|
||||
|
Пролог Глубоко под городом, в душных царицынских катакомбах, умирал раненый советский солдат. Он был в беспамятстве, бормотал что-то неразборчивое. Над ним склонилась немолодая женщина в чёрных одеждах, она смотрела на солдата и вздыхала: «Эх, не жилец ты, сынок. Не выходить мне тебя, столько крови потерял… Зачем только я сюда приволокла тебя?» Она попыталась перевязать кровоточащую ножевую рану, и солдат захрипел, застонал, его бред стал чуть более внятным. Он повторял одни и те же слова: «Где же ты, Мария, где же ты?.. Ты так мне нужна… Где же ты, родная моя?..» Потом он стал задыхаться, хватать ртом сырой воздух подземелья. Ему совсем худо, бормотание опять неразборчиво, он покрылся испариной, закашлялся, изо рта пошла кровь. Монахиня приподняла ему голову, расстегнула ворот гимнастёрки, увидела, что нет нательного креста, и нахмурилась: «Сынок, да крестила ли мать тебя? Ты, наверное, коммунист… Ну да я тебе некрещёному не дам погибнуть. Вот только имени твоего я не знаю… Но раз ты всё Марию вспоминаешь, пусть будет имя тебе Иосиф, чтобы как у родителей Господних». Она взяла церковную чашу, обычный потир, что-то налила туда. А потом окрестила умирающего солдата — так, как это делается, когда нет священника и нет времени ждать. ЧАСТЬ ПЕРВАЯ МИСТИЧЕСКАЯ ЧАША
Глава первая Журналист Андрей Гедройц, красивый и застенчивый человек, не был широко известен в Москве, но и не слишком жаждал славы. Его запросы были скромны, он сочинял фельетоны и публиковал их в газетах, получая небольшие, но постоянные гонорары. Гедройц вел размеренную неторопливую жизнь, далекую от неурядиц быта, вполне успокоенную миром слов. В последние годы он был избавлен судьбой от каких-либо мучительных переживаний, и самым большим огорчением для него был невежливый вопрос, который иногда задавали ему: «Гедройц, вы еврей или немец?» Сам он точно не знал своего происхождения и ограничивался тем, что считал себя русским интеллигентом. Однако в последнее лето века одолела его тоска. То ли подействовала особая атмосфера переломного во всех отношениях года, то ли наступил злосчастный кризис среднего возраста, но только Гедройц вдруг отяготился своим обычным существованием. Его повседневная жизнь была однообразна и, по сути, бессмысленна. Она текла от завтрака к ужину, ото сна ко сну — без цели, без внутреннего движения, без результата. И он стал всё больше задумываться о том, что нужно что-то изменить, уйти от привычного быта и уклада жизни. Ему хотелось совершить что-нибудь яркое — но что он мог сделать? Все его умения сводились к способности выражать свои мысли на бумаге, и постепенно он осознал, что пришло время сочинить ему наконец что-нибудь серьёзное — не роман, так хотя бы повесть. Он решил, что тема будет значительная и волнующая. Но какая? Ему пришло в голову, что это должен быть исторический жанр. «Наш народ ведь помешан на истории, книгу обязательно будут читать», — думал Гедройц и перебирал возможные исторические сюжеты. Как-то, рассматривая старые семейные фотографии, он увидел довоенный ещё портрет своего родного деда, пропавшего без вести под Сталинградом. И Гедройц неожиданно для себя почувствовал, что вот об этом, о Сталинградской битве, и нужно писать книгу. Он понял, что это его долг — перед дедом, перед своей семьёй. И стал собирать материал, засел за изучение военных книг, научных и художественных. А чем больше находил сведений, деталей, гипотез о битве, тем меньше понимал, что же в действительности происходило тогда в Сталинграде. Гедройца заинтриговал один вопрос, который показался ему непраздным: а в чём, собственно, была причина и смысл этой битвы? Зачем вдруг Гитлер отвел войска от Москвы и направил их на юг, к Каспийскому морю? Причём это были лучшие войска, бравшие до этого Париж и Варшаву. У историков он, конечно, находил самые логичные объяснения, всё чётко укладывалось в стратегический военный план немцев, в их стремление выйти к запасам нефти. Но что-то мешало Гедройцу полностью с этим согласиться, как будто нечто важное было упущено в объяснениях учёных. Постепенно он приходил к убеждению, что не было никакого стратегического повода гибнуть миллионам солдат в ожесточеннейшей схватке за этот довольно далекий участок боевых действий, в тысячах километров от Кремля. И почему русские войска столь самоотверженно, как что-то самое дорогое, защищали Сталинград? Однако же советское командование бросило все силы на осуществление оборонительной операции. Нет, что-то скрывается за всем этим. Что-то очень важное тянуло Гитлера туда. С чего он взял, что Москва — голова, а Сталинград — сердце России? Гедройц посмотрел на карту, на сердцевидную форму Волгоградской области. Ему становилось ясно: Гитлер не собирался переходить через Волгу. Даже просто переправить войска через эту реку практически невозможно. Кроме того, немцы строили множество явно оборонительных сооружений, очевидно, готовясь всеми силами удерживать захваченный город, а не идти дальше к какой-то там нефти. Исследуя обстоятельства битвы, Гедройц узнавал некоторые таинственные детали, которые почему-то замалчивались. Почему немецким войскам был отдан приказ ни в коем случае не бомбить Мамаев курган, не разрушать его, а только сбрасывать противопехотные дротики? Почему вместе с войсками к кургану двигались мощнейшие экскаваторы, группы археологов, охраняемые элитными спецчастями СС? Гедройц знал: Гитлер был мистик. И Сталин был мистик. А Мамаев курган, этот участок кровопролитнейших сражений, — место священное, очень древнее, там тюркские и арийские жреческие захоронения за много веков. Гедройц раскопал удивительный факт: курган представляет собой правильную пирамиду высотой более ста метров. Он невольно вспомнил, что древнее название Волги — река Ра, а ведь это имя египетского божества. Потом Гедройц узнал, что неподалёку небезызвестный Батый выстроил когда-то столицу своего государства. Любопытно, что этот обуреваемый мессианским чувством монгольский хан не решился пересечь Волгу и обосновался напротив кургана, на другом берегу. По некоторым сведениям, здесь была столица и другого вождя, знаменитого Аттилы, сокрушавшего Рим. И Гитлер, и Сталин крайне охочи были до древних магических знаний и практик, это всем теперь известно. Гедройц чувствовал, что Гитлеру, судя по всему, нужно было раздобыть что-то сакральное в катакомбах Царицына-Сталинграда. А Сталин, как видно, тоже был посвящен в тайны этой земли и не мог позволить себе потерять это что-то. После конференции в Тегеране, после посещения раскопок Вавилона Сталин, необъяснимо рискуя, едет поездом через Сталинград, где, по воспоминаниям, произносит одну лишь фразу: просит показать ему курган. Некоторые факты просто потрясли воображение Гедройца. Например, когда он узнал, что в самые тяжкие дни обороны Сталинграда несколько почитаемых православных старцев привезли в город не что иное, как чудотворную икону Казанской Божьей Матери, одну из главных русских святынь, и молились о спасении. И через три дня ударили жесточайшие морозы, резко изменившие военную ситуацию в пользу советских войск. Все эти новые факты накладывались на то, что Гедройц подспудно помнил ещё со школьных времен. Он вдруг осознал, что речь ведь идёт о том самом сражении, которое решило исход мировой войны, а следовательно, определило судьбу всего человечества. Чтобы собрать побольше материала для работы, он решил до конца лета съездить в Волгоград. И вот однажды дождливым вечером он сел в поезд, чтобы на следующий день быть на месте. Его переполняло лёгкое волнение, смешанное чувство предвкушения и тревоги. По мере движения поезда на юг леса за окном постепенно сменялись степями, а Гедройцу снился необычный сон, цветной и яркий. Во сне он находился в уютном доме на берегу океана. Был тихий вечер, он вышел, чтобы насладиться прибрежной ночью. Небо темнело, и взору открывался пейзаж морского побережья. Поверхность вод играла зарей, и ему почему-то показалось, что сама вода изнутри светилась мутной краснотой. И чей-то мягкий голос звал взглянуть вверх: у горизонта небо сияло зеленоватым холодным светом, но чем выше Гедройц поднимал глаза, тем темнее оно становилось. Вверху же, над самой головой, оно было иссиня-чёрным. Там мириады серебристых линий соединяли звёзды в созвездья. Он удивился: здесь всё так ясно, созвездия столь четки и различимы. Когда-то небо открыло тайну своих начертаний и сюжетов. Только лишь на мгновение зодиак открыл небесный портрет, поведал цельность цветов и линий. Теперь узнал Гедройц этот древний рисунок. К другому краю бездны обернулся он: там нависали шары планет — вот-вот сорвутся, как в Рождество шары на ёлке. Своими размерами они превосходили обычную августовскую Луну. Он сразу увидел Юпитер, багровый Марс, кольцо Сатурна, прозрачный Уран, дым Фаэтона и дым Венеры и ещё одну синюю планету. Знакомый голос продолжал: «Сейчас начнётся движение воды на этот берег, на этот город, волны накроют твой милый домик, он уйдет сейчас под воду. Но ты не бойся — дом твой вполне крепок, надёжен. Иди домой, закрой все двери и дождись конца прилива». Океан и вправду начал свой гремящий штурм, и вскоре уже всё небо пропало под обесцветившейся водою. Не отрывая от окон взгляда, Гедройц погружался во тьму, желая дождаться окончания морских движений. Но не дождался, его разбудил резкий гудок встречного поезда. Глава вторая Спустя несколько часов он прибыл в Волгоград. Гедройца город встретил мощной грозой и душистым воздухом. Обычно же в Волгограде летом жарко и сухо, а Волга спокойна. Гедройцу вспомнилось, что рассказывали ему знакомые, побывавшие в Волгограде. Они уверяли, что городские жители весь день пьют пиво, а по вечерам едят жаренную в масле отборную коноплю, политую фруктовым сиропом, полагая, что это и есть настоящий рецепт халвы, восточной сладости, столь любимой на Ближнем Востоке. Устроившись в гостинице, Гедройц отправился на ближайший базар — ему давно хотелось попробовать настоящей черной икры, только что засоленной. Там он разговорился с торговцем рыбой, стал по обыкновению расспрашивать о жизни, потом сказал, что приехал узнать побольше о Сталинградской битве, и вызвал этим признанием неожиданное доверие к себе. Торговец стал более откровенен. Оказалось, что товар ему поставляют браконьеры. Полушепотом он предложил познакомить Гедройца с ними, раз есть такой интерес к войне, ибо помимо рыбы некоторые браконьеры занимаются раскопками, ищут на полях сражений кресты и разное оружие, от ножей до пушек, реставрируют и продают. Гедройц понял, что ему оказана большая честь. Он был несколько напряжен, в его представлении браконьеры были далеко не самой безопасной частью преступного мира. Однако те рыбаки, к которым привели Гедройца, оказались очень милыми, доброжелательными людьми, выпили с ним самогону и рассказали о себе. Они живут в купленных по случаю купейных вагонах у самой Волги на отчуждённой и огороженной территории. У них, впрочем, есть собственные квартиры в городе, но там, на берегу, — их зона, их владения, их поместье. Он разглядывал стены одного из таких вагонов: картинки из мужских журналов развешаны в одном углу вагона, портреты русских монархов — в другом. Попасть случайному человеку сюда трудно, все подходы обтянуты колючей проволокой, охраняются собаками. Милиция к ним близко не подходит. Когда однажды бандиты из южных краев решили подчинить себе эту территорию, волжские браконьеры вышли на встречу с их главарем, обвешанным золотом. Требование платить ему дань они восприняли без удовольствия, заживо залили бандита бетоном в старой цистерне, и шофера заодно. Гедройц разговорился с двумя браконьерами. Один — молодой парень Иван, потомственный рыбак, сколько себя помнит, ходил с отцом на Волгу на осетра и стерлядь. Он жалуется на калмыцких конкурентов: они ставят сети поперек реки, перекрывают всё течение, но берут лишь ту рыбу, что могут вытащить, остальной же улов оставляют гнить в сетях. Он признается: я, говорит, лично замочил человек десять, ребятам с нашего участка удается потопить две-три калмыцкие лодки в неделю. Но бороться с ними в целом бесполезно — их же так много, и все они против нас. Гедройца он просил как-нибудь прислать из Москвы литературу с описанием древнерусского боевого искусства. Говорит, что хочет в совершенстве его освоить, что слишком много развелось в городе инородцев с их верой, всё исконно русское истребляют, и их надо изгонять. Ведь и они против нас. Подельник Ивана, Миша, с ним не так давно, всего пару лет. Он старше, но в рыбацком деле — ученик, поэтому ведёт себя скромно. Миша воевал в Чечне, он вытачивает замечательное холодное оружие и продаёт довольно дешево — в Москве, конечно, за такие деньги ничего дельного не купишь. Особенно хороши кинжалы, они входят в человека как в масло, сильным ударом прокалывают и бронежилет. Мастерить ножи Миша научился в чеченском плену, подглядел секреты этого горного ремесла. Там, в плену, его пытали, выкололи глаз, но другим он видит совсем неплохо. Он рассказывает чудные анекдоты, и даже самые непристойные в его интонациях звучат вполне потребно. Про войну и про плен говорит смешно, однако сам не смеётся. Гедройц слушал рассказы браконьеров и не мог понять, как эти радушные душевные люди так спокойно, даже не без гордости, рассказывают о страшных, жестоких вещах. Гедройц, конечно, мог оправдать необходимую самооборону. Но откуда такая тяга к насилию, необъяснимая и нарочитая, хотя бы и на словах? Он спросил, правда ли, что можно откопать в местах боевых действий что-нибудь интересное. Миша улыбнулся и положил на стол большой блестящий кинжал. И Гедройц почувствовал необъяснимую силу, исходящую от этого оружия. «Я его недавно на кургане откопал, у самой вершины, — объяснил Миша. — Это немецкий штык-нож. Он весь в крови окаменевшей был. Отмыл я его кислотой, лезвие заточил. Сталь там хорошая, сто лет прослужит». Гедройца потрясло качество изделия: после полувека в земле лакированная деревянная рукоятка выглядела как новая. Миша заметил восхищённый взгляд Гедройца и вдруг сказал: «А ты, Андрюха, возьми его себе. У меня ещё есть». Гедройц никак не ожидал такой щедрости, подумал, что, может быть, это шутка. «Бери, бери, в своей Москве не найдёшь такого». Иван взял нож и протянул его Гедройцу. Тот поблагодарил и сразу убрал подарок в портфель. Оставив Гедройца одного в вагоне, браконьеры поплыли на лодке за рыбой. А Гедройц, как только они ушли, сразу достал нож и стал его разглядывать. Он никогда прежде не держал в руках орудие убийства — возможно, не одного, а многих убийств. Он изучил лезвие, пощупал острие. Стал играть с ножом, имитировать удары, закалывать невидимых врагов. Воображение Гедройца разгорелось, он старался представить себе немца, который этим самым ножом проливал кровь русских солдат, когда-то живых. А потом представил, как тот немец получает смертельное ранение, как подкошен русской пулей, падает и последнее, что видит, — вот этот клинок, и, умирая, прощается с ним, как с верным товарищем. Вскоре ребята прибыли с осетром, ещё живым, и тут же зажарили его. Свежий шашлык из осетрины был очень хорош, да ещё темнеющее небо с первыми звёздами, Млечный Путь, обрыв над неспокойной Волгой и отблеск далёкой грозы! Они втроём выпили местного самогона, настоянного на дубовой коре, и закусили шашлыком. А потом ели арбуз. Однако гроза неумолимо двигалась к ним, и, чтобы не оставаться на ночь в вагончике, Гедройц поспешил закончить трапезу. Напоследок ему сказали так: «Ты только смотри, ночью на курган не ходи один. Люди там иногда просто пропадают». Гедройц был навеселе, его такое предостережение даже позабавило, он принял всё это за шутку. А вернувшись в гостиницу, прилёг отдохнуть. Его клонило ко сну: свежий речной воздух и местный самогон здорово расслабили его. Лишь однажды после полуночи Гедройца разбудил телефонный звонок с вопросом, не скучно ли ему спать в одиночестве. Сонный Андрей не понял, повесил трубку. А приснился ему старый сад, где каждое дерево обильно плодоносило. Яблок невиданное число тяжелило каждую ветвь, а ветви все были в цвету. Он слышал запах жасмина и розы, на лозах видел спелый виноград. В прудах плавал лотос, вокруг сада зрели хлеба… Он услышал женский голос: «Я знаю, где это место! Я тебе покажу его, Андрей. Ты должен взять лодку. Этот сад там, за рекой». Они плыли к берегу, когда встало солнце — огромное, красное, оно во все стороны разрасталось. И вдруг разорвалось, и на всё небо явилась седая голова, и он услышал слова: «Ну, вот и ты, Андрей», — и проснулся. Глава третья Свой первый полный день в городе на Волге Гедройц решил посвятить военному музею. Он надеялся встретить кого-нибудь, с кем мог бы поделиться частью своей информации и взамен получить возможность поработать в архивах и фондах, недоступных для простых посетителей. Экспозиционные залы музея были пусты, и первым же встреченным человеком оказался директор музея. Ему было явно за семьдесят, но он был ещё крепок. Особенная подтянутость, ровность походки и рапортующая манера речи выдавали бывшего офицера. «В этом есть какая-то замечательная логика, — подумал Гедройц. — Директор военного музея обязательно должен быть военным». Имя ему было Владимир Ильич, да и внешне он чем-то напоминал гения русской революции: большой лысый череп, остатки рыжеватой растительности на лице и взгляд цепкий, лукавый и неспокойный. Он напряжённо улыбался Гедройцу, а тот стремился угадать, кто этот директор в душе — военный, чиновник или историк? Если военный, то надо осторожно действовать, не рассказывать всего сразу, военные не рискуют действовать самостоятельно, без приказа. Но зато можно сыграть на патриотических его чувствах — такие ценности, судя по всему, лежат в русской земле! Если он больше чиновник, то будет трудно убедить его в чём-либо, хотя, конечно, если намекнуть ему на возможность коммерческой выгоды… Вот окажись он настоящим военным историком, честным, непредвзятым, тогда можно было бы с ним легко и свободно говорить и работать, непринуждённо — ошарашить его сразу всеми своими фактами и фантазиями! Да что-то из этих фактов он и сам наверняка должен знать по долгу службы. А может ведь оказаться и так, что он совсем случайный человек на этом месте, ему ни до чего дела нет, тогда всё совсем бессмысленно. Эти расчетливые мысли мелькали в сознании Гедройца, и одновременно с этим Андрей объяснял Владимиру Ильичу, что он писатель, что приехал писать книжку про войну. Улыбка директора расползалась всё шире, но выцветшие его глаза становились ещё неспокойнее. — Так что искренне надеюсь, что своим приездом никак не отвлеку вас от важных дел, Владимир Ильич, — закончил приветствие Гедройц. — Что ж, мы вам очень рады. Последнее время никто нас, понимаешь ли, вниманием особым не балует. Ну, конечно, по военным праздникам привозят к нам и школьников, и солдат. Целые толпы тут посетителей. Но сейчас, как видите, никого нет. Да оно и понятно — лето на дворе. Так что это очень даже хорошо, что приехали, развеете нашу скуку немножко, — продолжал улыбаться директор музея. — Да, Владимир Ильич, спасибо. И сразу хотел вас спросить: а вы сами давно ли начальствуете здесь? — с наигранной непринуждённостью спросил Гедройц. — Ну как вам сказать… Директор я не так уж и давно, пару лет всего. Но намёк ваш, Андрей, я понял. Вы ведь имели в виду, достаточно ли я хорошо знаю музей, чтобы помочь вам. Вы думаете, я человек случайный здесь, — он внимательно посмотрел на писателя. — Так вот, сразу вам скажу: я и родился в Царицыне, и воевал в Сталинграде, и похоронят меня здесь же. Я про битву всё знаю, я ее, понимаешь ли, изнутри видел. Можете не сомневаться, — отчеканил директор. — Владимир Ильич, ну что вы, ей-богу, будто обиделись. Мне просто хотелось узнать, чем вы раньше занимались в жизни. Я как раз подумал, что в прошлом вы боевой офицер, — извиняющимся тоном отвечал Гедройц, радуясь в душе тому, что такая удача, что кровно заинтересованным человеком оказался этот непонятный на первый взгляд директор. А тот сразу перешёл к делу: — Вас, Андрей, должно быть, главным образом, письма солдатские интересуют. Для вашей книги это, я так понимаю, очень даже полезное подспорье. Письма, дневники, русские, немецкие. Такие трагедии жизненные, понимаешь ли… У нас тут коллекция немалая. Мы можем копии для вас сделать. — Гедройц подумал, почему это директор постоянно говорит о себе во множественном числе? — Спасибо большое, Владимир Ильич, всё это и вправду очень любопытно, но прежде мне нужно поговорить с вами о довольно загадочных вещах, связанных с битвой. Я немного вник в кое-какие детали, и у меня появились занимательные предположения и догадки. Есть и сомнения, и кто, как не вы, поможет мне разобраться во всём. — Гедройц сказал это тихим голосом, хотя рядом никого не было. — Что ж, буду рад помочь вам, Андрей, — несколько нервически произнёс директор. — Если вы сейчас свободны, мы можем спокойно побеседовать. Старик выглядел не слишком заинтересованным, однако Гедройцу показалось, что он как-то устало заволновался. Спрашивается, почему? Гедройц не начальство ему, не ревизия, повода для волнения не было. Они прошли в кабинет директора