• 1. Латеранский Собор
  • 2. Освободительная война
  • ГЛАВА VI

    ОСВЯЩЕНИЕ И КРАХ КРЕСТОВОГО ПОХОДА

    1. Латеранский Собор

    В ноябре 1215 года папа наконец собрал Вселенский Собор в Латеране. Это была поистине интернациональная конференция, которую торжественно подготавливали более двух лет и в которой приняли участие два патриарха (Константинопольский и Иерусалимский)[103], 71 архиепископ, 410 епископов и 800 аббатов, представлявших Церковь севера и юга, востока и запада; присутствовали также послы и делегаты от венценосных особ и крупных городов. Урегулирование альбигойской проблемы не было главной целью Собора. Папа считал этот вопрос второстепенным и планировал оставить его на потом, когда Собор разберется с проблемами, ради которых съехалось это впечатляющее собрание церковных сановников.

    Тем не менее, проблема ереси и способов борьбы с нею оставалась самой жгучей. Из соображений защиты Церкви от этой опасности, степень которой позволили оценить события в Лангедоке, Собор вынес свое определение католической веры и правоверности. Еретики – катары и вальденсы в Лангедоке, на Балканах и в Италии (и в других странах, где они были менее распространены), – осуждались без малейших послаблений и предавались анафеме. Были определены и утверждены меры борьбы с ними. Церковь вменяла в обязанность светским властям бороться с ересью под страхом отлучения.

    Светские власти, осмелившиеся пренебречь этой обязанностью, объявлялись папой отрешенными от прав. Папа был волен отписать их домены любому из католических сеньоров, кто согласится их принять. Вряд ли Собор мог в более категоричной форме одобрить дело крестового похода или более ясно определить теократические настроения Церкви. Если раньше папа не располагал правом лишать имущества королей, то решением Собора он это право получил, провозгласив абсолютный приоритет Церкви в мирских делах.

    Открывшийся 11 ноября 1215 года речами папы, Иерусалимского патриарха и епископа Агдского Тедиза (старого легата Лангедока), Собор с самого начала выглядел как замаскированное оправдание деяний Симона де Монфора. 30 ноября вопрос об окончательном урегулировании проблемы Лангедока был обсужден официально. Поскольку это урегулирование имело большое политическое значение, так как затрагивало жизненно важные интересы окситанского клира и баронов, отчужденных от имущества, то вокруг него, параллельно с соборными дискуссиями, резко усилилась дипломатическая активность. Как говорит Петр Сернейский, «некоторые из присутствовавших на Соборе, даже прелаты, будучи врагами дела Церкви, ратовали за то, чтобы вернуть домены графам (Фуа и Тулузы)...»[104].

    Решения Собора, о которых мы уже говорили, безоговорочно одобрили начало крестового похода, который, однако, уже приближался к концу. Но граф Тулузский вовсе не считал себя побежденным. За неимением французского короля, он собирался за помощью к королю Англии, недавно помирившемуся с папой. Сказать по правде, козырь был слабый: папа предпочел бы скорее альянс с Филиппом Августом, чем с капризным и малодушным Иоанном Безземельным, и английские симпатии графа могли, скорее, ему навредить. Среди английских прелатов граф имел по крайней мере одного ревностного защитника, аббата из Болье (близ Саутгемптона). Он мог также рассчитывать на поддержку прежнего легата, Арно-Амори, ныне архиепископа Нарбонны и примата Лангедока, который мог быть тем более полезен, что являлся одним из лидеров крестового похода. Наконец, он рассчитывал на личное влияние и на юридическую убедительность своих аргументов. К тому же граф настаивал, что он уже слишком далеко зашел по пути покорности: поскольку его персона, хотя и напрасно, казалась папским представителям подозрительной, он отрекся, передав все свои владения сыну, который, учитывая его юный возраст, не может ни на кого отбросить тень подозрения. Единственное, о чем просит граф, – это дать ему возможность воспитывать сына в католическом духе. А сам он поедет в Святую Землю или куда-нибудь еще, куда глаза глядят. Раймон VI вызвал сына из Англии: мальчик уже достаточно взрослый, чтобы присутствовать при дебатах, и еще столь юн, что может украсить обаянием молодости любое собрание. Не исключено, что папу тронула судьба юного принца, племянника и внука особ королевской крови, которым приходилось жертвовать во имя государства, во всяком случае (как гласит «Песнь...»), те знаки симпатии, которые он расточал юному принцу, не были лишены искренности.

    Иннокентий III был, в известной степени, человеком импульсивным и внушаемым. На это указывает его поведение по отношению к Раймону VI и резкие перемены отношения к Арагонскому королю. Однако маловероятно, чтобы он действительно поддержал графа Тулузского, как утверждает продолжатель Гильома Тюдельского, и даже сам Петр Сернейский его слегка журит за это. Автор «Песни...», враждебно настроенный к крестовому походу, был хорошо информирован обо всех дебатах, предшествовавших окончательному решению Собора. В его интересах было вложить в уста папы, уже покойного ко времени написания «Песни...», слова осуждения в адрес Симона де Монфора. На самом же деле метания Иннокентия III, будь они природы эмоциональной или же дипломатической, являли собой не более чем видимость, маску. Папе необходимо было смягчить свою ответственность за деяния, которыми, и он прекрасно это знал, общественное право ущемлялось в интересах диктатуры Церкви. Устами Собора возведя принцип в закон, он не мог искренне осудить его практическое приложение.

    Тем не менее, то, что повествует нам о дебатах на Соборе «Песнь...», в общих чертах, скорее всего, соответствует истине. Событие, о котором идет речь, было столь важно для всех заинтересованных сторон, столько народу из обеих партий там присутствовало, дело это получило такую широкую огласку в обоих лагерях, что автор не мог принципиально изменить диалог, подстраивая его к своим идеям. Когда он описывает, как взволнованный, усталый от дискуссий папа выходит отдохнуть в сад, где его окружают и преследуют настырные окситанские епископы, наперебой обвиняя его в поблажках графам, этот эпизод кажется не написанным для chanson de geste (баллады, представленной актерами), а списанным с натуры. Ясно, что поведение папы давало повод к двусмысленной оценке.

