившийся победами над турками. Официальной регентшей была объявлена Анна Леопольдовна. Хотя Миних был тоже из немцев, от него всё же ждали, что он разгонит курляндцев, плотной толпой заслонивших императорский трон от народа. И в первое время эти надежды как будто начали сбываться. С начала 1741 года застенки Тайной канцелярии наполнились невиданными до сих пор колодниками, почти не говорившими по-русски. Это были курляндцы, ставленники Бирона, обвиняемые во всевозможных преступлениях, начиная от простых краж и кончая государственной изменой. Для допроса этой толпы иноземцев пришлось даже приглашать особых переводчиков, которых во избежание разглашения застеночных тайн держали в одиночном заключении. Одним из первых допрашивался двоюродный брат repцога Бирона, носивший высокий чин капитана Преображенского полка. Ему было предъявлено крайне серьёзное обвинение: по сведениям Миниха, он подготовлял переворот в пользу брата, предполагалось, что он хотел, отравив Иоанна Антоновича, обвинить в его смерти Анну Леопольдовну, заточить её в монастырь и, опираясь на войска, провозгласить российским императором герцога Бирона. Обвинение это, конечно, было вздорное, потому что русские войска не поднялись бы на защиту захватных прав курляндца, но Миниху нужно было создать что-нибудь крупное, чтобы оправдать им самим произведённый переворот. Когда капитан Бирон вошёл в застенок, судьи невольно переглянулись. За десятки лет там не появлялся такой преступник Бирон, рослый красавец, одетый в преображенский мундир, переступил порог с высоко поднятой головой. Сопровождавшие его два конвойных солдата были смущены и, видимо, чувствовали себя неловко. Капитан остановился у порога, прищуренными глазами посмотрел на судей и хорошо знакомых ему военных, жавшихся к стене, и презрительно сказал: – Sapperlott! Хороший компаний! – и твёрдыми шагами направился к палачу. Пока Бирона раздевали, в застенке царило томительное молчание. Первым очнулся Ушаков, старший из судей. Он наклонился к своим товарищам и довольно громко сказал: – Помните, приказано костей не ломать, на руках и лице знаков не оставлять. А об остальном мы постараемся. И, действительно, постарались. Раздетого Бирона прикрутили к широкой доске и стали пытать особым утончённым способом. У него медленно, методично и с полным знанием дела вырезали из кожи маленькие квадраты, отдирали кожу, а рану присыпали солью. Сначала эту операцию произвели у него на груди, потом на боках, в паху… Судьи предлагали вопросы, палачи старательно делали своё дело, но Бирон молчал. Только лицо его, то сине-багровое, то мертвенно-бледное, да скрип зубов говорили о нечеловеческих муках, которые ему приходилось переносить. Видя, что «шашечки» не помогают, Ушаков распорядился «посмолить». Палачи достали из печи небольшие чугуны с кипящей смолой и стали каплями лить её на обнажённое от кожи мясо. Когда на кровавую рану упала первая капля, Бирон дико вскрикнул, рванулся, широко раскрыл глаза, потом снова затих. Шипя на живом мясе, падала капля за каплей, далеко во все стороны брызгала кровь, но пытаемый не шевелился. Он был в беспамятстве. После краткого совещания судьи решили продолжать допрос. Бирона несколько раз облили холодной водой, привели в чувство и стали допрашивать без новой пытки. Первый вопрос остался без ответа. Когда судья повторил его, Бирон с огромным трудом повернул голову и плюнул в сторону судей. Возмущённые, они велели продолжить пытку. Три раза терял Бирон сознание – его отливали водой. Наконец четвёртый обморок, длившийся около получаса, испугал истязателей, и полумёртвого капитана отнесли в «секретную» камеру. В это время Тайная канцелярия была завалена делами, и два застенка работали круглые сутки. По распоряжению Миниха, трём главным судьям Толстому, Ушакову и Писареву было присвоено звание инквизиторов. Тайная канцелярия прилагала все усилия, чтобы найти нити хоть какого-нибудь политического заговора, который мог оправдать действия фельдмаршала, но всё было напрасно. Самые жестокие пытки не могли заставить курляндцев сознаться в том, что было нужно Миниху. А в своём рвении инквизиторы перестарались. Один из курляндских баронов, изувеченный в застенке, дал в состоянии полубреда нечто вроде признания, и оговорил князя Сергея Путятина, одного из наиболее любимых вельмож того времени, именитого князя схватили, жестоко пытали, и, может быть, запытали бы до смерти, если бы за него не вступилась влиятельная родня. Миних, которому уже успела надоесть возня с мнимыми заговорщиками и который чувствовал себя в роли фактического регента довольно прочно, призвал во дворец всех трёх инквизиторов, накричал на них, изругал и велел «прекратить болванское занятие, от коего по Российскому государству смута сеется». В заключение он приказал немедленно освободить положительно всех, привлечённых по грандиозному делу о заговоре, но сделать это было невозможно, поскольку две трети побывавших в застенках носили слишком «явные улики» против Тайной канцелярии. Состоялось особое совещание инквизиторов и младших судей, где решили отпустить лишь тех, кто не изувечен и не обезображен пытками, остальных же «продолжать допрашивать с пристрастием, как особо подозрительных». Освободили 80 человек Об остальных донесли, что «Тайная канцелярия питает сугубые надежды изобличить злодейства оных». Освободив Россию от курляндцев, Миних не мог воспрепятствовать вторжению в столицу родственников младенца-императора, брауншвейгцев, во главе с самим принцем Антоном-Ульрихом, ближайшим советником которого