музея, где Гедройц честно и с воодушевлением рассказал о том, что знал сам. По мере того как Андрей сыпал фактами и гипотезами, директор всё более мрачнел и всё более тяжело вздыхал. И, когда Гедройц закончил свой интригующий, как ему казалось, рассказ, Владимир Ильич стал отвечать медленно, совсем без восторга и удивления: — Всё это очень интересно, Андрей. Поймите меня правильно, я очень рад вашему энтузиазму. Но вы, к сожалению, не вполне знакомы с некоторыми здешними реалиями. Вы не первый, кому приходит в голову предположить что-то из ряда вон выходящее относительно наших сталинградских событий. Но дело, понимаешь ли, в том, что всякий раз, когда кто-то начинает всерьёз приближаться к истинной картине того, что произошло здесь полвека назад, с ним неизбежно начинают случаться разные несчастья. Вы уж простите меня, по-простому вам скажу: ехали бы вы в самом деле обратно в Москву. Мы вам всеми нашими материалами поможем, не сомневайтесь. Пишите спокойно свою книгу, только сами в эти дела не лезьте. Гедройц был потрясён таким неожиданно безрадостным ответом на своё восторженное повествование: — Владимир Ильич, да неужели вы не видите, насколько всё это интересно и серьёзно! Как же я могу теперь уехать? Я намеренно сюда приехал, чтобы всё как следует разузнать. Я уверен, что всё со мной будет в полном порядке. Совершенно напрасно волнуетесь за меня… Владимир Ильич грустно посмотрел на Гедройца: — Андрей, дорогой вы мой. Я же не придумываю ничего. Всего неделю назад пропал в Волгограде один, понимаешь ли, известный историк из Германии. А до этого он два месяца работал с нашими фондами и всё время радовался каким-то новым находкам. Можете расспросить об этом сотрудников музея, если хотите. Они с ним больше общались. Ей-богу, Андрей, совсем не хочу я вас пугать, но не имею права скрывать от вас своей обеспокоенности. И она основана, заметьте, не на вымысле каком-нибудь, а на реальных наблюдениях, на фактах. Гедройц никак не хотел понять Владимира Ильича: — Мне всё же думается, что вы несколько мистифицируете происходящее. То, чем я увлёкся, дела давно прошедшие, исторические, безобидные. Я же не коммерцией приехал сюда заниматься, не политикой, а научным исследованием. Так что, я думаю, нет здесь для меня никакой опасности. А то, о чём говорите вы, просто цепь случайностей. Да и уверен я, что немец ваш найдётся. — И всё же не будьте столь наивны. Внемлите моему совету. Уезжайте в Москву, пишите там книгу о чём хотите. Хотя бы, понимаешь ли, и о Сталинграде. Только не пытайтесь здесь докопаться до чего-то, что впоследствии может оказаться очень страшным и губительным для вас, — не глядя в глаза Гедройцу, проговорил директор. Глава четвертая Покинув музей, Гедройц бродил по городу. На Мамаевом кургане он решил побывать в последнюю очередь, а пока просто осматривал город, набирался впечатлений. Оказалось, что в Волгограде есть метро, но выглядит оно как трамвай, да и ездит в основном не под землёй, а по улицам. В трамвае Гедройц разговорился с одной волжанкой. Его вообще удивляла особенная, здоровая красота волжских женщин, их стать и душевная бодрость. Ему хотелось поговорить с кем-нибудь из них. И вот теперь он познакомился с загорелой девушкой лет двадцати по имени Вера. Как выяснилось, она приехала из города неподалёку, чтобы повидаться со своим братом, отбывающим срок в волгоградской тюрьме. История её оказалась весьма печальной. — Брат мой Илья сидит уже два года, засудили его. Девушка у него была, Лариса. Они поссорились, сильно он её чем-то обидел — спьяну, конечно. Она возьми и заяви на него в милицию. Он, говорит, меня изнасиловал. Всё подстроила. Сделали анализ — да, что-то такое подтверждается. А она ещё с соседкой договорилась, что та вроде как крики слышала, что, мол, насилуют. Судья его откупить предлагал. Да откуда у нас такие деньги? А Лариску ту на другой год и взаправду изнасиловали и убили. Илюша, как прознал про это, надумал побег устроить, чтобы негодяев найти и отомстить за нее. Его, конечно, поймали, срок накинули. Он потом с собой покончить хотел — не дали. Писем вот давно от него не было… Вообще, несчастная какая-то у нас семья. В роду матери все, кого знаю, спились: дядя Петр — он уже умер, двоюродного брата Никиту забили два года тому назад в пьяной драке. Дед Федор Васильевич спился, умер в канаве. Его сын, дядя Коля, уехал в Астрахань, там спился. Был прадед ещё по прозвищу Голова. В припадке белой горячки он отрубил голову грудному внучонку своему. Теперь вот с Ильей эта беда… Всегда в нашей семье всё это пьянство против нас оборачивалось. Гедройца впечатлила её история, но ещё больше поразила та открытость, доверие, с которым эта девушка рассказывала в трамвае о своих бедах первому встречному. Он подумал про себя: надо запомнить этот сюжет, что-нибудь потом написать. По привычке, уже прощаясь, он спросил Веру, что она думает про курган. Она же ответила ему неожиданно: — Не знаю, не до этого мне. Столько своих проблем. Была я на кургане, конечно. Тяжело там всё… Знаешь что, я тебе одну вещь скажу, брат как-то заметил: если там нарвать цветов, то они очень долго не вянут, даже и без воды. Сама не знаю почему. Но это точно — он, когда за Лариской ухаживал, всё время там цветы рвал. Вера вскоре вышла из трамвая, а Гедройц поехал дальше, в самый центр города, походить по набережной. Возвратившись вечером в гостиницу, Гедройц решил ещё раз взглянуть на свои материалы. Он достал из шкафа портфель, в котором хранил книги, вырезки из газет, фотографии, свои предварительные наброски, набрал шифр на кодовом замке портфеля и попытался его открыть. К ужасу Гедройца, ему это не удалось. Он ещё раз убедился, что шифр секретного замка набран верно, однако замок по-прежнему не открывался. Гедройц не мог понять, что случилось. Ещё несколько часов назад всё было в порядке, портфель прекрасно открывался. «Неужели кто-то трогал его, пока меня не было?» — подумалось Андрею. Он взял портфель и поспешил к администрации гостиницы. Там выяснилось, что горничная последний раз убиралась в комнате утром, то есть со времени ухода Гедройца из гостиницы никто в его номер не входил. Вызвали мастера, он вскрыл замок, внимательно изучил его и высказал Гедройцу своё мнение: замок на портфеле был взломан профессионалом, почти нет следов взлома, однако, судя по всему, в замочке был такой механизм, что если при закрытии случайно сместить колёсико кода, то старый шифр сменяется на новый. Потому-то Гедройц, набрав старый номер, и не смог открыть свой портфель. Взволнованный Гедройц сразу проверил, всё ли на месте. К его радости, материалы были целы, хотя и несколько неряшливо уложены. Гедройц был аккуратен со своими вещами, даже, можно сказать, педантичен. В любом случае и без экспертной оценки мастера было очевидно, что кто-то копался в портфеле Гедройца. Администратор гостиницы стал уверять, что постарается во всём разобраться, что не надо обращаться в милицию — тем более что ничего не пропало. Гедройц же его даже и не слушал, он заторопился к себе в номер — проверить, не пропали ли другие вещи. Там он понял, что кто-то действительно внимательно исследовал содержимое его багажа и одежды. Однако ничего не было украдено, и, если бы не история с замком, Гедройц, вероятно, вообще ничего бы не заметил. Он стал размышлять об этом происшествии. Если его хотели просто обворовать, почему не взяли портфель с собой, почему вообще ничего не взяли? Конечно, слишком дорогих вещей в номере не было. Хотя кое-какая одежда, неплохой фотоаппарат, да и тот же кожаный портфель, совсем новый, могли бы послужить злоумышленникам неплохой добычей. Гедройц заключил, что, видимо, воров интересовали только деньги, которых они не нашли, так как свой бумажник он всегда носил с собой. Гедройц решил поужинать в ресторане неподалёку. Он вышел из холла гостиницы и стал обходить здание по периметру, ибо это был самый короткий путь к ресторану. Однако чудный безветренный вечер преподнёс неожиданный сюрприз — заморосил мелкий дождик. Гедройц подумал, что до соседнего дома он и так добежит. Но потом ему в голову пришла мысль, что дождь может усилиться и что на всякий случай лучше захватить с собой зонт. Гедройц развернулся и пошел обратно. И буквально через несколько секунд за его спиной раздался оглушающий звон разбивающегося вдребезги стекла. Гедройц вздрогнул, зажмурился, втянул голову в плечи, а когда шум успокоился, обернулся. Примерно в том месте, где он остановился и развернулся, асфальт был усыпан осколками огромного зеркала. Некоторые из этих крошечных стеклянных кинжалов валялись у самых ног Гедройца, его не задело просто чудом. Если бы он не повернул в гостиницу, то удар зеркалом пришёлся либо точно по голове, либо острейшие осколки впились бы в его тело. Гедройц тупо смотрел на бесконечные отражения своего серого лица в мириадах зеркальных кусочков, а вокруг уже суетились люди, сбежавшиеся на шум и звон. Оправившись от шока, Гедройц испытал радость и облегчение, понимая, что только что избежал страшного несчастного случая. Однако спустя ещё несколько минут Андрею неожиданно вспомнилось предупреждение директора музея о какой-то опасности. Он сопоставил его и с обыском его вещей в номере, и с этим несчастным случаем. Пожалуй, это могло быть и не случайностью. Странные совпадения: сначала кто-то копается в его вещах, а следом на голову ему летит зеркало. На дорожке, ведущей вдоль гостиницы к ресторану, он был в тот момент один. В том ресторане он уже и завтракал, и обедал, то есть злоумышленники, если следили за ним, могли предположить, что и ужинать он пойдёт туда же. Хотя к такому нападению надо готовиться, надо всё точно рассчитать. Нет, конечно, это маловероятно. И всё-таки Гедройца теперь не оставляло ощущение, что кто-то охотился за ним. И что делать? Не в милицию же идти — там в лучшем случае поднимут на смех со всеми его подозрениями. Если его хотели убить — то за что? зачем? А зачем вообще убивают? Разволновавшийся Гедройц пытался вспомнить свой небольшой опыт чтения детективных романов. Там обычно деньги, наследство, ревность — вот главные поводы к преступлению. Ничего этого у Гедройца не было. Он небогат, давно уже не женат. Покушавшийся мог быть, конечно, и просто сумасшедший, маньяк. Например, вбил себе в голову, что должен за что-то наказать Гедройца или что он ему чем-то опасен. Чем-то опасен… Хотя так мог подумать не только сумасшедший. Не исключено, что Гедройц совершенно случайно, незаметно для себя, сделал или сказал что-то, что показалось опасным его возможному оппоненту. Но кто же, кто может быть против него сейчас? А ведь не исключено, что его начали преследовать ещё в Москве, просто он этого не замечал. Хотя, скорее всего, он попал под прицел уже здесь, на Волге. Надо внимательнее вспомнить всех, с кем он более или менее близко общался в последние дни. Нет, не получается, все его собеседники — случайные, несчастные, добродушные люди. Ничем он их не злил, только выслушивал, утешал. Пожалуй, только с директором музея, с Владимиром Ильичом, он говорил о чем-то серьёзном… Как мог он сразу не вспомнить об этом, ведь предупреждал же его старик о чём-то! Говорил, что нужно быть осторожнее. И про исчезнувшего историка из Германии всё толковал, а Гедройц тогда не обратил внимания. Надо срочно всё рассказать Владимиру Ильичу про случившееся. Андрей немедленно позвонил по домашнему номеру директору музея и описал ситуацию. Тот его внимательно выслушал. Время от времени он осуждающе цокал, однако ничего не говорил, не прерывал. А Гедройц, пересказывая случившиеся с ним события, из страха приукрашивал их, и от этого сам всё больше пугался своего рассказа. Он закончил свой монолог просьбой о помощи, и тогда стал говорить директор, и в его голосе была монотонность и размеренность: — Андрей, я говорил вам, что вы затеяли не слишком безопасное, понимаешь ли, дело. Я убеждал вас, что будет лучше, если вы оставите свою историческую тему историкам. Я уговаривал вас уехать. Я предупреждал вас, что до истины вы всё равно не доберетесь, но при этом будете многим рисковать. Я приводил вам в пример профессора из Германии, совсем недавно пропавшего здесь, понимаешь ли, без вести. Разве вы забыли мои слова? Я по-прежнему рекомендую вам последовать моему совету и вернуться в Москву. Вы же сами теперь видите, что вам угрожает опасность. Почему вы не послушали меня сразу? — строго спрашивал директор музея. Гедройц был смущён тем, что вместо сочувствия и защиты его рассказ был встречен обвинениями. Выдержав небольшую паузу, он тихо ответил: — Видите ли, Владимир Ильич, мне было трудно тогда поверить вам, предположить, что в моем деле есть опасность. Я же всего лишь писатель, при этом пишу о давно прошедших временах. Я могу быть врагом только какому-нибудь историку, чью концепцию я невольно разрушу своими изысканиями и находками… — Но я рассказал вам уже про того историка, — прервал его директор. — Я рассказал вам про этого немца-историка, это ли вам не пример опасности, которая здесь угрожает излишне любопытным, понимаешь ли. — Да вы правы, вы правы, — бормотал Гедройц. Телефонный разговор с директором не слишком утешил Андрея. После событий сегодняшнего дня он пребывал в состоянии немалого возбуждения и всерьез опасался бессонницы. Поэтому он достал из холодильника две бутылки пива с ярко-красной этикеткой и характерным названием «Сталинградское» и немедленно осушил их. Вскоре он погрузился в не крепкий сон. Ему снилось, что он напряжённо работает — оклеивает золотой бумагой безымянную статую в городском саду. Плохо ложились блестящие квадраты на неровную поверхность мрамора, рвались и осыпались, а мрамор крошился. Наконец он закончил с бумагой, подвёл провода семи прожекторов, сдвинул фонари, нацелил на фигуру, собрал прохожих к темному силуэту и вдруг врубил весь свет сразу. И отражением тысячи солнц сверкнул золотой бог Яхва, и ослепил его, и сошел на землю. И Гедройц проснулся в ярких утренних лучах, пробившихся сквозь неплотно занавешенное окно. Глава пятая Позавтракав всё в том же ресторане, Гедройц прогуливался в небольшом сквере на центральной площади у гостиницы. Стояла жара, он был сыт и слегка утомлён и присел отдохнуть на единственную скамейку, на которую падала тень. Рядом с ним, закрыв глаза, сидел мужчина с бледным лицом. От него несло перегаром, его руки дрожали, и Гедройц понял, что тот накануне, видимо, провёл бессонную ночь. Мужчина вдруг застонал, открыл глаза, его лицо скорчилось, словно от боли. Он посмотрел по сторонам, увидел Гедройца, и Андрей поразился той муке и тому ужасу, что выражали больные глаза незнакомца. Гедройц спросил, может ли он что-нибудь сделать, позвать врача, или если у него какая беда, если ему нужна помощь, то он может всё рассказать и ничего не бояться. Мужчина ещё раз долго посмотрел на Гедройца и, видимо, почувствовав, что тот искренен, что можно доверять, кивнул и закрыл лицо руками. Было видно, что ему хотелось выговориться, и он начал говорить. Его звали Николаем, сам он из Петербурга, сюда приехал на две недели в командировку. И вот этой ночью с ним приключилась история. Николай рассказывал, а Гедройц в своём воображении пытался представить события прошедшей ночи. Оказалось, что по вечерам, как стемнеет, множество женщин города выходят сюда, на эту площадь, на продажу. Цена на волжанок варьируется, но в целом не больше цены килограмма хорошего сыра. Однако самый качественный товар расходится уже через полчаса после сумерек, поэтому разборчивому клиенту следует торопиться. Гостиница, в которой остановился Николай, находится как раз рядом с этой площадью. Поэтому, возвращаясь ночью к себе в номер, он невольно шел мимо торгующих собой красавиц. По его словам, он всегда был равнодушен к суррогатной любви. Скорее, он испытывал отвращение от самой мысли. Но теперь он остановил свой взгляд на одной из девушек с простым русским лицом и большими глазами. Что ее сюда привело? Она совсем молода, и вид ее довольно невинен. И он неожиданно для себя пошёл торговаться, она ему просто понравилась, ему хотелось только познакомиться, поговорить с ней. Заплатил сутенёру, сколько нужно, и повел девушку в свой гостиничный номер. Ей было лет шестнадцать, звали ее Любовью. Она смотрела на Николая с испугом и худшими опасениями. Он подумал, что, как видно, своим делом она занимается недавно и ещё не привыкла. Очутившись в его комнате, она озиралась, была напряжена, и он решил ее расслабить, открыл купленное по пути шампанское, заставил ее выпить бокал и выпил сам. Много шутил, обнимал ее, пытался растормошить, расспрашивал о жизни. Но от его вопросов и от вина она ещё больше пугалась и замыкалась. И Николая это стало несколько раздражать. Разве она не видит, что он не такой, как ее обычные клиенты? Люба же явно хотела, чтобы всё побыстрее закончилось, чтобы скорее ей убежать домой. Николай допил шампанское и остатки водки. Он совсем опьянел и уже мало что понимал. И постепенно животный нрав возобладал в нем, и человеческий облик его был потерян. Николай стал раздевать Любоньку, повалил ее на кровать. А она сопротивлялась, сдавленно шептала, что ещё не готова, но он ее уже не слышал. Николай был на ней, а она плакала: ведь если Бог есть, то как он может всё это допустить? А значит, его нет, потому что если б он был, то не допустил бы всего этого. Иначе не было бы этого позора и мучений. А сегодня утром Николай проснулся в окровавленных простынях. В тяжелом похмелье, со слабой памятью и ноющим сердцем пришел он на эту же площадь искать Любу. Тут, конечно, никакой толпы уже не было. Девочки собираются здесь к сумеркам, несколько раз за ночь возвращаются сюда же и расходятся по домам в первые рассветные часы. Но он нашел здесь вчерашнего сутенера, стал расспрашивать его, не знает ли тот, где ему найти Любу. А тот косо посмотрел на него, потом вдруг быстро пошел прочь — Николай не понял почему. Потом тот оглянулся, остановился, видимо, передумал, вернулся к Николаю и тихо произнес жуткие слова: «Уходи отсюда, ты меня не знаешь — я тебя не знаю, понял? Два часа назад ее нашли, повесилась она в своем подвале, дворник утром нашел. Она записку какую-то оставила. Милиция здесь уже всех расспрашивала. Твой портрет записали…» Николай окаменел, его взгляд замер на одной точке, неопохмелившееся сознание не могло сразу сообразить, что к чему, что ему теперь делать — идти в милицию или, наоборот, бежать отсюда подальше. С другой стороны, при чем здесь он, что она повесилась? Что он ей сделал? Сутенер же тихо добавил: «Уходи отсюда, не появляйся здесь больше… И что ты делал там с ней? Она же девочка ещё была, поэтому и стоила дороже. Ты, что ли, не помнишь ничего? Ей отца надо было от следствия откупить, вот она и пришла сюда заработать». Николай тогда сел на эту скамью и вот уже второй час не уходит отсюда. И Гедройц — первый, с кем он теперь заговорил. А Андрей молчал, глядел на Николая, на его страдание с сожалением и без осуждения. Чем, в сущности, он, Гедройц, лучше Николая, чтобы осуждать? Ничем. Неизвестно, как бы отозвалась его совесть, окажись он в такой ситуации. Гедройц сопереживал, но молчал, чувствуя себя не вправе ни порицать, ни утешать. Николай же и не ждал никакого утешения, он был совсем сокрушен, но, выговорившись, открывшись чужому человеку, почувствовал облегчение. Он встал и, шатаясь, ушёл прочь. А с соседней скамейки, коих много на этой центральной площади, раздался молодой женский голос: — Эй, молодой человек, что-то ты плохо выглядишь. Уже с утра притомился на работе? Гедройц оглянулся и увидел барышню, явно отдыхающую после трудовой ночи. Ему сделалось тошнотворно. Он подумал, что она ищет клиента, и теперь, после истории с Николаем, ему меньше всего хотелось общаться с проституткой и больше всего — поскорей убраться отсюда. Девушка вдруг сказала: — Ты ведь не здешний. Гедройц обернулся, взглянул на неё. Неужели его так легко вычислить? Она вдруг заговорила серьезно и напряжённо: — Меня Надей зовут. Мне неудобно просить тебя, ты совсем незнакомый человек. Но надо, чтобы ты помог мне в одном деле. Это недолго и нетрудно. Ты же из Москвы? Просто нужен человек, который говорит по-московски, а мне сейчас негде такого найти. — Зачем же я нужен? — спросил Гедройц. — Я сейчас всё расскажу. Понимаешь, у меня брат был, Сергей. Он к вам в Москву уехал учиться. У него прямо за вокзалом деньги, какие он взял с собой, отобрали. А он драться полез, его тогда и зарезали. Когда из Москвы про него звонили, я как раз трубку взяла. Отцу мы с сестрой не сказали, он бы не выдержал. Сердце у него совсем слабое. Как мать с собой покончила, он еле держится, болеет сильно. Пусть думает, что Сережа там, в Москве, учится. Я тут деньги для отца собрала, да не знаю, как объяснить ему, откуда они у меня. Сам понимаешь, правду я ему не могу сказать. Помоги. Сразу понятно, что ты из Москвы, вас, москвичей, за версту видно. Тебе он поверит, что это ты от Серёги для него деньги привез. Ты только не обижайся, ладно? — На что же здесь обижаться? — сказал Гедройц и посмотрел на часы. У него не было определенных планов до обеда, и он решил помочь девушке. — У меня уже конверт приготовлен, десять тысяч там. Нам