    Симон де Монфор на Собор не явился, полагая свое присутствие более полезным в Лангедоке, и прислал своего брата Ги. Он знал, что в хороших адвокатах недостатка не будет: вся верхушка Лангедокского клира была за него. Поскольку собрание составляли прелаты, дело графа Тулузского можно было считать a priori проигранным: церковная солидарность не могла не сыграть на руку партии, которую поддерживали епископы.

    Граф Тулузский, полагая себя слишком важной персоной, чтобы самому являться в суд, поручил защиту графу Фуа: Раймон-Роже, столь же искусный оратор, сколь храбрый солдат, зачастую проявлял себя даже более воинственным, чем его сюзерен. Все они – и граф Фуа, и графы Тулузские, и граф Беарнский – торжественно заверяли, что не потворствовали ереси и не относились к ней терпимо. «Я могу поклясться со всей искренностью, – говорил Раймон-Роже, – что никогда не любил еретиков, всегда избегал их общества и никогда мое сердце не было с ними. Поскольку святая Церковь всегда имела в моем лице послушного сына, я явился к твоему двору (т. е. ко двору папы), дабы судили по справедливости и меня, и могущественного графа, моего сеньора, и его сына, доброго, прекрасного юношу, который никому не сделал зла... Мой сеньор граф, коему принадлежат обширные владения, целиком отдал себя в твои руки и передал тебе Прованс, Тулузу и Монтобан, чьи обитатели затем попали к жесточайшему, заклятому врагу, Симону де Монфору, который их сажал на цепь, вешал и истреблял без всякой жалости...»[105].

    Граф Фуа исказил факты по крайней мере в одном пункте: его сестра и жена стали совершенными в катарских обителях, вторая его сестра принадлежала к вальденсам, а Арьеж был известен как рассадник ереси. Это ему и припомнил Фульк, епископ Тулузы, чем, однако, нимало его не смутил. Фульк, чтобы вызвать возмущение присутствующих, говорил о «пилигримах, которых граф порубил столько, что их телами до сих пор покрыто поле Монжей, а Франция все еще оплакивает их, и ты (граф) обесчещен этим! А там, за дверьми, плач и стоны слепых, изгнанных, изуродованных, не способных передвигаться без поводырей, и земля не может более носить тех, кто убивал, мучил и калечил!». Фульк намекал на резню немецких крестоносцев близ Монжея, которую устроил граф Фуа.

    Раймон-Роже страстно запротестовал, вводя препирательство в правдоподобное русло. «Никогда, – сказал он, – никто не трогал пилигримов, смиренно следующих к какому-нибудь святому месту. А что до тех воров и изменников без чести и веры, что нацепили кресты и напали на нас, то верно: если кто из них попался мне или моим людям, то порастеряли кто нос, кто глаз, кто ногу или руку»[106]. Ясно, что напасть таким образом на основу крестового похода – большая дерзость, но граф будто отказывался верить, что папа, «само прямодушие», просил об отпущении грехов «ворам и предателям». Его голос прозвучал очень искренне, поскольку обвинение Раймона-Роже в жестокости наделало немало шума на Соборе. Граф яростно бросился в контратаку и призвал к ответу епископа Тулузы, утверждая, что тот несет принципиальную ответственность за все зло, которое натворили в Лангедоке: «Что касается епископа, который выказал такую пылкость, то я утверждаю, что он предал и Бога, и нас... Едва его выбрали епископом Тулузы, землю охватил такой пожар, что его потушить никакой воды не хватит. Более пяти тысяч людей, и взрослых и детей, лишили жизни, убив и тела и души. Согласно той вере, что мы исповедуем, епископ, по его делам, словам и манерам, выглядит скорее Антихристом, чем римским легатом!».

    Граф Фуа стремился представить крестовый поход как бандитское предприятие, где папа был вроде бы ни при чем, но почему-то перестал напоминать своим ученикам, чтобы они «шли осиянные, неся с собой прощение и свет, легкое наказание и искреннее смирение», прибавляя при этом, что в этой войне, где следовало бить еретиков, католики тоже несли урон. Был выслушан также другой представитель защиты, Лионский архидиакон Рено (впоследствии он будет отлучен за ересь), который заявил, что Церковь должна поддержать графа Раймона: «Граф Раймон сразу принял крест, защищая Церковь и выполняя все ее указания. И если Церковь, которая должна его поддержать, его обвиняет, то она не права и может потерять доверие...». Архиепископ Нарбоннский умолял папу не поддаваться влиянию врагов графа. Такое поведение человека, много лет беспощадно преследовавшего графа, изумляет, но его можно объяснить ненавистью к Монфору. Напрашивается, однако, вопрос, доверял ли папа по-прежнему старому легату, ставившему интересы архиепископства Нарбоннского выше интересов Церкви.

    В этих дебатах, в ходе которых графа Тулузского и его вассалов должны были лишить всех прав за ересь (или по крайней мере за потворство ереси), о самой ереси не было и речи, все единодушно от нее открещивались, и граф Фуа назвал сестру (почтенную и уважаемую Эсклармонду) «дурной и грешной женщиной»; все были безупречными католиками, все полагались на папское правосудие. А положение папы было отчаянно двусмысленным. Вот почему он сделал вид, что против воли жалует Симону де Монфору должность, требуемую его сторонниками, и всего лишь прислушивается к голосу церковного большинства. Тем не менее, сомнительно, чтобы он мог произнести следующую тираду: «Пусть Симон владеет и правит землей! Бароны, поскольку я не в силах эту землю у него отобрать, то пусть бережет ее и не дает разбазаривать, ибо никогда по моей воле не станут никого созывать ему на помощь»[107]. Однако последователи Иннокентия III (который умрет через год) незамедлительно поднимут крестовые походы в помощь Симону, а потом его сыну. Похоже, что папа первый понял: ересь, далеко не побежденная, завоевала тайные или явные симпатии многих людей, которые до 1209 года осуждали ее. Для торжества дела Церкви рассчитывать можно было только на вооруженную силу, то есть на Симона де Монфора. По сравнению с опасностью, которую в глазах папы представляла ересь, несправедливость по отношению к графу Тулузскому вообще ничего не значила. Для этого теократа-теоретика справедливо было лишь то, что служило делу Церкви.

