|
||||
|
Глава 5 Франция – волшебное дитя поэзии и философии О роли Франции в судьбах не только Европы, но и мира рассказывает история XVII–XIX веков. Этой теме уделяли внимание многие мыслители. Англичанин Юм писал: «Если вы хотите знать греков и римлян, изучайте англичан и французов…» Ф. Ницше признавался (в письме к А. Стриндбергу): «Нет никакой цивилизации, кроме французской…» Высокая значимость французской культуры несомненна и для русских. Н. Я. Данилевский отмечал, что сами понятия о западной, европейской цивилизации строятся по французскому образцу: «Но, скажут, Франция – еще не Европа. Нет, Франция – именно Европа, ее сокращенное, самое полное ее выражение. От самых времен Хлодовика история Франции есть почти и история Европы, с одним исключением, которое, впрочем, также совершенно удовлетворительно изъясняется и подтверждает собою общее правило. Все, в чем Франция не участвовала, составляет частное явление жизни отдельных европейских государств; все же истинно общеевропейское (хотя и не всемирно-человеческое, как его любят величать) есть непременно и по преимуществу явление французское. Можно знать превосходно историю Англии, Италии, Германии и все-таки не знать истории Европы; будучи же знаком с историею Франции, знаешь, в сущности, и всю историю Европы. Франция была всегда камертоном Европы, по тону которого всегда настраивались события жизни прочих европейских народов».[340] Что позволило ей стать подобным «камертоном»? Этому, очевидно, способствовало наличие нескольких факторов. Франция стала духовным центром Европы во многом благодаря своей культуре. Она впитывала ее отовсюду, находясь в родстве с многими европейскими нациями. Можно сказать, что у французов, как и у итальянцев, испанцев, немцев и англичан «множество общих предков, и они принадлежат к одним и тем же родословным деревьям» (А. Фуллье). Индивидуальные устремления здесь сочетаются с интересами и судьбой всей нации, порывы страсти уравновешиваются разумом, рациональное начало удивительным образом уживается с идеальным. Французы умеют ненавидеть и любить. «Любовь – самая сильная из всех страстей, потому что она одновременно завладевает головою, сердцем и телом» (Вольтер). Соединение этих качеств и обеспечивает им успех и победу. Хотя история Франции знает не только великие и героические, но и немало позорных, печальных страниц. Как писал А. Фуллье в «Психологии французского народа» (1899), несмотря на сильное индивидуальное начало (а у всякого француза есть собственная роль в жизни нации), французы «всегда более или менее связаны с интересами и обязанностями Франции». А коли так, то ее философия, политика, культура в немалой степени служат «общему благу, общему идеалу». Этот коллективный детерминизм превратил французский народ в народ-лидер, народ идей, за которым тянутся другие этносы. Вместе с тем французы не боятся выделиться. Напротив. Многие видят в этом едва ли ни главный смысл жизни. Афоризмы, максимы, сентенции, шутки, остроты перемежают речь французов, ибо, как говорил А. Франс, «нет магии сильней, чем магия слов». Такая манера общения и поведения дает возможность проявлять наблюдательность и ум. «В государстве, в котором ум – это инструмент, позволяющий сделать карьеру, благовоспитанный человек имеет право показать свою образованность и считает почти своим долгом не скрывать свой ум». В то же время эта живость чувств, мысли и языка дополняется здоровой долей рационализма и скептицизма. Как пишет упомянутый А. Фуллье: «Соединение впечатлительности и общительности с светлым и ясным умом, присущее, как нам кажется, французскому характеру, не может впрочем обойтись без частых противоречий. Этим объясняется, в наших нравах, в нашей истории и политике, беспрестанная смена свободы и порабощенности, революции и рутины, оптимистической веры и пессимистического упадка духа, восторженности и иронии, кротости и насилия, логики и нерационального увлечения, дикости и человечности. Очевидно, что равновесие страсти и разума в высшей степени труднодостижимо и неустойчиво; между тем к этому именно равновесию непрестанно стремится французский характер. Нашим главнейшим ресурсом является страстное увлечение рациональными и здравыми идеями. Мы сознаем необходимость этого и нашу способность к этому. Мы стремимся укрепить самих себя, привязавшись мыслью и сердцем к цели, указанной нам умом и поставленной на возможно большую высоту».[341] Именно эти свойства французской нации (а отнюдь не легкомысленность, суетность, женственность, шутливость, фанфаронство и т. д.) и сделали ее великой. Французы возвели ум и книгу в королевское звание задолго до низвержения монархии. «Если бы к моим ногам положили короны всех королевств мира взамен моих книг и моей любви к чтению, я отверг бы их все», – заметил вполне искренне французский писатель-моралист Ф.Фенелон (1651–1715). Неизвестный мастер. Благовещение. Витраж из капеллы Жака Кёра. 1447–1450 г.г. Галлы, как порой называют французов, издавна славились тягой к знаниям и просветительству. Во главе их стояли друиды, организованные в жреческую корпорацию. Это – духовная элита, избиравшаяся из числа умнейших особей и лично не участвовавшая в войнах. В ее функции входило: осуществлять священнослужение, культовую деятельность, овладевать врачебным искусством и быть гарантом законов. Особую роль играли воспитатели, посвящавшие юношей в таинства учения. Передача знаний осуществлялась в устной форме. Обучение продолжалось двадцать лет. По свидетельству Цезаря, в «учебную программу» входило занятие космологией, изучение движения звезд, объяснение причины переселения душ и т. д. Со временем кельтская культура была вытеснена зрелой римской.[342] Со времен позднего средневековья и Возрождения Франция стала активно перенимать вкусы и культуру Италии. В истории Франции были периоды взлетов и падений… Многое, если не все, в те суровые времена зависело от того, в чьи руки попадала страна, кто стоял во главе державы. Если при Филиппе IV Красивом (1268–1314), «железном короле», который создал Генеральные штаты (1302) и поставил папство в зависимость от французских королей, Франция процветала, то позже настали тяжкие и безрадостные времена. М. Дрюон писал в прологе к роману «Яд и корона»: «Слово «прогресс» никогда не означало идеального совершенства. Выпадали годы, когда Франция не слишком процветала, бывали периоды кризиса и мятежей; нужды народа отнюдь не были удовлетворены. Железный король умел заставить себе повиноваться, но средства, которыми он этого достигал, не всякому приходились по вкусу, он же больше пекся о величии своего королевства, нежели о личном счастье подданных. Тем не менее, когда Филиппа не стало, Франция была самым первым, самым мощным, самым богатым государством Западного мира. Целых тридцать лет наследники Филиппа Красивого с усердием, достойным лучшего применения, разрушали дело его рук, тридцать лет чередовались на троне непомерно раздутое честолюбие и предельное ничтожество – в итоге страна оказалась открыта для чужеземных вторжений, общество захлестнула анархия, народ был доведен до последней степени нищеты и отчаяния».[343] Правитель, не думающий о достойном наследнике, зачастую обрекает страну на муки и страдания, быть может, и сам того не желая. История Франции – это roman a cle! (франц. «роман с намеками»). В ней видим удивительные аналогии и параллели. В том и состоит величайший смысл изучения истории, что она позволяет увидеть в чужих судьбах свою собственную. Особенно отчетливо прослеживается характер успехов или неудач страны в зависимости от ума и способностей ее верховных правителей. Пример Франции мог бы стать наглядным учебником управления государством. Ведь и другие народы не раз задавали себе схожие вопросы: «Как же могло случиться, что через 40 лет после смерти «железного короля», вдруг, все разом расползлось?!» Народы России, по крайней мере, довольно часто задумываются над этим в последние полвека. Филипп IV, прозванный «железным королем», многое сделал для процветания Франции. С помощью брачных уз он присоединил к Франции испанское королевство Наварру; сумел противостоять всемогущему папству и даже объявил папу еретиком-святотатцем; наконец, в 1302 г. собрал представителей горожан и дворянства (Генеральные штаты). Он же разгромил орден тамплиеров, прославившийся разбоями и пороками (известна пословица «пьян, как тамплиер»). Филипп издал законы против роскоши, осуществив конфискацию богатств евреев, разбогатевших на спекуляциях. Он и изгнал их из Франции в 1306 г. (то есть, точно так же, как англичане, немцы, испанцы, португальцы – с помощью массовой этнической чистки страны, а заодно и всей ее финансовой системы). Заносчивую церковь он приструнил, подчинив своему влиянию. Резиденция папы Римского перенесена в г. Авиньон на юге Франции (1307). Это способствовало росту политического и духовного авторитета власти. Французские короли высоко ценили знания и ум. Они не боялись приближать к себе высокообразованных дворян и толковых людей из простонародья, полагая, что «на земле нет ничего, более достойного уважения, чем ум» (Гельвеций). В их числе были законники-легисты, окончившие ведущие университеты. Среди таковых выделялся доктор права и профессор законоведения Гийом Ногаре. С 1296 г. он восседал в Королевском совете и считался «вторым я» Филиппа IV. Его и послал король в Рим с наказом доставить папу на вселенский собор. Когда же Бонифаций разразился потоком оскорблений и брани в адрес французского монарха, Ногаре просто разрешил сей спор: рукой в железной перчатке он прервал поток брани – и папа, получив оплеуху от профессора-рыцаря, потерял сознание. Вскоре Бонифаций приказал долго жить. После смерти Филиппа IV французский трон занял его старший сын Людовик X (1314–1316). Он успел вернуть в страну изгнанных евреев, простудился и умер. Папой был избран сын сапожника – Иоанн XXII (1316–1334), великолепный оратор, обладавший глубокими познаниями в юриспруденции и теологии. Помимо всех прочих талантов он был еще и гением по части налогов. Им была разработана искусная система налогообложения («такса апостольской канцелярии»). Личность была, прямо скажем, неординарная. Он отвергал идею ада и рая, подвергал сомнению небесное блаженство, называл «ересью» идеализацию нищеты и бедности. Кардинальские и прочие высокооплачиваемые должности он щедро раздавал только собратьям-французам (хотя и за приличную мзду).[344] Терпение бедняков. Миниатюра XV в. Париж. Национальная библиотека. Коррупция подтачивала силы общества, разлагала изнутри. Напрасно все задавались тем же вопросом, что и Дрюон («Когда король губит Францию»): «Как же могло случиться, что сорок лет спустя эта самая Франция была разгромлена на полях сражений страной, население которой было в пять раз меньше; что знать ее разбилась на враждующие между собой партии; что горожане взбунтовались; что ее народ изнемогал под непосильным бременем налогов; что провинции отпадали одна за другой; что шайки наемников отдавали страну на поток и разграбление; что над властями открыто смеялись; что деньги обесценились; коммерция была парализована и повсюду царила нищета; никто не знал, что принесет ему завтрашний день. Почему же рухнула держава? Что так круто повернуло ее судьбу? Посредственность! Посредственность ее королей, их глупое тщеславие, их легкомыслие в делах государственных, их неумение окружить себя нужными людьми, их беспечность, их высокомерие, их неспособность вынашивать великие замыслы или хотя бы следовать тем, что были выношены до них. Не свершиться ничему великому в области политической, все скоротечно, если не будет людей, чей гений, свойства характера, воля смогут разжечь, сплотить и направить энергию народа. Все гибнет, когда во главе государства стоят, сменяя друг друга, скудоумные люди. На обломках величия распадается единство».[345] Нищета народа возросла. Терпение бедняков было не беспредельным. Раздоры же между партиями ослабляли страну. Восстановление пошатнувшегося авторитета Франции началось с того момента, когда лидеры страны всерьез задумались над причинами страшных бед. Главная беда – неудачная Столетняя война между Англией и Францией (1337–1453). Англичане в ходе побед при Слейсе (1340), Креси (1346), Пуатье (1356), Азенкуре (1415) упрочили свое господство на значительной части территории Франции. Страна была полностью разорена. Возникла угроза полного подчинения Англии. Казалось, что уже не осталось душевных сил на сопротивление оккупантам. А тут еще собственные бароны-грабители помышляли только о преумножении богатств и новых вотчинах. Из бедного народа выжимали последние соки. Поэт средневековья Ален Шартье (1386–1449) горестно восклицал: «И имя француза, когда-то столь гордо звучавшее для нас и столь почитавшееся среди иностранцев, теперь в тягость нам и в насмешку употребляется другими народами». Его «Откровенный разговор двух друзей о горестных бедствиях Франции» и «Обвинительный диалог» доносят правду до соотечественников. Он бросил в лицо знати страшное и позорное обвинение: «Вы не можете называться французами». Рыцари, духовенство, купцы забыли о нуждах родине. А когда-то среди них было немало тех, кто увлекался античной ученостью. Франция считалась наследницей Римской империи. Теперь же всюду царили подлость, тупость, алчность, предательство, вероломство. «Наш нынешний век так запятнан позорной жизнью людей, что по сравнению с другими веками он может быть назван веком нечистот». Если в недавнем прошлом имя француза славилось во время мира и во время войны, люди были сильны телом и духом, изобретательны, в речах глубокомысленны, в делах величавы, ибо отличались любовью к доблести и добрым нравом, то теперь – увы! – все переменилось в делах и нравах, и ранее благосклонная судьба отвернулась от них. Франция стала все чаще порождать людей ничтожных, «слабых телом и духом, с рассудком помраченным, легковесных в речах, нерешительных в делах». Не мудрено, что они более не ценят «ни наук, ни образованных людей».[346] Поэт обвинил в прямом предательстве интересов Франции «цвет нации». «Обвинительный диалог» – приговор элите страны, потерявшей право считаться таковой. «Рыцари» с врагом «сражаются на словах, а на деле обрушиваются на народ». Повсюду – безначалие, своеволие командиров. Расплодившиеся отряды напоминают собой банды, шайки разбойников. Духовенство корыстолюбиво. Народ предался тщеславию, забыв веру и заветы отцов. Люди погрязли в пороках, презрели справедливость. В трагедии Франции виновны все без исключения. Исчезло чувство патриотизма даже в народе. Ты же получил жизнь от родины, от родителей, говорит Шартье, а поэтому «обязан отдать им собственную жизнь, особенно если ты вместе с ними оказался в смертельной опасности». Любовь к родине и государству – главный закон. Девиз и кредо поэта: «Спаси Родину! Защити Францию!» Лишь те имеют право управлять своим государством, кто «ради его блага даже и смерть принимают на себя».[347] Поль Деларош. Допрос Жанны д`Арк кардиналом Винчестерским. 1825 г. Женщины играют заметную роль во французской истории. С ними связаны многие яркие ее страницы (Екатерина Медичи, маркиза де Помпадур, Шарлотта Корде, г-жа де Сталь). Истинная Франция начинается с Женщины, имя которой Жанна д`Арк (1412–1431). Простая крестьянская девушка – l`enfant de la nature – оказалась честнее и мужественнее большинства мужчин из высшего круга, предавших свой народ. Король Карл VI был жалок и бездарен. Казалось, страна неумолимо шла к гибели. Тогда-то и поднялась крестьянская Франция (в Бовези и Нормандии действовали партизаны). Имена бесстрашных вождей летучих отрядов Робина Кревена, Жанена Гале, Ле Руа у всех на устах. В обстановке яростной борьбы, противостояния патриотов и предателей, явилась благородная и отважная воительница – Жанна. В труднейший для отечества час Жанна д`Арк возглавила силы сопротивления интервентам. Слава ее родилась под стенами Орлеана. Там стала она знаменитой «орлеанской Девой». Предатели в окружении короля и военные трусы сдавали англичанам крепость за крепостью. Торговцы и аристократы с полнейшим равнодушием взирали на позор Франции. И тогда Жанна подхватила меч, выпавший из рук ничтожных генералов. Она подняла знамя освободительной народной войны! На белом полотнище, усеянном золотыми лилиями, она выткала облик Господа – и нарекла эмблему простым и понятным каждому словом «мир». Затем (став главнокомандующим) она пишет захватчикам письмо, ознаменовававшее начало освобождения родины от иноземцев и отечественных предателей. Это была перчатка вызова, брошенная в лицо оккупантам, а заодно и трусливой отечественной знати, которая вела себя как последняя тварь. В письме было сказано: «…Король Англии и вы, герцог Бедфордский, что называете себя регентом французского королевства, вы, Вильям де ла Пуль, герцог Сеффолкский… отдайте Деве, посланной царем небесным, ключи всех добрых городов, захваченных и разрушенных вами во Франции… Она готова заключить мир, если вы послушаете ее и заплатите за все, что захватили во Франции. Если вы, король Англии, не сделаете этого, то я, ставшая во главе войска, заставлю волею или неволею удалиться ваших людей из Франции, где бы я их ни встретила; и если они не захотят слушаться, то я повелю всех их умертвить…» Жанна устыдила трусов. «Трус опаснее всякого другого человека, его надо бояться более всего» (Л. Берне). Трусы лишают нацию энергии, иссушают ее волю, убивают надежду на будущее. Историк Т. Грановский писал о состоянии народного духа в тогдашней Франции: «Вообще общего энергического движения не заметно было ни в каком сословии. Духовенство явно становилось на сторону Англии. Весьма немногие из архиепископов французских держались стороны Карла VII. И среди такого порядка вещей вдруг выступает девушка из крестьянского сословия – и выступает с мыслью освободить Францию».[348] Нечего увещевать предателей, цинично пренебрегающих интересами страны и народа, исходя из их «theorie des lois criminelles» (франц. «теории преступников»). Города, где засели феодалы-сепаратисты, готовые ради денег призвать хоть черта в союзники, взяли штурмом, феодалов уничтожили. Реймский поход завершился триумфом. Англичан разбили и выбросили из страны. Карл VII получил корону, а Франция стала свободной. Церковники и недруги сожгли Святую деву, но она навеки вошла в сердце французов. Вспомним строки Цветаевой: И я вошла, и я сказала: – Здравствуй! Явлению Девы (так ее звали в народе) сопутствовало и изменение в обществе отношения к женщине. Менялось и представление о ней. Она уже не «сосуд греха и соблазна», как говорилось в средние века, но разумное и нравственное существо. Ей, как и мужчине, могут быть присущи таланты, ум, смелость. Такова Кристина Пизанская – первая французская поэтесса, защищавшая женские достоинства. В 1440 г. появилась поэма-диалог М. Лефрана «Защитник женщин», где место и роль женщины в обществе рассматривается с гуманных и демократических позиций. Появление Девы, которая ничем не уступала мужчинам, но даже в чем-то их превосходила, было событием немаловажным и экстраординарным. Словесный портрет Жанны д`Арк таков: «Дева сия сложением изящна; держится она по-мужски, говорит немного, в речах выказывает необыкновенную рассудительность; у нее приятный женский голос. Ест она мало, пьет еще меньше. Ей нравятся боевые кони и красивое оружие. Она любит общество благородных воинов и ненавидит многолюдные сборища. Обильно проливает слезы, хотя лицо у нее обычно веселое. С неслыханной легкостью выносит она и тяготы ратного труда, и бремя лат, так что может по шесть дней и ночей подряд оставаться в полном вооружении». Перед нами первая женщина, ставшая профессиональным военным. Жанна сделала для эмансипации женщин больше, чем все последующие представительницы слабого пола. Отметим и другое. В самое критическое для Франции время мужчины оказались бессильны и неспособны добиться освобождения страны. Им не хватало воли, веры и решительности. Эту миссию взяла на себя женщина… Хотя истории известны образы ветхозаветных героинь (Эсфирь, Юдифь и другие), но они спасали страны от поработителей, прибегнув к известным женским чарам. Тут же было совсем иное. Мужчины-рыцари повели себя, как скот раболепный. Они не смогли свергнуть тиранов. Какой укор воякам, имеющим оружие, но трусливо уходящим от гражданской и мужской ответственности. И тогда меч справедливости взяла в руки женщина! В народе жила молва: «Разве не предсказано, что Франция будет погублена женщиной, а затем возрождена девой?» Роль сыграла и христианская антитеза («Ева погубила, Мария спасла»). Жанну д`Арк сожгли в Руане в 1431 году. Это одна из самых постыдных страниц французской истории. Король не пошевелил и пальцем для спасения той, кто возвел его на трон. Филипп Добрый (она попала в плен к бургундцам) за большие деньги продал спасительницу Франции англичанам. Во время суда над Жанной мерзкую, позорнейшую роль выполнили профессора и магистры Парижского университета, юридически «обосновавшие» ее вину перед англичанами, захватившими Париж. К XVI в. Жанна стала любимейшим персонажем популярных историй «для массового читателя».[349] Позже и Ромен Роллан запишет в воспоминаниях: «Франция должна наконец создать свою героическую драму о Жанне д`Арк». Жители Руана, пытаясь хоть как-то искупить вину предков за содеянное преступление (смерть Жанны), воздвигли в городе «крест покаяния». Впрочем, в последние годы возник острый спор. Известный историк Р. Амбелен подверг сомнению сам факт сожжения Жанны. Что выдвигается им в качестве аргументов? Прежде всего, ничего не известно о точной дате сожжения. Наукой взята дата (май 1431 г.) только для того, чтобы иметь хоть какой-то ориентир, подтверждающий общепринятую версию. В мемуарах монсиньора Кошона, непосредственно участвовавшего в позорном судилище, указывалось, что Девственницу приговорили к тюремному заключению. Другой источник, У. Кэкстон в его «Летописи Англии», утверждал, что, путешествуя по Бургундии, узнал, что Жанна, якобы, провела после имевшей место казни… 9 месяцев в тюрьме. Все протоколы казни были почему-то сразу же уничтожены. Атмосфера «сожжения» также наводит на размышления. Как известно, Жанне дали исповедаться, хотя сжигаемых еретиков такой процедуры не удостаивали. Лицо женщины, возведенной на костер, было полностью закрыто капюшоном, а свыше тысячи английских гвардейцев оттеснили толпу на такое расстояние, что ничего толком и разглядеть было нельзя. Р. Амбелен считает почти доказанным, что сожжение было простой инсценировкой. Жанну д`Арк, якобы, оставили в живых, подвергнув ее тюремному заключению. Косвенным подтверждением этого явились и слухи, появлявшиеся о ней вплоть до 1440 года. Причина помилования, опять же по версии историка, состояла в том, что Девственница была, вроде бы, и не пастушкой, а родственницей династии Валуа.[350] Порой и до этих господ доходит глас истины и совести. К примеру, Гизо говорил в своей «Истории цивилизации в Европе»: «До восшествия на престол династии Валуа во Франции господствует феодальный характер; нет еще ни французской нации, ни французского духа, ни французского патриотизма. С династией Валуа начинается Франция в собственном смысле слова. Война с Англией и все превратности её в первый раз соединили дворянство, буржуазию и крестьян одною нравственною связью – связью общего имени, общей чести, общего желания победить чужеземных врагов. Напрасно, впрочем, было бы искать в эту эпоху истинно политического духа, великого, сознательного единства в правительстве и в учреждениях, как мы теперь понимаем их. Для Франции того времени единство заключалось в ее национальной чести, в существовании национальной королевской власти, какова бы она не была, лишь бы только в ней не участвовали иноземцы. В этом именно смысле борьба с Англией могущественно содействовала образованию французской нации и стремления к единству».[351] Так рождалось величие Франции. Здесь важна и ценна та мысль, что возрождение Франции началось с пробуждения чувства патриотизма в сердцах лучших сынов и дочерей. Эта мысль важна и для нас, русских, ибо и Россия стала нынче ожесточенным полем боя (на одной стороне – патриоты, на другой – враги отечества). Актуально звучат и слова Гизо о «национальной власти». Ведь и мы сегодня решительно ставим вопрос о пришествии в России подлинно русской национальной власти! Мы говорим: нужно стремиться к тому, чтобы в ней, говоря словами Ф. Гизо, «не участвовали иноземцы»! С чем нельзя согласиться, так это с преувеличенным восхвалением заслуг «династии Валуа» (или иной царской династии). Народу нечего ждать отсюда (как и спасения России от новых «королей и царей»). Не король, не высший свет (рыцарство и богачи), губившие страну амбициями, подлостью и алчностью, спасли отечество, а «простая дева», «служанка»… Смысл нашего вердикта очевиден. Народу нельзя утолять жажду из этого безвольного и отравленного источника: «Короли и правители губят державу, спасают ее «простецы», иначе говоря, простой народ». Ряд стран имели «железных королей» (вождей-объединителей) и правителей-предателей. Разве Франция эпохи Генриха IV (1553–1610), партийно-религиозных войн (католиков и гугенотов), не напомнила вам иные страны, в которых также имели место «Варфоломеевские ночи»?! Разве иные «короли» не подпадали, подобно Генриху III, под влияние «Католической лиги», лиги демагогов, а скандалы и клевета во дворцах знати чем-то отличались от скандалов и склок в наших «благородных семействах»?! Разве в России на вершинах власти мало было тех, кого французы справедливо называют un homme tare («человек с подмоченной репутацией»)?! Жан де Брюж. Карл V получает Библию из рук Жана де Водетара. Библия Жана де Водетара. Париж. 1372. В то же время, думаю, и в России сердце труженика смог бы расположить к себе лидер, который, подобно Генриху IV, не только бы заявил (болтунов у нас хватает), но и сделал: «Я хочу, чтобы крестьянин (работник) хотя бы раз в неделю имел курицу к обеду». Французский король выступал в роли «природного социалиста», противника того, чтобы у одних было все, а у других ничего. Говорят, что однажды, проезжая через деревню, он приказал повесить человека-свинью, который ел за шестерых, но не работал. Король философски заметил: «Кто не работает, тот не ест!» В 20-е и 30-е годы XX в. схожий лозунг запустят в обращение японцы: «Курицу в каждую кастрюлю!». Вот вам и вся экономическая реформа in puncto puncti (лат. «в самом существенном»). Народ проникался доверием к такому вождю. Крестьяне говорили: «Сир, если Вам будет трудно, призовите нас!» Известна роль Генриха IV и как видного просветителя (не зря же он обучался в Collegium Navarra, самой аристократической школе Парижа). А знаменитая его фраза «Париж стоит мессы», когда он отрекся от кальвинизма и принял католичество, дабы взойти на престол. Разве она не стала девизом многих современных политиков?! Уйма политиков и в России отреклись от былых убеждений, дабы взойти «на престол» и заполучить собственность. Автор романа «Молодые годы короля Генриха IV» Г. Манн прав, говоря современникам: «Мы всегда соотносим любой исторический персонаж с собственной эпохой. В противном случае он оставался бы красивым образом, привлекающим наше внимание, но чуждым нам. Нет, исторический персонаж становится в наших руках, хотим ли мы этого или нет, наглядным примером испытанного нами самими, он не только что-то означает, но и является тем, что породила наша эпоха – или, к сожалению, не могла породить. Мы с болью указываем нашим современникам: оглянитесь на этот пример».[352] Впрочем, история любой страны полна достойных и великих примеров. В годы испытаний знаменитый «острый галльский смысл» не был утерян. Правда, начитанность и интеллектуальные увлечения в придворно-рыцарской среде не считались главными достоинствами, но постепенно нобилитет Франции стал покровительство наукам и искусствам. Страстным библиофилом и меценатом прослыл в истории король Карл V Валуа (1338–1380). Он также был архитектором «крепостной» Франции: строил замки-крепости Венсена и Бастилии, перестраивал Лувр, принимая личное участие в руководстве работами. В одной из башен Лувра была размещена по тем временам огромная библиотека (900 томов). Тут находились книги по римскому праву, астрологии и астрономии, медицине и хирургии, философии и истории и т. д. (труды Платона, Аристотеля, Сенеки, Овидия, Лукиана, Тита Ливия, описания путешествий Марко Поло, сочинения отцов церкви, истории стран, энциклопедические компиляции, рыцарские романы, словари, грамматики, часословы). В дальнейшем она стала основой Национальной библиотеки Парижа. Появился ряд громких имен в литературе – Гийом Мишо (1300–1377), Эсташ Дешан (1346–1406), Фруассар (1383–1419), Кристина Пизанская (1364–1429). Все они работали в разных жанрах, но считали свой труд сродни научному.[353] Поистине в какой-то мере l'histoire est faite par des livres! (франц. «История сделана книгами»). Представим себе воочию атмосферу книжного пира в уединенной зале, прочтя стихи французского поэта Мориса Роллина «Библиотека» (перевод И. Анненского): Я приходил туда, как в заповедный лес: Конечно, сегодня, когда вы проезжаете где-нибудь в районе Луары, Вандеи или Лангедока, взор невольно задерживается и на старых замках, что, подобно верному рыцарю, возносятся над местностью, унося вас в далекую эпоху (замки Юссе, Шенонсо, де Люд, Валансе, Борегар, Фонтенбло, Шантильи, Шамбор и т. д.). В частности, Фонтенбло с его знаменитыми колекциями антиков и шедеврами Рафаэля, Леонардо, других прославленных итальянцев сделался для французских художников своего рода академией искусств, «вторым Римом». И все это несмотря на то, что XV в. во Франции считается временем идейного вакуума. Многие старые этико-политические и сословно-представительные концепции явно обесценились. Задачи становления нового централизованного государства требовали, с одной стороны, осуждения мятежных феодалов, а с другой, ограничения деятельности короля Генеральными штатами. Филипп де Коммин в «Мемуарах» (конец XV в.) писал, что хотя Франция и Бургундия уже тогда именовались «землей обетованной», расточительная жизнь знати ощутимо подрывала силы народа. «И мужчины и женщины тратили значительные суммы на одежду и предметы роскоши; обеды и пиры задавались самые большие и расточительные, какие я только видел; бани и другие распутные заведения с женщинами (я имею в виду женщин легкого поведения) устраивались с бесстыдным размахом… А сейчас не знаю, есть ли в мире более обездоленная страна, и полагаю, что несчастье на них пало за грехи, совершенные в пору благоденствия».[355] Как говорили древние, нет преступления без расплаты. «Народ, зараженный суеверием, становится добычею шарлатанов всякого рода», – писал П. Буаст. Но в жизни трудно порой отделить ложь от истины. Это продемонстрировал и Мишель де Нотрдам (1503–1566), чья жизнь была подобна вспышке молнии, выхватывающей из мрака ночи смутные очертания окрест лежащих далей. Рожденный в семье торговца, Нострадамус с детства отличался умственными способностями. Свой вклад в его воспитание внесла семья. В школе и дома он овладел основами математики и латыни, греческого и древнееврейского. В школе все называли его «наш маленький астролог», не предполагая, конечно же, о том, что ожидает их однокашника. Юноша прошел курс наук в Авиньоне. Далее путь лежал в известную в Европе медицинскую школу (в Монпелье). Став после строгого rigorosum (лат. «испытание на докторскую степень») бакалавром, а затем и доктором, он получил и все традиционные регалии (докторскую шапочку, золотое кольцо и том Гиппократа). Теперь он имел полнейшее право приступить к медицинской практике. Ему удалось проявить себя на этом поприще: он избавил от чумы город Экс в Провансе. Врученные ему горожанами щедрые дары он передал в пользу сирот и больных. Примерно в это же время Нострадамус сочинил косметический трактат «Истинное и безупречное украшательство лица». Однако наибольшую известность ему принесли занятия оккультизмом. «Одинаковое внимание к реальным знаниям и к мистическим наукам, – пишет исследователь, – было вообще характерно для большого числа ученых Возрождения, особенно в его последней, самой блестящей и в то же время самой трагической стадии, в XVI веке. В это время надежды на близкое торжество разума постепенно развеиваются, а так как надеяться на что-то всегда надо, непомерно возрастает авторитет всего сверхъестественного».[356] Мы видим, что это так. К примеру, неуверенность масс в будущем всегда вызывает невиданный рост оккультизма. Особый интерес в личности Нострадамуса, пожалуй, вызывает присущий ему дар так называемого «вещего духа». Человечество тысячелетиями движется в потемках. Опыт и знания в какой-то мере помогают находить верный путь. Однако мы все равно вынуждены брести вслепую, почти на ощупь, ощущая присутствие трагического Memento mori («Помни о смерти»). Легко представить, сколь велик соблазн хотя бы краешком глаза заглянуть-таки за завесу будущего. Эту задачу и пытался разрешить французский мистик и прорицатель. Вот уже несколько столетий «Пророчества мэтра Мишеля Нострадамуса» привлекают пристальное внимание специалистов, а еще более – обычных смертных. Все выискивают в его книге ответы на то, что ожидает человечество. Одни муссируют смутные намеки на «неплодную Синагогу», нашедшую приют в краю чуждой веры, другие готовы узреть в центуриях предсказание возвращения на русскую землю двуглавого орла и монархии, третьи трепещут в мистическом ужасе, узрев в пророчествах, якобы, скорое пришествие Великого Царя Террора, возрожденного Чингисхана (1999 год). В этом году на земле должен явиться дьявол в новом обличье. Наступит царство Третьего Антихриста, за которым грядет царство Сатурна или «новый золотой век». Фантазии, мистерии, смутные пророчества, как было сказано, особенно характерны для эпох неуверенных и болезненных! Если бы люди были бы чуть умнее и просвещеннее, они бы поняли: Антихрист никогда и не покидал нашу Землю![357] Созвездие умов, талантов Франции огромно: Ронсар, Монтень, Декарт, Монтескье, Гельвеций, Гольбах, Бюффон, Вольтер, Руссо, Дидро, Робеспьер, Бальзак, Гюго, Стендаль, Шатобриан, Сталь. Сотни, а может быть и тысячи имен, любое из которых украсит науку, культуру, мысль любого народа. Присовокупим сюда имена Ришелье, Людовика XIV и многих других. Бомарше писал: «Людовик XIV оказывал искусствам широкое покровительство; не обладай он столь просвещенным вкусом, наша сцена не увидела бы ни одного из шедевров Мольера». Франция поэзии, мысли, живописи – это, конечно же, волшебник Монтень, с душой «ясной, безыскусственной, простонародной, какого-то особенно добротного закала» (Сент-Бев), Паскаль, Декарт, Гассенди, Бейль и Ламетри, неподражаемый Рабле, плеяда энциклопедистов: саркастичный Вольтер, «дивно-гениальный» Руссо (так называл его Чернышевский), энергичный Дидро, певец мудрости и разума – Гельвеций. Наконец, это великие лозунги Французской революции «Свобода, равенство, братство», лозунги, исключительным образом повлиявшие на развитие человечества. Сюда отнесем неповторимый французский юмор, изящество, темперамент, вкус и неповторимый шарм, присущий французской речи. Здесь в равной степени музы участвуют в воспитании души и тела. В кругу французов царит не осанна, не славословие вождей, а гомеровский неуничтожаемый смех богов (М. Бахтин). Французский смех сочетает в себе все виды ума… Он породил Рабле, Мольера, Вольтера, Бомарше. В итоге, он приведет к разрушению множества «бастилий». Там, где смех, переходящий в сарказм, разит ничтожных, уродливых правителей и их угодников, там заметнее общественный прогресс, эффективнее законы, гуманнее социальные институты, наконец, там лучше живется народу, свободнее и комфортнее чувствует себя личность. В хорошем сарказме больше «динамита», чем в сотне самых архиреволюционных, радикальных декретов. Ларошфуко писал: насмешливость – это «одно из самых привлекательных, равно как и самых опасных свойств ума». В самом деле, Франция начинала со смеха, а закончила революцией. «Смех – это сила, которой вынуждены покоряться великие мира сего» (Э. Золя). Французы недаром говорят: «Le ridicale tue» (франц. «Смешное убивает»). Хотя вспомним, что еще и римляне утверждали: «castigat ridendo mores» (лат. «смех исправляет нравы»). Где лежат истоки французского Просвещения? Возможны различные толкования. Многое зависит от позиции исследователя. Одни называют Рабле, другие – Мольера, третьи – французских поэтов. Писатель волен начать с того, кто ему приглянулся. Историк обязан найти фигуру, которая бы отвечала роли культурного пионера и лидера. Одной из таких фигур, бесспорно, является писатель-гуманист Франсуа Рабле (1494–1553). Этот гигант чем-то даже похож на своего героя-богатыря Пантагрюэля. Одной ногой он еще стоит в ушедшей эпохе Возрождения, а другой уже готов шагнуть в эпоху Просвещения. Рабле прошел типичный путь молодого человека из мелкобуржуазной среды. Отец-аптекарь отдал его в монахи. В стенах монастыря можно было тогда получить необходимые знания, сделать приличную карьеру. Попав в монастырь Бомет, он знакомится тут с братьями Дю Белле и с Жофруа д'Этиссаком (в будущем тот станет епископом). Юноша усиленно овладевает латынью и греческим. Вскоре таланты юноши привлекли внимание. Отмечалось, что он сведущ «во всех науках». С ним переписывается знаменитый эллинист Гильом Бюде, основатель библиотеки в замке Фонтенбло и College de France. Рабле штудирует классиков, изучает естественные науки, еврейский язык, знакомится с итальянским, испанским, английским. Такая это была эпоха. Чтобы войти в культурную среду, тогда надо было свободно владеть многими языками. О степени его знания языков говорит занятная история. Однажды, когда он уже учился в университете в Монпелье, его попросили оказать важную услугу учебному заведению. Для этого нужно было встретиться с канцлером Дюпре, но тот никак не хотел принять провинциала. И вот Рабле нарядился в какую-то жуткую шкуру и стал дефилировать под окнами канцлера, возбуждая зевак. Заинтригованный канцлер не выдержал и послал слугу спросить, кто это и чего он хочет. Рабле стал говорить с ним по-латыни. Прислали клерка – он заговорил с ним по-гречески, и так далее – по-еврейски, по-английски, по-итальянски, по-испански. Канцлер вынужден был его принять. Будучи очарован его знаниями, он удовлетворил просьбу университета. Слава о его блестящем уме достигла и Маргариты Валуа, королевы Наваррской, сестры короля Франциска I. Эта блестящая умнейшая женщина знала массу языков, обожала Библию и Софокла. В Беарне и в Париже вокруг нее сложился круг самых одаренных умов того времени. Тут бывал мистик Бриссоне, поэт Маро, суровый и жестокий Кальвин, атеист Де Перье, мрачный Лойола и жизнерадостный весельчак Рабле. Главный лозунг этого, казалось бы, странного созвездия личностей – во всем обязательная и непременная терпимость. В 1532–1533 годах появляется его труд «Достославная жизнь великого Гаргантюа. Пантагрюль, король дипсодов». В XVI веке вышло до 60 изданий его романа. Им затем будут увлекаться Лафонтен и Мольер. О педагогическом значении произведения Рабле писала А. Анненская: «Одно, что представляется Рабле безусловно необходимым, – это свободное, всестороннее развитие личности… И там, где Рабле говорит о воспитании личности, он является передовым мыслителем, педагогм, значительно обогнавшим свой век. Основные положения его воспитательной системы повторены и разработаны гораздо позднее Локком в его «Thoughts concerning education» и в «Эмиле» Руссо. В противовес схоластической методе, заботившейся исключительно о формальном умственном развитии ученика посредством книжного обучения, Рабле подобно своим знаменитым последователям, отводит широкое место физическому развитию, прогулкам, играм на открытом воздухе и гимнастическим упражнениям. Он не отрицает, подобно Руссо, пользы науки, не говорит, как Локк, что научное образование необходимо исключительно ради развития характера; но ставит нравственнное усовершенствование выше умственного, находит, что, увеличивая сумму знаний и самостоятельность мыслительной способности, следует всегда иметь в виду влияние их на характер человека. Рабле был одним из первых проповедников наглядности в преподавании, необходимости облегчать ученику усвоение знаний, возбуждать в нем интерес к явлениям жизни и природы. Его Гаргантюа за два века до Эмиля посещает мастерские ремесленников и представления фокусников, чтобы ознакомиться со способами различных производств, и занимается физическим трудом».[358] Современники были в восторге от его героев – Пантагрюэля и Панурга, посетивших ряд земель, включая остров Светочей, где встретили светочей Аристофана и Эпиктета, а также оракула Божественной бутылки. Можно сказать, что Рабле прямо и недвусмысленно включает в образовательный цикл то, что мы бы сегодня назвали профессионально-техническим образованием. Вместе со своим учителем Гаргантюа отправляется на заводы: смотреть, как плавятся металлы, как отливают артиллерийские орудия. Они посещают алхимиков, монетчиков, ювелиров, гранильщиков, ткачей, часовщиков, зеркальщиков, печатников, органщиков, красильщиков и многих других мастеров, «всем давая на выпивку». Те, в свою очередь, предоставили им возможность «изучить ремесла и ознакомиться со всякого рода изобретениями». Активно посещались ими и публичные лекции, всякого рода состязания в искусстве риторики, а также выступления знаменитых адвокатов и проповедников. В свободное от умственных занятий время они ходили в залы фехтовать, а также получали первые уроки природоведения. Рабле пишет об этом так: «Со всем тем Понократ, чтобы дать Гаргантюа отдохнуть от сильного умственного напряжения, раз в месяц выбирал ясный и погожий день, и они с утра отправлялись за город: в Шантильи, в Булонь, в Монруж, в Пон-Шаратон, в Ванв или же в Сен-Клу. Там они проводили целый день, веселясь напропалую: шутили, дурачились, в питье друг от дружки не отставали, играли, пели, танцевали, валялись на зеленой травке, разоряли птичьи гнезда, ловили лягушек, раков, перепелов. И хотя этот день пролходил без чтения книг, но и он проходил не без пользы, ибо на зеленом лугу они читали на память какие-нибудь занятные стихи из Георгик Вергилия, из Гесиода, из Рустика Полициано, писали на латинском языке шутливые эпиграммы, а затем переводили их на французский язык в форме рондо или же баллады». Но даже во время забав и пирушек, они старались, как говорится, и к ним «приложить голову». С этой целью они «изобретали маленькие автоматические приспособления», что двигались сами собой. Неудивительно, что Гаргантюа, когда он вырос и получил власть, строит Телемскую обитель, которая по форме напоминает монастырь с вольными нравами, а по сути, является Дворцом наук и искусств, где превосходные и обширные книгохранилища с книгами на греческом, латыни, еврейском, французском, испанском и тосканском языках. Его прекраснейшие и просторные галереи расписаны фресками, а на главных вратах Телемской обители начертано обращение, которое, на наш взгляд, очень подходит к некоторым сегодняшним властителям из числа «мздоимцев хватких»: Идите мимо, скряга-ростовщик, Пред кем должник трепещет разоренный, Скупец иссохший, кто стяжать привык, Кто весь приник к страницам счетных книг, В кого проник бесовский дух мамоны, Кто иступленно копит миллионы. Пусть в раскаленный ад вас ввергнет черт! Здесь места нет для скотских ваших морд.