по пути надо к подружке зайти за деньгами — дома-то я не могу их держать. Я войду в квартиру, а ты пять минут обожди и потом заходи. Он тебе как раз дверь и откроет. Гедройц проводил Надю до их квартиры, она передала ему конверт. Он подумал: надо же, доверяет ему деньги проститутка. Надя вошла в квартиру, он подождал несколько минут, а потом позвонил в дверь и, увидев перед собой небольшого пожилого человека с лицом школьного учителя, смело шагнул в квартиру, сказал всё, как Надя просила, и передал деньги. — Наденька, Наденька, — запричитал отец, — я так рад, я так счастлив. Наденька! Наконец-то мы сможем зажить спокойно. Наденька, дорогая, ты не поверишь, наш Серёженька присылает нам деньги, много денег — десять тысяч! А я-то уж думал, что всё против нас теперь повернулось. Думал, нищета наша задавит нас совсем. Солнышко мое, Наденька, это же так прекрасно. Мы вернём все долги. Мы опять станем свободными людьми, честными, Наденька, мы снова станем честными людьми. Мы посмотрим людям в глаза! Ведь целых десять тысяч у нас! Ах, Сережка, молодец, не забыл про родителя. Не зря я всё-таки написал ему тогда, знал, что не оставит он нас в этой страшной яме. Доченька, иди сюда, иди скорей, солнышко, я тебя порадую. Мы выкарабкаемся, всё будет хорошо, как прежде. А я и подумать не мог, что Серёжа в Москве так разбогател. Ах ты, радость-то какая! Я ведь верил, я всегда верил в него. Он у нас такой красивый, такой умный — да, с самого детства. И такой талантливый. Помнишь, Наденька, мы ему учителя рисования приглашали. И пению он у нас учился, и языкам. Да, ничего не жалели тогда, выучили всему на славу. И не зря ведь выучили! Вот он какой теперь стал — богатый. Один из всех из нас в Москву выбрался. Какой молодец… Так, Наденька, ты пока садись, и давай распишем, кому сколько мы вернуть должны. Перво-наперво две тысячи надо Марку Аркадьевичу отдать, он никогда для нас ничего не жалел, всегда первый помогал. Добрый человек, жаль теперь отвернулся от нас, обиделся, наверное. Второй год всё вернуть обещаем, словно издеваемся. Хорошо, что часть иконкой взял. Помнишь, Наденька, образок-то золочёный наш, прабабки моей, он же вообще ничего не стоит, а Марк принял, даже с почтением, что ли. Из приличия взял… Потом с полки возьми списочек, должен быть человек на десять, все там наши долги расписаны. Там, наверное, что-то останется. Ты вот что, докторов мне больше не зови, всё одно от них хвори моей не убавляется, и от лекарств их только голова мутнеет. Ты лучше купи себе что-нибудь красивое, брошку… Платьице Аннушке закажи. Она у нас такая красивая, в тебя пошла… Да что же я, ей-богу, всё приличие забыл! Андрей, дорогой вы мой человек. Такая радость, простите старика! Что же вы стоите, идёмте скорее чай пить. И расскажите, расскажите, как Серёженька там. Гедройц прошёл на кухню и стал рассказывать отцу Нади придуманные на ходу истории про давно погибшего сына, пил краснодарский чай и не хотел уходить из этого дома. А когда уходил, думал о том, какой всё-таки милый этот человек и как его, в сущности, жаль. Это правильно, что ему не сказали правды. Потери сына он бы не перенёс. И ещё Гедройц думал о его дочери, о её любви к отцу и своему погибшему брату, о её такой молодой и уже такой несчастной жизни. Глава шестая За его спиной раздался внезапный шум приближающейся машины, треск и хлопки. Он обернулся, увидел голубей, стремительно взлетающих вверх, и несущийся сквозь них прямо на него автомобиль. Гедройц резко отскочил, но не удержался на ногах, упал, и автомобиль промчался в полуметре от него прямо по тротуару, погрузив Андрея в облако пыли. Из-за этого Гедройц не смог разглядеть, что это был за автомобиль, какой номер. Но перед этим он успел увидеть то, что повергло его в ничуть не меньший шок, чем само происшествие, сама близость трагедии. Меж бьющихся о ветровое стекло птиц Гедройц разглядел того, кто был за рулём: блестящая лысина, остатки рыжеватых волос, лукавый взгляд. Ошибки быть не могло — без сомнения, за рулем сидел директор музея, Владимир Ильич, радушный хозяин. Конечно, можно было тешить себя предположением, что всё это — случайность, что вовсе не злонамеренно директор оказался на том же тротуаре, что и Гедройц. Но в это верилось с трудом. Тело Андрея дрожало, и путающимся сознанием он пытался выстроить, соединить все факты, чтобы понять, что в действительности происходит. Первое, что сделал Гедройц, приехав в город, — пошел в музей и сразу всё выложил директору, после чего его номер в гостинице был кем-то обыскан, а потом как будто случайно из окна гостиницы вываливается зеркало. Он всё рассказал, почти доказал существование сокровищ, и Владимиру Ильичу он больше не нужен, только мешает. И ведь ему, директору музея, легко договориться с местной властью, чтобы начать археологическое исследование содержимого кургана. И обыскивал комнату тоже он или кто-то из его людей, потому что не был уверен, что Гедройц рассказал ему всю правду. Может быть, какие-то материалы он скрыл от директора. Может быть, у Гедройца есть какая-нибудь тайная карта с точным указанием на расположение сокровищ, за которыми ещё Гитлер охотился. Поэтому и не пропало тогда ничего у Гедройца. А когда не нашли ничего, что их могло бы заинтересовать, директор решил избавиться от него. С зеркалом не получилось, машиной задумал задавить. Гедройц вдруг вспомнил, что Владимир Ильич говорил ему про старого историка из Германии. Теперь всё становилось очевидно: немец, подобно Гедройцу, что-то выяснил про курган, и директор убрал его с пути каким-то образом. И всем говорит, что пропал тот историк. Ясное дело, пропал! Только он от немца освободился, как появляется сам Гедройц со своими материалами совсем некстати. Хотя, думал Гедройц, надо отдать Владимиру Ильичу должное: он дважды честно предупреждал, что уезжать нужно. Видно, не хотел он лишней крови. Гедройц теперь понял свое положение, и что-то нужно было делать. Его жизнь находилась в опасности, и он знал, кто этой опасностью ему грозит. В гостиницу идти нельзя, в музей — тем более. В милицию хорошо бы обратиться, но его обвинения против директора покажутся там нелепыми, да и нельзя же рассказывать им про сокровища. Что же теперь делать? Кто ему может помочь? Или действительно ему лучше уехать, пока цел? Но директор мог догадаться, что Гедройц разглядел его в машине, и будет теперь повсюду преследовать, пока совсем не избавится от свидетеля и конкурента. Гедройца осенило. Браконьеры — вот кто может дать ему прибежище! Да, эти люди жестоки с теми, кто посягает на их собственность, их работу, их веру. Но они, пожалуй, защитят любого, кто придет к ним как друг. А он, Гедройц, им друг, они сразу его приняли. Хотя также ведь он сразу записал себя и в друзья директора. Может быть, и сейчас он слишком наивен и неразборчив в людях? Нет, всё-таки не тот народ эти браконьеры, чтобы и от них теперь ждать беды. Гедройц направился к знакомому берегу Волги, к огороженной полосе отчуждения. Истошно залаяла собака, и Иван, старый знакомый Гедройца, вышел из вагона с карабином — собака на своих-то лаять не будет. Увидев Гедройца, он опустил ствол, широко улыбнулся, подошёл и обнял растерявшегося писателя. Они немного выпили, и Гедройц рассказал Ивану о том, что с ним случилось. О том, зачем он на самом деле сюда приехал, как познакомился с директором музея, что после этого стало происходить. Рассказал Ивану и о том историке, профессоре из Германии, от которого, по догадке Гедройца, Владимир Ильич тоже избавился. Как теперь хочет избавиться и от него самого. Иван внимательно слушал Гедройца, а когда тот упомянул немца, взгляд браконьера застыл в одной точке, как будто он пытался что-то вспомнить, сосредоточиться на чём-то. Потом говорит: — Знаешь, Андрюха, это не директор твоего немца убрал. Это я его убрал, — он серьезно посмотрел на Гедройца. Не такой человек Иван, чтобы разыгрывать его, шутки шутить. Тем более когда к нему пришли за помощью. Потом замелькали подозрительные мысли: а не заодно ли браконьер Ваня с директором музея? Нет, это невозможно, как они могут быть связаны? А почему, собственно, не могут? Но если они вместе работают, то всё пропало. Теперь его живым отсюда не выпустят. Гедройц тихо спросил: — Ты шутишь, надеюсь. Как это ты немца убил, о чем ты говоришь вообще? — Ты про курган не первый спрашивал, за неделю до тебя мы этого немца встретили, историка, прямо из Германии приехал. Так он стал нас уговаривать ходить на курган по ночам, нору какую-то копать, чтобы можно было пройти в глубь кургана. Там, говорит, какой-то важный для истории камень. И название — не гранит, не гравий, но похожее слово. Большие деньги предлагал. Я ему тогда сказал: там кости одни внутри да разорванные снаряды. Ну, мы его к себе и потащили, самогона налили ему. Хорошие он поначалу песни пел, свои, немецкие. А потом, как напился, начал про Россию глупости говорить. Дескать, немцы лучше русских воевали… — И за это вы убили его? — недоумевал Гедройц. — Он стал говорить: жаль, что больше войск под Сталинград не пригнали, была бы большая польза от этого. Дескать, навели бы порядок в вашей стране, где нет порядка. А у меня ведь почти вся семья тогда погибла. Я тогда и сказал: у нас, мол, есть свои «порядки». И за его обидные слова повезли мы его на реку. Теперь-то я думаю: ну чего на старого дурака обозлились, загубили зазря? А тогда в пять минут всё сделали, на «порядки» кинули его. К праотцам немецким, сохрани Господь его душу… А ведь немцы-то и взаправду грамотней воевали, по-научному. Мне ещё дед рассказывал. — И что это за «порядки», про которые ты говоришь? — спросил Гедройц. Иван объяснил. Оказалось, что это главная снасть браконьеров, острейшие крючья, расставляемые в Волге на осетра. Множество крючков заточены настолько, что при малейшем прикосновении миниатюрный гарпун сразу же глубоко впивается в плоть, и рыба не может уйти. Она начинает дергаться, барахтаться, тем самым задевает всё новые крючья, не оставляя себе никакой возможности спасения. И Гедройц представил себе несчастную судьбу этого историка из Германии; как его везут на лодке к месту, где расставлены жуткие «порядки», как, перекрестившись, браконьеры бросают его в Волгу, как мощный поток неумолимо несет его к этим крюкам. Вот он уже заметил их, пытается плыть против течения, в сторону, но всё бесполезно, его сил на это не хватит. И через несколько секунд река кидает его на «порядки», и десятки заточенных крючьев размером с ладонь впиваются в него, пронзают все части тела. Он истошно кричит от боли, захлебывается, пытается вытащить их из себя, но, вырвав с мясом один крюк, неизбежно цепляет несколько других. И вскоре он весь пронзен, опутан стальной паутиной и гибнет. Воистину страшная казнь! Гедройц облегченно вздохнул. Судьба немца, конечно, ужасна, но главное — самому Гедройцу здесь, у Ивана, видимо, ничего не угрожает. По крайней мере, ясно, что браконьеры на его, Гедройца, стороне, а значит, в обиду его не дадут. Гедройц спросил Ивана: — Что же мне теперь делать? Думаешь, надо уезжать? Я боюсь, он меня преследовать везде будет. Я же узнал его, он это заметил. Он наверняка понял, что я догадался обо всём. — Зачем же уезжать? — ответил Иван. — Ты здесь надёжно запрятан. Оставайся тут пару деньков, пока я с твоим директором разбираться буду. — Как это — разбираться? — не понял Гедройц. — Плохой человек он, твой директор. Я про него много всего слышал. Его люди и Михайле моему мешают копать, гоняют с кургана. Против нас он, директор этот. Наказать его надо, чтобы вёл себя правильно, — ответил Иван. — Что же ты намерен делать? — Тебе лучше этого не знать, чтобы совесть лишний раз не мучила потом, — Иван опорожнил стакан и стал собираться в город. Он строго приказал Гедройцу из вагончика носу не высовывать, обязательно дождаться возвращения. Подошедшему как раз Мише, напарнику своему, он тоже велел не спускать с писателя глаз. Гедройц с Мишей остались допивать самогон, а потом решили прилечь отдохнуть. Они разложили матрацы на берегу реки, Гедройц же рассказывал Мише о том, что с ним в последние дни случилось, и о Николае из Питера, и о проститутке-самоубийце, и о несчастной семье школьного учителя, потерявшего в Москве сына, и, конечно же, о лицемерном директоре музея. Гедройц рассказывал всё это, а перед глазами была взлетающая голубиная стая, спасшая ему жизнь, машина директора, ослепляющее облако пыли. Силы Гедройца иссякали, алкоголь возымел своё действие, и Андрей говорил всё тише и медленнее, а потом и вовсе погрузился в глубокий целительный сон. Ему снилось, что он пробирается сквозь густые лесные заросли, ищет дорогу к дому. Уже темнеет, становится сыро и прохладно, и он совсем заблудился — продирается сквозь колючие заграждения елей, раня лицо и руки. Заметив случайный свет, что сквозит неподалёку в лесной заросли, он резко шагает вперед, раздвигает ветви и наблюдает удивительную картину. На небольшой поляне изумительным светом сияют дивные существа. Восхитительный блеск их тонких одежд ослепляет его. Кажется, они танцуют в хороводе. Руки их простерты вверх, прекрасные их лики полны гармонии и блаженства, вокруг голов — прозрачные шары. Вдруг они оборачиваются к нему, он не слышит их голосов, но понимает их обращение к нему: «Иди к нам, воспой неописуемую славу Творца». Он подходит к ним, встает в их хоровод, чувствует их небесное прикосновение. Все существа поднимают головы к небу. То же делает и он. И ему кажется, что он видит Его глаза, Его лицо. Оно такое родное и такое прекрасное! Но этого не может быть! Никто не может видеть образа Его! Никто из людей. Гедройц смотрит на себя, на что-то полупрозрачное, туманное вместо своего тела и ощущает необыкновенную лёгкость. Такую легкость, что позволяет свободно взлететь над землей, над темнеющим небом и выше… Его невесомые крылья нежнее пуха, его руки как дым. Они все отрываются от земли, сливаются в одно нежнейшее облако и летят в объятия к тому, кто над ними. Там яркий белый свет, там ничего не видно. Гедройц просыпается. Глава седьмая Душа Гедройца была настолько истощена событиями того дня, что он спал весь вечер и всю ночь. Открыв утром глаза, он увидел, что находится в вагончике. «Крепко спал, перетащили сюда с берега ребята, а я и не заметил даже», — подумал Г едройц. Он вышел наружу и увидел Ивана. — Проснулся наконец, — усмехнулся Иван. — Что ты так смотришь на меня? Ну, был я у директора твоего в музее. Вчера уже не застал, сегодня утром пошёл… — Иван интригующе замолчал. — И что, Ваня? Что случилось? Не томи душу, скажи наконец, — умолял Гедройц. Иван спокойно раскладывал влажные сети. — Да с ним всё в порядке. Неживой он, вот и всё. Так что можешь быть спокойным. Гедройц чуть не поперхнулся: — Как это неживой? Что ты хочешь этим сказать? Ты его убил, что ли, как того немца? Ты же сказал, что просто наказать его хочешь, чтобы вёл себя правильно! Иван продолжал возиться с сетью, ответил, не глядя на Гедройца: — Да успокойся ты, Андрюха. Не я наказал его — его Бог покарал. А вернее, сам себя он порешил. — Что ты говоришь? Я не понимаю, объясни толком, — требовал Гедройц. — Говорю же, не убивал я его. Он сам с собой покончил. Прихожу сегодня в музей, а мне там и говорят: утопился, дескать, директор, записку вот оставил, что, так, мол, и так, у меня смертельная болезнь, не ищите меня, я в Волге теперь, чтоб не мучиться больше. Ну и всё такое. Я сам эту бумажку нарочно пошёл посмотреть. Там как раз следователь знакомый приехал, всех в музее расспрашивает. Дело завели. Хочешь — сам сходи туда, убедись своими глазами. Опасности тебе нет больше. Гедройц ошарашенно молчал. Что-что, а уж этот поступок Владимира Ильича был совершенно неожиданным. И многое оставалось непонятным. Вряд ли директора замучила совесть, и вряд ли он настолько испугался, что Гедройц, узнав его в автомобиле, будет пытаться вывести его на чистую воду, это недостаточная причина для самоубийства. Тут что-то другое. А если всё дело действительно в смертельной мучительной болезни, то зачем тогда ему, умирающему, затевать все эти игры с курганом? Или попытка задавить Гедройца лишь прощальный злобный жест? Всё это довольно сомнительно. Гедройцу вдруг пришла в голову ужасная мысль: «Да ведь это Иван сделал! Это же он ещё вчера приехал домой к директору, вынудил его написать прощальное письмо и потом увез на реку, как немца того. Как же он мог это сделать? И мне ничего нарочно не говорит, чтобы я не был соучастником. И как я сразу не догадался, это же так очевидно!». Гедройц бросил косой взгляд на Ивана, а тот поймал этот взгляд и ещё раз усмехнулся. Гедройц подумал: как Ваня рассчитывает, что о его хитрости никто не догадается? Ведь если не было у директора никакой смертельной болезни, то тогда расследование будет продолжено. Хотя он говорил, что следователь знакомый, замнет дело в случае чего… Но когда убивал, не знал, кто будет следователь. Или они у браконьеров все знакомые? Мысли Андрея путались, он решил оставить смерть директора на совести директора и Ивана. В любом случае, что бы за последние несколько часов, пока он спал, ни произошло, он был свободен, он был в безопасности и мог спокойно продолжать начатое им дело. Путь к кургану был открыт. Гедройц на прощание выпил с браконьерами самогону и вернулся в город. Первым делом он зашёл к себе в гостиницу, привел себя в порядок, принял душ, побрился и позавтракал. А потом направился в музей, вспоминая Владимира Ильича и все связанные с ним события последних дней. В музее по-прежнему была милиция. Помощник покойного директора, которого Гедройц узнал ещё в прошлый свой приход, был явно встревожен, однако, увидев Андрея, улыбнулся, объяснил следователю, что это писатель из Москвы, работающий с архивами. Следователь, к облегчению Гедройца, не выразил желания с ним беседовать и вообще довольно быстро закончил свои дела и уехал прочь. Волнение сотрудников музея было необыкновенным, повсюду слышались пересуды о произошедшем трагическом событии. Гедройц понял, что поработать в архиве как следует не удастся, и решил немного отдохнуть, прогуляться по городу. Ему захотелось заглянуть в книжный магазин, посмотреть, нет ли вдруг в продаже его книжек. Магазин оказался закрыт — без объяснения причины. Но около входа он увидел нищих: бездомные и безработные, по-видимому пьяные, они шумно просили милостыню. А чуть в стороне от них стояла пожилая женщина. Она была плохо, бедно одета, ее взгляд устремлён в одну точку. Прямо на земле перед нею лежали газеты, а на них разложены книги, самые разные, в основном старые и потёртые. Книги эти были совсем никому не нужные, в каждом доме лишние. Если даже кто-то и хотел что-нибудь купить, только взглянув на неё, проходил мимо, дабы не встречаться с ней глазами, не будить ее от забвения — слишком горький и отрешенный у нее был взгляд. По-видимому, она продавала единственно то, что у нее было, что могла продать. Перед нею сидел старый облезлый пудель, наверное, слепой и, судя по всему, больной. Гедройц смотрел на них издалека. Потом женщина, словно очнувшись, печально сказала собаке: — Ну что, пойдём домой? Никто у нас сегодня ничего не покупает. Да ты совсем замёрз, дрожишь. Зря только я тебя на таком ветру столько времени продержала. Сейчас пойдем. Я дома тебя буду кашей кормить. И она стала собирать книги. Они были ветхие, осыпались в ее руках. Она пыталась собрать вылетевшие страницы, но ветер подхватывал их и уносил прочь. Связав верёвкой две небольшие стопки, она тяжело подняла их и пошла вдоль улицы, а старенький пёс неровно засеменил вслед за ней, напряжённо принюхиваясь к её следам. Гедройц почувствовал к ним сострадание, засмотрелся, задумался. Ему пришло в голову, что это ведь часто так бывает, что старушке самой есть нечего, а она ходит подкармливает собак, кошек, голубей всяких. И это правильно, недаром говорят: когда самому плохо, помоги тому, кому ещё хуже. Потом Гедройцу вдруг вспомнилась недавно услышанная история о том, как одна старушка кормила дома бродячих собак, а когда умерла, они её съели. Андрей вздрогнул, очнулся от своих размышлений, подбежал к бабушке: — Я хочу купить у вас книги. Сколько вы за них просите? Старуха поверила, обрадовалась, засуетилась: — Сынок, да тут ведь одна только книжка ценная, при царе ещё печатали. Рублей за пятьдесят возьмёшь? Я-то уже совсем читать не могу. А остальные книжки ты так забери, даром. Может, найдёшь что-нибудь полезное. Гедройц достал кошелёк, а у старушки глаза потемнели, и речь её стала монотонна: — Я сюда уже целую неделю хожу. Да что толку… Я же внука своего найти хочу. Он погиб на войне, на Кавказе погиб, года ещё не прошло. Машину, в которой он ехал, взорвали. Мать-то его помешалась рассудком после этого, в больнице теперь. А нам с его невестой надо денег собрать, заплатить, чтобы останки его опознали, чтобы похоронить мне его по-христиански. Я у соседей денег взаймы просила, не дал никто. Оно и понятно — с чего отдавать-то будем? Все против нас теперь. Гедройц был потрясен: «Она ведь и вправду считает, что, продав свои книги, сможет заплатить за экспертизу! Боже мой…» — и большими глазами посмотрел на эту отрешённую от всего женщину. Она же