стал канцлер Остерман, немец, недаром прозванный старой лисицей. Среди гвардии росло возбуждение, которым умело воспользовалась цесаревна Елизавета, дочь Петра I. – В ноябре 1741 года Елизавета Петровна подняла гвардию, арестовала Иоанна Антоновича и его родителей, Миниха, Остермана и других и вступила на отцовский престол. Уже в декабре начались допросы сторонников Бирона, которого в то же время отправили в ссылку, в сибирское местечко Пелым. Императрица Елизавета Петровна, не любившая курляндцев, приказала схватить тех из них, кто был привлечён к следствию по распоряжению Миниха. Застенки опять наполнились курляндцами, но уже не теми, успевшими познакомиться с дыбой и кнутом, – те успели бежать на родину, – а другими, ни в чём не повинными. Снова полились потоки крови, захрустели кости. Через десять месяцев после ссылки Бирона в тот же Пелым отправился его недруг Миних. У Тайной канцелярии на руках оказались новые дела: «О злоумышлениях былого фельдмаршала фон Миниха на здоровье принца Иоанна Антоновича, герцога Брауншвейгского» и «О происках былого канцлера графа Остермана». Сами названия обоих дел настолько неопределенны, что давали полный простор инквизиторам, которые поняли свою задачу просто: они организовали целый штат шпионов, днём и ночью шнырявших по Петербургу. Стоило такому агенту подслушать разговор, в котором, пусть и косвенно, выражалось сочувствие Бирону, Миниху или Остерману, и неосторожные собеседники попадали в застенок и вносились в список государственных преступников. В конце 1742 года Тайной канцелярии пришлось начать розыск ещё по одному делу, едва ли не самому серьёзному из всех, которыми она когда-либо занималась: императрица Елизавета Петровна назначила наследником российского престола принца голштейн-готторпского (Петра III), сына родной сестры Елизаветы, герцогини Анны Петровны. И вот создался обширный заговор, целью которого было добиться назначения наследником Иоанна Антоновича, уже занимавшего престол после Анны Иоанновны. Тайная канцелярия бросила иноземцев и всецело отдалась уловлению русских, стремившихся к изменению порядка престолонаследия, И снова, наряду с серьёзными арестами и допросами, начинались курьёзы, нередко кончавшиеся трагически. Пример тому – дело некоего прапорщика Бугрова. Началось с пустяков: прапорщик очень любил выпить и не пропускал ни одного сколько-нибудь удобного случая, когда можно напиться до бесчувствия «на законном основании». Такой случай ему представился накануне Троицына дня. По его глубокому убеждению, всякий верующий человек должен встречать праздник в радости, то есть в подпитии. Проснувшись утром в праздник, «верующий человек» сделал неприятное открытие: добрая баклага вина, оставленная им накануне на похмелье, исчезла неведомо куда. Впрочем, не совсем неведомо, ибо прапорщик имел веские основания подозревать в похищении драгоценной посудины свою жену, постоянно ругавшую его за пьянство. Он «со всею вежливостью» обратился к жене дать ему похмелиться, но та решительно отказала. Жил прапорщик в своей крошечной усадьбе, кабаков поблизости не было, вином приходилось запасаться загодя и, таким образом, оставалось надеяться единственно на милость жены. Но та была неумолима. Тогда огорчённый супруг прибегнул к испытанному средству: набросился на жену с кулаками. Но она отлично знала его привычки и, со своей стороны, приняла меры: схватила ухват и стала обороняться. Битва грозила принять серьёзные размеры, единственной свидетельницей вооружённого столкновения была служанка Авдотья Васильева. Опасаясь, что господа изувечат друг друга, она выбежала на крыльцо и отчаянным голосом стала звать единственного дворового человека Бугровых, Василия Замятина. Когда последний вошёл в комнаты, там уже наступило перемирие, прапорщик лежал на печи, а жена его сидела на лавке и причитала: – И чего ты пьёшь да буянишь, аспид ты окаянный! Пьёшь да безобразничаешь, в среду да в пятницу блудишь, и никакой пропасти на тебя нет. Чай, ни один басурман поганый того не делает! – Ан врёшь! – мрачно отозвался с печи жаждавший опохмелиться Бугров. – Басурмане ещё и не то делают. Вот, пожди, навяжут нам в цари басурмана голштинского, коли не удастся отстоять батюшку Ивана Антоныча, тогда и ты обасурманишься… Замятин обомлел. Ещё накануне проезжий офицер читал в ближней деревне бумагу, чтобы все, кому ведомы речи, супротивные назначенному государыней наследнику, о тех речах немедля доносили начальству. За праведный донос бумага сулила всякие милости, а за утайку – кнут да рваные ноздри. Поразмыслив, мужичок отправился в деревню посоветоваться с друзьями и пропал. А через неделю наехало на хуторок всякое начальство, посадило прапорщика с женой в телегу и повезли их прямо в Петербург. Начался допрос, и, по обычаю, «с пристрастием». При первом же вздёргивании на дыбу Бугров повинился, подробно рассказал, как было дело, и клялся, что «иных важных предерзостных и непристойных слов ни допрежь, ни после того не было; про наследника с женой никогда не говаривал, а что им сказано, то спроста да спьяну, а ни в какую силу». Всё-таки «для прилику» прапорщика несколько раз подняли на дыбу, а жену его допросили даже без пытки, ограничились тем, что ввели её в застенок, где она сразу упала в обморок. Тайная канцелярия постановила: «Прапорщика Николая Бугрова за глупые и непристойные слова бить батоги нещадно, затем отпустить. Жене его, Наталье, дать в застенке пять ударов кнутом за то, что слыша мужние речи, не донесла о них. А доносителю Василию Замятину за его извет дать