    Итак, Собор постановил: «Да будет Раймон, граф Тулузский, признанный виновным по двум пунктам и многократно в течение долго времени доказавший свою неспособность править страной в истинной вере, навсегда лишен власти, которая ему в тягость. Пусть поселится он за пределами страны, в надлежащем месте, где он сможет принять достойное покаяние за свои грехи. В случае полного послушания, пусть он ежегодно получает 400 марок серебром на содержание. Все домены, отбитые крестоносцами у еретиков, а также их паствы, гонцов и укрывателей, включая Монтобан и Тулузу, главные рассадники ереси, должны быть отданы храброму католику Симону де Монфору, который усерднее других потрудился, чтобы получить причитающееся ему по праву. Остальные территории, не завоеванные крестоносцами, будут, согласно повелению Церкви, отданы под надзор тех, кто оказался способен соблюдать и защищать интересы мира и веры, дабы потом передать их сыну графа Тулузского по достижении им совершеннолетия. Он получит все или только часть, в зависимости от того, как он себя проявит»[108].

    Декрет этот достаточно красноречив: никогда победитель не диктовал своих условий побежденному с такой высокомерной уверенностью. Собор будто и не заметил подлога, и тотчас военная победа, обусловленная отчасти удачей, отчасти достоинствами полководца, превратилась в торжество христианской истины над заблуждением. Путь был расчищен победами крестоносцев в Святой Земле, бесчеловечными по сути, ибо неверные не имели права называться людьми, и только небывалая мощь ислама пока еще внушала к нему уважение.

    На христианской земле Церковь походила на судью, начавшего почем зря избивать обвиняемого палкой и при этом не дающего ему защищаться, поскольку судья – персона священная. Остается только удивляться, что в таком высоком собрании прелатов из всех католических стран нашлось так мало способных понять всю одиозность подобной линии поведения и отдать себе отчет, что морально судья оказался ниже обвиняемого и заслуживает, чтобы его самого поколотили той же дубиной. Все это можно объяснить, только предположив, что на тот момент ересь была гораздо более распространена и могущественна, чем свидетельствуют дошедшие до нас документы.

    Латеранский собор узаконил и освятил моральное поражение Церкви. Папа прекрасно знал о зверствах крестоносцев. На следующий день после Безье аббат писал ему с жуткой откровенностью: «Невзирая на пол и возраст, было заколото около 20 тысяч человек». И единственной реакцией папы было адресованное легату поздравление. Жалобы от консулов, графов и от Арагонского короля, сведения о победах Монфора, о кострах, о резне, об опустошении земель – все проходило через канцелярию папского престола, и ни папа, ни кардиналы не могли об этом не знать. Епископы при полном составе Собора выслушали обвинения, выдвинутые окситанскими баронами против крестоносцев, и никто даже не пытался эти обвинения опровергнуть. Епископ Тулузский мог сколько угодно сокрушаться по поводу убитых «пилигримов», но всем было известно, что они напали первыми.

    Ни одно из постановлений Собора не заклеймило жестокостей воинов Господних и не запретило их на будущее. Напротив того: Симон де Монфор, «храбрый католик», был награжден за то, что «усерднее других трудился», и все знали, что это были за труды. Папские сомнения проистекали не от ужаса перед пролитой кровью, а от боязни задеть человека, который потом может иметь определенный политический вес. Юный Раймон не обладал невинностью зарезанных в Безье новорожденных младенцев.

    После решений Собора было бы несправедливо хулить Фулька и Арно-Амори за фанатизм или Симона де Монфора за брутальность: папа и Церковь с согласия прелатов отмыли их от содеянного.

    Графу Тулузскому ничего не оставалось, кроме как удалиться в изгнание за пределы страны «в указанное ему место». Иннокентий III адресовал ему несколько вежливых соболезнований и выказал большую заботу о юном Раймоне, советуя ему во всем служить Господу и выразив надежду (если верить «Песне...»), что однажды он вернет себе утраченные земли. Что это – выдумка хрониста или слова простого соболезнования пожилого человека, адресованные ребенку? Как бы там ни было, наученный горьким опытом, юный граф никогда больше не обратится к папе в поисках защиты своих прав.

    После того, как Собор признал Симона де Монфора хозяином завоеванных земель, ему осталось только получить от французского короля титул графа Тулузского.

    Примечательный факт: первый шаг в качестве легитимного суверена Симон направил против архиепископа Нарбоннского, бывшего союзника и автора собственного возвышения. Как владетель доменов графа Тулузского Симон действительно имел право на титул герцога Нарбоннского, который носил графский дом. Легат присвоил себе этот титул в 1212 году, и враждебность между ним и Монфором обострилась. Оба они подали апелляцию в Рим, и папа решил спорный вопрос в пользу архиепископа (2 июля 1215 года). Известно, что, явившись на Собор, Арно сделал все, чтобы навредить Монфору, и Монфор этого никогда не простил. И тем более не мог он простить легату того высокомерия, с которым тот повсюду хвалился, что «купается в почестях», ведь Симон всегда считал, и не без основания, себя самого кузнецом собственной фортуны.

    Теперь они стали врагами, и это наполняло радостью сердца окситанцев. Но архиепископ был пока не готов бороться с Монфором. Став хозяином Нарбонны, Арно заставил виконта Эмери себе присягнуть и отдал приказ вновь возвести городские стены, которые Симон, при поддержке принца Людовика, велел срыть. На протест своего соперника архиепископ ответил: «Если граф де Монфор задумает узурпировать герцогство Нарбоннское и будет чинить препятствия возведению городских стен, я отлучу и его самого, и его пособников, и всех, от кого он получит помощь или совет». Как понимать такую резкую перемену позиции прелата? Неуемный старик бросится защищать Нарбонну с той же страстью, с какой защищал ранее Церковь от ереси, и в тот день, когда Симон попытается силой прорваться в город, он помчится со своими солдатами ему наперерез и, едва не затоптанный конницей Монфора, влетит в собор, чтобы с амвона бросить в главу крестового похода отлучающей сентенцией, и наложит запрет на богослужения во всех церквах захваченного узурпатором города.