смотрела в землю и причитала полушёпотом: — А я не верю, что нет его больше. Не может такого быть. Просто не может. Он же мне письма из Чечни писал… И для невесты своей тоже нам пересылал… Они как раз свадьбу играть хотели, когда его призвали. Не успели… И она, невеста его, тоже не верит, что погиб он. Я ему свитер связала и ещё зимние рукавицы его любимого синего цвета… Мне бы только вещей побольше продать, я бы тогда в Москву поехала, в больницу эту, где его держат… Гедройц не знал, что ответить ей. — Матушка, сходите в церковь, свечку поставьте. Легче вам станет. Она подняла глаза, посмотрела на него: — Миленький, нету ведь церкви у нас. Один только старец Иосиф живет у кургана, на берегу Волги. Была я у него, он мне и сказал. Говорит, у Бога мёртвых нет, у Бога все живые… — она замолчала, а потом тихо пошла куда-то, и пудель за ней. Гедройц хотел оставить книги тут же. Потом подумал: вдруг она вернётся на это место, обидится. И отнес стопку в соседний двор, оставил у крыльца — может быть, разберут. С собой захватил только старинную книгу, которая чем-то ему приглянулась, и вернулся в свой номер. Пообедав и переодевшись, Гедройц покинул гостиницу с тем, чтобы своими глазами наконец увидеть Мамаев курган. Выйдя из вестибюля, он поймал машину. Молодой светловолосый водитель приветливо спросил его: — А вы турист, что ли, будете? На кургане хотите мемориал посмотреть? Или к старцу Иосифу? — Просто хочу курган увидеть. Я там ещё ни разу не был, — ответил Гедройц. — На кургане спокойно, только ветрено очень. И тихо, только ветер один и слышно… — водитель продолжал что-то рассказывать Гедройцу, а тот его почти не слушал, он думал о судьбе погибшего директора музея, об этой пожилой женщине с собакой, о своих неожиданных сновидениях. Вдруг Андрей обратил внимание на то, что машина везет его уже не по городу, а по явно сельской местности, и стал немного нервничать. — Где мы едем, если не секрет? — спросил он неестественно веселым тоном, которым пытался скрыть свое волнение. — Мы небольшой крюк сделаем, чтобы пробку объехать. Столько машин стало на улицах! У нас ведь город длинный и узкий, понимаешь ли. Вдоль Волги вытянулся, километр в сторону — и уже в дачной полосе. Вот мы сейчас обратно в город въедем, как раз к нужному месту, куда вы и просили, — уверенный голос водителя немного успокоил Гедройца. Однако прошло ещё несколько минут, а машина всё ещё ехала по какой-то деревне. Гедройцу показалось, что она движется не вдоль города, а удаляется от него всё дальше. Только он собрался с силами, чтобы снова, более строго, спросить о дальнейшем маршруте, как вдруг в двигателе что-то зашумело, заклокотало, водитель затормозил, погрузив обозримое пространство в облако пыли. — Ох, боже ты мой, как нарочно, — стал причитать водитель, вылезая из машины, — опять, понимаешь ли, мне плохой бензин залили. Не волнуйтесь, пожалуйста, — извиняющимся голосом он обратился к своему пассажиру. — Я сейчас быстро прочищу здесь. Бензин, понимаешь ли, опять плохой залили, засорилось тут, надо прочистить. Буквально одна минута, и поедем дальше, уже почти приехали… Гедройц подумал, что ведь кто-то из его знакомых тоже постоянно повторяет «понимаешь ли» — прямо как этот парень, но не мог вспомнить кто. Он оставался в кабине, вытирал салфеткой вспотевший лоб, пока водитель копался в своём автомобиле. Потом Гедройц услышал разные ругательства, перед ним возникло чумазое лицо водителя: — Будьте добреньки, помогите мне подержать одну штуковину, у меня, понимаешь ли, рук не хватает. Гедройц покинул автомобиль, наклонился над двигателем. — Вот тут держите, только не отпускайте, а я сейчас в секунду всё сделаю… Извините, что такая вышла задержка. Зря я, конечно, решил объезжать через пригород. Быстрее-то, понимаешь ли, не получилось. Гедройц удерживал от падения какую-то деталь, водитель что-то в этот момент пытался отсоединить. Если бы Андрей хоть немного разбирался в технике, ему показались бы странными действия водителя, однако он заметил непонятные косые взгляды, которые тот кидал в его сторону. Он не сразу сообразил, что произошло. Зазвенела упавшая деталь, водитель дёрнулся, и нестерпимая боль пронзила живот Гедройца. Боль тупая, широкая, выворачивающая наизнанку. У него перехватило дыхание, в глазах потемнело, он согнулся и повалился на землю. Гедройц пытался сделать хоть небольшой вдох этим песчаным воздухом проселочной дороги — и не мог. А потом что-то неизбежно тяжелое ударило сверху по голове, и он потерял сознание. Водитель швырнул кирпич в сторону, захлопнул капот, затащил безвольное тело писателя на заднее сиденье автомобиля и поспешил подальше от города. Глава восьмая Гедройцу мерещилось, что он лежит в кровати и смотрит в окно и видит, что в комнату слетаются бабочки на свет ночной лампы. Нелепые, с тяжелым брюшком и крохотными крылышками, они начинают неторопливый танец вокруг светильника. В их величественном кружении есть и гармония, и ритм, и соразмерность. Лёгкое шуршание их крыл успокаивает, медленное наплывание их теней притупляет чувства. Бабочек становится всё больше, их трепыхания, их мерный стук о лампу — всё сильнее и громче. Да и сами они увеличиваются в размерах — настолько, что можно разглядеть их лица. И Боже, насколько они ужасны! Должно быть, в них выразилось всё безобразие природы, всё её черное дыхание. И теперь кажется ему, что не бабочки это, но бесы прилетели к нему. Он слышит истерические их визги и чудовищный потусторонний хохот, пытается потушить свет и не может. Мириады демонов набиваются в комнату. Но это уже не комната! Под ногами промерзлая почва, вокруг — черные силуэты деревьев. Так, значит, он в лесу? Но ведь он по-прежнему видит свет лампы! И слышит голос: «Это лунный свет. Посмотри, какой он мутный», — мягко отвечает ему кто-то, и этот голос не могут заглушить истошные вопли бесов. «Улетим отсюда? У меня есть дом поспокойнее», — кто-то ласково подхватывает его под руки, и они тихо улетают из этого леса, оставляя внизу лес, бабочек, их полуночный шабаш. Поднявшись высоко, его бросают, и он падает обратно. Но на месте дома черное болото. Перед самым столкновением со смердящей водой Гедройц очнулся. Его руки и ноги были связаны, голова обмотана материей. Затылок разламывался от давящей пульсирующей боли, в глазах плавали разноцветные окружности. Тело затекло, и кожу щипало. В животе всё было пережато — и жарко. Забитый в рот кляп царапал горло, и очень хотелось пить. Комната, в которой находился Гедройц, была скудно освещена тусклым уличным фонарём, он почти не видел того, что было в двух шагах от него. Он попытался вспомнить, что же с ним на этот раз случилось. Воспоминания обрывались на тех злосчастных ударах в живот и по голове. Они говорили только об одном: его до потери сознания избил водитель машины и привез сюда, где, связанный и израненный, Гедройц стал жертвой заурядного преступления. Почему же заурядного? Ведь если бы шофер, бандит этот, просто хотел его ограбить, то, забрав деньги и документы, оставил бы валяться там же, на дороге, или чуть в стороне. А если бы хотел увезти его подальше от людских глаз, то не оставил бы в живых, не стал бы возиться с ним — связывать руки и ноги, прятать в какой-то темной комнате. Так что, видимо, дело здесь не в ограблении. Какую-то другую, неведомую цель преследовал его похититель. Гедройцу было очень страшно, но он старался заставить себя размышлять о том, что с ним произошло, с тем чтобы найти решение, выход из своего очередного кошмара. Впрочем, хорошо размышлять у Гедройца не получалось. Единственный его неприятель, директор-самоубийца, покоился на дне Волги, других же врагов у Андрея не было. Или, может быть, всё это ошибка? Его приняли за другого и теперь не знают, что делать? Гедройц вдруг услышал глухие человеческие голоса, они приближались и постепенно превращались в членораздельную речь. Между собой разговаривали два человека. Гедройц хотел сразу попытаться закричать, но решил прежде прислушаться к диалогу. Первый голос принадлежал русскому, но не водителю, и был знаком. Поврежденный же мозг Гедройца не мог сразу признать его. Второй голос был совсем старческий, высокий и сиплый, и с сильным акцентом. Андрей напряжённо вслушивался в беседу за стеной: — …Конечно, Дитрих, он здесь нам совсем не нужен, помешает работать. Но убивать Гедройца зачем? Припугнём, понимаешь ли, и пусть убирается отсюда. Я думаю, он скоро придет в себя и сам сбежит, — произнес первый русский голос, и Андрей понял, что речь идет о его персоне. Во всяком случае, не было ошибки в его похищении, раз похититель знает его имя. Но, конечно, он знает его имя, у него же его документы! И всё-таки очень знакомый голос… Иностранец с трудом подбирал русские слова, возражая своему собеседнику: — Мой друг, давай посмотрим: ты не хочешь видеть. Что может быть, если он не один приехал в Шталинград? Тайный союз стоит за ним, и они стоят против нас. Союз его, разведчика, против нас прислал. — Да что ты говоришь? Ты посмотри на него. Ни один здравомыслящий человек не стал бы вести себя, как он. Он же дилетант, он, понимаешь ли, никем и ничем не защищён. Поверь мне, Дитрих, я с ним общался. Он даже приблизительно не знает, что здесь на самом деле происходит. — Мой друг, я могу это хорошо понять, что он есть случайность, но это не важно здесь. Поэтому не имеем мы другого выбора — мы должны его устранить… До этого нам нужно получить из него его информацию и, когда нужно, пытки применить. Я уверен, что мы его признание иметь будем. Он будет правду говорить, — лепетал иностранец, и Гедройц холодел, слыша такие слова. — Да поверь мне, Дитрих, совершенно он ни при чем. Простой журналист накопал материалов ну и решил на сенсации себе имя сделать, да и деньжат, понимаешь ли, заработать… Дитрих резко прервал русского, в его тихом голосе появилась уверенная монотонность: — Мы имеем одну цель. Мы не можем позволить быть добрыми, как ты — добрый человек. Мы не можем проиграть наше дело, давай не будем продолжать говорить. — Ладно, Дитрих. Действительно, не надо ссориться из-за пустяков. Пусть будет как будет… За стеной воцарилось молчание. Послышался лязг посуды — видимо, те двое решили перекусить. Что это за Дитрих? Иностранец. Но понимает по-русски. Это же немецкое имя? Невнятные мысли вертелись в сознании, но не получалось сосредоточиться. И от волнения ещё сильнее, сообразно ударам сердца, стал пульсировать ушибленный затылок. Вскоре послышались неторопливые шаркающие шаги, лязгнул железный засов, заскрипела открывающаяся дверь и щёлкнул выключатель. Гедройц лежал на полу спиной к двери и не мог видеть, кто вошёл в помещение. Андрей задёргался, застонал, выказывая таким образом своё возмущение вошедшему. — Дитрих, поди-ка сюда, очнулся уже наш герой, понимаешь ли. И здоровы же вы спать, Андрей. Послышались другие шаги, более лёгкие и как будто молодые. — Вот, Дитрих, смотри, каков он, твой Гедройц. Совсем, понимаешь ли, безобидный. Лежит себе, корчится, постанывает. А ты его так боялся, — произнёс первый голос, и его интонации по-прежнему мучительно напоминали Гедройцу кого-то. — Да, хорошая работа, друг, — послышался ответ подошедшего человека. В этот момент Гедройц стал раскачиваться, но, когда наконец хватило сил перевернуться на другой бок, сильная боль тут же пронзила его перетянутое тело и потемнело в глазах. А когда черная пелена растворилась, перед Гедройцем предстал улыбающийся лик директора музея. Андрей вздрогнул от неожиданности, и снова волна боли прошла по всему телу, и снова потемнело в глазах. — Да вы, дорогой мой, совсем перепугались — будто призрак увидели. Ну какой я призрак? Совсем, понимаешь ли, наоборот, очень даже во плоти. Удивительно, как это вы так хорошо сохранились до сих пор? Действительно, загадка так загадка! Как говорится, в огне не горите, в воде не тонете, — весело сказал директор и вытащил изо рта Гедройца кляп. — Это вы, Владимир Ильич, в воде не тонете, как видно, — прошипел, задыхаясь, Гедройц. — Да, Андрей, извините старика. Пришлось вас немного обхитрить с этим самоубийством, а иначе бы вы мне в моём деле сильно помешали. А мне, понимаешь ли, в моём деле мешать нельзя. Совсем никак нельзя. — Как же вы теперь воскресать собираетесь? В музее такой переполох устроили… — со злой иронией в голосе заметил Гедройц. — Да вы не беспокойтесь за меня, Андрей. Скажу, что это пошутил кто-то неудачно. Разберусь уж как-нибудь… Мне в тот момент важнее было вовремя вас изолировать. Вы нас с Дитрихом заодно извините, что так нелюбезно пригласили вас сюда. Это сынок мой, Сенька, неаккуратно с вами обошёлся. Я ему говорю: хлороформом писателя угости и вези к нам в гости. А он потом объясняет: во всём городе хлороформ, понимаешь ли, негде найти, пришлось по старой русской нашей привычке оглушить вас слегка — не серчайте. — Воскресший директор продолжал что-то бубнить, а Гедройц тем временем пытался разглядеть второго своего похитителя, Дитриха. Старое слащавое лицо, обильные мелкие морщины вокруг рта и на щеках — всю жизнь улыбался. Лицемерно улыбался, по-европейски, нормальный человек не может искренне столько улыбаться. Волнистые седые волосы, бесцветные студенистые глаза, пергаментная кожа. Всё было комфортно в его внешности. Он напоминал старинных фарфоровых кукол-стариков, с него можно было бы лепить таких же кукол, неестественно приятных, надушенных, хрупких и холодных. Владимир Ильич поймал взгляд Гедройца, направленный на иностранца: — О, простите. Я забыл вам представить моего друга и компаньона. Это Дитрих Дитц, профессор истории из Кельнского университета. Я вам рассказывал про него — это он пропадал на некоторое время. И что за история с ним приключилась — не поверите! Как и мы с вами, наш коллега Дитрих оказался ну совершенно непотопляем! Встретился он, понимаешь ли, с нашими волгоградскими рыбаками, а они пригласили его выпить с ними. И он, дурачок, согласился, пошёл в их хозяйство. А те, как напились, избили его, связали и в реку кинули. Он так и не понял, за что. Ему ещё повезло, что вскоре неподалеку калмыцкий катер прошел, выловили его, отогрели. Одно слово — пьяный, а если б был трезвый, потонул бы, понимаешь ли, сразу… Гедройц про себя подумал: значит, не убил-таки немца Иван. Надо будет ему рассказать об этом. Андрей невольно поймал себя на том, что почему-то не сомневается, что с ним в конечном счёте всё будет в порядке. Он вдруг осознал, что ему сейчас совсем не страшно, хотя именно сейчас его жизнь находилась в очевидной опасности. Наверное, он просто устал бояться, утомился испытывать постоянное напряжение. За последние три дня он не в первый раз подвергался смертельному риску, и всякий раз что-то спасало его. Владимир Ильич замолчал, заметив, что Гедройц не слушает его, а думает о чём-то своём. Игривый тон директора переменился, теперь он говорил жестко: — Боюсь, мне нечем вас порадовать, Андрей. Я вас честно предупреждал, что вы должны уехать из города и напрочь забыть даже думать на эту тему, понимаешь ли. Вы же посчитали, что лучше меня знаете, что вам делать, и теперь вряд ли кто поможет вам избежать той участи, что вы сами себе выбрали. Гедройц безразлично спросил, глядя в сторону: — Чем же помешал я вам, господа? Директор переглянулся с немцем, заговорил медленно и чётко: — Я знаю, Андрей, что вы никакого зла нам — мне и моему коллеге — не желаете. Вы, в общем-то, человек добросердечный и безобидный. Но вам серьёзно не повезло с самого, понимаешь ли, начала. Не нужно было интересоваться Сталинградом, битвой. Тем более напрасно вы обнаружили все те странности и тайны. Зря вы задались лишними вопросами. — Почему же зря, — возразил Гедройц, — я был на верном пути, раз вы меня так испугались. — Ну, положим, к разгадке вы не очень-то приблизились, но шли в своих поисках действительно в верном, понимаешь ли, направлении. Рассказать вам всё как есть? Вам, я вижу, не терпится услышать, что мне известно. Хорошо, так и быть, расскажу напоследок. Чтобы всё было по правилам классического детектива: жертва перед смертью узнаёт об убийце всю правду о преступлении. Но уже поздно, с этой правдой он, понимаешь ли, умирает. — Позвольте вам возразить, Владимир Ильич, — перебил Гедройц, — в детективах обычно в последний момент появляется чудесный спаситель или заранее устраивается засада, и преступник разоблачён своими собственными словами, своим признанием. Тем более что вы уже не первый раз пытаетесь меня уничтожить, а я живой, как видите. — Этот домик находится так далеко от людей, что помощи и спасения вам совсем неоткуда ждать. Поэтому продолжу. Итак, вы верно обратили внимание на то, что Гитлер прилагал все силы, чтобы захватить курган, причем сохранив его в целости. Вы абсолютно правы — его очень интересовало содержимое кургана. Я это потому могу утверждать, что мой немецкий друг Дитрих Дитц, да-да, который сейчас улыбается вам, в свое время, понимаешь ли, сам разговаривал с фюрером об этом. Глава девятая Гедройц посмотрел на довольного нерусского старичка и неожиданно вспомнил, где именно он прежде слышал его имя и фамилию. В одной из американских книг о Второй мировой войне упоминалось историческое исследование конца тридцатых годов, название, кажется, «Арии и Тибет». Так вот, автором его был как раз некий Дитрих Дитц. Гедройц также вспомнил, что в сорок пятом году, перед взятием Берлина, весь доступный тираж этой книги был конфискован и сожжён. Гедройц тогда ещё подумал, что наверняка где-нибудь сохранились экземпляры, неплохо было бы взглянуть на эту книгу. Директор тем временем продолжал своё повествование: — Дитрих, ещё будучи студентом, заинтересовался оккультными проблемами, тогда это в Германии очень модно среди элиты было и всячески поощрялось в научных кругах. А его работами, в свою очередь, был заинтригован Гиммлер, а потом и сам, понимаешь ли, фюрер. Слышали, наверное, про тибетские и египетские экспедиции нацистов? Их как раз молодой герр Дитц готовил. Гедройц пристально вглядывался в лицо немецкого профессора, а тот добродушно улыбался ему, сверкая золотистой оправой очков. Владимир Ильич продолжал: — Так вот, ещё в сороковом году Дитрих делал Гитлеру доклад про тайны южнорусских степей. Было им изучено всё: и гунны, и Хазарское царство, и Золотая Орда, и скифы — для всех этих народов в разные времена земли к северу от Каспия были местом, понимаешь ли, священным. Особенно Гитлера заинтересовали два факта. Только что появившаяся у историков гипотеза о том, что индоевропейское племя изначально обитало тоже в наших родных, понимаешь ли, сталинградских землях. — Вы хотите сказать, — взволнованно заговорил Гедройц, — что южно-русские степи могут оказаться родиной ариев, высшей расы, которую так искал Гитлер и которую считал прародителями немцев, называя их арийцами? — Да, здесь вы правы, — раздался писклявый голос профессора. — Не забывайте, Андрей, — продолжал директор музея, — что Гитлер считал ариев потомками великой цивилизации Гипербореи, которую греки также называли Атлантидой, предшествующей современному, понимаешь ли, человечеству. Кем уж он считал древнюю расу гиперборейцев — пришельцами ли из космоса, сверхлюдьми, полубогами — сейчас не так важно. Важно, что арии хранили магические предметы, знания и тексты, доставшиеся им от их великих предков. Поэтому Гитлеру не терпелось найти арийскую прародину. Отсюда все эти экспедиции. Дитрих перед войной сам сюда приезжал — ну, в командировку, что ли. И, когда посмотрел на наших светловолосых голубоглазых ребятишек с невиданной чистотой и ясностью взгляда, он понял, что это за раса, русские. — Но вы сказали, что было два факта, возбудивших воображение Гитлера, — спросил Гедройц, поглощенный рассказом директора и позабывший в эту секунду о своём критическом положении. — Да, Дитрих также упомянул в своём докладе о том, что готы, древнее германское племя, разрушив Римскую империю, вывезли из Рима много, понимаешь ли, всякого добра. Ну, естественно, не библиотеки они забирали, а золото, украшения, домашнюю утварь из благородных металлов и камней. Так вот, если помните историю, Андрей, часть племени осела в наших краях, на Волге. И Дитрих Дитц соотнёс разные источники. С одной стороны, после разграбления готами Рима исчезли многие, понимаешь ли, христианские реликвии, включая предметы, принадлежащие Христу и привезённые в Рим апостолом Петром. С другой стороны, известны древние фольклорные сказания готов, описывающие чудеса, которые происходили с некоей чашей или кубком. В легендах рассказывалось, что какое бы ни случилось бедствие, если наполнить чашу человеческой кровью, то несчастье уходило. А теперь вспомните, что я сказал раньше — что в Риме пропали сакральные предметы Христа. Не забудьте, что готы — германское племя. — Не может быть… Неужели та самая чаша Грааля… — пробормотал Гедройц. — Именно! — воскликнул директор. — Вы можете действительно хорошо думать, — добавил кёльнский профессор. У директора горели глаза, он теперь говорил быстро и отрывисто: — Чаша Грааля — таинственный потир, главный инструмент жертвоприношения древних гиперборейцев-атлантов. В Египте в ней хранили благовонное масло, которым помазывали фараонов. Ее из Египта Моисей унес в Палестину. Этой чашей Иисус Христос причащал апостолов на тайной вечере, и в неё собрал кровь распятого богочеловека Иосиф Аримафейский. За этой чашей потом устраивались целые, понимаешь ли, крестовые походы, за ней охотились рыцари Круглого стола. И Гитлер искал эту чашу — наряду с сокровищами нибелунгов, схороненными тоже, скорее всего, у нас. Дитрих объяснил фюреру, что всё сходится на самом крупном в низовье Волги — Мамаевом кургане. Именно здесь, по готскому преданию, происходили все чудеса, связанные с чашей. Дитрих предположил, что вытесняемые гуннами во главе с Аттилой готы спрятали свои сокровища в кургане, надеясь вернуться и вернуть спрятанное. — Значит, когда Гитлер сопоставил эти два факта — арийскую прародину и местоположение чаши Грааля в готских легендах, — он понял, куда надо идти за реликвиями, — рассуждал вслух Гедройц. — Да. Мы не знаем всех подробностей того, что было у Гитлера на уме. Знал ли об этом Сталин? У него ведь свои спецотделы работали. Я лично думаю, что Гитлер вообще войну против Сталина начал, чтобы курганом завладеть. Ну да теперь, понимаешь ли, не это главное. — Так что же ещё может быть главное? — недоумевал Гедройц. — Главное, что Дитрих — единственный, кто об этом знал многие годы. Он готовился. Когда стало возможно, приехал сюда, мы с ним встретились и решили работать вместе. — Что же вы решили, — не понял Гедройц, — выяснить все подлинные обстоятельства битвы? Директор недоуменно посмотрел на Андрея, переглянулся с немцем: — Да нет. Мы, в общем-то, решили чашу эту из кургана достать. У нас всё уже было готово. Я, будучи директором музея, получил разрешение на археологические раскопки. Своих сотрудников я не мог заставить копать — они бы сами всё поняли, если б нашли что-нибудь. Надо было найти крепких парней, которые, понимаешь ли, копали бы в нужном месте и не задавали лишних вопросов. Да вдруг Дитрих пропал, а когда нашелся — тут вы, Андрей, приехали, и нам пришлось, понимаешь ли, приостановить на время наш проект. — Да, я поставил вас в сложное положение… Пожалуй, у вас теперь только два выхода: брать меня в свою компанию или избавляться от меня. — Ну, я рад, что ты сам всё понял, — директор впервые обратился к Гедройцу на «ты», помрачнел, взгляд стал тяжёлым, а голос холодным. — Нам не нужен этот человек! — резко вскрикнул немец. — И то верно, — согласился директор, — боюсь, у нас нет выхода, придётся изолировать тебя, чтобы не помешал ты нашему поиску. — Что говоришь ты? Он может нам большой вред принести. Чем быстрее он мёртв есть, тем это лучше, — суетливо затараторил профессор усилившимся акцентом. — Да не беспокойся, Дитрих, разберёмся, понимаешь ли, сейчас с ним, — уверенно отвечал Владимир Ильич. Гедройц впервые за всё время своего пленения испытал подобие ужаса. Он вдруг усомнился в том, что и на этот раз всё может закончиться для него благополучно. Он стал нервно глядеть то на профессора, то на директора музея, пытаясь вычислить, что же сейчас будет происходить. Он чувствовал, что директор не хочет его гибели, к этому его вынуждают обстоятельства, а вот добродушный немецкий историк явно требовал скорейшего завершения всех дел с Гедройцем. Тем временем профессор с напряжением в голосе сказал Владимиру Ильичу: — Я вижу, что он — случайность. Но я требую скорее уходить на курган, нужно быстро стрелять и идти туда. Директор, прищурясь, посмотрел на него, потом вышел ненадолго из комнаты. А когда вернулся, в руке у него был нож Гедройца. — Смотри, Дитрих, что мне Сенька передал. Вот какое оружие наш приятель с собой, понимаешь ли, в портфеле носит. То есть носил, я хотел сказать, — Владимир Ильич замолчал, внимательно глядя на старого немца. — Раз ты желаешь поскорее разделаться с нашим горе-писателем, давай заколи его сам. Он связанный лежит, мешать не будет. Нож тебе хорошо в руку ляжет, это ведь от немецкого штыка. Андрей и заточил его как раз, можно и без замаха насквозь проткнуть. Ваше, понимаешь ли, немецкое качество! Директор протянул нож Дитриху, тот смотрел на директора, явно пытаясь понять, не шутит ли он. У Гедройца забилось сердце, перехватило дыхание. Профессор Дитц спокойно подошёл к директору, взял нож, потрогал острие, взвесил на ладони, стал медленно приближаться к связанному Андрею, угрожающе приставил кончик ножа к его горлу. Гедройц сжал челюсти, сглотнул слюну, немец надавил, поцарапал кожу, но отвёл нож от горла. Горячая волна облегчения прошла по всему телу Гедройца. Вдруг немец замахнулся, его глаза засветились безразличным стальным блеском, Гедройц зажмурился, и немец всей силой своего хилого тела направил нож в живот своей жертвы. Но мгновением раньше, когда тонкая рука с ножом только начала движение в сторону Гедройца, раздался громкий хлопок, из груди немецкого профессора вырвался сиплый стон, он повалился на связанное тело, из ослабевшей кисти нож выпал тяжёлой ручкой вниз и лишь слегка поранил Гедройца. Сам же немец был весь в крови, его шея была разорвана, и кровь текла на лицо Андрея. Ему пришлось дважды резко дернуться, чтобы скинуть с себя труп Дитриха Дитца. В углу комнаты с дымящимся револьвером в руке стоял директор музея Владимир Ильич. Он положил оружие на стол и молча вышел из комнаты. Мысли и чувства Гедройца смешались. Такого спасительного для него поворота событий он никак не мог предположить. Облегчение, которое он испытал, чудесно сейчас избежав смерти, соединялось с непониманием того, что же именно сейчас произошло. Как это так, его, Гедройца, враг только что застрелил своего подельника. Значит, они всё-таки были не заодно. Значит, между ними было серьёзное внутреннее противоречие. Значит, директор действительно не ищет смерти Гедройца. Тогда почему он пытался прежде убить его, задавить машиной? Или ситуация с тех пор изменилась? Нет, не надо даже думать об этом, главное — всё хорошо закончилось. Да почему же закончилось? Ещё ничего не известно. Какой же всё-таки он, Гедройц, глупец, обрадовался раньше времени, а всё ведь элементарно объясняется: директор просто-напросто избавляется от всех своих конкурентов. Сначала от профессора, потом от него. Хотя, с другой стороны, довольно странная последовательность. Ему ничто не мешало дать возможность немцу заколоть связанного человека, нет же — выстрелил в самый последний момент… Глава десятая Владимир Ильич вошел в комнату, куря трубку, и трубка дрожала в его руке. Гедройц в первый раз увидел его курящим. Сладкий фруктовый дым наполнил всю комнату. Директор молча подошёл к Гедройцу. Тот подумал, что он хочет его развязать, но этого не произошло — директор просто оттащил чуть в сторону тело Дитца и вытер тряпкой кровь с лица Гедройца. Потом он заговорил, и голос его был напряжен: — Я должен извиниться перед вами, Андрей. — Я думаю, что я должен благодарить вас, — сразу перебил его Гедройц. — Не думаю. Как бы там ни было, всё, что я вам наговорил, что произошло, — это была инсценировка, понимаешь ли, игра с моей стороны. — И вы с Дитцем не компаньоны? — Конечно, нет. Какие мы с ним компаньоны! Хотя он, пожалуй, так думал. А вы могли бы догадаться, что к чему. Совсем в людях не разбираетесь. Тоже мне писатель, понимаешь ли. Я ведь говорил вам, что я всю войну прошел, с ранениями и контузиями. А значит, никаких общих дел у меня с помощником Гитлера быть не может! Когда он объявился здесь, когда вышел на руководство музея, мне пришлось сразу записаться к нему в друзья-подельники, чтобы не упустить его из-под контроля. Чтобы понять, что он знает о кургане. Думал: пусть сначала всё организует, а потом я, понимаешь ли, решу, что с ним делать. Всерьез я перепугался, когда он пропал на пару дней, это когда рыбаки топили его, как выяснилось потом. — Зачем же вы на меня зеркало бросили и задавить машиной хотели? — спросил Гедройц. — Зеркала я на вас не кидал. Это, по-видимому, действительно была удивительная случайность. Посудите сами, вы же мне позвонили сразу после этого происшествия, и я был дома, в другой части города. И давить я вас тоже вовсе не собирался, Андрей. Хотел бы — задавил. У меня, понимаешь ли, выбора не было. Дитц сразу принял решение избавиться от вас, очень боялся соперничества. А вы ещё и заупрямились, уезжать не захотели. Так вот, однажды мы с ним едем вдвоем, он на заднем сиденье — на переднем никогда не ездил, боялся в аварии разбиться — а вы идёте прямо перед нами, и на улице ни одного человека, ни одной машины, понимаешь ли, только голуби. Он мне сразу кричит: «Дави его!» Ну, мне пришлось делать вид, что хочу задавить, а сам проехал совсем рядом. Хорошо, что вы упали, Дитц сразу не сообразил, что удара не было, а то потребовал бы добивать на месте. — То есть вы меня убивать не хотели и не хотите? — дрожащим голосом спросил Гедройц. — Нет, конечно. Зачем мне вас убивать? Я ничего не имею против вас, — ответил Владимир Ильич, и Андрей почувствовал радость и благодарность к этому человеку. — Но я настаиваю на том, чтобы вы немедленно уехали отсюда и забыли даже думать о чаше Грааля. Вам лишь бы сенсацию устроить, а тут, понимаешь ли, всё очень серьезно, вы до конца и не понимаете. Обо всём остальном пишите, сколько хотите. — Я обещаю уехать, но скажите: это правда — то, что вы говорили про чашу? — спросил Гедройц и вдруг заметил, что директор, услышав этот вопрос, стал меняться в лице. Металл появился в его голосе: — Да, Андрей, всё, что я говорил, правда. Но не вся правда. Я рассказал вам только то, что знает — знал — Дитрих. Ему, кстати, чаша-то нужна была как символ, как священная реликвия, чтобы древний Тевтонский орден полностью восстановить с её помощью. Помешан он был на Средневековье, на рыцарских делах. Так и говорил: духовный орден никогда не прекращался, надо теперь его сделать тайной, но реальной, политической и финансовой силой. Всё рассуждал о каком-то исконном порядке, который надо вернуть. Как я понимаю, он и СС создавал в войну ещё с этой целью. Хотел, понимаешь ли, чтобы духовная рыцарская аристократия управляла миром. Спорили мы с ним об этом… — Зачем же вы были нужны ему, Владимир Ильич? — спросил Гедройц. — По многим причинам. Во-первых, со мной ему легче было бы раскопки проводить — я всё-таки директор исторического музея. Да и потом Дитрих меня хотел хранителем чаши сделать в своём ордене. Только он не знал, что я и вправду ее хранитель… — Что вы хотите этим сказать? — не понял Андрей. — Есть кое-что, о чем я ему никогда не рассказывал. Даже для него чаша Грааля — это просто гениальная догадка. А мне, понимаешь ли, не надо было догадываться. Я эту чашу своими глазами видел. — То есть как это видел? — недоумевал Гедройц. — Да вот так просто и видел. Нас тогда несколько человек всего было, мы во время битвы тайный ход сквозь курган делали. Подо всей, понимаешь ли, центральной частью города тянулись старые царицынские катакомбы. Мы искали то ответвление, которое ближе всего к кургану подходит, чтобы оттуда начать копать выход на курган. Да только не было этого ответвления. Однажды мы бродили по катакомбам у самой поверхности, и снаряд немецкий попал в это место. Ну, ребят моих засыпало там заживо, а меня, понимаешь ли, отрезало от основного коридора, я пытался наверх вылезти — там каменные плиты, а я уже задыхаюсь. Стал копать наобум, вдруг что-то металлическое сбоку, похожее на дверь, я проём очистил, долго потом мучился с этой дверью. И наконец она поддалась. Смотрю внутрь — свечи горят. Думаю: немцы тут или наши? А там никого, пусто. Захожу туда, гляжу — иконы вроде как христианские стоят. Потом вдруг слышу голос, как будто женский, немолодой. Прислушался: по-русски вслух молится. Потом — шаги, я отпрянул, гляжу в щель: пожилая монахиня входит, крестится, понимаешь ли, иконам. Потом уходит, я тихонько за ней следую, она мне дорогу освещает. Мы долго идем — там, оказывается, продолжение катакомб, но тайное, об этом проходе мы ничего не знали. Смотрю: стены уже не земляные, а каменные, и рисунки на них непонятные, знаки всякие. Какие-то доски — я сначала подумал, что тоже иконы, потом оказалось, что нет, не похоже: лица нечеловеческие и нимбы странные вокруг головы, словно шары. На полу стопки золотистых пластинок с рисунками и повторяющимися знаками, будто алфавит. Монахиня всё дальше идет и входит в комнату, широкую внизу и узкую вверху, сделанную как пирамида. А в центре стоит чаша, и темная жидкость в ней колеблется. И неподалеку советский солдат лежит, весь в крови, израненный. А монахиня над ним причитает, крестит его, шепчет что-то на ухо. Потом он закашлялся кровью, она поднесла ко рту его чашу. Я так и не понял, он отпил из нее или, наоборот, она его кровь в ту чашу собрала. И запах пошел очень сильный, пряный, удушающий. У меня тогда голова закружилась, я упал. А очнулся уже в госпитале, за Волгой, и никто, понимаешь ли, не мог мне объяснить, как я там очутился с сотрясением мозга. Сказали, что привезли меня вместе с остальными ранеными на кургане… Гедройц слушал Владимира Ильича, наблюдая за тем, как безумие наполняет и взгляд, и речь этого человека. Он словно был одержим случившимся с ним полвека назад происшествием. Директор тем временем продолжал: — Я всю свою жизнь послевоенную про эту чашу думал. И во сне она мне всё время снится. А как вышел в отставку, оказалось, что есть, понимаешь ли, вакансия заведующего военным архивом при музее. Никто там работать не хотел: зарплата небольшая, коммерции никакой не организовать. А у меня ведь совсем другой интерес был. Я-то решил через музей, через архив как можно больше разузнать про то, что я видел тогда в катакомбах, проникнуть туда снова, может быть. Несколько лет проработал в архиве, и вот уж с пару годков как назначили меня, понимаешь ли, директором всего музея… История Владимира Ильича шокировала Гедройца, однако он чувствовал, что что-то не так. Беспокоило то, что директор не торопился развязать его. А ведь он должен бы понимать, что это больно, что всё тело затекло. Однако просить об освобождении Гедройц почему-то не решался. Что-то нездоровое появилось во взгляде директора, что немного пугало его. — Так удалось вам спуститься в катакомбы ещё раз? — спросил Андрей. — Нет. Держит меня что-то, не пускает туда. Мне, когда Дитрих про эту чашу рассказал, что это такое на самом деле, что столько, понимаешь ли, людей за всю историю погибло, страшно туда идти стало. Я понял: всякий, кто к этой чаше сам хочет прикоснуться, неминуемо гибнет. Наверное, только та женщина в чёрных одеждах и могла быть с ней рядом. Вот и Дитрих хотел завладеть чашей, а я не мог позволить ему сделать это… Эта чаша убила его моими руками… Я его туда не пустил. Я никого туда не пускаю… С Владимиром Ильичём, директором музея, продолжалась странная метаморфоза. Он изменился в лице: побледнел, левое веко задёргалось, а взгляд совершенно онемел. «Да он совсем безумен, — с ужасом подумал Гедройц. — Он и сам говорит, что контуженный. Вот как оно проявилось, когда сильно разволновался!» Глазные яблоки директора бешено завращались, его перекосило, он стал шептать: — Если кто захочет добраться до чаши, то я не позволю ему… Я ведь её страж… Я никого не подпущу к кургану… Все вы против нас с чашей… — монотонно, словно в бреду, повторял он. Гедройц не на шутку перепугался, услышав и увидев это сумасшедшее зрелище. Директор стал гнуть свою шею набок, влево. На лице дёргались теперь не только веки, но и щека, и морщины на лбу. Он повторял сдавленным голосом: — Я вас всех остановлю… Я и тебя не допущу туда… Директор потянулся к столу, где оставался револьвер, взял его слабеющей кистью и, шатаясь, подошел к лежащему в путах Гедройцу, начал угрожающе трясти оружием перед лицом Андрея. Тот закричал: — Владимир Ильич, да что вы делаете! Не нужна мне эта чаша! Развяжите меня, я вам обещаю, что тут же уеду из города, никто ничего не узнает. Да и подумайте сами, не поверит мне никто про чашу Грааля, даже если б и рассказал я кому. Казалось, директор совсем не слышит его. Дуло револьвера было у самой головы Гедройца, но внезапно тело директора неестественно перекосилось, скрючилось, откинулось назад. Он упал на пол, стал биться в конвульсиях, изо рта пошла пена. Гедройц понял, что с директором случился припадок, и теперь, наблюдая за ним, Андрей с напряжением ждал, когда тот выронит револьвер, потому что смертоносное оружие по-прежнему болталось в дёргающейся руке. Потом рука ослабла, директор остался лежать без сознания, и тогда только Гедройц немного успокоился. «Эх, дотянуться бы до револьвера», — подумал он. Нет, никак не получалось у него — отдельной верёвкой он был привязан к какому-то крюку в стене. Но, пытаясь дотянуться, он почувствовал под локтем что-то острое и твердое. У Гедройца от радости перехватило дыхание — он понял, что это его нож, который выронил подстреленный директором Дитрих Дитц. Теперь нужно было перерезать верёвки, и Андрей осторожно перевернулся на бок, стал мелкими суетливыми движениями водить верёвку, связывавшую запястья, по лезвию ножа. «Какая удача, что браконьер Миша заточил его», — подумал Гедройц. Вдруг сзади раздался голос директора, Андрей вздрогнул, обернулся — нет, слава богу, тот всё ещё в беспамятстве и теперь просто бредит. Вскоре Гедройц освободил руки, а потом и весь распутался. Растёр суставы, подошёл к бесчувственному директору, взял револьвер, нашёл свой портфель, прихватил в сенях какой-то пиджак, застегнулся, чтобы скрыть кровь на рубашке, и поспешил прочь. Дом стоял на отшибе, и Гедройц пошёл по единственной дороге, ведущей от дома. Вскоре он оказался у небольшого посёлка и решил обойти его стороной, дабы не привлекать к себе внимания, ведь в доме остался лежать по крайней мере один труп. Директор сумасшедший, и неизвестно, сколько ещё он случайных людей заподозрил в покушении на сокровища кургана. Спустя некоторое время, следуя всё по той же просёлочной дороге, он вышел к границе города, где и поймал машину. А через четверть часа он был уже в своём номере, приводил себя в порядок. Теперь оставалось одно — поскорее собрать вещи и уехать отсюда. После такого счастливого избавления Гедройца меньше всего привлекала перспектива стать нелепой жертвой безумца. Бог с ним, с курганом. Всё, что Гедройц хотел узнать, было теперь ему известно. Он стал разбирать свои скромные пожитки, и взгляд его упал на старинную книгу, приобретённую у нищей старухи. Гедройц внимательно рассмотрел её. Ему в целом нравилась старая орфография. Шрифт, однако, был тяжёл для чтения, излишне витиеват. Золотое тиснение на обложке совсем стёрлось, но на титульном листе он прочитал название: «Откровение Святого Иоанна Богослова, или Апокалипсис». Гедройц словно позабыл о своих намерениях и срочных планах. Он не отрываясь читал древние пророчества, присоединялся к таинственным прозрениям Палестины. Он, разумеется, видел этот текст и раньше, но теперь всё воспринималось им иначе. И здесь, на месте Сталинградской битвы, по-новому читались слова о последней битве Армагеддона, где Дьявол с Богом борется. Впечатления, размышления, воспоминания переполняли его. Он восстанавливал в памяти картины последних дней, свои страхи и свои чудесные избавления. К этим переживаниям присоединялись образы так по-разному страдавших людей, но своим страданием соединенных в душе Гедройца: и несчастная бабушка с собакой, и ложно утешенный старик учитель, и утративший покой Николай из Петербурга, и обиженная им девушка, покончившая вчера с собой. Душа Гедройца была истончена, интенсивность испытанного им за последние дни нервного напряжения достигала предела. Он вдруг ощутил, что всё неправильно, что не такой должна быть жизнь, но что должно что-то произойти, измениться. Так продолжаться дальше не могло. Это было глубинное чувство, внезапное и болезненное. Оно сжигало всё внутри, от него не было никакого избавления. Казалось, сам воздух был им пропитан. Гедройц им дышал и ждал какого-нибудь поворота событий. Это чувство не оставляло его, лишь усиливалось. Оно должно было во что-то вылиться. Что-то должно было случиться. Горло Андрея пережалось, дыхание сдавилось тоскою, в глазах защипало, в ушибленной голове застучало — пережитый кошмар лег на плечи тяжким бременем, и сил не стало устоять. Гедройц упал на кровать и застонал — отчего и сам не понимал, но чувствовал, что это более невыносимо. Его собственный внутренний голос зазвучал в груди, и слова не подчинялись ему, но само сердце высказывало себя. Он взял карандаш и лист бумаги, подложил купленную у старухи новозаветную книгу и стал писать, не понимая даже, что он пишет: «Бездна поглотила землю, и тьма царит в ней. Любовь истлела, звериный образ овладел нами, и мы плодим себе подобных. В народе нет совести, и власть против нас. Живое человеческое слово опорочено, божье слово втоптано в грязь. Младенцы рождаются в беззаконии, и старики умирают не с молитвой на устах, но с проклятием миру. Бесславен и низок теперь народ, глубоко наше падение. Нет в нас больше ни памяти, ни знания, ни веры. И нет благодати в нашей земле — вытекла вон, к чужим берегам. Нет меры нашему греху, и нет конца нашим преступлениям, поэтому всё святое отвернулось от нас. Бог поверил нашей любви и доверился нам, мы же надругались над благодатью его и заново распяли его. Мы и сами не спаслись, и других загубили. И я повинен в этом. И у меня нет сил нести это в себе». Гедройц почувствовал слабость во всём теле, уронил на пол исписанный лист и книгу, скатился на пол сам, прижался к книге влажным от слез лицом, глубоко задышал, закрыл глаза и вскоре погрузился в сон. Ему снилось, что он живёт на той самой горе, называемой Армагеддоном, что поселился там, дабы распознать голос горного эха. Там во сне он думает, что горным эхом с ним говорит Бог. Он ловит все отзвуки своего голоса, воплощенного в эхе. Он верит, слышит, что бездна вторит его словам не точно, а с оттенком звука, в лучшей гармонии. Он спускается к краю пропасти и молится, громко заканчивая словами: «Прости меня, Господь, Бог мой!» — и гора повторяет: «Господь, Бог мой!». И он счастлив таким единением. Но вот он чувствует себя больным и слабым, будто перед смертью, может лишь выползти из пещеры и откинуть голову к небу. Произносит свою молитву и шепчет, уже содрогаясь, конец ее: «Прости меня, Господь, Бог мой!» И слышит с неба эхо громов гремящего ковчега: «Я Господь, Бог твой!» — и просыпается на полу. ЧАСТЬ ВТОРАЯ НЕБО АРМАГЕДДОНА