паспорт, в котором написать, что ему, Василию, с женой и детьми от Бугрова быть свободну и жить, где похочет». Вообще, в первые годы царствования Елизаветы Петровны, когда ещё был страшен призрак свергнутого младенца-императора, доносчики неизменно награждались даже в тех случаях, когда и изветы оказывались не только вздорными, но и явно лживыми. Среди колодников Петропавловской крепости был некий Камов, которому неминуемо грозила сибирская каторга. Здоровый парень, бывший дворовый Разумовских, случайно попавший в солдаты. Четырнадцать лет тащил он лямку, принимал участие в нескольких походах и всюду выделялся своей старательностью и смышлёностью. Между прочим, в мирное время он в совершенстве изучил токарное ремесло, и это погубило его. Как способного мастерового, Камова из полка перевели в Петербург, где адмиралтейство нуждалось в опытных рабочих руках. Там он сразу занял положение мастера и уже мечтал о том времени, когда сможет выписать к себе, с разрешения добряка Разумовского, жену, как вдруг ничтожный случай положил конец его мечтаниям. Камов любил выпить с приятелями. Однажды, немного подгуляв, он продал кабатчику какой-то медный точильный инструмент. Протрезвившись, он решил бежать, потому что за утрату казённого добра ему грозило суровое наказание. Однако его скоро поймали и определили в особую мастерскую, где работали исключительно штрафованные. Через месяц Камов снова бежал и поселился у свояка, дворцового повара. Рискуя, свояк дал ему приют, всячески уговаривал явиться к начальству и повиниться. В благодарность за все заботы повара Камов обокрал его, начал кутить и был задержан в кабаке, когда пытался сбыть серебряное блюдо с дворцовым клеймом. До суда Камова поместили в каземат Петропавловской крепости вместе с другими уголовными колодниками. В то время уголовных колодников не кормили за казённый счёт и предоставляли им самим заботиться о собственном пропитании. С этой целью их отпускали в город за подаянием. Выводили в цепях. После одной такой прогулки Камов заявил караульному, что он хочетсделать важное сообщение. Его привели в канцелярию крепости и там он заявил следующее: – Сегодня, войдя во двор дома Шестерицына, что на Слободской улице, увидел я сержанта комендантского полка Бирюкова, ведшего беседу со стряпчим того дома. Говорил Бюрюков, что надо извести немецкого подкидыша и добиться, чтобы российский престол занял наш исконный государь Иван Антонович. И тогда только можно будет честно службу нести, а сейчас, когда надо ждать нашествия немцев, служить тошно. Колодника Камова немедленно переправили в Тайную канцелярию, куда скоро доставили и сержанта Бирюкова. Допрос начали с последнего. И тут выяснилось любопытное обстоятельство: оказалось, что в тот день, когда Камов слышал разговор, Бирюков по служебным делам находился в Москве, а стряпчий был болен и лежал в постели. Вызванные свидетели подтвердили это. Когда у Камова потребовали объяснений, он развязно заявил, что мог и обознаться, но что «разговор тот офицера с человеком, одетым во фризовую шинель, он сам слышал, и именно в тех словах, кои передал своему начальству». Его пытали «не наседливо» – он оставался при том же показании. Тогда, чтобы поддержать ревность доносчиков, Тайная канцелярия постановила отпустить Камова на все четыре стороны за его преданность государыне, а сержанта комендантского полка Бирюкова, также освободив, держать под сильным подозрением… Донос в то время процветал, как никогда, и тем не менее главных виновников не удавалось обнаружить. Как всегда, помог случай, и нити заговора обнаружились без всякого содействия Тайной канцелярии. В то время трехлетний Иоанн Антонович с матерью и отцом находился в крепости Дюнамунде под сравнительно слабым надзором. Барон Черкасский, один из ближайших советников Елизаветы, неоднократно советовал ей приказать вскрывать письма, которыми Анна Леопольдовна обменивалась со многими близкими ко двору лицами, но императрица считала такие меры нечестными, уничижающими её достоинство. Тогда барон самостоятельно взялся за просмотр переписки, и скоро у него в руках собрались неопровержимые улики против Лопухиных, Бестужевых, Путятиных и других, письменно уверявших бывшую регентшу, что Иоанн Антонович во что бы то ни стало займёт российский престол. Это глубоко возмутило Елизавету Петровну. Она прежде всего распорядилась, чтобы всю семью Иоанна немедленно перевезли в более удалённый от столицы Раннен-бург, а затем поручила Черкасскому произвести дознание «по всей строгости». В середине XVIII века, когда пытка считалась вполне дозволенным и надёжным средством для «отыскания истины», судьи-инквизиторы очень мало считались с положением допрашиваемых, особенно в случаях, когда допрос чинился по приказанию свыше, а не по собственному почину Тайной канцелярии. Но допрос лиц, уличённых в агитации в пользу воцарения малолетнего Иоанна Антоновича превзошёл, кажется, всё, что до того времени видели петербургские застенки. В уверенности, что избыток усердия в этом деле встретит только одобрение, заплечных дел мастера довели пытку до последней степени утончённости. Они пытали больше нравственно, чем физически, и, действительно, достигли блестящих результатов: почти все заподозренные признались не только в том, в чём их обвиняли, но и в проступках, о которых обвинители не сказали ни единого слова. Допрос начался в июне 1743 года. В застенок Петропавловской крепости одновременно привели Сергея Лопухина с женой, их сына Николая и его невесту, девицу Анну Зыбину. Первым раздели Николая