    Симон не позволит себя запугать и велит отслужить мессу в замковой часовне и звонить во все колокола. Было ли положение архиепископа столь опасно, что Симон де Монфор позволил себе открыто ослушаться духовного вождя страны, в которой он представлял лишь светскую власть? Во всяком случае, этот эпизод показывает нам стареющего конквистадора человеком увлекающимся и склонным к эксцессам. Опьяненный собственным могуществом, он без разбору крушил все, что ему мешало.

    Утвердив свое господство в Нарбонне, Симон явился в Тулузу (7 марта 1216 года). Он заставил консулов присягнуть себе и своему сыну и наследнику Эмери, повелел разрушить все еще целые городские стены, убрать или понизить башни на жилищах горожан и снять заграждения с перекрестков. Затем он укрепил свою персональную резиденцию – Нарбоннский замок – и отделил его от города рвом, приказав заполнить его водой. Все эти предосторожности говорили о том, что в городе, который он считал своим по праву, он более, чем где бы то ни было, ощущал себя среди врагов.

    Затем Монфор наконец-то отправился в Париж, где, увенчанный лаврами, крепкий поддержкой папского престола, он получил торжественную инвеституру из рук французского короля. Несомненно, после стольких лет войны короткий отдых на родине, где его приняли как героя, пролил бальзам на его сердце; он уже отвык от восхищения и приветственных возгласов в свой адрес. Петр Сернейский, как всегда, преувеличивает, но, несомненно, базируется на реальных фактах, когда пишет: «Какие почести ждали его во Франции – невозможно ни описать, ни поверить. Во всех городах, замках и селениях, где он появлялся, его встречала процессия жителей и клира. Религиозное благоговение публики достигло такого накала, что каждый, кому удалось лишь прикоснуться к его одежде, чувствовал себя счастливым»[109]. Население, разгоряченное клиром, видело в нем нового святого Георгия, сокрушившего змея ереси.

    Король «после любезной семейной беседы» (Петр Сернейский) утвердил облечение должностью. В постановлении, подписанном в Мелене 10 апреля 1216 года, говорится следующее: «Мы пожаловали нашего преданного слугу, дражайшего Симона де Монфора, герцогством Нарбоннским, графством Тулузским, виконствами Безье и Каркассона, – всеми землями, коими ранее владел бывший граф Тулузский и кои были отвоеваны у еретиков, недругов Церкви и Иисуса Христа».

    Итак, король послушно подчинился решению Церкви. Можно подумать, что он вовсе не жалел о том, что земли захватил его вассал, чье влияние на месте было близко к нулю. А Симон де Монфор, торжествующий, обласканный, ставший высочайшим повелением папы и короля одним из первых баронов Франции, вернулся в свои новые домены, чтобы убедиться, что он хозяин лишь там, где может появиться во главе вооруженного до зубов отряда. И ни на пядь дальше.

    2. Освободительная война

    В апреле 1216 граф Тулузский и его сын высадились в Марселе. Согласно решению Латеранского Собора Прованс являлся частью будущего наследства юного Раймона. Однако его отец, бывший с ним безотлучно на пути в положенное для покаяния место «за пределами страны», очевидно, не считал, что сын должен удовлетвориться «остальными территориями, не завоеванными крестоносцами». Решение Собора послужило сигналом к восстанию.

    В Марселе графов приняли с энтузиазмом, весть об их прибытии разнеслась по всей стране. Авиньон выслал к ним гонцов, и когда они приблизились к городу, делегация знати и горожан встретила их, преклонив колена, и вручила ключи от города. «Сир граф Сен-Жерменский, – произнес (согласно „Песне...“) старший делегации, – и ваш благословенный сын, примите этот залог чести от нашего клана: Авиньон отдает себя под ваше начало. Здесь все принадлежит вам – ключи от города, городские сады и ворота, жители со всем своим имуществом». Граф благодарил авиньонцев за встречу и обещал «почет и уважение всему христианству и вашему краю, ибо вы отстояли своих героев, Радость и Parage»[110].

    Отец и сын въехали в город. «Не было ни старика, ни ребенка, кто в ликовании не выбежал бы на улицу, и самыми удачливыми были те, кто бежал быстрее. Одни кричали «Тулуза!» в честь сына и отца, другие – «О радость! Теперь Господь будет с нами!». В сердечном порыве, со слезами на глазах, все преклоняли колена перед графом и твердили: «Христос, Господь наш славный, дай нам силы вернуть им обоим их достояние!». Толпа была так тесна, что дорогу приходилось прокладывать и пинками, и лозой, и палками». Авиньон не испробовал на себе ни тягот войны, ни тирании французов. Порыв, бросивший город к ногам изгнанных и обобранных сеньоров, был проявлением пылкого патриотизма, который высвободила в южных провинциях война.

    Большая часть Прованса проявила тот же энтузиазм и желание освободить захваченные земли. Города и замки присягнули Раймону VI, и он начал собирать в Авиньоне войско. Там же состоялся военный совет: старший граф решил вернуться в Арагон, набрать там людей, атаковать противника с юга и освободить Тулузу, а его сын тем временем должен осадить Бокэр, находящийся под контролем гарнизона Монфора.

    Теперь война шла насмерть, без попыток перемирия, без апелляций к папе и легатам, настоящая освободительная война, новая «война священная» во имя Милосердия и Parage, во имя Тулузы и Иисуса Христа. Чтобы до конца сохранить позу покорности и доверия папскому правосудию, лишенный владений граф вернулся в свои земли в ореоле жертвы церковной тирании, а для населения Лангедока – и для католиков, и для еретиков – Церковь была таким же ненавистным врагом, как и Монфор. Униженному, побежденному и осмеянному графу ничего не оставалось, кроме как появиться триумфатором среди криков радости и слез умиления. Он сохранял силы для Тулузы и не рисковал ввязываться в драку. Начать должен был его сын, подлинный граф Тулузский (отец ведь отрекся в его пользу).

    Раймон-младший двинулся с отрядами авиньонцев на Бокэр, чьи обитатели призвали его и предложили выдать ему французский гарнизон. Но хотя юный граф и вошел в город как освободитель, справиться с гарнизоном ему не удалось. Гарнизоном командовал Ламбер де Круасси (он же де Лиму, согласно имени домена, которым он владел теперь в Лангедоке). Укрывшись в замке, гарнизон оказался в осаде. Ги де Монфор, брат Симона, и Амори де Монфор поспешили к Бокэру, чтобы вызволить осажденных, и послали юнцов к Симону, бывшему как раз на полдороги из Франции. 6 июля Монфор появился возле стен города собственной персоной.