Глава одиннадцатая «…Я полюбил тебя зимой. Шуба падает на ковёр, а там, под шубой, — шёлк. Так падает чайка в волны, так падают ливни в травы, так твои волосы закрывают мне лицо, день превращая в ночь. Так твой полушёпот заглушает шум улиц. Где многолюдье? В моих ушах лишь шелест твоего дыхания. О, эта беспощадная ясность взгляда и непорочность мысли! Речь умолкает, и пожар в сердце. Мария, как узнать себя в тебе? Ужас потерять и счастье увидеть радость в твоих глазах! Две жизни — до тебя и теперь. И календарь лениво переворачивает листы прикосновениями твоих ладоней. Разве осталось небо? Разве есть ещё солнце и планеты? Всё ушло, потеряло смысл, растворилось. Бог, обращённый в плоть, ты что-то говорил о любви? Яркий белый цвет, свежее полотно, много полотняного цвета, чудо осязания, белый цвет в моих руках. И красный. Холодное полотно и красная струя, горячий поток. Благодатная боль, изломанные руки, горящие запястья. Тупое, глухое, в басовом тембре сердце. Жизнь после смерти, жизнь после жизни — и я всё это знаю, твоими устами. О, Мария, теперь мы должны молчать. Саванна, прерия, обезумевшие дикие стада — пора львиной охоты. Шипящая капля влаги в раскаленном песке, знойный змеиный путь, запечатленный след. Оазис, мираж, недоступная прохлада, золотой блеск океана, волны, вода, раковина морская. И лунная дорожка ведет к твоему горизонту. Сон, забвение — и всё напрасно. Мария, как ты теперь? Твой лунный лик постоянен, но он открывается взору постепенно, не сразу. О, женщина, море, хищная стихия! Просящая любви и упивающаяся любовью. Буйная, трагическая, опасная — любовь бездны. Мягкая, тихая. О, эта страсть ночных приливов! Чувственная, роковая, поглощающая в себя, ты подкрадывалась тихо, нежно, осторожно, успокаивала ласковым шёпотом, мягкой пеной, свежестью запахов, дрожью прикосновений, звала, влекла к себе и не отпускала. Но, однажды похитив, выпивала всю душу, трепала, била об утесы, пока не растворила в себе совсем. Потом, проглотив, выбрасывала куски одежды на далекий берег. Но даже когда швыряла по сторонам, рвала на части, оторопевший и ужаснувшийся, я упивался твоей жадной душой, твоей красотой, твоей страстью. И это момент всеохватного счастья. Не восторга, не блаженства, не удовольствия, нет, а из самой глубины, всем существом, всей душой, телом, духом, умом… Помнишь наш последний июнь на даче? Вечер уже совсем темный, сад, пряный запах, кружится голова. Закатные часы, я сижу в кресле на веранде, небо бледно-красное. Луга, леса вдалеке, птицы, совсем легкий воздух, мы пьем чай с лимоном, вокруг нас цветы. Кто-то чуть в стороне тихонько настраивает гитару. Цикады, ночные сверчки, ночные запахи. Я подумал тогда, что хочу, чтоб так было всегда, такая благодать… А утром над землей поднимался пар. Вдали едва слышался хлыст пастуха, соловьи ещё не затихли. Земля, громыхающая тяжким вращением, входила в новый день. Я всё это помню — в тот день остановилось время…» Гедройц осторожно переворачивал пожелтевшие бумажные страницы. Письмо, которое он читал, было сложено вчетверо, почерк крупный и разборчивый, фиолетовые чернила в отдельных местах размыты. От жухлой размягченной временем бумаги пахло лекарствами. Он спросил: — Значит, это ваше последнее письмо? — Да, его мне переслали обратно, адресат не был найден. — Что же случилось с Марией тогда, святой отец? — Я не знаю. Мне так и не удалось ничего выяснить о ней. Дом, где мы жили, был разгромлен и разграблен. Если бы она была жива, то, конечно, нашла бы меня. Я для этого всё сделал тогда ещё, сразу как демобилизовался. Потом я стал отшельником. — Могу представить, как вам было тяжело… — Это было невыносимо. Во мне всё тогда было смешано: ужас неизвестности, осознание потери и мучительная надежда. Я сразу постарел на целую жизнь. — Как же вы преодолели всё это, святой отец? — вздохнул Гедройц. — Только верой одной. Если бы молитва не укрепляла меня, я бы не выдержал этой потери. Только верой в Бога. После того чуда, о котором я рассказал тебе, когда я вдруг воскрес в кургане из мертвых, я чувствовал свой долг перед Господом. Я должен был осуществить своё служение. И я его, как могу, осуществляю. Утешение мне было в том, что я понял: нет человеку совсем смерти. Теперь я это точно знаю. И жду встречи. Старец Иосиф сидел в кресле на крыльце дома, повернувшись лицом к Волге. Вокруг него расставлены иконы, свечи, книги. Он оказался таким, каким Гедройц и рисовал его в своем воображении: глубокие морщины, редкие серебристые волосы, длинная гладкая борода, чистый полотняный хитон. Он был очень стар, но вовсе не немощен. В осанке этого человека не было сутулости, и его чело устремлено вверх. Взгляд полуприкрытых серых глаз был сосредоточен, но мягок. Казалось, он видит собеседника насквозь, все его тайные мысли и переживания, его прошлое и будущее. Но в таком проникновении в чужую душу не было никакого насилия. Сам облик старца завораживал полной безмятежностью и добротой. Что-то от знаменитых кавказских долгожителей было в его образе. Он произносил слова тихо, уверенно и нараспев: — Я рад, что ты пришёл ко мне. После того, что ты рассказал о своём пребывании в Сталинграде, ты, должно быть, утомлён. Всё благополучно закончилось, директор музея арестован, ты можешь успокоиться. Но у тебя опустошённый вид. Чем ты опечален? — Святой отец, мне нехорошо. И вокруг меня всё нехорошо… Я даже не свои приключения имею в виду. — Что же расстроило тебя в моём городе? — Я не знаю. Тяжело мне здесь. И народ здесь… тяжелый. Когда вижу людей, их судьбы, сердце отягощается тоскою. Озлобленность и отчаяние в глазах. Хотя ко мне все добры… — Люди здесь разные, как и повсюду. Один обидит, другой из беды спасёт. Сегодня добрые, завтра озлобленные. С чем к человеку придешь, тем он тебя и встретит. Недоверие породит недоверие, и ложь породит только ложь. Тебе же тяжело здесь, потому что ты пришел в мой город с открытой душой. Ты уехал из Москвы и увидел жизнь людей как она есть, без игры и обмана. И это потрясло тебя. Твое смятение понятно, но к чему оно? Когда глаза замутились, то кажется, что всё смешалось, и нет порядка, и всё потеряно. Но это так только для мутных глаз. А на деле порядок не менялся, закон для всех один, и судьба для всех одна. — О чем вы говорите, святой отец, о каком законе? — спросил Гедройц. — Я говорю, что никто не избежит своей участи, и каждый получит по делам своим. Каждое злодейство будет наказано, каждый убийца и вор получит воздаяние, скупой потеряет, гордец будет унижен. И единственный выход в покаянии. Разве ты этого не знал? — он устало закрыл глаза. Размеренная речь старца успокаивала Гедройца, от простых слов становилось уютнее и теплее. Он проникался всё большим доверием к Иосифу. Ему хотелось, чтобы старец говорил ещё и ещё. Иосиф одной рукой медленно разглаживал бороду, другой же перебирал четки. А потом вновь посмотрел на Андрея: — Это хорошо, что ты приехал сюда. Ты должен был увидеть этот город и этих людей, чтобы что-то понять, и твое пребывание здесь ещё не завершено… — Но за что мне такая тоска на сердце, почему сам воздух здешний душит меня? — сдавленным голосом спросил Гедройц. Старец отвечал: — Да, тебе у нас стало не по себе. Это значит, что твоя совесть помнит о вине, которую надо искупить. — Но что я должен искупить, святой отец? Я не преступник, я стараюсь жить, не принося вреда людям, — не понимал Андрей. — Но много ли ты сделал добра? Да и главное не в этом. Ты забыл, что отвечаешь не только за себя. Ты за всю свою землю в ответе, за всех своих предков, за весь свой род. И теперь ты проживаешь безобидную, но бессмысленную жизнь. И ты, конечно, не один так живешь. Множество таких, как ты, почти все теперь, — тихо произнёс Иосиф, — забыли доброту и любовь, заботятся только о своей пользе. Да хоть бы они и в этом что-нибудь понимали! Каждый норовит обмануть, перехитрить, унизить другого, думая самому остаться в прибытке. А ведь именно поступок, совершенный по совести, всегда приводит к наибольшей пользе и прибытку! Старец немного помолчал, а потом продолжил: — Поверь мне, тебе есть что искупить. Послушай мою историю. Это притча из далёких времен. В одном поселении жил юноша. Черты его лица были необычайно красивы, и всё в нем было совершенно. В его словах была мудрость, а в поступках благородство. И в ремеслах он был талантлив. Коли начинал вырезать из дерева фигурку, то все лишь удивлялись точности рисунка и гармонии черт и линий. Если задумывал сочинить песню, то всякий житель, только услышав её напев, тотчас проникался к ней всей душою. Тех, кто приходил к нему, он встречал добротой и простотой. Первым откликался на чужое несчастье, первым спешил на помощь, и неизменно его помощью спасались люди. В нем не было никакого недостатка, но сам он даже не мог понять, что чем-то отличен от других, и был скромен и не горделив. Своими совершенствами он снискал у своих соплеменников такое восхищение, что многие стали чтить его превыше простого человека и искать в нем чудес. И вскоре посчитали, что этот юноша не просто человек необычный, но посланный свыше, дабы осчастливить свой народ. Скоро пришел его срок возмужать, и юноша возжаждал простой человеческой любви. А сложилось так, что, хотя девушки селения беспрестанно думали про него, ни одна из них не могла даже представить себя рядом с ним, ибо все вокруг говорили о нем как о святом человеке. И душевную любовь, которую он отдавал им, они принимали за духовные дары. И что бы он ни пытался сделать, дабы привлечь к себе внимание селянок, с сожалением находил лишь почитание и поклонение. Это всё больше удручало его, он стал думать, что его совершенные дары — это проклятие и наказание. Разочарованное желание любви постепенно опустошило его душу, а на пустое место неизбежно пришло иное чувство. Он понял, что раз никто не хочет его человеческой любви и люди готовы лишь восхищаться им и слушать его советы, он должен убить в себе любовь к ним, чтобы самому не страдать. Когда он это понял, всё произошло само собой. Он стал вести себя более повелительно и высокомерно, и люди были этому только счастливы. Ни одного шага они теперь не решались делать без его ведома и благословения. Его приказы они исполняли с трепетом и благодарностью, и почитание этого юноши со временем лишь возрастало. Соседние поселения, услышав о его мудром правлении и благоденствии жителей, решили присоединиться. Поскольку он всё делал по справедливости, а ослушаться его никто не смел, его земли стали процветать, а жители богатеть на зависть соседним государствам. И вскоре он был назван князем. Тогда соседние правители ополчились против него, а он, превосходя их военной хитростью, защитил свой народ и присоединил земли неприятелей. А потом присовокупил ещё много земель, взяв себе в жёны дочь одного из богатейших чужестранных правителей. Но жители тех новых земель не захотели признать его власть, стали вспыхивать бунты, и ему пришлось учинить расправу над бунтовщиками. Прежде он властвовал любовью, но теперь ему пришлось по нраву правление силой и страхом. Он стал всё более угнетать свои и чужие народы и жестоко расправлялся с недовольными, коих также становилось всё больше. Спустя годы он подчинил себе невиданное число земель, и постепенно его стали посещать пугающие мысли о том, что кто-то хочет отобрать у него и власть, и земли, и славу. Страх и сомнения душили его, и он начал истреблять целые семьи своих приближенных, подозревая их в заговоре и измене. Сначала ему было неловко смотреть на казни своих бывших соратников, потом он привык, а потом пристрастился к этим зрелищам. Однажды же, усомнившись в преданности и искусности палача, решил сам осуществить экзекуцию и так вошел во вкус, что после этого казнил всегда только своими руками, совершенствуя и это ремесло со всем талантом, данным ему от рождения. Он изобретал изощренные мучения и теперь почти всё время посвящал длительным расправам над теми, в ком он видел врагов. Он причинял боль окружающим его людям, но и его душа была полна страдания, ведь он ни на мгновение не забывал о том, что совершает злодейства, и мучился этим, но не мог остановиться. Неведомая сила влекла его к новым порокам, а в своих снах он видел себя всё тем же чудесным юношей, дарующим людям свою любовь и ищущим любви… Старец замолчал, развел руками, давая понять, что история на этом исчерпана. — И что с ним в итоге стало? — спросил Гедройц. — В чём смысл притчи? — Так ли важно, что с ним в итоге стало? Вряд ли он пришёл к покаянию. После смерти его тираническое государство разрушилось, династия потеряла власть… — старец замолчал, отвёл глаза, потом снова взглянул на Андрея, как показалось, с едва заметной усмешкой. — Смысл притчи в том, что против нас, людей, всегда борется сила зла. И какие бы ни были наши таланты и исходная мера добра, всегда будет мера зла, чтобы одолеть нас, если мы не будем противостоять ей. Нет, сейчас не важно, что стало с тем правителем. Важно, что звали его Гедройц, великий балтийский князь, родоначальник твоего рода. Глава двенадцатая Андрей был в недоумении. Явно желая изменить тему, он растерянно забормотал: — Я никогда прежде не был на Волге. Только здесь понимаешь, почему её называют главной рекой, кровью нашей земли. Старец смотрел на него внимательно и устало: — Разве ты ещё не понял, что её больше нет? Той древней святой земли, которую ты видел в своём сердце, давно уже не существует. Забудь про нее. Остались лишь неприкаянные люди, пусть они сохранят память о бывшей своей земле. Ты один из них, живи и не печалься об утрате. Спокойно пойми ход вещей. Всему приходит конец, вот и нашей земле пришёл конец. Прими всё как есть. — Но как же может наша земля погибнуть, когда есть государство, есть люди, наконец? И говорим мы на одном языке! — пытался возражать Гедройц. — Не всё, что ты видишь, существует в действительности. Твой необострённый взгляд может быть обманчив. Ты подобен ребёнку, который думает, что жизнь прекрасна просто потому, что само зрение его не способно увидеть зла. Так же и ты не хочешь увидеть нелегкой для тебя правды, — тихо объяснял старец. Гедройцу же не хватало сил согласиться с ним: — Я увидел много этой правды здесь, святой отец. Да, тяжела жизнь теперь, много неправедности в ней. Но было ли когда-нибудь легче нашему человеку? Вся история — одно страдание! — Послушай меня. Дело не в страдании. Через все страдания наша земля не теряла себя, ибо сохраняла свою сущность, которая воплощена в триединстве веры, совести и любви. Теперь нет ничего этого. Вспомни себя как следует, не лги себе. Ты же ни во что не веришь — так, чтобы жизнь за это отдать. Ты, может быть, пока ещё помнишь, что такое добро и что зло, но это не может удержать тебя от совершения зла. Никого и ничто не любишь ты чистой бескорыстной любовью, но, напротив, легко склоняешься к презрению. Во всей нашей земле царит презрение к человеку, и никто не свободен от него. Поэтому я говорю о гибели сердца нашей земли. Гедройц опустил глаза, надолго замолчал. Потом сдавленным голосом произнес: — Пусть так. Во мне мало совести, совсем нет любви и веры. Пусть не я. Но в нашей земле столько народу, не все такие, как я. Ведь через них всё может сохраниться. Ведь есть церковь… — Да, церковь всегда хранила веру и истину, хранит и теперь, но только для тех, кто приходит к ней. А наш народ изгнал церковь из своего сердца и лишён благодати. Не обольщайся — число подлинно верующих ничтожно, да и те исполнены сомнения. Не помнят люди о прошлом, не понимают настоящего. Я со скорбью говорю: нет достоинства в нашей земле сейчас, а будущее лишь призрак надежд. Нашему народу может не оказаться там места, — старец замолчал на мгновение. — Я и сам надеюсь только на чудо. Но сейчас я думаю, что чуда не будет. Чудо — это награда за покаяние и ответ на молитву. А мы разучились каяться. Греха же столько в нашей земле, что едва ли какая-нибудь жертва сможет искупить. Хотя на всё воля Божья. После установившегося молчания Гедройц обратился к старцу: — Я не всё вам рассказал. Мне довелось услышать одну гипотезу о кургане. Хотя глупости это, наверное, святой отец. — Я слушаю тебя. Что за гипотеза? — Директор музея был убежден, что курган хранит некую чудесную чашу, и как будто это даже та самая чаша Грааля, которая из легенд нам известна. И что если эту чашу кровью человеческой наполнить, тогда восстановятся порядок вещей, мир и спокойствие. Он хотел эту чашу из кургана откопать, и она даст власть и мудрость. Ведь не может такого быть, конечно, святой отец? — с надеждой в голосе спросил Гедройц. — Не знаю, откуда он об этом услышал. Если тебе важно знать истину, то скажу тебе. Мистическая чаша действительно существует и находится в нашей земле. Но только непонимающий человек мог захотеть откопать ее. Сделать этого нельзя, ведь это не материальная чаша, а духовная. Она в душе народа, а не в почве. И наш народ наполнял эту чашу страданиями, кровью своей и кровью врагов. Этим мир и держался. — Так есть всё-таки эта чаша или нет её на самом деле? — по-прежнему вопрошал Гедройц. Старец закрыл глаза: — Сейчас я вижу ее ясно перед глазами. Она иссохла. Но наполнить жертвенной кровью ее на этот раз не удастся. Потому что в нашем народе теперь порченая кровь, без веры и любви. Если и можно чем-то увлажнить чашу, то только молитвенными слезами и горечью покаяния… — Чаша иссохла… Порченая кровь… Я не понимаю. Но неужели совсем ничего нельзя изменить? — бормотал Гедройц. Иосиф поднял веки и поглядел прямо в его увлажнённые глаза, заговорил медленно и тихо: — Ты хочешь, чтобы что-то изменилось? Ты никогда не изменишь мир, не изменив себя. Царство доброты и справедливости не наступит, пока ты не избавишься от своего суеверия, бессмысленности и ничтожности устремлений. Гедройц нервно залепетал: — Но что же я могу сделать? Мои руки связаны, и голос сдавлен, и зрение видит одно и то же. Нет надежды на помощь, мои соратники оставили меня, и друзья — кто предал, кто забыл меня. Жена искала лучшего для себя, и я лишь препятствие на её пути. Отец и мать запутались, они стары и бессильны. Братья забыли меня, потеряли достоинство и честь. Я не знаю, как поступить, куда идти. Я не понимаю цели! — А почему тебе нужно видеть цель и конец пути, чтобы идти? Почему ты не можешь сдвинуться с места, просто чтобы сделать шаг — из этого болота твоего бытия? Разве не видишь ты, что разлагаются уже дети твои, не говоря уже о прочих? — Да, я чувствую всё это. Но скажите мне, что это за путь, о котором вы говорите? — Семя прорастает — так же и человек прорастает. Человека тянет небесный свет, подобно тому, как дерево тянется к небу. И только в узнавании Бога человек может обрести человеческую высоту. Старец продолжал: — Омой руки и лицо водой. Чувствуешь ли холод? Теперь всё вокруг охладело, омертвело. И Волга мёртвая течёт. И нет нигде живой. Была битва, и миллионы неотпетых тел в этой земле прижались друг к другу, уплотнили курган, вознося его всё выше. Сок разложения питает с тех пор Волгу. Но излишне отчаяние. Здесь мудрость. Живая вода воскрешает к жизни, но как она поможет больному, живому или умирающему? Не вернёт она к жизни и то, от чего следа не осталось совсем. Затем и нужна вода мёртвая, чтобы собрать воедино разложенные мельчайшие части в одно целое, чтобы оживить после. Так и больному сначала нужна мёртвая вода, чтобы умереть, а потом уже живая — чтобы возродиться. Но нет пока человека, способного вернуть землю к жизни. Гедройца охватило сомнение: — Если всё так, как вы говорите, то есть ли время возродиться, святой отец? Не живём ли мы в последние дни? Не близка ли последняя битва? Разве не наступает Армагеддон? Старец впервые встал со стула и подошёл к Гедройцу: — Времени мало, Андрей, и нужно торопиться. Но не так, как ты думаешь. Не то, что конец случится вскоре. Мои слова имеют другой смысл и другую суть. Слушай меня и трудись понять, что я тебе буду говорить. Про то, когда будет завершение мира, никто не ведает: ни ты, ни я, ни Сын — но только Отец. Ты должен знать другое: нет для тебя общего