[359] В те давние времена культура нации зачинались в лоне языка… Такую же картину впоследствии мы с вами увидим и в России. Эту же мысль, только несколько иначе (на личностном уровне), выразил Л. Витгенштейн: «Границы моего языка суть границы моего мира». Признанными властителями умов общества, учителями и кумирами Франции становятся поэты. В этом нет ничего странного, ибо великие поэты, как и великие мыслители, во все века служили поводырями народов. «И обходя моря и земли, глаголом жги сердца людей» (А. Пушкин. «Пророк»). Поэтому столь заметна роль Франсуа Вийона (1431-…), поэтов «Плеяды» – Пьера де Ронсара (1524–1584) и Жоашена Дю Белле (1522–1560). Их усилиями создан восхитительный французский язык, знаменитый «бель летр» (красивое слово), нашедший яркое выражение в ронсаровских «Одах» (1550–1552) и «Гимнах» (1555–1556), в «Сонетах к Елене» (1578), а также в цикле сонетов Дю Белле «Сожаление». Эти работы считаются вершинами Позднего Возрождения. Как заметил А.Фуллье в «Психологии французского народа»: «Поэзия часто открывает нам душу народа, по крайней мере, его глубочайшие устремления. Однако она не всегда дает возможность угадать его характер, его поведение и его судьбу».[360] Гюстав Доре. Учеба Гаргантюа. Вероятно, было бы логичным и справедливым открыть дверь в мир поэтической Франции образом Франсуа Вийона. Во-первых, он тот, с кого, собственно, и повела отсчет народная лирика, а, во-вторых, в те времена слова Франсуа и француз писались и произносились практически одинаково. На границах Парижа, близ Понтуаза, явился на свет мальчик, чья судьба была горько-веселой. Этого мальчика звали Франсуа де Мон-корбье. В тот год казнили и Жанну д'Арк. Мы ничего не знаем о его родителях, как и о первых годах жизни. Сам поэт скажет о себе так: «Я бедняком был от рожденья и вскормлен бедною семьей». Бани. Если верить Вийону и многочисленным хроникерам, в середине XV в. Париж изобиловал злачными местами. Миниатюра XV в. Лейпциг. Национальная библиотека. Его воспитал священник церкви магистр Гийом де Вийон. Мальчик сначала был слугой, певчим в хоре, секретарем, а затем был направлен учиться в университет. Париж тогда только-только стал приходить в себя от бесчисленных войн и междоусобиц, восстаний и распрей. Над городом проносилась черными тучами эпидемии оспы, холеры, чумы. В 1438 г. от оспы умерло примерно 50 тысяч жителей столицы. Чума, поразившая город в 1445 г., унесла еще большежизней. Пускай это звучит жутко, но все эти беды обновляли парижскую кровь за счет провинциалов. Франсуа окончил Парижский университет, Факультет словесных наук. В 1452 г. он получил степень магистра свободных искусств. Жизнь в городе ста колоколен была трудной, как и положение церкви, которая, как пишет Ж. Фавье, «на протяжении какого-нибудь полувека раз десять подвергалась перетряске». К примеру, доход от церкви в одном лье от Парижа, который получал настоятель Гийом де Вийон, составлял… один мешок зерна. Как бы там ни было, а роль его в судьбе будущего поэта весома и значима (Вийон скажет о нем, что он был «родимой матери добрее»). Париж, как и любой город, состоял в основном из людей малого достатка, хотя там были ростовщики, богачи, спекулянты, обирающие народ. О них поэт скажет: «Но пусть их лупят каждый день, чтоб тверже помнили уроки». И когда ростовщика Жана Марсо король посадил в тюрьму, получил с него выкуп, а затем вновь его упрятал в Бастилию, все бедняки и даже среднее сословие радовались. Издевательство над богачами, проявлявшими ловкость и сноровку лишь в ухватывании жирных кусков, стало излюбленным занятием французов. Вот и Вийон пишет «посвящение» хозяину бань Жаму: А скареднику Жаку Жаму, Дальнейшая жизнь поэта проходила вне круга наук и церковных служб. Все дальнейшие свои литургии он служил в тавернах (а их в Париже было 400) и на поэтических подмостках. Он, правда, говорил, что «от кабака близка тюрьма», но так как тогда можно было пить в кредит, удержаться от соблазна трудно, да и парижские вина в то время, как писал гуманист Гийом Бюде, не имели себе равных. Тем не менее поэт не заблуждался относительно влияния этого вредного порока: Пьянчужки, знайте: кто пропьет Вскоре он прекрасно узнал мир «пропащих ребят» (разбойников, фальшивомонетчиков и воров). Вийон и сам в драке как-то невольно отправил на тот свет задиру-студента. В его стихах, словно на ярмарке, широко представлены все типы и образы. Пришлось ему узнать буйные компании и продажную любовь: «Любовь рассеялась как дым, и та, что быть с одним робела, теперь ложится спать с любым». Как всегда в этом случае, осуждению подлежали дамы: Но что влечет их в этот срам? Конечно, в перерывах между приключениями он наверняка уделял время и книгам. Число их было невелико (не сравнить с библиотекой секретаря парламента, у которого их было целых двести штук). Эти книги пополняли его круг несистематических познаний. Да и что мог позволить себе неимущий клирик?! Известно, что он почитывал Экклезиаста, знал кое-что из истории, но вряд ли поднимался до всякого рода научных трудов типа трактата Боэция, «Утешения» святого Бернара или «Сокрушения сердца» Иоанна Златоуста. Следов серьезного изучения Сенеки, Цицерона, Ювенала, Овидия, Лукреция, Вергилия, Августина Блаженного, не говоря уже об Аристотеле и Платоне, Геродоте и Гомере, в его стихах не найдешь. Правда, он кое-где цитировал Катона и Вергилия, но это были лишь цитаты, которые указывали на его знакомство со школьными учебниками и компилятивными сочинениями, и не более. Хотя попытки проникнуть в толщу наук им предпринимались, о чем говорит фраза: «О том, коль память мне не врет, у Аристотеля прочел я». Но, погрузившись в схоластическую мысль, он почувствовал себя явно не в своей тарелке. Можно сказать, что ему мысли сковало, как будто «от излишнего питья». Одним словом, было ясно и понятно, что жизнь наполняла его «ларь интеллектуальный» более богатым опытом и примером. Из исторических событий он вспомнил лишь одно имя – Жанну д'Арк, ее путь и костер в Руане. И. Кусков. Франсуа Винъон в тюрьме. Его влекли другие жанны, которых у него было пруд-пруди. В каждом квартале при тавернах или отдельно располагались бордели, иногда заполнявшие собой целые улицы. Особенно много их было на острове Сите, рядом с Собором Парижской Богоматери, вокруг рынка. Почти ту же роль выполняли бани, куда обычно ходили, совмещая мытье и любовные забавы. Места, где обитали распутницы, пользовались печальной славой, хотя женщины вели себя так не от хорошей жизни. Надо было чем-то зарабатывать на жизнь. Вийон, когда он вернулся в Париж после пяти лет бродяжничества и нескольких месяцев тюрьмы (1461), видимо, познал эти вертепы: «А после молвлю тем, кто пощедрей: «Довольны девкой? Так не обходите притон, который мы содержим с ней»». Тюрьма стала для него привычным местом обитания. Однако гораздо хуже этого старость, хуже даже, чем виселица. Хотя зрелище казни привлекало внимание охочих до зрелищ парижан. Особенно много их собралось (как на праздник), когда вешали главу администрации короля Жана де Монтэгю, опустошавшего казну (1409). Если мужчин тогда обезглавливали или вешали, то женщин «закапывали» в землю живыми (воровок и проч.). Отрезание уха или наказание плетьми – это было легким развлечением. Вийону пришлось испытать все: угрозу виселицы, нищету, несчастную любовь. За драку, в которой он принял косвенное участие, его чуть не повесили. К счастью, дело кончилось изгнанием: «Хвала Суду! Нас, правда зря терзали, но все-таки в петлю мы не попали!» 8 января 1463 г. Франсуа Вийон покидает Париж – и навсегда исчезает из истории, оставив нам, как последнее напоминание об этом «добром сумасброде», такие вот слова: Да, всем придется умереть Одним из глашатаев новой эпохи стал и Дю Белле… Дю Белле – видный теоретик «Плеяды», автор трактата «Защита и прославление французского языка». Франция обрела в его лице глашатая знаний, поэзии, культуры и просвещения. Как складывался его жизненный путь? Известно, что одно время он жил в Риме вместе с дядей-кардиналом. Итогом пребывания там стала попытка привить «античный саженец» к древу просвещения. Французы справедливо считали Рим центром Ренессанса. В античных монументах и произведениях поэт видел нетленное наследие веков минувших, которым Ренессанс как бы вручил учительскую миссию (С. Розенстрейх). Поэт уверен, что только знание и искусство способны приносить людям счастье (в отличие от известной максимы из Экклезиаста о знании, что умножает в жизни человека печали и скорби). Хотя в одном из своих сонетов Дю Белле все-таки признавал довольно ограниченное влияние знаний и талантов на море глупцов и неучей: Невежде проку нет в искусствах Апполона, Перевод В. Левика. Путь поэта, деятеля просвещения всюду был непрост. Один из величайших поэтов Франции, Пьер де Ронсар, внес заметную лепту в формирование языковой культуры. Его отец был приближенным короля Франциска I и слыл человеком просвещенным и начитанным. В это время Франция становилась как бы «вторым отечеством европейского Ренессанса». Не знаем, можно ли называть Ронсара «архитектором позднего Ренессанса», но он вполне заслужил титул одного из его «каменщиков», титул «знаменосца». Он придал французскому языку «те новые формы, то обаяние звучности и красоты, которые сделали поэзию Плеяды истоком и началом всей французской поэзии последних четырех столетий» (В. Левик). Об этом говорят строки его стихотворения «Едва Камена мне источник свой открыла…» (1552): ….Тогда для Франция, для языка родного, Перевод В. Левика. Величие нации немыслимо без усиления роли знаний и образования. Еще недавно знание находилось в исключительном ведении религии и церкви, и даже Рабле считал разум жалким инструментом, слабо влияющим на реальную жизнь. Но вот эти взгляды начинают уступать новым воззрениям. Во времена Франциска I, основавшего в 1515 году королевский коллеж (College des Lecteurs Royaux), и Генриха III, создавшего в 1754 году Дворцовую Академию (Academie du Palais), заложены культурные основы новой Франции, а также системы высшего образования. На смену Панургу идут протогерои грядущего «века Просвещения», века энциклопедистов, бурь и революций. Название «Век просвещения» условно. Английский историк Р. Коллингвуд дал ему такую характеристику: «Юм со своими историческими работами и его несколько более старший современник Вольтер возглавили новую школу исторической мысли. Их труды, труды их последователей и составляют то, что может быть определено как историография Просвещения. Под «Просвещением»… понимается попытка, столь характерная для начала восемнадцатого столетия, секуляризовать все области человеческой мысли и жизни».[365] Коллингвуд выделял пять наиболее важных форм человеческого опыта (это – искусство, религия, наука, история, философия). «Просветительство» не является, разумеется, исключительной прерогативой какого-то века или эпохи. Муки и радости Просвещения знакомы многим народам мира. Известный немецкий философ И. Кант рассматривал Просвещение как попытку выхода человека «из состояния своего несовершеннолетия, в котором он находится по собственной воле». И считал, что основным девизом эпохи Просвещения является – «Sapere aude – имей мужество пользоваться собственным умом!» Основу движения Просвещения во Франции вначале составляли аристократы. Образованный класс обосновал и утвердил программу renovatio studii (лат. «переподготовки») французской нации. Генрих III подавал пример, посвящая делам созданной им Академии по два вечера в неделю. Для королевского окружения, больше всего на свете любившего охоту и пиры, это занятие казалось скучнейшим излишеством. К тому же, несмотря на поддержку королем дела знаний, прогресс науки и образования оставался делом небезопасным. Все помнили, как лионский типограф-гуманист Этьенн Доле (1509–1546) был обвинен в издании запрещенных книг и сожжен на костре, а другой издатель, Роберт Эстьен, вынужден был бежать в Женеву (1550). Но и преследования не смогли воспрепятствовать возникновению в стране довольно широкого круга образованных лиц, поклонявшихся книгам и культуре. В XVI–XVII вв. появились «энциклопедии», представлявшие собой систематические обзоры ряда отраслей наук, а также энциклопедические словари. В Париже Шарль Этьенн издает несколько лексикографических и энциклопедических словарей (Словарь личных имен – 1544 г., Греко-латинско-французский словарь по вопросам гончарного ремесла и судоходства – 1553 г., Словарь истории, географии и поэтики – 1553 г.). Спустя век появился и первый французский журнал («Журналь де саван», 1665 г.).[366] Франсуа Клуэ. Купающаяся женщина. Ок. 1571 г. И все же было бы неверно ограничивать истоки Просвещения только учеными, драматургами, поэтами, издателями. Важный пласт культуры той эпохи составляли архитектура и живопись. Своего рода символом зодчества XVI века стал замок Фонтенбло, расположенный в прекрасном парке, в окружении леса, примерно в 60 километрах от Парижа. Архитектор Жюль Лебретон в 1528 г. осуществил решительную перестройку всего здания замка, ставшего любимой резиденцией Франциска I. Сюда была перенесена его богатейшая библиотека, которую начали собирать еще со времен Карла V. Здесь же широко представлены итальянские антики, включая шедевры Рафаэля, Леонардо и других прославленных художников, а для оформления залов и галерей приглашались иностранные мастера. Тут же находился роскошный бальный зал, который стал традиционным местом празднеств и увеселений французских королей. С 1530 г. здесь работал уроженец Флоренции Джованни Баттиста ди Якопо, последователь Андреа дель Сарто и Микеланджело. Его главная работа в Фонтенбло – галерея Франциска I. В помощь ему был приглашен из Болоньи Франческо Приматиччо. Так что оформление итальянцами замка в Фонтенбло стало как бы сотворением Италии в миниатюре. Видимо, в условиях самого тесного контакта с итальянцами протекала деятельность и крупнейшего французского портретиста XVI Франсуа Клуэ (1616/20-1572), который жил и творил в эту же эпоху. Пожалуй, это первый живописец Франции, которого можно поставить в один ряд с великими итальянцами и испанцами. Не случайно Ронсар называл его «честью нашей Франции» и посвящал ему стихи, сравнивая с древними греками и Микеланджело. Он унаследовал пост своего отца Жана Клуэ при дворе (тот также был превосходным художником), а к середине XVI века был уже знаменит. Работы Франсуа отличают тонкий психологизм и высочайшее мастерство. Среди шедевров художника называют портрет Елизаветы Австрийской (1571). Лицо этой коронованной Евы печально – и золотая ткань и драгоценности лишь оттеняют грусть. Бешеный восторг у современников вызывал и портрет «Купающаяся женщина» (1571), породивший целую вереницу подражаний. С нею в живопись Франции пришел культ обнаженного тела. Ощущение близости античной богини не покидает нас при взгляде на ее бесстрастие. Она ожидает появления своего Зевса или, на худой конец, Силена.[367] Толика воображения – и лениво-размеренная поступь прозы невольно пускается в поэтический галоп: Взирая на тебя, чье сердце ни забется, Культура постепенно пролагает дорогу в дома знати. Для этих целей выделялись специальные комнаты, где протекала размеренная и возвышенная беседа о прекрасном, или же велась милая светская болтовня. В отеле Рамбулье (ныне это известная государственная резиденция) открылся салон, который социолог Г. Тард назвал «первой школой искусства поболтать» (1600). Здесь французские женщины, равно как и мужчины, получали первые уроки галантного обхождения и навыки непринужденных бесед. Вскоре жеманницы (precieuses) по всей стране стали распространять «всеобщую горячку разговора». Франция становилась в данной области «всемирным образцом». Мода отсюда распространилась и на заграницу. В этих «академиях по интересам» модифицировались обороты речи, происходило улучшение чистоты стиля французского языка. Качество речи и изящество стиля становились своеобразным признаком цивилизации. Г. Тард пишет в своей работе «Мнение и толпа»: «В обществе действительно цивилизованном, недостаточно, чтобы мебель и самые незаметные предметы первой необходимости были произведениями искусства, нужно еще, чтобы малейшие слова, малейшие жесты придавали без малейшей аффектации их характеру полезности характер изящества и чистой красоты. Нужно, чтобы были «стильные» жесты, как и «стильная» мебель. В этом смысле выделяется наш аристократический свет XVII и XVIII веков».[369] На этом фоне, в этой среде веками создавался нерукотворный памятник Французскому Гению. Монтень, Корнель, Расин, Мольер, Лафонтен, Ларошфуко, Лабрюйер, Паскаль, Декарт, Монтескье, Вольтер, Руссо, Робеспьер подготовили почву для идей XVIII–XIX веков. Если в Лютере и Меланхтоне воплотилась пуританская Германия, то в Рабле и Монтене, Вольтере и Руссо, Кондорсе и Робеспьере – антиклерикальная, свободная Франция. В Европе появляются фигуры гуманистов, предваряющие собой эпоху Просвещения. Таков Монтень (1533–1592) – Человек всех времен и народов (великий, неповторимый, упоительный). Вольтер сказал в его адрес: «Будет любим всегда!» В этом светлом и ясном уме нам видится облик человека грядущих времен. «Опыты» стали настольной книгой многих мыслителей, писателей, поэтов и ученых. Эта книга вобрала целый компендиум нравственных, философских, психологических, медицинских знаний, наконец, и общечеловеческой мудрости. «Опыты» восклицают: Vive la raison! («Да здравствует разум!»). Для французов Монтень – имя святое. На Западе краткая библиография трудов об этом выдающемся мыслителе давно уже перевалила за три тысячи названий. В чем причина нашего внимания к автору книги («Опыты»), о которой сам он говорил так: «Я пишу свою книгу для немногих и на немногие годы»?! Монтень просто удивительно современен. Столетия спустя Л. Н. Толстой скажет: «Montaigne первый ясно выразил мысль о свободе воспитания». Чем культурнее и просвещеннее общество, тем скорее усвоит оно истину, погрузившись в эту «искреннюю книгу».[370] Родом Мишель Монтень из богатой купеческой семьи Эйкемов (с юго-запада Франции). Отец его, Пьер Монтень, сочетал таланты купца, литератора, воина, принимая в молодости участие в итальянских войнах. В Италии он пробыл несколько лет, увлекшись гуманистической культурой, сочиняя стихи и прозу на латыни. Любовь к Италии и способствовала тому, что он решил дать сыну гуманистическое воспитание. Характерно и то, как купец решил учить своего отпрыска уму-разуму. Вместо того, чтобы отправлять его в аристократический или какой-либо иностранный пансион, он поручил воспитание ребёнка бедной крестьянской семье! Пять веков тому назад лучшие представители европейской буржуазии считали для себя и своих чад важным и нужным получение воспитание в народном духе! Видимо, они понимали, что близость к народу целебна и спасительна. Старый Эйкем желал приучить сына «к самому простому и бедному образу жизни». Однако он преследовал и более важную цель: желал воспитать в наследнике не отпетого мерзавца и негодяя, презирающего «быдло», но человека достойного и любящего, стремящегося поближе узнать свой народ, познакомиться «с участью простых людей, нуждающихся в нашей поддержке». Мудрость, достойная подражания. В некоторых же странах, величающих себя «демократическими», элита спешит отгородить себя и своих детей глухой стеной от народа, словно перед ними какие-то прокаженные. Отец постарался привить сыну любовь к наукам. Монтень изучил латынь (с помощью учителя-немца), затем его стали обучать греческому языку. В 6 лет его отдали учиться в коллеж в Бордо (училище считалось одним из лучших во Франции). Знания Монтеня были выше, чем у сверстников. По его собственным словам, он не вынес оттуда ничего, что представляло бы для него какую-либо цену. Таков удел способных юношей, сталкивающихся с проблемой невысокого уровня обучения. В дальнейшем он основательно изучал право, став к 25 годам советником бордосского парламента. Судьи из Монтеня не получилось, что и не мудрено. Штампы, догмы, юридическая казуистика в состоянии превратить любое нормальное существо в ископаемое. В юриспруденции царили произвол, кастовость, продажность. Одним словом это было царство крючкотворов, превосходно описанное у Рабле. Да и сам Монтень с возмущением говорил о тогдашних порядках, при которых «даже человеческий разум – и тот является предметом торговли, а законы – рыночным товаром». Пребывание в парламенте вызывало в нем чувство брезгливости и отвращения. Вскоре он покинул его стены. Единственным итогом «сидения» там стало знакомство в его стенах с публицистом Этьеном Ла Боэси (1558). Между ними возникли очень теплые и дружеские отношения. Муленский мастер. Св. Маврикий с донатором. Ок. 1500 г. Покинув службу, Монтень поселился в унаследованном от отца замке. Вот как он сам объяснил этот поступок: «В год от Р. Х. 1571, на 38-ом году жизни, в день своего рождения, Мишель Монтень, давно утомлённый рабским пребыванием при дворе и общественными обязанностями и находясь в расцвете сил, решил скрыться в объятия муз, покровительниц мудрости; здесь, в спокойствии и безопасности, он решил провести остаток жизни, большая часть которой уже прошла – и если судьбе будет угодно, он достроит это обиталище, это любезное сердце убежище предков, которое он посвятил свободе, покою и досугу». Плодами раздумий станут «Опыты». Тем не менее ему все же не удалось уйти от треволнений жизни. Он стал мэром города Бордо, был избран вторично на почётный пост.[371] Долг превыше всего. В «Опытах» проявилась удивительная любовь французов к тонкой беседе и рассуждениям, а также к самообразованию (чем всю жизнь и занимался Монтень). Поэтому он столько внимания в дальнейшем уделял вопросам воспитания и культуры. Требования, предъявляемые им к образованию – свобода, любознательность, польза. В ту эпоху в детях старались развивать совсем иные качества. Не мудрено, что многие, даже обретая «ученость», не становились от этого умнее. Он требовал от наставников придерживаться принципов свободного волеизъявления, давая возможность ученикам просеивать знания самим (через сито разума), не вдалбливая их в голову. Величайшее заблуждение, когда молодежь приучают к помочам. В итоге такой человек утрачивает свободу, а с ней и творческую силу. Поэтому да здравствует liberum arbitrium indifferentiae! (лат. «полная свобода выбора»). Монтень любил мудрость веселую и любезную и ненавидел умы «всегда и всем недовольные и угрюмые». В то же время он признавал необходимость сомнений. Нет знания без сомнения. К тому же и авторитеты бывают ложными. Тот, кто слепо доверился догмам в годы юности, быстро созревает для рабства. Авторитарный принцип обучения неприемлем и отвратителен. «Я не хочу, чтобы наставник один все решал и только один говорил; я хочу, чтобы он слушал также своего питомца», – писал Монтень. Лишь демократическая педагогика мудра и эффективна, ибо в состоянии учесть не только пожелания и влечения, но и способности ребёнка. Учеба должна включать в себя элементы творчества и общения, деятельности и путешествия. В противном случае коллеж становится местом, где дети безнадежно тупеют. «Я не хочу оставлять его (ребенка. – авт.) в жертву мрачному настроению какого-нибудь жестокого учителя. Я не хочу уродовать его душу, устраивая ему сущий ад и принуждая, как это в обычае у иных, трудиться каждый день по четырнадцати или пятнадцати часов, словно он какой-нибудь грузчик». Говорить о Монтене как о педагоге трудно, так как он не укладывается в традиционный облик просветителя. По мнению Ж. Вормсера, он не «не входил в число сторонников» идеи всеобщего школьного образования. Монтень считал, что школы и институты должны свято следовать указаниям природы, развивая заложенные в нас способности. Не стоит обучать тому, что мы не в состоянии как следует усвоить. Обретая свободу поступков и решений, принимая ответственность за них, человек тем самым обретает и силу. Прежде же нас приучали к помочам так, что «мы уже не в состоянии обходиться без них».[372] Монтень – ревностный сторонник исторического образования. Это, пожалуй, одна из главных и принципиальнейших его посылок. История – наука наук. Монтень ставил историков на самый верх иерархической лестницы знаний (рядом с поэтами). И он прав, если только иметь в виду честных и великих историков. Такой историк сможет преподать юноше «не столько знания исторических фактов, сколько уменье судить о них». Монтень ставил на первое место среди гуманитариев Плутарха и Сенеку. Они привлекали его прежде всего легкостью изложения, ясностью слога. Читая мелкие произведения Плутарха или «Письма» Сенеки, не нужно было прилагать особых усилий. Оба этих ученых (историк и философ) жили почти в одно время, оба были наставниками римских императоров, хотя являлись выходцами из других стран. Им сопутствовало богатство и знатность. «Их учение – это сливки философии, преподнесенной в простой и доступной форме». Плутарх стоял на позициях, близких Платону, Сенека же – сторонник стоическо-эпикурейских воззрений. Вот как дальше сам Монтень оценивал то, что составляло привлекательную сторону их трудов: «Писания Сенеки пленяют живостью и остроумием, писания Плутарха – содержательностью. Сенека вас больше возбуждает и волнует, Плутарх вас больше удовлетворяет и лучше вознаграждает. Плутарх ведет нас за собой, Сенека нас толкает. Что касается Цицерона, то для моей цели могут служить те из его произведений, которые трактуют вопросы так называемой нравственной философии. Но, говоря прямо и откровенно (а ведь когда стыд преодолен, то больше себя не сдерживаешь), его писательская манера мне представляется скучной, как и всякие другие писания в таком же роде… Когда я, потратив час на чтение его, – что для меня много, – начинаю перебирать, что я извлек из него путного, то в большинстве случаев обнаруживаю, что ровным счетом ничего, ибо он еще не перешел к обоснованию своих положений и не добрался до того узлового пункта, который я ищу».[373] В этом пункте Монтень напоминает иных современников, у которых нынче не находится времени для чтения. Годы, проведенные в крестьянской хижине, сыграли свою благотворную роль. (Будь моя воля, я бы детей всех властителей и богачей мира в обязательном порядке поселял бы на несколько лет в жилищах бедняков.) Мыслитель считал народ, а не «интеллигенцию» носителем истинного гения. Хотя, конечно же, тут ощущается некая нарочитость (с элементами идеализма). «Простые крестьяне, – утверждал он, – честные люди; честные люди также – философы или в наше время натуры сильные и просвещённые, обогащённые широкими познаниями в области полезных наук… Народная и чисто природная поэзия отличается непосредственной свежестью и изяществом, которые уподобляют ее основным красотам поэзии, достигшей совершенства благодаря искусству, как свидетельствуют об этом гасконские вилланели и песни народов, не ведающих никаких наук и даже не знающих письменности». Мы разделяем его настороженность не к наукам (наука как таковая необходима, благородна и целебна), но к иным «жрецам от науки», чьи познания, взятые ими из дюжины-другой книг, ничего не дают стране и народу. «Ученость» этих господ полезна только для их собственного кармана. Такую «ученость» мы, как и Монтень, ненавидим «даже несколько больше, чем полное невежество». Поэтому он довольно критично воспринимал и тогдашнюю школу, в которой человек не всегда становился тем, кем хотел быть. Зачастую ниже всякой критики были и те, у кого он учился, в ком видел пример для подражания, у кого заимствовал слова, мысли и поступки. «Мы берем на хранение чужие мысли и знания, только и всего. Нужно, однако, сделать их собственными». Но тут уж каждый становился сам себе учителем. Одни хотят стать великими учеными, музыкантами, поэтами, инженерами, художниками, врачами. Другие, не будучи в состоянии обуздать дурные инстинкты и привычки, ищут легких путей в жизни и становятся на преступный путь. Избегайте их, как если бы это ваши злейшие враги. «Монтень в воротничке». Портрет работы неизвестного автора второй половины XVI в. Особый счет у Монтеня к тем, кто нами управляет. Лидеры на всех уровнях власти должны быть на уровне своих постов. Необходим особо строгий кодекс поведения, отбор членов властной элиты, как отбирают в животноводстве племенных особей для продолжения рода. Однажды Монтень (в шутку, разумеется) рекомендовал воспитателю поскорее придушить нерадивого ученика. Такое же средство мы полагали бы разумным и необходимым применить к целому ряду политиков. От скольких бед было бы тогда спасено человечество! Руководитель страны – не недоросль. Его ничему не научишь, если он раньше не получил всего необходимого. Поэтому мыслитель абсолютно прав, говоря в отношении их: «если они не превосходят нас в достаточной мере, то уже тем самым оказываются гораздо ниже нашего уровня. От них ожидают большего, они и должны делать больше». Если не могут – убрать!.[374] Монтенем восхищались все – от Ф. Бэкона, Вольтера и Руссо до Пушкина, Герцена и Л. Толстого. Руссо включил его слова о неравенстве в свою книгу «Рассуждения о происхождении и основании неравенства между людьми». Вольтер написал о нём: «Провинциальный дворянин времён Генриха III, который является ученым среди невежд своего века, философом среди фанатиков и который под видом себя изображает наши слабости и прихоти, это человек, который будет любим всегда». Дидро заметил, что «Опыты» будут читать до тех пор, пока существуют люди, любящие истину, силу и простоту. А наш Герцен говорил: «Воззрение Монтеня… имело огромное влияние; впоследствии оно развилось в Вольтера и энциклопедистов; Монтень был в некотором отношении предшественник Бэкона, а Бэкон – гений этого воззрения» (авт. – «практически-философское воззрение»).[375] О Монтене скажем: Свободе, музе и досугу А ведь эпоха, в которую приходилось жить и работать Монтеню, идеальной не назовешь (впрочем, идеальных эпох не бывает). В 1572 г. разразилась катастрофа Варфоломеевской ночи. Это была массовая резня гугенотов католиками, устроенная в Париже Марией Медичи и Гизами. Проспер Мериме в «Хронике царствования Карла IX» пишет: «Варфоломеевская ночь была даже для того времени огромным преступлением, но, повторяю, резня в XVI веке – совсем не такое страшное преступление, как резня в XIX. – совсем не такое страшное преступление, как резня в XIX. Считаем нужным прибавить, что участие в ней, прямое или косвенное, приняла большая часть нации; она ополчилась на гугенотов, потому что смотрела на них как на чужестранцев, как на врагов. Варфоломеевская ночь представляла собой своего рода национальное движение, напоминающее восстание испанцев 1809 года, и парижане, истребляя еретиков, были твердо уверены, что они действуют по воле неба».[377] Культурнейшая страна Европы, средоточие ее философии, колыбель свободы и демократии сочла необходимым очистить свою страну от иностранцев-гугенотов. Бросим взор на короля Генриха III и его окружение. С воцарением Генриха III (1574 г.) в высших эшелонах власти даже среди мужчин утвердились женские причуды и моды. Извращенные привычки были тогда настолько сильны, что заразили собой едва ли не всю знать (кроме стойких протестантов и некоторых разумных граждан). Король любил одеваться в женской манере, нахлобучивая на голову дамский пучок, украшенный перьями, жемчугами и бриллиантами. Его подкрашенные волосы были завиты, как у женщины, в ушах сверкали дорогие серьги. Женоподобный альфонс с нарумяненными щеками, небольшими усиками, жемчужными нитками на груди, камзолом в обтяжку и узкими остроносыми башмаками. Кроме того, Генрих, подобно женщинам, пользовался духами. Однажды герцог Сюлли, войдя к нему в кабинет, увидел его «при шпаге, в коротком плаще и в токе, на шее висела на широкой ленте небольшая корзинка, наполненная щенятами. Он был совершенно неподвижным и во время разговора с герцогом не шевельнул ни рукой, ни ногой, ни головой» (1586). Фавориты, обосновавшиеся в коридорах власти, не уступали ему в щегольстве и извращенности. По сути дела, почти вся верховная власть в тогдашней Франции состояла из «голубых». Г. Вейс в «Истории цивилизации» отмечает, что одевались они преимущественно в яркие цвета. Белый, светло-голубой, розовый атласный костюм, отделанный разноцветными лентами и шнурками, был самым любимым. В сатирическом памфлете «Описание острова гермафродитов» франтовство фаворитов, как мы бы сказали, определенной сексуальной ориентации осмеивалось в таких выражениях: «Каждый обитатель острова гермафродитов может одеваться как ему угодно, лишь бы одеваться роскошно и не соответственно ни со своим положением, ни со своими средствами. Как бы ни была дорога материя сама по себе, платье, сшитое из нее, должно быть отделано золотыми и серебряными вышивками, жемчугом и камнями, в противном случае мы объявляем его непристойным. Чем более костюм будет похожим на женский покроем и отделкой, тем лучше он и соответствует нашим обычаям. Однако, какой бы ни был костюм, его не следует носить дольше месяца. Кто носит дольше, тот заслуживает презрения как скряга и человек без вкуса… Поэтому мы рекомендуем нашим друзьям обзавестись искусными и изобретательными портными, с которым они бы могли постоянно придумывать новые костюмы». Только с приходом Генриха IV (1589) при дворе и обществе распространилась относительная простота.[378] Такого рода правителей совершенно не интересовала судьба Франции или жизнь ее народа. В свою очередь ясно, что подобное царство сановных педерастов вызывало глухую ненависть во французском народе. Тем же было наплевать на простой люд. Давняя и, прямо скажем, гнусная черта феодалов, аристократов, королей, склонных взирать на крестьян и бедняков (эти понятия тогда были синонимами), как на грубых и бессловесных животных тварей. Вот ряд высказываний этих господ о крестьянах. Церковный писатель Готье де Куэнси (XIII в.) говорил, что тяжелый труд и бедность крестьян являются наказанием за их равнодушие к богу и церкви, за нежелание платить десятину и ненависть к духовенству. Еще хуже относились к этим несчастным аристократы-рыцари и королевский двор. Французский поэт, рыцарь Робер де Блуа в поэме «Наставление государям» призывает «более всего воздерживаться от доверия к сервам», ибо «против природы возвышать тех, кого она желает принизить». Задача сервов – служение их господину. Они существа абсолютно никчемные и ничтожные, готовые при первом же удобном случае сменить сеньора. Всей Франции были известны злобные нападки против крестьян знаменитого трубадура Бертрана де Борна (конец XII в.): «Мужики, что злы и грубы, на дворянство точат зубы, только нищими мне любы. Любо видеть мне народ голодающим, раздетым, страждущим, необогретым». Феодалы часто в отношении простого люда употребляли такие выражения, как: «спина Жака-простака все вынесет», «мужик – это тот же бык, только без рогов», а также прозвища «пентюх», «войлок», «гужеед», «земляной крот».[379] Читая произведение Этьена де ла Боэси (род. в 1530 г.), друга Монтеня (такая дружба встречается едва ли раз в три века), мы видим в нём предшественника Монтескье, Вольтера, Руссо, энциклопедистов и даже революционеров. Его работа стала грозным предвидением Великой Французской революции. Это – предтеча Робеспьера в эпоху французского Возрождения. В нем впервые вызрел творческий протест народа против режима рабства и тирании. В работе «Рассуждение о добровольном рабстве» Боэси говорит, что люди, носящие цепи, во многом сами виноваты в этом позоре. Народ отдает себя в рабство – и тем самым перерезает себе горло. Имея выбор между рабством и свободой, он расстается со свободой и надевает себе на шею ярмо. Чтобы покончить с этим, надо восстановить естественное право человека. Только так мы сможем стать Людьми! Но как этого добиться? Мыслитель предлагает для борьбы с безжалостной тиранией, как он считает, верное средство – неповиновение тиранам… Вы надрываетесь в труде, чтобы господа могли на вас наживаться, а они в это же время нежатся в удовольствиях, утопая в грязных и низменных наслаждениях. Чем больше они вас грабят, «тем больше требуют, разоряют и разрушают», чем больше вы им даете, тем они становятся наглее, «ненасытнее и более готовыми всё уничтожить». Нужно ничего не давать им, надо лишить их плодов вашего тяжелого труда. Боэси пишет: «Решитесь не служить ему более – и вот вы уже свободны. Я не требую от вас, чтобы вы бились с ним, нападали на него, перестаньте только поддерживать его, и вы увидите, как он, подобно колоссу, из-под которого вынули основание, рухнет под собственной тяжестью и разобьется вдребезги». Народ, если он, конечно, хотя бы немного себя уважает, просто обязан лишить опоры всех тех, кто его грабит и насилует.[380] Этот принцип ныне может быть использован повсюду. Мушкетеры короля. Если интеллектуалам имя «Монтень» говорит о многом, то «российский гаврош» (человек улицы или «толпы») знакомится с Францией не через философов и поэтов, а с помощью отважных мушкетеров (героев романа Александра Дюма). Великолепная четвёрка как бы приоткрывает перед нами «дверь» во Францию эпохи Ришелье и Мазарини. Что же касается д`Артаньяна, то он – личность вполне историческая. Легенда гласит, что герой явился на свет в кухне замка Кастельмор, что в Гасконии близ Пиренейских гор (1620). В дальнейшем д`Артаньян стал офицером гвардии короля и специальным курьером кардинала Мазарини. После периода отставки кардинала Людовик XIV вскоре вернул его во власть. Вместе с ним вернулся и храбрый мушкетер, обретя славу не только воина, но и дипломата и политика. Никто не мог столь искусно, как д`Артаньян, выполнять опаснейшие поручения, проникая в осажденные крепости под теми или иными личинами. В дальнейшем женитьба на знатной и богатой даме принесла ему приличный капитал. Однако воинственная натура мушкетера не позволяла ему долго оставаться в объятьях. Он покинул жену и детей «ради ратных подвигов». К тому времени он уже стал командиром роты мушкетеров. Увы, голландская кампания 1673 года стала последней для нашего героя. Он пал при осаде Маастрихта на Мозеле. О смерти «храбрейшего из храбрых» писали тогда и газеты. Как очень верно и точно заметип о нем один из французских историков, «д`Артаньян и слава покоятся в одном гробу».[381] Ришелье в романах Дюма выглядит злобным гением или пылким возлюбленным («дьявол в пурпурной мантии», «пурпурный жеребец»). В действительности, всё обстояло несколько иначе. Арман Жан дю Плесси, кардинал и герцог Ришелье (1585–1642 гг.) – не только правитель, но и просветительский гений Франции позднего Возрождения. О. Шпенглер скажет о нем: он принадлежал к числу людей, «сотворивших Францию»… Принадлежа к старинной дворянской фамилии, Ришелье получил по тем временам хорошее образование, изучая риторику и философию в Лизье. Затем он поступил в военное училище. Епископский пост считался наследственным в семье дю Плесси. Арман отправился в Рим для посвящения в епископский сан. Юноша казался явно моложе требуемого возраста. Папа Павел V выразил сомнение. Ришелье, не моргнув глазом, соврал и тут же попросил у святейшества отпущения греха (minima de malis – из двух зол меньшее). Изумленный первосвященник, который давно уже, казалось, перестал чему-либо удивляться, дал ему индульгенцию, пообещав блистательную карьеру: «Из этого молодого человека выйдет недюжинный плут. Он далеко пойдет!» В Париже Ришелье продолжил научные занятия. Сдав экзамен в Сорбонну, он получил учёную степень доктора богословия (1607). Вступив в управление епархией, кардинал сумел проявить немалые административные способности. А затем уж наступил черёд Парижа, который, как давно известно, «стоит обедни». Наконец, когда Ришелье в 1624 г. уже стал премьер-министром, он подчинил своему влиянию послушно-безвольного Людовика XIII. Это был первый серьезный шаг, сделанный в сторону укрепления абсолютизма. Именно Ришелье заметно увеличил территорию и укрепил армию. Разумеется, власть при этом выжимала из народа все соки. Вспомним, что Ришелье сравнивал народ с мулом, который привык нести тяжести. Поэтому закономерным следствием его правления стало возникновение и мощной оппозиции, получившей название «парламентской Фронды» (1648–1649 гг.). Сегодня надо бы вспомнить о заслугах этого выдающегося сына Франции. Хотя это уже не раз сделано французскими авторами (исчерпывающе и превосходно). Наша цель – показать, чего он сумел достичь за годы его правления. В семитомной «Истории кардинала де Ришелье» Г. Аното прямо призывал читателя «стремиться к пониманию того, что он сделал, чем к пустой забаве рассуждений о том, что он должен был сделать». Так чего же он все-таки добился? Его заслугой должно в первую очередь считаться создание основ абсолютизма во Франции. Он заложил и укрепил фундамент будущего величия страны. Говоря его же словами, Ришелье сокрушил партию гугенотов, сбил с вельмож их спесь, привел подданных короны к четкому выполнению их обязанностей. Правя, «как сам король», он сумел подняться до осознания значимости своей исторической миссии. Внутри страны он добился жесткого единовластия. В «Мемуарах мессира д`Артаньяна» отмечается: «Месье Кардинал де Ришелье был наверняка одним из самых великих людей, когда-либо существовавших не только во Франции, но и во всей Европе… Принцы Крови… терпеть его не могли, потому что он испытывал к ним не больше почтения, чем ко всем остальным… Высшая знать, чьим врагом он всегда себя объявлял, питала те же самые чувства к Его Высокопреосвященству. Наконец, парламенты равным образом были им раздражены, потому что он преуменьшил их власть введением комиссаров, кого он назначал на любой процесс, и возвышением Совета (Королевского) им в ущерб».[382] Не меньшими, если не большими были заслуги Ришелье на внешнеполитической арене. Хотя, как известно, если нет успехов внутри страны, любая внешняя политика будет жалкой и бесплодной, как старая высохшая девственница. Сняв угрозу испано-австрийской гегемонии, он тем самым помешал Габсбургам воцариться в Европе. В. Ранцов писал в очерке, посвященном деятельности могущественного кардинала: «Нельзя, однако, отрицать, что государственная деятельность Ришелье, независимо от руководивших им личных мотивов, принесла громадную пользу не только Франции, но и всей Европе. Благодаря Ришелье рушилась гегемония Испании и Австрии, угрожавшая распространить власть инквизиции на всю Западную Европу. История должна поэтому признать, что кардинал Ришелье фактически оказал цивилизации значительную услугу». Можно сказать, что успех его дипломатии, подготовившей последующую гегемонию Франции на континенте, «окружил ореолом его фигуру» (А. Д. Люблинская). Итоги его правления более чем очевидны: Франция предстала могущественным централизованным государством с сильной армией и флотом, с крепкой казной и преуспевающей системой образования. Кстати, Ришелье прилагал огромные усилия для просвещения французского юношества. В 1636 г. он основал Королевскую академию (с двухлетним курсом), которая готовила молодежь к военной и дипломатической службе. При его участии были основаны еще одна академия и так называемая Королевская коллегия для французского и иностранного дворянства (1640). Филипп де Шампень. Портрет кардинала Ришелье. 