    Он попытался пойти на штурм, но безуспешно. Город обновлял свои припасы через порт и не рисковал остаться ни без пищи, ни без воды. Пополнение также поступало по Роне из Авиньона, Марселя и других городов Прованса. «Тогда крестоносцы осадили города, посылавшие помощь, иными словами – почти весь Прованс»[111]. У Симона де Монфора были только его собственные отрады, наемники да бедные рыцари, потянувшиеся за ним из Франции в надежде разбогатеть. Чтобы осадить Бокэр, надо было укреплять лагерь и строить осадные машины, а рабочих рук не хватало. Гарнизон, затворившийся в замке, попал в отчаянное положение, и Ламбер де Лиму велел выкинуть черный флаг в знак того, что долго им не продержаться.

    Все штурмовые атаки Монфора кончились ничем. «На подходе к стране с ним было мало людей, да и те все малохольные и непригодные для Христова воинства; зато противник обладал в избытке и пылом, и решимостью»[112]. Пленных французов перевешали или изрубили, а их отрезанные ступни служили осажденным в атаках метательными снарядами. Изголодавшийся, потерявший каждого десятого, гарнизон пока держался, однако все усилия крестоносцев проникнуть в город были тщетны. Три месяца Симон де Монфор продержал свою армию под Бокэром, а все штурмы, несмотря на ее силу и выносливость капитанов, проваливались один за другим, к вящему удовлетворению противника. Монфор никогда не бросал своих людей в опасности, и это было главной и большей его добродетелью; он не мог себе позволить снять осаду, обреченную на неудачу. Ламбер, доведенный до крайности, снова выбросил черный флаг.

    Понимая, что старый граф уже перешел Пиренеи и теперь во главе своей армии приближается к Тулузе, Симон решил вступить в переговоры. Он запросил коридор для беспрепятственного выхода гарнизона в обмен на снятие осады. Раймон принял условия; его ничто к этому не понуждало, ибо все преимущества были на его стороне. Гарнизон, так славно державшийся, капитулировал 24 августа и невредимым вышел к Монфору.

    С огромным трудом сохранив свою честь и подвергнув серьезной опасности престиж, непобедимый Симон де Монфор вынужден был отступить перед девятнадцатилетним мальчишкой, мало смыслящим в военном искусстве. Он поспешил к Пиренеям навстречу графу, который бдительно за ним следил и отошел обратно в Испанию: он слишком хорошо знал своего противника и не хотел рисковать в тот момент, когда успехи сына вновь возродили в нем надежды на возвращение владений. Тогда Симон направился в Тулузу, потому что знал безграничную преданность города своим графам и именно на этой преданности хотел сыграть.

    Новый сюзерен хотел, чтобы город заплатил за то, что он посчитал предательством: он потребовал полного разрушения. Проект столь же нереальный, сколь чудовищный, но в какой-то степени объяснимый: и па опыту, и по интуиции Симон сознавал, что такое мощь огромного города и какую важнейшую роль этот город может играть в сопротивлении. Пока стоит Тулуза, графы Тулузские не будут побеждены, а жизнь всей страны будет сориентирована на столицу.

    Напуганные приближением Монфора тулузцы поспешили снарядить делегацию с уверениями в преданности. Однако новый граф повел себя откровенно враждебно, а солдаты авангарда позволяли себе всяческие грубости, и горожане взбунтовались. Симон с оружием в руках ворвался в незащищенный город и повелел поджечь три квартала: Сен-Ремези, Жуз-Эгю и площадь Сент-Этьен. Но горожане ответили насилием на насилие и, перегородив бревнами и бочками проходы к площадям на пути штурмующих, отбивали без отдыха все атаки, гася одновременно вспыхивавшие пожары[113]. Худшего предзнаменования для первого появления новоиспеченного графа в своей столице трудно придумать.

    Тулуза встретила поставленного над ней хозяина таким взрывом гнева, что французская кавалерия, побитая, с боем продирающаяся по остервеневшим улицам, была вынуждена укрыться в соборе. Горожане мчались на баррикады, размахивая импровизированным оружием, «остро заточенными топорами, косами и молотками, ручными луками и арбалетами»[114]. И пока пожар свирепствовал, Симон носился на лошади по городу, пытаясь собрать свои отряды, бросился на улицу Друат «в атаку столь неистовую, что земля задрожала» и попробовал с бою взять Серданские Ворота, чтобы ворваться в пригород. Когда его атаку отбили, он отступил в Нарбоннский замок, в свое обиталище, которое он предусмотрительно велел укрепить несколько месяцев назад.

    Мятеж восторжествовал, и Монфор пока еще располагал внутри страны достаточными силами, чтобы отомстить за свое поражение. У горожан же не было ни регулярной армии, ни крепостей, и они не могли рассчитывать на скорую поддержку. Епископ Фульк выступил посредником в деле установления мира между новым графом и мятежниками.

    Автор «Песни об альбигойском крестовом походе» представляет здесь епископа в очень неприглядном свете: в своих елейных, вкрадчивых речах Фульк демонстрировал полную преданность пастве и клятвенно гарантировал под ручательством Церкви неприкосновенность горожан и их имущества и милость Монфора; когда же безоружные горожане сдались Симону, стал подстрекать того обойтись с ними самым суровым образом. Короче, Фульк действовал с нарочитым и наглым коварством, и напрашивается вопрос, а не сгустил ли краски автор «Песни...», чья ненависть к Фульку слишком очевидна. Однако все, что известно о поведении неуемного епископа, говорит о том, что хронист едва ли преувеличивает: у Фулька были свои счеты с городом, который осмелился противостоять его влиянию.