Армагеддона, но только твой собственный. И теперь пришло его время. Нет тебе участия во всеобщей битве, но есть твоя личная великая битва. И она здесь, на кургане. Ты подошел к пределу. Сталинград — это и есть Армагеддон, и здесь длится сражение с Врагом. И ты должен понять, кто этот Враг, который против нас. Враг в нашем доме. Он рушит его, как рушит всякий храм. Его слуги повсюду, они окружили тебя. Потому береги своё живое сердце, берегись Врага. Не думай, что он далеко — он рядом. Он и сейчас здесь, между нами, притаился в стороне от моих слов и смущает твой слух, зрение и разум. Теперь тебе нужна крепость, каменные стены, ибо свиреп ураган, посылаемый разрушить дом твой. Думаешь, что устоишь, что одолеешь? Оглянись вокруг — ты увидишь руины соседнего дома. А ведь вчера ещё там горел очаг и жили люди. Уже угасает и твой очаг. Враг рядом, он раскачивает стены и задувает последний огонь и тепло твоего дома. Верни себе зрение и готовься к завтрашней битве. Враг пришел в нашу землю. В ту землю, что родила тебя, что завещана тебе твоими праотцами. В землю твоей матери, вскормившей тебя. Перед всеми поколениями рода твоего, его прошлого и будущего, ты отвечаешь за нее. В тебе сейчас слава рода твоего и спасение. Наша земля не скрывала лица своего от Врага, и он пришёл, готовый спалить всякую жизнь на ней. Ты должен защитить ту часть земли, что поручена тебе, ибо некому, кроме тебя, защитить её. Внушив тебе слепоту и безрассудство, Враг будет терзать и убивать её. Но кто, кроме тебя, сбережёт её для твоих детей? Нет числа погибшим за правду, но не побеждённым Врагом. Такова может быть и твоя судьба. Ты пришел ко мне, а значит, хочешь изменить уготованное тебе, одолеть свою участь. Враг связал тебе руки, он придавил тебя, он разорил дом и род твой. Враг сделает всё, чтобы отнять у тебя свободу и лишить движения. Но не сможет он отнять свободу твоего духа и лишить движения твое сердце. — Но что же мне делать? Куда мне идти? Как противостоять? — растерянно спросил Гедройц. Старец отвечал ему: — Твой путь — строить тайный храм, не видный Врагу, но видный Творцу. Будешь нести в себе храм — найдешь утешение и освобождение. Купол невидимого храма должен быть чист, его золото подлинно, тогда сверкнёт оно в очи Господа, и будешь спасен. Неси в себе церковь Христову, прячь ее в сердце от Врага, от разрушения. Твой сокровенный храм — это дело твоё, твой молитвенный труд, которым ты творишь царства истины для одоления Врага. Неси служение с усердием, рвением и яростью, ибо, если не выполнишь, как сможешь спастись сам и направить других ко спасению, войти в царство, если не приготовлено тобою место твоё там? И только один Господь своею мудростью увидит, совершил ты заданное или пал духом. В тяжелое время довелось родиться, во время правления Врага, но путь есть, ведет он ко спасению, и благо есть — строй храм в себе и не выдай его. Ты ищешь своего воскресения, тогда успей выстроить свой храм. Твоя сила — тайное слово твоё, и словом многих одолеешь. Одолеешь непокорных Господу и препятствующих его воле, потворствующих Врагу. Эта сила объемлет тебя, и ты узнаешь ее. Она изменит тебя, ты же останешься благодарен. Она прибавит, она же и отнимет. Будешь стяжать ее — она будет открываться тебе. Твоя сила в смирении и покорности, в понимании правды и непротивлении ей, в принятии и послу — шании. Твоя сила в действии, в совершении дел, в усердном служении. Она даст тебе покой, свободу и радость, если сможешь верно понять меня, если последуешь. Гедройц подошел к крыльцу: — Кто же вы, старец Иосиф? И зачем говорите мне всё это? — Ты не должен этого знать. Но, поразмыслив, сам догадаешься. И что бы обо мне ты ни думал, помни: я пришел в мир с открытым сердцем — и мир смеялся надо мной. Я хотел принести на алтарь всего себя, свою любовь, но мир отверг. Такая же участь возможна и для тебя. Что бы ни случилось, будь верен себе и следуй закону. Что будет казаться страшным — нестрашно. Что будет видеться опасным — безопасно. Ничего не бойся, ни о чём не скорби, смерть всё одолеет. Ты вздрогнул? Ты напуган смертью? Поверь в вечность — и будешь в вечности, и не будет смерти. Если Бог с тобою, если опекает тебя, к чему страх и скорбь? Старец Иосиф тут умолк, задрожали в его руках четки, он медленно вернулся к стулу. Его сознание на несколько минут погрузилось в иную реальность. Очнувшись от этого беспамятства, старец Иосиф успокоенно обратился к Гедройцу: — Наконец я увидел то, что должен был увидеть, чего давно ждал. Слушай же: будет звук, и все силы неба вытянутся в него. И древний колокол вскипит огнём и растечётся. И закрутится неведомая мощь, и свернёт небо в три части. И всякий металл, и всякий камень, и прочее твердое вещество размягчится пламенем его и потечет вспять к одному истоку и одной цели. Большие размеры станут мелки, дальние страны станут близки. Протянутая рука охватит весь мир. Цвета смешаются, и свет со тьмою. Слепые и безглазые свет тот обнимут. Глухие и безъязыкие вслух будут петь гимны. Одетые скинут одежды и явятся в естестве своём. Несчастливые будут жечь печаль, а счастливые утешать их. Ведомые сольются с ведущим их — во благо, ибо так достигнут цели. Мягкие утвердятся, твердые окрепнут истины ради. Бесправные воцарятся, правящие будут поставлены хранить мудрость. Жаждущие страсти утолят страсть свою в любви. Драгоценные камни и металлы будут брошены в воду, в потоки, короны будут переделаны в мечи истины. Смертные обретут бессмертие, бессмертные обретут звучный голос. Вода сгорит огнем, огонь заполнит бездну, высветит её, и все узрят, что бездна пуста, и пустота обретет бытие. Хаос обретет границы и станет Словом. Слово рассечет человека, вложит себя в сердце его, умажет раны маслами благодати и благовониями любви… — Но что это значит? Я ничего не понял, — промолвил Гедройц, когда старец замолчал. Иосиф не отвечал, словно не слышал вопроса. Потом снова закрыл глаза: — Оставь меня. Пришло время вечерней молитвы. Иди на курган, поднимись на самую вершину. Ты всё увидишь сам. Там ты получишь ответы, за которыми приехал сюда. Пообещай мне, что дойдешь, что бы с тобой ни случилось в пути. Тебя будет охватывать сомнение, но его нужно преодолеть. Помни: невозможно человеку не чувствовать сомнения в своем деле, в своей вере, подобно тому, как открытое лицо не может не ощутить дуновения ветра. Но ветер не способен остановить человека в пути. Так что иди, оставь на вершине нож — он принадлежит кургану. Я же тебе напоследок скажу то, что знаю. Сталинградская битва никогда не прекращалась. И тут не просто бои. Тут осуществляется главное жертвоприношение… Гедройц тихо ответил: — Да, я обещаю, я пойду туда, святой отец, я всё сделаю. Слабыми пальцами старец Иосиф начал перебирать истертые четки. Бусин было немного, и казалось, что каждую старец знает на ощупь. Он вполголоса повторял одно и то же, вереницу слов, с которыми обращался к Богу. Слова его были неторопливы, и по мере движения молитвы голос его слабел, и сердце его угасало:
Гедройц чувствовал себя истощённым физически и душевно. Он точно не мог вникнуть в смысл всего сказанного старцем. Ему было по-прежнему тяжело, но он был обнадёжен. Он не понимал, что с ним происходит, но знал, что делать, — вечером он пойдёт на курган. Сняв напряжение стаканом кагора, Гедройц уснул. Ему снится, что он в Иудее, что смотрит на тело своего учителя. Очень жарко, солнце сжигает кожу, горячие капли пота попадают в глаза и мешают зрению. И что-то не даёт ему свободно дышать. Давящее чувство в груди нарастает. Он медленно поворачивается и идет вдоль древних улиц. Мысли его путаются, шаг его неровен. Он потрясён и растерян. Он без конца спотыкается на неровной дороге, поднимается, идет дальше, вдыхая дорожную пыль. Каждый его шаг отзывается болью во всём теле. Он чувствует, что больше не может дышать этим раскаленным воздухом, что почти теряет сознание. Вдруг солнце меркнет. Картина меняется. Он возвращается на место казни, в его руках кусок материи и какие-то свитки. Он просит воинов положить на землю крест с мертвым телом и вытащить колья. Тело не очень тяжелое и почти теплое. Он оборачивает распятого в материю, закидывает его себе на плечи и медленно идёт к огромному камню неподалеку, где уже выбит гроб. А там, в этой небольшой пещере, достает вчерашнюю чашу и собирает в нее оставшуюся в теле кровь. В чаше отражается Падший Ангел — стоит у входа в пещеру и наблюдает за ним. Картина меняется. Он видит город над водой, белой стеной обнесенный. Вкруг стен его обходят торжественным движеньем планеты и созвездья. Восторг сладко разливается по телу: купола дворцов сияют златом, сапфирами уложены дома, парчою устланы дороги. Тепло и свет он видит в стенах этого города. Он движется к ним, и они не удаляются. Он слышит пение младенцев, смешно играющих в грудах жемчуга. Своих праматерей и праотцев он видит — и все в одеждах светлой ткани. И сонм людей — с лицом почти его. И издалека старец Иосиф идет к ним лёгкой походкой. И Андрей вспоминает о своём обещании и просыпается. Глава тринадцатая Гедройц подходил к Мамаеву кургану. Он невольно вспоминал и о древних захоронениях языческих жрецов за много веков, о Сталинградской битве, о чудовищном числе жертв, о таинственных ее обстоятельствах. Вспоминал то, что говорил ему старец, и проникался значительностью и ужасом этого места. Этот пирамидальный холм, этот курган был собран из мёртвых тел, бывших когда-то людьми, и по ним поднимался Гедройц. У подошвы кургана ему вдруг перегородило дорогу стадо коров, неторопливо возвращающихся с пастбища. «Но что это может быть за пастбище неподалеку, как они оказались около кургана?» — недоумевал Гедройц. Сначала он решил подождать, когда стадо пройдет, но потом показалось ему, что стаду не будет конца, и Гедройц стал продираться сквозь мычащих животных, раня лицо и руки. А когда выбрался из этой зловонной толпы скота, на его пути случилось новое препятствие — множество змей и черепах преградили ему путь. Гедройц невольно вздрогнул и попятился. Непонятно, как вдруг появились пресмыкающиеся в этом месте, да ещё в таком количестве. В Волгу они, что ли, на ночь возвращаются? Однако приходится верить своим глазам. Змеи самые разные, серые и блестящие, с шипом и хрустом они копошились в темной траве. Трудно было установить их породу и степень ядовитой опасности, но само их присутствие заставляло трепетать. Вид же перекрывших дорогу черных черепах даже сильнее ужаснул Гедройца. Было что-то неизбежное и гибельное в медленном, но неостановимом движении тупых панцирей. «И они против меня. Как ход времени, как немецкие танки!» — ощущение сходства передернуло его. Он не мог идти дальше, и в сознание начало пробиваться сомнение: кто-то предостерегал его от чего-то, заставлял остановиться, сделать передышку; может быть, одуматься, повернуть назад? Однако Гедройц развеивал эти мысли, удивляясь своей внутренней собранности и решимости завершить начатое. Свойственные ему сомнения, в прежней жизни не дававшие совершить уверенного шага, теперь лишь побуждали к действию. Он вспоминал слова Иосифа: невозможно человеку не чувствовать сомнения в своём деле, подобно тому, как открытое лицо не может не ощутить дуновения ветра. Нужно лишь понять, что этот ветер не в силах остановить в пути. И Гедройц, преодолевая леденящий страх, стал осторожно двигаться вперед, стараясь не наступать на рептилий. И вскоре дорога была свободна. Казалось, что прежде времени наступала ночь. Здесь, внизу кургана, ещё довольно светлый вечер, но там, чуть дальше, за городом, уже движется тьма, и над курганом тоже стало темнеть понемногу. Огромное черное облако неизменно приближалось, наступила полная тишина. Закатное солнце вскоре было укрыто черным пятном, растянутым на всё небо. И стремительно с неба на землю упала туча саранчи. Мириады тварей покрыли травы. Гедройц едва успел спрятать лицо. Он вспомнил, что ему рассказывали люди, не понаслышке знающие о том, что такое саранча. Воистину это дьявольское создание, непредсказуемое и неуничтожимое. Саранча всегда появляется внезапно и выжирает всё, что попадается на пути: траву, деревья, скот, человека. Ее нельзя извести. Можно вытоптать и спалить тысячи, но что делать, когда этих тварей миллионы, миллиарды? Древние люди думали, что это божий гнев, наказание за беззакония. Ведь целые народы вымирали после таких нашествий, оставленные без средств к существованию. Гедройц теперь убедился, что точно посылается саранча свыше, с самого неба. Саранча стрекотала вокруг него, врезалась в кожу, а Гедройц, закрыв руками лицо, медленно продолжал свое восхождение. В какой-то момент присутствие саранчи стало менее болезненным, а потом Гедройц и вовсе перестал слышать характерный хруст и шум. Он открыл глаза и увидел, что стоит перед каким-то небольшим водоёмом, вода в котором светилась неожиданно голубым светом. «Значит, саранча не любит воды… Но почему вода не стекает с пологого склона кургана?» — подумал Андрей. Он вдруг услышал голос, и это был голос старца Иосифа. Гедройц вздрогнул, обернулся. Вокруг никого не было, и Андрей понял, что голос звучит в его собственной груди. Старец говорил ему: «Хочешь увидеть свой путь? Подойди к воде». Гедройц послушался, подошёл к водоему и увидел свои отражения, окрашенные закатным небом в разные цвета. Негромкий голос Иосифа продолжал: «Это твои ипостаси в тебе и твои поприща, в прошлом и будущем. Вспомни себя в этих отражениях и проникай в них. В первом отражении ты совсем юн, тебя испугала мысль о себе, о своей смерти. В тебе проросло зерно к знанию, горение духа, жаждущего ответов. Укрепляемый умом и силой предков, ты принял ученичество, радостен послушанием и начальным пониманием. Вот другое отражение: твое лицо приняло черты твоего отца, ты строишь дом и растишь деревья, возвращая корни почве, ты жив только своей землей. Ты продолжатель рода, ваятель и певец, ты покоряешься велениям своей души, а она возжелала игры и любви. Вот и другое отражение: схваченный первой болезнью, ты вспомнил долги и несешь служение. Твое время — время первой зрелости, ты овладел искусством слияния с врагами и мудростью находить соратников. Вот ещё одно отражение: ты умер и преобразился, теперь тебе вручены скрижали знания. Ты учитель предания, продолжатель духовного рода, во всех странах и народах. Ты близок к вершине, готов осуществить главное дело, ты носитель совести и хранитель истины. Ты произносишь неведомое прежде слово, и ему удивится мир. Всмотрись в последнее отражение: ты молчишь, ибо тайна, что ты несёшь в себе, непроизносима. Служение твоё здесь исчерпано». Гедройц подумал: «Я ведь ничего не знаю о своем служении…» И услышал голос Иосифа: «Всего для человека есть четыре служения. Одно — служение пахаря, делателя божьего дела. Другое — служение воина, защитника. Ещё одно — служение пастыря, учителя. Последнее — жреческое, жертвенное служение». «Я вряд ли подхожу к какому-либо из них», — подумал Андрей и снова услышал голос старца: «Ты уже выполняешь одно из них. Взгляни теперь в отражение неба. Такое небо ты не часто увидишь. Посмотри как следует, там многоцветные планеты: красный Марс войны и бледная Венера любви, разве ты знал их такими? А вот вращающийся Сатурн — бог-сыноубийца, а вот и Луна, солнце мёртвых, она высветит твой ночной путь наверх. Но помни: путь вверх лёгок только тогда, когда пройден. Смотри теперь внимательно: видишь ту синюю планету, она дрожит от нашего взгляда, она бьется подобно сердцу». Гедройц пригляделся: «Да, это Земля… Как она там оказалась? И всё это я уже видел. Но когда?! Где?!» Воды больше не было, Гедройц продолжал свой путь вверх. В темноте едва просматривались очертания каменных статуй воинов и гранитные плиты с изображением картин обороны Сталинграда. Ветра не было, он не чувствовал, холоден ли воздух. Всё сгустилось, и стали смутными его мысли, но усилились ощущения. И он стал представлять, как умирали люди, лежащие теперь под этой почвой и обретшие бессмертие в каменных изваяниях. В своем возбужденном воображении он вызывал последние их секунды и в какой-то момент понял, что его переживания более реальны, чем сама реальность. Он становился непосредственным свидетелем смертельного боя, и последние мысли павших постепенно обретали материальность этой ночью. Казалось, неотпетые воины искали общения с Гедройцем, чувствовали его присутствие, желали что-то объяснить ему, но не могли сами высказать себя. Этого уже и не требовалось. По мере восхождения в Гедройце пробуждалась неведомая доселе сила прозрения. В нём обострялись чувства: сначала он улавливал отголоски негромких мелодий, затем к ним стали примешиваться голоса, затем его глаза стали видеть белые свечения и контуры человеческих тел. И вскоре он обрел способность различать в темноте встречающихся на его пути людей — это были образы умирающих здесь солдат. Гедройц наблюдал эти видения, и голос старца Иосифа звучал в его сердце. Глава четырнадцатая Перед ним светловолосый немец, и огромный боец Красной армии всаживает ему штык под сердце и не может потом вытащить, штык застревает меж ребер. Немец умирает минуту, смотрит огромными глазами на торчащую из его тела рукоятку. Гедройц же слышит голос Иосифа: «Ему казалось, что у него будет большая семья. Он с детства боялся смерти. Он всё время думал о смерти. Он слишком подчинил себя ее власти. И поэтому он пришел сюда — убить смерть в себе. Поэтому, умерев, он не знает страха. Он не знает, почему он здесь, но ты знаешь. Вот слова его последнего письма: «Боже, почему ты покинул нас? Мы сражались пятнадцать дней за один дом, используя минометы, гранаты, пулемёты и штыки. Уже на третий день в подвалах, на лестничных клетках и лестницах валялись трупы 54 убитых немцев. Линия фронта проходит по коридору, разделяющему сгоревшие комнаты, по потолку между двумя этажами. Подкрепления подтягиваются из соседних домов по пожарным лестницам и дымоходам. С утра до ночи идет непрерывная борьба. С этажа на этаж, с почерневшими от копоти лицами мы забрасываем друг друга гранатами в грохоте взрывов, клубах пыли и дыма, среди куч цемента, луж крови, обломков мебели и частей человеческих тел… Длина улицы измеряется теперь не метрами, а трупами…» Теперь Гедройц видит гибель того самого огромного советского солдата, убившего немца. Он пытается уползти от фашистского танка, и у Андрея нет сил смотреть туда. Может быть, танкист не заметил его на земле? Может быть, объедет? Нет, немец всё заметил, и хочет добить русского, и уже давит его гусеницами танка, переезжает его туловище. Но голова ещё мгновение жива, она видит всё это. И Гедройц слышит голос Иосифа: «Он хотел жениться и завести детей. Но он не успел. Он никогда не выпивал, дорожил трезвостью. На войне они почти не спали, почти не ели, почти не пили. Пока их всех не убили. Он не знает, почему он здесь, но ты знаешь. Вот слова его последнего письмо: «Да, дорогая мама, бой здесь был большой, и сейчас он продолжается… Прошу тебя, сходи за меня в церковь, помолись за меня… И поставь несколько свечей перед иконой. Помолись богу за скорейшее окончание войны…» А теперь уже подбит немецкий танк, только что раздавивший советского солдата, и немецкий воин сгорает заживо в этом танке. Гедройц видит его искаженное ужасом лицо, а через секунду оно совсем сожжено — так, что уже нельзя узнать. Танкист тоже умирает не сразу, руками хватается за то, что раньше было глазами. И Гедройц слышит голос Иосифа: «Он хотел работать на земле, как и деды его, баварские крестьяне. Он себе никогда не верил, он слушал лишь других. Ему сказали, что он должен быть здесь, и он был послушен. И теперь он сгорел в танке. Он лишь делал то, что должен был делать. У него в Германии жена, но она не узнает о его судьбе, его сочтут пропавшим без вести. Он не знает, почему он здесь, но ты знаешь. Вот слова его последнего письма: «Дорогая жена! Я всё ещё жив и здоров. Сегодня, в воскресенье, я присутствовал на похоронах нескольких солдат моей роты. То, что видишь на кладбище, вселяет ужас. Если я вернусь домой, то никогда мне не забыть, что я видел. Эта трагедия несравнима ни с чем. Смерть гостит у нас ежедневно. Она меня больше не страшит…» И Гедройц видит героя, подорвавшего этот немецкий танк, невысокого паренька. Тот теперь неудачно оказался в самом месиве рукопашной схватки, в дыму и ярости там уже не разбирают, кто свой, кто чужой, рубят каждого, кто под руку попадёт. И он попадает под руку своему же однополчанину, и тот рассекает его, даже не замечая этого. И на умирающих глазах застывает изумление. И Гедройц слышит голос Иосифа: «Он бы шил красивую одежду, ей бы сносу не было, ему так нравилось украшать людей. Он никогда ничего не боялся. Поэтому, когда его призвали сюда, в нём не было ни капли страха. Он шёл сюда сам, по своей воле и по своему желанию. Ему некого упрекнуть в том, что с ним случилось. Он не знает, почему он здесь, но ты знаешь. И вот слова его последнего письма: «Получили обмундирование ещё в Ярославле. Ходим все в нем. Уже всё пропало. Нижнего белья имею пару. Сменить нечем, да и та плохая. Постирать нечем — мыла нет. В бане не были с мая месяца. Вшей хватает. Спим где придётся. Наступают