1636 г. Немалый интерес представляют его педагогические воззрения. Он сторонник узкоклассового обучения. По мнению Ришелье, к изучению гуманитарных наук надлежало допускать лишь сравнительно немногих избранных интеллектуалов. Знакомство же с общественными науками он полагал безусловно вредным для людей, которым предстояло заниматься земледелием, ремеслами, торговлей и т. п. Поэтому кардинал высказывался в пользу сокращения числа классических коллегий и замены их двух– и трехклассными реальными училищами, где получали бы всю необходимую подготовку молодые люди, желавшие заняться торговлей, ремесленным трудом, военной службой в унтер-офицерских чинах и т. п. Лучших учеников из их числа он предлагал переводить из реальных школ в высшие учебные заведения. Смерть помешала ему осуществить в полном объеме программу преобразования французских учебных заведений. Ришелье фактически учредил и Французскую академию. Еще с 1629 г. в Париже организовался кружок лиц, принадлежавших к числу наиболее образованных людей того времени. По вечерам они собирались в определенном месте, читали новейшие литературные произведения, свободно их обсуждали. Прослышав об этих умственных сборищах, Ришелье сумел оценить их интеллектуальную и государственную значимость и, будучи человеком дела, предложил участникам заседаний преобразоваться из частного заведения в общественное. В итоге, по ходатайству кардинала Ришелье, Людовик XIII утвердил особой грамотой устав Французской академии (1635).[383] Так вот зарождалась наука Франции. Впечатляет список и других его культурных побед. Истинный правитель всегда в дружбе с лучшими умами века. Какое счастье для Франции, что во главе ее встал муж высочайших дарований. Будучи сам велик, стремясь к «учреждению сего великого государства» (как скажет он в «Политическом завещании»), он неизбежно окружал себя теми писателями, политиками, деятелями искусств, что любили страну (а не ненавидели её, как это имело и имеет место в истории России последних двух десятилетий, где на «Тайной вечере» собирают предателей и отступников отечества). Ришелье, думается, хорошо понимал высокую значимость литературы как фактора формирования духа нации. Историки литературы отмечают: «Он придавал очень важное значение литературе и, имея претензию сам быть писателем, окружил себя поэтами и критиками, назначил им пенсии и стремился поставить литературу и театр на службу своей политике. С этой целью он основал Французскую академию и соответственно направлял ее деятельность. Он содействовал формированию классицизма как официального, общегосударственного литературного стиля. Он поддерживал также зарождавшуюся в это время периодическую печать и использовал для пропаганды своей политики основанную в 1631 г. Теофрастом Ренодо «Французскую газету» (Gazette le France).[384] К счастью для них, а также для всех французов, его политика способствовала подъему страны! После государственных дел кардинал любил развлечься и отдохнуть от трудов праведных в компании той или иной дамы. Какой француз не любит красивых женщин! Среди его паствы были: принцесса Мария де Гонзаг, мадам де Бриссак, племянница Мари-Мадлен, Марион Делорм. Историки утверждали, что не счесть красавиц, «не только распутных, но, наоборот, из самых добродетельных, жаловавшихся на посягательства и насилие, которые пытался учинить над их честью Ришелье…» Он не пропускал ни одной юбки, так что даже получил прозвище Великий Пан (как его порой за глаза называли). Одной из наиболее известных его связей была связь со знаменитой куртизанкой того времени Марион Делорм. Людовик XIII, любивший мужчин, однажды узнал, что его фаворит Сен-Мар пал жертвой Марион. Настроение короля было столь ужасным, что он чуть было не свернул всю государственную деятельность (шла серьезная битва с испанцами). Перед Ришелье встала задача – Франция или куртизанка. Кто-то должен был положить себя на алтарь служения родине. Он пригласил к себе Марион и ради блага государства стал ее любовником. За два визита он заплатил ей сто пистолей и кольцо женщины, с которой раньше находился в любовной связи. «Кардинал Ришелье платил женщинам не больше, чем художникам». Связь с Сен-Маром была прекращена и Франция спасена (завоевание Артуа продолжалось). О связи Марион Делорм и Ришелье заговорил весь свет, а ее товарки возмущенно вопрошали: «Как вы можете спать с прелатом?» Куртизанка спокойно отвечала, что такая любовная связь, без сомнения, ей обеспечит полное отпущение грехов. Нынче куртизанки более любят юристов и прокуроров. Даже за два года до смерти кардинал ухитрялся охаживать трех любовниц. Некий Ги Патен возмущался в одном из писем его похождениями (конечно, после смерти Ришелье): «А все-таки эти господа в красных шапочках – приличные скоты» («Vere cardinale isit sunt carnales»). Случалось, что кардинал терпел и поражения. Не удалось ему уговорить известнейшую «жрицу Венеры» – Нинон де Лан-кло, хотя он и предложил ей огромную сумму в пятьдесят тысяч экю (через Марион Делорм). Возмущенная Марион (помня о «жалких ста пистолях», которые заплатили ей) тут же ушла к своему первому любовнику, поэту де Барро. Вне себя от счастья поэт разразился «Стансами», у которых был подзаголовок «О том, насколько автору сладостнее в объятиях своей любовницы, чем г-ну кардиналу де Ришелье, который был его соперником». Этот факт принес ему куда большую известность, чем вся его поэзия, ибо он оказался неудачником вдвойне. Самая большая любовь кардинала – его племянница Мари-Мадлен де Виньеро, герцогиня д'Эгийон, мадам де Комбале. Прелестная вдова (37 лет) любила расхаживать «с обнаженной грудью». В браке своем она не была счастлива. Бедняжка, выйдя замуж, все никак не могла расстаться со своей девственностью. Муж-дворянин, не вынеся позора, умер. «Девственница своего мужа» решила уйти в монастырь, испросив на то соизволение у своего дяди. Тот, увидев, что она красива, вероятно, изрек: «Дитя мое, я – ваш монастырь!» Она поселилась в Малом Люксембургском дворце, став то ли его любовницей, то ли супругой. Ришелье прожил с ней до конца своих дней. Связь длилась целых семнадцать лет. Мари была матерью «многих маленьких Ришелье» (маршал де Брез говорил о четырех ее сыновьях от кардинала). Среди других его увлечений следовало бы назвать и Анну Австрийскую. Ришелье был безумно в нее влюблен. Однажды он даже пошел на то, чтобы позабавить ее собственной пляской (в шутовском наряде полишинеля). Увы, в данном случае все уловки не привели ни к чему. «Австриячка» проигнорировала француза. Когда же великий кардинал почил, это вызвало радость почти у всех, включая и некоторых его любовниц. Особенно был рад Людовик XIII, ибо, по словам мадам де Мотвиль, Ришелье «сделал из своего господина раба, а затем из знаменитого раба самого великого монарха в мире». Такого влияния слабый король не мог ему простить. То, что он не решался сказать живому, высказал мертвому кардиналу, положив на музыку написанные поэтом Мироном стихи (на кончину Ришелье). В стихах было уйма гнусностей, оскорблений, грязи, упреков.[385] Великим правителем мстят с особым удовольствием. Вспоминаются слова Горация: «Если заочно злословит кто друга или, злоречье слыша другого, о нем не промолвит ни слова в защиту… вот кто опасен, кто черен! Его берегися!» И все же роль Ришелье в истории Франции была противоречивой. Это частично объясняет, скажем, и то, почему потомственный аристократ Альфред де Виньи в своем романе «Сен-Мар» (1826) изобразил Ришелье как расчетливого и жестокого злодея. Есть там сцена молитвы, в которой всесильный первый министр настоятельно просит Бога отделить на последнем небесном суде Армана де Ришелье от министра. Он считал, что министр во имя блага отечества и прогресса порой вынужден был идти на непопулярные меры и даже совершать злодеяния, о которых он лично (как человек по имени Арман де Ришелье) глубоко сожалел. Поэтому народ (у А. де Виньи) и выражает свое неприятие Ришелье… В одной из сцен («Сен-Мар»), в момент триумфа над политическими противниками, склонившимися ниц, Ришелье обратил взор к толпе на площади. Он ожидал от нее подтверждения правоты и обоснованности его побед. Но народ, увы, безмолвствует![386] Почему же писатель изобразил французский народ так, а не иначе? Но, ведь, это же сделал и Пушкин в известной сцене трагедии «Бориса Годунова» (1825). Хотя в последнем случае, если помните, русский народ там не только «безмолвствует», но и действует, повинуясь гневному призыву мужика с амвона: Народ, народ! в Кремль! в царские палаты! Политика правительства и во Франции встречала жесткое сопротивление. Одной из причин народных недовольств было усиливающееся бремя налоговой политики. По сути дела, во Франции имел место открытый налоговый произвол («налоговый терроризм»). Недовольство произволом проявляли, в равной мере, как дворяне, так и простые граждане. В период власти Ришелье произошло три крупных восстания во Франции: в Керси (1629), на юго-западе (1633–1637), в Нормандии (1639). Среди наиболее значительных выступлений – восстание кроканов (1636) и «босоногих» (1639). Они охватили территорию большую, чем та, что некогда была объята пламенем Жакерии (в XIV в.). Крупнейшим выступлением было восстание «босоногих» («армию страдальцев» возглавил некий «генерал» – Жан Босоногий). Власть пыталась маневрировать. Были снижены налоги. Чиновникам приказали вводить народ в заблуждение (попросту говоря, надувать его), говоря: король, де, ни при чем, его обманули министры, но он обязательно накажет спекулянтов, обогатившихся за счет подданных. Конечно, в действительности главным грабителем страны был глава и его окружение.[388] Энергичная, порой агрессивная внешняя политика Франции (борьба против Австрии) требовала и больших расходов. Раньше королевская власть была менее разоряющей, нежели средневековая феодальная налоговая система. Но в течение 5 лет, что предшествовали объявлению войны Испании (1635 г.), налог во Франции утроился! Талья возросла почти в четыре раза. Ришелье пришлось ввести в провинциях и крайне непопулярные налоги. Как подчеркивали историки, это «самое большое налоговое наступление в истории Франции». Налоги ложились тяжким бременем на крестьянство, пытавшееся освободиться от тяжкой ноши (1624, 1635, 1637, 1639). Последний бунт получил наименование «восстание босоногих». Бедняки предавали огню и мечу замки феодалов и поместья богачей. Крестьянские волнения следуют один за другим. Историк писал: «Плоды этой политики, победа в результате жестокой и трудной борьбы Франции против Габсбургов, создание в королевстве учреждений, которые будут способствовать централизации и которым предназначена большая будущность, были оплачены ценой огромных жертв, принесенных одним или двумя поколениями крестьянского населения». Однако и события Фронды, которые называют «великой смутой 1648 года», имели свои последствия. Смута произошла в столице Франции, где жизнь более комфортна. Во главе восставших встали буржуа («строителями баррикад будут буржуа»), хотя активное участие приняли и верхи дворянства, князья церкви, верхи судейского сословия. Париж жил лучше других городов, но именно это обстоятельство и делало его центром смуты. Уже тогда во Франции важную роль играл парламент. Со времен Людовика XI известна формулировка «Без парламента нет монархии». Ф. Блюш пишет: «Парламент – это судебная палата, самый старый и самый знаменитый трибунал в мире, размещенный во дворце Сите, в старинной королевской резиденции. Его ведомство охватывает почти треть королевства. Примечательно еще и то, что он является также и судом пэров… Этот суд может задерживать дворянские продвижения… Однако основная власть парламента (и других высших судов) состоит в том, что он имеет право регистрации королевских актов вообще…Этот механизм сделал мало-помалу из парламента… нечто похожее на конституционный суд».[389] События во Франции могли бы заинтересовать и российского читателя. Почему, когда нации тяжело, когда бедные слои страдают, когда честные правители стараются наполнить государственную казну, менее всего готовы расстаться со своими немалыми богатствами «жирные коты»? Почему должны страдать и без того обездоленные люди? Ришелье с Мазарини не решились заставить парижских буржуа платить ввозную городскую пошлину, не осмелились замахнуться на привилегии высших должностных лиц. Причина проста. Правители Франции видели в «котах» своих верных сторонников. Одна и другая сторона, несмотря на лозунги и кличи (типа «За народное благо»), радели за интересы собственной властной корпорации. Однако деньги на содержание государства все равно нужно собирать. Никуда не денешься. Стоит подумать над тем, кого нужно прижать в первую очередь. Вся столичная верхушка, разбогатевшая за долгие годы своего правления, на деле и является главным возмутителем общественного спокойствия (герцог д`Эльбеф, герцог де Буйон, герцог де Бофор, принц Конти). Они натравливают на Мазарини «демократическую печать». Будущий декан Парижского факультета доктор Ги Патен отмечал: «Все время продолжается печатание новых пасквилей на Мазарини и на всех, кто примыкает к его несчастной партии…» Желтая пресса во Франции не останавливалась перед всевозможными сальностями и даже грязью, обвиняя кардинала Мазарини в тесных любовных связях с королевой Анной Австрийской. Еще раз подчеркнем значение преемственности власти. Без этого любая страна может стать жертвой смуты. Франция подошла к смуте в 1648–1652 гг. Лидеры Франции тогда смогли овладеть ситуацией. Иначе стране бы не поздоровилось. Вспомним, что из 18 лет власти Ришелье (1624–1642) войны гремели 12 лет, а из 18 лет правления Мазарини (1643–1661) не менее 16 лет ушло на сражения. К их чести, оба не кланялись пулям и ядрам. Вот как оценивал их вклад автор «Нового краткого хронологического курса истории Франции»: «Кардинал Ришелье был более значительным, разносторонним, менее осторожным; кардинал Мазарини был более ловким, умеренным и последовательным; первого ненавидели, над вторым смеялись, но оба были хозяевами государства» (XVIII в.).[390] Тем не менее именно под кардинальской мантией окрепла и возмужала Франция. Подводя итог жизни и деятельности Ришелье, согласимся с Лабрюйером. В речи во Французской академии (1698) тот назвал кардинала Ришелье гением, который исследовал все тайны правления. Служа общественным интересам, он часто забывал о своих собственных нуждах. Посетил гробницу Ришелье и Петр I. Подойдя к его памятнику, он воскликнул: «Великий человек, будь ты сегодня жив, я сразу бы отдал тебе половину моей империи, при условии, что ты научишь меня, как управлять другой ее половиной».[391] Жаль, что у нас в России нынче всё иначе. Иные вожди рады отдать врагу половину державы, дабы завладеть другой… Велика, ох, как велика роль примера в истории. Почему один государь стремится упрочить славу и величие державы, поднять уровень жизни народа, а другой все разрушает, ломает, карежит, оставляя после себя разбитую, поверженную страну?! Ответ на этот сакраментальный вопрос можно найти во французской истории и философии. Наиболее точно и доходчиво причину этих различий объяснил К. Гельвеций в книге «Об уме». Умный делает умную и добрую работу, глупый и подлый – соответственно, глупую и подлую (только и всего). Гельвеций пишет: «Какой-нибудь выдающийся государь получает державу; как только он всходит на престол, все места оказываются занятыми талантливыми людьми; государь не создал их; казалось, он выбирал их случайно; но так как он невольно уважает и возвышает лишь людей, ум которых сходен с его умом, он, таким образом, вынужден всегда выбирать удачно. Если, напротив, государь не умен, то, вынужденный этой самой причиной приближать к себе людей, похожих на него самого, он почти всегда, по необходимости, выбирает неудачно. Благодаря ряду таких государей самые ответственные должности переходили от дурака к дураку в течение нескольких веков. Поэтому народ, который не может лично знать своих государей, судит о них по способностям людей, которых они к себе приближают, и по тому уважению, которое они оказывают выдающимся людям: «При глупом монархе, – говорила королева Христина, – весь его двор или глуп, или становится глупым».[392] Возможно, главной задачей великого государя (правителя) всегда была и будет проблема передачи власти. Хотя во времена, о которых идет речь, народ своих правителей не выбирал. Франция входила в эпоху Людовика XIV (1638–1715). Есть короли, и короли… Одни проходят, как тени, как второразрядные актеры драмы, имя которой «Человеческая история». Но есть и те, кто по многим, порой неизъяснимым, но гораздо чаще все же по вполне объективным и понятным народу причинам запоминаются. Когда в стране воцаряется сильная личность, всё и вся испытывает на себе её влияние. Могучий правитель, даже уходя, незримо присутствует в умах и сердцах людей. Тень его, как тень Командора, вызывая страх, в то же время заставляет сохранять дисциплину и порядок на всех уровнях. Ничтожество же во власти разлагает страну и народ. Герцог Франсуа де Ларошфуко, прибывший в Париж сразу после смерти Ришелье (1642), застал двор «в кипучем волнении». Герцог отметил, что хотя король и ненавидел Кардинала, он «не осмелился отступить от его предначертаний». К счастью для Франции, после ухода Ришелье главные должности были переданы в руки тех, кто смог достойно и умело управлять страной. Что же касается исторической роли Ришелье, то Ларошфуко, один из ученейших людей Франции, воздал ему должное (несмотря на то, что и сам при его власти не избежал заточения в Бастилии). Он писал: «Как бы ни радовались враги Кардинала, увидев, что пришел конец их гонениям, дальнейшее с несомненностью показало, что эта потеря нанесла существеннейший ущерб государству; и так как Кардинал дерзнул столь во многом изменить его форму, только он и мог успешно ее поддерживать, если бы его правление и его жизнь оказались более продолжительными. Никто лучше его не постиг до того времени всей мощи королевства и никто не сумел объединить его полностью в руках самодержца». В конечном счете, польза от его службы стране и государству неизбежно должна была «взять верх над злопамятством частных лиц и превознести его память хвалою, которую она по справедливости заслужила».[393] К последним можно отнести и Людовика XIV. Его назовут «Королем-Солнце». Появление на свет ребенка было долгожданным. Флешье скажет: «Его чудесное рождение обещало всей земле жизнь, полную чудес». Зачатию дофина сопутствовала бурно-грозовая ночь, возможно, и оказавшая тонизирующее воздействие на Людовика XIII. К тому времени он находился уже 22 года в браке с Анной Австрийской, но детей у них не было (все прежние попытки завершились четырьмя выкидышами). Оттого появление наследника походило на чудо Божье. От радости гуляли три дня и три ночи. «Никогда ни один народ, – писал Г. Гроций, – ни при каком событии не выказал большей радости». Что принесло стране его длительно рекордное царствование (72 года)? Обратимся к книге видного историка Франции (Ф. Блюша). Людовик XIV родился в день Солнца. Звезды предсказывали, что его правлению будут сопутствовать слава, подвиги, справедливость. В жилах короля текла кровь многих наций: латинская (75 %), германская (11 %), славянская (7 %), английская (7 %). Впрочем, тогда это никого не волновало. Главное, Людовик «был французом по сути своей» и страстно любил свое отечество. Мать обожала своего первенца и стремилась сделать из него достойного и умного правителя Франции. Крестным отцом ребенка стал наследник Ришелье, кардинал Мазарини. Проявилась воля и мудрость Ришелье, который в последний час думал о судьбах державы, а не о своих мелочных интересах. Мазарини был умным и тонким политиком, хотя и «тенью Ришелье». Вместе с тем он, в отличие от своего знаменитого предшественника, при решении всех вопросов не забывал о своем собственном кармане. Писатель А. Дюма так характеризовал его политику: «Увы, это была действительно только тень великого человека! Ослабевшая Франция, пошатнувшаяся власть короля, вновь собравшиеся с силами буйное дворянство и неприятель, преступивший границу, свидетельствовали о том, что Ришелье здесь больше нет… Мазарини, вечно подстрекаемый своей гнусной жадностью, давил народ налогами, и народ, у которого, как говорил прокурор Талон, оставалась одна душа в теле, и то потому, что ее не продашь с публичных торгов, – этот народ, которому громом военных побед хотели заткнуть глотку и который убедился, что лаврами он сыт не будет, – давно уже роптал».[394] Однако без серьезных военных побед нет приличного торга. Царствование Людовика XIV началось в 1643 г., с уходом из жизни его отца. «Король умер, да здравствует король!» Принцу было около 5 лет. В его честь выбили медаль – «Великая надежда французов». Надежды сразу же стали сбываться. Французская армия одерживает победу над испанцами в битве при Рокруа. Пришло время обучать короля. Сколько правителей, взойдя на трон, обнаруживают пробелы воспитания и знаний, которые потом уже не в силах восполнить никакая наука. Франции повезло. У руля ее в трудные годы стояли такие выдающиеся личности как Ришелье и Мазарини. Их влиянию король обязан правильному видению своей роли. Как-то в шестилетнем возрасте Людовик, увидев кардинала Мазарини, воскликнул: «А вот и султан!» Хотя герои Дюма называли того «мужланом», но порой как раз «мужланы» делают великую историю. У короля были учителя, внушавшие ему любовь к истории, латыни, к родному языку. Благодаря умелому наставничеству Мазарини тот рано приобщился и к государственным делам, присутствуя на заседании Высшего королевского совета. Тот же Мазарини приучил его и к тонкому восприятию музыки и красоты искусств. Обучение в пансионах и школах мира шло тогда при помощи розог и плетей. Секли постоянно и вдохновенно. Даже игры детей включали элементы порки (признак мазохизма или сексуального извращения). История знает немало примеров, когда учителя больше внимания уделяли заднице учеников, нежели их голове. Хотя надо признать, что при этом частенько секли и царственных особ. Как вы помните, в псалме 73 и Давид поет: «И я мучился ежедневно и каждое утро получал наказание». Наказывали розгами и апостолов (апостола Павла). Из королевских принцев Франции более всего доставалось Людовику XIV… Драли английских, французских, немецких, испанских и прочих царственных особ, а также почти всех энциклопедистов и просветителей (об этом свидетельствует Э. Роттердамский). Нередко в школах и училищах наказывали не за какую-нибудь вину, а просто потому, что считалось полезным выпороть ребенка. В Лондоне XIX века, вплоть до 1830 г., даже в женских пансионах беспощадно охаживали розгами и плетками. «Розги и палки, – писал один из ученых педагогов, – являются теми мечами школы, которые Господь Бог после грехопадения дал в руки учителям, чтобы ими наказывать безбожников. Они являются также скипетрами школы, перед которыми юношество должно склонить свою голову». Сторонниками палочно-кнутовой дисциплины сказано немало одобрительных и даже лестных слов в адрес этой системы наказаний, словно речь идет о грубых снопах на току, а не о нежных ягодицах учеников и учениц. Мы считаем нелепой английскую пословицу, доказывающую, что следует to kiss the rod that governs (англ. «целовать палку, которой учат»). Патологическая извращенность и порочность подобной философии известна миру. Ныне англосаксы хотят применить ее уже в военно-политическом контексте. Привилегированные классы (и нации) обычно избавлены от подобных наказаний. Хотя в приказах Генриха IV и Людовика XIV встречались имена и знатных особ, приговоренных королями к публичному и телесному наказанию.[395] Людовик XIV. Портрет работы Клода Лефевра по редкой гравюре Пито. 1670 г. Первый министр Франции, кардинал Дж. Мазарини (1602–1661) умер. Людовику XIV было 22 года, когда он вступил в управление страною. О своей миссии в «Мемуарах» он писал: «Я стал смотреть на все провинции государства не равнодушными глазами, а глазами хозяина… Беспорядок царил повсюду». Хозяина, а не временщика! Уходя в иной мир, Мазарини оставил крестнику трех способных министров (финансиста Фуке, реорганизатора армии Летелье, дипломата де Лионна). В это же время повсюду в Европе наблюдалось усиление королевской власти: в 1660 г. в Берлине начал реформы Великий Курфюрст, в Англии к власти пришел Карл II, а в Копенгагене двор, духовенство и буржуазия провозгласили датскую корону наследственной. На небосклоне политики в это же время взошло немало ярких звезд. Что же сделал Людовик XIV для улучшения положения дел? Особое значение приобретала реформа государственного аппарата Франции. Во-первых, Людовик создал простую и понятную конструкцию: 6 главных ведомств (юстиции, финансов, 4 других управления во главе с государственными секретарями). По сути дела это был небольшой, компактный, хорошо управляемый орган («совет министров»). Звание «государственный министр» было редким и давалось самим королем. Король старался избегать тех, кто слишком амбициозен, считая, что лучше обходиться при управлении «в вящих интересах государства и для лучшего соблюдения секретности наименьшим количеством членов совета». Это были «ближние бояре», «узкое Политбюро», «тройка»… Французы звали их триадой (Летелье, Фуке, Лионн). Порой знать вставала на дыбы, в их числе и заслуженные вельможи (канцлер Сегье, Бриенн, военачальник Тюренн и даже королева-мать). Во-вторых, интендантом финансов назначен был Жан-Батист Кольбер, призванный следить не только за казной, но и за суперинтендантом финансов. Исключительно важный, я бы даже сказал, гениальный ход. За всеми, кто имеет дело с финансами, нужен глаз да глаз. Когда через чьи-то руки проходят огромные суммы, нередко выходило так, что часть их каким-то образом оседала в карманах господ финансистов. За ловкой белкой (герб Фуке – белка) должен следить уж (уж – герб Кольбера). Когда речь заходит о главах правительства таких стран как Франция, надо иметь в виду, что бедных среди них не было и нет. Мазарини, вернувшийся из изгнания совершенно разоренным, к концу жизни имел уже порядка 35 миллионов ливров. Поэтому король был прав, посчитав, что для гармонизации власти и общества нужно заставить финансистов платить. Ведь то, что они грабители, ни у кого не вызывало сомнений. Людовик так и сделал в 1661 г., воспользовавшись услугами ловкого министра Кольбера. После проведенной им инвентаризации состояния дел прошлого правительства обнаружился неприличный контраст между сказочными богатствами кардинала и пустотой государственных касс. Что тут поделаешь?! Как признать, что бывший глава правительства фактически обворовал Францию? Дело кончилось тем, что министра финансов арестовали по приказу короля (д`Артаньян). Суперинтендантом Людовик XVI назначил самого себя… Это означало не диктатуру короля, но лишь то, что отныне государственные финансы находились под его жестким контролем. Разумеется, работа аппарата не могла ограничиться шестеркой министров (их назовут «бандой шести»). У короля были помощники, которых называли «министерскими соколами». Однако король не выпускал из рук управление всеми финансовыми потоками (а, понимаешь ли, не «разводил руками»). Канцлер Поншартрен вспоминал, что тот «пишет больше, чем наемный писатель». Людовик взвалил на себя и «всю огромную бумажную волокиту». Пружиной же всего механизма был Кольбер. Успешная деятельность правительства стала возможной благодаря плеяде великих помощников. Среди них – талантливый фортификатор Вобан, специалист по тылу де Шамле и другие. Не стоит думать, что Людовик управлял Францией только по своему разумению. Это не так. Он назначал порядка 150 высших должностных лиц, но им противостояли держатели покупных административных должностей (таковых во Франции было 45 тысяч человек в 1664 г.). Все они находились вне досягательств его власти. Эта независимая и несменяемая свора и погубила монархию![396] Знаменательный урок всем мудрым правителям! Людовику XIV удалось увеличить поступление доходов в казну государства… «Жрец и фанатик финансов» Кольбер сумел вдохнуть энергию в развитие экономики. Королевский двор поглощал 2/3 средств государства, но Версаль, надо это признать, стал средоточием многих талантов. Кольбер провёл реорганизацию Королевской Академии живописи и скульптуры, превратив ее в государственное учреждение (1664). Основана была Королевская Академия архитектуры (1671). Маршал и инженер Себастьян Вобан реконструировал 300 старых городов и построил более 30 новых. Архитекторы Бюлле и Блондель составили план расширения Парижа (1676). Новые здания поражали своим великолепием: коллеж Катр-Насьон, Королевская мануфактура гобеленов, Обсерватория. Париж превращался в открытый город.[397] Король с помощью Летелье и Лувуа создал постоянную армию, считавшуюся самой мощной и дисциплинированной в Европе. Во главе ее стояли талантливые военачальники и фортификаторы (Конде, Тюренн, Вобан). Франция вела войны (аннексия Монбельяра, Страсбурга, Кольмара, части Саара и т. д.), а за рост французского влияния приходилось платить народу. Успехи в государственном строительстве, развитии почтово-пассажирского транспорта, в передаче информации подтолкнули рост культуры и образования. Расширилась сфера действия французского языка (до Людовика XIV масса населения говорила на местных наречиях и диалектах). В школах родной язык стал теснить ученую латынь. Французская академия выступила в защиту родного языка, поощряя тех, кто им владеет. Среднее образование достигло заметных успехов. В конце XVII века в Руане свидетельство о браке могли собственноручно подписать 100 процентов именитых граждан, 85 процентов лавочников, 75 процентов ремесленников и 38 процентов рабочих. Разумеется, были различия в уровне грамотности регионов (он выше на севере, чем на юге; лучше в городе, чем в деревне). В престижных коллежах стали преподавать гуманитарные дисциплины, математику, искусство фортификаций и т. д. В 1715 г. уже двести французских городов имели свои коллежи. Повсюду росла конкуренция и соперничество. В королевстве появились новые просветительские конгрегации (отец Барре, каноник Демья, каноник Ролан, де Ласаль и др.). Отметим вклад церкви в дело просвещения бедного люда. Выделяются такие заведения как «Учительницы христианских и благотворительных школ» Н. Барре, «Ассамблея для дам милосердия» аббата Демья, народные школы для девочек Реймской области и т. п. Приняты меры по развитию технического образования. Ремесленниками создана школа обучения подмастерьев. Королевские акты (1695 г. и 1698 г.) требовали учредить как минимум одну начальную школу при каждом церковном приходе. Как отмечает историк, это произошло за 180 лет до ввода Ж. Ферри обязательной, бесплатной и светской школы. Так что теоретически обязательное школьное образование было введено Людовиком XIV, а не Жюлем Ферри. Назовем еще ряд имен, чьими трудами создавалась слава Франции… Героем деловой, буржуазной Франции стал Жан-Батист Кольбер (1619–1683), сторонник меркантелизма. Вот некоторые из его деяний: Академия танцев (1661), королевская мануфактура «Гобелены» (1662), Академия художеств, заложены основы Академии надписей и словесности (1663), учреждена академия Франции в Риме, так называемая «Вилла Медичи» (1666). Король одобрил новый устав Академии художеств и ваяния. Первый художник Лебрен стал ее бессменным канцлером. Среди девяти десятков членов Королевской академии художеств и ваяния Кольбер выбирает четверо эрудитов – и делает их интеллектуальным ядром суперинтендантства строительства! Иначе говоря, не строителя во главу всего ставит, а просвещенного, грамотного и талантливого эрудита! Правительство оказало мощную поддержку науке и культуре. Стала выходить «Газета ученых» (1665). Только через год Лондонское королевское общество стало публиковать «Философские протоколы». Появился и официоз – политическая «Газетт де Франс». Король и Кольбер предоставляют пенсии молодым художникам для обучения в Риме (6 художников, 4 скульптора, 2 архитектора). Три года на деньги государства те могли совершенствовать мастерство в Риме. В 1666 г. создана Академия наук Франции, куда вошло 20 выдающихся членов, математиков и физиков. Ученым выделялись солидные пенсии и вознаграждения. В страну привлекли голландский ученый Гюйгенс. Академия наук стала выполнять и крайне важную роль научно-исследовательского центра.[398] Книгопечатня в Париже. Отдавая дань усилиям великих людей Франции, не будем забывать, что Ришелье и Людовик стремились все же к сохранению и упрочению своей власти. Они, конечно, заботились о государстве, но лозунгом их окружения нередко становилось знаменитое «После нас хоть потоп!» («Apres nous le deluge!»). Эту фразу цитировали ещё Цицерон с Сенекою, говоря: «После моей смерти пусть мир в огне погибнет» (неизвестный греческий поэт). Образование, знание, наука, литература выглядели пусть важными, но довольно редкими гостями за королевской трапезой. В «Политическом завещании» Ришелье писал: «Науки служат одним из величайших украшений государства, и обойтись без них нельзя; но не следует преподавать их всем без различия, ибо государство будет тогда похоже на безобразное тело, которое во всех своих частях будет иметь глаза». Далее следует еще более важное и знаменательное признание: «Черни же больше приличествует грубое невежество, чем утонченное знание».[399] В XVIII в. во Франции возникли серьезные предпосылки для массового недовольства низов и средних классов своим положением. Простому люду Франции при всех королях (даже великих) жилось неважно. Короли, возвышая Францию одной рукой, другой ее губили. В их числе, увы, и «король-солнце» Людовик XIV. При ближайшем рассмотрении на поверхности сиятельного «короля-солнца» нетрудно заметить ряд темных пятен… П. Лафарг в статье «Движение поземельной собственности во Франции» (1883) отмечал, что глава государства погряз в спекуляциях: «Барыши, получаемые от торговли хлебом, были так велики, что Людовик XIV, – король-солнце, – принужденный, однако, для совершения займа унижаться перед евреем Бернаром, не постыдился сделаться хлебным торговцем, вопреки указу 1587 г., воспрещавшему дворянам и правительственным чиновникам заниматься хлебной торговлей. Он основал королевское хлебное управление, которое нарушило все постановления прежних лет о торговле хлебом и, скупая хлеб массами на казенные деньги, искусственно вызывало голод. Эти позорные спекуляции, заклейменные названием голодных спекуляций, приводили в ужас и негодование все парижское население и подготовляли его к революционному движению».[400] Если быть честным, то семена революционного гнева были посеяны самой королевской властью. Мы еще вспомним фразу Мирабо: «Молчание народа – урок королю». История народов представляет собой книгу, в которой есть страницы разные по их содержательности, напряженности, драматичности. В одних случаях жизнь течет спокойно и безболезненно. Однако это скорее исключение из правил. Страны и народы, оставившие в наследство человечеству великие творения мысли, гения, таланта, не жалели сил и средств на достижение величия. Нет ни одного народа, которому бы «вот этак» (чинно, мирно, лениво, благодушно) вручили венец исторического признания. Тот, кто так думает и говорит, лжец или неуч. Греция, Рим, Испания, Франция, Англия, Австрия, Германия (говорю только о Западной Европе) оросили кровью народов поля своих и чужих стран. За великую судьбу, за достижения высшей культуры и цивилизации платят немалую цену! Можно не платить, закрыв навсегда книгу жизни и славы. В то же время нельзя не сказать и о том, что на совести европейских наций, лидеров и элит – море крови, океаны людских страданий. И очень часто причины этого не в отстаивании святого дела свободы, но в самой что ни на есть корысти. Жан Батист Мольер. Алчность и скупость – врожденные свойства буржуазии. Их и высмеял гениальный Жан Батист Поклен, автор «Тартюфа», «Мещанина во дворянстве», «Мизантропа», «Скупого», «Дон Жуана», «Брака поневоле», «Ученых женщин», известный всем как Мольер (1622–1673). Мольер был родом из семьи Покленов, занимавших во Франции XVII в. видные должности (среди них: председатель парижского коммерческого суда, доктор богословия и декан парижского факультета, директор индийской торговой компании). Порой трудно удержаться от мысли, что дорогих родственничков он и сделал героями своих бессмертных творений. Отец – обойщик и декоратор, мать – из рода Мазюэлей, отличавшегося склонностью к музыке. В таком почтенном семействе и появился на свет божий будущий писатель. Мольер с детства был в гуще народа. В Париже он наблюдал за выступлениями музыкантов и актеров. Жил он в доме с занятным названием «Павильон обезьян». В 14 лет его отдали учиться в Клермонскую коллегию, где набирались уму-разуму сыновья знати. Оттуда он вынес знание латыни и любовь к чтению. У него появились высокородные знакомцы (Шапель, Бернье, Гено, принц Конти). Все они прославятся: кто – на литературной стезе (Сирано де Бержерак), кто – на государственной (Конти), кто – как путешественник (Бернье). Одно время юноша брал уроки у философа Гассенди, пытался изучать право и даже получил звание лиценциата. Бальзак уверяет, что Гассенди рано распознал гений своего ученика и помог ему достигнуть быстрых успехов в знаниях. Он также внушал юноше «понятия чистой и мягкой морали, от которой тот редко уклонялся в течение всей своей жизни».[401] Но путь Мольера лежал в «царство театра». Театр становился популярен, вступая в пору расцвета. Пьер Корнель «вывел его из невежества и унижения». Напрасно отец умолял сына не идти в эту «обитель порока». Ничего не помогало, даже горячая агитация подосланных отцом наставников. Легенда гласит, что Мольер, напротив, так увлек своим поприщем наставников (учителя и монаха), что те вскоре забросили учительство и рясу и сделались актерами. Пропустим первые годы его деятельности в труппе «Блистательного театра». Успехи театра не велики. Публика оставалась равнодушной к игре актеров (не помог и титул актеров герцога Орлеанского). Мольер покинул столицу и уехал в провинцию (12 лет продлится его странствие по городам и весям). Если «Париж стоит обедни», то для Мольера первая «обедня во славу его гения» состоялась в провинции. В Лионе он ставит первое свое крупное произведение – комедию «Шалый» (1653). Успех превзошел все ожидания. На представление пьесы люд валил валом. Две другие гастролирующие труппы вынуждены были прекратить спектакли. Вскоре весть об успехе пьес Мольера распространилась по Франции. Его пригласили в Париж, где он поставил «Жеманниц» (1659). Народу нравилась критика салонов знати. Хотя надо признать, что, скажем, в салоне маркизы Рамбуйе собирался весьма достойный круг писателей, ученых и аббатов. Мольер выступает как живописец общественных нравов, говоря: «Надо писать с натуры!» Он и описывал то, что видел своими глазами. Баснописец Лафонтен, признаваясь в симпатиях к его творчеству, говорил: «Я в восторге от него, это человек в моем вкусе». Мольер – гений сарказма. При всяком «царском дворе» следовало бы иметь «своего Мольера». Искусство художника порой действеннее всякого рода опозиций и критик. Когда появился «Дон Жуан», возмутились все фарисеи, говоря, что хорошо бы автора комедии поразило молнией, как и его героя, дон Жуана. В дальнейшем Мольер рассорился с корпорацией врачей, в адрес которых допускал резкие выпады. Был также запрещен «Тартюф», высмеивавший святош и их ханжество (иные церковники требовали сжечь пьесу вместе с Мольером). В «Пурсоньяке» основательно досталось крючкотворам-юристам. Завистливые писатели обвиняли его во всех смертных грехах. Не знаю, что уж там говорили обманутые мужья, просмотрев «Мнимого рогоносца», «Школу жен» и «Школу мужей». Самые умные из них предпочитали смеяться вместе со всеми. Тем более что абсолютно точно было известно, что на этой же «ниве» неоднократно страдал и сам Мольер.[402] Общество всегда отличается хронической слепотой. Обуревавшие мысли и чувства Мольер вложил в уста Клеанта («Тартюф, или обманщик»), бросающего в лицо публики слова: Все вам подобные – а их, к несчастью, много Надо сказать, что отношение короля к писателю было благожелательным. Молодой монарх сыграл в судьбе Мольера позитивную роль. Он с восторгом воспринял его пьесы («Школу мужей» и «Школу жён»). «Школа жён» – первая высокая комедия Мольера. Вскоре он стал любимым комедиографом короля. Просмотрев «Мнимого больного», Людовик, вероятно, вспомнил, как четверть века тому назад ему ставили клистир и пускали кровь не очень сведущие врачи. «Тартюф» не увидел бы сцены без помощи короля, защитившего писателя от «ядовитой злобы». Война вокруг «Тартюфа» длилась целых пять лет. Против писателя выступили королева-мать, первый президент, доктора Сорбонны, архиепископ Парижа. Ф. Блюш писал: «Без поддержки короля он потерял бы свой авторитет, свою труппу, все средства к существованию. Но Людовик XIV, как и в случае с Люлли – гением-конкурентом и его собратом, – пренебрегает общественным мнением. В Мольере он видит не позорно отлученного от Церкви проповедниками и не фигляра, а глубокого, остроумного, тонкого, очень плодовитого, с богатым воображением автора, разделяющего с ним трапезу, умеющего исправлять нравы, не морализируя, всегда готового выполнить неожиданные приказы короля… его творчество является союзником или помощником королевской политики».[404] Как говорят в подобных случаях, долг платежом красен. Великий комедиограф принёс и ему славу. Так считали многие. Когда Людовик XIV спросил у Расина: «Кто первый среди великих людей, прославивших мое царствование?», тот ответил, даже не задумываясь: «Мольер». Людовик, а в особенности Ришелье были дальновидными политиками. Они видели в столь яркой фигуре мощного идейного союзника. Мольер владел смехом, а во Франции обладатель этого сокровища дорогого стоит. Тот, кто подвергался насмешкам, терял уважение света. Эту особенность творчества Мольера подметил Стендаль. Он даже обвинил его в «безнравственности», говоря: «Мольер внушает именно этот страх быть непохожим на других: вот в чем его безнравственность». Он умело направлял общественное мнение, чтобы «быть таким, как все». Стендаль продолжал: «Вероятно, эта тенденция Мольера была политической причиной милостей великого короля. Людовик XIV никогда не забывал, что в молодости он должен был бежать из Парижа от Фронды. Со времен Цезаря правительство ненавидит оригиналов, которые, подобно Кассию, избегают общепринятых удовольствий и создают их себе на собственный лад… Всякое выдающееся достоинство, не санкционированное правительством, ненавистно для него. Стерн был вполне прав: мы похожи на стертые монеты, но не время сделало нас такими, а боязнь насмешки. Вот настоящее имя того, что моралисты называют крайностями цивилизации, испорченностью и т. д. Вот в чем вина Мольера; вот что убивает гражданское мужество народа, столь храброго со шпагой в руке. Мы испытываем ужас перед опасностью показаться смешными. Самый отважный человек не помеет отдаться своему порыву, если он не уверен, что идет по одобренному пути».[405] Мольер и его труппа в «Блистательных любовниках»: Мадлена Бежар, Арманда, Мольер, Дюкруази, Лагранж, Юбер. По старинной гравюре. Отношение властей к Мольеру было сложным. «Мещанин» принёс Пале Роялю 24 тыс. ливров в сезон. В кабачке собиралась теплая компания, состоящая из одноклассников Мольера, а также известных Лафонтена, Буало и Расина… Жизнь для них не была трудной. Хуже обстояло дело со смертью. Церковь отказалась хоронить его на освященной земле. Вдова Мольера возмущенно воскликнула: «Как! Отказать в погребении тому, кто в Греции удостоился бы алтаря!» Пошли к королю. «На сколько вглубь простирается освященная земля?» – спросил король архиепископа Парижа. «На четыре фута!» «Похороните ниже», – приказал Людовик.[406] Великим нигде не хватает земли! Потрясающе, но его не принял ни свет, ни церковь, ни чернь. Чернь даже выкрикивала в адрес мертвеца угрозы. Так ушел из жизни этот великий и простой человек, давший путевку в жизнь Расину (он ему всячески помогал), тот, который остался верен театру, отказавшись быть академиком. К чести Академии она поставит ему бюст: «Слава его не знает изъяна; для полноты нашей славы не хватает его». Талантом иного рода обладал Жан Расин (1639–1699). Классические трагедии «Британик», «Федра», «Ифигения» считались в свое время верхом совершенства. Современники сравнивали мастера с Еврипидом. Расин стал учителем той Франции, что выйдет на арену истории в XVIII веке. Герцен скажет: на пьесах Расина «были воспитаны все эти сильные люди XVIII века»… Выросший в кругу янсенистов, среди которых немало славных и знаменитых имен, писатель унаследовал строгие нравственные критерии, которым остался верен. Коллеж в Бове, где он получил образование, способствовал росту его таланта (тут обучали латыни, греческому, риторике, литературе, философии, логике, грамматике). Особое внимание уделялось воспитанию в студентах нравственности и уважения к религии. Школьные тетради юноши заполнены нравственными гимнами. На закате жизни Расин вновь обратился к религии в «Духовных песнопениях», где есть и такие мудрые и проникновенные строки: Гонясь за праздными благами, Янсенисты осуждали театр в писаниях. Это оттолкнуло от них драматурга. Его трагедии, выполненные в «античном стиле» (с сюжетами, заимствованными у Еврипида), взывали к сердцу и уму французов. Расин так объяснял смысл своего творчества и театра в целом (в предисловии к «Федре»): «Могу только утверждать, что ни в одной из моих трагедий добродетель не была выведена столь отчетливо, как в этой. Здесь малейшие ошибки караются со всей строгостью; один лишь преступный помысел ужасает столь же, сколь само преступление; слабость любящей души приравнивается к слабодушию; страсти изображаются с единственной целью показать, какие они порождают смятение, а порок рисуется красками, которые позволяют тотчас распознать и возненавидеть его уродство. Собственно, это и есть та цель, которую должен ставить перед собой каждый, кто творит для театра; цель, которую прежде всего имели в виду первые авторы поэтических трагедий. Их театр был школой, и добродетель преподавалась в нем с неменьшим успехом, чем в школах философов».[408] И все это не удивительно, ибо как сказал П. Корнель: «Пример действует сильнее угрозы». Культура способствовала освобождению наук, бывших «служанками богословия» (выражение итальянского историка церкви Ц. Барония). Что мы видим? Как скажет поэт Н. Буало (1636–1711) в «Поэтическом искусстве», написанном им как подражание Горацию (его «Науке поэзии»): «Но если замысел у Вас в уме готов, все нужные слова придут на первый зов». Обратимся к судьбам тех, кто составил научную славу Франции. Начнем с философов, ибо сегодня многим народам, включая Россию, не хватает русского «философа на троне». Рене Декарт (1596–1650) – одна из интереснейших фигур в истории философии. Он родился в дворянской семье в Турени, принадлежавшей, как говорят французы, к noblesse de robe (дворянство мантии). Семья владела обширными поместьями в Турени, Бретани и Пуату. В 8 лет отец, называвший его «маленьким философом», направил свое дитя в привилегированное учебное заведение – коллегию Ла Флеш, основанную иезуитами (с санкции короля Генриха IV). Сюда же перенесут сердце Генриха IV, убитого Равальяком (1610). Декарт провел здесь более 9 лет и многому научился, хотя некоторые претензии к характеру здешнего преподавания у него были. Школа иезуитов, тем не менее, была одной из лучших в мире. Ф. Бэкон считал уровень подготовки в их школах образцом педагогии того времени. Кстати говоря, они сделали среднее образование бесплатным и общедоступным (задолго до социалистов). Автор очерка о философе Г. А. Паперн пишет: «Бесплатность обучения предписана была знаменитым школьным уставом (Ratio studiorum), составленным в 1599 году, и предписание это соблюдалось так строго, что, когда некоторые правительства, руководимые узкими классовыми интересами, пытались заставить иезуитов ввести плату за обучение, они закрывали свои коллегии. Иезуиты не делали также исключения для детей лакеев и кухарок; будущий комедиант Мольер сидел у них на одной парте с принцем крови Конти и пользовался одинаковым с ним вниманием со стороны учителей». Уже много лет спустя по выходе из школы Декарт в письме к другу, просившему у него совета относительно воспитания сына, с большим уважением отзывался о своих учителях и указывал на «равенство, которое они устанавливают, одинаково обращаясь со знатными и простыми». Такое соединение детей различных общественных групп в школе имело и педагогический смысл: «получается такая смесь характеров, что через сношения и разговоры между собою дети научаются почти столько же, сколько научились бы, если бы путешествовали» (Декарт). Иезуиты не делали каких-либо ограничений и в отношении иноверцев. К тому же, образование тут было светским. Тем самым был сделан важный и серьезный шаг на пути реформирования французских школ.[409] Были и просчеты. В частности, родной язык пребывал в небрежении. В основе всего лежала латынь (международный язык тех лет). Затем Декарт поступил в университет города Пуатье, где после двухлетнего изучения юриспруденции и медицины получил степень бакалавра права. Его жажда познаний не знала предела. Впоследствии он сдержанно оценил полученные тут знания, хотя учился в одной из славнейших школ в Европе. Видимо, его яркий талант превосходил средний уровень даже столь достойного учебного заведения. На какое-то время он полностью забросил книги, занялся верховой ездой и фехтованием. Забавы молодости вскоре ему надоели (карты, вино, женщины), и Декарт весь отдался математике. Люди той эпохи стремились все узнать, все изведать на собственном опыте. Декарт пошел в армию, приняв участие в тридцатилетней войне в Германии. Затем надел мундир волонтера в нидерландском войске (1617). Позже он объяснял поступление на военную службу «горячностью печени». Битвы и кровь не доставляли ему радости. Чаще он отсиживался на зимних квартирах, предпочитая «быть более зрителем, чем актером, в разыгравшихся пред ними комедиях». Оставив военную службу, он полностью посвятил себя занятиям математикой, работая над методологией познания. Он говорил: «Целью научных занятий должно быть направление ума таким образом, чтобы он выносил прочные и истинные суждения о всех встречающихся предметах». Необходимо изучение языков и истории. Чтение хороших книг равносильно беседе с великими мужами прошлого. Поэзия полна изящества, она способствует развитию вкуса. Математика порождает искуснейшие изобретения, облегчает ремесла, сберегает труд людей. Богословие учит, как достичь небес. Нравственность помогает не споткнуться на земле. Обретя прочный запас знаний, он обратился к «великой книге мира» – путешествиям и встречам с людьми. Позже к знакомству с окружающим миром прибавилось знакомство с самим собой («я принял в один день решение изучить самого себя»). Главным его жизненным постулатом стало знаменитое: «De omnibus dubitandum!» (лат. «Подвергать все сомнению!»). Дороги свободы вели в Голландию, куда и переехал Декарт. Там он записался как студент-философ в университет во Франекере (1629), а затем, уже как студент-математик, в Лейденский университет (1630). В Голландии Декарт оставался на протяжении 21 года. Несмотря на вольности преподавания, здесь было немало схоластов. Тут он завершил работу над книгой «Рассуждение о методе, чтобы верно направлять свой разум и отыскивать истину в науках» (или «Проект всеобщей науки»), изданной в Лейдене (1637). Значение этого философа в истории науки выходит далеко за пределы Франции. Гегель говорил, что с Декарта началась новая наука и развилось чистое умозрение, а Б. Рассел называл его «отцом современной философии». Декарт оказал огромное влияние на интеллектуальное развитие Европы, соединив метафизику и метод. Метафизика показывала, из чего состоит мир и как он устроен. Метод же помогал достигать цели, являясь своего рода лоцманом, отмечающим на карте маршрут в неизведанную страну. Кстати, за отсутствие метода, позволявшего проникнуть в глубины философии и науки, Декарт критиковал Галилея. Всю философию он сравнивал с деревом, корни которого – метафизика, а ствол – физика. Остальные науки он сводил к трем основным (медицина, механика, этика). Декарт помог и раскрытию науки феноменологии. В его лице наука «должна почитать своего подлинного прародителя» (Э. Гуссерль).[410] Разум людей по своей природе почти одинаков. Главная проблема: надо уметь правильно и эффективно его применять. Для индивида важен выбор пути. В случае верного выбора человек продвинется дальше, нежели тот, кто избрал ошибочный путь. Разум – это единственное, что отличает нас от животных. Описывя изобретенный им «метод», Декарт пришел к тому же выводу, что и Эсхил: «Мудр – кто знает нужное, а не многое». Что же касается его научной роли, то он «поднял знамя протестантизма в науке». Предложенный им логический метод содержал четыре правила. Первое: не принимай за истину все то, что видишь, особенно мимолетное и случайное (подвергай все сомнению, выбирай только ясное и отчетливое). Второе: столкнувшись со сложной проблемой, подели ее на части и методично решай каждую составляющую (если это возможно). Третье: располагай мысли и дела в строгом порядке, начиная с простейших и поднимаясь к более сложным вещам. Четвертое: умей систематизировать и обобщить всю сумму явлений, событий и фактов, для чего нужны полные обзоры и перечни (это повысит степень надежности решений, снизив до минимума риск роковой ошибки). Следуй этим четырем правилам – и ты преуспеешь в любой области. И, наконец, пятое: в эпоху разочарований и сомнений не превращай скепсис в демиурга. Скептики и циники, как правило, не способны на великие дела.[411] Декарт повлиял на крупнейших философов своего времени (Гоббса, Локка, Спинозу и др.). Он оставался для многих загадкой. Не случайно один из историков даже написал работу, названную им «Декарт – философ в маске» (М. Леруа). Интересны и социально-политические взгляды Декарта, хотя высказывания его не всегда вполне откровенны (выпускник иезуитской школы). После осуждения церковью Галилея он предпочитал выступать с нейтрально научными работами вроде «Диоптрики», «О метеорах», «Геометрии» (1637). М. Шаль назвал «Геометрию» Декарта «дитятей, рожденным на свет без матери», да и о других его работах можно сказать, что они явились на белый свет скорее как незаконнорожденные дети. Написанные им в Голландии «Правила, коими надлежит руководствоваться мышлению» опубликованы только в 1701 г., а «Трактат о мире» (1633) увидел свет лишь после смерти Декарта. Философ относил себя к буржуазному кругу и симпатии его принадлежали «третьему сословию». Вышеупомянутый М. Леруа сказал в отношении него, что он говорил «не языком дворянина». Декарт любил повторять, что если бы условия жизни заставили его быть ремесленником, если бы смолоду его обучили какому-то ремеслу, он непременно достиг бы в своем деле успеха и совершенства. В жизни он, однако, устроился неплохо. Средства к существованию у него были. Это давало ему независимость. В науке Декарт видел могучее средство, с помощью которого можно было удовлетворить новые потребности жизни и решить важнейшие практические задачи XVII века.[412] Французский Конвент 2 октября 1793 г. принял решение перенести прах Декарта в Пантеон. Декрет был издан от имени революционного Комитета Народного Просвещения по настоянию Мари-Жозефа Шенье. В своей пламенной речи Шенье восхвалял Декарта за то, что тот «раздвинул границы человеческого разума». Рене Декарт. Крупнейшей фигурой среди европейских философов в XVII в. считают и Пьера Гассенди (1592–1655). П. Бейль называл его «лучшим философом среди гуманистов и ученейшим гуманистом среди философов». Выходец из крестьянской семьи Прованса, Пьер рано обнаружил недюжинные способности, попав в коллеж г. Дина благодаря дядюшке-священнику. Там он успешно изучал греческий, латынь, математику, а затем был принят в университет г. Экса. Успехи Гассенди были таковы, что преподаватель философии и теологии патер Фезе, признавая исключительные познания юноши в области философии, как-то заметил: «Я уж не знаю, кто из нас ученик, а кто учитель». Нередко он даже поручал Пьеру читать вместо себя лекции. После окончания университета Гассенди руководил духовным училищем в Дине (1612–1616), получил в Авиньонском университете ученую степень доктора теологии и, будучи рукоположен в священники, занял кафедру философии в Эксском университете. Знакомство с взглядами Коперника, Кеплера, Галилея, Тихо Браге, Рамуса, Дж. Бруно, Монтеня перевернуло мир философа. В душе возникли смятение и раздвоенность. Случалось, утром он читал лекции студентам в духе официальной схоластики, а вечером – в духе антисхоластики. Такое случалось позднее и в наших странах, где «поутру» иные считали себя «правоверными коммунистами», а «к вечеру» резво перебегали в стан «антикоммунистов». Гассенди работал в области механики, астрономии, математики. В 1646 г., по предложению кардинала Ришелье, главы правительства Франции, он назначается профессором математики Королевского коллежа в Париже. Несмотря на болезнь (туберкулез), Гассенди уделял время и философии, упорно трудясь над главным произведением – «Системой философии». Его перу принадлежат работы и по истории науки («Жизнь Коперника», «Жизнь Тихо Браге», «Жизнь Эпикура, афинского философа» и др.). Его учениками (точнее, слушателями частного курса для кружка молодежи) были такие личности, как Мольер и Сирано де Бержерак (1619–1655). Представим себе такую сцену… В доме откупщика Люилье собрались будущие светила – Франсуа Бернье, впоследствии знаменитый путешественник по странам Востока и хронист, Жан Батист Поклен – известный как Мольер, драматург Гено, и писатель-дуэлянт Сирано де Бержерак, чье словцо разило острее шпаги. Поселившийся в доме откупщика вчерашний провансальский крестьянин, а ныне известный профессор Гассенди доносит до юношей массу интересных познаний. Из его лекций они узнают о «Письме к Геродоту» Эпикура, прослушают «О природе вещей» Лукреция Кара, проникнутся мудростью древних. Мольер перевел отдельные части поэмы Лукреция Кара на французский язык, а Сирано – отрывки из работ Гассенди (с латыни). Интерес к философии, возникший тогда у Сирано, воплотился впоследствии в его научно-фантастическом произведении «Комическая история государств и империй Луны» («Иной Свет, или Государства и империи Луны»). Дар популяризатора позволял Сирано писать живо и увлекательно. Он был прирожденным просветителем. Помогли и уроки великого Монтеня, учившего маскировать «крамольные» мысли. Сирано де Бержерак представил лунный мир. На Луне с голода умирают только безнадежные тупицы и дураки, тогда как умные и одаренные тут хорошо питаются, процветают и благоденствуют. Богатство имеет своим единственным источником исключительно способности «лунариев» к труду. Валютой же тут выступает не пошлое злато, а поэзия (расплачиваются шестистишиями, как полновесными флоринами или золотыми рублями). Люди особенно увлекаются изобретательством. Один из обитателей рая, расположенного на Луне, попадает туда с помощью хитроумного устройства, напоминающего портативный реактивный двигатель (два сосуда под мышками Эноха). Это даже дало право Т. Готье утверждать, что Сирано де Бержерак, а не братья Монгольфье, является изобретателем воздушного шара. В произведениях Сирано (не благодаря ли урокам Гассенди?), писал журнал «Сьянс э ви», находим поразительно точное описание аппаратов и предметов, появившихся лишь в ХХ в. Это подтверждает описание полета «космонавтов» на Луну. В космос их выносит многоступенчатая ракета: «ракеты были расположены в шесть рядов по шести ракет в каждом ряду… пламя, поглотив один ряд ракет, перебрасывалось на следующий ряд и затем еще на следующий… Материал, наконец, был весь поглощен пламенем, горючий состав иссяк». Показателен и другой роман Бержерака – «Космическая история государств и империй Солнца». Наибольший интерес в философии Гассенди, пожалуй, представляет учение о нравах (этика). О звездах и бесконечных мирах мы уже наслышаны, а вот душевные аффекты и страсти человеческие по-прежнему сотрясают мир. Он считал учение о нравах «главной частью философии». Стремясь к счастью, человек в большинстве случаев так его и не достигает его. Причин тому несколько. Либо то, к чему он стремится, не является подлинным счастьем, либо достижение оного отнимает у человека слишком много сил, либо добывается далеко не лучшими способами. Взгляните на правителей. У них есть все – богатство, почести, слава. Однако они встревожены, полны забот, мучительного беспокойства, жалуются. Их терзает страх. Что ждет их завтра!? Одним словом, они «ведут плачевную жизнь». Сердца их «похожи на сосуд, который деформировался и продырявлен и поэтому никак не может наполниться, отчасти же содержит отвратительную жидкость, которая грязнит и портит все, что в него попадает».[413] С помощью философии Гассенди предлагает очистить «зловонные сердца», возможно, даже исцелить их. Жизнь показала, что правители редко излечиваются от своих «дурных болезней». Другое дело – мудрец… Он старается следовать дорогой истины и справедливости, являясь вечным укором тиранам и глупцам. И даже если его постигнет судьба пленника Фаларида (тиран Сицилии Фаларид, живший в VII в. до н. э., прославился своей жестокостью, сжигая пленников в раскаленном медном быке), он честно и гордо сможет воскликнуть: «Я сгораю, но я не побежден». Нам кажется уязвимой, несправедливой позиция Гассенди. Мудрецам должны доставаться розы, а ворам и тиранам – бык Фаларида! Особое место среди французских философов принадлежит Блезу Паскалю (1623–1662). Он сумел каким-то фантастическим образом соединить в себе достоинства целой армии ученых и мыслителей. Математик, физик, конструктор, писатель, философ. Воспитывался он в кругу семьи. Гений юноши проявился рано. В 10-летнем возрасте он сочинил «Трактат о звуках», в 12 лет самостоятельно дошел до 32-го предложения Евклида о сумме углов треугольника. Иначе говоря, он как бы «вторично изобрел геометрию древних, созданную целыми поколениями египетских и греческих ученых». Факт беспримерный. Отец скажет: «Не я его – он меня учит». В 13 лет он стал активным участником математического кружка М. Мерсенна (известный в ученых кругах как «Парижская академия»), куда входили многие видные ученые. В 16 лет юноша опубликовал исследование, снискавшее ему признание маститых ученых («Опыт о конических сечениях»). Воздадим должное и отцу юноши. Этьен Паскаль – человек не без способностей (ему принадлежит открытие алгебрагической кривой, известной как «улитка Паскаля»). Превосходный учитель, он помог сыну увлечься математикой (Эвклидом, Архимедом, Апполонием). Отец получил пост интенданта (благодаря всесильному Ришелье). Жизнь семейства оказалась более или менее обеспечена. Хотя больших богатств на этом посту отец так и не накопил, ибо был человек честный, а у честных нет денег. Жизнь юного Паскаля складывалась вполне обычно для молодого человека из обеспеченного круга. Жил и не тужил, ухаживая за прелестной и умненькой особой, прозванной местными остряками Сафо. Затем последовал его роман с Шарлоттой Роанез (сестрой герцога Роанез). Тот в свою очередь был восхищен талантами Паскаля. О том, что ему были не чужды страсти земные, свидетельствует написанная им «Речь о любовной страсти» (1652). В «Мыслях» он откровенно скажет: «Можно сколько угодно скрываться: всякий человек любит». Был ли он «пессимистом», как характеризовал его Вольтер. В начале жизни – нет. Хотя в обычном житейском плане его не назовешь «счастливцем». Под его влиянием возлюбленная (Роанез) ушла в монастырь, где стала послушницей и дала обет девства. Только после смерти Паскаля она решилась выйти замуж, но не была счастлива и в браке (умерла от рака груди). Паскаль, предчувствуя печальную судьбу, говорил по поводу жизненных надежд: «По самой своей натуре мы несчастны всегда и при всех обстоятельствах, ибо, когда желания рисуют нам идеал счастья, они сочетают наши нынешние обстоятельства с удовольствиями, нам сейчас недоступными. Но вот мы обрели эти удовольствия, а счастья не прибавилось, потому что изменились обстоятельства, а с ними – и наши желания». Паскаль пытается научить, как лучше и вернее раскрыть заложенные в нас таланты и способности. Дело в том, что человеку отведено в жизни не так уж много времени, а пути познания не назовешь простыми. К тому же, ведь нас может обмануть даже здравый смысл, не говоря уже о учителях и наставниках. Ограничены мы и во времени, ибо «слишком юный и слишком преклонный возраст держат ум в оковах». Поэтому Паскаль советует особенно тщательно расставлять жизненные приоритеты. «Люди воображают, что обретут покой, если добьются такой-то должности, забывая, как ненасытна их алчность, и чистосердечно верят, что только к этому покою и стремятся, хотя в действительности ищут одних лишь треволнений». Как скажет впоследствии Блок: «Покой нам только снится». Паскаль очень хотел бы видеть в обществе торжество «человека думающего»: «Человек, несомненно, сотворен для того, чтобы думать: в этом и главное его достоинство, и главное дело жизни…» Интересно было бы узнать, отмечает Паскаль, и то, «чего стоит наша Земля со всеми ее державами и городами и, наконец, чего стоит он сам». Что же это означает – «человек в бесконечности»? Паскаль считал человека средоточием общества и государства! Философ пишет: «Я потратил много времени на изучение отвлеченных наук, но потерял к ним вкус – так мало они дают знаний. Потом я стал изучать человека и понял, что отвлеченные науки вообще чужды его натуре и что, занимаясь ими, я еще хуже понимаю, каково мое место в мире, чем те, кому они неведомы. И я простил этим людям их незнание. Но я полагал, что не я один, а многие заняты изучением человека и что иначе и быть не может. Я ошибался: даже математикой – и той занимаются охотнее. Впрочем, к последней, да и к другим наукам обращаются только потому, что не знают, как приступиться к первой. Но вот о чем стоит задуматься: а нужна ли человеку и эта наука и не будет ли он счастливее, если ничего не узнает о себе?»[414] В его лице мы видим защитника доброты и порядочности! Всю жизнь Паскаль искал «истину со вздохом», боролся против себялюбия и эгоизма. Это нашло отражение в его воззрениях: «Людей учат чему угодно, только не порядочности, между тем всего более они стараются блеснуть порядочностью, а не ученостью, то есть как раз тем, чему их никогда не обучали». Он не думал, что чем дальше будет идти человечество по пути цивилизации, тем реже оно будет прислушиваться к голосу совести и доброты. Ему говорили, что о бедных должны в первую очередь заботиться общество и государство. Он не возражал, но старался обратить каждого к его совести. «Мы призваны не к общему, а к частному. Самое лучшее средство облегчить нищету, это помогать бедным бедно, то есть каждому по его силам, вместо того чтобы задаваться широкими планами». Он говорил: «Я люблю бедность, потому что ее любил Христос. Я люблю богатства, потому что они дают возможность помогать несчастным. Я верен всем. Я не воздаю злом за зло… Я стараюсь быть справедливым, искренним». Совесть и сострадание к ближнему он считал главными стержнями общества, его «душой».[415] Мерилом отношения Паскаля к людям, его жизненной философией стала доброта. Он любил повторять: «Тайные добрые дела дороже всего». И помогал беднякам везде и всюду. Узнав о разразившемся где-то голоде, он тотчас спешил выслать деньги несчастным (хотя их порой нехватало и самому). Для столичной бедноты он наладил дешевое омнибусное движение («кареты по 5 су»). Это стало началом общественного транспорта в Париже Вольтер, завистник и скупердяй, утверждал, что Паскаль изображал человека «в самом ненавистном свете». Назвать Паскаля «человеконенавистником» значило ничего не понять ни в нем самом, ни в образе его мыслей (встал в ряд с иезуитами, люто ненавидевшими Паскаля). Вольтера не искупает даже оговорка, где Паскаль характеризуется им как «возвышенный Гераклит». О Паскале, удивительном «короле в королевстве умов», можно говорить долго и страстно. Инженер захочет узнать о его счетной машине, открывшей эпоху автоматизации счета (образец ее хранится в Парижском музее искусств и ремесел). Искатель философских истин пожелает вникнуть в суть его спора с Декартом, философию которого он называл «романом о природе» в духе Дон-Кихота. Теолога заинтересует, в чем суть аргумента-пари, при котором «Бог разыгрывается на рулетке». Мистики, астрологи, маги, чародеи стараются проникнуть в тайну роковой ночи, когда в душе великого Паскаля произошел внутренний перелом и он обратился к Богу. В ночь на 23 ноября 1654 года он набросал таинственные письмена, получившие наименование «Амулета Паскаля» или «Мемориала» («амулетом» их иронически называл Кондорсе). В письменах говорилось о «забвении мира и всего, кроме Бога». Кто-то выражал сожаление по поводу того, что Паскаль, как утверждал Б. Рассел, «принес в жертву своему Богу великолепный математический ум». Такая оценка не вполне корректна. Правильнее было бы признать одно из двух: либо Богу, либо Паскалю хорошо известны причины такого решения. Обращение Паскаля к богу не исключало того, что и религия, в его понимании, может нести семена лжи, обмана и ненависти. Но тогда как понять фразу, встречаемую в его «Размышлениях о первой философии»: «Бог – обладатель всех тех совершенств, коих я не способен постичь, но которых я могу некоторым образом коснуться мыслью. Бог, не имеющий никаких недостатков. Из этого уже вполне ясно, что он не может быть обманщиком: ведь, естественный свет внушает нам, что всякая ложь и обман связаны с каким-то изъяном». Он взял на себя роль «адвоката небес», чтобы постичь высший смысл. Нравственно-историческая литература как своего рода «зеркало общественных нравов» существовала во Франции и ранее. Мыслитель XIII в. Р. Бэкон даже считал этику руководительницей и царицей всех остальных научных занятий. Но образовательно-воспитательные ее задачи были сужены набором христианских и рыцарских добродетелей. Несмотря на прогресс науки, мировоззрение людей в ту пору было по преимуществу теологическим. Вольтер говорил: все суеверные эпохи одновременно являлись и эпохами самых ужасных преступлений. Церковь, появляющаяся в митре миротворца и благодетеля рода людского, «основана на крови, кровью скреплена и кровью расширилась» (Эразм Роттердамский). Гете охарактеризовал историю церкви как «смесь заблуждения и насилия». Лишь светская власть (умело использующая религию в своих целях) могла сравниться по числу преступлений с властью иерархов. Глядя на бессердечие, алчность, жестокость, непотребства иных наместников Христа, Аллаха, Яхве, Будды, люди задаются вопросом: «Не несут ли иерархи отпечатка черт и качеств других владык? Если мы говорим, что цезарь таков, каково его окружение, то не вправе ли мы сказать то же о «слугах небес»? Может быть, и Бог таков, каковы его слуги!» Поэтому нам понятен вывод Паскаля – «Neс deus intersit» («Пусть бог не вмешивается»). В обнаруженном после его смерти тексте он отделял истинного Властелина (Бога Авраама, Бога Исаака, Бога Иакова) от ограниченного и двуличного бога церковников и политиков. Разве не понятна в этой связи фраза философа: «…какое несчастье быть человеком без бога». Нужно стремиться к постижению Всевышнего. Понять это непросто. Паскаль и сам говорил: «Я не знаю, кто меня послал в мир, я не знаю, что такое мир, что такое я. Я в ужаснейшем и полнейшем неведении…» И это Паскаль, «философ от Бога»! Что же говорить о миллионах тех, кто бредёт по миру, словно слепец, кто нем перед всесильной властью и глух к ощущению красоты и мудрости. Для чего же они явились на свет Божий? Однако это еще не дает основание утверждать, что его нет вовсе. Бог Паскаля – это Бог любящего и мудрого сердца! Не зря же он писал в «Мыслях», что «Бог постигается сердцем, а не разумом». Несколько в отдалении от Него стоят слуги Христовы. У Паскаля встречается довольно двусмысленная фраза: «Когда слово Божье, которое всегда истинно, оказывается ложным в буквальном смысле, то это значит, что оно истинно в духовном смысле». Поэтому интерпретаторы часто искажают его мысли и слова. Бога нужно слышать сердцем и видеть внутренним, духовным оком. Возможно, тут скрыт ключ и к его объяснению некоторых смутных мест религиозного процесса: «Познайте истину религии даже в самой неясности религии».[416] Взгляды Паскаля близки взглядам янсенистов. Основателем движения был голландский епископ Карл Янсен (Янсений), живший в начале XVII века. Янсенисты боролись против неправедной церкви и, в особенности, против иезуитов, утверждавших, что самые тяжкие грехи могут быть покрыты и очищены покаянием. Очень удобный лозунг для тех, кто всю жизнь делал подлости, грабил, убивал, а затем решил, вдруг, «спасти душу». Как вы знаете, первым оказался в раю разбойник, что был распят вместе с Христом. Янсений резко выступал против подобной «христианской морали», ратуя за суровую добродетель (в кальвинистском духе). Янсенизм быстро распространился по Франции, привлекая в свои ряды ученых и даже знатных особ. Появились янсенистские учебные заведения. Борьба разгоралась не на шутку. Прибежищем сторонников нового течения стал Пор-Рояль. В защиту идей движения Паскаль пишет «Письма к провинциалу» (1656–1657). В них он высмеивал не только иезуитов, но и неправедную власть. В итоге конфликта Государственный совет, опираясь на мнение комиссии из 4 епископов и 9 докторов Сорбонны, принял решение – письма сжечь![417] Кто же он, Паскаль? Великий отпрыск Ренессанса? «Расин в прозе»? Французский Данте? Дитя Возрождения, овладевшее обширным научным багажом античности? Куда отнести его? К философам не пристало. Он, вроде, говорил, что «философия не стоит и часа труда». К писателям? Две его «писательские работы» («Мысли» и «Письма к провинциалу») не укладываются в прокрустово ложе традиционной литературы. Современники назовут его в будущем «французским Архимедом». Его универсальный гений влечет исследователей. Они слетались на Паскалево пламя, как мотыльки. До революции им восторгался Л. Толстой. О нем писали ученые М. Филиппов и А. Гуляев, Г. Стрельцова и Б. Тарасов. Поэтому мы и убеждены: пока существует мысль, «мудрец из Пор-Рояля» будет волновать умы и сердца. Хотя Паскаль и называл красноречие «живописанием мыслью», боюсь, наше красноречие слишком безыскусно, чтобы нарисовать его портрет. Когда-нибудь иные поколения воздадут должное этому философу, что видел далеко вперед – «чрез головы других людей и веков». В тайну антиномии Паскаля попытался проникнуть и известный русский ученый «серебряного века» Лев Шестов, этот странник, говоривший, что его «первым учителем философии был Шекспир». Он ощущал внутреннюю сопричастность с мыслителем, пытаясь ее выразить. Л. Шестов писал: «Вдохновляемый библейским откровением, Паскаль создает совершенно своеобразную «теорию познания», идущую вразрез с нашими представлением о существе истины. Первое основное предположение, или аксиома познания: истину, если ее показать, может увидеть всякий нормальный человек. Думаю, что во всей истории философии никто не дерзал провозглашать «принцип» более оскорбительный для нашего разума, и даже сам Паскаль не доходил до большего дерзновения – разве что когда он говорил о summum bonum философов и о лошадях, осуществивших идеал стоической добродетели. Основное условие возможности человеческого познания, повторю еще раз, ведь в том, что истина может быть воспринята всяким нормальным человеком».[418] Этот апостол сомнения вполне отдает себе отчет в двойственности любых истин и явлений. «Все в этом мире отчасти истинно, отчасти ложно», – говорил он. Паскаль тем самым (задолго до А. Эйнштейна) дал формулу «теории относительности» в применении к миру человеческих страстей и эмоций. Пор-Рояль. Важную роль играла полемика Блеза Паскаля с иезуитами. Разбираться, вокруг чего тогда возник сыр-бор, вряд ли интересно. Если член Французской академии Шарль Перро только пожал плечами и, видимо, удивился глупости всей ученой братии, то нам и вовсе не стоит копаться в деталях. Однако громкие отклики, которые получили «Письма к провинциалу» Паскаля, имели смысл в контексте общей борьбы религий и идеологий. Как известно, не раз иезуиты пытались проникнуть в Россию, вмешивались в дела православной церкви и страны в целом. Несмотря на покровительство некоторых важных особ и даже императоров, они с 1606 по 1820 гг. пять раз изгонялись из России. Отношение русских к католицизму издавна было настороженным. Некий иностранец после высылки иезуитов из Москвы в XVII в. писал о царивших настроениях: «Трудно поверить, какое дурное мнение имеют здесь об этом обществе. Говорят, что иезуиты производят только смуты и беспорядки. Русские не желают иметь у себя таких Аргусов, которые притом еще вмешиваются во все дела». Бесспорно, последний момент имел самое существенное значение. В те времена и дурак понимал, что существует правило: «Чья церковь, того и власть». Так что и грубоватый ответ официальных властей в 1629 г. Людовику XIII, просившему разрешить соотечественникам на Руси иметь свое духовенство, следует воспринимать все-таки с некоторым пониманием: «Ксенжам, иезувитам и службе римской не быть, о том отказать накрепко». Память о Варфоломеевской ночи и роли в ней католиков и иезуитов была еще достаточно свежа в памяти европейцев. И даже А. В. Луначарский одобрил письма против иезуитов Паскаля («Lettres Provinciales»): «Это был до такой степени разрушительный поход на иезуитов, что в смысле логичности обвинительного акта это сочинение считается одной из самых блестящих книг в мировой литературе, хотя это и не беллетристическая книга». Паскаль – подлинное перо Пор-Рояля. В творчестве ученого и писателя такого ранга, как Паскаль, важен зачастую даже не предмет исследования, а то, что этому исследованию сопутствует. Ведь народ не имеет ни времени, ни нужды читать все наши высоконаучные опусы. Писать для пары сотен, а то и нескольких десятков мудрецов, возможно, и очень почетное, но донельзя скучное занятие. Поэтому, когда его спросили, почему он писал свои «Письма провинциала» стилем развлекательным, ироничным и приятным, он вполне резонно заметил, что это сделано намеренно, чтобы их «читали женщины и светские люди». Это позволит им понять опасность тех максим и идей, которые распространились ныне повсюду. Во всяком случае влияние «Писем» на науку и литературу Франции было огромным. Паскаль научил французов владеть легким и изящным стилем, восхищавшим всех. Его язык ощущается в пьесах Мольера (в «Тартюфе»), в речах и проповедях последующих лет, хотя «Письма» были внесены в каталог запрещенных книг.[419] Философ пытался давать советы и правящему королю Людовику XIV, известному своим девизом «Государство – это я» (но, конечно, в завуалированной форме). Паскаль считал, что государство – зло, но зло, просто неизбежное. В нем нет ни справедливости, ни разумного основания. Он очень точно понял суть западной модели цивилизации: «Люди, будучи не в силах подчиняться справедливости, нашли справедливым подчиняться силе». Человек слаб и ничтожен, но он мыслит, он – «мыслящий тростник». Поэтому, влияя на мысль народа и правителя, можно поправить дело. Он даже хотел посвятить себя воспитанию принца. Но дни его были уже сочтены, ибо у него «возник разлад с мозгом и печенью». Когда-то он пророчески заметил, что результаты политической деятельности Кромвеля погибли оттого, что в его мочевой пузырь попала песчинка и это повлекло за собой каменную болезнь[420] Блез Паскаль. Паскаль – певец познания и мысли. Вслед за древними он говорил: «Нужно познать самого себя: если это не поможет найти истину, это поможет, по крайней мере, хорошо направить жизнь, в этом и заключается справедливость». Нужно отладить аппарат мысли, доведя его до совершенства. Задолго до появления героя Ж. Верна капитана Немо, он формулирует девиз смелых, дерзких и отважных «Мысль и движение!» Цивилизацию будущего он воспринимал как царство воплощенной мысли. Наша судьба заключена в мысли, а не в пространстве и не во времени, которые мы не можем заполнить. «Будем же учиться хорошо мыслить: вот основной принцип морали». Второй важнейший принцип цивилизации – движение. Только идущий осилит трудный путь и находящийся в движении придёт к намеченной цели, только подвижный живёт настоящей и красивой жизнью. «Наша природа – движение, полный покой – это смерть» (Паскаль).[421] Кто же мы в действительности: не совсем безнадежные чада Божьи, колеблемый ветром страстей «roseau pensant» («мыслящий тростник») или дикие, хаотичные, бесчувственные отростки «мальтузианских зарослей»?! Как скажет Тютчев: Откуда, как разлад возник? Судьба его произведений довольно печальна… «Письма к провинциалу» осуждены римско-католической церковью, внесены инквизицией в «Индекс запрещенных книг» и по приговору государственного совета Франции публично сожжены. Главный труд Паскаля «Мысли о религии и о некоторых других предметах» (Вольтер называл его просто «Мысли») остался незавершенным ввиду ранней смерти автора. Бедные «Мысли» Паскаля нещадно кромсались издателями и редакторами и позже. Так что и во Франции нет пророка в своем отечестве. Во второй половине XVII в. явился на свет Пьер Бейль (1647–1706). Франция уже кое-как пришла в себя после ужасающих преступлений «Варфоломеевской ночи» (24 августа 1572 г.), когда за одну ночь было уничтожено сто тысяч человек. Французы-католики вырезали ненавистных им французов-протестантов целыми семьями. Досужие «умники» в России очень любят петь сладкоречивые песни о «прелестях» западной демократии и свободах «европейского дома». Напоминайте им о Варфоломеевской ночи. Постепенно пробуждался дух к новой жизни. Этому способствовали поэтические и ученые вольнодумцы (либертены). Сюда относят представителей «Тетрады» (Гассенди, Левайе, Ноде, Диодати), а также поэтов и драматургов. Среди поэтов был известный острослов Клод де Бло (1605–1655), писавший: Католик ты, иль гугенот, Учеба Бейля проходила в протестантском университете (или «академии») в Пюи-Лоране. Получив благословение отца-пастора, он приступает к учебе в университете Тулузы, читая запоем все, что попадалось под руку (преимущественно Плутарха и Монтеня). В 19 лет он даже перенес болезнь, вызванную чрезмерным увлечением книгами. Бейль избрал книги в качестве учителя, ибо был не удовлетворен скудостью школьно-университетских познаний. Он писал: «Когда я вспоминаю, как меня учили, слезы тотчас навертываются мне на глаза. Ведь именно в ту пору, когда тебе нет еще двадцати лет, ты и способен проявить весь свой пыл: вот тогда-то и следует набираться знаний». Никакая школа не заменит вам книжного мира (тысячи «университетов»). Пафос восклицания Бейля понятен: «Неизвестно почему, но ни один самый ветреный любовник не менял своих любовниц так часто, как я – книги».[424] Занятия Бейля протекали на фоне битв религий. Он также «побывал в двух палестинах» (был протестантом, перешел в католичество, а затем тайно вернулся в лоно протестантской церкви). Бейль покидает католическую Францию и бежит в Женеву, где добывает средства на жизнь преподаванием. На формирование его взглядов повлияли антирелигиозные труды Спинозы, Левайе, Ноде, Монтеня, Гассенди («самых образованных ученых века»). Под их влиянием Бейль, работая профессором философии в кальвинистской Академии в Седане во Франции (1675), стал скептиком. Однако репрессии против иноверцев усиливались. Король Франции специальным эдиктом упразднил Академию (1681). Бейль вновь меняет место работы, переезжает в Роттердам, где и преподает в Академии. В Голландии он останется до конца своих дней. Смысл своей жизни он видел в просвещении тех, кто внемлет голосу разума. Философ понимал: есть лишь один способ пробиться к разуму большинства – с помощью книг. Преподавание в университете ограничивало сферу влияния. Хотя Бейль и был прекрасным педагогом, чтение лекций было для него в тягость. «Исторический и критический словарь» Бейля, над которым он работал 15 лет, вошел в сокровищницу мировой культуры (1697). «Словарь» Бейля на протяжении целого столетия являлся главным источником «для всех стремившихся к знанию западноевропейских культурных читателей» (В. Болин).[425] «Книжная лавка». Французская гравюра XVIII века. История показывает, что вера и злодеяния «вещи вполне совместимые»… Поэтому не стоит и христианам выдавать себя за невинных божьих овечек. За ними в истории тянется шлейф страшных преступлений… С другой стороны, можно быть атеистом и одновременно глубоко порядочным человеком. А можно стоять у алтаря, истово бормотать молитвы, преклонять колены в храмах – и быть кровавым палачом и редчайшим мерзавцем (все с тем же именем Бога на устах). Атеистом был канцлер Франции Лопиталь, чья «добродетельная жизнь была известна повсюду». За атеизм приговорили к казни и сожгли князя Ванини, одного из самых высоконравственных и порядочных людей. Публично отстаивал атеистическое учение М. Кнутцен, создатель секты «совестливых». Нет иного Бога и иной религии, кроме Совести. Он приводит в качестве примера жизнь Спинозы. Бейль называл его величайшим из когда-либо существовавших атеистов. Если же говорить о главном в его учении, то Пьер Бейль считал важнейшим требованием жизни следование истине и совести (чего бы это ни стоило). Человек должен быть верен некой «естественной теории справедливости». К такой теории приходят люди в результате интенсивной работы ума. Бейль был твердо убежден, что справедливое общество вполне может существовать и без религии. Мыслители всего XVIII века учились у П. Бейля рассуждать и мыслить свободно. В частности, известный философ Ж. Ламетри позаимствует у него образцы «республики ученых» и «республики атеистов».[426] Крах системы Ло. Карикатура. Между эпохами надо уметь наводить мосты. Тот, кто этого не умеет, и даже не понимает необходимости этого, не имеет права числить себя в ряду серьезных политиков. Попав в исторический провал, народные массы теряют ориентацию и сами по себе выхода найти не могут. Нужны сильные умы, опытные лоцманы, прокладывающие кораблю верный курс. Горе стране, в которой тот, кто призван быть «капитаном», не имеет необходимых знаний. Во Франции нашлись достойные «капитаны». Им оказалась по плечу ответственная миссия. В XVII–XVIII вв. во Франции явилась целая плеяда выдающихся мыслителей, заложивших фундамент научной, а затем и политической революции. Начало революции в математике А. Клеро связывал с ньютоновскими «Началами», а Б. Фонтенель называл «революцией» исчисление бесконечно малых. Пробивали себе дорогу новые взгляды и на общественное устройство. В середине XVIII в. во Франции заговорили о революции. Она стала знаменем для одних и пугалом для других сословий. По воспоминаниям министра иностранных дел при Людовике XV Р. Аржансона, «все чувствовали необходимость изменения политического порядка во Франции; с начала 1751 г. это был самый обычный предмет разговора между всеми мыслящими людьми, это изменение выражалось одним словом – Революция».[427] В науке появлялось все больше таких людей. Бернар Ле Фонтенель (1657–1757) прожил долгую столетнюю жизнь, отданную наукам и знаниям. О нем говорят: «Восходя к Монтеню и Шаррону, Джордано Бруно и Кампанелле, к ученым – вольнодумцам начала XVII в., Фонтенель перебрасывает мост также и к Монтескье (которого он пережил физически), к Вольтеру и Гольбаху и является живой иллюстрацией развития мысли от Ренессанса до революции». Родился в аристократической семье. Обучение прошел в школе иезуитов (вот и опять школа иезуитов). В 1683 г. увидели свет его «Диалоги мертвых древних и новейших книг». Фонтенель отстаивал точку зрения, что современность (при всех ее недостатках и просчетах) все же выше предшествующей культуры. Его девиз – «De mortuis – veritas!» (лат. «О мертвых – правду!»). Одновременно он выступал против утверждений, что якобы «древние изобрели решительно все». Можно поклоняться древности, но при этом нельзя быть ее рабом. В «Диалогах» Фонтенеля представлен взгляд на теорию прогресса. Отмечая то новое и ценное, что появилось в обществе, он особо выделил создание Академий наук во Франции и Англии. В предисловии к «Истории Академии наук» он отмечал: «После долгого периода варварства науки и искусства начали возрождаться в Европе – красноречие, поэзия, живопись, архитектура первыми вышли из мрака, в прошедший век они развивались подобно взрыву. Но науки, требующие более глубокого размышления, такие, как математика и физика, ожили в мире более поздно и с иным видом совершенства». Фонтенель прямо увязывал прогресс человеческого разума с прогрессом наук и образования. Ученый солидарен с Лейбницем в мысли о необходимости создания истории наук для образования учащихся: «История мыслей человечества, конечно, любопытная с точки зрения своего бесконечного многообразия, иногда также имеет образовательное значение. Она может дать определенные идеи, отклоняющиеся от обычного пути, согласно которому великие умы из самого себя создают нечто; история науки поставляет материал для размышления; она позволяет познать подводные камни человеческого разума; намечает пути более верные и, что наиболее важно, она учится у великих гениев…»[428] Чтобы создавать великие произведения, надо иметь вкус к общению с гениями. Помните, что великие умы (даже из небытия) не станут общаться с духовными ничтожествами! Живите строго, умно, активно (в духовно-содержательном смысле). Читайте, смотрите, слушайте прекрасные вещи. Имейте достойных друзей – и будете иметь достойную жизнь. Латинское изречение верно гласит: «Noscitur a sociis!» («Познай среду!») Воздадим должное ещё двум «мушкетерам» философской Франции… Жюльен Офре де Ламетри (1709–1751) учился в коллежах Кутанса, Кана, дю Плесси и в лучшем среднем учебном заведении того времени – парижском коллеже д`Аркур, поступил на медицинский факультет Парижского университета и, получив звания бакалавра и доктора, отправился для пополнения знаний в голландский Лейден (тут жил Бургаве, медицинское светило Европы). Большинство врачей Франции все еще игнорировали новейшие достижения естествознания (анатомии, физиологии и т. п.). В частности, медики избегали анатомирования трупов. Шарлатанов было превеликое множество. Ламетри переводит на французский язык шесть работ Бургаве. Он выступает в печати с серией разоблачительных памфлетов о врачах-шарлатанах. В 1745 г. выходит и его первый философский труд «Естественная история души» («Трактат о душе»). Королевский генеральный адвокат тут же обвинил автора в ереси. Книгу Ламетри (в компании с книгами других «еретиков») сжигают на Гревской площади. Чтобы понять атмосферу, в которой жили и трудились мыслители той поры, вспомним: из французских писателей 1715–1785 годов «сомнительно, чтобы и один человек из пятидесяти остался безнаказанным». Тем не менее, Ламетри не желал смиряться, продолжая выступать против дельцов от медицины и слабой подготовки студентов (пишет комедию «Отомщенный факультет»). Его книги наполнены понятной горечью. Однако он помнил завет Бокля: «Единственное лекарство против суеверия – это знание. Ничто другое не может вывести этого чумного пятна из человеческого ума». Славу ему принесла изданная в Лейдене книга «Человек-машина». Голландия – страна, известная своей свободой печати. Но даже тут блюстители религии не смогли вынести столь дерзкой книги, оштрафовав издателя на 400 дукатов. Ламетри скрывал авторство, но все упорнее распространялись слухи о том, что не сносить ему головы. Под покровом ночи он бежит из Лейдена, скрываясь в хижинах крестьян. В первой половине XVIII в. не было, пожалуй, другой столь известной книги. Во Франции, где она запрещена, ее читали в копиях, в Германии – в оригинале, в Англии тотчас же перевели. Иные пытались уязвить автора, говоря, что это «бред сумасшедшего». К счастью для ученого, Фридрих II ему покровительствовал, что и спасло беднягу от тюрьмы. Ламетри переезжает в Пруссию (1748). Фридрих предоставил ему должность врача и место личного чтеца короля. Об этом кружке вольнодумцев Вольтер скажет: «Никогда и нигде на свете не говорилось так свободно о всех человеческих предрассудках, никогда не изливалось на них столько шуток и столько презрения». Швейцарский историк культуры Я. Буркхардт назвал Фридриха II «первым современным человеком на троне» (в Европе Нового времени). Моровая язва в Марселе. Чем так досадил философ святошам? Обозвал человека самозаводящейся машиной? Или тем, что человек сравнивался им с братьями меньшими (животными)? Ламетри писал: «Истинные философы согласятся со мной, что переход от животных к человеку не очень резок. Чем, в самом деле, был человек до изобретения слов и знания языков? Животным особого вида, у которого было меньше природного инстинкта, чем у других животных, царем которых он себя тогда не считал; он отличался от обезьяны и других животных тем, чем обезьяна отличается и в настоящее время, т. е. физиономией, свидетельствующей о большей понятливости… Человека дрессировали, как дрессируют животных; писателем становятся также, как носильщиком. Геометр научился выполнять самые трудные чертежи и вычисления, подобно тому как обезьяна научается снимать и одевать шапку или садиться верхом на послушную ей собаку».[429] Возмущению читателей, которых сравнивали с обезьянами, не было предела. Когда ученый скончался (в 42 года), злопыхательство в его адрес не утихало. Одни прямо у могилы открыто выражали свою радость. Вторые сожалели, что Ламетри «умер в своей постели». Третьи ёрничали: взгляните же, а он еще доказывал, что человек – машина. Одним из провозвестников надвигающейся революционной бури стал Клод Адриан Гельвеций (1715–1771), философ-материалист. Как и многие из его великих сверстников, он прошел школу иезуитов (учился в коллеже Людовика Великого, подчиненного ордену иезуитов). Его учителем станет Книга. Юноша читал Корнеля, Расина, Буало, Мольера, Лафонтена, Монтеня, Лабрюйера, Ларошфуко, Локка («Опыт о человеческом разуме»). Первый биограф Гельвеция Сен-Ламбер писал: «Эта книга произвела революцию в его (Гельвеция) мыслях. Он стал ревностным учеником Локка, но учеником таким, каким был Аристотель для Платона, учеником, способным прибавить к открытиям учителя свои собственные открытия». Ученик должен идти дальше учителей. Закончив коллеж, Гельвеций стал финансистом. Связи при дворе обеспечили ему должность генерального откупщика с годовой рентой в 300 тыс. ливров. «Все золото мира» лежало у его ног. Так что же, да здравствует богатство и – pas de reveries!? (франц. никаких мечтаний?). Увольте нас от пошлого скудоумия крезов. Кому суждено быть философом, тому нечего делать в политиках и финансистах. В кущах философского сада куда больше богатств. К тому же, находясь в Бордо, он узнал о новом налоге, грозившем окончательно разорить провинцию и город. Генеральный откупщик не мог равнодушно смотреть на вопиющую несправедливость администрации. Напрасно он пытался убедить власти отказаться от него. У власти своя «логика». Горе и бедствия заметны повсюду. В результате дороговизны хлеба вспыхивают восстания в Кане, Руане, Ренне (1725). В Париже бедняки громят склады и магазины. Следует жестокая расправа. Предместье Сент-Антуан украшено виселицами с трупами зачинщиков голодного бунта. Ученый лишен права на равнодушие. Все изыскания мира не стоят нищеты и страдания народов (хотя без науки нет прогресса). Как не хватает иным нынешним политикам чувства сопричастности, свойственного людям той эпохи. Видя преступления, Гельвеций обратился к народу с призывом: «До тех пор, пока вы ограничитесь жалобами, никто не удовлетворит ваши просьбы. Вы можете собраться в количестве свыше десяти тысяч человек. Нападите на наших чиновников, их не более двухсот. Я встану по главе их, и мы будем защищаться, но в конце концов вы нас одолеете, и вам будет воздана справедливость». Так должны говорить революционные философы и политики, а не блеять трусливо под алчным взором волчьей стаи псевдореформаторов, разворовавших страну. Гельвеций встречался с Фонтенелем, Вольтером, Бюффоном (автором «Естественной истории»). Первым его произведением стало «Послание о любви к знанию» (1738). Следующий литературный опыт – «Послание об удовольствии», вызвавшее раздражение властителей и крупных собственников. Еще бы, ведь он прямо заявил: «Нет собственности, которая не была бы результатом кровавого насилия». Однако главными работами стали выдающиеся труды «Об уме» (1758) и «О человеке» (1769). Книги писались в условиях нараставшего кризиса во французском обществе. Феодальные повинности и поборы вели к деградации деревни. Народ нищал. Крестьяне вынуждены были бежать в города, где их ожидала не менее тяжкая участь. По свидетельству маркиза д`Аржансона, с 20 января по 20 февраля 1753 года в Сент-Антуанском предместье насчитали 800 несчастных, умерших от голода. Чудовищное расслоение общества и рост массовой нищеты неотвратимо влекли Францию к революции. Клод Гельвеций. Гельвеция надо читать вдумчиво, следуя пожеланиям автора («выслушать меня, раньше чем осуждать; проследить всю цепь моих идей»). Он писал: «У немногих людей есть достаточно свободного времени для получения образования. Бедняк, например, не имеет возможности ни размышлять, ни исследовать, и истины и заблуждения он получает готовыми; поглощенный ежедневным трудом, он не может подняться в сферу известных идей, поэтому он предпочитает «Голубую библиотеку» произведениям… Ларошфуко». Массовая бедность делает невозможным серьезное образование народа. До книг ли, когда от голода подводит желудок?! Ум постепенно деградирует: «При невежестве ум чахнет за недостатком пищи». Глубоко верным представляется и утверждение Гельвеция: все, что окружает нас в этой жизни, так или иначе, но принимает участие в воспитании. «Никто не получает одинакового воспитания, ибо наставниками каждого являются… и формы правления, при котором он живет, и его друзья, и его лечебницы, и окружающие его люди, и прочитанные им книги, и, наконец, случай, т. е. бесконечное множество событий, причину и сцепления которых мы не можем указать вследствие незнания их». Наше воспитание находится в руках общества.[430] В программной работе «Об уме» Гельвеций говорит, что человечество обязано открытиями в области искусств и наук отнюдь не вельможам. Не их рука начертала планы земли и неба, строила корабли, воздвигала дворцы, ковала лемех плуга. Не ими написаны первые законы. Общество выведено из дикого состояния людьми просвещенными и учеными. Впрочем, сама по себе принадлежность к ученой братии еще не является «страховкой от глупости». Наука это лишь отложение в памяти фактов и чужих идей… «Ум» – это нечто совсем другое. В отличие от «науки» под «умом» предполагается «совокупность каких-либо новых идей». Поэтому Гельвеций утверждал: «На земле нет ничего, более достойного уважения, чем ум». Особое значение придавал он роли талантов: «Честный человек может стать полезным и ценным для своего народа только благодаря своим талантам. Какое дело обществу до честности частного лица! Эта честность не приносит ему почти никакой пользы. Поэтому о живых оно судит так, как потомство судит о мертвых: оно не спрашивает о том, был ли Ювенал зол, Овидий распутен, Ганнибал жесток, Лукреций нечестив, Гораций развратен, Август лицемерен, а Цезарь – женой всех мужей; оно выносит суждение только об их талантах».[431] И вновь подтвердилась истина, гласящая: «Тираны и мерзавцы, помимо «критики оружием», больше всего на свете боятся честных и великих книг!». Продажные журналисты, ученые, клирики тотчас же, подобно стае злых бешеных собак, накинулись на труд Юпитера. Ладно бы нападали консерваторы-церковники (книга предана анафеме парижским архиепископом де Бомоном, римским папой Климентом XIII). Но и академики внесли свой вклад в травлю мыслителя. В 1758 году его осудила почтенная Сорбонна, выдвинув против автора свыше ста обвинений. Парижский парламент приговорил книгу Гельвеция к сожжению (с книгой Вольтера «Естественная религия»). Впрочем, появились и ее анонимные защитники в печати. Дидро отнес труд Гельвеция к великим творениям века. Отметил значение работы и президент Петербургской академии художеств небезызвестный граф И. И. Шувалов. Французская культура вырастала и расцветала, питаясь соками античности. Жан де Лабрюйер (1645–1696) – блестящий мастер афоризмов, переводчик с греческого «Характеров» Теофаста. Он считал: «Чтобы достичь совершенства в словесности и – хотя это очень трудно – превзойти древних, нужно начинать с подражания им». Его оценки людей науки в «Характерах, или нравах нынешнего века» таковы: «Иные, будучи не способны ограничить свою жажду знаний какой-нибудь определенной областью, изучают все науки подряд и ни в одной не разбираются: им важнее знать много, чем знать хорошо, интереснее нахватать побольше знаний, чем глубоко проникнуть в один-единственный предмет. Любой случайный знакомец кажется им мудрецом, от которого они ждут откровений. Жертвы суетной любознательности, они в конце концов разве что выбиваются из полного невежества: таковы плоды их долгих и тяжких усилий. Другие владеют ключом от всех наук, но никогда в них не проникают… Память их до отказа наполнена, она уже больше ничего не вмещает, но головы все равно пусты».[432] Лабрюйер старался подражать и в жизни древним мудрецам. «Мне изображали его, – писал его современник д`Оливье, – как философа, который не думает ни о чем, кроме спокойной жизни в кругу друзей и книг, отбирая лучших из тех и других; который не жаждет и не ищет никаких наслаждений; предпочитает скромные радости и умеет их извлекать; вежлив в манерах и умен в рассуждениях; лишен всякого честолюбия, желания показать свой ум». Живя при дворе принца Конде, куда он был приглашен воспитателем юного герцога Бурбонского по рекомендации де Боссюэ, ему, безусловно, было очень нелегко чувствовать себя комфортно среди светских вертопрахов и аристократических ничтожеств, известных своей жестокостью и разгульными нравами. Но его философия стоила обедни.[433] Важнейшей фигурой среди энциклопедистов стал просветитель и правовед Шарль Луи Монтескье (1689–1755). Книга «О духе законов» это своего рода системное обобщение социофилософских, историко-экономических, юридических взглядов прогрессивной части французской буржуазии, к которой принадлежал и Монтескье. Он получил наследственный пост президента парламента в Бордо (должность, связанная с судейскими функциями). Для него характерны либерально-гуманистические взгляды. Экономическая платформа буржуазии нашла точное и адекватное выражение в девизе одного из героев «Персидских писем» Монтескье. Девиз стал популярен у современников. Он и сегодня звучит достаточно веско и убедительно: «Выгода – величайший монарх на земле!» Житейские установки философа были понятны многим из тех, кто был во власти. Это безусловно помогло автору стяжать столь громкую славу, а заодно и получить всегда желанное кресло во французской Академии.[434] Шарль Монтескье. Как шло становление его взглядов? Три года Монтескье путешествовал по Западной Европе. Знакомился с социально-политическим устройством Италии, Голландии, Англии, Германии. Туманный Альбион произвел на ученого неизгладимое впечатление. Будучи юристом-правоведом, он оценил те преимущества, которые, как ему казалось, имеет английская политическая система. Монтескье получил возможность встречаться и беседовать с лучшими умами Англии того времени – Болингброком, Свифтом, Попом, Честерфилдом. Если «Персидские письма» – романтическая сказка, интригующая европейца, то «Дух законов» представляет собой внушительный философско-политический трактат, значительная часть которого посвящена критике деспотических правлений, где каждый дом – мрачная крепость. В сердца там стремятся вселить страх. Умы пичкают наипростейшими и примитивнейшими образами и идеями. Знание в таких государствах – опасно, а соревнование – бессмысленно. Главная цель доктрин – получить хорошего раба. Задачи воспитания тем самым упрощаются донельзя. Правилом поведения людей становится слепое повиновение. Итог его трагичен – массовое невежество и духовное рабство. Деспотия поделила общество на тиранов и рабов. Ее цели убоги и жалки. Деспотия боится «воспитать хорошего гражданина, чуткого к общественным бедствиям». Такой романтизм может толкнуть правителя к соблазну ослабить бразды правления. В итоге недолго и до ниспровержения. С другой стороны, ни одно правление «не нуждается в такой степени в помощи воспитания, как республиканское правление». Однако чтобы оно было успешным, нужны свободы, самостоятельность, предприимчивость, порядок. Свои симпатии к демократии Монтескье оговаривал «любовью к умеренности». Все (за исключением воров и бездельников) должны пользоваться в обществе «одинаковым благополучием и выгодами».[435] Монтескье считал, что «законы воспитания – это первые законы, которые встречает человек в своей жизни». Каково воспитание – таково и общество. В монархиях главным «воспитателем» выступает не школа, а «высший свет». Среди преимуществ системы – обретение человеком чувства чести, учтивости, вкуса и т. п. Автора отличает безграничная вера в силу законов и век разума. Эта часть книги с ее правовой «наивностью» и лукавыми упованиями на монархию выглядит неубедительно. Критики и не разделяли его оптимистических надежд на всесилие разума. Гельвеций говорил: «Всякий изучающий историю народных бедствий может убедиться, что большую часть несчастий на земле приносит невежество». Лабрюйер утверждал: толпы невежд исчисляются тысячами. Но Монтескье настаивал: «Каждый народ достоин своей участи». Чего же он достоин? О том, что собой представляла жизнь простого народа Франции в XVII–XVIII вв., можно узнать скорее, глядя на полотна художника Луи Ленена (1593–1648). Он, как и его братья-художники, был выразителем крестьянского жанра в живописи («Трапеза крестьян», «Семейство молочницы», «Повозка» и т. д.). Этот художник испытал на себе влияние караваджистской традиции. Его искусство отличают ясность жанра и высокий гуманизм. Ленен первым непосредственно обратился к жизни крестьянина. Герои его естественны, скромны, полны достоинства. Право слово, в его крестьянах и рабочих больше благородства, чем во всех герцогах и королях.[436] Жизнь простого люда была невыносима. В Лотарингии в 1634–1636 гг. постоянно рыщут соперничающие армии, скорее похожие на бандитов. Когда армия принца Конде вошла в провинцию, о ней так писали в Париж: «Господа дворяне от первого до последнего пожирают все запасы и всюду вызывают голод, они стали помешищем для врагов, которые безнаказанно грабят даже у ворот Нанси». Ничуть не лучше вели себя и войска Карла IV. Это был тот период Тридцателетней войны, когда по землям Лотарингии, словно бушующие валы, катились воинства многих стран. По подсчетам ученых, в Лотарингии находилось тогда более 150 тысяч солдат (а вместе с обозом – около полумиллиона пришельцев). Столкновения, битвы, мятежи, грабежи, эпидемии – обычные картины того времени. Богатый торговый город Сен-Никола буквально был опустошен, так как туда только за один месяц вторглись немцы, французы, шведы. Город, насчитывавший 10 тысяч жителей, был дочиста разграблен и сожжен. Жителей убивали в домах и на улицах (в живых осталось несколько сотен), монахинь привязывали голыми к хвостам лошадей. Схожие картины можно видеть всюду. В 1636 г. в Лотарингию вторглось войско Карла IV, на знаменах которого девиз: «Сильно бьет, все берет, ничего не отдает». Жестокость вошла в плоть и кровь европейских вояк. Ришелье писал: «Лотарингские владения обращены в ничто, большинство лотарингцев погибло, деревни сожжены, города пустынны, так что нет возможности восстановить Лотарингию даже за столетие». К тому же в 1636 свирепствовала особенно страшная эпидемия чумы (год чумы). Три четверти сельского населения погибли или покинули страну. Голод был вопиющим. Карл Лотарингский говорил, что его солдаты в разоренных областях вынуждены были есть людей, называя количество съеденных, – «более десяти тысяч». Люди разрывали могилы и ели трупы. Матери отдавали друг другу своих детей на съедение. «Видели даже многих матерей, доведенных до тяжкой необходимости есть своих собственных детей, чтобы не умереть с голода, и они говорили одна другой: сегодня я поем твоего, а завтра ты получишь кусок моего». Это не ужасные сказки, а быль. В этом корни будущих революций, а не в масонах! Некоторые историки-мемуаристы признавались, что пишут, зная: в будущем им никто не поверит. Правители той поры – жестокие и гнусные твари. Одного из них, канцлера Сегье, звали «собака в большом ошейнике». Чтобы ликвидировать эти порядки, порой, увы, нужны гильотины, на которые и должны быть отправлены «собаки». Фарисеи извели потоки чернил, пролили океаны крокодиловых слез над трупами двух-трех монархов и их семей. Однако они напрочь забыли о невыносимых, жутких страданиях миллионов несчастных тружеников. Но память народа не убить! Мы не забудем вашего гнусного двуличия, господа. Современник описал состояние некогда цветущего края Франции (Лотарингии): «Бедняки подбирали падаль и погибший скот, словно это было лучшее мясо. Бедствия усугублял чрезмерный голод, от которого погибало множество людей. Часть несчастных крестьян скрывалась в лесах, другие оставались в совершенно разрушенных хижинах и, лишенные дров, погибали, так что деревни, когда-то выглядевшие небольшими городками, становились совсем пустынны, и немногие еще живущие в них люди были столь болезненны и истощены, что их принимали за скелеты». В последующие десятилетия ситуация не выглядела лучше. Многие источники сообщали о полном разорении и бедствиях народа в провинции[437] Иероним Босх. Страшный суд. Фрагмент. Впрочем, иные представители знати старались дать достаточно объективную картину состояния страны. Герцог Сен-Симон в «Мемуарах» (1750) рассматривал историю Франции как историю нравов, говоря, что он намерен «раскрыть интересы, пороки, добродетели, страсти, ненависть, дружбу, и все другие причины, – как главные, так и побочные, – интриг, заговоров, и общественных и частных, действия, имевшие отношения к описываемым событиям…» К сожалению, его внимание привлечено к придворным, чиновникам, священникам, военным, а не к положению широких народных масс. Его больше занимают и волнуют «принцы и принцессы крови» (les princes et les princesses du sang), а не кровь и страдания тружеников… Хотя в отдельных местах своего повествования он не скрывает возмущения положением униженной и разоренной Франции, изнемогающей под бременем чудовищных поборов знати, страны, терзаемой чиновничеством и буржуазией… «Между тем, – констатирует Сен-Симон, – все постепенно гибло, можно сказать гибло у всех на глазах: государство было совершенно истощено, войска не получали жалованья и негодовали на дурное командование, следовательно, чувствовали себя несчастными; финансы зашли в тупик; у военачальников и министров – полное отсутствие способностей, выбор их определялся только личным пристрастием и интригами; ничто не наказывалось, не изучалось, не взвешивалось; бессилие вести войну равнялось бессилию достичь мира; все безмолвствовало, все страдало; кто осмелился бы поднять руку на это строение, шатающееся и готовое упасть».[438] Требования Сен-Симона надо было бы предъявить и нынешним историкам. Хотя сегодня для написания правдивой истории общественных нравов недостаточно просто «иметь глаза» и быть «соглядатаем своего века» (как сказал о Сен-Симоне Сент-Бев). Сегодня историку, философу, социологу, писателю необходимо иметь еще и такие качества, как смелость, совесть, честность и воображение, выступающие в союзе с глубочайшими знаниями. Наш народ должен понять: нельзя верить столичным «интеллектуалам», воспевающим «золотой век» монархий и западных «демократий». Эти сытые демагоги всегда лгали народу и обманывали его (как лгут и по сей день в России). Ранее показаны условия жизни народа Франции. Но вот что писал эстет П. Валери в XX в. почти о тех же временах: «Если бы Парки предоставили кому-либо возможность выбрать из всех известных эпох эпоху себе по вкусу и прожить в ней всю свою жизнь, я не сомневаюсь, что этот счастливец назвал бы век Монтескье. И я не без слабостей; я поступил бы так же. Европа была тогда лучшим из возможных миров; власть и терпимость в ней уживались; истина сохраняла известную меру; вещество и энергия не правили всем безраздельно; они еще не воцарились. Наука была уже достаточно внушительной, искусства – весьма изящными Даже улица была сценой хороших манер. Казна взимала с учтивостью. Народы жили правильно в мире».[439] Как удобна для их спокойствия эта «близорукость», скрывающая обычную трусость. Конечно, в годы царствования Людовика XIV (1638–1715), получившего прозвище «король-Солнце», создан Версаль. Архитектор Лево приступил к возведению великолепных ансамблей (1660), завершенных уже Монсаром. Все эти немыслимые красоты (дворцы, скульптуры, ансамбли, фонтаны) обошлись в 150 миллионов ливров. Создание столь грандиозных сооружений требовало технических знаний и культуры труда. Поэтому доля истины есть и в словах историка Н. Карамзина, писавшего: «Французская монархия производила великих государей, великих министров, великих людей в разных родах; под ее мирною сению возрастали науки и художества, жизнь общественная украшалась цветами приятностей…»[440] Жюль Ардуэн-Мансар. Колоннада в парке Версаля. 1685 г. Перемены обусловлены ходом времени. В программу народного образования входит изучение светских авторов. В школах стали преподаваться физические и математические науки. Что же изменилось? Анри Сен-Симон писал: «Различие в этом отношении между старым порядком вещей и новым, между порядком, существовавшим пятьдесят, сорок и даже тридцать лет тому назад, и нынешним очень велико: эти довольно еще близкие к нам времена, когда хотели знать, получил ли человек отличное образование, спрашивали: хорошо ли он овладел греческими и латинскими авторами? А теперь спрашивают: силен ли он в математике, знаком ли он с новейшими открытиями в физике, химии, естественной истории, одним словом, сведущ ли он в положительных науках, в опытных науках?»[441] Во Францию направил Пётр Великий в 1719 г. механика Нартова (найти «мастера, который делает краны»). В Версале он осмотрел фонтаны и технические сооружения, каковыми уже тогда славилась Франция. Нартов изучил работу крупнейшего инженерного сооружения – гидросиловой установки плотины на реке Сене. В письме он сообщал: «А мы видим в Париже многия машины и надеемся мы оных секретов достать ради пользы государственной, которые махины потребляются на работах государственных». Внимание его привлекли токарные станки («токарные махины»). «Отец русской механики» привез из Парижа аттестат Парижской Академии, выданный ему за труды в области математики и механики. Президент Парижской Академии г-н Биньон отметил «великие успехи, которые он учинил в механике», подчеркнув способность Нартова накапливать «знания, которые ему потребны» (во Франции он учился у математика, геометра и механика Вариньона, у астронома Лафая, у художника Пижона и других).[442] Правительство Людовика XV (которому принадлежит фраза, брошенная маркизой Помпадур королю в 1757 г.: «После нас хоть потоп!») после смерти Сен-Симона, опасаясь разоблачений в свой адрес, конфисковало рукопись, которая увидела свет лишь через 75 лет (была опубликована в 1829–1830 гг.). Любопытно и то, что потомок рода Сен-Симонов в дни Великой Французской революции, поднявшись на трибуну народного собрания, торжественно сложит с себя титул знатного дворянина, заявив: «Отныне во Франции нет больше синьоров, граждане!» Что ни говорите, а бунтарская кровь предков живет в детях и внуках. «Цвет французского общества» продолжал наслаждаться жизнью, предаваясь куртуазным забавам в духе рококо, не желая хотя бы во имя приличия прикрыться «фиговым листком добродетели» (как это делали скульпторы при ваянии нагого тела с XVI века). Снобы и дамы отдавались во власть «духа мелочей прелестных и воздушных». Словно вокруг не было горя и нищеты. В книгах и картинах проявилась чувственно-эротическая сторона эпохи. Обычным сюжетом становились сцены насилия: «Силой овладел телом» («Vim corpus tili»). Иные понимали: их время подходит к концу – и предавались упоительно-безумному веселью и любовным оргиям. Фаворитки превращали королевские покои в собственную прихожую. Литература той эпохи может порассказать о многом – «Персидские письма» Монтескье, «Манон Леско» Прево, «Опасные связи» Шодерло де Лакло, «Простодушный» Вольтера, «Нескромные сокровища» Дидро и другие. Романы были школой и университетом. Пьянящий дионисийский хмель бродил даже монашеских душах. Воспитание понималось как свод неких правил. В романе Кребийона-сына «Заблуждения сердца и ума» (1736–1738) дается наставление повесе: «…Я буду счастлив научить вас кое-чему. Есть вещи, непонимание которых ставит вас в неловкое положение, а с течением времени становится даже постыдным, ибо их должен знать каждый светский человек. Без знания их самые великие преимущества, полученные нами при рождении, не только не возвышают нас, но, напротив, могут погубить. Я понимаю, что наука эта является сводом мелочных правил и что многие из них оскорбляют и разум и честь; мы можем презирать эту светскую мудрость, но ее надо изучать и следовать ее правилам неукоснительнее, чем законам, более возвышенным, ибо, к стыду нашего общества, нам скорее простят преступление против чести и разума, чем нарушение светских приличий». Тем самым, наставник дает ему понять, что честь и разум – это обуза.[443] В том же духе размышляло немало светских бездельников и шалопаев. В эпоху позднего абсолютизма столицы купались в шампанском, упивались развратом. Попойки, ночные оргии, карнавалы, словно во времена незабвенной Лукреции Борджиа, сотрясали дряблое тело Европы. В то время как лучшие умы в тиши кабинетов, повинуясь долгу, разрабатывали контуры будущего общества, другие воровали и грабили, прожигая жизнь. «Золотая молодежь» в этом даже видела некое геройство. O imitatores, servum pecus! (лат. «О подражатели, скот раболепный!»). Пушкин иронично писал о том времени: «…образованность и потребность веселиться сблизила все состояния». Разумеется, речь в этом случае шла о верхних слоях общества. Нижние же слои жили все хуже и хуже, беспросветнее и беспросветнее. А как просвещали представительниц слабого пола? Где обучались молодые девушки? Почитайте мольеровских «Учёных женщин» (1672). Попрежнему в монастырях, где они за чтением Библии мечтали о мужчинах с их коварным предложением Savoir faire aimer! (франц. «Научить любить»). Монастырская система обучения вступила в разлад с веком. Запертые в кельи, как в тюрьмы, ученицы были плохо подготовлены к жизни. Дидро, прошедший школу иезуитского коллежа д`Аркур, отказавшийся от духовной карьеры, описал в романе «Монахиня» (1760) судьбу такой девушки (незаконнорожденной дочери адвоката, упрятанной в монастырь). Дидро устами своей героини описывает устав монастыря: «В Лоншане, как и в большинстве других монастырей, настоятельницы меняются через каждые три года. Когда меня привезли сюда, эту должность только что заняла некая г-жа де Мони. Я не могу передать вам, как она была добра, сударь, но именно ее доброта и погубила меня. Это была умная женщина, хорошо знавшая человеческое сердце. Она была снисходительна, хотя в том не было ни малейшей надобности: все мы были ее детьми. Она замечала лишь те проступки, которых ей никак нельзя было не заметить, или настолько серьезные, что закрыть на них глаза было невозможно… У г-жи де Мони был, пожалуй, лишь один недостаток, который я могла бы поставить ей в упрек: дело в том, что любовь к добродетели, благочестию, искренности, к кротости, к дарованиям и к честности она проявляла совершенно открыто, хотя и знала, что те, кто не мог претендовать на эти качества, тем самым были унижены еще сильнее. Она обладала также способностью, которая, пожалуй, чаще встречается в монастырях, нежели в миру, – быстро узнавать человеческую душу».[444] Однако тут были и свои соблазны. Франсуа Жирардон. Купающиеся нимфы. 1675 г. Лишь особы из дворянских семей могли получить образование в институтах для благородных девиц, наподобие учрежденного в конце XVII в. заведения мадам де Ментенон (тайной супруги Людовика XIV). Ее считали некоронованной королевой Версаля. Эта женщина, словно волшебница, в свои 66 лет выглядела так, как будто ей 30, а в 45 лет она считалась самой красивой женщиной королевства. Ментенон была дамой просвещенной. С ней можно было обсуждать комедии Мольера и трагедии Расина. Король любил эти беседы. Говорили, что она якобы управляет Францией. Это не так. Мадам помнила фразу, которую повторял Людовик: «Надо остерегаться женщин, которые занимаются делами наравне с мужчинами». Ею было создано учебное заведение (дом Святого Людовика в Сен-Сире). Она там царствует даже больше, чем в Версале. Для этого дома, предназначенного для воспитания молодых благородных девиц, не имеющих состояния, она составила устав. Она следила за его соблюдением, приходила инспектировать во время уроков и перемен, присоединялась к молитвам своих подопечных, даже обедала в их «столовой, предпочитая эти обеды королевскому банкету». Она хотела воспитать настоящих дам, не жеманниц или ветрениц. «Нелепая и нескромная манера таких девиц одеваться, употребление табака, вина, их чревоугодие, грубость и лень» – все это противоречит вкусу маркизы. Она говорила: «Я люблю женщин скромных, воздержанных, веселых, способных быть и серьезными, и любящими пошутить, вежливых и насмешливых, но чтобы в насмешке не было злобы, сердца которых были бы добры, а беседы отличались бы живостью, были бы достаточно простодушными, чтобы признаваться мне в том, что они себя узнают в этом портрете, который я нарисовала без особого замысла, но который я считаю очень верным».[445] Если светская публика получала их в урезанно-извращенном виде, то до крестьянок и тружениц не доходили даже эти крупицы знаний. Иные дамы, подобно маркизе де Мертей, заняты были охотой на опытных кавалеров или в некоторых случаях совращали слащавых школьников. Вместо бесед о науках, рассуждений о всякого рода серьезных «материях», дамы обсуждали туалеты, опасные связи, затаив дыхание, вопрошали в кругу товарок и жуиров: «Ах, виконт, вы бросили президентшу?»[446] Против такого образования и воспитания и были направлены стрелы просветителей. Пример Манон Леско – «самовластной, в себе не властной, сладострастной своей Манон», как писала Цветаева, – показателен. Во Франции (да только ли там!?) немало таких «манон», ветреных и соблазнительных, царивших в гостиных и будуарах. Образованию женщины следовало уделять больше внимания. Дж. Тейлор прав, говоря: что «история, не принимающая во внимание проблемы пола, является, по сути дела, выхолощенной и невразумительной». О морали французского общества с иронией писал Монтескье в «Персидских письмах» (говоря о Франции): «Мужья здесь легко примиряются со своей участью и относятся к неверности жен как к неизбежным ударам судьбы. Мужа, который один захотел бы обладать своей женой, почли бы здесь нарушителем общественного веселья и безумцем, который желает один наслаждаться солнечным светом, наложив на него запрет для всех остальных. Здесь муж, любящий жену, – это человек, у которого не хватает достоинств, чтобы увлечь другую…»[447] Увлекающий многих ко всем равнодушен. Антуан Ватто. Туалет. Чрезвычайно неоднозначным было отношение к прекраснейшей половине человечества. Гонкуры представляют дело так, будто то был золотой век женщины («Женщина в XVIII в.»). Дадим слово авторам: «В эпоху между 1700 и 1789 гг. женщина не только единственная в своем роде пружина, которая все приводит в движение. Она кажется силой высшего порядка, королевой в области мысли. Она – идея, поставленная на вершине общества, к которой обращены все взоры и устремлены все сердца. Она – идол, перед которым люди склоняют колена, икона, на которую молятся. На женщину обращены все иллюзии и молитвы, все мечты и экстазы религии. Женщина производит то, что обыкновенно производит религия: она заполняет умы и сердца. В эпоху, когда царили Людовик XV и Вольтер, в век безверия, она заменяет собою небо. Все спешат выразить ей свое умиление, вознести ее до небес. Творимое в честь ее идолопоклонство поднимает ее высоко над землей. Нет ни одного писателя, которого она не поработила бы, ни одного пера, которое не снабжало бы ее крыльями. Даже в провинции есть поэты, посвящающие себя ее воспеванию, всецело отдающиеся ей. И из фимиама, который ей расточают Дора и Жентиль Бернар, образуется то облако, которое служит троном и алтарем для ее апофеоза, облако, прорезанное полетом голубей и усеянное дождем из цветков. Проза и стихи, кисть, резец и лира создают из нее, ей же на радость, божество, и женщина становится в конце концов для XVIII в. не только богиней счастья, наслаждения и любви, но и истинно поэтическим, истинно священным существом, целью всех душевных порывов, идеалом человечества, воплощенным в человеческой форме». Женщина-мать и возлюбленная была священным существом. Если взглянуть на тему «дамского счастья» шире, становилось ясно, что женщине мужской половиной человечеств отведена роль сладострастного животного. Клеймо кокотки, словно лилия позора, выжжено на её трепетном и прекрасном теле. Об амурных похождениях откровенно говорил в мемуарах граф Тилли: «Во Франции необходимо пустить в ход немало прилежания, ловкости, внешней искренности, игры и искусства, чтобы победить женщину, которую стоит победить. Приходится соблюдать формальности, из которых каждая одинаково важна и одинаково обязательна. Зато почти всегда есть возможность насладиться победой, если только нападающий не болван, а женщина, подвергшаяся нападению, не олицетворение добродетели».[448] Многое объяснялось не только нравами, но и несовершенством системы воспитания и образования. Дидро в романе «Жак-фаталист и его Хозяин», написанном им во время пребывания в России и Голландии (1773–1774), дал исчерпывающую характеристику школьному обучению тех лет: «Гусс и Премонваль вместе содержали школу. Среди учеников, толпами посещавших их заведение, была молодая девушка, мадмуазель Пижон, дочь искусного мастера… Каждое утро мадмуазель Пижон отправлялась в школу с папкой под мышкой и готовальней в муфте. Один из профессоров, Премонваль, влюбился в свою ученицу, и в промежутках между теоремами о телах, вписанных в сферу, поспел ребенок». Впрочем, в такой манере «обучения наукам» не было ничего необычного.[449] Первый роман Дидро назван «Нескромные сокровища» (1748). Под словом «роман» тогда понимали «вереницу фантастических и легкомысленных событий, читать о которых опасно для вкуса и нравов» (Дидро). Позже энциклопедист отрицал свое авторство. На склоне лет он назвал сей труд «грехом молодости». Писались «Нескромные сокровища», когда Дидро перешагнул за возраст Христа. За плечами – женитьба на простой девушке Антуанетте, далекой от интересов мужа. Настроения той поры нашли отражения в книге, написанной на пари за две недели. В ее героях он видел отражение частицы и самого себя. Таков Мангогул, который преуспел в содействии расцвету наук и искусств, в утверждении и исправлении законов, в учреждении академий и университетов, а также в «битвах» в серале. Роман – гротеск, сатира на дам света. Так что и Дидро (как и многие в Европе) начинал писательскую карьеру с «Cherches la femme».[450] Писатель Мариво в романе «Удачливый крестьянин» (1734) воссоздал картину тогдашнего общества, где все зыбко и непрочно. Рушатся привычные ценности. Трещат социальные перегородки в обществе. Откуда-то появились безродные выскочки с волчьей хваткой. Они скупают собственность бывших властителей, а бывшие «хозяева» идут к разбогатевшим откупщикам и спекулянтам на службу. В «новых французах» все – сплошное лицемерие, фальшь и обман. Они стремятся нагреть руки на самых грязных махинациях. Некий господин ля Валле, лежа в постели любовницы, делится с ней планами: «Лично мне очень нравится быть сборщиком налогов: это прибыльное дело и источник пропитания для тех, у кого ничего нет… Почему бы нам не выйти в финансисты, приискав занятие доходное и не требующее больших вложений – а ведь в этом и состоит хитрость денежных людей. Наш барин, который купался в золоте до самой своей смерти, достиг богатства именно денежными операциями. Почему бы и нам не пойти по его стопам?».[451] Таковы некоторые черты той эпохи. Антуан Ватто. Актеры итальянской комедии. Ленинград. Эрмитаж. Вероятно, в том времени была и своя элегическая прелесть. Вспомним милые сказки Ш. Перро, появившиеся в 1697 г. («Красная Шапочка», «Спящая красавица», «Кот в сапогах»), картины прославленного А. Ватто (1684–1721), который сумел воссоздать мир настроений. Картины его – гимн любви. (Злые языки утверждали, что он не моет кисти). Кто мог остаться равнодушным при взгляде на картину «Хотите покорять красавиц?» Кто из дам не оказывался в трудном положении, отбивая наскоки мужчин (картина «Затруднительное предложение»). Колорит его картин согревал сердце. Вместе с тем при взгляде на общество отчетливее понимаешь неизбежность «смены декораций». Схожее впечатление возникает и при рассмотрении луврского шедевра Ватто – «Дамы и кавалеры покидают Киферу на золотой ладье», картин О. Фрагонара (1732–1806), кумира артистических уборных («Качели», «Поцелуй»). Похоже, век изящных дам и кавалеров в самом деле готовился отплыть в небытие.[452] Ватто многое позаимствовал у Рубенса, картина которого «Сад любви» стала мотивом и для галантных празднеств Ватто. На его творчество будут опираться Шарден, Буше и другие.[453] Искусство рококо – это любовь, возведенная в ранг эстетического закона. Один из критиков так охарактеризовал этот стиль: «В литературе рококо нет места героизму и долгу; царят галантная игривость, фривольная беззаботность. Гедонизм становится высшей мудростью рококо. Поэты воспевают праздность, сладострастие, дары Вакха и Цереры, сельское уединение, отдаляющее человека от треволнений общественной жизни. Распространенным мотивом становится путешествие на остров Цитеру (остров Любви). Всем богам поэты рококо предпочитают улыбающуюся Афродиту. Мир рококо дышит негой и беззаботностью. Но есть в нем нечто эфемерное, хрупкое, словно он сделан из фарфора. Рококо тяготеет к камерности, миниатюрности. Это мир малых форм и неглубоких чувств». Не всегда это так. В работах Морис-Кантен Латура (1704–1788) ощущаешь, сколь изменилась эпоха. Латур ведет себя с королями и их фаворитками, как с равными: диктует им правила поведения, условия сеансов, выставляет внушительные суммы за картины, не разрешает царственным особам путаться под ногами во время его работы и т. д. Стоило дочери Людовика XV пропустить сеанс, он оставил её портрет неоконченным. Однажды когда он писал портрет маркизы Помпадур, к нему без приглашения заявился король. Латур бросил мольберт и покинул мастерскую. Он готов читать нравоучения самому королю, давая советы, как лучше управлять. Он создал «целую живописную энциклопедию французского общества». В нём на удивление точно отразился насмешливый и саркастичный «вольтерьянский тип» («Автопортрет»).[454] Страница английского букваря. Конечно, общий уровень культуры и образования дворян и буржуазии с годами вырос. Серая необразованность уходила в прошлое. Коллежи (в том числе и церкви) успели воспитать толковых людей. Отныне «тонкость ума присуща не только писателям, но и людям шпаги, и аристократам, не отличавшимся большой образованностью при последних королях». Плоды «культурной революции» все заметнее. Один из современников писал (1671): «У нас есть еще герцоги, графы и маркизы, отличающиеся тонкостью ума и весьма эрудированные, которые одинаково хорошо владеют пером и шпагой, способны создать балет и написать исторический трактат, разбить лагерь и построить армию в боевом порядке для сражения». Образованность более не считается исключением. Это уже кое-что да значит в то время.[455] Знаменательно и то, как изменились ориентиры во французском обществе. Человек церкви Прево (аббат) решительным образом выступает в поддержку светской культуры и образования, хотя и в религиозном облачении. Он приводил французам в пример ту же Англию, говоря: «Каждый здравомыслящий человек предпочтет их мудрые религиозные учреждения – больницы, приюты, школы – нашим монастырям, где пестуют безделье и праздность».[456] О значении уходящей цивилизации блистательно сказал Жан де Лабрюйер (1645–1696) в своих «Характерах»: «Меньше века тому назад французская книга состояла из страниц, написанных по-латыни, в которых были вкраплены французские тексты и слова. Одна за другой шли выдержки, примечания, цитаты. В вопросах брака и завещания судьями выступали Овидий и Катулл; вместе с пандектами Юстиниана они приходили на помощь вдовам и сиротам. Духовное было столь прочными узами связано со светским, что они не разлучались даже на церковной кафедре: с нее поочередно звучали слова то святого Кирилла, то Горация, то святого Киприана, то Лукреция. Положение святого Августина и отцов церкви подкреплялись цитатами из поэтов. С паствой беседовали по-латыни, к женщинам и церковным старостам долгое время обращались по-гречески. Чтобы так плохо проповедовать, нужно было очень много знать. Иные времена, иные песни: текст берется по-прежнему латинский, но проповедь произносится на французском языке – и притом отличном! Евангелие даже не цитируется. Сегодня, чтобы хорошо проповедовать, можно почти ничего не знать». Это довольно точная характеристика переломного времени, когда старая культура уже ушла или постепенно уходит, а новая, плодящая невежд толпами, оставляет желать лучшего.[457] Моруа писал, что в Лабрюйере комментаторы увидели философа в духе XVIII века и революционера за сто лет до революции. Он – предшественник Монтескье, Флобера, Гонкура, Пруста – умел оттенять мельчайшие грани, «высекая из огня» ослепительную мозаику.[458] Появляется книга Вовенарга «Введение в познание человеческого разума, сопровожденное Размышлениями и максимами на разные темы» (1746). После ее выхода в свет Вольтер напишет автору восхищенное письмо, где скажет, что исчеркал карандашом «одну их лучших книг, написанных на нашем языке». Жизнь Люка де Вовенарга (1715–1747) была недолгой. Книга его не была забыта. Вовенарг писал: «Я отлично знаю, что никакое образование не заменит таланта. Знаю и то, что дары Природы ценнее, нежели все обретенное с помощью воспитания. Тем не менее, чтобы талант расцвел, его надобно воспитывать. Если оставить природные способности в небрежении, зрелых плодов они не принесут. Назовем ли мы благом бесплодный талант?» Он писал: «Нет школы лучше и полезней, нежели общение с людьми».[459] Во Франции все больше людей, ум которых занят как проблемами мироздания, так и развития человеческой личности. В естествознании возникла фигура Жоржа де Бюффона (1707–1788), прославившегося работами в области теории вероятностей. Этот ученик иезуитов был избран в Парижскую академию естественных наук и полвека пробыл на посту интенданта королевского сада. Его перу принадлежит 36-томная «Естественная история». Бюффон попытался установить возраст Земли (планка ее возраста поднята им до 75 тыс., а затем до 3 млн. лет). Выпускник иезуитского коллежа Жан-Батист-Рене Робинэ (1735–1820), последователь Локка и Лейбница. В частности, от Лейбница он заимствовал закон равенства добра и зла. Гегель увидел в том намек на то, что всякая деятельность «осуществляется только через противоречия». Противоречия присущи как обществу, так и ребенку. Робинэ эмигрировал в Амстердам и издал там главную свою работу – «О природе» (1761). В книге Ж. Робинэ говорится о «равновесии добра и зла во всех субстанциях и во всех их модальностях». В политике, экономике, культуре, образовании также существуют подобные равновесия. Наиболее интересна мысль о наличии у людей нравственного инстинкта, или, как мы бы сказали, совестливости и порядочности. Власть, правительство, общество, институт, школа действуют двояко: по законам правды и совести, или по законам подлости и безнравственности. «Неужели нужно быть глубоким мыслителем, – вопрошал Робинэ, – чтобы суметь стать добродетельным? Неужели мы приходим к пониманию добра и зла только в результате длинной цепи аргументов? Правило наших поступков должно быть внутри нас, должно объясняться из самого себя, без всякого переводчика. Оно должно быть универсальным и неизменным. Где найти эти признаки, как не в единообразном инстинкте, общем все людям, одинаковом для всех? Его голос достаточно громок; его прорицания недвусмысленны. Кто его слушает, тот его слышит и понимает. Он говорит со всеми сердцами на одном и том же языке и предписывает во все времена один и тот же закон. Он является живой мерой справедливости. Все хорошо лишь через него».[460] Он был королевским цензором, а затем и секретарем министра Амело (при Людовике XVI). Что поделаешь! Ведь, Робинэ не удалось получить королевской пенсии, не владел он предприятиями, как Вольтер, не был помещиком, как Гольбах, или откупщиком, как Гельвеций. Не изведал он, подобно Дидро, и щедрот великой Екатерины II. В XVI в. богатство означало накопление мешков с зерном. «Королевские песнопения о зачатии». Париж. Национальная библиотека. Эпоха требовала появления людей наивысшего ума, доблести и чести. Людей с сердцем Прометея. Как известно, les grandes pensees viennent du coeur («великие мысли исходят из сердца»). Этой высокой цели служат энциклопедисты и революционеры – орудия небес, посланные на Землю для сокрушения лжи и тирании одних и рабской покорности других. Пылающий меч Немезиды! Итак, на авансцену истории выступают новые действующие лица, французские энциклопедисты. Они – «родители» Великой Французской революции. Русский князь-анархист П. Кропоткин подчеркивал: требования философов, связанные в одно целое благодаря духу системы и методичности, свойственному французскому мышлению, «подготовили в умах падение старого строя». Умственное движение предшествует бунту народа. В любом обществе первыми идут философы, потом говорят пушки, если молчит ум.[461] Яркой личностью был Мари Франсуа Аруэ (1694–1778), выходец из круга ремесленников и купцов, известный всем как Вольтер. С 12 лет он сочиняет собственные стихи. Учился в коллеже Людовика Великого, где привлек всеобщее внимание познаниями, страстью к спорам и насмешкам. Его характеризовали так: «puer ingeniosus, sed insignis nebulo» («мальчик одаренный, но большой шалопай»). Этот «шалопай» станет духовным наставником Франции, просветителем Европы. Имя его будет на устах у всего мира. Перо – его скипетр, ум – корона. Само слово «вольтерьянец» стало нарицательным. Вспомним графиню в грибоедовском «Горе от ума»: «Ах! Окаянный вольтерьянец!» Пушкин в пору лицейства посвятит сыну Мома и Минервы (злоречивый бес и богиня мудрости у греков) такие строки: Всех больше перечитан, Вольтер – разрушитель абсолютистского государства. Будучи отпрыском купцов, Вольтер отстаивал интересы богачей: «В Англии, во Франции по сотням каналов течет богатство. Вкус к роскоши проник во все слои общества: бедняк живет за счет тщеславия богачей, и труд, оплаченный праздностью, открывает постепенно дорогу к изобилию». Подобное безапелляционное утверждение спорно. Безмерные богатства одних способствуют расцвету лишь малой части нации. Большая часть общества при этом чаще всего бедствует.[462] Что же касается его отношения к королевским особам, то оно было довольно прохладным еще с молодых лет. Однажды его заподозрили в сочинении язвительных стихов против короля и регента – и упрятали в Бастилию на год (где он написал «Генриаду»). После выхода из тюрьмы его пытались приручить, а регент пообещал ему приличный стол и угол. Вольтер отвечал: «Мне будет очень приятно, если ваше высочество даст мне пропитание; но что касается казенной квартиры, то если она по-прежнему будет в Бастилии, то увольте». Порой из-под колпака патриарха видны «уши» не просвещенца, а фарисея. «Ниспровергатель тронов» пишет Екатерине II в духе низкопоклонства «Нужно мне сказать вам (хотя вы это видите и без меня), что вы вскружили все головы от берегов Балтийского моря до альпийских гор… Нижайший и покорнейший фернейский отшельник, энтузиаст е.и.в. Екатерины Второй, первой среди всех женщин и посрамляющей столь многих мужчин».[463] Хотя такая лесть воспринималась как эпистолярный прием, признак хорошего тона. К тому же, лесть женщине зачастую дает мужчине то, чего он не может добиться, прибегая к иным ухищрениям. Ж.-А. Гудон. Статуя Вольтера. 1781 г. Гюго утверждал, что в его лице мы видим эпоху: «Он был больше, чем человек. Он был веком». Однако и «век» нуждается в критике. Сводя Вольтера с монументального постамента, мы видим: перед нами – существо алчное и мелочное. Достаточно было юному Лессингу познакомиться поближе с фернейским патриархом, как он навсегда разочаруется в нем. Признавая, что тот управлял и руководил «громадной машиной европейского мнения», Т. Карлейль говорил, что в нем «нет и следа высокого благородства». Вольтеру так и не удалось подняться над уровнем «почтенного буржуа». В его жизни нет и капли героизма, и «все его тридцать шесть томов, по нашему мнению, не заключают в себе ни одной великой идеи».[464] Что сказать в ответ? У каждой эпохи свои герои. У каждого времени года свое очарованье. Вольтер считал воспитание ключом к судьбе человека… Воспитание плюс способности и природные задатки. В раннем произведении «Рассуждения о человеке» он сформулировал теорию развивающейся наследственности. В трагедии «Заира» (а его до смерти будут называть автором трагедий «Заира» и «Меропа», но не философских трудов) есть и такие строки: Мы с детства, следуя заботе и примеру, Хотя Вольтер не был сторонником религиозного образования, требуя высвободить школы из-под диктата католической церкви. Им выдвинуты и новые требования к изучению наук. Молодежь нуждается не в теологии, а в глубоком и тщательном усвоении основ наук. Вольтеру принадлежит и следующее изречение: «Чем больше у человека ума, тем больше он усматривает оригинальных людей. Заурядный человек не видит различия между людьми».[465] Вольтер любил повторять: «Однажды все станет лучше – вот наша надежда». Во Франции конца XVIII в. до этого далеко. Уровень начального и среднего образования низок. Примерно 53 процента мужчин и 73 процента женщин считались неграмотными (1790). Лишь немногие умели подписывать свое имя. Говорят о реформе системы образования. С предложением ее модернизации выходят Де Морво и Ла Шалоттэ. Вольтер поддержал идею. Считая необходимым открыть народу доступ к знаниям, он вместе с тем придерживался классового подхода. В просвещении, говорил он, следует «навсегда отделить глупый народ от порядочных людей». Реформы не должны были никоим образом затрагивать «черни». Широко известна фраза Вольтера: «Никто не предполагал просвещать сапожников и служанок». В ней, как в зеркале, отражается глубочайшее презрение богача и буржуа к простому люду.[466] «Народ находится между людьми и животными», – писал французский просветитель. Чернь, по его мнению, «хищный зверь, которого должно держать на цепи страхом виселицы и ада». Он один из первых узрел всю опасность действия разнузданной черни. При этом он прямо заявлял: «Если чернь принимается рассуждать, – все погибло». «Чернь» Вольтера не интересовала. Она просто не существует в его работах. Автор очерка о философе пишет: «Невольно вспоминаются при этом знаменитые описания бедственного положения земледельческих рабочих Франции XVIII века. Но Вольтер и не думает всматриваться в это положение… По большей части он их вовсе не касается. Он изменит, как мы увидим впоследствии, свое мнение о мире и перестанет находить его удовлетворительным, но низшие классы и тогда останутся вне поля его зрения. В нем нет вражды к этим классам, свойственной европейскому буржуа XIX века. Не сознательный эгоизм, не жестокость заставляют его игнорировать положение трудящихся масс. Сделавшись впоследствии землевладельцем, Вольтер явится самым заботливым, самым щедрым благодетелем всех окружающих бедняков. Он всегда был очень добр с прислугой, со всеми слабыми, зависящими от него существами, – был очень добр даже с животными. Но в то же время низшие, необразованные люди занимали в его миросозерцании немного больше места, чем животные. Ко всем классам, причастным к цивилизации, двигающим ее вперед или тормозящим, подобно духовенству, он становится в те или другие определенные отношения: дружит с ними или воюет. К остальному человечеству, непричастному к цивилизации, он равнодушен. Это для него инертная, бесформенная масса, не могущая ни помешать, ни помочь прогрессу, а лишь пассивно подчиняющаяся его результатам. Поэтому-то он и не думает о ней. Люди низших классов для него как бы не совсем люди, а – так, как выразился граф Толстой, говоря о своем миросозерцании до момента перехода в новую веру» (И. Каренин).[467] Такие «вольтеры» нам не нужны. Своих хватает. Вольтер не воспринимал не только «чернь». Он не ставил ни во грош даже великого Шекспира (хотя охотно заимствовал у него сюжеты «Заиры» и «Смерти Цезаря», и многие сцены из собственных трагедий). «Предпочитать чудовище Шекспира – Расину! Я скорее согласился бы променять Аполлона Бельведерского на Христофа (грубая статуя, отличавшаяся колоссальными размерами)», – говорил Вольтер Дидро. На это тот возражал: «А что бы вы сказали, если бы этот громадный Христоф, совсем живой, расхаживал по улицам?» Как человек и философ Вольтер у многих вызывал неприязнь. Однако если речь идет о творчестве, надо быть объективным. Рассуждения его оригинальны. Язык образен и афористичен. Он умел завоевывать умы и сердца. Вот образец его легкого и ажурного стиля повести «Задиг, или судьба»: «Из первой книги Зороастра он узнал, что самолюбие – это надутый воздухом шар и что, если его проколоть, из него вырываются бури. Никогда Задиг не бахвалился презрением к женщинам и легкими над ними победами. Он был великодушен и не боялся оказывать услуги неблагодарным, следуя великому правилу того же Зороастра: «Когда ты ешь, давай есть и собакам, даже если потом они тебя укусят». Он был мудр, насколько может быть мудрым человек. Постигнув науку древних халдеев, он обладал познаниями в области физических законов природы в той мере, в какой вообще их тогда знали, и смыслил в метафизике ровно столько, сколько смыслили в ней во все времена, то есть очень мало».[468] Прекрасно зная историю, в трудах («Век Людовика XIV», «Век Людовика XV», «Опыт о нравах и духе народов») он бросает ретроспективный взгляд на развитие цивилизации. Вольтер хотел написать всеобщую историю народов («…нужно изучать дух, нравы, обычаи народов». В ее «анналы» должны были войти: культура, открытия и изобретения науки, искусства, история экономического развития народов, торговли и финансов, военного дела и мореплавания, то, что позже назовут социальной историей. Вольтер говорил: «Все это имеет в тысячу раз большую цену, чем вся масса летописей дворов и все рассказы о военных кампаниях». В последнем случае он был прав. Его интересовала культурная миссия других народов. В «Опыте» отмечен вклад арабов в историю европейской и мировой культуры, подчеркнуто всемирно-историческое значение России. Каталог его библиотеки впечатляет. Говоря, что «театр облагораживает нравы», он пишет пьесы. Вспоминается К. Гоцци, считавший театр «всенародной школой». Жилище он именовал то «садом Аристиппа», то «садом Эпикура». Тут и родилась знаменитая формула его жизни – «Строю, сажаю, выращиваю». Театр «Комеди франсез». И все же Вольтер в ряде случаев выступал решительным защитником свободы и прогресса. Это особенно касается его позиции в отношении известной «Энциклопедии» Дидро и ее статей. Когда Омер Жоли де Флери, генерал-адвокат парижского парламента, обрушился на «Энциклопедию» и ее авторов, называя их безбожниками, крамольниками, совратителями юношества, Вольтер встал на защиту энциклопедистов. Он назвал Омера «удивительным дураком», добавив, что «довольно одного дурака, чтобы обесславить целый народ». Однако и тут Вольтер предпочитает, как наши «демократы», покусывать исподтишка тех, кого он терпеть не мог и презирал. В его «Мемуарах» читаем такие откровения: «Легко после этого согласиться с тем, что при таких обстоятельствах философу не следовало жить в Париже и что весьма благоразумно поступил Аристотель, когда из Афин, где господствовал в то время фанатизм, удалился в Халкиду. А кроме того, в Париже звание писателя ниже рангом, чем звание уличного фигляра; а звание действительного камер-юнкера его величества, сохраненное за мной королем, тоже не очень-то значительно. Люди глупы, и лучше, на мой взгляд, построить себе красивый замок, – что я и сделал, – ставить там на домашней сцене комедии и вкусно есть, чем, подобно Гельвецию, быть затравленным хозяевами парламентского двора и сорбоннской конюшни. Так как я не в силах был, конечно, сделать людей более благоразумными, парламент менее самонадеянным, а богословов менее смешными, то я продолжал благоденствовать вдали от них. Я не стыжусь своего благоденствия, наблюдая за всеми бурями из гавани. Я вижу залитую кровью Германию; разоренную сверху донизу Францию, нашу побежденную армию и разбитый флот, наших министров, которых смещают одного за другим, отчего наши дела ничуть не поправляются». Видя бедствия отечества и народа, Вольтер предпочитал отсидеться за границей, в тиши и покое своего замка, за прекрасно сервированным и сытным столом. Очень удобная позиция мещанина от литературы и философии. У нее, конечно, будет немало искренних и преданных сторонников среди нынешних равнодушных, трусливых элит (в бедной России). Однако, будучи литературным трусом (в конце концов, не всем же быть героями), он порой не упускал случая донести крупицу правды, если эта правда сказана другим и не принесет ему неприятностей. В частности, писал о том, что получил от прусского короля Фридриха оду против Франции и ее короля (1759 год). Там стояла подпись «Фридрих» (сомнений нет). А далее Вольтер буквально «оледенел от страха, прочитав в этой оде следующие строфы», направленные в адрес знати Франции: Ваша нация – презренна! Горячим поклонником Вольтера был Кондорсе… В написанной им «Жизни Вольтера» (1789) он высоко оценил его поэму о Генрихе IV («О лиге»). Ни одна поэма, писал он, не заключает в себе такой «глубокой философии», «чистой морали», ни одна не отличается такой «свободой от предрассудков». Из всех эпических поэм лишь эта, по его мнению, «дышит ненавистью к войне и фанатизму, терпимостью и любовью к человечеству». Как мы убедились, любовь к человечеству у Вольтера прекрасно соседствует с ненавистью к черни. В. Гюго, выделяя три главные фигуры, писал: «Рабле, Мольер и Вольтер, эта троица разума, да простят нам подобное сравнение, Рабле – Отец, Мольер – Сын, Вольтер – Дух Святой».[470] Однако сей «дух святой» вызывал общественную неприязнь. Известен случай, когда его крепко поколотили по приказу Рогана (лакеи дубасили Вольтера, а кавалер сидел в карете и отдавал приказания). Сановные «друзья» (герцог Сюлли и др.) не пожелали выступить в его защиту. Принц Конти, в стихах воспевавший Вольтера, не без ехидства заметил: «Удары были плохо даны, но хорошо приняты». Вольтер поссорился даже с Фридрихом, пригласившим его в Пруссию (перед тем он писал Вольтеру: «Мы оба философы»), давшим ему чин камергера и 20 тыс. франков годового содержания. Тут он смог закончить исторический труд «Историю века Людовика XIV» (1751). Хотя, видимо, он так и не простил тому его слов: «Вы – подобны белому слону, из-за обладания которым ведут войны персидский шах и Великий Могол… Когда вы приедете сюда, вы увидите в начале моих титулов следующее: «Фридрих, Божьей милостью король Прусский, курфюрст Бранденбургский, владелец Вольтера». По совместительству Вольтер был еще и спекулянтом (жадным, настырным, удачливым), наживающимся на поставках и ростовщичестве. Вот неполный список его отнюдь не театральных или философских «побед». Своими должниками он сделал всех и вся (контракт с г. Парижем – 14023 ливра, с герцогом де Ришелье – 4000, с герцогом Бульонским – 3250, пенсия герцога Орлеанского – 1200, контракт с герцогом де Вилларом – 2000, с принцем де Гизом – 25000, с Компанией обеих Индий – 605, поставки армии во Фландрию – 17000). С собой в Берлин он привез 300 тыс. ливров. Тут академик, знаменитость стал сутяжничать с евреем из-за каких-то жалких бриллиантов. Суд решил дело в его пользу, но «в обществе осталось подозрение, что знаменитый писатель перехитрил хитрейшего из берлинских жидов». Вольтер свихнулся, обуреваемый жадностью (экономил буквально на всем, продавая, в частности, причитавшиеся ему ежемесячно двенадцать фунтов свечей). И тем не менее, pour le beau titre (из уважения к заслугам), ему продолжали оказывать гостеприимство в Европе. Триумф Вольтера 11 июля 1791 г. Гравюра Берто с картины Приёра. Государственный музей изобразительных искусств им. А. С. Пушкина. Москва. В политическом плане Вольтер относил себя к «умеренным». Английскую революцию вспоминал с содроганием, называя ее «великим мятежом» и разгулом «кровожадности». Однако никто иной как он сам подготовил (в ряду с другими) Французскую революцию. Людовик XVI, оказавшись в Бастилии, перебирая книги Вольтера и Руссо, скажет перед казнью: «Вот кто погубил монархию!» Позже Гюго устами своих героев будет утверждать, что если бы Вольтера и Руссо повесили, не было бы никакой революции. Вольтер «распял» и священников на кресте христианства, заявив, что попы ограбили всю Европу, довели народы до нищеты, собрав в храме Лоретской богоматери больше сокровищ, чем потребовалось бы, «чтобы накормить 20 голодающих стран». Еще он говорил, что не желает «ни быть наказанным за грехи Адама, ни получать прощение за заслуги Христа». Словно желая загладить вину перед Богом, он воздвиг ему в конце жизни храм (Богу от Вольтера). Этот величайший мастер конспирации (пользовался 137 псевдонимами) не сумел добиться одного – скрыться от неумолимой смерти.[471] В стихотворении «Прощание с жизнью» Вольтер скажет: Итак, прощайте! Скоро, скоро И все же он велик (со всеми его странностями и мелочностью). Что же до изъянов, то еще Ларошфуко говаривал: «В характере человека больше изъянов, чем в его уме». К тому же, упрекая титанов мысли в непоследовательности, всегда следует отделять их заслуги перед человечеством и умственные качества от обычных и естественных человеческих слабостей. От них никто не застрахован. Посему не будем тревожить память великого старца. «Дайте мне умереть спокойно», – писал он перед смертью. Ведь, спокойная смерть – единственная награда мудрецу. Тем более он знал, сколь незавидными могут быть посмертные судьбы. В «Женитьбе Фигаро» Бомарше герои поют куплет, где есть слова, посвященные Вольтеру: Повелитель сверхмогучий Кстати говоря, именно Бомарше сделал немало для того, чтобы издать полное собрание сочинений Вольтера. Он купил в Англии лучшие шрифты, в Бельгии – две бумажные фабрики. Учитывая, что некоторые произведения Вольтера находились во Франции под запретом, он решил печатать их за границей, в Германии у маркграфа Баденского. В 1783 г. вышли первые тома. Несмотря на все трудности, он довел до конца весь проект, издав 92 тома. Суть социальной философии энциклопедистов – замена кредо «короля-солнца» Людовика XIV «Государство – это я» лозунгом третьего сословия (tiers etat), утверждающего себя – «Государство – это мы!» В их числе и ученые, заявляющие о себе как о лидерах культурного и общественного прогресса. Недавно еще они вели аръергардные бои. Следствиями битв нередко являлось их отступление (а то и бегство) перед превосходящими силами противника. Но времена меняются. Слышнее глас разума. Заметнее lux veritatis (лат. «свет истины»). Сен-Симон воскликнет: «Довольно почестей Александрам! Да здравствуют Архимеды!» Жан-Жак Руссо. Выдающейся личностью своего времени был Жан-Жак Руссо (1712–1778), архимед революции. Не только XVIII?., но, вероятно, и XIX в. прошли под заметным влиянием его гения. Руссо принадлежал к тем редчайшим натурам, о которых говорят: «Учитель человечества». Известно, что Л. Толстой боготворил философа, нося на груди медальон с его портретом (как священный образок). В письме к Б. Бувье, председателю «Общества Руссо» в Женеве, Лев Толстой скажет: «Руссо был моим учителем с 15-летнего возраста. Руссо и Евангелие – два самых сильных и благотворных влияния на мою жизнь. Руссо не стареет. Совсем недавно мне пришлось перечитать некоторые из его произведений, и я испытал то же чувство подъема духа и восхищения, которое я испытывал, читая его в ранней молодости».[474] Бессчисленна литература о Руссо. И по сей день поток ее не ослабевает. Российский читатель знаком с этой удивительной личностью по работам самого Руссо, по труду Н. Бахтина, по беллетризованным биографиям Л. Фейхтвангера и А. З. Манфреда, очеркам Ю. М. Лотмана и другим. Его жизнь и творчество – яркий пример того, как «разум выращивает шедевр». Жизнь Руссо полна взлетов и падений, надежд и разочарований. Быть может, самый знаменитый писатель не только Франции, но и всей Европы, он в конце жизни стал жертвой отчуждения и одиночества. Внешне жизнь его не представляла особого интереса. Судьба к нему не очень благоволила. Ранняя смерть родителей лишила его материнских забот. Его отдали на воспитание к тетушке. Школа также разочаровала Руссо. Он покинул ее в 12 лет. Надо было искать средства к существованию. В 16 лет он убегает из дому. В 1745 г. он знакомится с Терезой ле Вассер, прислугой. Руссо, как любой человек, нуждался в ласке и любви. Но когда с высот мечтаний и грез он спустился на грешную землю, его ждало глубокое разочарование. Любовь к белошвейке не вызывала ничего, кроме горечи и раздражения. Вера Руссо в народ (в его «естественном состоянии») столкнулась с первым серьезным испытанием. Белошвейка была тупа и ограничена: «Ее ум оставался таким же, каким его создала природа; образование, культура не приставали к ее уму». Плодом их совместной жизни стало пятеро несчастных детей, которых определили в приют. Недруги не упускали случая бросать ехидные реплики в его адрес: «Кому же еще становиться воспитателем, как не тому, кто с хладным и спокойным сердцем поручает воспитание своих чад приюту!» Что ж, давно всем известно, что быть хорошим родителем гораздо труднее, чем быть просто философом. И все же Тереза, как бы там ни было, дала некое подобие семейного счастья, а это, право, стоило симпатий целой дюжины университетских друзей или даже профессоров Сорбонны. К тому же, в интеллектуальном отношении его согревала дружба с Дидро. В минуты сомнений и печали к нему на выручку являлась поэзия. В одном из стихотворений Руссо скажет: Ведь мудрому немного надо: Руссо-педагог известен трактатом «Эмиль, или О воспитании» (1762), романом «Юлия, или Новая Элоиза» (1761), знаменитой «Исповедью», «Письмами о морали» (1758). Судьба призвала его быть учителем и наставником народов. Он пишет: «Воспитатель! – какая возвышенная нужна тут душа. Поистине, чтобы создавать человека, нужно самому быть… больше, чем человеком». В Лионе Руссо поступил учителем в одну из состоятельных семей. Свои взгляды на обучение он изложил в «Проекте воспитания де Сент-Мари», где творчески осмыслил и переработал педагогические взгляды современников (Ш. Роллена, К. Флери, Ф. Фенелона). Первоочередной педагогический задачей Руссо считал нравственное воспитание, формирующее «сердце, суждение и ум». Задача воспитателя: каким-то образом соединить, гармонизировать, уравновесить действие природы, общества и людей. Обучающая программа Руссо общеизвестна: акцент на полезную деятельность, единство умственного, физического, нравственного и трудового воспитания. По сути, ничего extra ordinem («из ряда вон»). В письме Сен-Пре («Новая Элоиза») сказано: любой возраст имеет свои особенности. В детстве должно окрепнуть тело, потом развиваться разум. Сидячая жизнь никому не идет на пользу: ни ум, ни тело детей не выносят покоя. Если держать их взаперти, они потеряют бодрость, станут слабыми, хрупкими, болезненными, скорее отупевшими, чем рассудительными. Руссо стремится к идеалу – формированию разумного и честного человека. А для этого надо создать «желательный нам духовный склад через подобающее ему воспитание».[475] Средневековая Европа зачитывалась «Письмами Элоизы и Абеляра». Та любовная история закончилась печально. Ученый-теолог Абеляр должен был хранить в тайне брак с ученицей (Элоизой). Безбрачие было обязательным для посвятивших себя Богу. Из мести негодяи подослали к нему наемных палачей, которые его оскопили. Элоиза ушла в монастырь, откуда и посылала супругу письма. Руссо использовал этот сюжет. В «механизме» воспитания сын часовщика из Женевы сумел разобраться мастерски. Понял он и то, что по сей день не разумеют иные ученые мужи. Единственное и наиглавнейшее ремесло, которому следует учить человека – это искусству жить! С первых шагов своей жизни человек должен постигать эту науку: «нужно научить, чтобы он умел сохранять себя, когда станет взрослым, выносить удары рока, презирать избыток и нищету, жить, если придется, во льдах Исландии или на раскаленном утесе Мальты». Педагог, желающий быть услышанным и понятым молодыми, должен внимательно прислушиваться к совету Жан-Жака: «Не пускайтесь никогда в сухие рассуждения с молодежью. Облекайте рассудок в тело, если хотите сделать его доводы чувственными для нее. Чтобы язык ума сделался понятен (молодежи), заставьте его проходить через сердце».[476] О том, сколь часто идеи Руссо находили путь к сердцам современников и как влияли на них, можно судить, в какой-то степени, и по словам Бабефа. Бабеф скажет их позже, спустя десятки лет после выхода в свет «Эмиля» и других трактатов Руссо, в разгар Великой Французской революции (1793): «О Жан-Жак! Как ты был прав, рекомендуя включить в воспитание каждого человека обучение какому-нибудь ремеслу! Почему не владею я каким-нибудь ремеслом!»[477] К сожалению, и по сей день «первое из всех благ – искусство образовывать людей» в иных странах все еще находится в полнейшем забвении и запустении. Следует ознакомиться и с трактатом Руссо «Воспитание». Исследуя положение в Польше (тогдашней России), Руссо обнаружил, глядя на государственных мужей, «множество составителей законов и ни одного законодателя». Что движет некоторыми из них? Эгоизм, низменные инстинкты, корысть. Перед образованием должны быть равны все – бедные и богатые. «Мне вовсе не по духу те различия в гимназиях, которые приводят к тому, что бедных и богатых… воспитывают по-разному и порознь. Все, будучи равны в силу основного закона государства, должны воспитываться вместе и одинаково; и если нельзя установить воспитания общественного, совершенно бесплатного, нужно, по крайней мере, установить за него такую плату, чтобы ее могли вносить бедные». Разве нельзя в каждой гимназии некое число мест сделать бесплатными, оплачиваемыми государством, и ввести то, что во Франции называют стипендиями?! Говорит Руссо и о том, что образование лишь тогда жизнеспособно и конструктивно, когда оно облачено в национальную форму. Школы и пансионы, коллежи и университеты просто обязаны выпускать патриотов «по склонности, по страсти, по необходимости». Если, конечно, чувства эти не будут ограничиваться тем, что французы несколько иронично и произвольно называют partiotisme du clocher («патриотизм своей колокольни»). Но Руссо убежден: как раз национальное воспитание отличает подлинно свободных людей! Пока этого нет, человек по-прежнему будет выходить из школ «подготовленным к распущенности, т. е. к рабству». Почему?! Да потому, что он не знает своей страны, ее порядков, законов, истории, культуры. Человек вне нации уподобляется рабу в пустыне: он томим жаждой, лишен крова и окружен дикими зверьми. Это столь же верно, как и то, что «ничего могучего, ничего великого не может выйти из-под продажного пера» такого человека (космополита по своей сути, лишившего себя родины, мечтающего о бегстве из нее). Говоря о европейцах и отмечая наличие у них общей культуры, Дидро как бы нивелирует и сам их облик: «Есть только европейцы, у них одинаковые вкусы, те же страсти, тот же образ жизни».[478] Однако напрасно сторонники космополитизма будут акцентировать внимание на этой фразе, намекая, что Руссо, якобы, отрицал значение национального духа. Это не соответствует действительности. Он требовал от граждан: «Я хочу, чтобы, научась читать, он читал о своей стране, чтобы в десять лет он знал все, что она производит, в двенадцать – все ее провинции, все дороги, все города; чтобы в пятнадцать лет он знал всю ее историю, в шестнадцать – все законы; чтобы не было… ни подвига, ни героя, которыми не были бы полны его память и сердце и о которых он не мог бы сразу же рассказать». Знание истории – долг гражданина. Питер Пауль Рубенс. Бедствия войны. Мысль Руссо своевременна: «наставниками нации», если говорить о России, должны быть русские патриоты, а не космополиты (в Польше – поляки, в Англии – англичане и т. д.). В противном случае, беда: «занятия, руководимые иностранцами», выхолостят и извратят саму суть воспитания народа. Что этим чужакам до судеб России! «Воспитатели», клянущие отчизну (Россию), неприемлемы. Их место в тюрьмах или в сумасшедшем доме! Еще Корнель говорил: «Отчизну кто клянет – с семьей тот порывает». Молодежи с детства надо прививать глубокую самоотверженную любовь к отечеству, ибо это вернейший путь к добродетели. Руссо писал: «Самые большие подвиги добродетели были совершены из любви к отечеству». Одно из самых величественных творений общественной мысли XVIII в. – книга Руссо «Об общественном договоре». Книгу эту правителям следовало бы прочесть от корки до корки, с прилежностью первых учеников. Известны проекты теории общественного договора Гоббса и Дж. Вико. Постулаты Руссо тезисно выглядят так. Власть, удерживаемая силой, недолговечна и не является властью законной. «Всякая власть – от Бога … но и всякая болезнь от Него же». Поэтому не стоит возлагать преувеличенных надежд на религии. Исцеляя одной рукой, они калечат и убивают другой. Утвердившись на троне, власть не только подчиняет себе людей, но и обирает их. Она требует безграничного повиновения, а сама не может дать народу минимума благополучия. Войны и конфликты имеют своими источниками «не отношения между людьми, а отношения вещей». Частных войн в природе вообще не бывает. Войны могут быть только «общественными». Народ (племя или отдельный человек), который «грабит, убивает, держит в неволе» или похищает других – разбойник, enfant terrible («ужасный ребенок»). Людям и народам нужно предложить разумный и честный договор, в основе которого лежат интересы большинства народа. В случае несогласия меньшинства, его следует так или иначе принудить к выполнению воли всей нации. Это и есть демократия. Общественный договор служит тому, чтобы предотвратить действия узурпаторов и разбойников, защищая и ограждая «общею силою личность и имущество каждого из членов ассоциации». В основе такого договора лежат права, равные для всех. Поэтому никто не должен быть заинтересован в создании строя обременительного для народа. Выступающий против Закона справедливости человек должен быть силой подчинен общему благу, нуждам отечества. Руссо считал, что в этом весь «секрет и двигательная сила политической машины». Иначе не будет ни государства, ни общественного договора, ни законов. В такой стране все неизбежно становится фикцией и пустой формальностью (законы, указы, распоряжения). Народ «может ограничивать, видоизменять и отбирать, когда ему угодно» власть у слуг народа, когда они злоупотребляют ею. Нужен железный кулак, который бы смог разогнать их и отдать лихоимцев под суд. Суверену-народу нужна сила для «сдерживания» правительства. Государство, говорит Руссо, должно быть «всегда готово жертвовать Правительством для народа, а не народом для Правительства» (В. М. – или президентом). Это в том случае, если власть забывает о нуждах народа. Порой совершенно недостаточно заменить министров, надо менять весь прогнивший клан. Под «новой идеологией» часто подается философия жуликов-нуворишей, грабящих народ. Поэтому нечего болтать о «преимуществах демократии»! Этих преимуществ нет в природе. «Если брать этот термин в точном его значении, то никогда не существовала подлинная демократия и никогда таковой не будет». Демократия чаще всего завершается демагогией. Подобная форма правления, даже если бы она и возникла, предполагает массу несовместимых вещей. Во-первых, она подошла бы малому государству, где без труда можно собрать всех людей и прийти хотя бы к подобию единого мнения. Во-вторых, это должна быть единообразная в культурном и религиозном отношении масса. В-третьих, в такой стране должно иметься «превеликое равенство в общественном и имущественном положении, без чего не смогло бы надолго сохраниться равенство в правах и в обладании властью». В-четвертых, эта страна должна быть примером высоконравственного, разумного, совестливого общества, в котором роскоши мало или она полностью отсутствует. Почему Руссо выступил против вопиющей роскоши? Роскошь «либо создается богатствами, либо делает их необходимыми; она развращает одновременно и богача и бедняка, одного – обладанием, другого – вожделением; она предает отечество изнеженности и суетному тщеславию; она отнимает у Государства всех его граждан, дабы превратить одних в рабов других, а всех – в рабов предубеждений».[479] Сторонники такой «демократии», демократии сверхбогачей и плутократов, становятся палачами, тиранами и убийцами, отчуждая от народа простое и житейское счастье. Сегодня, спустя 250 лет, мы видим, как стрелы Руссо поражают новых тиранов и узурпаторов («демократического толка»). Не обошел Руссо вниманием и депутатов парламента, которые уже тогда являли собой образцы двуличия: «Депутаты не могут быть представителями народа, ибо они всего лишь его приказчики. Всякий закон, не утвержденный непосредственно самим народом, не имеет силы; да это вовсе и не закон». К. Гюэ. Салон с декоративной росписью. Середина XVIII в. В наш век, когда восторги по поводу научно-технической, информационной, прочих революций кружат голову, неплохо еще раз проанализировать руссоистскую критику развития наук. В его блистательной «диссертации», получившей премию Дижонской академии (1750), Руссо вовсе не пытался, как утверждают, «отрицать науки». Не думал он отречься от наук и ученых, сжечь библиотеки, закрыть академии, коллегии, университеты. Это привело бы к катастрофе, погружению человечества в варварство. Цели его иные: добиться того, чтобы их росту соответствовало нравственное воспитание. Он пытался осмыслить противоречивые итоги века Просвещения, требовал от наук честности и доброжелательности: «Склонность к наукам, которая возникает из желания отличиться, неизбежно становится причиной зол, гибельность которых намного превосходит пользу, которую могли бы принести науки; беда в том, что в конце концов науки делают тех, кто ими занимается, очень мало разборчивыми в средствах достижения успеха». Научные лары и пенаты порой также пестуют негодяев.[480] С Руссо берут начало «романтики революции». Из его «Рассуждения о неравенстве» (1754), где он доказывал, якобы, полную развращенность цивилизованных народов (в сравнении с благородными и гуманными дикарями), вырастут произведения литературных романтиков. Вольтер увидел в его воззрениях дьявольский искус. Руссо «искушал» многих на своем веку, выступая защитником чувств не в ущерб разуму. Его многие не понимали и не принимали, считая его взгляды опасными. Жизнь его сопровождалась сплошной переменой мест (Женева, Невшатель, Париж, Пруссия, Англия). Руссо закончит ее в страшной нужде и страданиях. У Руссо не могло не быть врагов. Екатерина II, заигрывавшая с энциклопедистами, писала (1770): «Особенно не люблю я Эмильевского воспитания: не так думали в наше доброе старое время». В отношении Руссо в истории допущена масса несправедливостей. Иные обвиняли его в том, что он сдал пятерых своих детей в воспитательные дома. Леметр утверждал, что в одном «Эмиле» больше педагогических глупостей, чем во всей остальной литературе. Другие даже позволяли себе называть Руссо «грязным мальчишкой» (В. Розанов), бранили за критику культуры XVIII в., за упрек в адрес «прогресса» и «цивилизации». В свою очередь Руссо в письме к герцогу Вюртембергскому обвинил его в злостной предубежденности (1763): «Вы извращаете все мои идеи». Уверены, что и сегодня найдется немало подобных критиков, сознательно искажающих его мысли. Будь Руссо жив, он, вероятно, ответил бы противникам так: «Помните, что неведение никогда не делало зла, одно только заблуждение пагубно и что заблуждаются не потому, что не знают, а потому, что думают, что знают».[481] Отношения с Вольтером у Руссо не сложились. Менее всего тому виной был Жан-Жак. Некогда при дворе Людовика XV шла работа над оперой «Принцесса Наваррская». Ее готовили к торжествам по случаю бракосочетания дофина с испанской инфантой. Это была явно заказная работа, за которую обещали щедро заплатить. Музыку заказали Рамо, а к написанию либретто привлекли Вольтера и Руссо. В то время (1743/44 гг.) Вольтер уже был известен и осыпан милостью королей. С триумфом шли его трагедии. У него была возможность протянуть руку помощи талантливому молодому человеку. Руссо усердно работал над либретто. Наконец, день долгожданной премьеры. Что же видит Руссо? В программе рядом с именем Рамо стоит имя одного Вольтера. Руссо был потрясен. Впоследствии он так скажет об этом случае: «Я потерял не только вознаграждение, которое заслуживали мой труд, потраченное мной время, не были возмещены мои огорчения, моя болезнь, деньги, которых мне это стоило, но и уважение к человеку, на чье покровительство я рассчитывал. Я понес одни издержки. Как это жестоко!»[482] Кондорсе скажет: «Я нашел Вольтера таким живым и деятельным, что готов был бы считать его бессмертным, если бы он не обнаружил такой беспощадной несправедливости к Руссо». Укажем на различие судеб Вольтера и Руссо. Вольтер остался для большинства «глыбой льда» – блестящ, ослепителен, хладен сердцем и полон безразличия. Эту разницу между Вольтером и Руссо почувствовал Лион Фейхтвангер: «До сих пор еще находились люди, видевшие в Вольтере отца революции. Но острая, злая, блистательная логика Вольтера убеждала только немногих избранных, она никого не увлекала за собой. Учение Вольтера – это холодный огонь, в нем только свет, он лишен тепла. А Жан-Жак излучает тепло, жар. Он был искрой, и вот уж весь мир воспламенился. Его безудержное чувство взорвало разум, привело в движение массы, смело старый порядок…»[483] «Руссо так гениально описывает зло цивилизации, – признавал не без ехидцы всегда завидовавший его таланту Вольтер, – что, читая его, чувствуешь желание стать на четвереньки». Это, конечно же, чушь. Возьмем на себя смелость утверждать обратное: скорее Вольтер желал, говоря его словами, «удержать народ на четвереньках», а Руссо старался поднять его с колен. Перенесение праха Руссо в Пантеон 11 октября 1794 г. После смерти Руссо прошли века. Народы с волнением читали и продолжают читать его «Общественный договор». Это книга на все времена. Большая часть людей справедливо видит в нем глашатая свободы и справедливости. «Договор» называют «величайшим памятником мятежной души, рвущейся из темницы на волю» (В. Лункевич). Философ Р. Вольф из Массачусетского университета (США) пишет: «Жан-Жак Руссо – величайший политический философ, который когда-либо жил на земле. Его имя сделала бессмертным одна небольшая книга «Об общественном договоре» – работа, занимающая не более ста страниц. В этой краткой, блестящей работе Руссо формулирует фундаментальную проблему философии государства и делает заслуживающую всяческой похвалы, хотя в конечном счете и неудачную попытку решит ее. Откуда же такая слава, спросите вы, если он так и не смог найти решение поставленной проблемы? В философии, как и в других науках, зачастую самым важным является правильная постановка вопроса, и несмотря на то, что философы занимались исследованием природы государства еще за 2000 лет до Руссо, он был первым, кто уловил суть проблемы и понял, насколько трудно будет найти ее решение».[484] Он пытался помочь нам. Вклад Руссо в обоснование гуманистической философии истории огромен. Н. Бахтин писал: «Руссо – первый педагог, у которого этика и философия культуры ставят воспитанию цель, а психология указывает путь к нему». По мнению Бахтина, Руссо удалось чудным образом соединить в одно целое философию, культуру, психологию, литературу, педагогику. Значение мыслителя не уменьшилось, о чем свидетельствует и книга современного французского исследователя Ги Бесса «Жан Жак Руссо: обучение человечества» (1988). Идеи Руссо, отмечает автор, очень созвучны социальным задачам и перспективам третьего тысячелетия.[485] В «Общественном договоре» не все видят «библию народов». Б. Рассел прочел его с позиций демократического эгоиста. Он писал: «Передавая свои права обществу в целом, люди как личности теряют свои свободы. Руссо допускает существование некоторых гарантий: человек сохраняет определенные естественные права. Но это ставится в зависимость от сомнительного допущения, будто монарх всегда будет уважать права человека… У Руссо многое является следствием этой концепции общей воли, но, к сожалению, она изложена не очень ясно… Государство, вздумавшее придерживаться руссоистских принципов, вынуждено было бы запретить все частные организации любого рода, а особенно те, которые преследуют политические и экономические цели. Таким образом, у нас есть все элементы тоталитарной системы, и хотя Руссо, кажется, не догадывался об этом, ему не удалось показать, как можно избежать этого следствия. Что касается его ссылок на демократию, следует понимать, что он думает при этом о древнем городе-государстве, а не о представительном правлении. «Общественный договор» был, конечно, не понят сначала теми, кто был против этого учения, а позднее и вождями революции, которые благосклонно относились к нему».[486] За некоторыми придирками виден едва скрытый страх перед личностью Руссо. Полагаем, критиков приводит в дрожь «робеспьеровская нота» в его философии. Жаль, что о встрече в эрменонвильском парке студента и великого мыслителя (Робеспьера и Руссо) практически ничего не известно, кроме самого факта встречи. Через месяц после нее Руссо не станет. Но факел свободы и справедливости он успел передать в крепкие и достойные руки. Позже Робеспьер скажет о нем: «Жан-Жак Руссо, человек, больше всего способствоваший подготовлению революции, был крамольником, опасным новатором, и если бы только правительство не боялось мужества патриотов, оно отправило бы его на эшафот. Можно сказать, не боясь ошибиться, что если бы деспотизм был достаточно уверен в своих силах и в силе привычки, приковывавшей народ к его ярму, и не боялся бы революции, Ж. – Ж. Руссо заплатил бы своею головою за услуги, которые он оказал истине и человеческому роду, и он пополнил бы список знаменитых жертв, пораженных деспотизмом и тиранией во все времена».[487] Так пугающе невыносима руссоистская мысль о равенстве людских прав в обществе, что и поныне находятся те, кто готов принизить роль Руссо в формировании программы Просвещения (два с лишним века спустя). Профессор философии Д. Рафаэль (Англия) уверяет, что нельзя выводить американскую и французскую революцию прямо из эры Просвещения. Необходима более точная классификация деятелей эпохи. Одни поставляли интеллектуальные «ядра» для революционных «пушек». Другие же отнюдь не стремились быть идеологами и глашатаями революционных перемен. Признавая за Руссо некоторые права на то, чтобы быть провозвестником революции, профессор почему-то категорически возражал против причисления его к деятелям эпохи Просвещения. Кто же он? Всего лишь романтик и мечтатель. Quot capita, tot sensus! (лат. «Сколько голов, столько умов»).[488] Будь их воля, они бы всех революционеров записали в мечтатели. Революция – удел великих, сильных и отважных. Под обаянием личности Руссо находились многие (Кант, Толстой, Карамзин, Фребель), предпочитая его Вольтеру. Высоко ценивший гений Руссо мыслитель Я. Козельский, отмечая неровный характер научного прогресса, писал о «проклятии наук», становившихся уже тогда источником зол. Как говорил Чернышевский, тот не отдавал в печать «ничего, кроме дивно-гениального». Многих привлекала великая человечность трудов философа. У Руссо мы учимся ненавидеть несправедливость, ложь, деспотию, плутократию. Где жива память о Руссо, там есть еще надежда. Слава великого французского философа не померкнет в веках. Впрочем, не только «вихри враждебные» увлекали тогдашние умы… Появилась блестящая плеяда натурфилософов, старавшихся объяснить происходящие в природе процессы с позиций естественных наук. «Наука восстала против церкви», – скажет Ф. Энгельс. Поль Гольбах (1723–1789) пишет «Систему природы» (1770), эту «библию материализма и атеизма». Книгу приговорили к сожжению, но ее печатают за границей и тайно ввозят во Францию. Как утверждал автор, религия представляет собой нагромождение лжи, заблуждений и бреда, «священная зараза». Историки так охарактеризовали впечатление от этой книги: «Все разбросанные критикой того века взрывчатые вещества были соединены здесь в одну громоносную машину бунта и разрушения… Никогда еще никакая книга не производила такого всеобщего потрясения в умах».[489] Гольбах известен как философ-материалист, идеолог революционной буржуазии, почетный член Петербургской Академии наук, сотрудник «Энциклопедии», убежденный атеист. В одном из произведений он говорит о неспособности религии объединить народы: «Когда мы видим, как цивилизованные народы – англичане, французы, немцы и тому подобные – несмотря на всю их просвещенность, простираются ниц перед варварским богом иудеев; когда мы видим, как просвещенные подданнные какой-нибудь страны раскалываются на секты, перегрызают друг другу горло и ненавидят ближних за воззрения на поведение и намерения божества, не менее смехотворные, чем их собственные… мы невольно восклицаем: о, люди, вы до сих пор все еще не перестали быть дикарями!»[490] Среди других ярких дарований того времени выделялся Жорж-Луи-Леклерк де Бюффон (1707–1788), ставший в 26 лет член-корреспондентом Французской Академии наук. Он изучал право и медицину, обнаружил немалые способности к математике, проявлял большой интерес к ботанике, зачитывался книгами по философии и литературе. Имея средства, он собрал прекрасную библиотеку и занялся созданием коллекций. Вскоре он стал управляющим Королевским садом в Париже, написав удивительный труд «Естественную историю» (Histoire naturelle, generale et particuliere). В создании 44 томов принимали участие также французские натуралисты Добантон и Ласепед. Книги вызвали исключительный интерес у читающей публики. Люди хотели знать, как происходило зарождение и развитие жизни на Земле, каковы судьбы растительного и животного мира, что представляет собой человек и каково его место в природе. Успеху автора в немалой степени способствовал и огромный литературный талант. Книги его были написаны ярким и доступным языком, увлекательно. Некоторые называли Бюффона «живописцем идей» («peintre d`idees»), а Руссо высказался в его адрес так: «Это – лучшее перо нашего века» («C`est la plus belle plume du siecle»). Как всегда бывает в подобных случаях, нашлось и немало завистников. Они стали упрекать ученого за доходчивость идей, смелость мысли и яркость образов. Приговор официальной науки был суров и безжалостен: «Талантливый дилетант, а не ученый». Конечно, в трудах можно найти ошибки и недочеты, но достоинства работ Бюффона перевешивают их недостатки. Там есть интереснейшие догадки и идеи, некоторые из которых позднее были развиты Дидро, Ламарком, Дарвиным. Ученый насчитал семь периодов в истории Земли. В последний из них и появился человек. Библия говорит о том, что Бог совершил все свои дела к седьмому дню, после чего и почил. Ученый показал ход процесса жизни, развертывание деятельности живых молекул. Это они, отмечает В. В. Лункевич, играют яркими красками в атласных лепестках гиацинта, левкоя и розы; они расписывают жемчужными арабесками раковины «кораблика»; они же искрятся гениальными мыслями и высокохудожественными образами в мозгу ученого, философа, поэта. Им утверждается мысль о том, что количество жизни на Земле, а может, и во всей вселенной – неизменно, хотя сама жизнь изменчива. Не существует непреодолимой пропасти и между представителями растительного и животного мира: «Природа спускается постепенно, неуловимыми нюансами, от животного, которое нам представляется наиболее совершенным, к животному наименее совершенному, а от этого последнего к растениям». Получается, что все имеет общие корни происхождения.[491] Появилась анонимная брошюра, в которой утверждалось, что Бюффон, объясняя устройство мира, почти не заметил творца. Это подлило масло в огонь склоки. Нарушения канонов ему не простили. Сорбонна постановила сжечь богохульное произведение Бюффона руками палача. В XVIII в. это было еще вполне объяснимо. Даже академия, это «весьма полезное орудие» (Монтень), частенько оказывалась в руках людей недостойных, и даже прихвостней режима. Французская академия выделялась своим раболепством, выступая с крайне ортодоксальных позиций. Ей крепко доставалось за это от Монтескье: «Я слышал о своего рода судилище, именуемом Французской академией. Нет на свете другого учреждения, которое бы так мало уважали: говорят, что едва оно примет какое-нибудь решение, как народ отменяет его, а сам подписывает Академии законы, которые ей приходится соблюдать… У тех, кто составляет это учреждение, нет других обязанностей, кроме беспрерывной болтовни; похвала как-бы сама собой примешивается к их вечной стрекотне, и как только человека посвятят в тайны Академии, так страсть к панегирикам овладевает им, и притом на всю жизнь».[492] В то же время разумные люди понимали: огульно охаивать академию и академиков нельзя. Характеризуя состояние образования в тогдашней Франции, Ж. Кондорсе, геометр и астроном, бывший секретарем Академии наук, писал: «Мы проследим прогресс европейских наций в области образования как начального, так и высшего; прогресс до сих пор слабый, если рассматривать только философскую систему этого образования, которая почти всюду проникнута еще схоластическими предрассудками, но и чрезвычайно быстрый, если принять во внимание объем и природу предметов обучения, которое, обнимая теперь почти только реальные знания, заключает в себе элементы почти всех наук».[493] Становится все больше тому подтверждений. Люди науки стремятся к единению их рядов, к взаимной интеграции сил. Пленарное заседание Кассационного суда. Будучи самой высокой в судебной иерархии инстанцией, Кассационный суд осуществляет надзор за применением правовых норм и может отменять решения судов. Век парадоксов и противоречий. Таковы, очевидно, все переходные эпохи. В них есть свои герои и палачи. Образование и воспитание для большинства людей уже признается вещью необходимой. Гельвеций заявлял: «Народ, у которого общественное воспитание давало бы дарование определенному числу граждан, а здравый смысл почти всем, был бы, бесспорно, первым народом в мире». Идеи Локка, Руссо, Дидро находят все более широкий доступ к сердцам и умам просвещенных кругов (во Франции одним из таких центров дискуссий на тему свобод и просвещения стал салон мадам Жоффрен). Вместе с тем среди элиты распространено неверие в саму способность простых людей овладеть знаниями и искусствами. Вспомним и слова Вольтера: «Никто не предполагал просвещать сапожников и служанок». Но как быстро меняются установки эпохи! Казалось, недавно знать вовсе не интересовалась наукой. О том, как понимали занятия науками в те времена, гласила легенда, имевшая хождение во Франции. В ней рассказывалось, как Декарт обучал геометрии одного принца. От принца никак не удавалось добиться понимания им теоремы о равенстве треугольников. В конце концов, августейший ученик воскликнул: «Мсье Декарт, вы дворянин и я дворянин. Вы даете мне слово дворянина, что эти треугольники равны? Тогда в чем же дело, зачем нам мучиться?» Это очень похоже на правду. Власть и наука часто беседовали на таком уровне.[494] Но постепенно ситуация начинает меняться. В 1766 г. Гельвеций основал совместно с астрономом Лаландом Ложу Наук в Париже. Ложа объединяла эрудитов, самые выдающиеся умы того времени. Цель ее деятельности: совершенствование разума, вспомоществование развитию умов и талантов. Фактически речь шла о создании научно-философского общества, членами которого стали ученые с мировым именем – Б. Франклин, Н. Шамфор, А. Кондорсе, правоведы М. Дюпати и П. Пасторе, живописец Ж. Грез, скульптор Ж. Гудон, другие представители науки и культуры. Это не что иное, как попытка возродить на совершенно новых научно-художественных основах платоновскую и флорентийскую академии.[495] Требовала консолидации интересов и экономическая жизнь. Во Франции появляются люди, пытающиеся соединить прогресс наук, промышленности и торговли. Таков А. Тюрго (1727–1781), в котором гений финансиста сочетался с талантами смелого и яркого мыслителя. Находясь на посту министра финансов Франции (или Генерального контролера), он сумел провести в 1774–1776 гг. ряд серьезных реформ (свобода торговли, установление жесткого контроля за финансами страны и проч.). Эти радикальные шаги были восприняты болезненно «столпами власти» во Франции и вскоре привели к его отставке. Несколько менее известен его вклад в обоснование концепции прогресса. Будучи совсем молодым человеком, Тюрго произнес речь в Сорбонне в защиту идеи прогресса (1750). В ней даны научные обоснования факторам, способствующим развитию человеческого общества. 25-летний Тюрго, два с половиной столетия тому назад, понял невозможность мирного шествия прогресса. Вот как представлялось ему это поступательное движение народов: «Мы видим, как зарождаются общества, как поочередно господствуют и подчиняются другим. Империи возникают и падают; законы, формы правления следуют друг за другом; искусства и науки изобретаются и совершенствуются. Попеременно то задерживаемые, то ускоряемые в своем поступательном движении, они переходят из одной страны в другую. Интерес, честолюбие, тщеславие обусловливают беспрерывную смену событий на мировой сцене и обильно орошают землю человеческой кровью. Но в процессе вызванных ими опустошительных переворотов нравы смягчаются, человеческий разум просвещается, изолированные нации сближаются, торговля и политика соединяют, наконец, все части земного шара. И вся масса человеческого рода, переживая попеременно спокойствие и волнения, счастливые времена и годины бедствия, всегда шествует, хотя и медленными шагами, ко все большему совершенству».[496] Гийом Рейналь. Все слышнее голоса тех, кого называем «оптимистами буржуазного прогресса». Хвалебный гимн теории прогресса воспел историк и социолог Г. Рейналь (1713–1796). В «Философской и политической истории учреждений и торговли европейцев в обеих Индиях» (1770) он писал, что мануфактуры способствуют развитию просвещения и наук, факел промышленности озаряет горизонты будущей истории. Торговля выглядит в его трудах мощной культурной силой, а негоциант (с его критериями жизни и бизнеса) выступает прямо-таки в обличье библейского пророка: «Торговля ускорила прогресс искусства посредством роста богатств. Все усилия ума и рук соединены для того, чтобы украсить и усовершенствовать состояние человеческого рода. Промышленность и изобретательность вместе с усладами Нового света проникли вплоть до полярного круга, и прекрасные искусства стараются преодолеть природу в Петербурге». Оптимизм Рейналя нам понятен, ибо писал он в эпоху юности буржуазии. Вся жестокость, алчность, подлость, уродливость ее мира тогда еще не проявились так явно. Франция стала понемногу приходить в себя от последствий кровопролитной Семилетней войны (1756–1763). Это время получит у историков наименование «темного периода» (попытка убийства короля Людвика XV). Правительство, стремясь овладеть ситуацией, пыталось задушить вольный глас оппозиции. Появляется указ, грозящий смертью каждому, кто осмелится устно или письменно выступить против монархии и церкви (1757). Власть угрожает всем, кто решится «поколебать умы». Чем все это закончилось, известно. Революцией. Власти надо понять: «Чтобы не смущать умы, накормите рты!» Мы вынуждены разочаровать наивных людей, полагающих, что в Европе кардинальные общественные перемены совершались безболезненно. Народам нигде и ничего не достается без кровавых битв за свои права. Ниспровержение тиранов (монархических и буржуазно-демократических) практически нигде и никогда не обходилось без общественных потрясений, преследований, казней. Узурпаторы добровольно не расстаются с награбленными богатствами. Поэтому народ обязан найти смелых лидеров, а не тех, кто готов предать его и покинуть в трудную минуту. Не забывайте, что «у народа ума больше, чем у самого Вольтера». Революции не сваливаются на голову сами по себе. Их нужно сначала подготовить в сознании и в сердцах поколений. Семейная мастерская ножовщика. «Кодекс» Бальтазара Бема. Символом времени стала «Энциклопедия». Вдохновителем и организатором проекта стал Дени Дидро (1713–1784), сын ремесленника-ножовщика, получивший образование в иезуитском коллеже в Лангре, а затем в парижском коллеже д`Аркур. В течение 10 с лишним лет (с 1733 г.) он вел жизнь, полную лишений, пробавляясь преподавательско-переводческой работой, изучая видных философов (Гераклит, Бэкон, Декарт, Спиноза, Лейбниц, Вольтер). «Философские письма» Вольтера подвигли и Дидро к написанию «Философских мыслей» (1746). Сочинение было осуждено цензурой и сожжено. Ранее аналогичным образом сожгли «Философские письма» Вольтера, труды Гольбаха, Ламетри, других вольнодумцев. Вольтер как-то заметил, что во Франции на одного философа приходится добрая сотня фанатиков. Мы бы сказал иначе: в любую эпоху на одного честного и сильного философа приходится сотня жалких резонерствующих циников, подобных племяннику Рамо. Перечитав «Племянника Рамо», Э. Гонкур скажет о Дидро: «это Гомер современной мысли». Дидро писал о страшной «интеллектуальной заразе», которая воплотилась в поколении ничтожеств. Антигерой вызывающе бросает: «Раз большинство довольно такой жизнью – значит, живется им хорошо. Если бы я знал историю, я показал бы вам, что зло появлялось в этом мире всегда из-за какого-нибудь гения, но я истории не знаю, потому что я ничего не знаю. Черт меня побери, если я когда-нибудь чему бы то ни было научился и если мне хоть сколько-нибудь хуже оттого, что я никогда ничему не научался. Однажды я обедал у одного министра Франции, у которого ума хватит на четверых, и вот он доказал нам как дважды два четыре, что нет ничего более полезного для народа, чем ложь, и ничего более вредного, чем правда. Я хорошо не помню его доказательств, но из них с очевидностью вытекало, что гений есть нечто отвратительное и что, если бы чело новорожденного отмечено было печатью этого опасного дара природы, ребенка следовало бы задушить или выбросить вон».[497] Необходимость усилий для просвещения подобных «слепых» очевидна. К их числу вполне может быть отнесено большинство людей (не исключая иных ученых и политиков, кичащихся своими знаниями, опытом и грамотностью). В «Письме о слепых в назидание зрячим» (1749) Дидро говорил: «В самом деле, что мы знаем? Знаем ли мы, что такое материя? Нет. А что такое дух и мысль? Еще того меньше. А что такое движение, пространство, время? Ровно ничего не знаем… Таким образом, мы не знаем почти ничего. Однако сколько написано сочинений, авторы которых утверждают, что они что-то знают! Я не понимаю, как это людям не наскучит читать, не научаясь при этом ровно ничему». И тем не менее, тот же Дидро считает нужным сказать: «Люди перестают мыслить, когда они перестают читать».[498] «Энциклопедия» предназначена для «зрячих». Вначале хотели перевести на французский язык составленную англичанином Э. Чэмберсом «Энциклопедию, или Всеобщий словарь ремесел и наук». Однако дело расстроилось. Французы решили подготовить собственное оригинальное издание. Появление первых томов (1751) стало важнейшим событием века Просвещения (подготовлено 7 томов). Создатели энциклопедии включили сюда историю, философию, поэзию. Классификация не была совершенной, но мысль о создании «генеалогического древа всех наук и искусств» была своевременна и актуальна. Появился удобный инструмент для пропаганды естественных наук, новейших открытий и ремесел. Писатель А. Франс так скажет об этой важной стороне образовательного вклада энциклопедистов: «И вот мы видим в XVIII веке прославление ремесел – вещь странная, небывалая, чудесная!» Всем явно не хватало знаний. Многие вынуждены были учиться сходу, обращаясь в процессе обучения к самым различным источникам. Вспомним, как Рубенс и Рембрандт собирали краски всюду, словно лесные фиалки. В трудах Линнея и Бюффона содержатся, наряду с сухими научными рассуждениями, яркие и поэтические картины природы. Дидро и Даламбер в поисках знаний и сведений рыскали днем и ночью по Парижу. Читатель увидел в «Энциклопедии» свод знаний, накопленных человечеством. Она объясняла, поучала, воспитывала ум. Дидро счастлив, ибо в его определении «самый счастливый человек – тот, кто дарит счастье наибольшему количеству людей». Что означало появление энциклопедистов? Прорыв. Речь шла уже не о двух-трех ярких умах, движимых просветительским и научно-познавательным интересом. Нет, перед нами серьезное движение, если хотите, то и целая научная школа! Чтобы вы представили себе политическую остроту статей «Энциклопедии», реакцию на нее властных сил, приведем содержащиеся в них оценки демократии и деспотизма… Демократия, по словам Жокура, – это простая форма правления, при которой народ как целое обладает верховной властью. Однако будучи, казалось бы, самой удобной и устойчивой формой в принципе, она невыгодна для крупных государств. Хотя в ней есть свои достоинства: «То, в чем заинтересованы члены общества, должно решаться всеми вместе». Демократия вскормила великих людей. Она неплохо воспитывает и умы, открывая путь к почету и славе всем гражданам, а не отдельному клану. Читатель понимает: автор ратует в статье за буржуазную демократию зажиточных граждан. От имени народа дела вершат министры и магистраты. Сам же народ, по мнению Жокура, неспособен «ни управлять, ни вести свои дела». Подчас он разрушает все «с помощью ста тысяч рук», а порой с сотней тысяч ног «ползет, как улитка»… Жокур писал: «Принцип демократии портится, когда начинает вырождаться любовь к законам и родине, когда пренебрегают общественным и частным воспитанием, когда место почтенных стремлений занимают иные цели, когда труд и обязанности считаются помехой. Тогда в подходящие для этого сердца проникает честолюбие, а скупость возникает у всех. Эти истины подтверждены историей». Руссо с иронией скажет: если бы существовало государство богов, то оно управлялось бы демократически. Но, ведь, люди – это еще не боги! Поэтому, где воцаряется «демократия», наступает правление охлократии (от греч. oxlos – «толпа», «чернь» и krateo – господствую). Демократический строй в сто раз хуже обычной деспотии, ибо вместо одного крупного тирана возникает масса мелких. Народ же в итоге «теряет все», вплоть до тех преимуществ, которые он надеялся все же извлечь из перемены власти. При демократии властолюбие немногих ведет к тому, что «место драгоценной свободы занимает полное рабство». Деспотизм – тираническое, произвольное и абсолютное правление одного человека. В деспотических государствах человек, стоящий у власти, «всем управляет по своей воле». Законы ему не указ, он – сам по себе указ! Природа этой власти такова, что правители нередко передоверяют ее своим слугам и приближенным. При ней визирь «становится деспотом, а каждый отдельный чиновник – визирем». А тем нет дела ни до прав людей, ни до чести. Знание в таких обществах считается опасным, соревнование гибельным. Образования там нет никакого, ибо даже из хорошего раба, как его ни воспитывай, не сделать хорошего подданного. Здесь бесполезны любые законы о торговле. Да и жизнь деспота в таком варварском государстве находится под постоянной угрозой. Нередко она заканчивается трагически. Деспотизм вреден государям и народам. Жокур приводит слова Людовика XIV (из трактата «О правах королей Франции»), где тот признает, что «короли имеют счастливую невозможность совершить что-либо вопреки законам своей страны». Цари, короли, президенты, премьеры имеют свою «обслугу». Их окружение легко попирает законы. Причем, каждый крупный чиновник играет роль деспота-визиря. Наивно полагать, что они готовы уничтожить коррупцию. Дидро и Жокур срывают маски с узурпаторов. Ясно, что у тех были веские основания люто ненавидеть авторов «Энциклопедии».[499] Дени Дидро. Дидро и его коллеги обратились к людям практики, ремесленникам. В проспекте к «Энциклопедии» сказано: «Обращались к наиболее искусным мастерам Парижа и королевства. Брали на себя труд ходить в их мастерские, расспрашивать их, делать записи под их диктовку, развивать их мысли, выпытывать термины, свойственные их профессиям… Есть мастера, которые являются в то же время и людьми образованными… но число их весьма невелико… Мы видели ремесленников, которые работали лет по сорок и ничего не понимали в своих машинах. Нам пришлось исполнять при них функцию, которой хвалился Сократ, трудную и тонкую функцию повитух умов… Поэтому нередко нам приходилось доставать себе машины, становиться, так сказать, учениками и изготовлять плохие модели, чтоб научить других делать хорошие».[500] Энциклопедисты не стеснялись учиться у народа, перенимать знания и, если необходимо, то и переучивать его. Создание «Энциклопедии» – подвиг. Дидро отдался работе полностью (для завершения издания). Коллеги проявляли высокую ответственность ученых и интеллектуалов (Жокур работал по 12–14 часов в сутки с 1757-го по 1765 г.). Эпохальный труд, вобравший в себя знания и опыт лучших умов и талантов (Монтескье, Вольтер, Руссо, Дидро, Гольбах, Мармонтель, Кондильяк, Бюффон, Даламбер, Манлюэн, Кенэ). Среди ее авторов насчитывалось свыше полусотни членов французской и зарубежных академий наук. Монтескье счел за честь присоединиться к творцам «Энциклопедии». Вольтер назвал работу «гигантским и бессмертным» делом. Велика роль Даламбера, сделавшего больше всех для издания (кроме Дидро). Он написал «Введение к Энциклопедии». Впечатление от него было велико. Об авторе писали так: «Потомство, читая это введение, проникнется убеждением, что истинно гениальному человеку подвластны все науки; он может быть одновременно замечательным писателем, великим математиком, глубоким философом и со всеми редкими способностями соединять красоту, благородство, силу, изящность слога, которые придают всем его разнообразным трудам какую-то особенную привлекательность». Характерно, что Вольтер с несвойственной ему теплотой писал Дидро и Даламберу: «Прощайте, Атлет и Геркулес: вы оба держите на плечах своих целый мир. Пока во мне не иссякнет последняя капля жизни, я буду всегда к услугам знаменитых авторов Энциклопедии».[501] Когда возникает нужда в смелом и прогрессивном прорыве мысли, нация как бы воедино собирает себя. Так начинались знаменитые религиозные и духовные движения, так явилось Возрождение, так совершались идейно-политические, затем научно-технические революции. Французская нация сумела подняться выше эгоизма властолюбцев и партий. В обращении «К публике и властям», написанном по завершении труда, Дидро указал на коллективный характер творчества: «Если я заверяю, что вся нация проявляла заинтересованность в совершенствовании этого произведения и что к нам на помощь пришли самые отдаленные районы страны, – это факт известный и доказанный именами внештатных сотрудников и множеством их статей. В определенный момент мы оказались объединенными со всеми людьми, располагающими большими познаниями в естественной истории, физике, математике, теологии, философии, литературе, в свободных и механических искусствах». Авторы «Энциклопедии» уделяли особое внимание вопросам образования (статья Даламбера «Коллеж»). Во Франции оно сводилось к 5 главным предметам – гуманитария, риторика, философия, этика, религия («гуманитарией» называли латынь). Знавшие ее любили цитировать «вкривь и вкось» места из известных римских авторов. Философия ограничивалась сведениями по Библии, а логика скорее напоминала науку, преподаваемую учителем философии в пьесе «Мещанин во дворянстве» Мольера. Историю в школах не очень-то ценили. Чем дурно знать латынь, писал просветитель, лучше как следует освоить родной язык. Немалую пользу принесло бы знание иностранных языков, ибо язык – своеобразный ключ к культуре. Отмечались жалобы учителей на испорченность юношества, хотя школа тут бессильна. Нечего пенять на учителей, коль порочна идейная основа воспитания. Мудрено ли, что годы спустя юноши покидали коллеж с самыми поверхностными знаниями, оказываясь еще вдобавок и более нравственно испорченными, «более глупыми и невежественными».[502] Среди ближайшего окружения энциклопедистов были и художники. Жан Батист Шарден (1699–1779) умел искусно оживлять «мертвую натуру». Конкретность и материальность его портретов («Гувернантка», «Маленькая учительница», «Юный рисовальщик», «Атрибуты искусств», «Молодой человек со скрипкой», «Карточный домик» и др.) соответствовали духу века Просвещения. Знаменательно и то, что хотя его живопись не принадлежала к ученому жанру, Шарден общался со многими просветителями и интеллектуалами той эпохи. И даже с богачами. В частности, он посещал дом богатого откупщика Лапоплиньера, где ему было просто и легко (нет ни чопорности, ни условностей). Известно, что Дидро в «Салонах» цитировал выражения Шардена. Сам художник нередко жаловался на отсутствие должного образования, однако мастерство и талант вполне заменяли ему эрудицию и научный багаж.[503] Прощание. Гравюра Р. Делоне по рисунку Ж. М. Моро Младшего. Видимо, нелишним будет и еще одно замечание, свидетельствующее в пользу свободы печати и даже бесспорной и весьма солидной прибыльности таких публикаций. Издание томов «Энциклопедии» принесло ее авторам и издателям ни много, ни мало 2 млн. ливров чистого дохода!.. Как видите, всякая буржуазная революция (в том числе и духовная), если внимательно присмотреться, отсвечивает не только кровью, но и золотом. В этой связи вполне понятен и призыв Дидро к своим современникам: «Soyons riches ou paraissons riches» (франц. «Будем богаты или будем казаться богатыми»)… То обстоятельство, что «Энциклопедия» была сугубо капиталистическим предприятием (Вольтер, как всегда с завистью, писал, что ее издатели получили 500 процентов прибыли: «никакая торговля с обеими Индиями не давала ничего подобного»), никоим образом не умаляет ее духовно-идейной значимости.[504] Однако те слои, чьи идеи, казалось, были выражены в главах «Энциклопедии» более всего, проявили к ней наименьший интерес. Подписчиков из числа торговой и промышленной буржуазии было мало. Тома охотнее раскупались в старых и крупных провинциальных городах, являвшихся важными административными и культурными центрами. Историческое значение труда велико. Исследователи пишут: «Чем дешевле становилась «Энциклопедия», тем глубже проникала она в общество: от столичных салонов и академий – к провинциальному дворянству, а затем к буржуазии старого порядка: рантье, нотариусам, учителям, т. е. тем, кому суждено было сыграть столь активную роль во Французской революции».[505] Заметим, что с 1767 г. переводы ряда статей «Энциклопедии» стали публиковаться и в России. Следовало хотя бы кратко рассказать и о роли России в судьбе Дидро, как и наоборот. Известно, что, когда Дидро вдруг пожелал продать свою богатую библиотеку, он постарался донести эту новость до Екатерины II, в то время всерьез интересовавшейся французской культурой и просвещением. Ее ответ (через Бецкого и Гримма) был таков: «Сострадательное сердце императрицы не могло без внутреннего волнения отнестись к факту, что философ, столь славный в литературе, поставлен в необходимость принести отеческим своим чувствам в жертву источник наслаждений и товарищей в часы отдыха». После переговоров (а Дидро требовал за библиотеку 15 тысяч франков) русское правительство согласилось при условии, что он сам останется библиотекарем своей же библиотеки. Ему было выплачено его содержание за 50 лет вперед. Тогда главы Русского государства еще читали и покупали книги. К слову сказать, Екатерина обращалась к нему и с другими просьбами. К примеру, Дидро рекомендовал Екатерине скульптора Фальконе, который соорудил памятник Петру Великому (говорили, что и сама идея сооружения памятника принадлежала Дидро). У него установились добрые отношения с князем Голицыным, посланником в Париже, княгиней Дашковой и т. д. Дидро поручили закупить и ряд картин и гравюр для Эрмитажа. В конце концов философ решил выполнить свое обещание и посетить Россию (1773). В ходе визита он имел возможность часто и подолгу беседовать с русской императрицей. Беседы, видимо, были столь горячими и экспансивными, что Дидро, несмотря на то что ему шел седьмой десяток, иногда в пылу спора крепко хлопал императрицу по ляжкам («всякий раз после беседы с ним у меня на лядвие оказываются синяки»). Екатерина относилась к такой манере разговора достаточно терпеливо. Но западнические демократические идеи она отвергла. Вот что она сказала по поводу его философии: «Я часто и долго беседовала с Дидро; он меня занимал, но пользы я выносила мало. Если бы я руководствовалась его соображениями, то мне пришлось бы поставить все вверх дном в моей стране: законы, администрацию, политику, финансы, – и заменить все неосуществимыми теориями. Я больше слушала, чем говорила, и поэтому свидетель наших бесед мог бы принять его за сурового педагога, меня – за послушную ученицу. Может быть, и он сам был такого мнения, потому что по прошествии некоторого времени, видя, что ни один из его обширных планов не исполняется, он с некоторым разочарованием указал мне на это. Тогда я объяснилась с ним откровенно: «Господин Дидро, я с большим удовольствием выслушала все, что подсказывал вам ваш блестящий ум. Но с вашими великими принципами, которые я очень хорошо себе уясняю, можно составить прекрасные книги, однако не управлять страной. Вы забываете в ваших планах различие нашего положения: вы ведь работаете на бумаге, которая все терпит, которая гибка, гладка и не ставит никаких препятствий ни вашему воображению, ни вашему перу. Между тем я, бедная императрица, работаю на человеческой коже, а она очень щекотлива и раздражительна». После этого объяснения он, как я убеждена, стал относиться ко мне с некоторым соболезнованием, как к уму ординарному и узкому. С этих пор он говорил со мной только о литературе, а политических вопросов уже никогда не касался».[506] Конечно, разница позиций философа-энциклопедиста, одного из провозвестников революции, и русской императрицы была вполне объяснимой и естественной. Мы не будем касаться сути разногласий. В основе их лежат разные подходы к цивилизации и культуре, к самому типу общественного устройства. Некоторые самодержцы заигрывали с энциклопедистами. Однако вскоре поняли угрозу их философии. Ведь, требования «Общественного договора» ставили правителей и управляемых в условия партнерства. Цари и суверены должны были отвечать за результаты своего правления, то есть оказывались подотчетны народу. С этим тираны не могли согласиться. Короли и цари считали народы своей собственностью, «уступая» пальму первенства разве что Богу, да и то потому, что тот отличался редким терпением и невзыскательностью к ним. Монархисты и клерикалы после выхода «Энциклопедии» поняли, откуда им грозит опасность. Они набросились на Дидро и его сподвижников, утверждая, что выпуск подобного рода литературы – прямой путь к атеизму. Преследование авторов «Энциклопедии» возглавил Генеральный прокурор. Парламент Франции обвинил просветителей в заговоре против «обожаемого монарха». Назначается комиссия по расследованию обстоятельств появления на свет этого труда. «Охота на ведьм» вовлекла в орбиту все властные структуры. Даже Государственный совет проявил постыдную готовность «заняться» авторами крамольных сочинений. Что вызвало столь бешеную ярость у всех этих vulgus profanum (лат. «вульгарные людишки»)? Частичный ответ мы найдем в оценке Ф. Энгельсом значения издания «Энциклопедии»: «…Но его революционный характер вскоре выступил наружу. Французские материалисты отнюдь не ограничивались в своей критике областью религии: они критиковали каждую научную традицию, каждое политическое учреждение своего времени. Чтобы доказать всеобщую применимость своей теории, они выбрали кратчайший путь: они смело применяли ее ко всем объектам знания в том гигантском труде, от которого они получили свое имя, в «Энциклопедии». Таким образом, в той или иной форме, – как открытый материализм или как деизм, – материализм стал мировоззрением всей образованной молодежи во Франции. И влияние его было так велико, что во время великой революции это учение, рожденное на свет английскими роялистами, доставило французским республиканцам и сторонникам террора теоретическое знамя и дало текст для «Декларации прав человека».[507] Поэтому обоснован вывод историков: «Но ни один суверен, как бы благосклонно он к этому не относился, никогда бы не принял теорию «общественного договора». Фридрих VI, датский король, сказал: «Все для народа, но ничего посредством народа?» Как это ни парадоксально, но французские правители, кажется, не понимают, что времена изменились. Это непонимание, возможно, исходит от того, что влияние французских философов во Франции меньше, чем в других странах. А те, кто осознает необходимость глубоких реформ в государстве, испытывают к философам чувство глубокой неприязни» («История Европы»).[508] Правители мира готовы считать своих подданных бессловесным и покорным стадом. В этом, пожалуй, и заключена одна из главных причин трагических раздоров, восстаний, революций. Не была исключением и церковь. Клемент XII выступил с обращением к верующим, призвав католиков прилюдно сжечь тома «Энциклопедии» («это исчадье адово»). Ситуация стала небезопасной и для самих авторов. К счастью, энциклопедисты выстояли в жесткой схватке и победили. Бунтарские книги революционного века стали распространяться по всей Европе. Дух Просвещения забирает и у церкви многих ее сынов… Этьенн Бонно де Кондильяк (1714–1780) принадлежал к «дворянству мантии». Его отец – сборщик податей, секретарь парламента в Гренобле, а один из его братьев – известный писатель и мыслитель (аббат де Мабли). Брат и отвез его в Париж, где Этьенн закончил семинарию и Сорбонну. Став аббатом, он лишь раз отслужил мессу и вскоре отказался от священничества, ибо его влекли философия, история, педагогика. Идет работа над трудом «Опыт о происхождении человеческих знаний». Он сближается с Руссо, а тот знакомит его с Дидро. Руссо писал в «Исповеди»: «Я рассказал Дидро о Кондильяке и его труде; познакомил их. Они были созданы для того, чтобы сойтись; они сошлись. Дидро уговорил книгоиздателя Дюрана взять рукописи аббата, и этот великий метафизик получил за свою первую книгу – и то почти из снисхождения – сто экю». В Кондильяке Франция обрела, скорее, педагога и кабинетного ученого, чем политика и общественного деятеля. Умеренные взгляды даруют ему благосклонность властей. Ему доверяют воспитание внука Людовика XV, инфанта дона Фердинанда. Он отправился в Парму, где за девять лет и создал монументальный 16-томный труд «Курс занятий по обучению принца Пармского». В 1767 году его избирают во Французскую академию, но и тут он остался верен себе. Судя по всему, звание академика для него было столь же тягостно, сколь и сутана священника. Произнеся лишь одну речь, он больше так ни разу и не появлялся ни на одном заседании Академии. Кондильяк терпеть не мог болтовни светских салонов. Он полностью посвятил себя науке. Сторонник идей игрового воспитания ребенка, он писал: «Какая польза может быть от этих наук в возрасте, когда не умеют еще мыслить? Что касается меня, то я жалею детей, которыми восхищаются за то, что они знают эти науки, и предвижу: настанет момент, когда будут удивляться их посредственности или, быть может, их глупости. Первое, что следовало бы иметь в виду, – это, повторяю, дать их уму упражняться во всех его действиях; а для этого не нужно будет отыскивать чуждые им предметы; забавная шутка могла бы служить средством для упражнения».[509] Взрослым было не до забав. Купец-банкир, ведущий крупные дела в чужих странах. Гравюра 1688 г. Европейский ум учился и «упражнялся во всех действиях». Яркий пример тому – судьба Пьера-Огюстена Карона, или Бомарше (1732–1799). Автор комедий «Севильский цирюльник» (1775) и «Женитьба Фигаро» (1784) родился в Париже в семье часовщика. Это был одареннейший юноша. В 19 лет он изобрел механизм (анкорный спуск), позволявший сделать часы маленькими и удобными. Проявился не только талант умельца, но и твердый характер юноши. Когда хозяин присвоил себе его изобретение, Пьер дерзко пишет письмо в «Курьер де Франс», а затем обращается в Академию наук с просьбой признать за ним право изобретателя. Вот она, свобода нового времени, в действии! Третье сословие училось защищать свои права с помощью имеющихся законов. Его имя стало известным. И вскоре он уже делает часы королю, маркизе де Помпадур, принцессам. Лувру очень понравился этот веселый, красивый, обаятельный и остроумный Карон. Выяснилось, что тот владеет еще целым рядом талантов (сочиняет стихи, комедии, прекрасно играет на арфе, изобретает всяческие поделки). Карьера обеспечена. Он учит играть на арфе принцесс, а вскоре его допускают к особе короля в качестве «контролера королевской трапезы» (режет и подает мясо королю). Купленная должность оказывается к тому же и весьма прибыльной. Он женится на молодой вдовушке де Бомарше, приобретает должность королевского секретаря и судьи по браконьерским делам в королевских угодьях. Теперь он богат, славен, молод и… допущен! Великая Французская революция не произошла бы, если бы дворянское сословие не разбавлялось выходцами из простого народа. К середине XVIII в., благодаря практике массовых продаж должностей, среди маркизов и графов можно найти отпрысков откупщиков или разбогатевших кабатчиков. В этой пестрой компании можно узреть кого угодно: ювелиры, антиквары, суконщики, часовщики и т. д. В молодом человеке были таланты, необходимые для политической карьеры. Бомарше впоследствии писал: «Если бы родители дали мне широкое образование и возможность свободно выбрать… дорогу, моя неудержимая любознательность, властное стремление к изучению людей и интересов, движущих миром, мое ненасытное желание знать все, что случается нового, и комбинировать новые взаимосвязи непременно бы толкнули меня к политике…» Уже тогда он понял: политика и финансы – это близнецы-братья. Воспользовавшись деньгами крупного финансиста Пари-Дюверне, которому он оказал услугу, Бомарше пустил в ход эти капиталы. Приехав в Испанию, он пытается получить у испанского правительства подряд на торговлю с Луизианой, предлагает взять на откуп все операции по снабжению колоний рабами, добивается патента на всю хлебную торговлю в Испании. Как с равным, с ним беседуют министры и послы. И вот Бомарше уже дает советы правительству: как наладить сельское хозяйство, торговлю хлебом, экономику колоний. Нет, он отнюдь не лукавил, говоря, что политика ему «нравилась до безумия». Глядя на молодого Бомарше, понимаешь, что это племя молодых людей должно было все ж победить в грядущей буржуазной революции, ибо обладало огромным темпераментом, энергией, волей, знаниями, талантами, деловитостью, хваткой. Писатель, имея в виду не столько своего героя Фигаро, сколь все то сословие, что решительно устремилось к власти, скажет: Чем Фигаро себя так проклинать заставил? Этому быстро научились не только царедворцы, но и, конечно же, сами буржуа. Они даже из театра делали бизнес. Пьесы Бомарше многие читали или видели, но его жизнь гораздо интереснее его комедий. Помимо драм, где он старался показать характеры и поведение людей из разных слоев общества, Бомарше не забывал и бизнес. Судя по всему, ведение крупных коммерческих операций доставляло ему ничуть не меньшее наслаждение. Сюда он вкладывал немалый талант и энергию. При этом он ухитрялся волочиться за некоторыми актрисами и даже уводил их у знатных вельмож (за что его чуть не убил ревнивый герцог де Шон, подвергший разгрому заодно и его дом). А тут еще противники начали тяжбу, пытаясь его обобрать. Тогда Бомарше пустил в ход оружие литературы, ответив крючкотворам и взяточникам мемуаром («Мемуар для ознакомления с делом Пьера-Огюстена Карона де Бомарше»), где в сатирической форме вывел продажных журналистов, судейских, советников, чиновников, алчных жен и ростовщиков. Париж узнал вполне реальные лица, вроде некой советницы Гезман, с ее фразой: «Мы умеем ощипать курицу так, что она и не пикнет». Мемуары стали подготовительным материалом к написанию им «Женитьбы Фигаро». Однако решение суда было все же не в пользу писателя. Суд вынес решение «Мемуары порвать и сжечь», что и было сделано королевским палачом во Дворце правосудия 5 марта 1774 года. Пьер Огюстен Карон Бомарше. Бомарше запретили отправлять общественные должности. Казалось, путь к политике окончательно закрыт. Но гениально владеющий пером – уже политик! Слово сильнее всех партий, и даже злата финансистов. Он стал поверенным короля в интимных делах и тайных операциях. Если принять во внимание, что король тогда не отличался аскетизмом, а также то обстоятельство, что новый король Людовик XVI не имел детей и был не очень-то в ладах с женой-австриячкой, у тайного королевского агента Бомарше работы хватало. Прошло время. И вот создатель «Севильского цирюльника» уже учит короля, говоря, что люди не ангелы и нуждаются в «религии, чтобы их просвещать, законах, чтобы ими управлять, судьях, чтобы их сдерживать, солдатах, чтобы их подавлять… Откуда следует, что хотя принципы, на которые опирается сама политика, и несовершенны, на нее опираться все же необходимо, и короля, пожелавшего остаться справедливым среди злодеев и добрым среди волков, тотчас сожрали бы вместе с его паствой». Бомарше – нарицательный образ той эпохи, символизирующей триумф буржуазии. «Жить – это бороться; бороться – это жить» (Бомарше).[511] Благодаря многолетней титанической работе просветителей, ученых, писателей всюду наблюдается «выход человека из состояния несовершеннолетия» (И. Кант). Разумеется, философы не могли в мгновение ока излечить людей от невежества и комплекса пороков. И тем не менее, М. Хоркмайер и Т. Адорно в книге «Диалектика Просвещения» справедливо заметили: «…несмотря на то, что и сегодня полностью просвещенная земля живет под знаком торжествующего зла, Просвещение пропагандировало постоянное развитие мышления в самом широком смысле, всегда преследовало цель вырвать людей из состояния страха и превратить их в хозяев своей судьбы… Программой просветителей было избавление мира от чар; они намеревались развеять мифы и с помощью научных знаний полностью изменить человеческое воображение».[512] Заслуги деятелей эпохи Просвещения велики и несомненны. Это справедливо не только в отношении писателей и ученых, но и в отношении художников, строителей, архитекторов. В предреволюционную эпоху явились такие мастера как Жак-Луи Давид (1748–1825) и Клод-Никола Леду (1736–1806). Один – художник, другой – архитектор. Жак-Луи Давид – апостол, посланный на землю Франции для обращения ее в веру красоты и гармонии! Его полотна потрясают. В 1781 г. он выставил портреты «Велизария, просящего милостыню» и портрет польского графа Станислава Потоцкого. Последний портрет отличался не столько размерами (304 на 218 см.), сколько своим замыслом, открывая в искусстве поиск «нового героя». Полагаем, что будущие романтики не раз останавливали свой взор на этом портрете. По духу нам ближе портрет врача А. Леруа кисти Давида (1783) – образ ученого, погруженного в свои мысли. Давид – связующее звено между эпохами классицизма и революционного романтизма. Для него характерно стремление попытаться найти образ нового героя в интеллигентной, творческой среде (врач Леруа, химик Лавуазье, драматург Седен, аристократ-просветитель Потоцкий, революционер Марат и генерал Бонапарт). Сюда же относем прекрасный портрет Луизы Трюден (1793). В образе этой хрупкой элегантной женщины уже видны черты новой Франции. В ее семье художник встречал героев той эпохи – Кондорсе, Андре Шенье, будущего деятеля революции Сийеса и других. Тревожное время, надвигающийся вал революции побуждали художника к созданию картин, созвучных духу времени. Давид пишет «Клятву Горациев» (1784). Его героями становятся римские республиканцы, преданные долгу и родине, готовые принести себя в жертву. Революционная Франция ищет и находит опору в республиканских устремлениях древних. Вскоре Робеспьер с трибуны Конвента будет произносить речи, в которых имена Катона и Брута станут неким боевым кличем, поднимающим в атаку когорты якобинцев. Один из вождей якобинцев, яростный Сен-Жюст бросит лозунг: «Пусть революционеры станут римлянами!» Смысл картины, заимствованный художником из пьесы Корнеля «Горации» (тот взял сюжет у Тита Ливия), прост: отец благословляет сыновей на бой с врагами Рима. Какая великая и суровая правда. Сыновья страны в едином порыве берут в руки оружие, чтобы уничтожить смертельного врага Отечества (хотя на заднем плане безвольно-пассивные женщины и оплакивают их). Один из воинов семейства Горациев, победив врагов, убьет даже родную сестру только за то, что она решилась выразить сожаление по поводу ее погибшего жениха (из стана врагов). Отец одобрил поступок сына. Так должны писать художники, чтобы сыновья не разучились держать оружие. Нация гибнет, когда семьи плодят трусов. Архитектор Клод-Никола Леду – удивительный прорыв даже не в XIX, а в XXI век. Он предвещает опыты конструктивистов ХХ столетия. Его работы напоминают космическую панораму. Сюда можно отнести «Дом садовника» в городе Шо, шар, поставленный прямо на землю, или «Дом директора источников», через который устремляется горный поток. Когда ему поручили спроектировать промышленный город Шо (у соляных рудников), он создал план идеального города, в котором нет места социальным конфликтам и несправедливостям. Здесь должны были сбыться мечты Руссо о естественном и свободном человеке. Первое место отведено не частным особнякам нуворишей и воров, тварей, живущих за счет народа, а общественным зданиям, вроде «Дома братства», «Дома добродетели», «Дома воспитания». Так будут говорить и якобинцы. Эти названия позже появятся в советской республике (и в послеельцинской, республиканской России). Гармония, справедливость и естественность – вот основные заповеди и критерии Леду. Искусство, считал он, должно быть высоко моральным. Неограниченные возможности приписывал он архитектуре: «Все ей подвластно – политика, нравы, законодательство, религия, правительство». Увы, многие его проекты так и остались на бумаге. Проект же под названием «Революция» осуществился.[513] Ж.-Л. Давид. Портрет врача А. Леруа. 1783 г. Ущербность и нелепость старой власти становилась все более очевидной многим во Франции. Несмотря на возрастающую роль знаний, на энергичную работу энциклопедистов, народ неграмотен. Среди просветителей нередки люди, которые, подобно Марешалю, все еще скептически, пренебрежительно относились к распространению наук и искусств. Хотя его резкая критика спеси ученых небезосновательна. Он писал: «Отец просвещения! Божественный разум! Бог всех наук! Соблаговоли устыдить гордыню ученых… Они сидят в своих академических креслах, как на судейских скамьях, и кажется, что они судьи Природы».[514] Чудовищная эксплуатация и ограбление народа всесильным правящим меньшинством приближало час возмездия. Le monde est plein de trompeurs et de trompes (франц. «Мир полон обманщиков и обманутых»). Во Франции в XVIII в. появляются люди типа аббата Дюбо, исповедующие античный принцип «меры во всем». Как мы увидим, чувство меры столь же неприемлемо для масс буржуа, воспитанных на безмерности их аппетитов и желаний, как скудная пища монаха-отшельника – для Пантагрюэля. Демокритов и сенек из них не вылепить! Наивно полагать, что лишь просветителями или художниками движется история. Народу тогда было не до чтения книг и не до вернисажей. Когда огромные массы людей лишены культуры, знаний, важнейших и необходимых условий жизни, грядет революция. Уровень развития французского народа в те времена, в целом, крайне невысок. Крестьянской массе доступны лишь ничтожные крупицы знаний и культуры, печатного слова. Границы их духовной жизни ограничены. Об их культурном уровне частично позволяют судить следующие цифры: во Франции в конце XVII в. 21 процент населения могли поставить свою подпись под актом о заключении брака; а 100 лет спустя – уже 37 процентов. Яркие взлеты в литературе, философии, науке – удел привилегированных единиц. Люди народа, «животные духи», продолжают пребывать в нищете и невежестве. Что из того, если Европа и считала французов просвещенной нацией?! Общий уровень знаний трудового населения низок. В сельской местности Франции почти отсутствовали школы. В областях Овернь и Лимуазен на 20 деревень приходилась всего одна школа. Книга – редкий гость в крестьянских хижинах или рабочих лачугах. Поэтому когда Вольтера обвинили во вредном воздействии на умы простолюдинов, тот возразил: «Народ у нас не читает. Шесть дней он трудится, на седьмой идет в кабак». Увы, как скажет и Руссо в «Эмиле», «искусство образовывать людей», являющееся самым важным из всех, во Франции по-прежнему продолжает оставаться в небрежении. Возникли сомнения в возможности установления умеренного порядка и достижения «среднего состояния» цивилизации. В ответ на заявления оптимистов, отстаивавших идеи буржуазного прогресса и уверявших, что рост богатств малой части народа приведет к росту благосостояния всех жителей, пессимисты подсчитывали, во сколько жизней обходятся трудящимся жемчуга и фарфор имущих классов. Думается, они точнее и глубже понимали ход современной истории. Лабрюйер писал: «Богатству иных людей не стоит завидовать; они приобрели его такой ценой, которая нам не по карману, – они пожертвовали ради него покоем, здоровьем, честью, совестью. Это слишком дорого – сделка принесла бы лишь убыток». Эпоха абсолютизма подходила к концу. Д. Писарев писал: «Людовик XIV, Филипп Орлеанский и Людовик XV оказались, таким образом, самыми замечательными популяризаторами отрицательных доктрин, – такими популяризаторами, без содействия которых ни Вольтер, ни Монтескье, ни Дидро, ни Руссо не нашли бы себе читателей и даже не вздумали бы приняться за свою критическую деятельность. Популяризаторская работа Людовика XIV оказалась до такой степени успешной, что народ обезумел от радости, узнавши о его смерти».[515] Когда рушится уклад жизни, насчитывавший сотни лет, надо иметь в виду, что все властвующие элиты внесли роковой взнос в общее «сальдо веков»… Вот описание праздника, устроенного Людовиком XIV во дворце Версаля, в четырех лье от Парижа (в мае 1664 года). Целую неделю шли сказочные развлечения двора. На фоне декораций игры и лотереи сменялись ужинами, театральные представления сопровождались любовными сценами («в натуре»). Музыка, балеты, фейверки услаждали взор посетителей. Король пригласил на праздник 600 человек, а вместе с комедиантами, лакеями, ремесленниками получилась «целая маленькая армия». Ночью все полыхало тысячами огней и фейерверков. Во время роскошного ужина (пиршество освещали 200 факелов) шли представления. Разыгрывались и особые призы для гостей короля («драгоценные камни, украшения, серебряные изделия»). Все преследовало одну цель – «не быть скучным». На «Волшебном острове» дан, помимо праздника забав, «Большой королевский дивертисмент» (1668). Он продлился целую неделю. Король потратил 150 тысяч ливров. Затем следуют очередные развлечения в Версале (1674). Иллюминации и празднества, которые обошлись казне в 71 тысяч ливров (1676). Одним словом, трудно даже подсчитать, во сколько денег, труда, крови и пота народа обошлись все эти «царские приемы». Разве нет горькой правды в словах, сказанных в адрес правления короля: «Двор постоянно устраивал пиршества, а в это время крестьяне ели одни коренья»?![516] Жан Батист Тюби. Фонтан Апполона в парке Версаля. Фрагмент. 1668–1671 г.г. Эту картину стоило бы дополнить хотя бы кратким описанием нравственности той части французов, которая принадлежала к самому высшему кругу. Несмотря на то, что XVIII в. называли «веком женщины» (из-за огромного влияния таких фавориток как мадам де Помпадур, Дюбарри или Марии-Антуанетты), положение женщин было крайне тяжелым. Безусловно, они занимали видное место в жизни королей, о чем свидетельствует книга Э. Кампара «Помпадур и двор Людовика XV». Фаворитки (Ментенон при Людовике XIV, Помпадур при Людовике XV) порой выполняли и культурную миссию. Помпадур основала Севрскую мануфактуру. При ней при дворе появился театр, в спектаклях которого она принимала участие. Она помогала писателям, музыкантам, артистам, художникам (к примеру, Буше). Однако для женского рода (в целом) мало что менялось. Как скажет Руссо, «женщина создана для того, чтобы уступать мужчине и мириться с его несправедливостью». Абсолютное большинство женщин были далеки от уровня культуры и развития двора. Они все более попадали в тенета буржуазного мира, где фальши, лжи и цинизма, было ничуть не меньше. Разумеется, возросшая продолжительность жизни, рост интенсивности труда, изменения возраста замужества и брака, многое другое привело к изменениям во взаимоотношении полов. В Европе возросло число одиноких людей (с 5 процентов в средние века до 15 процентов в XVIII в.). Браки стали заключаться в значительно более позднем возрасте (25 лет – у женщин, а у мужчин – еще старше). «Век просвещения» неожиданно обернулся многими вольностями. Это сразу же отразилось на деторождении. Возросло число незаконных детей (так, в Нанте в начале XVIII в. их было 3 процента, а в конце века уже до 10 процентов). Конечно, прогресс просвещения и науки имел и свои положительные стороны. К примеру, в XVIII в. стали активнее использовать презервативы, изобретенные великим итальянским анатомом Фаллопиусом (середина XVI в.). По выражению небезызвестного Казановы, сей славный и удобный предмет ставил своей целью «уберечь прекрасный пол от любых страхов». М.-К. Латур. Портрет маркизы Помпадур. 1755 г. Прекрасный пол, понятное дело, был неоднороден. С одной стороны, малая его часть – в лице всевозможных «помпадурш». Те вели жизнь полную забав и приключений. Желая завлечь Людовика XV в сети, Помпадур (мадам д`Этиоль) подлавливала «королевскую дичь» в лесу и в поле, представ перед королем то в обличье лесной феи, то правя бледно-голубым или розовым фаэтоном в костюме средневековой дамы, в карете из горного хрусталя – в облике античной богини с обнаженными плечами и грудью. Она подражала Клеопатре, Венере или Диане, осыпая его стрелами Амура (на придворных балах). Понадобилось масса ухищрений, прежде чем король, наконец, ее заметил, пригласил во дворец и почтил правом на спальню. А в это время сотни тысяч, миллионы тружениц денно и нощно трудились на полях и мануфактурах, не видя белого света. Их заботы проще, заземленнее: не балы, а блохи. Такие же контрасты наблюдались и среди мужской половины. Бедняки надрывались на каторжных работах, а в это время состоятельные вертопрахи из числа дворян и крупной буржуазии позволяли себе содержать стада любовниц (а кто был попроще, тот платил «за любовь» служанкам, продавщицам, метрессам). Это крайне негативно сказалось на состоянии общественной морали, порождая «брошенные поколения». В Париже, к примеру, уже около 40 процентов детей, родившихся в 1772 г., были отданы в приюты (7 тысяч 676 детей из общего количества 18 тысяч 713). Ясно, что эти дети, брошенные на произвол судьбы, ненавидели все общество, не говоря уже о «дорогих папашках и мамашках». Бурно росли и ряды беспризорников. Зато буржуа выглядели все более гладкими, сытыми, уверенными в своем превосходстве. Их скотство расшатывало общественные устои, увеличивало социальную нестабильность и, бесспорно, сыграло существенную роль в приближении часа Революции.[517] Как рыба гниет с головы, так и разврат всегда рождается наверху. Когда короли и министры превращают резиденции в бордели, бардак охватывает все государство. Как говорил философ Сен-Симон в отношении Людовика XIV, «все ему годились, лишь бы были женщины». Уже в пятнадцать лет первые уроки любви ему преподала камеристка, 42-летняя мадам де Бове. Затем он развлекался с фрейлинами двора, находившимися под надзором мадам де Навай. Попытки той сохранить «курочек» от наскоков «петушка» были пресечены. По ночам юный король развлекался в их обществе, сделав своей любовницей даже дочь садовника. Среди его увлечений были племянницы кардинала Мазарини. В перерывах между этими подвигами король уехал на войну, но во время захвата Дюнкерка простудился и чуть не умер. С этого момента начинается его роман с Марией Манчини. Их любовь была взаимной. К чести этой племянницы кардинала она повлияла на него наилучшим образом. Если раньше Людовик относился спустя рукава к образованию и знаниям, то знакомство с Марией, отличавшейся «необыкновенным умом» и знавшей наизусть массу стихов, в корне изменило его отношение к просвещению. Он прочел Петрарку, Вергилия, Гомера, страстно увлекся искусством, стал учить итальянский язык, да и вообще открыл для себя новый мир искусств и познания. Именно ей Мольер и Расин были обязаны тем, что им предоставили финансовую помощь для продолжения работы над их пьесами. Разжигая в короле огонь славы и великих деяний, она способствовала возведению Версаля. Как пишет в этой связи историк, можно сказать, «что Короля-Солнца породила любовь». Мария была умна и поняла неизбежность брака Людовика XIV на испанке Марии-Терезии. Однажды он ради ужина с другой любовницей, Луизой де Лавальер, проскакал 37 лье, что вызвало изумление у всего двора. Мария-Терезия в это время ждала ребенка. В такие дни во всех мужчин словно бес вселяется. Они тоскуют по былой свободе – и бросают «в пламень чувств» все новые жертвы. Не будем осуждать только мужчин, ибо мы знаем, что всегда находятся «целомудренные девы», которые готовы с радостью разделить ложе, украв мужа у законной жены. Они грешат – однако, испытывают при этом «величайшие угрызения совести». Итогом страстной любви явился сын (1665), устройством судьбы которого должен был заниматься министр Кольбер. Любовный приворот. С картины фламандской школы XVII в. После смерти матери, регентши Анны Австрийской, Людовика уже никто не мог обуздать. Он заставляет любовниц, Луизу и мадам де Монтеспан, делить с ним ложе одновременно (дав им одинаковые роли и в празднестве в Сен-Жермене «Балете муз»). Лавальер и Монтеспан помещают во дворце в смежных покоях. Дети являлись на свет из двух источников. Увы, хотя об этом знал весь свет, королева была в неведении. Вскоре несчастная Луиза оказалась заброшенной и ушла в монастырь. Монтеспан привораживала короля шпанской мушкой и прочим зельем. Король становился своего рода наркоманом. Итогом этого стала почти поголовная потеря девственности у фрейлин королевского двора. Иные мужья, вроде барона Субиза, уступив королю жену, сколачивали милионные состояния. Король, сам того не ведая, становился игрушкой своей ненасытной плоти. Монтеспан вливала в него ведрами любовные зелья (куда намешивали толченых жаб, змеиные глаза, кабаньи яички, кошачью мочу, лисий кал, артишоки, стручковый перец). Людовик возбуждался и желал, как говорят, «свежатинки». Все чаще среди любовниц были те, кто «красивы, как ангел, и глупы, как пробки». Монтеспан сошла с ума от ревности, решив отравить короля и одну из любовниц. В это время, после 30 лет любовных безумств, в окружении короля появилась набожная мадам де Ментенон, взявшая на себя воспитание детей Монтеспан (та называла своих детей не иначе как «бастардами»). Она постаралась обратить его на праведный путь, помогая ему стать христианнейшим королем, давая дельные советы, но… только не себя. В конце концов Людовик XIV вынужден был заключить тайный брак с Ментенон, ибо не мог без нее обойтись. Морали прибавилось, но Версаль превратился в скучное место, так что «даже кальвинисты завыли бы здесь от тоски». Однако распутство уже крепко въелось в жизнь Франции.[518] Правители и их семьи (жены, дочери, любовницы, фаворитки) внесли немалый вклад в то, что их властитель и король становился объектом ненависти и презрения народа. Приведу лишь один пример, показывающий, какие все же чудовища составляли «элиту» французского государства в ту эпоху. В 1679 г. состоялся процесс над Катрин Монвуазен, урожденной Дезейе. В ее саду в Сен-Жермене нашли закопанными 2 тысячи 500 неразвившихся детских эмбрионов, а также целый склад крысиного яда. Его «вполне хватило бы, чтобы отправить на тот свет добрую половину мужей, наскучивших своим женам». Казалось, сей факт стоит в ряду обычных, многократно описанных историй с отравительницами и садистами. Как не вспомнить дело полового психопата и садиста барона Жиль де Рэ, маршала Франции (сподвижника Жанны д`Арк). В подвалах лишь одного из его замков в Нанте были обнаружены около 140 трупов детей и молодых людей обоего пола в возрасте от 7 до 20 лет (общее число его жертв приближалось к 400). В 1440 г. его повесили, а затем сожгли на костре. Но дело же не в проблеме неверности супругов. Ведь если строго следовать «закону возмездия рогоносцев», род людской давно прервался бы. Дело приобрело неожиданно важное социально-политическое звучание. Самыми почетными клиентками великосветской отравительницы Монвуазен были особы с громкими именами. Фактически указанная дама обслуживала бордель, имя которому королевский двор. Ее услугами охотно пользовались герцогиня Орлеанская, герцогиня Бульонская, а также всесильная маркиза де Монтеспан, которая, будучи фавориткой Людовика, производила детей с той же легкостью, с какой нынче добротный автомат выбрасывает из чрева пивные банки или пачки сигарет. После своих страстных и необузданных забав светские львицы обычно уничтожали все следы, убивая детей в утробе. Можно сказать, высший свет наладил целую индустрию по уничтожению последствий своих греховных похождений. В заброшенную церковь Сен-Марсель, к черному магу аббату Гибуру, шли десятки и сотни проституток дворянского звания. Одни просили избавить их от младенцев, другие – сослужить черную мессу, итогом которой должна была бы стать смерть ненавистного супруга или соперницы, третьи – умоляли о бесплодии королевы и т. п. Алтарем для мессы обычно служило обнаженное тело женщины (Монтеспан не раз ложилась на каменное ложе). Вино тут заменяли кровью замученного и сожженного в особой печи младенца. Кровь, что была пролита во время страшных сатанинских церемоний, принадлежала невинным младенцам, купленным у несчастных бедняков, которые не могли их прокормить… Жизнь младенца из народа оценивалась всего в 5–6 ливров! Хотя за подобные церемонии «маг» брал с аристократов по 50-100 тысяч ливров и более. Число обвиняемых на процессе достигло 147 человек (но из них на костер взошли только 35 осужденных). Среди них оказалось немало духовных лиц (служителей Люцифера). Вот вам и «король-солнце», и окружавшие его «светила»! Историк Е. Парнов пишет: «Насквозь прогнивший режим мог еще 112 лет скрывать от глаз народа грязные пятна на своих затканных геральдическими лилиями простынях».[519] Так что грязные пятна любого режима рано или поздно выйдут наружу. При Людовике XVI окончательно утвердилась у власти система-чудовище, которая безжалостно высасывала кровь у своего народа… Полторы тысячи крупных и мелких синекур, зависящих от короля, находились полностью в руках придворной знати, светской и духовной аристократии, на которую пролился золотой дождь. Губернаторы, генералы, представители короля на местах, интенданты, епископы не столько занимались полезной работой, сколь воровали и набивали себе мошну. К примеру, в мемуарах адвоката Фюрголя (1780 г.) была дана такая оценка институту власти в тогдашней королевской Франции: «Одним словом, куда я ни оглянусь, повсюду вижу кучи второстепенных бездельников и паразитов, кишащих под сенью главных паразитов и усердно сосущих жизненные соки из общественного кошелька, служащего общею кормилицею для всех. Весь этот мир паразитов рядится, ест и пьет до отвалу и парадирует на всех торжественных церемониях: вот их главнейшее назначение и занятие, и они стараются исполнять его самым добросовестным образом».[520] Посвящение в колдовские таинства. Старинная аллегория. Слабость, некомпетентность порождали постоянную кадровую чехарду. Людовик XVI самовластно менял министров, но это нисколько не улучшало общего состояния дел. Разница в доходах между высшей знатью и большинством населения была чудовищной. Только на содержание придворного штата короля (15 тысяч бездельников) уходило до сорока миллионов ливров в год (десятая часть всех государственных расходов). В то время как высшие чиновники получали огромные оклады и пенсии, трудовой народ жил буквально на гроши. А вскоре король потребовал еще большего увеличения расходов на нужды его «драгоценного семейства» (25 млн. ливров). Известен ответ генерального контролера финансов Калонна королеве Марии-Антуанетте. В ответ на ее приказ изыскать средства на безумные траты двора, он изрек: «Если это возможно, это сделано; если невозможно, это будет сделано». Неккер жаловался что «все управление Францией исходит из глубины чиновничьих канцелярий». Такую грубую централизацию в те времена еще можно было бы как-то понять и даже оправдать, если бы за ней был установлен жесточайший контроль (когда любой чиновник или губернатор платил бы за воровство своей головой). Однако для успешной работы махины не хватило бы даже усилий Фридриха II, встававшего каждый день в 4 утра, или Наполеона, работавшего по 18 часов в сутки. Здесь нужна энергия, военная строгость, воля и жесткость, а не «сопли» главы государства, беспомощно разводящего руками (при упоминании об очередной афере его же помощничков). Читаем в том же источнике: «Людовик XVI предоставляет своей «славной машине» действовать, как она знает, и замыкается в свою апатию. «Они так хотели; они думали, что так будет лучше» (получилось, как всегда! В. М.), вот его манера выражаться, когда какая-либо из затей его министров кончается неудачею». Фраза эта кажется нам удивительно знакомой. Крах абсолютизма становился неизбежным. Следует надеяться, что скоро эта игра закончится. Гравюра XVIII в. Париж. Национальная библиотека. Это понимали многие умные представители высших кругов знати. Так, герцог Сен-Симон с горечью отмечал, что «посреди изобилия, царящего в Страсбурге и Шантильи, население Нормандии живет только полевыми травами». Когда король спросил епископа Шартрского о положении людей в его епархии, тот ответил, что голод и смертность так велики, что «люди там едят траву, точно овцы, и мрут как мухи». Герцог Орлеанский сообщал своему монарху, что и в его Туренском округе люди питаются травой уже более года. Епископ из Клермон-Феррана Массильон пишет кардиналу Флери (1740 г.) о том, что жители деревень не имеют ни постелей, ни даже самой простой домашней утвари. Мало того. Они вынуждены вырывать изо рта детей и семьи последний кусок хлеба на уплату налогов. Ничуть не лучше жизнь и в самой столице. Хлеб из старой, испорченной муки и тот дорожает каждый день. Бедняки лишены элементарных средств к существованию. В ответ на рост налогов по стране прокатилась волна крестьянских бунтов. Крайнее недовольство выражали рабочие и ремесленники. Зачастую хлебные бунты перерастали в настоящие сражения с властями (войска расстреливают несчастных, колют штыками, рубят саблями). И все за требование хлеба! Ухудшилось положение и в армии. Генералы и высшие офицеры имеют все, что пожелают (власть, почести, деньги, дома). Солдаты живут на 6 су в день, спят на узкой жесткой постели, едят мерзкий хлеб, годный лишь для собак. Злоупотребления со стороны начальства вызывают в рядовых слепую ярость. Здесь царят те же настроения, что в народе (у 26 миллионов французов). Это и понятно, ибо государство забирает в армию и милицию только представителей низших, беднейших слоев народа. Это была рабоче-крестьянская армия (как и у нас, в России). Историк пишет: «Таким образом, милиция может вербоваться только из самого бедного люда, и нельзя сказать, чтобы эти бедняки поступали в нее охотно. Напротив того, эта служба так ненавистна им, что они спасаются от нее в леса, где их приходится преследовать вооруженною силою; в ином округе, который тремя годами позже выставит в один день от пятидесяти до ста волонтеров, молодые люди отрубают себе большой палец, чтобы только избавиться от обязанности вынимать жребий. К этим общественным подонкам присоединяют еще и сор, выметаемый из центральных тюрем и смирительных домов».[521] Что предпринял двор, чтобы справиться с кризисом? Вы думаете, он сократил расходы на приемы, туалеты, содержанок? Вы плохо его знаете! Он лишь отдал бразды власти банкирам. Подобно Неккеру, те наживали миллионные состояния с помощью монополий. Большие мастера лжи и обмана! Толпа, гордо именуемая «свободной нацией», приносила им кровные сбережения и вкладывала их в ценные бумаги. Неккер нажил состояние на индийской торговле (Кондорсе ее окрестил «торговля грабителей»). Однако в своих выступлениях женевский финансист выглядел невинной овечкой. Как Неккер «пел», выступая против поземельных собственников, говоря: напрасно те думают, будто бы «принесли свою землю с какой-либо другой планеты и могут ее туда унести с собою». Он витийствовал: «Землевладельцы и бедняки, это – львы и совершенно беззащитные животные, живущие вместе». Речь так растрогала буржуазию и академиков, что Неккера тут же удостоили премии Парижской академии. Однако в свое управление «филантроп» издал эдикт, позволявший собственникам в Булони уничтожить право пастьбы на их земле, грудью встал на защиту ценных бумаг, попавших в руки банкиров (нет ничего «более достойного уважения, чем собственность, заключающаяся в государственных бумагах»). Против диктатуры банкиров выступил умница Кондорсе. Он возражал Неккеру: «Деньги финансиста так же не свалились ему с неба, как и земли землевладельца. Банкиры всегда становятся тем богаче, чем беднее становится общество и чем в больший упадок приходит государство… Банкиры, которые живут в городах, приобретают любовь к изнеженности, распущенность, лень и равнодушие к общественным делам и находят поэтому очень удобным помещать свои деньги в государственных фондах… При помощи одной банковой операции собственник денег может сделаться англичанином, голландцем, русским».[522] Вердикт Кондорсе во многом и поныне сохраняет свое звучание. Фронтиспис книги Жака Савари «Совершенный негоциант». Принят был ряд превентивных мер. Один из них известен как «метод потемкинских деревень». Король и буржуа постарались скрыть нищету, выгнав ее с улиц и набережных, чтобы та уж не слишком смущала взор владельцев дорогих экипажей и приличной публики. Сирых и убогих отправляли в «дома призрения» (в 1768 г. в стране было 80 домов). Что они собой представляли? Мерсье дает их описание: «Эти новоявленные тюрьмы были выдуманы, чтобы побыстрее очистить улицы и дороги от нищих, дабы нельзя было созерцать невыносимого убожества по соседству с невыносимой роскошью. Самым бесчеловечным образом их помещают в мрачные, зловонные жилища и предоставляют самим себе. От безделья, скверной пищи, скученности несчастные вскоре гибнут один за другим».[523] Положение осложнялось демографическим взрывом в Европе. В XVIII в. население старого континента увеличилось на 50 процентов (во Франции – с 18 до 26 млн. человек). Хотя люди продолжали жить в деревнях, они все чаще устремлялись в города, переполняя кварталы ветхих лачуг, где царили чудовищная бедность, нищета, болезни, высокий уровень детской смертности. Время шло… Близилась эра революций (политических, социальных, промышленных, научно-технических). Во Франции же верхи общества все еще жили воспоминаниями «века Людовика». Как говорил один из деятелей той эпохи А. Р. Тюрго, интендант, морской министр и генеральный контролер (1750): «Время, расправь свои быстрые крылья! Век Людовика, век великих людей, век разума, спешите!.. О Людовик! Какое величие окружает тебя! Какой блеск твоя благодетельная рука распространила на все искусства! Твой счастливый народ стал центром просвещения!»[524] Увы, французский народ не был ни счастлив, ни просвещен. Каковы итоги правления Людовика XVI? Если говорить об уровне жизни и благосостоянии большинства народа, они губительны и ужасны. Королевская власть утопала в роскоши. Львиная доля богатств Франции принадлежала аристократии и духовенству. О роли этих «пожирателей народа» писал Ф. Ларошфуко: «Сколько фанфаронов наплодила доблесть Александра! Сколько преступлений против отчизны посеяла слава Цезаря! Сколько жестоких добродетелей взращено Римом и Спартой! Сколько несносных философов создал Диоген, краснобаев – Цицерон, стоящих в стороне бездельников – Помпоний Аттик, кровожадных мстителей – Марий и Сулла, чревоугодников – Лукулл, развратников – Алкивиад и Антоний, упрямцев – Катон! Эти великие образы породили бессчетное множество дурных копий. Добродетели граничат с пороками, а примеры – это проводники, которые часто сбивают нас с правильной дороги».[525] За 15 лет свего правления Людовик XVI «не провел ни одной реформы, способствовавшей обновлению, успокоению и процветанию своей родины». В нём выявилась наихудшая черта, какая только может быть у правителя – непоследовательность и страх перед умом. Всех толковых людей он оттолкнул: Тюрго, который развивал промышленность и содействовал развитию предпринимательства и ограничению расходов двора; Колонна, пытавшегося укрепить финансовое положение страны, упорядочить налогообложение, сократить расходы на чиновников и ограничить часть сословных привилегий. При таких «реформах» дела шли все хуже и хуже. Народ нищал, росли гнев и озлобление. Кафе патриотов. Париж. Музей Карнавале. Что представлял собой король Франции Людовик XVI (1754–1793)? Его считали образцовым католиком, нежным мужем, добрым отцом. Честно говоря, нас мало интересуют семейные добродетели, когда речь идет о человеке, стоящем во главе государства и облеченном высшими полномочиями. К правителю страны у граждан особый счет. Людовик оказался неподходящей фигурой на поприще управления страной в трудные времена, из породы тех, кто за внешне решительным видом скрывает полное безволие и вялость. Болтливый, пустой фразер. Когда кто-то спросил его, под каким именем он хочет войти в историю, тот ответил: «Людовик Суровый». Безвольная, слабая личность, пытавшаяся выглядеть многозначительной. Окружение крутило главой государства, как ему заблагорассудится. Некоторые знания и способности у него были (переводил римлян, увлекался историей, знал географию, составлял инструкции для экспедиции Лаперуза), но они не очень-то шли на пользу отечеству. В то время как надо было железной рукой выводить страну из кризиса, он растрачивал время на приёмы, трапезы, празднества, охоту. Вместо того, чтобы закрыть границы страны на замок, он мастерил замки (ремесло слесаря). Горе стране, когда в её державном кресле оказывается такой вот «слесарь». Его пустые хлопоты удивительно напомнили нам «труды и дни» российского царя Николая II. Случайно ли, что и их трагический конец оказался схожим?! Крушение монархии во Франции было неизбежным. Верха полностью скомпрометировали себя и всю систему. Конечно, Писарев прав, говоря, что массы не стали бы слушать пророков, глашатаев бунта и революций, если бы сами французские короли не позаботились сделать народную боль «действительно невыносимой». О, кто-кто, а правители умеют сделать так, что массы встают на путь мести! Сколько умов пыталось в дальнейшем исказить подлинные причины и цели революции! Историк Л. Тихомиров говорил сто лет спустя после Французской революции: «Ни в этих надеждах на будущее, ни в этом отрицании настоящего ни разу не видно достаточных разумных оснований. Накануне 1789 года новые люди кричали, что они задыхаются, что ancien regime невозможен. Без сомнения, субъективно они были правы, как субъективно прав и сумасшедший, воображающий, что его преследуют чудовища. Но существовали ли эти чудовища в действительности? Теперь старый строй, столь неистово разрушенный, давно уже обследован беспристрастной историей. В нем было много глубокой социальной мысли. Были… недостатки, несправедливости, бедствия, но где же их нет?»[526] «Не видно достаточных разумных оснований?!» Какие еще «разумные основания» вам нужны, чтобы убрать бездарей, убийц и воров?! Поразительная неспособность понять ход событий. Вот она, слепота господ интеллектуалов. Нас хотят убедить в необходимости гуманного разрешения спора с бандитами и грабителями, что столетиями нещадно грабят и обирают народ. Напомним читателю: нередко среди святош и эволюционистов он найдет вчерашних отпетых разбойников и революционеров. Сказанное вполне применимо и к Л. А. Тихомирову. Митрополит Иоанн давал ему такую характеристику: «Участник заговора против Александра II, террорист, известный в подполье под кличкой «Тигрыч», приятель Желябова, Лаврова и Плеханова, без пяти минут жених Софьи Перовской, беглец, эмигрировавший из России, спасаясь от полиции, – он неожиданно раскаялся, был прощен Александром III и, вернувшись на родину, превратился в крупнейшего теоретика монархизма, редактора самой монархической газеты России – «Московских ведомостей», советника Столыпина».[527] Превращение разбойника в «послушника», как ни странно, частое явление у нас на Руси. Так, Л. Тихомиров пишет: «Все, что мы ни возьмем: власть ли политическую, организацию экономическую, условия ли воспитания личности в семье и религиозных учреждениях – все это получает возможность благотворно действовать только тогда, когда складывается в стройную систему, пропитывающую общество от мелких его ячеек до центра… На все это требуются десятилетия и столетия». В основе его аргументации лежит мысль о том, что «здоровое складывание и рост общества представляет процесс медленный». Никто с этим и не спорит. Медленно, очень медленно идут иные процессы. Но именно этот «аргумент» и опрокидывает все рассуждения консерватора-монархиста. У прошлой системы были не десятилетия, а целые столетия в запасе. Почему сложившийся порядок продолжал оставаться для миллионов людей такой чудовищной, многовековой каторгой? Не означает ли это, что вся система – порочна и антигуманна. А значит, ее надо в корне менять: не только эволюционным, а возможно, и революционным путем в случае необходимости. Но не лучше ли «запастись терпением» и ждать? Ждать чего? Новых обманов, грабежей, насилий, издевательств?! Французы не желали более быть «простаками». Характерно, что накануне революции парижане в театре Варьете встречали шквалом аплодисментов фразу из пьесы «Торговля в Саду равенства»: «Нас долго усыпляют этим терпением». Их терпению пришел конец. Каждое поколение ведет счет «своего времени» на десятилетия, а не на столетия. Оно хочет реализовать себя здесь, в земной жизни, а не в загробном раю. Народ не хочет и не должен ждать, пока короли, президенты, банкиры, спекулянты, депутаты, чиновники, епископы «поумнеют», продолжая грабить, насиловать, убивать, роскошествовать, паразитировать в рамках неправедной системы. Стадом народ быть не должен! Смерть тиранов и грабителей хотя и не доставляет народу радости, но бесспорно является «актом высшей справедливости» для тех, кто веками был унижен, проклят и отвержен. Однако этого еще недостаточно для запуска страшного, но одновременно спасительного маховика революции. Нужно было суметь довести народ до последней черты, крайней точки, за которой смерть в битве против лютого врага будет выглядеть как награда. И напрасно толпы сытых, самовлюбленных фарисеев будут доказывать народу гибельность революций! Считаю, что внушение мысли о бесполезности и ненужности революций – «Люди могут делать сколько им угодно революций, могут рубить миллионы голов, но они так же бессильны выйти из социальной неизбежности, как из-под действия законов тяжести» – акт позорный, гнусный и реакционный.[528] Буря грянула в столице Франции. Париж стал тем центральным местом, где были сосредоточены нервные узлы эпохи. Здесь жила основная масса ремесленников и буржуа, сходились политические и финансовые перекрестки континентальной части европейского Запада. Тут же была резиденция и старой аристократии. Здесь же началась и Великая Французская революция… Во многом благодаря ей, ее величественному порыву французам предстояло выдвинуться на ведущие роли в политической и культурной жизни Европы, да и всего мира. Все началось с активности народа на местах, народа, доведенного до отчаяния подлостью и алчностью строя. Революция началась на местах. Народ взял власть в свои руки. Кропоткин пишет: «Вот каким образом французский народ задолго до Собрания совершал революцию на местах, создавая революционным путем новое городское управление, установляя новый суд…» Не законодатели, а французский народ стал инициатором великой революции. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх |
||||
|