    Консулы вступили в переговоры, и Симон явился в собрание, чтобы подписать договор о перемирии, но едва только горожане были обезоружены, как отряды французов заняли наиболее укрепленные дома, арестовали нотаблей, а Симон приказал конфисковать их имущество и изгнать их из города: «Из города уходили изгнанники, цвет его обитателей – рыцари, буржуа, банкиры; их эскортировал обозленный вооруженный отряд, гнавший их пинками, осыпавший ударами и ругательствами и заставлявший бежать бегом»[115]. Избавившись таким образом от наиболее богатых и влиятельных горожан, Симон велел распространить эдикт, приказывающий всем, кто способен орудовать киркой и заступом, явиться в Тулузу, чтобы начать разрушение города. «О, если бы вы видели, как крушили дома, башни, стены, залы и стенные зубцы! Разбивали жилища, мастерские, комнаты, украшенные фресками, порталы, своды, высокие опоры. Грохот, стук, пыль со всех сторон, суета и беготня, когда все смешалось, и кажется, будто содрогается земля, гремят не то раскаты грома, не то барабанная дробь». Тулузцев переполняла скорбь: «По городу разносились крики, вопли и рыдания мужей, жен, детей, отцов и матерей, братьев и сестер. О Боже, – говорили они друг другу, – что за жестокие владыки! Господи, зачем Ты отдал нас в руки бандитов? Либо ниспошли нам смерть, либо верни нам наших законных сеньоров!»[116].

    Однако Симон вовсе не собирался разрушить весь город, ему хватило наиболее укрепленных кварталов. Пренебрегая советами некоторых друзей и даже собственного брата, он решил выказать себя беспощадным; ни в чем не надеясь более на тулузцев, он думал лишь о том, как бы поживиться за счет горожан, ибо имел большую нужду в деньгах. Он объявил, что даст прощение каждому, кто заплатит тридцать тысяч серебром. Сумма огромная, и Гильом Пюилоранский полагает, что Монфор потребовал ее, послушавшись коварных советчиков, желавших возрождения города и возвращения графов Тулузских. Не надо искать так далеко, невозможно было дольше ожесточать жителей Тулузы, и, следовательно, Симону нечего было терять; он рассчитывал на своих солдат, обескровивших город, и полагал, что хватит бояться безоружных горожан, лишившихся своих вождей.

    Симон покинул Тулузу, оставив жителей «в скорби, грусти и печали, страдающих и плачущих горючими слезами... поскольку им не оставили ни муки, ни пшеницы, ни пурпура, ни мало-мальски хорошего платья»[117]. Он отправился в Бигор осуществить еще одну финансовую и одновременно политическую операцию: он хотел добиться для своего второго сына, Ги, руки Петрониллы, дочери Бернара Коменжского, наследницы Бигора по материнской линии. Петрониллу, которая была замужем вторым браком за Нуно Санче, сыном графа Руссильонского, разлучили с мужем и отдали молодому Ги, который обвенчался с ней в Тарбе и стал владетелем графства Бигор (7 ноября 1216 года). После поспешной брачной церемонии и неудачного штурма Лурдского замка Симон в поисках денег снова вернулся в Тулузу требовать новых налогов в форме штрафа с отсутствующих, то есть с тех, кого сам же выгнал.

    Не имея пока возможности развернуть кампанию против графов Тулузских, готовящих очередное наступление в Провансе, пока не тронутом войной и всецело им преданном, Монфор попытался усмирить Раймона-Роже де Фуа, самого заклятого своего врага. Он осадил замок Монгайяр (или Монгренье), принадлежащий сыну Раймона-Роже. Замок капитулировал 25 марта. И все как будто началось сначала: он снова вынужден осаждать замок за замком. В мае он взял Пьерпертузу, ту, что в Терлинесе, и явился в Сен-Жиль, где восставшие жители прогнали местного аббата и не впустили Симона в город.

    Ветер определенно переменился: Симон уже не был командиром крестоносцев, он был конкистадором, который старается защитить свои завоевания. Иннокентий III умер 15 июля 1216 года; Гонорий III, его последователь, еще не успел сориентироваться в поворотах Лангедокской ситуации. Нового легата Бернара, старшего священника из Сен-Жан-и-Поль, повсюду встречали очень враждебно, вплоть до того, что захлопывали перед ним городские ворота. Графы Тулузские оставались властителями Прованса, и Раймон-младший, который велел именовать себя «молодой граф Тулузский, милостию Божией сын сеньора Раймона, герцога Нарбоннского, графа Тулузского и маркиза Прованского», без обиняков отверг и решения Латеранского Собора, и власть французского короля.

    Поражение Симона де Монфора под Бокэром вызвало бурную реакцию в церковных кругах. В 1217 году в Лангедок был послан новый контингент крестоносцев. Собор установил раз и навсегда те же индульгенции, что полагались за поход в Святую Землю, для всех, кто принял крест против ереси, где бы она ни обозначалась. С новым пополнением во главе с архиепископом Буржа и епископом Клермона Симон взял замки Вовер и Берни и переправился через Рону в Вивьере. Он не собирался завоевывать Прованс, хотел лишь напугать противника. Появление новых крестоносцев и военная помощь, которую им оказывали местные епископы и их ополчение, возымели определенный эффект: Адемар де Пуатье, граф Валентенуа, сдался и даже предложил своего сына в мужья одной из дочерей Симона. Но Монфору некогда было застревать в Провансе, его спешно вызвали в Тулузу.

    «Граждане Тулузы, – говорит Петр Сернейский, – или, лучше сказать, города-предателя, движимые дьявольским инстинктом, отступившие от Господа и Церкви», впустили к себе графа Раймона собственной персоной, во главе армии арагонцев и файдитов. Теперь в Нарбоннском замке собралась вся семья Симона: его жена, жена его брата, жены сыновей и внуки обоих братьев Монфоров.

    Цитадель удерживал гарнизон Монфора; графская армия подошла к городу под покровом тумана, переправилась через Гаронну у Базаклоских мельниц и 13 сентября 1217 года вошла в Тулузу. Графа встретили как триумфатора. «Когда жители города узнали о его появлении, они бросились к нему, как к воскресшему. И когда он вошел в городские ворота, к нему бежали все, от мала до велика, и дамы, и бароны – все преклоняли перед ним колена, целовали руки, ноги, края его платья. Его встретили со слезами радости, ибо он был предвестник счастья, увенчанного цветами и плодами!»[118].