холода. Обувь плохая и одежда плохая. Взять негде, получить очень трудно. Не знаю, что будем делать. Питаемся тоже плохо…» Гедройц видит красивое арийское лицо. Этот юноша в панике, у него кончились патроны. И советский воин проламывает ему череп прикладом винтовки, обагряя лицо красным цветом, оно теперь обезображено. И Гедройц слышит голос Иосифа: «Он знал, чего хочет. Его мечтой было стать путешественником, открывать новые земли. Он пришёл сюда, чтобы быть наравне со всеми, не лучше, не хуже. Все погибли, и он погиб. Но он так и не знает, почему он здесь, но ты знаешь. Вот его последнее письмо: «Если я погибну, то скорее переезжай жить в Швабиш-Гмюнд. Жизнь там дешевле. У меня на счету в банке хранится 1900 рейсхмарок. Мои вещи в небольшом чемодане, большой сумке, коробке из-под сапог и в маленьком деревянном сундуке. Не знаю, получишь ли ты эти вещи… Местная комендатура и управление в Штутгарте сообщат тебе сведения о твоей пенсии. Выбрось мою военную форму. Остальное всё твое». Гедройц поднимается выше и видит немолодого советского солдата, недавно проломившего череп немцу. Теперь он в траншее, которую сам делал. Раздаётся мощный взрыв, и траншея уже вся засыпана землёй. Он там один оставался, и некому откопать его. Так он и умирает, погребённый заживо в этой вырытой им же могиле. И Гедройц слышит голос Иосифа: «Он очень любил свою жену. Когда ее репрессировали и расстреляли, он замолчал. И только в тишине он был спокоен и только в безмолвии уверен. Здесь он лежит для того, чтобы молчать, и не знает, почему он здесь, но ты знаешь. Он и теперь очень тоскует. Вот слова его последнего письма к матери: «Я нахожусь на волоске от смерти. Сегодня все кишки перевернуло и сильно рвало. Вся причина в этом — проклятые галушки, да каша из пшеницы. Лучше быть голодным, но не есть эту пищу. Вдобавок к этому стали давать муку, вот и представь себе, что мы кушаем…» Гедройц идёт дальше и видит другую картину: запыхавшийся немец на секунду остановился — хочет отдышаться, отхлебнуть коньяка из фляги, запрокидывает голову. И тут же снаряд разрывается уже прямо перед ним, и ни единой части не остаётся ни от немца, ни от фляги, ни от снаряда. И Гедройц слышит голос Иосифа: «Он знал, что будет военным. В его жизни было так много горя. И себе и людям вокруг себя он доставлял страдания. Он слышал вокруг лишь стон и плач. Здесь так рвутся бомбы, что заглушают всё. Он не знает, почему он здесь, но ты знаешь. Как и многие, он пропавший без вести. Вот слова его последнего письма: «Я очень голоден, день и ночь нам нет покоя. Мои нервы совсем расшатались, я начинаю разговаривать по ночам, и на меня надо громко крикнуть, чтобы остановить… Да, я думаю, что под Сталинградом у нас самые большие до сих пор кладбища…» Гедройца бросает в дрожь. Глаза отказываются видеть, и уши не хотят слышать то, что он видит и слышит. Ему вспоминаются слова старца: путь вверх лёгок лишь тогда, когда пройден. И Гедройц видит красивое печальное лицо. И этот солдат погибает от рук своих же, но его убивают не случайно. Был приказ командующего стрелять во всех отступающих, ни шагу назад. Тот и не думал отступать, его контузило, он просто сбился с направления. Но был застрелен командиром за измену. А ведь солдат своему командиру был беспредельно предан. И Гедройц слышит голос Иосифа: «Он хороший архитектор и мог бы строить дома. У него брат годом раньше погиб. Он пришёл сюда мстить за брата. Он никого не убил, он плохо видел. А дома, в далёком городе, не может заснуть мать. Она не знает, почему он здесь, но ты знаешь. Вот слова его последнего письма: «Я жив, а через секунду, может быть, убьют, потому что здесь жизнь секундная… Я не думаю, чтобы остался жив, потому что очень сильные бои, много народа перебито, трупы лежат на земле, жутко смотреть. И немцы, и наши лежат. Бедняки гниют и никому не нужны. Хотя бы похоронили, а то валяются, как снопы. Танки ездят по людям, как по дровам… Со мной такие товарищи, которые с первого боя ранены, есть такие, которые не успевают увидеть немца, как его убьют или ранят. Я считаю человека, которого ранили в руку или ногу счастливым, а то ведь большинство убивают…» Гедройц на полпути к вершине, перед ним ещё один юный немецкий воин. Ему оторвало ноги, и он сам хочет умереть теперь же, чтобы не было этой боли. Он не может думать о том, как будет жить без ног, если даже его и спасут. Но этого не случится: какой-то солдат, пробегая мимо, просто добивает его, всаживает штык в грудь. И тот смотрит в последний раз в небо и что-то шепчет губами. А через минуту по искореженному телу пройдет множество наступающих немцев, и его просто втопчут в почву. И Гедройц слышит голос Иосифа: «Он изучал астрономию, его интересовали звезды и планеты. Многие ночи он провел в университетской обсерватории. А потом его призвали сюда. Здесь не видно ни звезд, ни солнца, только дымящееся небо. Он не знает, почему он здесь, но ты знаешь. И вот слова его последнего письма своей невесте: «Одна надежда у нас: если всё это переживём, то уже обязательно попадём в Германию. Какие из нас после этого вояки?! В нашем дивизионе очень многие уже убиты, командир батареи в том числе. Скоро у нас не останется орудий, и мы пойдём в бой пехотинцами. Тогда совсем пропадёт аппетит… Ты меня прости за почерк, семнадцать дней и семнадцать ночей почти не спал». Идти Гедройцу становится тяжелее, видения обретают всё большую отчётливость. Теперь перед ним раненый старшина, в руках у него измаранное грязью красное знамя, вокруг горят вражеские танки, и он не может выбраться из этого плена полыхающего железа. Он кашляет в едком дыму, изо всех сил ищет воздух, потом совсем задыхается, теряет сознание, и последнее, что видит, — загоревшееся древко красного знамени. И Гедройц слышит голос Иосифа: «Он был мастером-краснодеревщиком. Он мог бы заработать неплохие деньги, он многое мог, многое умел. Его семья тоже погибнет. Только старый преданный пёс будет ещё много лет ждать хозяина, пока однажды в тоске не издохнет. Он не знает, почему он здесь, но ты знаешь. Вот слова последнего письма старшины: «Наш полк разбили за два дня. Убитых, раненых много, так что тошно глядеть, сердце захватывает. Если вам всё описывать, то очень много бумаги надо. Что здесь творится на фронте? Немец так бьет, что нигде нет спасенья… Жена и дети, как-нибудь живите…» Гедройц поднимается всё выше, он видит ещё одного худощавого немецкого военного, раненного в живот. Тот лежит на земле, немигающими глазами смотрит на вываливающиеся из него внутренности, хватает их руками, засовывает обратно. Он умрёт от потери крови только через несколько часов. И Гедройц слышит голос Иосифа: «Он думал быть полезным для людей, он никакой работы не чурался. Ещё он любил читать книги. И однажды немецкая красавица Вита полюбила его. Он не знает, почему он здесь, но ты знаешь. Вот слова его последнего письма: «Милая Вита! Всегда, когда мне особенно тяжело, мне больше всего недостаёт тебя… Каждый человек знает, что он зависит от судьбы, — говорит один. Нигилист, который не признает судьбы, говорит, что всё происходит по математическим расчётам. Всё зависит от бога — говорит третий. Последнему верю я. Я только жалею, что нельзя выразить словами то, чему верить… Бог и чёрт, с точки зрения человека, две противоположности. Всё же я пишу сейчас то, чего нельзя выразить словами. С каким желанием я поговорил бы с тобой об этом невыразимом. Если бы не мог тебе объяснить этого словами, то это объяснила бы тебе моя любовь. Ты думаешь, я мистик. Я думаю, что вряд ли есть ещё другой человек, который бы считал мир столь несовершенным, как я, потому что я не мистик, не идеалист, а реалист, но, к сожалению, реалист должен признать, что он ничего не знает». Гедройц делает последние неровные шаги, его ноги подгибаются, и тогда он видит распластанного на неестественно зеленой траве воина, знакомый образ и слышит знакомый голос, но не может сразу понять, кто это: «Посмотри на меня, Андрей Гедройц. Ты не узнаешь меня, хотя видел моё лицо. Я знал, что смогу произнести свои слова тебе, хотя бы и теперь. Мы все это делали из любви, ради прощения, ради покаяния. Только через нас вы можете найти очищение. Я должен был сказать это, чтобы ты меня услышал. Поэтому я здесь. Твои ожидания обмануты, и надежды попраны, и обетования нарушены. Но ты не заслужил утешения. И нет тебе пристанища». Гедройц был у самой вершины кургана, и холод сменился жаром. Он видел бой изнутри и до боли сжимал в руке свой нож. Повсюду были огонь и кровь. Огонь со всех сторон обнимал его, и кровь потоками омывала его. Нельзя было избежать запаха впитывавшей кровь земли, нельзя не услышать грома взрывов и хруста костей, нельзя не увидеть человеческих частей, изуродованной плоти, вспученных голов и воплей, заглушаемых пеленою черного дыма. Из разорванных людей текла кровь, и почва не успевала впитывать её. Поверх раненых лежали трупы, и в отверстые раны живых ещё воинов втекала кровь мёртвых, прижатых к ним. Красно-бурого цвета становилось непереносимо много, он рос в плотности и в охвате. Грохот взрывов и предсмертные крики сливались в единый трубный вой. Трубы надрывали слух Гедройца, и объём пространства становился меньше. Ему стало казаться, что кровь не только здесь, под ногами, но что ее воспарения опадают на курган ливнями. И эти ливни не в силах затушить всё пламя, источающее неотвратимый серный запах, поднимающееся к небу и запекающее повсеместно разбросанные тела. Горящая лава заливала курган, и Гедройц уже тонул в ней. Она поглотила его, он был в ней, а она возвысилась к небу. И небо обагрилось. Гедройц был в смятении, хотел кричать, звать на помощь, проснуться от яви этого кошмара. Черная пелена закрыла глаза, и глубоко внутри эхо произнесло последние слова, когда-то услышанные: «Да минует меня чаша сия; впрочем, не как Я хочу, но как Ты». И тогда земля перевернулась, и курган стал чашей. И всё переменилось. Гедройц увидел бой не вокруг себя, но в себе самом. Ужас только что пережитого на кургане он ощутил внутри, и всё это стало частью его. Он вдруг понял, сердцем осознал своё участие в происходящем, что по его вине и из-за него, из-за его, Гедройца, беззаконий творится всеобщее страдание. Он тяготился им, ему становилось невыносимо. Его сердце сжалось, сдавилось, дыхания не хватало, к животу приливал жар. Он просил воздаяния, молил о наказании, о быстром искуплении. Но воздаяния не было, и ничто не могло облегчить бремени и горечи в его душе и судорог его тела. Он обнажал свое прошлое и шарахался от оживленных образов. Сложная цепь причин и событий стала выстраиваться в его сознании. Вся трагедия битвы обретала смысл и значение. Всё приходило в неведомый доселе мучительный порядок. И этот порядок с неизбежностью требовал единственной расплаты. Гедройц погибал в этой битве внутри себя, и по мере того, как смерть приближалась к нему, становилось легче. Опыт прошедшего он воспринял как неотъемлемую часть бытия. Мир без страданий оказывался не целым, не единым, не сущим. Кровью и слезами Гедройц обнаруживал свою причастность миру. Его тело разрывалось на части, но его дух укреплялся. Напряжённая вещественность мира пронзала гаснущее сознание. Его мысль воспарялась к вечности и к небу, его чувственность покрывала расстояния и времена, он терял самого себя, но присоединялся к неделимому. За видимым засквозило невидимое, за твёрдым — мягкое и за обыденным — высокое. Он перестал понимать, что такое предел, ощущение раздробленности переросло в совершенную длительность и непрерывность. Как и небо должно свернуться в свиток, он сам стал свитком, и скручивалось его сердце. Он сообразил, что теперь не будет времени, и прощался с ним. А время приняло образ отца-детоубийцы, потерянного в бесконечном вращении, от этого облик его не имеет черт. Гедройц отдалялся, но отдаленность не увеличивала расстояния, она освобождала от невидимых цепей. И он уже не может устоять на ногах, роняет нож и бессильно падает на него всей тяжестью своего тела. И смертельным зрением пронзает небо Армагеддона, русское небо. И тогда в багровом небе что-то надломилось, оторвалось, перевернулось, и бывшее внутри вышло наружу. Тьма закрывала глаза, и небесный гром покидал слух, и отголоском откуда-то из земли прозвучали усталые слова: «Эх, не жилец ты, сынок. Не выходить мне тебя, столько крови потерял…» Гедройц ощутил резкий пряный запах, влажный кубок прикоснулся к губам. Женщина в тёмных одеждах взяла большой кусок полотна, разодрала надвое, сверху донизу, принялась перевязывать кровоточащую ножевую рану, причитая при этом: «И зачем только я сюда приволокла тебя?..» Эпилог Багровый цвет охватывал всё пространство и теперь смягчался: наступал рассвет, и восходящее солнце скоро высветило курган. Вокруг всё было тихо, спокойно. Одинокие цикады встречали утро, у распускающихся цветков гудели первые шмели. За городом еле слышно кричали петухи. Казалось, всё осталось прежним, вчерашним. Но это был уже другой курган, на котором стоял человек с другим лицом, и в руках его были свитки. Мягкая трава под его стопами была увлажнена росою. Волга блестела рассветными бликами, на её волнах качались сонные чайки, и так же их отражения в воде. Степь вокруг кургана простиралась до самого горизонта, она была пуста и безвидна. И дух Божий носился над водою. СВИТКИ Нет в царстве перемен. Застыла жизнь в несчастном постоянстве разрушения. Зов к покаянию звучит, но он неслышен, ибо замкнут слух народа. Заветы, наставления — всё забыто, в беспамятстве погибло. Живые возомнили, что их знание превыше мудрости их предков. Но те, чьими сердцами кормится эта земля, терпят и ждут, на провидение возлагая свою волю. Будет казаться, что совсем нет сил терпеть творимое. Но праведные ищут живой источник благодатный силы. Надежда теплится, но обещает мало. Однажды словно вспыхнет огненная искра. Многие почувствуют рост, ведь что-то сдвинулось с вечного постоя. Но это изменение заметно лишь самым чутким очам. Правитель земли горькой водой будет заливать подымающееся пламя — в нём помеха и ущерб времени. Новая сила будет укрепляться и становиться обозримой извне. Счастье тем, кто внимает ей и преображается. Да пребудет с черпающими её чистота и трезвость, дабы удержали обретённое. Пусть они услышат святого, он произносит правдивую речь. Славное правление будет твориться, мудрое. Следующие за правителем знают успех, а следуют все за ним! Новые цели и удержание наследованного знания — вот что приведет к преуспеянию. Но после начнётся замешательство, ибо правитель встанет перед выбором. Но сохранит праведность — и не оступится. И успех не сможет затмить чистоты зрения всего народа. Счастлив всякий, делающий дело всеобщее. В это благоденствие народ принесёт жертву и искупит прошлую вину. Нельзя будет оставаться дома, но в мир идти, неся дары. Препятствия возникнут на пути, но будут преодолены легко, ведь к ним готовятся, о них давно известно. Опасности же более кажутся, чем существуют. За пределами своей земли правитель и его подданные будут успешны, своей силой и любовью обнимут многие народы. Но скоро правитель возжелает подчинить себе все земли, и тогда начнётся насилие. Разумный человек возглавит войско, и потому начало принесет успех. Но будет замерзать завет, мертветь благодатное живое слово, и придёт череда поражений. Впереди же главная битва. Необходимо проявить терпение и выжидательность, это время приготовлений. Главное — не отступить и не забыть, ради чего сама битва. Правитель подвергнется искушению мздоимцев. В народе начнётся движение к переменам. Оно внутри, почти не видное. Старое должно прежде достичь предела. Появится великий гражданин, он будет активен и сведущ в тайнах, силён и хитёр. Его успех и сила — в выжидании, в нежданном действии. Его успешность справедлива. Близость конца почувствуют все повсеместно. Всякий житель будет скорбеть о гибели рода своего. Но приходящий хаос утвердит собою новое правление и новый порядок вещей. Здесь завершение лишь мнимое. Жестокий упадок укрепит бывшую дружбу и обновит союз старых соратников. Народ же будет счастлив, если на время найдет успокоение и будет черпать силу, даваемую новым положением. Правитель же исправно кормится и кормит. Благополучие народа возрастет, но при условии положенных пределов. Гармония, и взвешенность, и мера — вот к чему правитель устремится, чтобы сохранить успех. Возникнут благотворные препятствия, преодоление которых укрепит развитие и многому научит правителя. Он прежде сомневался, но теперь поймет свое предназначение. Народ на время утеряет ясность своих путей — проявит тревогу, неприязнь. Справедливость решений сбережет от крови и от слез. Крепкий союз с соседями поможет преуспеть. Лучше остаться дома. Развитие возможно и без женщин. Правитель напоён предыдущим успехом и позабудет о насущных своих обязанностях, и народ начнёт терять доверие к нему. Жизнь будет ухудшаться, но недолго, ибо два чуждых прежде действенных начала, присущих царству, сольются воедино и укрепят народ. Правителю же лучше не мешать соединению, но и не ускорять его, особенно в начале. Новое единство счастливо воплотится, устойчиво и благотворно, оно ограничит себя своей землей. Однако его длительность поможет дурным чертам, кровь застоится в теле, загниет, умножит недуги, и, не имея спасительного выхода вовне, причинит страдания. Застой вскоре будет убывать. Сомнения встревожат народ, но его рост, как прежде, неуклонен. Правителю нельзя остановиться на полпути и не усугублять успеха, но дать воде свободное течение. Если же развитие несчастно, на помощь придет нравственный спаситель, и его сердце будет благородно. Правителю нужно ожидать опасных новостей извне, и лучше, если он замкнёт врата в свою землю. В государстве возникнут препятствия, заставят пройти неведомое поприще. В этом роковом испытании единственный выход — забыть о мире, погрузиться в себя, готовить приход большого человека, несущего спасение. Необходимо отречение, смирение. Великий опыт подготовит к преодолению великих поприщ. Благородный человек подаст пример смирения, которое пробудит в правителе неслыханную силу. Её станет столько, что войска начнут завоевания. Но также и народ обретёт мучительную силу. Сначала живительная влага мутна, но затем очистится и источит духовные потоки. Так, возродившись, эта сила вдохновит всех на верные дела, на преумножение добра. Борьба и неурядицы послужат укреплению. Главное — не сбиться с пути. Для этого пусть каждый пребывает в правдивости перед самим собой. Для народа счастье — в согласии и в единении власти. Правитель заселяет новый дом, он бескорыстен и рачителен о собственном народе. Правление будет долгим, благодатным. Достигнута безбедная жизнь, но и к богатству надо быть готовым. При новой власти новое преображение. Лишь через преодоление препятствий, очищение от всех ошибок и раскаяние земля обретет устойчивость и силу. Не без участия внешних сил народ узнает разобщенность. Но только на поверхности, внутри народ по-прежнему единый, целый. Роль власти велика, правитель отдает народу силы, приносит себя в жертву — и на время его уходом закрепляется успех. Усилится сомнение в основах, но это напрасные сомнения. Поспешность здесь мучительна, и обновление тяжело, а для иных губительно. Свои пороки земля смывает постепенно. Новый предел и новые законы установлены повсюду. Возникнет согласие, но ненадолго, ибо вскоре свод новых правил вызовет страдание, покажется препятствием. Снова появится раздробленность в народе и новый жертвенный поступок власти. Отсюда восстановится гармония и обострится поиск основы для будущего единения. Каждый осознает причастность общему и свою ценность. Противник даст понять важность такого осознания. Возникнет очертание искомой правды, она же и объединит народ. Но знанием правды нельзя злоупотребить. Возникнет несогласие, поэтому лучше быть в стороне от всех враждующих. Спасение от усобиц и в мудрости вышестоящего, и в его действенности. Станет очевидна всем безнравственность борьбы, тогда народ почувствует свободу. Соединится царство, лишь когда сможет избежать собственной лжи. Власть вспомнит корни, историю своей земли, своего народа. К единству путь пока неровен, но правитель будет хранить правдивость, совершая жертву. Обретенное единство со временем станет чрезмерным, напряженным. Правителю нужны уступчивость и мягкость, тогда возможна будет встреча и слияние со знанием, недавно найденным. Опыт благотворен, если желание правдиво. Новый уклад сначала потревожит, но постепенно будет становиться естественным и свободным. Правитель и народ узнают меру, и это придаст сил, которые помогут избежать опасностей начала нового пути. Благоприятно творчество, оно и обеспечит благоприятное развитие пути. Правитель, власть, народ увидят свои черты и прояснят свой облик, что воспрепятствует развитию земли. Узнав о своей цели, царство в себя уйдёт, закроется от мира. Это погружение будет подобно падению в бездну. Уйдя в самосознание и мудрость, земля и царство исчерпают себя. Новой земле, новому народу и новой власти останутся богатства. Грядущее же той земли не видно. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх |
||||
|