Лопухина, вправили ему руки в хомут и «слегка» подняли на дыбу. Услышав хруст костей, Зыбина упала в обморок Её оставили в покое и принялись за юношу. Он с поразительным терпением выносил боль и вполне сознательно отвечал на все вопросы. После формальных вопросов о звании, возрасте и т. д. судьи спросили его, участвовал ли он в заговоре против государыни Елизаветы Петровны. Лопухин твёрдо отвечал: – Нет! Стремился ли он посадить на царство брауншвейгского принца Иоанна? – Нет! Я желал и желаю видеть на российском престоле Его Величество, государя императора Иоанна VI Антоновича! Главное было сделано, требовалось ещё выведать имена сообщников. Но на все дальнейшие вопросы юноша упорно отмалчивался. Его «встряхивали», вытягивали на ремнях, били кнутом, но всё напрасно. Старики Лопухины стояли, скованные каким-то столбняком. Судьи поглядывали на них выжидательно. Наконец Ушаков, руководивший допросом, громко, ни к кому не обращаясь, сказал: – Жаль молодца! Все кости ему переломают. Вот ежели бы сообщники выискались, сейчас и пытке конец. Отпустили бы его. Сергей Лопухин выступил вперёд, хотел что-то сказать, но не успел. Его предупредила Анна, только что очнувшаяся от обморока. Молодая девушка, дико озираясь, сидела на грязном полу застенка и старалась понять, что вокруг неё делается. Последние слова инквизитора молнией пронизали её мозг. Она вскочила, бросилась к судейскому столу и исступлённо закричала: – Отпустите его! Я сообщница! Николая сняли, вправили суставы, туго стянули ноги и руки и положили у стены, лицом к дыбе. Затем раздели Зыбину, впавшую в полубессознательное состояние, и стали пытать её. Девушка, казалось, не чувствовала боли. На все вопросы она равнодушно отвечала: – Я его сообщница. Пустите его. Юноша метался по полу, стараясь разорвать ремни. Напрасно он кричал, что Зыбина ни в чём не виновата, что она оговорила себя. Неумолимые судьи продолжали допрашивать девушку, требуя назвать других соучастников. Сергей Лопухин умолял пощадить Анну и допросить его, но Ушаков знал, что делал. Секретные сведения, доставленные в Тайную канцелярию, указывали на Николая Лопухина как на одного из главных руководителей заговора; его невеста и родители обвинялись только в соучастии, да и то косвенном. Опытный инквизитор действовал с верным расчётом: молодой Лопухин мог выдержать собственные муки, но пытка невесты развязала ему язык Он крикнул: – Не мучьте её! Я всё скажу! Анну спустили на пол. Николай Лопухин с лихорадочной поспешностью стал давать показания. Он называл десятки имён, указывал мельчайшие разветвления заговора, не щадил никого. Секретарь едва успевал записывать. Допрос длился более двух часов. Наконец все устали. Судьи отправились обедать, Николая Лопухина и Анну Зыбину отвели в их камеры, а после перерыва началась пытка жены Лопухина в присутствии её мужа. И опять посыпались показания, на этот раз – ни на чём не основанные, наскоро придуманные, вызванные исключительно одним горячим желанием спасти от мучений близкого человека… Таким же образом были добыты показания князя Ивана Путятина, при котором пытали огнём его единственную дочь. Графиня Анна Гавриловна Бестужева оговорила всех, кого помнила, когда при ней подняли на дыбу её брата Ивана Мошкова. Словом, новый способ применения пытки дал богатый материал для дальнейшего следствия: к делу о заговоре оказались привлечёнными несколько сот человек, из которых огромное большинство было виновато разве только в том, что их имена не вовремя вспомнили люди, доведённые до отчаяния. В течение месяца тюрьмы Тайной канцелярии переполнились ещё более, чем при расследовании бироновского дела. Судьи запутались в показаниях оговорённых до такой степени, что слова одних записывали в листы других и, наконец, при проверке этого следственного материала были найдены такие курьёзы, как показания некоего Александра Топтова, клятвенно утверждавшего, что никогда он не слышал о существовании Александра Топтова, а в показаниях одного гвардейского офицера отмечено: «В камеру принесено дитя для кормления оного грудью». Словом, получилась совершенно невообразимая путаница, в которой немыслимо было разобраться. Черкасский доложил об этом Елизавете. Государыня приказала подать письменный доклад и написала на нём резолюцию: «Главных злодеев сослать в Сибирь, других бить кнутом и отпустить». Кнутом, согласно царской резолюции, были наказаны 286 человек, среди которых было несколько офицеров. Один из них, поручик Земцов, не вынес позора и повесился, остальные были разжалованы в рядовые. Дело о заговоре в пользу Иоанна Антоновича было первым и последним большим делом Тайной канцелярии в царствование Елизаветы Петровны. Правда, не было недостатка в допросах и пытках людей, оговорённых в разных государственных преступлениях, но это были большей частью мелочи, с которыми опытные следователи справлялись без особого труда. После тревожных лет власти Петра II, бироновщины и дворцовых переворотов двадцать лет царствования Елизаветы Петровны значительно успокоили и укрепили Россию. Возник первый университет, основался первый русский постоянный театр. Россия приняла участие в семилетней войне и одержала ряд побед над пруссаками. Словом, все обстоятельства говорили о благоденствии страны, насколько это было возможно во времена крепостничества. Почти не было элементов, недовольных императрицей, твёрдо державшей власть в своих руках. Сыск терял всякий смысл, ибо государственной крамолы не было. С 1753 года, когда Елизавета Петровна отменила смертную казнь, чиновники Тайной канцелярии стали получать лишь половинное жалованье. В 1751 году в Тайную канцеляриею доставили из Киева важного преступника Ивана Ситникова, скованного по рукам и ногам. Ситников, бывший запорожец, жил в каком-то маленьком городке близ турецкой границы и мирно занимался сапожным ремеслом. По показанию его знакомых, это был волне благонадёжный человек, никогда ни о какой крамоле не помышлявший. Случайно он узнал, что один из жителей городка промышляет провозом через турецкую границу пороха, что в то время было строжайше воспрещено. Ситников поспешил сообщить начальству. Началось следствие, но виновный вовремя успел дать взятку нужным людям, и в результате оказалось, что «донос был облыжен». Ситникова, как ложного доносчика, наказали кнутом. Незаслуженное наказание страшно оскорбило и озлобило сапожника. Он стал сближаться с раскольниками, сектантами и вообще людьми, настроенными враждебно к правительству, результат скоро сказался: Ситников из безобидного человека, про которого раньше никто не мог сказать худого слова, превратился в ярого врага любого начальства. Он всегда изрядно пил, но прежде во хмелю был добродушен и весел, теперь же разражался бранью в адрес властей. Начальство долго терпело, снисходительно относясь к выходкам сапожника, но наконец терпение лопнуло. В праздник Благовещения Ситников на единственной площади городка громко поносил Богоматерь и непристойно ругал государыню, осыпая её самой оскорбительной для женщины бранью. Его взяли, посадили в тюрьму, но что с ним делать дальше – не знали. С одной стороны, это был всем известный сапожник Ванька, который просто «блажил», но, с другой стороны, здесь приходилось иметь дело с серьёзным государственным преступником, злодейства которого требовали серьёзного и сурового воздействия. Местные власти решили снять с себя всякую ответственность в этом мудрёном деле и отправили Ситникова в Киев, в распоряжение губернатора. В Киеве «злодея» пытали, надеясь, по обыкновению, найти какой-нибудь заговор, но Ситников твёрдо стоял на своём: «никакого заговора не знает, а кричал на площади блажные слова от хмельного духа». Киевский губернатор написал об этом казусе в Тайную канцелярию, откуда через месяц пришёл ответ: «Злодея Ивана Ситникова, уличённого в богохульстве и поношении Её Царского Величества, наказать по усмотрению господина губернатора, руководствуясь на сей предмет установленными законами, которые суть: 1) богохульники сжигаются живыми…; 3) богохульникам, менее виновным, прожигают язык раскалённым железом, а потом им отсекают головы; 4) поносителей Пречистой Матери Божией и святых угодников наказывают тельно, либо, по вине смотря, отсекают им суставы, либо вовсе казнить смертью; у хулителей Царского Величества отсекать голову». Киевский губернатор, однако, не захотел применить к спившемуся сапожнику такие ужасы и отправил его в Петербург, в Тайную канцелярию. Для инквизиторов «опасный злодей», присланный с турецкой границы, был настоящей находкой, и они посвятили ему всё своё время. В результате Ситников даже назвал сообщников. На другой день он, оправившись, потребовал нового допроса и самым решительным образом отказался от всего сказанного им накануне. Он был настолько слаб, что вторично пытать его не решились, но через две недели, когда раны начали подживать, его снова потребовали в застенок, пытали, и он под влиянием нестерпимой боли опять взвалил на себя небывалые вины, от которых снова отрёкся через день. Эта кошмарная игра продолжалась более двух месяцев, пока сами инквизиторы не пришли к убеждению, что далее пытать его бесполезно и, главным образом, рискованно, потому что ежеминутно можно ожидать его кончины. Тогда возник новый вопрос, доставивший Тайной канцелярии много хлопот. По церковным правилам нельзя было давать последнее напутствие человеку, провинившемуся в богохульстве. Обратились в Синод. Оттуда ответили: «Ежели оный преступник покаялся искренне, от души, то можно препослать ему искусного иерея для исповеди и, буде священнослужитель найдёт возможным, также для причастия. Если же покаяние не от души исходило, то да будет над ним суд Божий». Тайной канцелярии надоела возня с упрямым сапожником, и решено было считать его покаявшимся от души. К нему позвали священника, но опоздали: Иван Ситников скончался, не дождавшись исповеди. Другой случай не менее характерен. В московском Симоновом монастыре жил иеродиакон Кирилл, в миру купеческий сын Иван Модестов. Богатырского сложения, здоровый, всегда весёлый, он пользовался общей любовью, но как-то не подходил к суровой обстановке монастыря XVIII века. Конечно, и тогда в монастырях уже царил «соблазн», но отец Кирилл вёл себя «весьма подобающе», как сообщал Тайной канцелярии настоятель монастыря. Весёлого иеродиакона оставляли в Симоновом только потому, что он при вступлении в число братии сделал значительный вклад в монастырскую казну и, кроме того, обитель не оставляли своими милостями и его родственники, люди глубоко верующие. Сам отец Кирилл откровенно признавался, что попал в юнахи «под пьяную руку»: поспорил с приятелем, что пострижётся в монахи, и счёл своим долгом сдержать обещание. К тому времени его отец, богатый торговец красным товаром, умер. Иван остался единственным наследником. Модестов, не долго думая, продал отцовскую лавку, вырученные деньги, весьма немалые, отдал монастырю и постригся. Человек, способный всецело отдаваться увлечению, Модестов в первое время считался в монастыре чуть ли не подвижником. Он не пропускал ни одной церковной службы, вёл самый строгий образ жизни, сурово постился, открыто обличал монахов, пытавшихся соблазнить его «мирскими прелестями». Он даже не принимал своих бывших приятелей, которые сначала являлись в монастырь гурьбой, на тройках, чтобы развеселить «бедного Ванюшу». Через три года отца Кирилла рукоположили в иеродиаконы, и с этого момента ровно бес в нём проснулся. Отец иеродиакон стал исчезать из монастыря на сутки и более, его видели в самых подозрительных компаниях, в обществе сомнительных женщин. Напрасно настоятель увещевал весёлого монаха – тот отвечал шутками и звал почтённого старца «тряхнуть стариною». Старшие иеромонахи собирались уже просить митрополита отправить отца Кирилла куда-нибудь в отдалённую обитель, на послушание, как вдруг над Симоновым монастырём, основанным ещё преподобным Сергием Радонежским, стряслась неслыханная беда: ночью понаехали военные и штатские, перерыли все кельи, потревожили всю братию, не пощадили даже древних старцев и немощных. Искали какую-то крамолу, о которой монахи и понятия не имели. Поискали – ничего не нашли и уехали, оставив население монастыря в полном, тревожном недоумении. Только через несколько дней выяснилось, в чём дело… Отец Кирилл в компании своих обычных собутыльников кутил в одном из притонов, ютившихся в то время около Покровской заставы. К кутившим пристали три «неизвестных человека», оказавшихся потом сыщиками из Московского розыскного приказа. Иеродиакон, изрядно выпивший, начал высказывать свои взгляды на правительство и, главным образом, на императрицу. Оказалось, что он очень не любит Елизавету Петровну, и в основном за то, что она женщина. По его убеждению, всё зло на Руси шло оттого, что российский престол после Петра Великого занимали женщины. Свою «политическую» речь иеродиакон закончил такой виртуозной бранью в адрес царствующей Елизаветы, что, по показанию свидетелей, «многие смутясь немало, уйти поспешили». Сыщики воспользовались случаем и проявили своё служебное рвение. Через четверть часа притон оцепили солдаты, всех присутствующих связали и отправили в тюрьму. Отец Кирилл, отчаянно сопротивлявшийся при аресте, откусил одному сыщику палец, а солдату выбил глаз. Полетел обстоятельный рапорт в Петербург, в Тайную канцелярию. Оттуда пришёл приказ: немедленно заковать преступников в кандалы и под караулом доставить в столицу. Через неделю злополучный иеродиакон со своими товарищами предстал перед судьями. Но здесь возник сложный вопрос, который мог решить только Синод. В «правилах», которыми руководствовалась Тайная канцелярия, значилось, что лиц духовного звания пытать «с пристрастием» нельзя. Таким образом, для допроса отца Кирилла требовалось, чтобы синод снял с него сан. По этому поводу завязалась бесконечная переписка. Синод запрашивал Симонов монастырь, обсуждал ответы, посылал дополнительные запросы, требовал разные справки от Тайной канцелярии и т. д. При отсутствии телеграфного и железнодорожного сообщения всё это требовало продолжительного времени, проходили месяцы, а отец Кирилл всё сидел в одиночной камере, ожидая своей очереди. Наконец, Тайной канцелярии эта волокита надоела и там решили начать допрос иеродиакона без пытки, но «с показательством». В хмурый осенний день отца Кирилла провели в застенок, где уже находились его бывшие весёлые собутыльники. После обычных формальных вопросов ему предложили чистосердечно покаяться «в злом умысле против Её Царского Величества, императрицы Елизаветы Петровны.». Кирилл по совести показал, что ни о каком злом умысле против государыни он никогда не думал, а что «зазорные речи» были произнесены им в пьяном виде, бессознательно. Его оставили в покое, предложили даже сесть, но при нём начали пытать арестованных вместе с ним, и несчастные, вздёрнутые на дыбу, обожжённые пылающими вениками, избитые кнутом, среди воплей и стонов возводили на Кирилла всякие небылицы, приписывали ему речи и планы, от которых у него волосы шевелились на голове. Один из пытаемых, между прочим, показал, что монах носит у себя на шее, в ладанке, порошок, которым намеревался извести государыню. Судьи немедленно, «с соблюдением всяческого уважения к духовному сану», обыскали иеродиакона. Действительно нашли ладанку, распороли её, и на стол высыпался серый порошок Напрасно отец Кирилл клялся, что это зола из кадила, которое горело в Иерусалиме при гробе Господнем, и даже называл монаха, что привёз эту золу, – порошок приобщили к делу как важную улику. С этого злополучного дня отца Кирилла стали каждый день водить в застенок. Ему приходилось присутствовать при пытках не только друзей, но и людей, совершенно посторонних. От природы добрый и жалостливый, несмотря на своё сумасбродство, иеродиакон сначала ужасался, рыдал при виде страшных пыток, потом вдруг стал сосредоточенным, угрюмым, а через неделю вдруг бросился на судей и расшвырял их во все стороны, как щепки. На него накинулись конвойные солдаты, но Кирилл обладал недюжинной силой, а сознание опасности развило в нём ловкость, которой никак нельзя было ожидать от монаха. Он оборонялся руками и ногами, и конвойные солдаты через минуту валялись на полу. Им на помощь поспешили палачи, оставившие свои жертвы, но и они отступили. Помешавшийся иеродиакон забаррикадировался разными орудиями пыток, вооружился железными полосами и, сидя в своём углу, рычал как зверь. Если бы это был простой обвиняемый, разъярённые судьи, конечно, без всяких церемоний приказали бы солдатам приколоть его или пристрелить, но об отце Кирилле была заведена целая переписка; его приходилось щадить, и судьи избрали законный путь: отправились к Черкасскому, изложили ему все обстоятельства казусного дела; тот немедленно снёсся с Синодом, и уже через несколько часов в Тайной канцелярии была получена резолюция, предписывающая обращаться с Кириллом как с простым колодником, ибо «Синод признал его татем и разбойником и постановил лишить иноческого сана, коего он по своим поступкам недостоин». После этого с иеродиаконом перестали церемониться, неизвестно, как его извлекли из угла, что с ним делали, но в «Вершенных делах розыскных дел Тайной канцелярии» о нём красноречиво сказано: – Умер, неведомо от чего… Вообще, монахов в Тайной канцелярии перебывало немало, особенно в последние годы царствования Елизаветы Петровны, и все эти иноки доставляли судьям массу хлопот именно потому, что они пользовались известной неприкосновенностью до тех пор, пока носили сан, а Синод всегда медлил с лишением их духовного звания. Особой ненавистью судей пользовался некий «отец Ферапион» – вероятно, Ферапонт, так как имени Ферапион в православных святцах нет, – привезённый из какого-то небольшого монастыря, затерявшегося в Архангельском крае. Этот Ферапион ни за что не желал признавать императрицу Елизавету Петровну и упорно возглашал многолетие «благочестивому, самодержавнейшему государю Иоанну Антоновичу». В монастыре его держать боялись, отправили в Москву, а оттуда перевезли в Петербург. Старик, несомненно, был помешан, потому что пел своё «крамольное» многолетие даже на допросе в застенке, но выпустить его Тайная канцелярия не могла, не закончив следствия. Синод, со своей стороны, не считал возможным лишить монаха сана только за то, что он болен, и бедный Ферапион оставался в тюрьме более трёх лет, до официальной отмены Тайной канцелярии. В первый день праздника Рождества Христова 1761 года скончалась Елизавета Петровна. Её кончина искренно опечалила всю Россию. За двадцать лет своего царствования дочь Великого Петра сумела внести в страну умиротворение после раздоров, которые до неё чинили кур-ляндцы и другие иноземные выходцы. Впереди рисовалось повторение тяжёлого прошлого, потому что наследником Российского престола являлся чуждый русским племянник покойной императрицы принц голштейн-готторпский, который и начал царствование под именем Петра III. Новый государь, даже плохо говоривший по-русски, с первых шагов принялся ломать всё, что создала Елизавета, которую он не любил и называл старухой. Впрочем, ему довелось править всего полгода, так что много он не успел, но, между прочим, в феврале 1762 года подписал указ об упразднении Тайной канцелярии. Этим он, по его собственным словам, хотел показать Европе, что «Россия вышла из состояния варварства и не нуждается в учреждениях, напоминающих средневековую инквизицию». В таких выражениях был составлен указ. Официально Тайная канцелярия перестала существовать. Судьи получили «абшид», с приличными пенсиями, колодники были частью отпущены, частью сосланы в Сибирь, но… застенки не были упразднены, в них ещё ощущалась надобность. В сущности, изменилось лишь очень немногое. Ушли инквизиторы, за долгие годы работы приобретшие опыт в допросах и пытках, а их место заняли новые, случайные люди, которым предстояло ещё приобретать этот опыт. Главным распорядителем всяких розысков был назначен любимый генерал-адъютант императора, барон Карл Унгерн-Штернберг, сухой, рыжий немец, весь покрытый веснушками и всецело занятый уходом за своей красотой. Ближайшим его помощником и действительным руководителем сыска был петербургский генерал-полицмейстер, старик Николай Андреевич Корф. Корф был добродушнейшим человеком, но в застенке он старался казаться суровым и неумолимым, хотя это ему не всегда удавалось. Возможно, что со временем его нервы притупились бы и он сделался бы таким же безжалостным инквизитором, как предшественники, но, к счастью, ведать застенками ему пришлось всего три месяца, и за этот короткий срок не случилось ни одного серьёзного дела, требовавшего неуклонной суровости. Пётр III приказывал, чтобы хватали и строго допрашивали всех сторонников покойной государыни, неодобрительно отзывавшихся о новом государе. Если бы Корф захотел исполнить волю императора в точности, пришлось бы забрать чуть ли не всё население Петербурга. Поэтому приходилось довольствоваться оборванными представителями «дна», которые в пьяном угаре считали своим долгом всячески ругать «проклятую неметчину». Пётр III, поспешивший упразднить петровскую Тайную канцелярию, очень интересовался работой «судебных камер», как при нём официально называли застенки. Он даже посетил их два или три раза, чтобы лично убедиться, что там творится правосудие «по-европейски». Генерал Мельгунов, находившийся при государе почти неотлучно, вёл дневник, где очень образно описано первое из этих посещений. В феврале 1762 года, поздно вечером, император выразил желание немедленно отправиться в Петропавловскую крепость. Подали сани. Его сопровождали, кроме Мелыуно-ва, барон Унгерн-Штернберг и камергер Лев Александрович Нарышкин. По требованию государя, комендант крепости не был предупреждён о прибытии высоких гостей. Сани лихо подкатили к крепости, государь выскочил из них и в сопровождении маленькой свиты пешком подошёл к воротам. После звонка в окошечко выглянул дежурный, который не узнал императора, и калитка распахнулась только после гневного окрика Нарышкина. Появился испуганный офицер и по требованию того же Нарышкина повёл нежданных посетителей тёмными коридорами через маленькие дворики в «судебную камеру». В застенке шёл допрос. Сам Корф мирно пил вино у коменданта, а вместо него распоряжался юный поручик. Пётр III вошёл в застенок и остановился, поражённый невиданным зрелищем: на длинной лавке привязанный к ней по рукам и ногам лежал совершенно голый человек, а два парня, одетые в ярко-красные поддёвки, били его по спине горящими вениками, лежавший дико визжал; парни, не обращая никакого внимания на вошедших, усердствовали, а сидевший в стороне за столом молодой поручик повторял, как заученный урок, один вопрос: – Скажи, кто подговорил тебя бранить государя императора Петра Фёдоровича? Офицер лениво взглянул на небольшую группу, остановившуюся в дверях, и, кивнув головой, небрежно заметил: – Ничего здесь нет любопытного. Напрасно беспокоились. Петром овладел один из тех припадков бешенства, под влиянием которых он обычно совершал многое, в чём впоследствии ему приходилось раскаиваться. Он бросился к офицеру и стал жестоко избивать его тростью. Поручик, никогда не видавший государя, хотел было обнажить оружие, но ему вовремя помешали Мельгунов и Нарышкин, шепнувшие, что перед ним сам император. После этого поручик покорно подставил голову и плечи под удары палки. Как всегда, Пётр скоро пришёл в себя. Он велел немедленно прекратить допрос и освободить голого человека. Путая русские слова с немецкими, он долго доказывал офицеру, что судебные камеры существуют не для пыток, а для правосудия, что в Голштинии судьи пользуются всеобщим уважением, потому что они уважают других. Но поручик, ошеломлённый всем случившимся, едва ли понял сотую долю царских наставлений. По словам генерала Мелыунова, он «стоял с глазами, выпученными, аки у рака отваренного». Корфу дали знать, что в крепости находится царь. Генерал-палицмейстер поспешил в застенок, но встретил государя уже в коридоре, направлявшегося к выходу. Пётр не обратил никакого внимания на вытянувшегося в струнку старика и только процедил сквозь зубы: – Чудовище! После этого внезапного посещения барон Унгерн-Штернберг распорядился, чтобы допросы «с пристрастием» велись исключительно в застенке на Петербургской стороне, а в Петропавловской крепости осталась лишь показная «следственная камера», которой Пётр при своём вторичном посещении остался очень доволен. Из курьёзов, которыми изобиловала упразднённая, но всё-таки продолжавшая существовать Тайная канцелярия при Петре III, нужно отметить «расследование о преступной организации, поставившей себе целью мешать отправлению богослужения в храмах». Это витиеватое название было придумано самим государем и затем дословно переведено на русский язык В действительности, это было то же самое дело о кликушах, которое разбиралось ещё при Петре Великом и составило в «Делах» Тайной канцелярии целый объёмистый том. Пётр III любил подражать халифу Гаруну аль-Рашиду и гулять по городу. Из ста его подданных навряд ли императора знал в лицо один. Однажды после бессонной ночи (он вообще страдал бессонницей, засыпал часа на два-три, потом поднимал дежурных офицеров и совершал куда-нибудь неожиданные наезды) он в сопровождении дежурного генерал-адъютанта отправился в небольшую церковь близ Ораниенбаума. Никто, конечно, не ждал императора, и он застал обычную картину захолустного храма во время ранней обедни: несколько тускло мерцающих свечей перед наиболее чтимыми иконами, тёмные фигуры старух, гулко раздающиеся с амвона слова… Но церковь, куда случайно попал император, была известна в народе тем, что её настоятель «отчитывал» кликуш – несчастных нервнобольных крестьянских женщин, корчащихся в судорогах на холодном каменном церковном полу и искренне верящих, что в них «лютует бес». Пётр вошёл в церковь и остановился у дверей. Там же жались женские фигуры. Дьячок на клиросе запел «Иже херувимы…», и вдруг фигуры отделились от стен, грохнулись возле царя, закричали, завопили, забились в припадке, стали хватать Петра за ноги, за полы шинели… Пётр, сам отличавшийся нервностью, вскрикнул, бросился вперёд, споткнулся и упал среди барахтающихся тел. Когда его подняли, он был в полуобморочном состоянии, и его пришлось почти нести в ораниенбаумский дворец. Через день после этого случая во всех церквах с амвона читали царский указ, воспрещавший «всякие безобразия в божьих храмах, особливо же валяние по полу и непристойные вскрикивания», причём виновным грозил немедленный арест и строгий розыск о причинах такого поведения. Разумеется, больных этот указ не излечил, но бедному Корфу пришлось много возиться с кликушами, которых ему ежедневно доставляли со всех концов Петербурга и, если бы Тайная канцелярия продолжала в это время существовать официально, ей было бы довольно работы. Корф отлично понимал, что больных нельзя лечить пытками, и допрашивал женщин только ради соблюдения формальностей. К тому же, ни для кого, кроме самого Петра и его ближайших фаворитов, не было тайной, что назревает переворот, который наверняка изменит многое, по крайней мере, в столицах… Новый дворцовый переворот совершился в июне 1762 года: супруга Петра III, урождённая принцесса Ангальт-Цербтская, при помощи войск провозгласила себя российской самодержицей и вступила на престол под именем Екатерины II. Пётр III, оставленный всеми, при таинственных обстоятельствах скончался через неделю после переворота. У власти опять стали новые люди, опять началась ломка старого, но на этот раз реформы действительно проводились с целью подвинуть Россию в сторону Европы, и русские встречали новшества без особого ропота. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх |
||||
|