    Счастья пока что не было, но зато была возможность бороться: Раймон VI собрал всех своих вассалов, графов Фуа и Коменжа, изгнанных тулузских сеньоров, сеньоров из Гаскони, Кэрси, Альбижуа, рыцарей файдитов, прятавшихся в лесах или ушедших в Испанию, для которых возвращение в Тулузу было символом освобождения. «...И когда они увидели город, слезы хлынули у них из глаз, и каждый сказал себе: „О, Дева Владычица, верни мне город, где я вырос! Лучше мне жить и умереть здесь, чем скитаться по миру в позоре и нищете!“[119].

    Всех французов, не успевших укрыться в замке, перебили. Цитадель была хорошо укреплена и могла продержаться долго, однако все усилия Ги де Монфора освободить ее провалились.

    Вот почему Симон де Монфор со своими отрядами так спешил, надеясь мощным броском атаковать мятежный город. Но их встретили таким ливнем стрел и камней, что кавалерия бежала врассыпную; брат и второй сын Монфора были ранены. Тулузцы контратаковали, и французы, не желая отступать, решили осадить город.

    Если до сих пор крестоносцам удавалось, изнурив голодом и артиллерийскими обстрелами, брать такие замки и города, как Лаваур или Каркассон, то Тулузу, весьма внушительную по размерам и расположенную на берегах реки, практически невозможно было изолировать; для этого нужна была куда более многочисленная армия, чем даже в 1209 году. Город лишился стен, но жители не теряли времени даром, и граф, едва появившись, отдал приказ выкопать рвы, построить баррикады из кольев и бревен и деревянные бойницы-барбаканы. Несмотря на видимую хрупкость, импровизированные фортификации были хорошо защищены и могли выдержать натиск осаждавших, даже имевших большой численный перевес. Теперь не только военный потенциал осажденных превосходил силы Монфора, но и мирное население, от стариков до подростков и от владетельных сеньоров до простых слуг, превратилось в боеспособное ополчение и надежных помощников армии. «Никогда ни в одном городе не видали столь богатых рабочих: там трудились и графы, и рыцари, и торговцы, и придворные чеканщики монет, и дети, и оруженосцы, и скороходы – каждый с киркой или заступом... каждый работал на совесть. По ночам никто не спал, на улицах горели фонари и факелы, звучали барабаны, колокольчики и рожки. Девушки распевали баллады и плясали, и воздух был напоён радостью»[120]. И в ходе осады, на глазах у противника, поднялась большая часть разрушенных стен.

    Борьба была неравной: возвращаясь из Прованса, Симон де Монфор под страхом смерти запретил гонцу, доставившему ему письмо от жены, рассказывать о восстановлении Тулузы и о присутствии в городе графа. Но новость тем не менее быстро разлетелась по стране. Отряды провансальцев тут же покинули Симона; архиепископ Ошский собрал людей по призыву Ги де Монфора, но они стали на полдороге и отказались идти на столицу. Французские рыцари и солдаты, на которых рассчитывал Симон, не могли двинуться из замков, где они несли гарнизонную службу.

    Монфор бросил клич католическим властям: Фульк по поручению кардинала-легата поехал из Тулузы во Францию просить снарядить очередной крестовый поход против мятежного и еретического города. Графиня Алиса, супруга Монфора, сама отправилась умолять короля. Она рассчитывала больше на личные связи (ее отец был коннетаблем королевской армии), чем на поддержку монарха, которого интересовали только выигрышные дела. Все неудачи Монфора последовали слишком быстро за его назначением, чтобы король захотел опекать вассала, не сумевшего удержать свои домены.

    И на этот раз положение попытался спасти папа. Гонорий III организовал кампанию пропаганды против ереси и начал снаряжать очередной крестовый поход в Лангедок. Хотя судьба первой христианской страны, изменившей Церкви, казалось, была окончательно решена, теперь приготовления шли в условиях, гораздо более тяжелых, чем в 1208 году. И энтузиазм северных крестоносцев поутих, и в качестве противников Церковь имела уже не кучку еретиков-пацифистов и ненадежных баронов, а целый народ, открыто и сознательно не признававший ее авторитета.

    Тулуза продолжала отстраиваться, укрепляться и пополнять запасы продовольствия по воде и посуху, на глазах у неприятеля, у которого хватило сил только чтобы забраться в укрепленный лагерь и ждать подмоги. Зимой военные действия носили, скорее, характер коротких вылазок, зато оба лагеря соперничали в жестокости к пленным: в Тулузе ненависть к французам была такова, что несчастных, попавших в плен живыми, сначала торжественно тащили по улицам, потом выкалывали глаза, вырезали языки, а иных рубили на куски, жгли или привязывали к хвостам коней. А в лагере Монфора ненависть понемногу начинала уступать место растерянности.

    Настоящие сражения начались по весне. Все атаки Симона де Монфора были отбиты с такой мощью, что его рыцари, гласит «Песнь...», впали в неистовство. Автор, скорее всего, не мог присутствовать при перебранках Симона с его лейтенантами, и слова, которые он вложил в уста Жерве де Шампиньи или Алена де Руси, конечно же, придуманы; однако ничто не говорит о том, что автор не мог слышать звуки голосов в лагере неприятеля. Его можно заподозрить в осторожности или оппортунизме, когда слова примирения у него произносят Ги де Левис или Ги де Монфор, чьи сыновья прочно закрепились в Лангедоке, а вот когда речь идет о рыцаре – разбойнике Фуко де Берзи, которого казнил в 1221 году Раймон VII, тут подозрений не возникает.

    В долгих советах Симона с его шевалье чувствуется, что люди доведены до крайности, почти до помешательства, и пытаются всю вину за свои поражения свалить на Симона. И тем не менее они остались ему верны до конца, отчасти из личной преданности, отчасти потому, что их крепко соединила друг с другом ненависть, которой они были окружены. «Гордыня и жестокость овладели вами, – говорит Ален де Руси своему шефу, – у вас страсть ко всему ничтожному и подлому»[121].

    Наконец прибыло пополнение крестоносцев с севера: фламандцы под командованием Мишеля де Арна и Амори де Краона. После жестоких боев Монфору удалось овладеть пригородом Сен-Сиприан на левом берегу реки и атаковать мосты, ведущие в город; однако на мосты французов не пустили, и они были вынуждены отступить.

    Осада длилась больше восьми месяцев. На Пасху с новым пополнением прибыл Раймон-младший и под носом у осаждавших вошел в город. Население встретило его с восторгом, все столпились, чтобы взглянуть на него, к нему относились, «как к розовому бутону». «Сын Девы Марии, чтобы утешить тулузцев, ниспослал им радость, оливковую ветвь, сияющую утреннюю звезду над горами. Этим светом был доблестный юный граф, законный наследник, крестом и мечом отворивший ворота»[122]. Автор передает здесь отголоски той страстной нежности, которую народ питал к юному герою Бокэра, и эти строки сами по себе дают нам почувствовать пропасть, разделявшую оба лагеря. Одни знали, за кого или за что они сражаются, другие всеми силами старались удержать едва завоеванное имущество, которое утекало между пальцами. Их боеспособность и азарт (особенно подчеркнутые хронистом) проистекали от сознания собственного унижения: тяжело терпеть поражение от тех, кого считаешь ниже себя, «от безоружных горожан».

    Между тем Симону, несмотря на весьма солидное пополнение крестоносцев под командованием графа Суассонского, едва удавалось отражать атаки осажденных. Кардинал-легат Бернар упрекал его в отсутствии боевого пыла: «Графа Монфора одолела апатия и тоска, он ослабел и изнемог; к тому же он не выносил постоянных подкалываний легата, твердившего, что он обленился и опустился. Говорили, что он стал молить Бога дать ему покой в смерти и прекратить все его страдания»[123].

    Легат имел все основания разозлиться на старого солдата: того, кто столько раз побеждал, признавая свои победы Божьим промыслом, теперь стали подозревать в каких-то грехах, из-за которых Господь отвернулся от него. Храбрый католик, уважаемый Церковью настолько, что она доверила ему земли, превышающие размерами домены французского короля, много лет пользовавшийся помощью посланных ею солдат, оказался не в силах взять скверно укрепленный город, который защищали люди, им же самим неоднократно битые!

    В июне, на девятый месяц злополучной осады, Монфор решил сконструировать огромную катапульту на колесах и подкатить ее поближе к неприятельским фортификациям, чтобы солдаты могли сверху разрушать кварталы осажденного города прицельными выстрелами. Тулузцы ударами своих катапульт вывели ее из строя, а когда ее починили и она снова была готова к бою, на рассвете с двух сторон атаковали лагерь французов. Симон слушал мессу, когда ему сообщили, что тулузцы уже в лагере, а французы отступают. Окончив мессу, он ринулся в бой и оттеснил неприятеля ко рву.

    Ги де Монфор, охранявший технику, был ранен пущенной из города стрелой. Симон бросился к нему и тут же получил в голову камень из катапульты, которую сделали тулузские женщины (так повествует «Песнь...»). «Камень был пущен точно и угодил графу Симону прямо в железный шлем, снеся половину черепа, так что глаза, зубы, лоб и челюсть разлетелись в разные стороны, и он упал на землю замертво, окровавленный и почерневший»[124].

    Эта мгновенная жуткая смерть в разгар боя, на глазах обоих лагерей, была в стане тулузцев встречена взрывом ликования: «Рожки, трубы, бубенцы, колокола, барабаны, литавры мгновенно наполнили город звуками»[125]. Этому крику облегчения ответил вопль отчаяния из лагеря французов. Смерть полководца окончательно деморализовала армию, и без того потерявшую боевой дух из-за сплошных поражений. Сын Монфора, принявший от легата прежние титулы отца, попытался поджечь город, однако был вынужден отступить и укрыться в Нарбоннском замке. Спустя месяц после смерти отца он снял осаду.

    Тулуза торжествовала. Амори де Монфор, отступив в Каркассон и похоронив там отца со всеми почестями, позволил Раймону-младшему шаг за шагом отвоевать все свои домены. Не помогли ни призывы папы, ни вмешательство французского короля в лице принца Людовика. На это ушло семь лет войны, но смертельный удар захватчику уже был нанесен. Амори один за другим сдавал города и замки, теряя боеспособность армии, пока не оказался в один прекрасный день без солдат и без денег на обратную дорогу. С исчезновением Симона де Монфора крестовый поход был обезглавлен. Да и в конечном итоге, несмотря на усилия папы и легатов, эта война давно уже перестала быть крестовым походом. Амори сражался за наследство и, как и все сыновья диктаторов, не возбуждал ни страха у врагов, ни доверия у тех, кто его поддерживал. Лишая графа Тулузского имущества решением Собора, Церковь, казалось, позабыла, что Симон де Монфор не бессмертен, и что он был единственным, кто мог удерживать Лангедок. После его смерти Церковь оказалась в ложном положении: она нагрузила непосильную ношу на человека, который заведомо не мог с ней справиться. И она тут же отвернулась от злосчастного Амори, планируя передать его права союзнику более мощному и пользующемуся авторитетом во всех странах Запада. Дело Симона де Монфора должен был продолжить король Франции.

    «По прибытии в Каркассон тело Монфора повезли в монастырь Сен-Назер для отпевания. И тот, кто умел читать, мог прочесть в эпитафии, что он был святым мучеником, что он должен воскреснуть, получить часть наследства, процветать в несравненном благополучии, короноваться и править королевством. А я вот что скажу: если, убивая людей, проливая кровь, душегубствуя, потворствуя убийствам, прислушиваясь к напраслине, устаивая пожары, разоряя баронов, позоря честь родов, захватывая чужие земли, позволяя гордыне торжествовать, разжигая зло и давя добро, убивая женщин и детей, можно завоевать Иисуса Христа в этом мире, то Монфор должен обрести корону и сиять в небесах!»[126].

    Какой бы ни была судьба, уготованная в вечности душе Симона де Монфора, те, кто восхищены Наполеоном, Цезарем и Александром, не могут отказать в восхищении и этому солдату. Остальные вольны констатировать, что он был, в сущности, посредственностью, волею жестоких обстоятельств призванной действовать превыше своих сил и разумения. И моральная ответственность за его деяния лежит на нем в гораздо меньшей мере, чем на тех, кто их благословлял или оправдывал именем Иисуса Христа.









     


    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх