Глава 8

Прогресс науки, индустрии, образования в Европе. Время и нравы

Каждая эпоха выписывает на своем «щите» тот или иной девиз… Формы и содержание их, естественно, различны… В одном случае – это «властитель небосклонов» Ра, в другом – Pax Romana, в третьем – Holy Bible, в четвертом – Caesar, в пятом – Magna Charter (Великая хартия вольностей), в шестом – Vox Populi и т. д. и т. п. Подобно тому, как раньше многие явления Вселенной объяснялись действиями ньютоновского закона тяготения, примерно с середины XIX в. зримее и ощутимее действие закона образовательного тяготения. Так наука и образование становятся в новые времена «главными героями». Если XVIII в. ознаменовал собой начало борьбы с привилегиями аристократов и невежеством масс, то XIX в. выявил инекоторые новые черты. Наука становилась основным движущим моментом эпохи.

XIX в. стал веком бурного подъема промышленности, развития науки и техники, роста культуры и просвещения. Учения философов и экономистов выступают в роли «тяжелой артиллерии» революций, труды инженеров и изобретателей становятся ее «ядрами», проекты педагогов – тонким и эффективными «инструментарием» грядущих перемен. Та эпоха предопределила многое в веке двадцатом (техника, культура, образование). Странно, что иные еще и ныне с трудом понимают столь простую и очевидную мысль: лишь собственная эффективная промышленность может сделать державу крепкой, а народ – процветающим.

Лидером выступила Англия. Что способствовало превращению ее в цитадель промышленной революции? Среди причин этого: завершение политических преобразований, свобода торговли и т. п. О совокупности благоприятных условий говорят английские историки Дж. и Б. Хаммонд. Во-первых, Атлантика стала столь же важной для торговли, как в древности – Средиземное море, а после Колумба самыми активными купцами, искавшими выход из Атлантики, были англичане. Во-вторых, среди торгующих народов XVIII в. позиция англичан оказалась наиболее благоприятной (благодаря географическому положению, климату и ходу истории). Испанцы использовали свой контроль над Новым Светом исключительно в политических целях, а вывозимое из Америки богатство тратилось ими отнюдь не на развитие промышленности. В-третьих, английские колонисты в Америке оседали в местах, где было мало золота и серебра, что вынуждало их заниматься производством. Форпосты стали разрастаться в общины, которые нуждались в британских потребительских товарах. Домой колонисты посылали продукты промышленности, что давало стимул производству. В-четвертых, события в Европе способствовали быстрому развитию промышленности Англии, поскольку европейские войны причинили здесь меньший ущерб, чем на континенте, а религиозная и политическая борьба в Англии XVII века завершилась принятием конституции и установлением правительства, весьма благосклонного к торговле. Среди других преимуществ Англии по сравнению с Францией – гражданское право, свобода внутренней торговли, заинтересованность аристократии в коммерции, недоверие у деловых людей со времен Стюартов к государственному контролю и терпимость в религии. Менялся и жизненный уклад. Ускорился процесс концентрации английской промышленности. В свою очередь эта концентрация открывала дорогу новым техническим изобретениям, чему сопутствовали достижения в области математики и важнейшие открытия в физических науках. Вот почему Англия и оказалась, пожалуй, наиболее подходящей ареной для промышленной революции.[177]

В этой стране даже короли и королевы вынуждены были так или иначе, но работать на развитие науки и производства… Когда Уильям и Мария взошли на престол в Англии в 1689 г., они обозначили начало царствования тем, что отменили известный Акт короля Генриха IV (усопшего короля), провозглашавшего приумножение металлов преступлением против короны. Однако прагматизм британской короны в том и состоял, что она всегда стремилась «приумножить металлы», а не свертывать их производство. В Своде законов, изданных Уильямом и Марией уже в первый год их правления, было ясно сказано о поддержке наук и исследований: «Ведь сей закон привел к тому, что многие искатели в ходе своих исследований, опытов и трудов, проявив великое умение и совершенство в искусстве плавки и очищения металлов, улучшая их и приумножая их и соответствующие руды, которых здесь изобилие, получили золото и серебро, но из-за страха наказания, предписанного указанным законом, не посмели проявить свое искусство полностью и демонстрировали его в иностранных государствах, чем нанесли ущерб и потери нашему государству. Посему Их Величества, с совета и согласия Лордов, Владык духовных и земных, а также Палаты Общин, представленных в этом парламенте, постановили, что любое предложение из упомянутого закона, каждое слово из него должно быть аннулировано, отменено и превращено в пустой звук»[178]


Рынок серебряной руды в Чехии. XVI в.


Столь же похвальную позицию преклонения лишь перед истиной и фактом, а не перед той или иной корпорацией (партией), проявили академические учреждения Англии и Франции. Так, два самых знаменитых философских учреждения Европы, парижская Академия Наук и лондонское Королевское Общество, не захотели (исходя из соображений пользы науки) придерживаться какой-то одной системы в естествознании… В соответствии еще со взглядами канцлера Бэкона эти учреждения решили твердо не присоединяться ни к одному из течений или к школе научной мысли, опасаясь, «что желание во что бы то ни стало оправдать какую-нибудь систему может замутнить взор исследователей и заставить их увидеть в своих опытах не то, что там есть на самом деле, а то, что должно было бы там быть…»[179]

Первой страной в Европе, вставшей на путь промышленной революции, считают Бельгию. Вскоре благодаря высоким темпам индустриализации на первые роли вышла Великобритания. Сегодня нелишне вновь подчеркнуть важную мысль: индустриализация, представляющая собой одновременное развитие человека, техники, науки, производства, энергетики, сырьевых отраслей, делает подлинно великой любую страну. Концентрация новых машин на заводах наряду с высокой дисциплиной труда позволила наладить новый уровень производства. К 1850 г. британские паровые машины производили энергию мощностью 1,2 млн. л.с., то есть более половины всего европейского производства. Великобритания стала выплавлять 2,5 млн. т. железной руды, что в десять раз превышало аналогичные показатели в Германии. На ее долю приходилось примерно половина мирового рынка промышленных изделий и около одной трети мирового промышленного производства. Показателем прогресса стало и то, что к середине XIX в. половина всех железных дорог мира находилась в Англии.

«Мастерской мира» принадлежала половина тогдашних судов дальнего плавания. Успеху британской торговли способствовали и более низкие тарифы на перевозку сырья, промышленных изделий и людей. Свою лепту в успехи экономики и торговли внесли, естественно, достижения научно-технического прогресса. В 1829 г. скорость поездов достигала лишь 25 км/ч., а всего через шесть лет, в 1835 г., она уже достигла фантастической цифры в 100 км/ч. Важнейшим событием стало изобретение паровоза. Как мы знаем, в России это же осуществили Черепановы – отец Е. А.Черепанов (1774–1842) и сын М. Е.Черепанов (1803–1849).[180]


Изобретатель Дж. Стефенсон.


Джордж Стефенсон (1781–1848) – англичанин, родившийся неподалеку от Ньюкасла, центра английской угольной промышленности. Его предки откачивали воду из копей. В восемь лет мальчуган стал уже зарабатывать. Ни о каком образовании и речи быть не могло. Вся деревня была неграмотной… Правду говорят, что в самом детстве скрыты золотые крупицы наших талантов. Спрашивается, что заставляет крох во время игр мастерить мельничные колеса, пускать их в ход над ручьем, создавать «паровые машины», модели подъемных машин и т. п. Мальчик проявил редкий дар. Со временем научился читать и писать. Стефенсон не знал, что его на жизненном пути поджидают не только бедность, болезни, безденежье, но еще и зависть людская. Мастерство его все совершенствовалось. Вскоре он стал разбираться в машинах не хуже инженеров и даже починил насос, перед которым спасовали опытные механики и инженеры. Теперь он имел деньги и время. И то и другое было брошено на овладение научными познаниями. Вместе с другом они проводили все часы за опытами, решением математических и практических задач. Спиртных напитков они не употребляли. Своего сына (жена умерла) он отдал учиться в инженерную школу. Важную роль сыграла и поддержка его работ главным инженером компании, высоко ценившим механика-самоучку.

Это был отважный, благородный и гуманный человек. Однажды он спустился в шахту во время страшного пожара и, закрыв ход пламени, спас многих горняков. В другом случае он создал специальную лампу, закрытую металлической сеткой. Лампа предотвращяла страшные взрывы рудничного газа, которые то и дело уносили жизни рабочих. Почти одновременно схожую лампу изобрел знаменитый химик Хэмфри Дэви, именем которого она и была названа. В это время Стефенсон чуть было не перехал в Америку, так как его изобретения в области железнодорожного дела не находили должной оценки в Англии. Америка уже тогда была известна как страна изобретателей. Его туда приглашали. Однако он предпочел строить железную дорогу на родине. В данной области не обошлось без предшественников. В 1759 г. некто Робинзон попытался применить пар к движению колес обычной повозки. В 1763 г. французский инженер Кюньо построил паровую повозку для доставки снарядов. В 1170 г. Кюньо повторил попытку, но машина не стала слушаться изобретателя, налетела на стену и ее разрушила. В 1787 г. американец Эванс изобрел свой локомотив. Известны имена англичан Тревитенка и Вивиана, испытавших паровую карету на улицах Лондона. Некто Мэрдок пустил паровоз ночью по малопроезжей дороге. Узревший его священник чуть не умер от страха. В другом случае подъехавший к заставе паровоз заставил сторожа возопить: «Господин дьявол, умоляю, проезжайте скорее». Первый локомотив построен Стефенсом в 1815 г. Последовало ряд улучшений. Дорога Стоктон-Дарлингтон возникла благодаря его гению и финансовой помощи (1825). Затем пришел черед линии Ливерпуль-Манчестер.[181]


Паровоз Стефенсона в музее под открытом небом (Англия).


Многие открытия были сделаны талантливыми британцами. Видимо, не случайно историки Тьерри и Гизо называли Англию «предшественницей и эталоном для Франции». Да и Виктор Гюго, обращаясь к англичанам в ноябре 1855 г., вполне искренне восклицал: «Англия – великая и благородная нация, в которой пульсируют все животворные силы прогресса, она понимает, что свобода – это свет». Англия занимает весьма почетное место и на Олимпе мысли. О роли и месте ученых в Англии точно сказал писатель М. Нордау: «Ни один народ не сделал так много для своих ученых и не ставил их так высоко, как англичане».


Строительство нового «чертова» моста через Сен-Готард.


Можно перечислить целую вереницу важнейших изобретений, пришедших к нам «с берегов Темзы»: в 1668 г. И. Ньютон изобрел отражательный телескоп, в 1680 г. английский купец У. Докур основал в Лондоне Penny Post («письмо за пенни»), в 1709 г. А. Дарби построил коксовую печь, в 1712 г. Т. Ньюмен – первую паровую машину с использованием поршня, в 1718 г. Дж. Пакл создал первое автоматическое ружье, в 1792 г. впервые был использован газ для освещения помещений, в 1771 Р. Аркрайт, с помощью изобретения Т. Хайкса, получил патент на ватермашину и применил ее в производстве, заработала паровая машина Дж. Уатта, в 1790 г. построен первый железнодорожный мост в Кольбрукдейле, в 1795 г. появилась первая железная дорога на конской тяге, в 1804 г. – первый паровоз Р. Тревика, в 1814 г. – паровоз Т. Стефенсона, в 1825 г – первая пассажирская железная дорога между Стоктоном и Дарлингтоном, в 1811 г. был открыт первый консервный завод. Стали печататься первые бумажные деньги, фунты стерлингов. Британии принадлежала пальма первенства и в изготовлении астрономических инструментов. Когда Гершель сделал свои громкие открытия, оказалось, что во Франции никто не смог их проверить (не было инструментов).

Прогресс промышленной революции в Англии стал очевидным фактом. За 25 лет тут было построено 600 пароходов, 2200 миль каналов, 1800 миль судоходных рек. В Шотландии с 1803 г. сооружено 900 миль шоссейных дорог, свыше 1000 мостов. Говоря об Англии, Энгельс назвал ее страной, непохожей ни на какую другую, со столицей в 2,5 млн. жителей, с огромными фабричными городами, с индустрией, снабжающей весь мир изделиями, и производящей почти все при помощи сложных машин, с трудолюбивым, интеллигентным населением, 2/3 которого заняты в промышленности, составляющим совершенно другую нацию с другими нравами и с другими потребностями, чем раньше.[182] К середине XIX в. Англия стала снабжать мир новостями. Сюда из Парижа перебрался немец Дж. Рейтер, доставлявший купцам и деловым людям с помощью голубей и гонцов самую оперативную информацию о событиях в мире, ценах на биржах и т. д. Он был незаменим для Англии, ставшей торгово-промышленным лидером в мире. В 1851 г. он основал информационное агентство «Рейтер», сообщения которого любила читать королева Виктория, называя его «Тем, кто знает все».

Во многом схожую картину можно было увидеть и в Ирландии. Хотя восемь веков продолжалась колонизация «Зеленого острова» англичанами и было пролито много крови. Масса жертв было принесено на алтарь капиталистического молоха, но однозначных оценок тут быть не может. Так, успехи индустриальной революции оказали заметное влияние и на Ирландию. К середине XIX в. здесь бурно развивается судостроение. После создания первого ирландского парохода на металлической основе «Принцессы Каледонии» (1838) в Белфаст из Глазго прибыл молодой шотландский инженер Э. Харланд. Вместе с предпринимателем из Ливерпуля Дж. Вольфом он приобрел тут небольшую судостроительную фирму (1858). Так была основана всемирно известная судоверфь «Харланд энд Вольф», одна из крупнейших не только в Ольстере, но и на Британских островах. Количество занятых на ней рабочих увеличилось с 500 до 9 тысяч человек. В создании фирмы приняли участие как английские, так и шотландские капиталы. Фирма специализировалась на постройке крупных судов водоизмещением свыше 10 тыс. тонн. Со стапелей ее судоверфей сошли такие известные океанские лайнеры, как «Титаник», «Олимпик», «Келтик», «Океаник». К началу XX в. «Харланд энд Вольф» построила 40 океанских лайнеров (тогда как все остальные судоверфи мира – 60). Таков вполне очевидный успех интеграции капиталов.[183] Вспомним и о том, что примерно к 1870 г. Бельгия, Германия, Франция, Швейцария догнали Великобританию в своем промышленном развитии. Происходит и заметное выравнивание уровней жизни этих стран.

Что явилось первопричиной столь потрясающих успехов европейской промышленности? Не вызывает сомнений, что в основе всего лежала чудовищная интенсификация труда. В работе Ф.Энгельса «Положение рабочего класса в Англии» (1845) дано полное и исчерпывающее описание условий жизни и труда рабочих. Тот знал эту ситуацию не по наслышке, а в результате личного знакомства с положением. Для этого Энгельс, по его словам, «оставил общество и званые обеды, портвейн и шампанское буржуазии и посвятил свои часы досуга почти исключительно общению с настоящими рабочими»… Скопление людей труда в таких городах как Лондон, Манчестер или Ливерпуль создавало уникальную возможность для капиталистов умножить производительные силы миллионов людей, а заодно и получаемые им прибыли. Экономист сумел подметить не только внешний лоск и декор столицы и других крупных английских городов, но и то, скольких жертв это стоило обычным труженикам.


Выход из колледжа. Гравюра Сент-Облена.


Описывая «трущобы» Лондона, Энгельс писал, что «лондонцам пришлось пожертвовать лучшими чертами своей человеческой природы, чтобы создать все те чудеса цивилизации, которыми полон их город, что заложенные в каждом из них сотни сил остались без применения и были подавлены для того, чтобы немногие из этих сил получили полное развитие и могли еще умножиться посредством соединения с силами остальных». Взгляните на любую из капиталистических столиц и вы увидите, как и здесь осуществляется «раздробление человечества на монады», увидите признаки и черты жесточайшей социальной войны… «Война всех против всех провозглашена здесь открыто», – подчеркивает Ф. Энгельс.[184]


А. Ван Остаде. Отдых ткача.


Труд, упорный, изматывающий, тяжкий и одноообразный, и стал тем средством, с помощью которого ковалось величие Британской империи. Если приглушить сторону социальных конфликтов и заострить внимание на профессионально-трудовой этике, окажется, что у этого подвига народа были и свои позитивные стороны. Научившись умело и качественно трудиться, англичане создали, если угодно, базис высокой конкурентоспособности товаров, а значит обеспечил успех рынка. Конечно, этот мир очень суров, если не сказать более – жесток… Вот что писал по поводу работы англичан Герцен: «В Лондоне надобно работать в самом деле, работать безостановочно, как локомотив, правильно, как машина, если человек отошел на день, на его месте стоят двое других, если человек занемог – его считают мертвым – все, от кого ему надобно получать работу, и здоровым – все, кому надобно получать от него деньги».[185] Так ведь не зря пословица гласит: «Без труда не вынешь и рыбку из пруда».

Процесс изобретений и модернизации фабрик был широко подхвачен Францией и другими странами. Хотя тут все началось задолго до описываемых нами событий, еще во времена «короля-солнца» Людовика XIV и Кольбера, когда были сделаны важные шаги в направлении повышения качества производимой во Франции продукции. Историк Ф. Блюш пишет: «Знаменитый эдикт от августа 1669 года, регламентирующий текстильное производство, опрокидывал множество привычек, ломал рутину и совершенно напрасно заставлял прибегать к драконовским мерам: «Через четыре месяца после опубликования уставов все прежние станки должны были быть уничтожены и перестроены в соответствии с указанными габаритами. Продолжительность промышленно-технического обучения, присуждение звания мастера были строго определены. Реализация этих мер и контроль за их выполнением были поручены мэрам и городским старшинам или, за отсутствием оных, полицейским судьям…»».[186]

Позже работали уже иные, капиталистические стимулы… В 1783 г. во Франции появился первый пароход, Л. Ленорман совершил первый успешный прыжок с парашютом, братья Монгольфье совершили перелет на воздушном шаре. В 1794 г. был изобретен телеграф в виде семафора, в 1808 г. появилась первая печатная машинка, а в 1811 г. Ф. Кениг изобрел паровой пресс для печати. В 1795 г. во Франции введена новая метрическая система мер и весов (литр, грамм, метр), существующая и поныне. Прокладываются новые дороги. В 1888 г. Восточный экспресс связал Париж и Константинополь. Все машины и изобретения не перечесть. Они стали «живым воплощением революции»… Как скажет Ф. Лассаль, машина Аркрайта воплотила в себе «полный переворот всего этого общественного строя». В 1834 г. француз Луи Дагер сделал первый фотографический снимок, а в 1839 г. астроном и историк науки Д. Араго сообщил Парижской Академии наук об изобретении Дагера («с помощью светового луча получать прочное изображение на серебряной пластинке в камере-обскуре»).[187]


Француз Дж. Перроне – организатор первой инженерной школы в мире (1747).


Разумеется, многие изобретения имели предшественников… В частности, так было и с камерой-обскурой, сделанной еще в XVI столетии итальянским физиком Джованни Баптиста Порта. Попытки перенести получаемые с ее помощью изображения на бумагу, если и были, то оказывались бесплодными до появления на свет «изобретателей светописи» Л. Дагера (1787–1851) и Ж. Ньепса (1765–1833). Первый был художником и в 1822 г. изобрел так называемую диораму (от греч. «видеть насквозь»). Дагер изготовлял прекрасные декорации для парижских театров. Будучи одержим идеей воспроизвести и удержать изображение, которое он получал на камере-обскуре, Дагер оставил свое почтенное и прибыльное ремесло декоратора и весь отдался изобретательству. Химик Дюма, секретарь Академии наук, затем вспоминал, что к нему даже приходила жена изобретателя и пытала его, не следует ли ей озаботиться лечением «безумца». А в это же самое время к решению проблемы подходил Ж. Ньепс (на другом конце Франции). Их познакомили… На пути открытия фотографии стояло немало препятствий (смерть Ж.Ньепса, пожар диорамы, уничтоживший все имущество Дагера, безденежье, что хуже любого пожара и т. д. и т. п.). Наконец, на помощь изобретателю пришло правительство Франции. Все беды остались позади. Успех был полнейший (1839). Заинтригованная публика скупала все приборы, напоминающие камеру-обскуру. Сбывались слова фельетониста Ж.Жанена, предрекавшего изобретению колоссальный триумф. В самом деле, всем хотелось запечатлеть образ самих себя, своих близких и любимых. Даже Бальзак, бывший противником фотографии (он считал, что с каждым таким снимком из нас улетучивается частичка души-призрака), не удержался все-таки от посылки фотоизображения красавице Ганской (хотя он почему-то счел более экзотичным показать себя перед возлюбленной не во фраке, а в панталонах). Практические стороны применения фотографии оказались, как мы теперь знаем, просто необъятны (от снимков небесных тел до тел и лиц человеческих).[188]

Не меньшее число триумфов имело место и в теоретической научной сфере. С 1789-го по 1815 гг. совершила колоссальный рывок математика. Француз Лазарь Карно (1753–1823) был «организатором побед» не только на военно-политическом, но и на научном поприще: «Геометрия положения» и «Исследование секущих» – исходные пункты современной геометрии. Гаспар Монж (1746–1814) становится одним из основателей Политехнической школы, выпустив из ее стен блестящую плеяду геометров. Он же заложил основы науки о машинах и механизмах. Ему удалось сохранить верность науке как своей единственной возлюбленной (в отличие от Лавуазье, в котором откупщик на какое-то время взял верх над химиком). Карл-Фридрих Гаусс (1777–1855) написал «Теорию движения небесных светил» и, посвятив себя обсерватории в Геттингене, отказался от профессуры. П. Лаплас (1749–1827) создал его классические труды «Аналитическая теория вероятностей» и «Трактат о небесной механике».


Лазар Карно увлекает за собой войска в атаку.


Политические революции не только не помешали, но еще и подхлестнули процесс открытий и изобретений… Показательна личность А. Лавуазье, о котором уже говорилось ранее. Он стал одним из первых героев научно-технической революции. И хотя его отправили на гильотину, но его труды как ученого и изобретателя заслуживают высочайшей оценки. Лавуазье принадлежал к семейству крупных буржуа. Родители желали увидеть сына адвокатом. Антуан поступил учиться в Коллеж четырех наций (Коллеж Мазарини), где учились аристократы, дети крупной буржуазии и высоких чиновников. Здесь сильны были схоластические порядки, неплохо обучали древним языкам (латыни и греческому), но пренебрегали современными иностранными языками. Лавуазье так и не смог выучить английский или немецкий (но отлично знал латынь). В коллеже Антуан возмечтал о литературной карьере и даже что-то начал сочинять (в духе «Новой Элоизы» Руссо). Впрочем, молодости свойственно увлекаться всем без разбора. Принимал он участие в различного рода конкурсах и даже был награжден премией за красноречие. Затем поступил на юридический факультет и закончил его, получив звание адвоката (1764). О том, что перед нами бесспорно выдающийся молодой человек, свидетельствуют его успехи на ниве наук. Учиться на юриста тогда было очень непросто, ибо программы были весьма насыщенными. Так вот мало того, что он успешно закончил обучение, но ухитрился параллельно пройти и курс физико-математических, химических и естественных наук. Его учителями и наставниками были астроном и физик аббат Ля-Кай, известный геолог и минералог иезуит Геттар, химик-экспериментатор Руэлль-старший.

Первым успехом молодого ученого-естественника можно считать его победу «в конкурсе фонарей»… В год, когда Антуан торжественно облачился в адвокатскую мантию, Королевская Академия Наук объявила конкурс на тему «Найти наилучший способ ночного освещения улиц большого города, соединяющий в себе яркость освещения, легкость обслуживания и экономичность» (1764). Это была самая насущнейшая проблема столицы. Ведь, даже свет, излучаемый «королем-солнце», не мог рассеять того ужаса и мрака, что царили в те времена на улицах и площадях Парижа, напоминавшего собой скорее унылое и печальное кладбище. Редкие фонари со свечами гасли через час-другой и только усугубляли безрадостную картину. О том, что представлял собой тогдашний Париж, вы знаете из воспоминаний Н. Карамзина. Однако тут уместнее напомнить слова другого русского писателя, Д. И. Фонвизина, сообщавшего родным из «столицы мира»: «Париж может по справедливости назваться сокращением целого мира. Сие титло заслуживает он по своему пространству и по бесконечному множеству чужестранцев, стекающихся в него со всех концов земли. Жители парижские почитают свой город столицею света… Зато нечистота в городе такая, какую людям, не вовсе оскотинившимся, переносить весьма трудно… на скотном дворе у нашего доброго помещика чистоты гораздо больше, нежели пред самыми дворцами французских королей».[189]

Лавуазье как раз и взялся за решение этой важной и насущнейшей задачи. Дело было не только важным, но и весьма почетным. Власти Франции уже не могли себе позволить, чтобы Париж, куда съезжались иностранцы со всего света, выглядел мрачно-грязным, как это бывало на протяжении многих веков, когда от деда к внуку передавалась поговорка: «Он пристает, словно парижская грязь». Передвигаться по такому городу было трудно и опасно (в вечерние часы пешеход мог попасть под колеса мчавшейся кареты или в спину ему запросто могли всадить нож). К тому же, извечная соперница, Англия, уже имела добротные тротуары и фонари. Так что «фонарный вопрос» становился делом и национального престижа. Власти решили установить в Париже несколько тысяч фонарей… В лице Лавуазье Франция обрела не только «отца светотехники», но и провозвестника новых технических знаний.

В 1768 г. Лавуазье избирают в Академию Наук. В 1782 г. он пишет сочинение, в котором, по сути дела, нашли выражение будущие методы использования кислородного дутья в технике («Мемуар о способе значительного усиления действия огня и тепла в химических операциях»). Вскоре он изобрел некий «аппарат для маневрирования различными видами воздуха» (вместе с инженером Менье). Таким образом, Лавуазье стал изобретателем первого в мире практического аппарата для кислородного дутья. Этим его заслуги перед наукой не ограничились. Написав «мемуар о транспирации», он вторгся в биологию и медицину, изыскивая «причины большого числа болезней». Русский ученый И. М. Сеченов, отмечая в 1894 г. заслуги Лавуазье, называл его человеком «с умом глубоко проницательным, точным и прямолинейным»: «Ему больше, чем кому-нибудь, принадлежит великая заслуга систематического приложения физико-химических способов исследования к области биологии». Лавуазье низвергал любые ложные кумиры науки, не взирая на авторитеты. Так было и с некогда модным «витализмом». Поэтому столь высоко оценил деятельность французского ученого и К. А. Тимирязев: «С той поры, как дыхание, – эта, казалось, сущность жизни, – было сведено гением Лавуазье на химико-физический процесс, витализму был нанесен роковой удар».

Представляется весьма важной и та роль, которую он сыграл как один из идеологов роста фундаментальных научных знаний. Подчеркивая исключительное значение наук для дальнейших судеб человечества, сам Лавуазье говорил: «Вовсе не необходимо, для того чтобы заслужить благодарность человечества и выполнить свой долг перед родиной, быть призванным к исполнению публичных и громких обязанностей по организации и возрождению государств. Физик в тиши своей лаборатории и своего кабинета может также выполнять свои патриотические функции: он может надеяться уменьшить, посредством своих работ, массу горестей, досаждающих человеческому роду и увеличить его радости и его счастье. И если бы это удалось, благодаря открытым им новым путям, удлинить среднюю продолжительность человеческой жизни лишь на несколько лет, даже на несколько дней, разве он не мог бы также претендовать на славное звание благодетеля человечества».[190]

Эпоха Просвещения, как вы могли уже убедиться, сделала из образования своего рода культ, Верховное Божество. Когда еще министр Тюрго (при Людовике) создавал проект конституции, он в ней прежде всего говорил о значении образования, потом о роли коммун, уж затем – государства… Все умные люди понимали, что влияние образования и воспитания в долгосрочном плане оказывается куда более сильным и прочным, чем действие всяких прочих законов. Историк Мишле писал в середине XIX в.: «Я слишком хорошо знаю историю, чтобы верить в силу законов, если их введение недостаточно подготовлено, если люди заблаговременно не воспитаны так, чтобы любить законы, хотеть их иметь… Не столько законами укрепляйте принцип законности, прошу вас, сколько воспитанием: сделайте так, чтобы законы были приемлемы, возможны; воспитайте людей, и все будет хорошо».[191]

Во Франции в посленаполеоновскую эпоху произошли перемены в образовании. Университету вернули его название (1822). Глава Университета (великий магистр) стал «министром духовных дел и народного просвещения». Университет занял одно из самых важных мест в системе других государственных учреждений. Отныне это была сфера (или «отрасль») центральной власти, мозговой центр ее «орудий властвования». В 1830 г. произошло и другое знаменательное событие – отделение высшей школы от церкви. Университет включал ныне и все ступени образования (высшее, среднее и низшее). Высшее образование давалось на богословском, юридическом, медицинском, естественном, литературном факультетах. Правда, более или менее процветали тогда лишь юристы (3000 слушателей в 1814 г.) и медики (1200 слушателей). Естественный и литературный факультеты в те времена почти не имели слушателей. Плюсом было уже то, что эра строгостей миновала. Возник эмбрион Нормальной школы. Однако были и минусы. Если высшей школой власти еще интересовались (попытки основать в провинции четыре-пять крупных центров), то среднее образование оставалось таким же, как и во времена Империи (лицеи получили лишь новое название – коллежи).


Дж. Рейтер. Будущие солдаты. 1848.


Внесен законопроект, цель которого обеспечение большей свободы образования (1835). Политехническая школа, закрытая на время из-за опасений ее чрезмерного свободомыслия, перешла в ведение министерства внутренних дел, а затем военного ведомства. Но разве призвание инженера в том, чтобы ходить строем и четко исполнять военные команды?! Кстати говоря, когда выпускники Политехнической школы без особого восторга отнеслись к факту провозглашения Наполеона императором и даже отказались приносить тому свои поздравления, тот чуть не прикрыл школу. Тогда их директор, отважный и мудрый Г. Монж, выступил в защиту своего детища. «Однако твои политехники открыто воюют со мною», – недовольно заметил император. На это Монж ему ответил так: «Государь, мы долго старались сделать их республиканцами, дайте им, по крайней мере, время превратиться в империалистов. Вы поворачиваете слишком круто»… Повороты в ориентации молодежи следует делать крайне осторожно, иначе могут сбиться с курса, а то и вообще потеряются в океане жизни.

Создан ряд специльных учебных заведений (вне рамок Университета). В 1819 г. происходят преобразования и в Школе изящных искусств и Консерватории искусств и ремесел. Возник дополнительно ряд высших учебных заведений: Школа хартий (Ecole des Chartes) для изучения отечественных древностей (преобразована дважды – в 1829 и 1846 гг.), Центральная школа искусств и мануфактур (1829) для подготовки гражданских инженеров, две Школы искусств и ремесел, Французская школа (в Афинах) для изучения греческого языка и древностей, наконец, «всеобъемлющее выражение французской научной мысли» – Французский институт, состоявший из Французской академии и Академии моральных и политических наук. Знаменитую «Эколь Нормаль» вскоре станут называть «инкубатором интеллигенции». В ее стенах немало будущих талантов Франции получат возможность, говоря словами французского математика Ж. Пуанкаре, «восторгаться изящной гармонией чисел и форм».[192]

Некоторый прогресс заметен и в области среднего и начального образования. Министр образования Ф. Гизо в 1833 г. провел в жизнь закон, создавший весьма эффективную и надежную для того времени систему обучения. Каждая коммуна обязана была содержать светскую или конгрегационную школу на свои средства или сообща с другими коммунами. Учителя народных школ должны были в обязательном порядке иметь аттестат учителя, в противном случае государство просто не допустило бы их в классы. Кроме того, по закону местные власти обязаны были предоставить им квартиру и жалованье, обеспечить пенсией.

Восхищение, преклонение перед учителем, профессором в крови у поколений французской интеллигенции. Р. Роллан, хотя и отвергал мысль о возможности своей преподавательской деятельности (считая, что нет таланта), тем не менее, охотно признал: «Преподавание – благороднейшее дело, и я понимаю, что, несмотря на все его трудности, оно может доставлять большую радость тому, кто умеет пробуждать молодые умы. Я помню, чем обязан своим учителям. Порой довольно одного случайно оброненного слова учителя, и вся наша жизнь озаряется новым светом! А ведь казалось, его как следует и не слушал или над ним смеялся! В ту минуту этого слова как будто и не заметил. И лишь много лет спустя обнаруживаешь в себе его плоды. Я люблю и с уважением отношусь к добрым служителям просвещения. Они создают кадры для армии духа. Думаю, что и сам тоже служу в рядах этой армии».[193]

Пройдет немного времени – и кропотливая работа поколений французских профессоров, ученых, преподавателей превратит Францию в одну из самых передовых и культурных стран мира. Если английский школьный учитель победил при Ватерлоо, немецкий – под Седаном, то французский одерживал сокрушительные победы в ходе культурных битв XIX века. Это было тем более важно, что ученый-гуманитарий является не только воспитателем, но и «главным терапевтом нации». Франция потерпела весьма ощутимое, болезненное поражение от Германии (1870), результатом чего стал беспрецендентный моральный кризис общества. Кто же в состоянии восстановить надломленный дух великой нации? Прежде всего историк, философ, деятель культуры. Чрезвычайно показательно, как вели себя французы в условиях поражения. Если в России столичная интеллигенция (в основе своей, русофобская) устроила после 1991 г. шабаш и пляску Святого Витта (напоминающие скорее танец «шесть-сорок»), торжествуя и кликушествуя по поводу поражения, разгрома СССР и России, то французская интеллигенция встала на защиту отечества. И решающую роль в битве за Францию сыграли видные историки (Ж. Мишле, Э. Лависс, Г. Моно, И. Тэн, Э. Ренан и др.). Они не побоялись поднять знамя историзма и национализма (в лучшем смысле этого слова). Вот как сказал об этой битве за честь родины директор Высшей школы исследований по социальным наукам Жак Ревель: «Существенную роль роль в успехе реформы сыграла история как предмет, и не только потому, что историки занимали заметное место в выработке новой политики в сфере высшего образования. Эта дисциплина играла важную идеологическую роль на протяжении XIX в., давая пищу самым различным и противоречивым общественным настроениям эпохи: ностальгии, пророчествам, сциентизму. Однако во Франции травма, вызванная военным поражением, оказала особое влияние на историческую дисциплину. История стала хранилищем оскорбленной национальной гордости, ее целью стало содействие гражданскому перевооружению нации. Лависс в этом смысле представлял своего рода воплощение союза исторической науки с политическими воззрениями Третьей республики в критический период жизни страны: он был не просто одним из духовных отцов «новой Сорбонны», но и автором знаменитой серии учебников по истории для начальной школы, крестным отцом грандиозной «Истории Франции» – полуофициального пособия по национальной истории. В период, когда страна сомневалась в себе и обязана была найти в прошлом источник возрождения уверенности, историописание было поставлено на службу учителю. Помимо прочего, идеологическому влиянию истории в неменьшей степени содействовал и академический престиж, которым она пользовалась».[194]


Дж. Райт. Философ читает лекцию. 1765.


Сможет ли российская историческая наука, когда придет момент истины и народ потребует у нее ответа на вопросы, сказать: «Да, я сделала все возможное и невозможное, защищая Россию, СССР против лжи и ненависти?»

…Разрушаются некогда прочнейшие перегородки между отдельными науками. Возникают новые специальности и направления. Умножается число научных терминов. Заметно больше стало и профессиональных ученых. Высшее образование стало сближаться с потребностями науки и производства. Писатель П. Анненков (в Париже) с изумлением отмечает удивительные перемены, происходящих в Сорбонне, определяя их как «нечто серьезное» (1847). «В Сорбонне произошло нечто посерьезнее. Знаменитый Дюма (ученый-химик), вероятно, уже снесясь с администрацией, предложил от собственного имени (совету) факультета des Sciences, где он старшина, просить совет университета об образовании третьего факультета – механических искусств, ремесел и земледелия, студенты которого могли бы получать все ученые степени первых двух факультетов. Так и сделано. Вы понимаете («друг мой»), что утвердительный ответ на эту просьбу будет одним из самых важных происшествий нынешнего года во Франции. Впервые промышленность и землепашество станут наравне со всеми другими учеными занятиями, почислятся детьми современной цивилизации, и снимается с них последнее урекание в корыстности и неблагородстве, оставшееся от средних веков… Едва разнесся слух о нововведении, как партия («National») объявила, что им оскорбляется величие науки, принужденной заниматься теперь торгашами, спекулянтами, фермерами вместо того, чтоб смотреть в небо, открывать идеи, совершенствовать человечество».[195]

Эпоха в культурно-просветительском отношении представляет собой довольно впечатляющее, хотя и противоречивое зрелище. Миллионы людей, до того ни разу не державшие в руках книги, начинают читать и получать от чтения большое удовольствие. В это же время, как отмечали другие, несмотря на то, что были сделаны выдающиеся физические, химические и биологические открытия, открывателей и провозвестников нового нередко встречали в штыки, бросали в тюрьмы или осмеивали. Несмотря на активное применение в медицине новых лечебных средств, в Европе и в XIX в. еще было немало стран, где духовенство и знахари, как ни в чем ни бывало, продолжали изгонять из больных бесов, врачуя их главным образом молитвами и ладанками. Люди умные и одаренные стремились вперед, тогда как отсталая масса, косная в силу своей инерции, тянула общество назад, сковывая и ополчаясь на таланты, стараясь избавиться от них любым способом. Эти тенденции и противоренчия мы наблюдаем почти повсюду – в Англии, Испании, Франции, Австрии, Германии, Италии.

Ранее уже говорилось о большом, позитивном вкладе церкви в мировую культуру и цивилизацию, но в её действиях известны примеры иного рода. Когда религии много, это создает проблемы. Как пишет Л.М.Баткин, в XIV–XV вв. итальянское духовенство было многочисленным. В Италии (без Сицилии, Сардинии и Корсики) насчитывалось 266 епископств, из них 109 на Севере и в центральной части страны (без Рима), в то время как в Германии, Франции, Англии, Шотландии, Испании и Португалии, вместе взятых – 267. Во Флоренции в XIV в. духовенство составляло 3 % населения, в то время как в Англии в 1377 г. – 1,5 %.[196] Несомненно то, что засилье духовенства сыграло свою роль в декадансе, а затем и в распаде Италии. Подчеркнем и еще одно: ведущие страны Европы, вероятно, не случайно сделали мощный рывок вперед в области науки, промышленности и техники. Ведь здесь влияние церкви было гораздо меньше, нежели на юге Европы (в Италии, Испании, Португалии).


П. Берругете. Инквизиция.


Инквизиция запрещала смелые, яркие, интересные произведения. В Испании всех тех, кто преступал этот запрет, выставляли к позорному столбу, били кнутом и бросали в темницу, а в монархии Габсбургов даже крупных чиновников увольняли, если было доказано, что они читают запрещенные сочинения. Многие выдающиеся деятели культуры решительно противились реакционному духовенству (Гойя). Один из самых серьезных протестов против церковного воспитания прозвучал и из уст Виктора Гюго, говорившего, что свет цивилизации можно потушить лишь двумя способами – нашествием солдат или нашествием священников. Если первое угрожает матери-Родине, то второе – нашему Будущему (ребенку).

Полагаю, что в тут вполне уместно привести и слова английского мыслителя и публициста Э.Бёрка (1729–1797), известного своими «Размышлениями о французской революции»(1790). В сочинении «Философское исследование о происхождении наших идей возвышенного и прекрасного» (1757) он указал на те препятствия, что всегда мешали Просвещению: «Для того чтобы сделать любую вещь очень страшной, кажется, обычно необходимо скрыть её от глаз людей, окутав тьмой и мраком неизвестности (obscurity)… Те деспотические режимы правления, которые держатся на аффектах людей, и главным образом на аффекте страха, прячут своего главу насколько можно дальше от глаз народа. К тому же самому во многих случаях прибегали и в религии. Почти все языческие храмы были погружены во мрак»…[197]

Таково же было и мнение Гюго. Религии не объединяют, а разобщают людей. У каждой из них своя истина и каждая считает ее наипервейшей, не останавливаясь перед казнями, преступлениями ради ее возвеличивания (примеров тому немало – «Варфоломеевская ночь» во Франции, жестокость Кальвина и Лютера, инквизиция в Испании). Истина Талмуда враждебна истине Корана, католик ненавидит протестанта и т. д. и т. п. В итоге, будучи сами по себе, возможно, очень неплохими людьми, церковники тем не менее «плавают в волнах этой взаимной ненависти». К тому же, истина, как признают они сами, зачастую скрыты от непосвященных глаз. Отсюда частые столкновения между верой и рассудком. Церковь стремится одержать верх в споре идей и обрести новые сферы влияния. Как этого добиться? «Захватить в свои руки народное образование, завладеть душой ребенка, формировать по-своему его сознание, начинять его голову своими идеями – таков способ, применяемый для этой цели; и он ужасен. У всех религий одна задача – силой завладеть душой человека» (В. Гюго). Силой или обманом… Будьте уверены, что там, где они воцаряются всевластно, несправедливость, ложь и угнетение простираются буквально usque ad caelum (лат. «до самого неба»).

Эта опасность угрожала и Франции. Бог дал человеку способность к познанию, но церковь вламывается в слабую детскую душу и воспитывает в ней «веру в заблуждения». (Веру в заблуждения, как известно, столь же эффективно может насаждать и государство, так что и оно не является бесспорным гарантом истины). В этом вопросе нужен разумный и сбалансированный подход. Гюго, следуя за Голбахом, считает: церкви нельзя доверять воспитание народа. Сам священник вполне может быть человеком искренним, достойным, убежденным, знающим. Но, глядя на итоги обучения и воспитания этой системы, видим и серьезные пробелы и просчеты. Хотя мы и не вправе умолчать о триумфах и успехах святых отцов в деле воспитания (вспомним достижения протестантов, иезуитов, нашей православной церкви).

Надо, конечно, иметь в виду и то обстоятельство, что люди не нашли еще безошибочного способа обучения и воспитания. Сей процесс подобен изготовлению высокосортной стали. Всегда были, есть и будут «отходы» и «брак». Как нельзя требовать от простого клирика быть большим святошей, чем папа Римский, так нельзя к обычному церковному учителю предъявлять требования быть св. Франциском, Руссо, Паскалем и Ньютоном одновременно.

В. Гюго говорил и о другом. Его особенно волновало то, что церковь зачастую насаждала духовную и интеллектуальную несвободу. Он писал: «Воспитание, осуществляемое духовенством, означает осуществляемое духовенством правление. Правление этого рода осуждено. Это оно воздвигло на величественной вершине прославленной Испании ужасный алтарь Молоха – кемадеро Севильи. Это оно создало после античного Рима папский Рим – чудовищное удушение Катона руками Борджа… Правители-священники оказываются несостоятельными с обеих точек зрения: вблизи видишь их пороки, сверху видишь их преступления. Они держат взрослых в тисках, они накладывают свою лапу и на детей. Историю, которую творил Торквемада, излагает Лорике. Вершина – деспотизм, основание – невежество».[198]

Далеко не со всем в этой филиппике Виктора Гюго можно согласиться… Но нельзя не признать, что в них все же есть существенная доля истины. Мы не раз еще убедимся в том, что устами священников глаголет тирания, а с амвонов идет несусветный обман униженных, попранных и обобранных. Примеров тому немало и в XIX веке… Более того, в середине века папизм, как писал Э. Геккель, сбросил «старую маску поддельной просвещенности» и объявил независимой науке решительную войну не на жизнь, а на смерть. Тогда им были предприняты три мощные наступательные кампании, целью которых было восстановить свою пошатнувшуюся власть и свой авторитет в массах. Первой акцией стало обнародование декрета «о непорочном зачатии Марии» (1854). Десять лет спустя, в 1864 г., папа публикует энциклику, где объявляет «полное проклятие всей современной цивилизации и духовной культуре» (в приложении он перечислял отдельные достижения разума, философии, наук). Еще через шесть лет князь церкви изрек и самое последнее слово «христианской истины». Ватикан торжественно объявил о непогрешимости всех пап в истории церкви, включая и ныне живущих (1870). При этом на Ватиканском совете три четверти из присутствовавших князей церкви (451 из 601) дружно проголосовали за догмат непогрешимости церковной власти.[199]

Однако в конце XIX века уже и бастионы церкви выглядят не столь несокрушимыми. О возросшем авторитете знаний и точных наук свидетельствует случай, описанный в книге русского ученого Ф. Зелинского «Из жизни идей». Вот что произошло (в XVIII в.) с неким берлинским пастором. Тот, будучи в дружеских отношениях с великим математиком и механиком Эйлером, однажды пожаловался ему на плохое внимание прихожан к проповедям. Он поведал ученому о том, каким образом он общался со своей паствой в ходе проповеди: «Я представил им мироздание, с его самой прекрасной, самой поэтической, самой чудесной стороны; я приводил древних философов и даже библию; и что же? Половина моей аудитории меня не слушала; другая половина дремала или оставила храм». Иначе говоря, старые методы обучения и назидания не помогали. «Что делать?» – спрашивал он, чуть не плача.

Эйлер посоветовал изобразить мироздание не по библии или другим древним источникам, а по данным новейшей астрономии. «Скажите им, – говорил он, – что по точным, не допускающим сомнений вычислениям наше солнце в миллион двести тысяч раз больше земли… Планеты в вашем изложении только своим движением отличались от неподвижных звезд; предупредите ваших слушателей, что Юпитер в тысячу четыреста раз больше Земли, а Сатурн – в девятьсот…» Названы и другие поражающие сознание прихожан цифры. Пастор последовал совету Эйлера. Итог был внушителен. Но потом пастор сокрушенно сказал Эйлеру: «Люди позабыли о почтении к святому храму: они провожали меня аплодисментами!»

Ф. Зелинский не разделял восторгов этих «неофитов науки», говоря: «Трудно сказать, как отнеслась бы античная аудитория к первой проповеди нашего пастора; зато несомненно, что на второй она бы заснула. С ее точки зрения, только грубый, варварский ум может приходить в восторг от одной громадности цифр, от этого серого тумана бесконечности, в котором всякий образ, всякий цвет расплывается, в котором ничто не дает пищи ни нашему воображению, ни нашему сердцу. Если мы справедливо видим признак упадка художественной эстетики в увлечении колоссальными формами, то мы с таким же правом можем признать упадком – не науки, разумеется, а научной эстетики, если этот термин допустим, – это бессмысленное преклонение перед миллиардами миллиардов простых и кубических миль…»[200]

Тем не менее столь важный, кардинальный сдвиг акцентов в убеждениях и настроениях людей симптоматичен. Письмо Флобера к некой де Женетт (1878) одно из бесчисленных свидетельств такого рода. В нем он как нечто вполне естественное констатирует, что смерть папы не произвела абсолютно никакого впечатления на общество… «Церковь ныне утратила значение, какое ей придавалось когда-то, и папа перестал быть Святым Отцом. Лишь небольшое число светских лиц составляет ныне церковь. Академия наук – вот вселенский собор, и смерть такого человека как Клод Бернар (авт. – известный французский физиолог и патолог, один из основоположников экспериментальной медицины), куда важнее кончины престарелого господина вроде Пия IX. Толпа превосходно понимала это во время его (Клода Бернара) похорон! Я присутствовал на них. Было как-то благовейно и очень красиво!»[201]

Яростные споры вокруг места и роли образования, культуры, религии в судьбе народа понятны. Веками тупость, алчность, невежество соседствовали с прогрессом, ведя с ним непримиримую борьбу. Оттого Гегель столь расплывчато и объясняет смысл «образования»: «Образование является, правда, неопределенным выражением. Но более точный его смысл состоит в том, что то, что должно быть приобретено свободной мыслью, должно проистекать из нее самой и быть собственным убеждением. Теперь уже не верят, а исследуют; короче говоря, образование – это так называемое в новейшее время просвещение».

Во Франции (как и в Европе), несмотря на заметные успехи наук и высшей школы, средняя школа, особенно в глубинке, продолжала пребывать в полусне. В середине XIX в. еще немало учителей, подобных бальзаковскому дядюшке Фуршону («Крестьяне»). Будучи учителем в Бланжи, он потерял свое место «вследствие дурного поведения и своеобразных взглядов на народное образование». Он охотнее и чаще помогал ребятишкам делать из страниц букварей кораблики и петушков, нежели обучал их чтению… Когда же его любезные чада воровали фрукты, он истово, хотя и весьма оригинально, бранил их, не забывая при этом поделиться воспоминаниями о своем искусстве в этой области. Его наставления скорее походили на уроки на тему «Как ловко и быстро обчистить чужой сад?» Беседы же его с учениками служили верхом античной, буколической простоты… Однажды, как пишет Бальзак, в ответ на попытку мальчугана, опоздавшего в школу, оправдаться: «Да я, господин учитель, гонял по воду теленков», Фуршон возмущенно произнес: «Надо говорить: «телят», животная!»

Среди академиков и чиновников министерств полно людей, имевших формальное отношение к науке и образованию. Они чем-то напоминают одного из героев Мопассана, что с детских лет мечтал об ордене. Хотя даже его жена, к которой тот обратился с вопросом «Не удостоят ли меня знака отличия по народному просвещению?», с крайним удивлением заявила ему: «По народному просвещению? А что ты для этого сделал?» («Награжден»). Эти слова вполне можно обратить и к некоторым бывшим российским министрам образования. Вспомним, что и об иных академиках тогда говорили так: «Они обладают хорошим желудком, но плохим сердцем». Вдобавок, иные из них еще и продажны… Как знать, возможно, Бриссо и Спиноза были правы. Первый сравнивал академии с аристократиями, тормозящими полезные нововведения и начинания, видя в них лишь царство мелких интриг. От академиков страдали Бейль, Гельвеций, Руссо, а Спиноза писал: «Академии, основываемые на государственный счет, утверждаются не столько для развития умов, сколько для их обуздания. Напротив, в свободном государстве науки и искусства достигают высшего развития тогда, когда каждому желающему разрешается обучать публично, причем, расходы и риск потери репутации – это личное дело». Разделял некоторые из этих опасений и Ж.-П. Марат, считавший, что значительная часть научной «знати» выродилась в касту, обслуживающую власть.

Если для красивой и пустой девицы великим соблазном являются экран или подиум, то для ученого опасной искусительницей стала Академия… К ее стопам готовы прильнуть тысячи и тысячи слуг науки… Она – высший жрец, который определяет, кому вознестись в лучах славу, а кому стать жертвой. Во всем мире после того, как академии вошли в моду, многие стали домогаться их ласк. Хотя были и такие, о которых Альфред де Виньи (шедший и сам на всяческие унижения, дабы заполучить титул академика) говорил: «Но в наши дни вряд ли кто-нибудь даст за это такую цену». Все перипетии этих страстей познал и французский писатель А. Доде. Интриги и возня, которыми сопровождался процесс выбора в члены Академии, вызвал у него отвращение. Он опубликовал в «Фигаро» письмо: «Я не выставлял, не выставляю и никогда не выставлю своей кандидатуры в Академию». В итоге появился роман «Бессмертный» (1888). Хотя академиков так называли, но Доде понимал: бессмертие даруют боги, а не люди! В черновой тетради, относящейся к роману, Доде сделает такую заметку: «В академическом романе прежде всего дать почувствовать ничтожность всего этого. Полную ничтожность. А ведь это стоило стольких усилий, низостей, мешало говорить, думать, писать. И все, едва они туда попадут, испытывают то же чувство пустоты, не скрывают его от самих себя, строят из себя счастливцев, твердят повсюду: «Даже представить себе нельзя, как это прекрасно» – и подыскивают, вербуют новых приспешников. Комедия, которую они ломают для окружающих. Это еще и идолопоклонство женщин, которые создали их, ползанье на брюхе перед куском дерева, из которого они своими руками вырезали бога».[202]

Проблемы науки тем не исчерпывались… Центробежные силы разбросали ученых по различным направлениям наук. Тенденции к специализации вели к тому, что вместо чувства всеобщности явственнее стала обозначаться дискретность научного знания. Ученые стали разбредаться по отдельным направлениям и разделам, как дервиши в пустыне. В годы, казалось бы, всеобщего подъема науки английский ученый Ч. Бэббидж публикует книгу «Размышление о закате науки в Англии» (1830). Он высказал серьезную озабоченность тем, что возникающая узкая специализация неизбежно затруднит взаимопонимание ученых, в результате чего возрастут разобщенность и отчуждение между научными дисциплинами. Так может исчезнуть наметившееся коммуникативное единство наук и увеличиться разрыв между наукой и высшей школой. При этом неминуемо пострадают промышленность и торговля. Надо отдать должное английским предпринимателям и бизнесменам, быстро осознавшим всю серьезность возникшей угрозы (для их прибылей и стабильности экономики).

Тогда-то в спешном порядке была создана Британская ассоциация развития науки (1831). Её главная задача – способствовать популяризации знаний и вырабатывать критерии научности… Если Лондонское Королевское общество (Академия наук) являлось как бы «палатой пэров» Англии, то данная Ассоциация должна была выполнять роль «нижней палаты». С ее помощью намеревались дать мощный импульс и развитию естественнонаучного образования. Вскоре в английских колледжах и университетах началась перестройка преподавания естественных наук и математики. Многие ведущие ученые страны выступили в защиту научного воспитания, выпустив сборник «Новейшее образование. Его истинные цели и требования» (в числе авторов – М. Фарадей, В. Уэвелл, Д. Тиндаль и другие). В английском обществе постепенно стало формироваться то, что позже назовут «научным сознанием». В то же время сделаны попытки расширить круг лиц, проявивших повышенный интерес к научным изысканиям. Так, английский астроном Джон Гершель (1792–1871) в «Философии естествознания» прямо и откровенно заявит: знания не смогут развиваться должным образом, если круг их адептов чрезмерно ограничен. Верно и точно сказано… Ведь, знание, как и красивая женщина, вянет, если на него не устремлены вожделенные взоры многих поклонников.

Гершель писал: «Оно (знание), может быть, не приобретет высшей степени достоверности от всеобщего содействия, но приобретает по крайней мере большое доверие и становится прочнее… По мере того как число занимающихся отдельными отраслями физического исследования увеличивается и все более и более распространяется в различные страны земного шара, необходимо соответственное увеличение легкости в сообщении и взаимном обмене знаний». Предложено создать ряд важных специальных учреждений, способствующих развитию и прогрессу наук, а также изданию книг, научных журналов, рефератов и учебников.[203]

Казалось бы, англичане, столь ярко проявившие себя в самых разных областях, просто обязаны были безоговорочно лидировать и в образовании. Однако это не везде было так. Традиционные учебные заведения становились (в известном смысле) даже препятствием для подлинного образования. Препятствуя всему новому, они всячески мешали улучшению содержания программ и внедрению новой учебной методы. Столь похваляющиеся своей грамотностью высшие классы «не умели писать сколь-либо грамотно» и были убеждены, что правописание является никчемным педантством. Почти до середины XIX в. даже многие зажиточные фермеры и люди их класса не умели ни читать, ни писать. Фанатическая вера в специализацию обучения со временем также сыграет довольно злую «шутку» с британской наукой и высшей школой. По мнению писателя Ч. Сноу, ахиллесовой пятой английских университетов стало то, что образование здесь на протяжении многих лет получали лишь по одной строго ограниченной специальности (математика, древние языки, литература, естественные науки). «Математический трипос», конкурсные экзамены по математике, держались в Кембридже с XVIII в. Да и прогресс в обучении бесспорно мог бы быть заметнее. Лекции Гексли были недоступны «низшему сословию». Уровень подготовки учителей, их педагогическое мастерство также весьма далеки от совершенства. Слова Попа, обращенные к учителям, казалось, падали в пустоту: «Нужно учить людей так, чтобы они не замечали, что их учат, а думали, что они только вспоминают, забытое ими». Усилия графа Румфорда учредить институт для подготовки механиков (в конце XVIII в.) создали фактически «игрушку для снобов». О техническом образовании речь всерьез не шла до начала XX в. Общение ученых также продолжало осуществляться преимущественно в рамках «невидимого колледжа».[204]


В трущобах Лондона.


XIX век стал свидетелем появления и некоторых новых черт, что далеко не всем могли нравиться. Как известно, в Англии в первой трети XIX в. пребывал в качестве посла Франции писатель Ф. Шатобриан (1768–1848). Он тогда считался одним из высших литературных авторитетов Европы. Его ностальгический взгляд на Британию свидетельствовал о значительных переменах в жизни англичан: «Обозревая историю Альбиона, вспоминая знаменитостей, которых родила английская земля, и видя, как все они один за другим уходят в небытие, я испытываю горестное смятение. Что сталось с теми блестящими и бурными эпохами, когда на земле жили Шекспир и Мильтон, Генрих VIII и Елизавета, Кромвель и Вильгельм, Питт и Берк? Все это в прошлом; гении и ничтожества, ненависть и любовь, роскошь и нищета, угнетатели и угнетенные, палачи и жертвы, короли и народы – все спит в тишине, все покоится во прахе… Сколько раз в течение какой-нибудь сотни лет Англию разрушали! Сколько революций довелось ей пережить, пока не настала пора самой великой и глубокой революции, действие которой продлится и в будущем! Я видел прославленный британский парламент в пору его расцвета: что станется с ним? Я видел Англию в ту пору, когда в ней царили старинные нравы и старинное благоденствие… Ныне над лугами стелется черный дым заводов и фабрик, тропы обратились в железнодорожные колеи, по которым вместо Мильтона и Шекспира скитаются паровые котлы. Рассадники наук, Оксфорд и Кембридж, пустеют: их безлюдные колледжи и готические часовни производят удручающее впечатление; в их монастырях рядом со средневековыми надгробьями покоятся в безвестности мраморные анналы древних народов Греции – руины под сенью руин».[205] Из картины, нарисованной им, было ясно: многое менялось в повседневной жизни и обычаях Великобритании.


Бездомные бродяги под мостом Ватерлоо.


При всем «ущемлении бедностью» наиболее способные ученики из бедных семей попадали в английские школы и вузы. Бедняки знали, как писал Арнольд Тойнби, что нужно заслужить право на стипендию, ибо их родители не имели возможности поддерживать их материально в дальнейшей жизни. Это означало, что для продолжения учебы необходимо было добиваться незаурядных успехов. Выходцы из низов обычно остро ощущают и переживают ущербность своего положения, что заставляет их совершенствоваться и развивать интеллектуальные способности. «Таким образом, бедность – это постоянно действующий стимул к преодолению трудностей, если не считать тех случаев, когда стимулирующим фактором являются честолюбие, корпоративный дух или интеллектуальные искания личности. Честолюбие, корпоративный дух и интеллектуальные искания – дары богов. В английском университете можно заметить, что студент, зачисленный решением совета графства, ущемленный в социальном плане, учится еще старательнее, чем ученик общественной школы, ущербность которого сводится лишь к его экономическому статусу».[206] Post scriptum. Бедность, возможно, в иных случаях и была стимулятором. Но общий ее итог плачевен, трагичен и ужасен.

Поэтому большое значение приобретал социальный аспект образования. Попытки буржуазии ограничить образовательную и культурную тягу народа натолкнулись на упорное сопротивление чартистов и профсоюзов. В резолюции чартистского Конвента (1851) были, к примеру, выдвинуты такие требования: обязательное бесплатное среднее и высшее образование, создание технических школ взамен ученичества, открытие промышленных школ для рабочей молодежи, отделение школ от церкви. Как ранее отмечалось, те же принципы проповедывали радикальные слои французских революционеров и мыслителей. Это вынудило буржуа в Англии дать выход благотворительной деятельности (смесь забытой совести и страха).

Изменения частично затронули и положение женщин, хотя известно то пренебрежение, которое долгие годы ощущали женщины со стороны «сильной половины человечества». О, разумеется, в их адрес сказано немало высокопарных и, казалось, искренних фраз. «Без женщин заря и вечер жизни были бы беспомощны, а ее полдень – без радости» (Буаст). Но улучшило ли это хотя бы на йоту их положение? Нужно ли доказывать, что в рассматриваемую нами эпоху буржуазия вовсе и не думала превращать дам в героинь. Успехи их на ниве образования также довольно скромны. И в XIX в. к женщинам можно было отнести слова Шекспира, говорившего, что в его времена дамы считали «низостью уметь хорошо писать».


Ж. Беро. Велосипедная станция в булонском лесу.


Нелишне взглянуть шире на положение женщин в те времена. Даже в передовых странах Европы (Англия и Франция) общий уровень их жизни и образования низок. Отмечалось их всеобщее недоедание и малый вес. На фабриках этих стран женщины-работницы считались самой низкой из каст. Феминистка Х. Робинсон писала: надзиратели смотрят на нас «как на животное, на рабу, с которой можно было обращаться как угодно – толкать, щипать, бить». Жили женщины тогда недолго, в брак вступали поздно – между 25–28 годами. Выйдя замуж, они оказывались вынуждены тянуть лямку до могилы. Реальность была довольно мрачной.

Хотя условия существования женщин в различных общественных слоях и разных странах отличались (дворяне, буржуазия, крестьянство, ремесленники, рабочие), существовали и региональные различия. Так, положение женщин-крестьянок на юге Франции, на юге Средиземноморья, было более подчиненным и даже подневольным. Там в ходу были пословицы: «Шляпа должна командовать чепцом» или «Недостоин быть мужчиной тот, кто не является господином своей жены». В Бретани и Лотарингии женщины играли более заметную роль в рыночных и семейных отношениях, что сказывалось и на их положении. Само понятие «материнства» возникло довольно поздно (в конце XVIII-начале XIX вв.). Дети воспитывались в крестьянской среде главным обрсазом как работники. Они учились в поле, за ткацким станком и веретеном, «не столько говоря и слушая, сколько непосредственно участвуя».

Но если представительницы высших и средних классов все же как-то еще проявляли некоторый интерес к образованию и культуре, то среди бедных слоев наблюдалась иная картина. Буржуазный мир чаще всего их закрепощал и растлевал. Женщинам же из необеспеченных семей вообще некогда было думать о серьезном обучении. Их приниженность и отчужденность, в основе которых лежала страшная нищета, часто вынуждали их идти на панель.

Это, пожалуй, и не мудрено, если учесть ту степень фарисейства, что всегда была присуща британскому обществу. Уже с конца XVI в., когда буржуа стали обладателями немалых богатств, а аристократы обеднели, оба этих слоя сделали женщину и брак предметом купли-продажи. Богатые торговцы обычно женились на молодых. Соответственно те вскоре становились вдовами. Перед этим они вынуждены были заводить себе любовников или выходили замуж за молодых помощников (бывших престарелых супругов). Широко были распространены и тайные браки. Столь обычными становились эти нарушения, что лондонский Совет даже решил запретить ранние браки (до 24 лет). Итогом попытки укрепить мораль стал стремительный рост числа подкидышей и мертвых младенцев. Картина этого падения нравов была бы неполной без упоминания о ночных обитательницах столицы. Их царство было своеобразной любовным адом, «купелью греха». Женщины эти заняли вполне «достойное место» в британской «цивилизации» (в бесчисленных борделях и клубах). Если те обслуживали публику на высоком профессиональном уровне, не работали по выходным и праздникам, вовремя показывались врачу, Англия готова была закрыть глаза на их деяния. Жрецы буржуазной морали в оправдание позорных порядков приводили слова Фомы Аквинского, сравнившего публичные дома со сточными трубами: если, вдруг, убрать эти трубы, дворцы будут захлестнут потоками нечистот. Умерших проституток хоронили отдельно от приличных особ. Попытки закрыть вертепы в 1546 г. (после бурного распространения сифилиса), к успеху не привели. Отмечают, что яркие и броские вывески этих домов бросались в глаза любому, прибывавшему в Лондон. Вскоре те гордо расположились в центре.[207]

Английские мужчины (как, впрочем, все европейцы) были не прочь воспользоваться услугами проституток, а спрос, как известно, всегда рождал и рождает предложение. В Лондоне с населением в 475 тыс. человек насчитывалось 70 тыс. «жриц любви» (1801). Буржуазный мир все больше напоминал мир призраков, что встречается в творениях Кольриджа, автора «Сказания о Старом Мореходе» и «Кристабели». Кольридж так описал столицу Великобритании в конце XVIII в.: «Неподвижность всех предметов, мимо которых движется столько людей, – грубый контраст по сравнению с всеобщим движением, гармонической Системой Движений за городом и повсюду в Природе. – В этом туманном освещении Лондон показался мне словно огромным кладбищем, по которому скользили полчища Призраков».[208]

Ничуть не лучше выглядел и «благословенный Париж». Во времена Директории улицы Парижа оказались буквально наводнены проститутками. А. И. Герцен в «Письмах из Франции и Италии» (1847) писал: «В Париже, как некогда в Афинах, а потом в Италии, почти нет выбора между двумя крайностями – или быть куртизанкой, или скучать и гибнуть в пошлости и безвыходных хлопотах. Вы помните, что речь идет о буржуазии; сказанное мною не будет верно относительно аристократии, но ведь ее почти нет. Кто наряжается, веселится, танцует? – la femme entretenue (франц. «женщина на содержании»), двусмысленная репутация, актриса, любовница студента… Я не говорю о несчастных жертвах «общественного темперамента», как их назвал Прудон; те мало наслаждаются, им недосуг. Вместе с браком француженка среднего состояния лишается всей атмосферы, окружающей женщину любовью, улыбкой, вниманием».[209] Такая обстановка никак не способствовала росту культуры.

Схожие картины можно было видеть в Берлине, Амстердаме, Вене. Женщины низкого пошиба въелись в самую сердцевину «приличных обществ». Стремительно росло число и малолетних проституток в возрасте от 13 до 15 лет. Суть буржуазной культуры быстро вылезла наружу. Попытки хоть как-то обуздать её скотские нравы оканчивались полным фиаско. В Берлине дома терпимости, на время закрытые, в 1851 г. вновь открылись. Число их заметно превосходило количество школ и университетов. В Мадриде в 1895 г. насчитывалось 300 таких домов (за один лишь год их возникло 127). Направить бы столь бурный «прогресс» на ниву культуры и просветительства! Думаю, понятно, почему известный писатель-социолог П.-Ж. Прудон назовет продажную женщину «жертвой общественного темперамента».

Порядки, пришедшие на смену нравам XVIII в., принимали гротескные и дикие формы. В среде германского студенчества все, что хоть как-то напоминало петиметрство (т. е. претенциозные манеры молодых франтов, ухаживающих за дамами) отныне попало под запрет. К примеру, в Гиссенском университете лишь немногие молодые люди решались ухаживать за женщинами в духе старых манер. Буржуазные стереотипы поведения оказывались на поверку ничуть не лучше средневековых. Один из историков, говоря об уровне культуры тогдашней молодежи, иронически восклицал: «Кто обвинит гиссенских студентов в петиметрстве, тот будет несправедлив. Большинство вело себя – как говорили в песенке – как свиньи».

Из университетских городов Германии заслуживали особого упоминания Грейфсвальд, Фрейбург, Лейпциг, Бремен, Франкфурт и Гамбург (в последних целые улицы были заняты притонами). Повсюду царил дух наживы и эксплуатации. Не отставали ученые мужи: они «с честью» несли авторитет науки, становящейся, благодаря им, по сути, «служанкой капитала»…Так, некий почтенный профессор Ланде (мэр города Бордо) вынес постановление, по которому в праздничные дни проститутка должна была принять и обслужить до 82 мужчин. Да здравствует демократия, свободный рынок и конкуренция! В университетских городах практикуются целые групповые оргии: слуги науки, профессура, студенты «просвещают» жриц, которых и пользуют по очереди. Все почти по пословице: «Кто имеет, тому и дается».

Особое лицемерие в этих вопросах демонстрировали англичане с американцами. На людях они готовы были в морализирующем тоне проповедника рассуждать о пользе трезвости, а дома, втайне от общественного мнения, как говорится, рады-радешеньки to be on the drunk («предаться беспробудному запою»). Сопернику же они перережут глотку за фунт стерлингов, но только самым что ни на есть конституционным и законным образом. Поэтому можно верить Фуксу: «Даже науке воспрещено в Англии свободно обсуждать половые вопросы…такое значительное исследование, как «Мужчина и женщина» Х. Эллиса, было запрещено как безнравственное, и ни один книгопродавец не дерзал продавать открыто его книгу».[210]

Попытки феминисток уйти от представлений Руссо о роли женщин как существ совершенно иного склада, чем мужчина, чаще всего заканчивались явным поражением. Напомним, что прославленный философ считал: в отношении женщины гораздо важнее «всеобщее о ней мнение, нежели ее действительное достоинство». Отсюда последовал весьма странный его вывод: к девушке надо применять «совсем иную систему воспитания, чем к юноше».[211]

Некоторые феминистки пытались отважно сокрушить давнюю, тысячелетнюю темницу… М. Уоллстонкрафт опубликовала работу «Защита прав женщин» (1792), в которой доказывала необходимость установления единых требований и стандартов в отношении как мужчин, так и женщин (посвятив свое сочинение Талейрану). «Первой целью похвального честолюбия является обретение человеческих качеств, невзирая на различия пола». Все разговоры мужчин об особых женских качествах и добродетелях, так сказать, о femme de Cesar (жене Цезаря), скрывают обычный мужской эгоизм и желание держать женщину в крепкой узде, как рабыню или лошадь. В итоге подобной многовековой традиции женщины были и остаются ничтожными объектами вожделения, а полученное воспитание подрывает их силы и способности, подавляя их таланты. Однако даже робкие попытки вывести новую, «женскую этику и философию» встречали яростное сопротивление на протяжении всего XIX в.[212]

В пользу женского равноправия весьма решительно выступали еще плебейские дамы Парижа в годы Великой Французской революции (Общество революционных республиканок во главе с Клэр Лакомб и Полиной Леон). В 1793 г. именно их мужество спасло Республику. Один из лидеров «бешеных» Жак Ру даже заявлял, что «наша победа будет обеспечена, если женщины войдут в среду санкюлотов». Якобинцы же, как ни странно, оказались жесткими противниками женского равноправия. Выступая в Парижской коммуне, Шометт с пафосом восклицал: «Ужасно и противно всем законам природы, когда женщина хочет превратиться в мужчину… С каких это пор считается приличным, чтобы женщины покидали священные заботы своего хозяйства и колыбель своих детей, чтобы являться в общественные места, подниматься на ораторскую трибуну и подходить к решетке Сената (авт. – Конвента)».


В. Пукирев. Неравный брак. 1862.


Ныне, когда в мире женщины возглавляют страны, правительства, министерства, парламенты, полная нелепость таких взглядов очевидна. Но тогда мир был «мужским». Поэтому воздадим должное энергии представительниц Общества революционных республиканок и, конечно, согласимся с их эмоциональной оценкой, когда, обращаясь к соратницам из секции Прав человека, они гордо скажут: «Вы порвали одно из звеньев цепи предрассудков: а именно, то, которое, заключая женщин в узкую сферу их хозяйств, тем самым превращало половину человеческого рода в пассивных и изолированных существ… Почему женщины, наделенные способностью чувствовать и выражать свои мысли, должны примириться с их устранением от политических дел? Ведь Декларация прав одинакова для обоих полов!»[213]


Картинки из холостой жизни.


Отношения мужчин и женщин напоминают знаменитое «nos amis les ennemis» (франц. «Наши друзья – враги»). В конце XVIII-начале XIX вв. в обществе все больше появляется женщин, готовых к решительной борьбе за свои права. Их голос стал слышнее в политике, литературе и искусстве, талант их очевиден и даже недруги вынуждены воздать им должное.

Одной из таких выдающихся женщин была Жермена де Сталь (1766–1817). Казалось, все светила тогдашней Франции приняли участие в ее духовном и интеллектуальном воспитании. Она считала себя ученицей Монтескье. Ее крестным отцом был Шатобриан. Славе ее способствовало даже негативное отношение Наполеона, преследования и нападки которого сделали Сталь едва ли не самой знаменитой женщиной Европы. Наполеон говорил: «В мире существуют две силы – сабля и ум. В конце концов ум всегда побеждает саблю». Он оказался прав в одном: мадам и в самом деле справилась с ним при помощи ума, а не оружия. Хотя и не прибегла к традиционному оружию. Их битвы носили скорее словесный характер. Диктатор в отношении нее высказался так: «Это машина, двигающая мнениями салонов. Идеолог в юбке. Изготовительница чувств». Глядя на рост влияния в общественном мнении де Сталь, иные мужи Франции чувствовали себя задетыми. Подумать только, эта женщина не только болтает, что ещё как-то можно перенести, но и осмеливается рассуждать. Иные даже стали высказываться в пользу мусульманской веры, которая держит женщину в заточении гарема.


Самый знаменитый из парижских загородных кабаков – «Куртий».


Выход на культурную арену женщин типа г-жи де Сталь важен не только в социально-психологическом, но и в воспитательном плане. Ведь, у них тогда не было никакой иной трибуны (или кафедры). Сталь писала о многом и разном. Главные ее труды – «Размышления о роли страстей в жизни личной и общественной», «О литературе», «О Германии», «Размышления о главнейших событиях французской революции», роман «Коринна, или Италия» и др. В ней жила неуемная душа путешественницы. Посетив ряд стран, она как бы старалась соединять и объединять народы посредством культурных связей. В романе «Коринна», героиня которого самая знаменитая женщина Италии (поэтесса, писательница, импровизаторша, красавица), мадам де Сталь выступила в роли учительницы нравов. Тут она изложила ряд интересных и глубоких мыслей (в духе романтизма). Недаром Белинский позже назвал Жермену де Сталь «повивальной бабкою юного романтизма во Франции».[214]


Мадам де Сталь.


Высоко оценили её дарование Гете, Шиллер, Шамиссо, братья Шлегели. Стендаль хотя и бранил ее за скудость мысли, но перо считал талантливым… Байрон, как известно, вообще относился весьма скептически к «ученым женщинам». Но в данном случае делал исключение из правил. «Это выдающаяся женщина, – писал он в дневнике, – она совершила в умственной области больше, чем все остальные женщины взятые вместе; ей бы родиться мужчиной». Пушкин видел в ней свою единомышленницу. В черновых набросках романа, где речь шла об умственных интересах Онегина, были и такие строки: «Он знал немецкую словесность по книге госпожи де Сталь». В вариантах первой главы «Евгения Онегина» находим упоминания о популярности ее романов в России и даже ее педагогической значимости:

Любви нас не природа учит,
А Сталь или Шатобриан.
Мы алчем жизнь узнать заране,
Мы узнаем ее в романе…

Знаменательно, что после того как Наполеон подверг ее долгому изгнанию (бросив на прощанье фразу: «Она вызывает во мне жалость: теперь вся Европа – тюрьма для нее!»), ей трудно было найти пристанище и в Европе. Ни в Австрии, ни в Швейцарии Жермена не чувствовала себя в безопасности. Оставалось последнее убежище – Россия, куда она и устремилась (по совету С. Уварова). Граф был невысокого мнения о венской аристократии, несмотря на то, что Вену называли «немецким Парижем»: «Они ведут замкнутый образ жизни, прозябая в своих огромных дворцах, куря и напиваясь в своей среде… они презирают литературу и образованность, необузданно увлекаясь лошадьми и продажными женщинами».

В год вторжения Наполеона, вместе с неразлучным А. Шлегелем, воспитателем ее детей, видным немецким философом (умной женщине всегда мало одной страсти, ей непременно нужен ещё и философ), она, наконец, прибыла в Россию (1812). Её встречали как триумфаторшу и знаменитость. Не мудрено. Женщины зачитывались ее романами, а мужчины испытывали к ней уважение (подумать только: мадам бросила вызов «самому Наполеону»).

Для нас важным и знаменательным представляется то, что Сталь пару веков назад сумела лучше разобраться в «тайне русского сфинкса», нежели иные нынешние российские политологи. Русский народ она никак не относила к «забитым и темным», а страну не считала «варварской». Будучи умным и наблюдательным человеком, она сразу же отбросила предвзятое мнение о России и русском народе, бытовавшее тогда в Европе. Она увидела могучий народ, полный огня, душевной силы и живости, сказав, что этому народу можно верить. Хотя отметила детскую доверчивость русских. В Петербурге она встретилась с Александром I, из разговоров с ним сделав вывод: «Александр никогда не думал присоединяться к Наполеону ради порабощения Европы». В русском языке она услышала медь боевого оркестра. О крестьянах же писала: «Есть что-то истинно очаровательное в русских крестьянах, в этой многочисленной части народа, которая знает только землю под собой да небеса над ними. Мягкость этих людей, их гостеприимство, их природное изящество необыкновенны. Русские не знают опасностей. Для них нет ничего невозможного». О визите высказался и Пушкин («Рославлев»). Помимо довольно грубой оценки её как «толстой бабы, одетой не по летам», он вложил в ее уста слова: «Народ, который сто лет тому назад отстоял свою бороду, в наше время сумеет отстоять и свою голову». Так хочется верить в то, что Сталь все-таки не ошиблась в определении достоинств нашего народа. Хотя чтобы сохранить голову, ее надо иметь.

Позже, когда Сталь покинет бренный мир (1817), досужая молва стала распространять о ней всевозможные сплетни (в ряду которых фраза поэта Батюшкова о ней выглядит невинной: «Дурна, как черт, зато умна, как ангел»). Тогда на её защиту встал А. С. Пушкин. Уже в 1825 г. в разговоре с князем П. А. Вяземским он скажет: «Мадам де Сталь наша – не тронь ее!»[215]

Она бесспорно принадлежала к породе «мыслящих умов» (если применить к ней ее собственное выражение). Великим гением она не была, но в истории культуры и литературы Европы сумела занять достойное место. Литература обрела в ее лице поэтессу страсти. Пожалуй, Сталь сумела прочувствовать все страсти ее эпохи, как никто из женщин… Однажды она сказала о Руссо: «Он ничего не изобрел, но во все вдохнул огонь». Думаю, что эти слова вполне подошли бы и к ней самой. Что ее заботило больше – непрерывный прогресс человечества или же вера в отдельного человека (оставим мужчин) – наверняка сказать не берусь.

Возможно, то и другое одновременно. Иные увидели в ней символ нового времени. Французский писатель Э. Фагэ, давая серию портретов духовных вождей той эпохи, сказал о мадам де Сталь: «У ней у самой вырвалось глубокое замечание: «Отныне необходимо обладать европейским умом». Этими словами она дала возникавшему веку его девиз. При всей ее любви к великим делам и идеям родины, никто больше ее не обладал умом, доступным всей работе европейской мысли».[216] Жизненная сцена Франции опустела с ее уходом. Глубоко уважавший и ценивший ее Шатобриан скажет: «Уход таланта потрясает сильнее, чем исчезновение индивида: скорбь охватывает все общество без изъятия, все как один переживают потерю. С госпожой де Сталь исчезла значительная часть моей эпохи: смерть высшего ума – невосполнимая утрата для века. На меня же ее смерть произвела особенное впечатление.»[217]


Карикатура на Жорж Санд.


Другая «амазонка», Жорж Санд (1804–1876), с первых же шагов в литературе повела себя как воительница правды и справедливости. В ее происхождении можно найти наверняка и некоторые из особенностей ее характера. Аврора Дюдеван, урожденная Дюпен (Жорж Санд) происходила, по линии отца, от воинственного Мориса Саксонского, побочного сына польского короля Фридриха-Августа, а по линии матери – от простых парижских рабочих. Андре Моруа, который посвятил ей прекрасную книгу, так писал о ее предках: «Предки Жорж Санд – все из ряда вон выходящие люди. Там перемешались все: короли с монахинями, знаменитые воины с девчонками из театра. Как в сказках, все женщины носят имя Авроры; все имеют сыновей и любовников, и сыновья всегда на первом месте; внебрачные дети падают градом, но их признают, превозносят, воспитывают по-королевски. Все они мятежники, все обаятельны, все жестоки и нежны… В этой фамильной хронике есть что-то от изысканной комедии, от героической поэмы и от «Тысячи и одной ночи». Такова была эта Шахразада.

Ее прапрабабка, брошенная курфюрстом Саксонии Фридрихом-Августом (позднее королем Польши), превратило протестантское аббатство «в отель Рамбуйе, в некий двор любви», где, как говорят, однажды очаровала даже Петра Великого. Предки ее едва не породнились с русским двором (Морис Саксонский чуть не женился на Анне Иоановне). Так ли это, сказать трудно, но то, что будущая Аврора удачно сочетала в себе пылкую страсть прабабок и мужскую твердость и волю прапрадеда, точно. В то же время о своей матери Жорж Санд напишет: «Моя мать была родом из всеми презираемого бродячего цыганского племени. Она была танцовщицей, даже хуже этого – статисткой в самом ничтожном театрике на бульваре».

Воспитание девочки шло под влиянием матери и бабушки, которые любили ее безмерно, предоставляя максимум свободы. В поместье в Ноане ее приобщали к естественным наукам, музыке и литературе. Аврору рано увлекли книги (сказки Перро, «Илиада», «Освобожденный Иерусалим»). Затем ее направили на обучение в женский Августинский монастырь (английского религиозного братства, основанного в Париже). Тут ей привили хорошие манеры. Здесь же она обрела первые ощущения глубины и полноты жизни. Видимо, монастырь смог придать девушке ту каплю строгости, что вдвойне необходима для девиц столь развращенного века. Живя в легкомысленную эпоху, ее бабка тем не менее никогда не имела любовника. Он же приучил ее и к простоте. Выезжая на охоту, она одевала рабочую блузу и брюки.

Ее духовное вызревание шло под влиянием работ Шатобриана. Его учение пробудило в ней «все волшебство ума и все сочувствие сердца» и взволновало Аврору. Среди ее наставников было немало священников. Один из них, аббат де Премор, говорил ей: «Читайте поэтов, все они религиозны. Не бойтесь философов, все бессильны против веры». Она изучала усиленно Мабли, Локка, Кондильяка, Монтескье, Бэкона, Боссюэ, Аристотеля, Лейбница, Паскаля, Монтеня, а также поэтов: Данте, Вергилия, Шекспира. Большое впечатление на нее произвел «Эмиль» Руссо, который стал ее настольной книгой. «Для меня он звучал, как Моцарт: я понимала все» (Ж. Санд). Ее учителями на тот период стали Руссо, Лейбниц и Франклин. Одним словом 18-летняя девушка была вполне подготовлена к замужеству. Пропустим сладостно-горестные мгновенья брачной жизни. Ее брак с Казимиром Дюдеваном (1822) не был легким испытанием. Позже она посоветует своему брату Ипполиту, выдающему замуж невинную дочь: «Не позволяй своему зятю грубо обойтись в брачную ночь с твоей дочерью. Мы воспитываем дочерей, как святых, а потом случаем, как кобылок…»

Начало ее литературной карьеры относят к 1831 г. Ж. Санд прошла школу журналистики у Латуша, стоявшего во главе газеты «Фигаро». Ее небольшие заметки постепенно стали замечать. К тому времени она уже жила с любовником, прелестным 19-летним Жюлем Сандо. Тот внешне походил на «маленького Иоанна Крестителя на рождественских картинках». Юноша, пылко влюбившийся, нашел в ней любовницу и мать. Вместе с ним она делила не только ложе любви, но и перо. Аврора, подписываясь Ж. Сандо, вскоре стала самостоятельным писателем. Сандо вначале ревновал, но затем признался ей: «Ты хочешь, чтобы я работал, мне тоже хотелось бы, но я не могу! У меня нет, как у тебя, стальной пружины в голове! Ведь тебе стоит только нажать кнопку, как сейчас же начинает действовать воля…» В 1832 г. она напишет свой первый серьезный роман «Индиана». О чем роман? О положении женщины, которая столкнулась с реальным миром, где все не так, как об этом ей внушали ее учителя и родители… Сама она так скажет в предисловии к роману: «Индиана, если уж вам так хочется все объяснить в этой книге, – это тип: это слабая женщина, полная страсти, которую она должна подавить в себе, или, если вам угодно, страсти, которая осуждается законом; это воля, которая борется с неизбежностью; это любовь, которая слепо натыкается на все противодействия цивилизации». Успех романа был очевиден. Ж. Санд признал сам Бальзак.[218]


Фредерик Шопен.


За ее внешне эпатажным обликом (курила сигары, любила мужские имена и костюмы и, разумеется, мужчин) скрывалась гордая, пылкая, независимая натура. Санд – первая писательница Франции, сумевшая заработать себе на жизнь литературным трудом. Она широко распахнула перед женщинами дверь в литературу. В целой серии своих романов она яростно сражается за свободу женщины («Индиана», «Лелия»). Как образно скажет В. Белинский, «Жорж Санд есть адвокат женщины, как Шиллер был адвокат человечества». Ею движет «ясно осознанное, пламенное отвращение к грубому животному рабству» и «протест против тирании вообще». В романах Санд выписаны романтические, загадочные, необыкновенные женщины. Их можно было бы назвать своего рода «исповедью дочери века». Но им для убедительности нужна была и социально-философская платформа. Если в области чувств женщина царит и властвует, то сфера мысли вот уже тысячи лет принадлежла мужчинам.

Жорж Санд увидела для себя «восход зари» в философской системе Пьера Леру. Тот утверждал идеи всеобщего братства и непрерывного морального прогресса (как смысла истории). Ознакомившись с теорией Леру, она лучше поняла все страдания и беды народа. Эта философия перевернула всю ее жизнь. Впоследствии она скажет, что Леру спас ее от индивидуализма. Повлиял на нее и Ламенне. В нем она увидела «смесь силы и нежности». Санд помогала бедным народным поэтам (писала предисловия к их сборникам, посылала им деньги). В письме к Ш.Понси она скажет, что поэт народа должен дать развращенным классам буржуазного общества урок добродетели. Она старалась по мере сил помогать просвещению: издает вместе с Леру журнал «Независимое обозрение», участвует в выпуске газеты «Эндрский просветитель». Ее считали одним из создателей социального романа во Франции.

Социальным содержанием проникнуты такие ее романы, как «Мопра» (1837) и «Орас» (1842). В романе «Мопра» в образе крестьянина выведен народный мудрец, «деревенский философ», справедливый, благородный и полный достоинств. С помощью усилий любимой им и интеллигентной Эдме он знакомится с Гомером, Тассо и Руссо. Ж. Санд высказывает надежду на успех такого воспитания и образования: «Человек не рождается злым; не рождается он и добрым, как полагает Жан-Жак Руссо, старый учитель моей дорогой Эдме. Человек от рождения наделен теми или иными страстями, теми или иными возможностями к их удовлетворению, большей или меньшей способностью извлекать из них пользу или вред для общества. Но воспитание может и должно исцелять от всякого зла; в том и заключается великая задача, ждущая своего решения, – речь идет о том, чтобы найти такую форму воспитания, которая отвечала бы натуре каждого отдельного человека. Всеобщее и совместное образование представляется необходимым; но следует ли отсюда, что оно должно быть одинаковым для всех? Если бы меня десяти лет от роду отдали в коллеж, я бы, конечно, вырос вполне приемлемым для общества человеком; но разве удалось бы таким путем избавить меня от неистовых желаний и научить их обуздывать, как это сделала Эдме? Сомневаюсь… А пока будет разрешена проблема воспитания, общего для всех и одновременно приспособленного к особенностям каждого, старайтесь сами исправлять друг друга».[219]

Романы Санд («Лукреция Флориани», «Исповедь молодой девушки», «Нанон») это своего рода учебники по воспитанию чувств. В эпоху, когда нормальные человеческие чувства подвергаются эрозии и распаду, роль такого рода воспитания исключительно велика. Известно, что «Лукрецией» восторгался В. Белинский. Н. Гончаров отмечал, что, читая этот роман Ж. Санд, он наслаждался «тонкой, вдумчивой рисовкой характеров, этой нежностью очертаний лиц, особенно женских, ароматом ума, разлитым в каждой, даже мелкой заметке».[220]

Конечно, романы ее носят несколько схематический характер. В этом их слабость. Но в то же время в них читателей привлекает демократизм, свободолюбие, отвага и трудолюбие ее героев. Выступая на страницах провинциальной газеты, она помещает статьи, изображающие бедственное положение городских и сельских рабочих. На нее тут же набрасываются клевреты и псы буржуазии, обвиняя в идеализации тружеников и «детей народа». Однако в ответ на нападки она резонно замечает: художник волен видеть в жизни то, что он считает важным. Жорж Санд говорит: «С каких пор роман стал исключительно картиной того, что есть, картиной жестокой и холодной действительности в жизни людей и современных вещей? Я знаю, что подобные картины возможны, и Бальзак – талант, перед которым я преклоняюсь, – дал нам «Человеческую комедию» («Comedie humaine»). Но мы с ним смотрим на вещи с разных точек зрения. «Вы хотите и умеете изображать человека таким, каким он представляется вашим глазам, – говорила я ему, – хорошо! А я стремлюсь изобразить человека таким, каким мне хочется, чтобы он был, каким, по его мнению, он должен быть». Разумеется, на писательницу тотчас же набросилась свора буржуазно-дворянских писак, обвиняя ее в том, что она проводит дни и ночи в рабочих кварталах, пьянствуя там с Леру.

Хотя даже в ее «социалистических» романах («Мельник Анжибо», «Путеводитель по Франции», «Грех господина Антуана» и др.) есть немало здравого. В последнем из них обличается алчный и корыстный промышленник, наживший миллионы неправедным путем и предлагается устройство жизни на кооперативных началах. В «Мельнике Анжибо» герой рассказа, сын кулака, после смерти отца раздал богатство тем, кто некогда более всего пострадал от скаредности его старика. Он решил жить, зарабатывая собственным трудом. Вместе с тем слышен трезвый голос крестьянина, возражающего против «философии бедности». Тот даже недоумевал: «Что это за люди, которые говорят: если бы я был богат, я стал бы дрянью, и потому я очень рад, что беден. Да разве нельзя быть богатым и в то же время хорошим человеком? Если бы вы хоть просто раздавали хлеб голодным, это все-таки было бы хорошо, и богатство в ваших руках принесло бы больше пользы, чем в руках какого-нибудь хищника».

Хочу обратить внимание, что методы запугивания и обмана народа «ужасами коммунизма» ничуть не изменились за полтора столетия! Вся эта ворующая, пирующая, жирующая клика и ныне, слово в слово, повторяет то, что она некогда обрушивала на одну из самых благороднейших и гуманнейших женщин, которых только знает история. Когда она перед выборами в Национальное собрание (1848 г.) выступила против режима «семнадцати лет лжи» и потребовала от властей реальных экономических реформ, которые дали бы ее народу лучшую жизнь, ее выбросили из официоза «Bulletin de la Republique», что она редактировала.

Процитирую одно из писем Ж. Санд, где она рассказывает, как работает механизм буржуазной клеветы, выворачивающий буквально наизнанку всю суть событий. Вот как подавала буржуазная печать ее позиции: «Во-первых, я принимаю участие в заговорах отвратительного старика, которого в Париже называют «Отец Коммунизм» и который мешает буржуазии продолжать осыпать народ ласками. Этот негодяй, узнав, что народ страдает от голода, придумал для уменьшения общественных бедствий убить всех детей моложе трех лет и всех стариков старше 60 лет; кроме того, он хочет, чтобы люди не заключали браков, а жили по-скотски. Затем, так как я ученица «Отца Коммунизма», то я выпросила себе у герцога Роллена все виноградники, все земли своего кантона и могу вступить во владение ими когда захочу. Я поселюсь в них с гражданином «Коммунизмом», мы убьем всех детей и стариков, установим во всех семьях скотский образ жизни, будем выдавать на пропитание земледельцам по 6 су в день, а сами станем кутить за их счет. Не думайте, что я преувеличиваю или что я шучу, все это буквально говорится… В 1789 году фантастический страх распространился, как электрический ток, по всей Франции: всюду говорили, что идут разбойники. В 1848 году место разбойников заняли коммунисты-людоеды; о них не только говорили, их показывали. Всякий кандидат, неприятный реакционерам, к какой бы республиканской фракции он ни принадлежал, превращался в коммуниста в глазах напуганного населения. История отметит в свое время эту интересную фазу нашей эпохи. Потомство с трудом поверит ей».

Обращаясь к Национальному собранию своей страны, эта великолепная женщина, подлинная защитница трудового народа, пишет: «Мы надеемся, что народное собрание с самого начала своего существования откажется от этого преследования призрака коммунизма, который является для одних недобросовестным предлогом, чтобы в зародыше погубить лучшее будущее народа, для многих других – невежественным предрассудком, избавляющим от труда понимать истинное положение вещей. Если бы у нас спросили, коммунисты ли мы, мы бы ответили: если под словом коммунизм вы подразумеваете принадлежность к той или другой секте, мы – не коммунисты. Если вы называете коммунизмом слепое стремление бороться против всякой формы прогресса, которая не является непосредственным применением коммунистических теорий; если вы называете коммунизмом заговор для захвата диктатуры, мы – не коммунисты, так как мы убеждены, что идея о лучшем строе общества может войти в жизнь только путем убеждения. Но если под коммунизмом вы подразумеваете твердое желание, чтобы путем всех законных средств, признанных общественной совестью, установить человеческие отношения на началах справедливости и внести в них этический порядок, – тогда да, мы – коммунисты и смело заявляем это в ответ на ваш честно поставленный вопрос. Если под словом «коммунизм» вы подразумеваете, что для удержания непомерного роста эксплуатации мы признаем одно только средство: Государственное покровительство нуждающимся классам, – тогда да, мы – коммунисты, и вы сами станете коммунистами, как только потрудитесь изучить вопрос, грозящий существованию общества. Если под словом «коммунизм» вы подразумеваете со стороны государства просвещенную, добросовестную, искреннюю и энергичную поддержку всякого полезного коллективного труда как формы, наиболее широко и целесообразно охраняющей индивидуальную свободу и все законные интересы, – да, мы – коммунисты, и вы с каждым днем будете убеждаться, что должны также стать коммунистами!».[221] Хватит ли у нас ума, чести и мужества повторить ее слова?!

Нас ничуть не удивляет то обстоятельство, что даже К. Маркс закончил работу «Нищета философии», направленную против Прудона, цитатой из ее романа: «Битва или смерть; кровавая борьба или небытие. Такова неумолимая постановка вопроса» (Жорж Санд).[222]

Хоронили на маленьком кладбище в Ноане по католическому обряду. Когда провожающие ее в последний путь сказали прощальные слова (Флобер назвал ее «моей милой матерью» и «гением», выступили Ренан и Дюма-сын, зачитали послание Гюго, тот заметил, что «Жорж Санд была мыслью», добавив: Patuit dea, то-есть, «Открылась богиня») – вдруг, в завершении всего над могилой, как вестник сказочного и прекрасного мира – дивно запел соловей…

В условиях возрастания роли женщины в культурной жизни особое значение приобретала воспитательная литература. Тогда писали «не для информации, а для просвещения»… Как в Европе, так и в Америке появился целый ряд талантливых писательниц, затрагивающих в своих произведениях проблемы педагогики и воспитания. Так, в увлекательный мир погружает читателей английская писательница А. Радклифф (1764–1823), автор «Удольфских тайн». Учительница Мэри Уоллстонкрафт напишет ряд работ по проблемам женского воспитания. Ей же принадлежит сочинение «В защиту прав женщин», посвященное Талейрану.[223]


Уильям Хогарт. Модный брак.


Примером яркого женского таланта стала и Мэри Шелли (1797–1851). Она – наследница двух славных и знаменитых в истории имен. Ее мать, Мэри Уоллстонкрафт, участвовала в революционно-демократическом движении в Англии, ее отец, Уильям Годвин, являлся видным философом и романистом, автором социально-утопических «Рассуждений о политической справедливости» (1793). Его учениками считали себя поэты Вордсворт и Кольридж. Он был одним из наиболее стойких борцом за справедливость, выступал в защиту руководителей «Корреспондентских обществ» (1794). Его труды были откликом на французское Просвещение и революцию. В своей работе «О собственности» он, в частности, писал о том, что «установившаяся система собственности душит большое количество наших детей уже в колыбели», и рассматривал существующую цивилизацию как систему, на пороге жизни уничтожающую 4/5 ее ценности и счастья.[224] Мать же М. Шелли умерла сразу же после родов.

В дальнейшем жизнь Мэри пересеклась с жизнью поэта П. Б. Шелли, который станет пылким поклонником У. Годвина. Бунтарские мысли толкнули поэта на ряд опрометчивых поступков. Наследник баронского титула и крупного состояния увлекся дочкой трактирщика. Влияние Годвина заметно и в творчестве Шелли. Тот написал брошюру «Необходимость атеизма», за что его исключили из Оксфорда… Все горести и неудачи тех лет скрасило их знакомство. Первые свидания Мэри и Перси Шелли проходили у могилы ее матери, М. Уолстонкрафт (там они и дали обет верности друг другу). Их сблизили ее труды «Права женщины» и «Политическая справедливость»… Поэт посвятил своей жене образ Цитны в поэме «Восстание Ислама» (1818). Ей было тогда 16, а поэту Шелли – 22. К сожалению, жизнь показала, какая пропасть существует между утопическими воззрениями и реалиями бытия (У. Годвин, подвергавший критике устои семьи, в реалии не смог перешагнуть через устои, и закрыл двери своего дома перед убежавшими из него дочерью и поэтом, вступившими в брак). Жизнь юной женщины, почти девочки, складывалась трагически… Шелли метался по Лондону, скрываясь от ареста за долги, в поисках средств к их существованию. Жизнь в меблированных комнатах. Первый ребенок Мэри и Шелли умер недоношенным. В дневник она заносит: «Нашла мою малютку мертвой… Весь день думаю о маленькой. Растроена. Шелли очень нездоров. Читаю Гиббона». Поэт назовет ее в поэме «дитя любви и света». Она стремилась к знаниям, читая труды по истории древнего и нового мира, трактаты философов и социологов, сочинения античных классиков, поэтов. После гибели мужа она пишет в дневник: «Умственные занятия стали для меня необходимее, чем воздух, которым я дышу».

Мы не раз убеждались, сколь несправедливы и подлы английские порядки. П. Б. Шелли, по сути дела, вынудили бежать из Англии. Канцлерский суд, возглавляемый лордом-канцлером Эльдоном лишил его права воспитывать своих детей – как опасного вольнодумца, проповедующего «весьма безнравственные» принципы. Случилось так, что Мэри Шелли пришлось воспитывать, наряду со своим сыном, и дочку Байрона Аллегру Байрон (от его мимолетного романа с некой актрисой). Все горькие переживания и жизненный опыт тех лет легли в основу романа М. Шелли «Франкенштейн» (1818), доставившего ей всемирную славу.[225]

Выделялась в кругу писательниц и ирландка М. Эджворт (1767–1849), заслужившая похвалу Байрона. Ее талант отмечал и В. Скотт, бывший ее другом. Русский писатель И. С. Тургенев, основавшийся в Европе, позже будет называть себя «бессознательным учеником» мисс Эджворт. Ее мать – дочь преподавателя университетского колледжа, отец – известный ученый, изобретатель, педагог. Этот просвещенный джентльмен (судья и землевладелец) дал дочери прекрасное образование в частных школах Ирландии и Англии. Там она преуспела в языках (французском и итальянском, испанский же язык изучила уже в 80-летнем возрасте, за два года до смерти). Затем девушка воспитывалась в доме друга отца, известного педагога Томаса Дея (горячего поклонника Руссо). Конечно, решающее влияние на воспитание Эджворт оказал ее отец. Из 22 его детей наибольшей славы добьется «просвещенная Мария». Первое ее сочинение написано в развитие отцовских педагогических идей. Она выступает решительной сторонницей предоставления женщинам серьезного образования. Нужно было обладать большой смелостью, чтобы в те времена требовать от общественности включение в круг «дамских предметов» механики, химии или физики. Переехав в Ирландию, она совместно с отцом работает над двухтомником «Практическое воспитание» (1798). Это руководство по воспитанию детей. В нем содержатся разного рода полезные сведения, даются толковые методические советы. Первый том написан был отцом, а второй – дочерью. Мария старалась развлечь и увлечь детей нравоучительными историями, взятыми из самой жизни. Ее книги коренным образом отличались от обычных работ подобного рода, созданных «перстами робких учениц» (в 1796 г. рассказы М. Эджворт вышли отдельным изданием). Историки отмечают, что «на них воспиталось не одно поколение английских и ирландских детей». Ее по праву считают одним из «пионеров» науки педагогики… Эджворт создала целую систему воспитания, широко известную ныне как «экспериментальная педагогика».[226]

Культурнейшей и образованнейшей женщиной своего времени была и Мэри Энн Эванс (1819–1880). Писательский ее псевдоним – Джордж Элиот. Закончив пансион, она с помощью книг получила познания не только в области философии и социологии, но и в естествознании, что в те времена было немалой редкостью даже среди мужчин. В ней удивительнейшим образом сочетались таланты писателя, редактора и переводчика. Известно, что на протяжении ряда лет Мэри редактировала литературный раздел журнала «Вестминстерское обозрение». Она перевела на английский язык такие известные ныне работы, как «Жизнь Иисуса» Штрауса, «Сущность христианства» Людвига Фейербаха, и даже «Этику» Спинозы. Этико-философские воззрения писательницы сформировались во многом под воздействием идей позитивизма и «органической» школы в социологии. Отсюда ею заимствована мысль о неизбежности эволюции общества и наступления в будущем эры «классовой гармонии». «Отцу позитивизма» Г. Спенсеру суждено было стать не только ее духовным, но и посаженным отцом. Ему была обязана девушка встречей с возлюбленным (ученым Дж. Люисом).

Романы Дж. Элиот были популярны как в Англии, так и за рубежом. На нее взирали «как на наставницу, учителя жизни, ее называли Сивиллой»… Даже королева Виктория считала себя ее ревностной почитательницей. В доме Эванс бывали многие писатели, лучшие умы времени (И. Тургенев, Г. Джеймс и др.). Первая биография писательницы за пределами Великобритании вышла в России (серия Ф. Павленкова «Жизнь замечательных людей»). Из иных романов можно узнать о состоянии наук и просвещения поболе, нежели из кипы научно-педагогических штудий. В романе «Мидлмарч» («романе воспитания») дана жизнь вымышленного провинциального городка. В уютной гостиной британские провинциалы ведут неторопливый разговор о пользе наук и просвещения. Ощущается дух и настроение той эпохи. В беседе речь идет о многм: о том, как некий баронет изучал «Основы земледельческой химии» в целях повышения урожайности почвы на ферме, поэте Вордсворте, священнике, читавшим прихожанам лекции по истории, о возможностях современных наук. Как мы увидим из романа, и тогда было немало пессимистов, считавших, что ничего хорошего из занятий науками «не выйдет». Правда, в этом теоретическом споре им противостоит одна из героинь, которая оказывается прогрессивнее и дальновиднее всей мужской половины, говоря, что по ее мнению, «нет греха в том, чтобы истратить даже все деньги на эксперименты во имя общего блага». Она опровергла утверждения скептиков, считавших, что женщине нечего рассуждать на эти темы, ибо дамы в политической экономии не разбираются.[227]

Стоит назвать имена еще двух ирландок – Шарлотты Бронте (1816–1855) и Эмили Бронте (1818–1848), перу которых принадлежат столь любезные женскому сердцу романы («Джейн Эйр» и «Грозовой перевал»). Их отец – англиканский священник, сын бедного пастора, мать – из семейства скромных торговцев. Как и в первом случае с Мэри Энн Эванс, родители Шарлотты и Эмили Бронте также были не лишены талантов. Отец издает скромный сборник стихов – «Стихи для хижин», мать пишет эссе «Преимущество бедности в религиозных делах», в котором поднимаются весьма важные проблемы благотворительности и этики.

Семейство Бронте прожило безвыездно в угрюмой деревушке среди вересковых просторов Йоркшира. Оно многое повидало на своем веку (в том числе страшную безработицу и голод 1812 г.). На смену индивидуальной крестьянской мануфактуре шло крупное машинное производство. Все ощутимее становилась нехватка профессиональных работников. В этих местах особенно популярной стала идея образования взрослых. Вскоре здесь открылась школа механиков, при которой была создана вполне приличная библиотека, откуда семейство Бронте брало книги для чтения. Однако условия обучения были неважные. В школе, где училась Эмили (школа для детей духовенства в Коуэн-Бридже), царили нищета и убожество.

М. Спарк так описывает учебу сестер Бронте: «Не считая нескольких месяцев в школе, Эмили получала образование, слагавшееся из наставлений тетушки в начатках наук, а также в домоводстве, религиозных наставлениях и тетушки и отца, сведений, почерпнутых самостоятельно из отцовской библиотеки, а также у брата и сестер, и личных ее наблюдений. Образование это не только не было формальным, но и отличалось большой хаотичностью, однако по тогдашним меркам оно не считалось плохим, и у нас нет права оценивать его иначе. Шарлотта, жадно искавшая знаний, видимо, жаждала учиться систематически, в отношении Эмили впечатление создается обратное. Однако нельзя утверждать, что руководствовалась она здесь неверным инстинктом. Вернувшись из Роу-Хеда, Шарлотта взяла на себя дальнейшее образование Эмили и Энн, которым тогда было соответственно 14 и 12. «По утрам с девяти часов до половины первого я учу моих сестер и рисую, а потом мы до обеда гуляем», – пишет Шарлотта своей школьной подруге Эллен Насси». Некоторое оживление в этот довольно унылый распорядок дня вносят, видимо, учителя рисования и музыки». Так воспитывались английские женщины, принадлежавшие к среднему сословию.[228]

Ш. Бронте, которая вынуждена была зарабатывать на кусок хлеба нелегким учительским трудом, писала о том времени как о горьких днях своей жизни. В 25 лет ее пригласили преподавать в Брюсселе в одну частную школу. Отсюда и школы чем-то напоминают пейзаж, часто виденный ими в детстве из окон отчего дома (хауордское кладбище). Эта страшная сказка, увы, была былью… Поэтому и в романе Ш. Бронте «Учитель» нет радости, но царит печаль и тяжкий безрадостный труд наставника. В нём очерчен и реальный круг тех нелегких и утомительных обязанностей, с которыми вынужден сталкиваться едва ли не любой учитель каждый день и час. Вот как описывала Ш. Бронте тех учениц, с которыми постоянно должен был работать учитель: «Нет, он видит ученицу в классной комнате, скромно одетую, с книжками и тетрадками, разложенными перед ней. Вследствие воспитания или врожденных склонностей, в книгах она видит одну досадную неприятность и открывает их с отвращением, в то время как учитель должен вложить в ее головку их содержание; при этом строптивый ее ум отчаянно сопротивляется введению в него скучных знаний, и сдвинутые брови, угрюмое настроение искажают симметрию ее лица, грубые порой жесты лишают утонченности ее образ, а вырывающиеся временами приглушенные реплики, сразу напоминающие о родине и неискоренимой вульгарности ученицы, оскверняют свежесть ее голоса. Когда темперамент живой, а ум, напротив, вялый – непобедимая тупость противостоит обучению. Когда же ум ловок, но энергии духа недостает – лживость, притворство, тысячи всевозможных уловок пускаются в ход, чтобы ускользнуть от требуемого прилежания».[229]

И все же женщины решительно и повсюду заявляют о себе, требуя эмансипации и предоставления им важнейших социальных прав. В Америке перед смешанной аудиторией выступает с лекциями шотландка Фрэнсис Райт (1795–1852). Она осуждает рабство, призывает к созданию рабочих объединений, к развитию свободного образования, к полному равенству женщин с мужчинами по всем вопросам (включая и сексуальную свободу). Поднимается вопрос о политической роли женщины. Кстати, именно Талейран был одним из первых, кто хотя и в характерном для него ироничном ключе, но все же признал наличие такой проблемы. Когда Адольф Тьер, будущий глава правительства и президент Французской республики, спросил его: «Князь, вы всегда говорите мне о женщинах, я бы предпочел говорить о политике», великий дипломат серьезно ответил ему: «Но ведь женщины и есть политика».[230]


Пьер Жан Беранже.


В 1824 г. Райт посетила США вновь, вместе с генералом Лафайетом. Тот познакомил ее с героями Революции (Джефферсоном, Мэдисоном). Получив богатое наследство, она осталась в Америке, где основала общину Нашоба. Она и в дальнейшем не прекращала своих усилий в социальной и воспитательной сферах (работая в паре с сыном Роберта Оуэна – Робертом Дейлом Оуэном). В своих выступлениях она не раз останавливается и на проблемах высшего образования женщин. Ф. Райт говорила: «Когда друзья свободы и науки год назад показали мне в Лондоне стены строящегося университета, я с улыбкой заметила, что строить начали не с того конца: «Вы бы тогда позаботились о просвещении в вашей стране, когда бы построили такое здание для молодых женщин». Уже было сказано, что женщины, независимо от того, на какой ступени просвещения они находятся, держат в своих руках судьбы человечества. Мужчинам суждено то возноситься, то низко падать в зависимости от того, высоко или низко положение женщины; и даже облеченные властью, вооруженные знанием, они, в силу особенностей, присущих их полу, всегда находятся на поводу даже у самой заурядной женщины».[231] Было немало и других героических женщин, поднявших знамя суфражистской (англ. suffrage – избират. право) борьбы против несправедливостей общества.

Женщины Америки одними из первых вольются в ряды мировых феминисток… Они острее других ощущали несправедливость старых порядков. Супруга президента США Дж. Адамса – Эбигейл Адамс (1744–1818) говорила: «Если хорошо не позаботиться о воспитании и образовании женщин, откуда взяться героям, государственным деятелям и философам?» В этой области американки покажут себя to the best advantage (англ. – «в самом выгодном свете»).

В роли «учителя нравов» выступал и Стендаль. Хотя его трактат «О любви» (1822) заметно отличается от знаменитых романов «Красное и черное» (1831), «Пармская обитель» (1839). В трактате «О любви», помимо прочего, есть любопытные страницы, посвященные проблеме женского образования. Стендаль считал тогдашний способ воспитания и обучения французских девушек никуда не годным. Даже в Париже главным достоинством девушки являются не знания и культура, а самые примитивные требования бытовщины («Резонно говорят, что образованна достаточно хозяйка, коль различает, где штаны и где фуфайка»). Если бы у общества хватило смелости, оно давало бы молодым девушкам такое же воспитание, как рабыням (довольно странный вывод). Однако, по мнению Стендаля, девушки, чувствуя себя в жизни рабынями, не имеют возможности получить достойное образование и воспитание.

Тридцатилетние женщины во Франции не имеют тех знаний, которыми обладают пятнадцатилетние мальчики… У женщин же пятидесятилетнего возраста «ум соответствует уму мужчины двадцати пяти лет». К сожалению, общественное мнение отнюдь не настроено в пользу перемен. Попрежнему дамам ничего не оставляют кроме как заняться пустым делом (ухаживать за цветами, составлять гербарии, разводить чижиков). Невежды и мужланы – прирожденные враги женского образования. Понятно, однако, что для получения должного воспитания недостаточно прочесть десяток хороших книг. Нужен совсем иной подход к роли женщины в обществе. «Так как нынешнее женское образования является, быть может, самой забавной нелепостью в жизни современной Европы, то чем меньше женщины получают этого образования, тем они лучше»,[232] – следует довольно парадоксальный вывод.

Как можно понять столь демонстративный афронт в отношении женщин того, кто так любил и знал их? Стендаль лучше других видел, как в песню любви вмешиваются циничные мелодии мира наживы. И все ж учил все влюбленные сердца быть искренними в своих чувствах. «В мире чувства есть лишь один закон – составить счастье того, кого любишь». Французы, как и Европа в целом, отводили женщине вполне определенное место в своей жизни.

Разумеется, были и те, что относились к ней с восхищением и преклонением. А. Франс считал женщину великой воспитательницей мужчин. Однако нельзя сказать чтобы ее воспитание было успешным. Очень немногие мужчины готовы были поставить женщину в умственном и интеллектуальном отношении в один ряд с собою в жизни. Достаточно сказать, что французская Академия отказала Жорж Санд в причислении ее к «бессмертным», о чем с возмущением писал А. Доде. Настрой же «просвещенной Европы» второй половины XIX в., как мне кажется, выразила и героиня романа Достоевского «Подросток» – Альфонсина: «Сударь, сударь! никогда еще мужчина не был так жесток, не был таким Бисмарком, как это существо, которое смотрит на женщину как на что-то никчемное и грязное. Что такое женщина в наше время? «Убей ее!» – вот последнее слово Французской академии!»[233]

Высказался на эту актуальную тему и поэт Беранже (1780–1857), автор злых и вольных куплетов, которые распевала вся Франция. Газета «Трибюн» писала: «Во Франции насчитывается больше людей, знающих его песни, чем людей, умеющих читать, и любой мальчишка из церковного хора споет эти песни лучше, чем ритуальные псалмы». Его песни стали доходчивыми уроками для французских «гаврошей». Ни один из поэтов-романтиков не мог соперничать с ним в популярности. Он имел право сказать в автобиографии: «Народ – моя муза». Его любовь к родине была величайшей и единственной страстью жизни… Стендаль называл его «гениальным» и «величайшим современным поэтом», а Жорж Санд относила к одному из самых «великих умов». Это был человек из самой толщи народных масс. Знания и образование он получал, в основном, из книг. Языков не знал. Мало был знаком с театром и музыкой. Однако французы ценили и обожали его, как, пожалуй, никого из классиков и всевозможных maitre d`ecole (глава школы или направления в искусстве или литературе). Простое, но величественное сердце! Однако и его взгляды на характер и состояние тогдашнего образования буржуазных девушек немногим отличались от оценок, данных выше Стендалем. В «Барышне» он показал, что представляло тогдашнее домашнее воспитание:

Что за педант наш учитель словесности!
Слушать противно его!
Все о труде говорит да об честности…
Я и не вспомню всего!
Театры, балы, маскарады, собрания,
Я без него поняла…
Тра-ла-ла, барышни, тра-ла-ла-ла
Вот они, вот неземные создания!
Барышни – тра-ла-ла-ла!
Что тут, maman! Уж учили бы смолоду,
Замуж давно мне пора;
Басня скандальная ходит по городу —
Тут уж не будет добра!
Мне все равно; я найду оправдание —
Только бы мужа нашла…
Тра-ла-ла, барышни, тра-ла-ла-ла!
Вот они, вот неземные создания
Барышни – тра-ла-ла-ла!

Далеко не все мужские особи относились столь уж пренебрежительно к прекраснейшей половине рода человеческого. Даже среди академиков были те, кто хорошо понимали высокую и ответственную миссию женщины как верной спутницы и подруги мужчин. И пусть она порой пребывает в тени своего знаменитого супруга, без ее ласки и внимания, заботы и чуткости вся жизнь мужчины стала бы страшнейшей каторгой… Академик Э. Легуве писал в середине XIX в. о созидательной роли женщин следующее: «Какого рода деятельность наиболее соответствует свойствам женской природы? Эта полутень соответствует её скромности, эта перемежающаяся деятельность – ее физической слабости, эти минутные порывы – ее способности увлекаться, эта бдительность – тонкости ее чувств, и роль утешитетельницы – ее душе! Карьеру истинной жены составляет карьера ее мужа. Возьмите ученого изобретателя. Его пылкий гений стремится обнять совокупности вещей, его плодотворная деятельность, распространяемая сразу на все вопросы науки, пролагает в ней все новые пути. Какая слава! – подумаете вы. Да, но иногда – сколько горя! Слепая посредственность отрицает его, более зоркая на него нападает; непонимающие его тупицы и слишком хорошо понимающие завистники соединяют свои усилия, чтобы объявить его сумасшедшим… Он близок к унынию… Успокойтесь, он оживет, так как подле него женщина, жена его, которая его понимает и указывает ему на будущее. Она-то и вернет его к мощной работе… Он творит, рассказывая, а она, слушая его, растет, возвышается. Его охватывает энтузиазм, он снова бросается в борьбу, он торжествует, а для его жены главная радость в том, что остается неизвестным ее участие в победе, которой, не будь жены, он может быть и не одержал бы».[234] Эти правила распространяются часто на жен художников и вообще людей творческих профессий.


Джон Стюарт Милль (1806–1873)


В числе защитников женского равноправия были и другие ученые. Джон С. Милль (1806–1873) пишет трактата «О свободе» и эссе «Порабощение женщин». В 17 лет он был арестован лондонской полицией за распространение информации о противозачаточных средствах. В искусстве воспитания одним из самых сложных моментов всегда было зарождение в умах людей ассоциаций. Отец Джона, Джеймс Милль (1773–1836), и был тем ученым, который дал XIX веку систему ассоциативной психологии, названную им «ментальной механикой» (духовной механикой). Семья Миллей – неплохая иллюстрация действия этой новой модели воспитания. Дж. Милль начал обучение сына с самого его рождения. На третьем году его сын уже изучал греческий язык (греческие вокабулы с их английским значением). В 4–5 лет младший Милль знакомится с баснями Эзопа, Геродотом, Платоном, Плутархом. В 7 лет он уже прочел «Робинзона Крузо», «1001 ночь» и «Дон-Кихота». Упражнялся юный Джон и в собственных сочинениях, всегда давая отцу скрупулезный отчет о них во время их ежедневных прогулок. Параллельно с греческим изучалась арифметика. Ей посвящались вечерние часы. Дж. С. Милль, правда, вспоминал, что испытывал при этом невообразимую скуку.

Не всем дано быть допущенными в платоновскую Академию… С 8 лет он приступил к латыни. Читает греческих поэтов (прежде всего Гомера). Несмотря на нелюбовь к математике, он берется за эвклидову геометрию и эйлеровскую алгебру. В 9 лет занялся дифференциальным исчислением, к 12 годам обратился к изучению сочинений по логике (аристотелевского «Органона» и схоластов), а в 13 лет познакомился с политэкономией. Правомочен вопрос: «Насколько полезна подобная обильная и смешанная «пища» для умственного и физического здоровья ребенка?». Конечно, всякое слепое копирование, как и вообще «механическая педагогика», вредны. Нужно учитывать наклонности, способности и возраст обучаемого, а также его собственные интересы и побуждения. Сам Дж. С. Милль был «страдательным объектом педагогического эксперимента», навязанного отцом. Не оттого ли между ними всю жизнь сохранялись прохладные и натянутые отношения?! Однако подготовка младшего Милля дала свои плоды. Он стал ученым общеевропейского и мирового уровня. Кое-что нового привнес он и в педагогическую науку. Однако об этом поговорим чуть позже.

Сколько невидимых миру слез пролито детьми в угоду гордыне и тщеславию родителей. Зачастую все понапрасну… Однако случай с Дж. С. Миллем вряд ли подходит под эту классификацию. По общему мнению его биографов, он превзошел своего отца по вкладу в философию, логику, экономику, этику. Таким образом, мы видим, что в иных английских и европейских семьях бесспорно умели воспитывать и взращивать талантливую молодежь.[235]

К интригующей теме свободы женщины обращались многие ученые. Об этом писал Дж. Милль в «Порабощении женщин» (1861). Труд создан совместно с Е. Тейлор… Принципы, которыми все еще регулируются отношения между полами в обществе, в высшей степени несправедливы. Автор не желает отделываться общими фразами или ироничной шуткой Шамфора, в которой тот своеобразно «уравнивает» мужчину и женщину. Шамфор заметил, что «как бы плохо мужчина ни думал о женщинах, любая женщина думает о них еще хуже».

Автор решительно против того, что мужчины будто бы обладают неким высшим правом командовать женщинами, а те должны им беспрекословно повиноваться. Глубоко порочным считает он и другой принцип: мужчины, якобы, годятся для участия в управлении страной, а женщины – нет… Позорно заявлять, что права и свободы, которыми успешно пользуются все мужчины, не должны распространяться на женский род. Институт мужского господства над женщиной Милль сравнивает с институтом рабства. Все знают, что рабство держалось очень долго, прежде чем было окончательно уничтожено. Перед этим, однако, шло смягчение его форм. Подобным же образом должна трансформироваться и система «мужского рабовладения». По мнению Милля, с ней пора кончать, ибо слепое господство одной половины человеческого рода над другой – это откровенный вызов свободе и гуманизму всех людей.

Как же видится Дж. С. Миллю великое освобождение женщин? В первую очередь, надо добиться, чтобы женщина и в домашних условиях перестала быть «рабыней» своего мужа. Вторым наиважнейшим шагом к подлинному освобождению станет предоставление ей в образовании равных прав с мужчиной… Дж. С. Милль прибегает к доказательству как бы от противного. Оппоненты утверждают, что женщины так и не сумели достичь выдающихся успехов в философии, науке и искусстве. Разве это не прямое свидетельство их несовершенств?! Автор не оставляет камня на камне от подобных инсинуаций… Если в таких оценках и есть некая крупица истины, следует все же учесть, что на протяжении нескольких тысяч лет именно мужчины всячески сковывали и обуздывали женскую энергию. Лишь за жизнь трех последних поколений (XVIII–XIX вв.) женщины получили ограниченную возможность изучать некоторые науки и искусства (в Англии, Франции и США). Да и то эти попытки, по зрелому размышлению, следовало бы оценить как весьма и весьма скромные.

Вспоминаются имена: древнегреческая поэтесса Сапфо, Коринна, что с успехом бросала вызов Пиндару, Аспасия, к которой обращался за советами Сократ, Жорж Санд и мадам де Сталь… Ныне же даже в такой области, как политическая экономия, появляются женские имена. Если же до сих пор среди них нет выдающихся историков или филологов, то ясно, что обществом не созданы должные условия для обучения женщин. Им просто негде почерпнуть фундаментальных знаний. Готовьте женщин на том же уровне, что и мужчин – и можно будет по достоинству оценить их способности. Путь к свободе лежит через интеллектуальное образование. Однако все-таки и этого недостаточно. Как считал Дж. С. Милль, нужен третий компонент. В ряде стран женщины (из высших слоев) получили доступ к факультетам искусств, но при этом лишены права зарабатывать на жизнь какой-либо профессией, за исключением разве что самой древней (экономически они так и остались несвободны). Мужчины крайне заинтересованы в таком подчиненном положении женщины. Что же тогда они, если женщина станет умной и свободной, смогут ей противопоставить?![236]

Дж. Милль писал: «Жена, не ведущая мужа вперед, непременно толкает его назад». Все было чудесно и замечательно, но он так увлекся благородным делом женской эмансипации, что решил перевести дело на практические рельсы. В итоге, он «проэмансипировал» Г. Тейлор, жену энергичного, но совсем не интеллектуального торговца. Та оставила мужа и восторженно слушала речи цицерона. Вот как описал пикантную ситуацию Карлейль: «Милль, который до этого времени ни разу даже не взглянул ни на одно существо женского пола – ни даже на корову, – оказался наедине с этими огромными темными глазами, которые, сияя, говорили ему невыразимые вещи». Что ни говори, а страшная сила эмансипация…[237]

В XVIII–XIX вв. многие верили в умственное превосходство мужчин. Дж. С. Милль сумел-таки разглядеть за кипами книг дивный абрис «таинственной незнакомки». Более сурово обошлась судьба с немецким философом Артур Шопенгауэром (1788–1860). В юности его постиг страшный удар, когда отец, богатый купец, безумно любивший своего сына, в 1805 г. покончил с собой. Трудно сказать наверняка, что послужило причиной трагедии, но, вероятно, вину за происшедшее сын возложил на свою мать. В нем возникла стойкая неприязнь к родительнице, которая затем перекинулась на весь женский род. Судя по всему, особ женского пола он недолюбливал, относя их к «нечистой силе». Надлом во многом определил и основные направления мысли Шопенгауэра (опора на чистые Идеи, отказ от желаний, жизнь как страдание). В немалой степени подобные мысли и настроения подтолкнули к написанию эссе «О женщинах». Иные прямо указывают на эссе как на «симптом его невротической неприязни к собственной матери» (Я. Мак-Грил). Все ж тут чувствуется некая твердая позиция.

Высказывания его о женщинах подтверждают, сколь неохотно мужчина расстается с нелепой идеей своего умственного и общекультурного превосходства. В этих изречениях женщина предстает в довольно невыгодном и даже уродливом свете. Шопенгауэр пишет: «Достаточно одного взгляда на то, как она устроена, чтобы понять, что женщина не приспособлена к серьезному труду, будь то умственному или физическому». «Непосредственное предназначение женщин – служить няньками и наставниками в нашем раннем детстве, ибо сами они инфантильны, фривольны и недальновидны». «Мужчина едва достигает зрелости своих рассудочных и духовных способностей к двадцати восьми годам; женщина – к восемнадцати. И при этом женский разум весьма посредствен, его кругозор крайне жалок». «…Обнаружится, что основной порок женского характера заключается в том, что он лишен чувства справедливости… Они полагаются не на силу, а на ловкость; отсюда их инстинктивная способность к хитрости и их неискоренимая склонность к обману»… «Только мужчина с омраченным половой страстью разумом мог назвать прекрасным полом эти низкорослые, узкоплечие, широкобедрые и короткобедрые создания…» «Что по природе ее женщине предначертано послушание, явствует из того факта, что каждая женщина, очутившаяся в неестественном состоянии полной независимости, незамедлительно предается какому-нибудь мужчине… Если она молода, то им окажется любовник; если стара – священник».[238]

Самой известной и нашумевшей книгой, посвященной отношениям между мужчиной и женщиной в XIX в., стала книга австрийца Отто Вейнингера (1880–1903) «Пол и характер»… Это книга – роковая. Написав ее, автор покончил с собой, что заставляет нас считать проблему взаимоотношения полов трудной и небезопасной дилеммой. Автор рассматривает женский вопрос, не касаясь его «ни со стороны социальных наук, ни со стороны социальной политики». Безусловно, подобный подход сужает видение проблемы, но он справедливо отметил, что женщина под «эмансипацией» понимает не столько духовную и нравственную свободу, но ее внешние формы. В действительности, чтобы стать эмансипированной женщина должна выйти на бранное поле социально-культурных и экономических отношений и там попытаться в честном бою одолеть мужчину. В умственных битвах это довольно затруднительно, как считает О. Вейнингер, ибо её мозг на целых 200 грамм легче мужского. Ну и что из того? Ведь, гиппопотам или слон также тяжелее человека. Разве они умнее его?! Такого рода взгляды и позиции никак нельзя назвать очень уж «прогрессивными».[239] Вообще вес мозга понятие сугубо относительное. К примеру, мозг И.Тургенева был намного тяжелее веса мозга А. Франса, однако в силе таланта оба писателя ничем не уступали друг другу.

Аналогичным образом, если быть объективным и учесть все моменты как биологического, так и социально-политического характера, выясняется: женщины ни в чем наиболее важном и существенном не уступают мужчинам. Разговоры о том, что мозг женщины весит меньше, а размеры черепа уступают мужскому, просто смешны. Аналогии тут вообще неуместны. Ведь установлено, что у безграмотных крестьян из Оверни вместимость черепа значительно больше, чем у самых образованных парижан. Черепа примитивных особей из четвертичного периода (живших миллионы лет назад) более чем внушительны, тогда как, скажем, у Вольтера череп маленький. Это же можно сказать в отношении мозга. Выясняется, что мозг женщины (по отношению к росту и весу тела) больше соотвествующего мужского. И уж вовсе нелепы разговоры о том, что, якобы, женский мозг не имеет такого количества извилин, как мужской. На это женщины вполне резонно могли бы возразить, что у кита, слона, барана, да и у массы других более мелких тварей имеются гораздо более сложные мозговые извилины, чем у мужчин. Мы уже не говорим о чувствах. Здесь женщина и вовсе выглядит на две головы выше мужчины, что подтверждено и доказано работами того же Ф. Гальтона.


Бонно. Дуэль.

В позу, сударь!


Наконец, остается последний, можно сказать, решающий аргумент, который и был выдвинут Шопенгауэром, утверждавшим, что женщины не обладают чувством и пониманием музыки, а еще менее способны понимать поэзию и пластические искусства. Во всем мире, говорил он, женский пол так и не смог явить ни одного великого ума, ни одного таланта в изящных искусствах, ни одного действительно ценного сочинения. Отдельные частные исключения не меняют положения дел в принципе… Этот взгляд соседствует и дополняется другим его признанием, где сказано: «…именно самые прекрасные творения каждого искусства, благороднейшие создания гения навеки остаются для тупого большинства людей книгами за семью печатями и недоступны для него, отделенного от них глубокой пропастью…»[240]

Как же можно требовать от женщин триумфальных побед в сфере мысли и духа, если условия её обитания, её труд зачастую не позволяют ей ступить в этой области и шагу. Современное общество наглядно показало тут свое лицо. Собственник – это дикое и безжалостное животное, скрывающееся под покровом «цивилизации». Справедливо замечание и О. Уайльда о судьбе женщин в обществе: «История женщины – это история самой чудовищной тирании, какую только знал мир, – тирании слабого над сильным. Именно такая тирания и долговечна». Даже в XVI в. женщину многие «считали способной, наравне с мужчиной, достичь высших ступеней образования». Т. Мор требовал полного уравнивания ее прав с мужскими, а Агриппина фон Неттесгейм ставил женщину выше мужчины. «Однако вся эта эпоха погрузилась в забвение, успехи женского пола погибли, и только XIX век снова пробудил мечты об этом, – пишет О. Вейнингер. – Нельзя не обратить внимания на то, что стремление к женской эмансипации появляется в мировой истории через определенные, одинаковые промежутки времени. В Х веке, в XV и XVI веках и теперь, в XIX и XX, женщин эмансипированных оказывается больше и движение значительнее, чем в промежуточные эпохи».[241]

Однако борьба шла нешуточная. И нынче еще нередко можно услышать, что одаренные женщины не выдерживают сравнения с мужчинами, будь они семи пядей во лбу. В XVIII–XIX вв. эта точка зрения широко распространена. Иные критики полагали, что «женское» и «деловое» начала несовместимы. Согласно их логике женские черты, якобы, лишь принижают, затушевывают творческое и деловое начала в дамах. В качестве сомнительного аргумента они приводят поговорку «Волос долог, да ум короток». Существует немало других пословиц и поговорок, где проявляется эта внутренняя настороженность, подозрительность и даже враждебность мужчин к женскому полу. Вот лишь некоторые из них: «Кто хочет скрыть свои деньги, тот не должен их класть под язычок своей жены» (дат.). «Не открывай сердца женщине, даже если она родила тебе семерых детей» (яп.). «Не всяку правду муж жене сказывает, а и сказывает, так обманывает» (рус.). «Если муж все рассказывает своей жене – значит он недавно женился» (шотланд.). «Не надейся на зверя, скачущего в горах, не доверяй своей тайны неразумной женщине» (киргиз.). «Лучше в утлой ладье по морю ездить, чем жене тайну поверить» (рус.). Но всего откровеннее, «демократичнее» и «гуманнее» выразили своё отношение к женщине евреи: «Доверь свою тайну жене, но вырежь ей язык» (евр.).[242]

Хотя не только мужчины выражали известные сомнения в правомочности умственных притязаний женщин. Жорж Санд даже весьма безапелляционно утверждала, что женщина – «дура от природы» («la femme est imbecile par nature»)?! Сегодня, чтобы опровергнуть столь категорический «вердикт», не нужно специальных научных изысканий. Скорее потребуются исследования, которые сумели бы доказать, что к этой категории не принадлежит иной пол.

Среди дам появились даже защитницы их превосходства… Дочь итальянского ученого Ч. Ломброзо Паола Ломброзо в книге «Женщина: ее физическая и духовная природа и культурная роль» задалась вопросом, а действительно ли превосходство мужчин подтверждается неопровержимыми аргументами. Да, мужчина обладает более крепкими мускулами, прочным скелетом и большим мозгом. Но что отсюда следует? Ведь в других областях он явно уступает женщине. Она гораздо легче приспосабливается к жизни и к условиям окружающей среды. Средняя продолжительность жизни у нее заметно выше, чем у мужчины (даже у низших животных). Она выносливее. Серьезное превосходство женщины заметно и в такой области как воспроизводство вида, где она создает потомству наиболее безопасные и выгодные условия развития. И если даже предположить, что мужчина чуть умнее, то и это качество далеко не всегда подкрепляется жизнью; тогда как каждая женщина может произвести на свет потомство, далеко не каждый мужчина способен, скажем, написать книгу или совершить аналогичного рода творческий акт. И уж никак нельзя утверждать, что мужчина рождается с лучшими чем женщина, способностями к чтению и письму. Столь же достойно выглядит женщина в сфере творчества и изобретений. Чем хвастаются мужчины? Да, они изобрели оружие и войны, алфавит и социальные законы, торговлю и денежную систему и т. д. и т. п. Но если заслуги мужчин лежат более в плоскости социальной и общественной жизни, то женщина стала законодательницей семьи и домашней жизни. Она «изобрела» дом, земледелие, медицину, искусство прясть, ткать, шить, приготовлять пищу, да и саму любовь.

Можно бы сказать и гораздо больше. Женщина сумела придать глубокий смысл мужскому существованию. Без неё общество лишилось бы основы, а цивилизация просто перестала бы существовать. Само появление прогресса полностью зависело и зависит от массы женских желаний и прихотей. П. Ломброзо так мотивировала свою апологию женщины: «Таким образом, женщина побудила к изысканию драгоценных камней в недрах земли и чудных жемчугов на дне моря, поощряла ввоз и выделку самых редких и красивых тканей… находя им соответствующее применение, употребляя одни для торжественных нарядных платьев, другие для легких воздушных бальных костюмов и третьи, наконец, для защиты от холода. Тысячи и миллионы рабочих и работниц во все времена и в течение всей своей жизни заняты были только производством того, что изобрела женщина для украшения своей личности и для убранства своего дома. И это – одна из главных заслуг женщины: она сумела выдумать и устроить свой «дом».[243] Дом – женский Парнас! Не вступая в спор с учёной дамой, позиции которой в целом я разделяю, позволю заметить, что последний аргумент звучит не очень убедительно. Во-первых, «дом» не является прерогативой лишь женщин. Во-вторых, к концу XIX в. немногие трудящиеся имели «дом». Миллионы напрочь лишены возможности пользоваться таким благом, ибо «заняты были только производством» и их дома скорее можно было назвать «домами, где разбиваются сердца». В-третьих, даже если это так, надо спросить её: «А не совершила ли женщина (вместе с мужчиной) страшный грех, открыв этот «ящик Пандоры», который чуть позднее (уже в XX веке) получит наименование «эры массового потребления»?! Во всяком случае это дало известное основание романисту С. Батлеру заметить, что если разбойники требуют кошелек или жизнь, то женщины – и то и другое.

В 1895 г. в Париже вышла книга Ж. Лурбе «Женщина перед судом современной науки». Все, о чем в ней говорилось (кое-что из аргументации ниже нами приведено) свидетельствовало в пользу женщины как существа абсолютно равноправного с мужчиной, а кое в чем заметно его превосходящего. В частности, Ж. Лурбе отмечал научные и вообще творческие заслуги известных женщин: «Не странно ли, что мы можем перечислять имена женщин, сделавшихся известными по своим научным познаниям, таких как Ипатия Александрийская, Мария Аньези, Эмилия Шателэ, Клотильда Тамброни, София Жермен, Мария Соммервиль, София Ковалевская, Джузеппина Катани, занимающая в настоящее время кафедру гистологии в Боннском медицинском факультете, Клеманс Ройе, прославившаяся в философии, Христина Франклин из Балтиморы, известная как математик, Мария Митчелл из Массачусетса, известная как астроном; и прочие; или женщин, известных своими литературными трудами, как г-жа Сталь, Жорж Санд, Даниель Стерн, Джордж Элиот, Бичер Стоу, Кармен Сильва, или женщин, отмеченных в искусстве, как Роза Бонер в живописи, Августа Гольмес – в музыкальной композиции, Анна Уитней – в скульптуре».[244] С тех лет список удлинился.

Одним словом женщина в XIX веке стала занимать весьма почетное место не только в сердцах мужчин, но и в их умах… Все понимали, что века эволюции делают ее все более умной, энергичной, деятельной, талантливой. Интересно, что через сто лет причины бед людских объясняют тем, что «силы мужчин – и в биологическом, и в социальном плане – уже исчерпаны». Якобы, мужчины уже сказали все, что они могли сказать – и должны теперь уйти с исторической арены, ибо созданный ими мир ужасен… Поэтому и за обустройство будущего народов должны взяться женщины. «Может быть, женщины и сделают наш мир более счастливым и более красивым» (профессор Белградского ун-та М. Маркович).[245]

Число ее достоинств и преимуществ, действительно, оказывалось столь велико, что, казалось, стало угрожать уж и самому существованию мужчин, если бы… не почти равное число недостатков и слабостей… Позже З. Фрейд даже скажет, пытаясь проникнуть в тайну женской души: «Великий вопрос, на который никто не дал ответ и на который до сих пор не смог ответить и я, несмотря на мое тридцатилетнее изучение женской души, состоит в следующем: чего хочет женщина?» Сколько мужчин во всех странах мира задавали и задают себе один и тот же мучительный вопрос – и не находят ответа. Может быть, дело в том, что женщина – это некий волшебный сосуд, из которого в любое мгновенье может появиться добрый или злой джин, а она сама даже и не знает, чего следует ждать от нее в следующую минуту?! Мы так много говорили об уме женщины, так сказать о высшей её половине, что оставили в преступном небрежении низшую, быть может, самую сладостную, роковую.


Г. Шик. Портрет фрау фон Готта. 1802.


Главное назначение женщины после материнства – это огромный мир любви и чувств. И тут ей нет равных. Поэтому не хотелось бы, чтобы впечатления об этих прелестных, опасных существах ограничивались одними милыми семейными историями, монастырями, школами, университетами и т. д. Наверняка многие из читателей были молоды, и приносили себя не раз на жертвенник женской страсти, ее причуд. Сколько прелестных учительниц обучало нас, нет, конечно же, не плутарховским историям и монтеневским заповедям, а иным упражнениям, проводя с нами «труды и дни»… Одна из таких особ Мари Дюплесси (1824–1847), родившаяся в крестьянской семье в Нормандии (ее бабка со стороны отца была проституткой, дед – распутным священником). Её образ запечатлелся в умах всех женщин, знакомых с ней по образу Маргариты Готье, героини романа Александра Дюма-сына «Дама с камелиями». Вот как описывает ее жизнь и судьбу Ирвинг Уоллес… Мари было 13 лет, она работала ученицей у прачки, когда пьяница-отец заметил, что у его дочери лицо ангела и тело Саломеи. Он решил на этом подзаработать и буквально за гроши продал ее своему другу – 70-летнему похотливому толстяку Плантье, который попользовался ею, а через год вернул папаше. Какое-то время она была официанткой в таверне, а затем отправилась в Париж, где поселилась в Латинском квартале, где было полным-полно беспутных и распутных студентов, что проводили время в объятиях гризеток, а на лекциях утомленно отдыхали.

Вначале она служила в корсетной мастерской, была продавщицей в магазине шляп, промышляя проституцией. Она была столь прелестна, что, как позже скажут о ней, умела превратить порок в добродетель, «причем делала это с чувством собственного достоинства и необыкновенно красиво». А так как мужчины очень устают от своей политики, всяких там экономических и прочих забот, то, естественно, они порой попадают в тенета жриц любви, как несмышленые мотыльки, летящие на свет яркой лампы. Вскоре Мари Дюплесси встречают уже в обществе герцога де Гиш-Грамона, который должен был войти в состав правительства. Имя Мари она себе выбрала, по ее собственным словам, «так как это имя Богоматери». Всего за четыре года она прошла путь от неотесанной деревенской девицы до утонченной дамы, являвшей собой «эталон хорошего вкуса в фривольном и пресыщенном Париже». У нее было шесть слуг, экипаж, она читала Гюго, Эжена Сю и Мюссе, развлекала общество и «разоряла богатейших мужчин Франции». Начав с бакалейщика, она вскоре проникла и в высший свет. Как же могли члены правительства миновать эту gourmande (франц. – «лакомку»!). Аженор де Гиш нашел для нее приемных родителей, одарив ее ребенком. После этого его сделают министром иностранных дел при императоре Наполеоне III и герцогом. Впрочем, Франция давно всем известна как страна, где разврат считается чуть ли не национальной доблестью. Тут любовью предваряют католическую мессу и любовью же ее заканчивают. О том, чтобы следовать морали и нравственности речь вообще не идет в западной цивилизации. Поэтому и проституция здесь является почтенным ремеслом, хотя на словах и осуждается фарисейской буржуазией. Сама Мари Дюплесси так объясняла свое занятие: «Почему я продаю себя? Потому что труд работницы не принес бы мне той роскоши, неодолимую тягу к которой я испытываю. Я не жадна и не развратна, как это может показаться. Просто я хочу познать утонченные удовольствия, радость жизни в изысканном и культурном обществе. Я всегда сама выбираю себе друзей». Александр Дюма-сын увидел ее в 1842 г. (ему, как и ей, было 18 лет, но он еще безвестен). Ее красота сразила его наповал.


Дж. Э. Миллес. Офелия.


Что мог предложить юноша подруге миллионеров? Да, конечно, у него был великий отец, хваставшийся тем, что написал 12 сотен томов, дрался на 20 дуэлях и наплодил 500 детей, при этом заработав и потратив за свою жизнь сумму чудовищную по тем временам (5 миллионов долларов). Но он сумел завоевать ее внимание. Та подарила ему год страсти, разумеется, вытреся из него то немногое, чем он владел, и заставив залезть в долги. Вероятно, это была потрясающая женщина. Ею пленился даже композитор Лист, позже признавшийся, что Дюплесси «была первой женщиной, которую я любил». Читатели обязаны ей не только появлением романа «Дама с камелиями», но, думаю, многими бессонными ночами, во время которых иные предавались греховным мечтам, переживая любовные похождения Мари.

Альфонсина Плесси умерла в 1847 г., когда ей исполнилось 23 года. После ее смерти буржуа набросились на аукционе на принадлежавшие ей вещи, как стая прожорливых аллигаторов (драка шла за ее драгоценности, портреты, любовные письма, пряди волос, туфли, старые шали, даже за попугая). Через пять месяцев после ее смерти Дюма приступил к работе над романом «Дама с камелиями», где вывел ее и себя под именем Маргариты Готье и Армана Дюваля. Через пять лет пьеса того же наименования станет событием, а итальянский композитор Дж. Верди, вдохновленный ею, напишет свою известнейшую оперу «Травитату» (премьера в Венеции в 1853 г.)… Престарелый Дюма-сын, после двух неудачных браков, пришел к мысли о греховности продажных женщин. Он предложил правительству выявлять всех незамужних женщин и обучать их ремеслу в государственных школах, а проституток безжалостно высылать в колонии. Образ прелестной куртизанки, видимо, с теплотой вспоминают ее бесчисленные подруги, у которых хватает ума и сердца для прочтения романа.[246]


Бернард Шоу.


Свою лепту в тему женского освобождения внес и неистовый ирландец Бернард Шоу (1836–1950), популярный драматург, являвшийся к тому же одним из основателей «Фабианского общества». Философия не помешала ему практично жениться на богатой ирландке, «зеленоглазой миллионерше». Не отрицал он ни притягательности богатств, ни имперских устремлений отечества… Нормальный человек, которому не чуждо ничто человеческое. Видимо, в том и состоит специфика переходных эпох, что порой в судьбах и личностях мы наблюдаем удивительное смешение цветов и стилей. Возможно, прав был английский поэт Поп, заявив в «Опыте о человеке» – «Истинная наука для человечества – это сам человек».[247] Он пишет об «английских пережитках гарема» и «несчастных пленницах» семейных устоев Альбиона. «Никто еще в полной мере не оценил, до какой степени современная образованная англичанка ненавидит самое слово «дом»!» – писал он. Свобода порою обреталась женщиною только на панели. Отсюда появление серии так называемых неприличных пьес писателя. В комедии «Профессия миссис Уоррен» в уста главной герои (содержательницы сети публичных домов в Европе) вложены слова, раскрывающие философию этого, по сути, лицемерного и циничного мира. Миссис нравоучительно изрекает: «Единственный способ для женщины прилично обеспечить себя – это завести себе мужчину, которому по средствам содержать возлюбленную… Спроси любую даму высшего круга, и она тебе скажет то же, только я тебе говорю прямо, а та начнет разводить турусы на колесах. Вот и вся разница».

Возможно, необходимостью борьбы с подобными установками и настроениями и было вызвано появление, пожалуй, самой популярной пьесы Шоу – «Пигмалион». Задуманная еще в 1897 г. специально для актеров Форбс-Робертсона и Патрик Кэмпбелл (в последнюю драматург был влюблен), пьеса была поставлена «Театром его величества» в 1914 году. В ней, как помнит зритель, обычная девушка-цветочница, дочь мусорщика Дулиттла («ист-эндская девка») усилиями профессора Хиггинса превращается в шикарную светскую даму. В это же время ее родня, голодранец Альфред Дулиттл, совершает головокружительную карьеру, становясь проповедником. Но даже правильная речь и внешне безукоризненные манеры Элизы, увы, не могут «уничтожить пропасть, которая отделяет класс от класса и душу от души». Писатель привлек внимание зрителя к порокам буржуазного мира, указал на его прямую и личную ответственность за установленные в стране порядки, выступая против «самих» буржуа, а не против «персонажей». Саркастичный смех этого мудреца, одного из основателей известного «Фабианского общества», автора пьес «Дома вдовца», «Профессия госпожи Уоррен», «Пигмалион», «Ученик дьявола», «Цезарь и Клеопатра» основательно потряс незыблемые устои английского общества, выявляя многочисленные «гнилые местечки» Британии. Неистовый ирландец, социалист-одиночка (кстати, так называлась и одна из его литературных вещиц) увлёкся социалистическим учением, говоря: «Маркс открыл мне глаза на факты истории и цивилизации, открыл цель и смысл жизни». Шоу – активный социальный реформатор. Его лозунгом было, как он сам говорил, «пропитывание либерализма социализмом».

Немало сделала для повышения уровня образования женщин в Германии и во всем мире книга социалиста Августа Бебеля (1840–1913) «Женщина и социализм» (1879). Эта «от начала до конца ненаучная книга», как говорили критики, имела колоссальный успех и была издана только в Германии свыше 50 раз. Речь в книге шла о положении женщины в истории обществ. Большое внимание уделено и вопросам высшего образования. Во второй половине XIX в. число государств, допускающих женщин к занятиям в университетах и иных высших учебных заведениях, стало быстро расти. Ни одна из стран, считающих себя культурными, уже не могла противиться этим требованиям. Впереди всех шли Соединенные Штаты, за ними следовали Швейцария, Германия и Россия. Бебель писал в работе, что быстрое развитие промышленности и культуры, произведенный ими переворот в общественных и производственных отношениях во второй половине XIX века, в области образования привели, как ни странно, к тому, что в средних и высших классах многие девушки продолжали оставаться необеспеченными. Тем самым не востребованы весьма ценные женские силы. К тому же, перевес женского населения над мужским и возрастающее безбрачие мужчин (в высших слоях общества) принуждают даже девушек образованных классов к отречению от естественного призвания быть женой и матерью. Для исправления подобного тревожного положения необходимо проложить путь к соответствующему воспитанию и профессиям. Это позволило бы им получать необходимые средства к жизни не только учительским трудом, но и другими общественно-полезными занятиями, имеющими в основе университетское образование. Таким образом, и Германия к концу XIX в. уже стала рассматривать высшее образование женщин как важнейший этап социализации всего немецкого общества.[248]


Чарльз Диккенс.


Правительства Европы и представители капитала вынуждены были прислушиваться к голосу писателей, выдающихся художников, талантливых публицистов. В частности, благотворную роль в деле вспомоществования образованию сыграл Диккенс. Во-первых, он как истинный self-made-man (англ. «человек, всем обязанный самому себе») сделал героями его романов тружеников, и даже «человека бездны» (то, что в России гениально осуществил великий Достоевский). Во-вторых, он раскрыл перед читателем прелести нормальной семейной и домашней жизни. А это очень и очень важно, ведь не каждый же день мы выходим на баррикады! В-третьих, он сумел задеть в сердце богачей и властителей струну сострадания. Дело почти немыслимое, зная натуру этих господ. Вот что писал по поводу его роли С. Цвейг: «И о Диккенсе, как ни о ком другом из писателей девятнадцатого века, мы вправе сказать: он приумножил радость мира. В миллионах глаз, смотревших в его книги, блестели слезы; в груди сотен и сотен людей, где отцвели или заглохли цветы веселья, он их снова взрастил – его влияние вышло далеко за пределы литературы. Находились богатые люди, которые, прочитав о братьях Чирибл, одумались и основали благотворительные учреждения; жестокосердные бывали тронуты; детям – это достоверно известно – после выхода «Оливера Твиста» стали подавать больше милостыни, правительство взялось за улучшение приютов для бедных и стало контролировать частные школы. Благодаря Диккенсу в Англии стало больше жалости и сочувствия друг к другу, смягчились судьбы многих и многих бедняков и неудачников. Я знаю, что такие чрезвычайные последствия не имеют ничего общего с эстетической оценкой художественного произведения, но они важны как свидетельство того, что каждое подлинно великое произведение, выходя за пределы мира фантазии, где творческая воля художника может свободно придать событиям любой поворот, преобразует и реальную действительность».[249] (Где же в русской литературе, всегда славившейся глубоким сочувствием униженным и оскорбленным, столь же сильный и гневный голос писателей?!)

Свою лепту внес и упомянутый Б. Шоу… Он едко высмеивал идеологию денежных воротил, их незыблемые догматы (поклонение злату и т. д.). Разумеется, писатель-социалист никак не мог обойти стороной тему образования… В пьесе «Мезальянс», дополненной трактатом «О родителях и детях», читаем: «Из всего, что предназначается на земле для людей невинных, самым ужасным является школа. Начать с того, что школа – это тюрьма. Однако в некоторых отношениях она является еще более жестокой, чем тюрьма…тебя заставляют сидеть взаперти, и сидеть не в удобной и красиво убранной комнате, а в каком-то загоне для скота, где ты заперт вместе с множеством других детей, где тебя бьют, если ты заговоришь, бьют, если пошевелишься, бьют, если ты не сможешь доказать, отвечая на идиотские вопросы твоего тюремщика, что даже в те часы, когда ты убегал из этого стойла, из-под надзора тюремщика, ты не переставал терзать себя, склоняясь над ненавистными школьными учебниками, вместо того чтобы отважиться жить». Такого рода «воспитательная философия» выглядела достаточно жутко. В «Майоре Барбара» фабрикант оружия утверждает, что он-то и есть «правительство страны». Он говорит: «Учить детей, что грешно стремиться к деньгам, это значит доходить до крайних пределов бесстыдства в своей лжи, растленности и лицемерии. Всеобщее уважение к деньгам – это единственное в нашей цивилизации, что имеет надежду, единственное здоровое место в нашем общественном сознании. Деньги важнее всего, что есть в мире». Убийственная идеология, которой и поныне поклоняются сильные мира сего. На пути правильной системы воспитания и создания здорового общества лежат резкие классовые различия, несправедливое распределение национального дохода и т. п.[250]

Необходимо заметить, что если городское население в большей или меньшей степени испытывало на себе все возрастающее влияние города и культуры, то этого нельзя сказать о крестьянстве (лишь в Голландии 50 процентов населения жило в городах, в Англии – 30, во Франции – 15–17 процентов). А ведь крестьянство в конце XVIII в. составляло даже в наиболее крупных европейских странах от 70 до 90 процентов населения. Суровая жизнь, нужда и тяжкая работа просто не позволяли крестьянам отвлекаться на «второстепенные вещи». Крестьяне вынуждены были трудиться от зари до зари. Поэтому им была куда ближе и понятнее «культура скотного двора». Беспросветный труд не способствовал расцвету физических и умственных качеств (документально известно, что период особо тяжких трудов в деревне совпадал с периодом повышенной младенческой смертности), как и росту образования.

Доцент Венского университета Р. Зидер, автор известной работы по истории семьи в Западной и Центральной Европе, так охарактеризовал отношение крестьянства к школе… Школа до конца XIX в. оставалась совершенно чуждой принципам крестьянского мира, будучи не связана непосредственным опытом с этой формы обучения. Можно сказать, что школа и в дальнейшем считалась малозначащим и второстепенным делом. Повсюду действовало правило: детей лишь тогда посылали в школу, когда было свободное от работы в хозяйстве время. Регулярное посещение школы происходило только зимой, хотя в альпийских регионах этому часто препятствовали трудности зимнего времени. Администрация в сельских районах приспосабливалась к условиям сельского хозяйства. На время сбора урожая школьные занятия прерывались («каникулы на время страды», «летние каникулы»). Подобно другим группам населения, чьи дети были заняты «на производстве», крестьяне нередко относились к школе с явной враждебностью. Только в конце XIX в. после длительного сопротивления родителей-крестьян и родителей-надомных рабочих в большинстве стран Центральной Европы все же удалось ввести регулярное посещение школы сельскими детьми.[251]

Система образования начинает перестраиваться… Англичанин Дж. Беллерс (1654–1725) разработал проект организации трудовых колледжей и преобразования общества. Прогресс стал заметнее к концу XVIII в., когда Райкс основал воскресные школы в Англии (1771), а Ланкастер учредил «ланкастерские школы» (1796), впоследствии ставшие знаменитыми. Имело значение и то, что с 1811 г. прекратилась всякая оппозиция со стороны церкви делу народного образования. А вскоре и церковь приняла деятельное участие в воспитании детей бедняков. Всего за полстолетия невежество было побеждено. Уровень английских педагогов был высок, несмотря на ироничную оценку требований к ним Ч. Лэмом («Школьный учитель прежде и теперь», 1821 г.): «От школьного учителя нашего времени требуется знание всего понемногу, ибо его воспитаннику не подобает ни в чем оказаться полным невеждой. Учитель обязан быть поверхностным всезнайкой, если так позволительно выразиться. Он должен кое-что разуметь в науке об атмосфере и газах, в химии, во всем, что любопытно и способно заинтересовать юный ум; желательно также знакомство с механикой, а отчасти и со статистикой, умение разбираться в качестве почв, ботанике, государственном устройстве родной страны cum multis aliis (лат. – «и многом другом»)… Лишь самая незначительная доля возлагаемых на него обязанностей должна выполняться в часы школьного обучения. Он должен внушать знания в mollia tempora fandi (лат. – «спокойное время беседы»)».[252]

В 1840-х гг. созданы «школы для оборвышей», чему способствовал Диккенс. В Большом Лондоне в 1862–1864 гг. насчитывалось около 190 дневных школ такого типа (18,7 тыс. учеников). По закону 1870 г. часть школ была упразднена, а часть реорганизована в индустриальные школы. Улучшается система и средних школ, в программу которых (с 1869 г.) включены математические дисциплины, естествознание и предметы эстетического цикла. Актом Форстера в 1870 г. положено начало государственной школьной системе (тогда только 42 процента детей до 12 лет посещало школу). Плата за обучение в начальной школе была отменена в 1891 году. В конце века создается и Ведомство просвещения (1899). XIX век стал свидетелем зарождения воскресных школ для взрослых (первая школа такого рода возникла в Ноттингеме в 1798 г.). Возникли механические институты (1789–1796), в которых ремесленники и рабочие обучались прикладным знаниям. Наиболее крупные из них располагались в Лондоне и Манчестере. В дальнейшем их преобразуют в технические колледжи (в конце XIX в.). В сфере высшего образования прогресс обычно связывают с инициативой Оксфорда и Кембриджа, которые возглавили в 1873 г. движение за распространение университетского образования в Великобритании (University Extention). С тех пор в университеты стали допускаться вольнослушатели, а профессора стали читать публичные лекции в провинции. Рост знаний и образования стал возможен благодаря увеличению и объемов финансирования… В 1834 г. возникла система государственных субсидий на обучение. Менее чем за 30 лет суммы, выделяемые правительством Англии на эти цели, увеличились с 20 тыс. ф. ст. до 1 млн. ф. ст. с лишним (это распространялось в основном на университетское образование).

Понятно, что человек с классическим образованием имел больше шансов в жизни. Оно вооружало его инструментами познания и понимания мира… Однажды знаменитый Сесил Родс, «строитель империи», пытаясь объяснить, почему он столь страстно желал попасть учиться в Оксфорд, произнес: «Вы задумывались когда-нибудь, почему это во всех сферах общественной жизни так много выпускников Оксфорда? Оксфордская система выглядит, казалось бы, весьма непрактичной, но ведь вот, куда ни глянь, – кроме области научной – выпускник Оксфорда всегда на самом верху».[253] Классическая школа и рождает homo classicus!

Философы, писатели, ученые, полководцы выходили из стен английских школ и колледжей (Мальборо, Нельсон, Веллингтон). Веллингтон имел право заявить: «Победой над Наполеоном я обязан игровым площадкам Итона…» Показательно и высказывание виднейшего политического деятеля Великобритании У. Черчилля, который, хотя и не блистал в школах, тем не менее, всегда испытывал к британскому образованию если уж не нежные, то по крайней мере почтительные чувста. Он как-то заметил: «Школьные учителя обладают властью, о которой премьер-министрам остается только мечтать». Наибольшим престижем пользуются 260 частных школ (где учится 4 % школьников) – старые школы типа Итона, Винчестера, Регби, Харроу. Итон, основанный в 1441 г., наиболее близок к королевскому двору (сам монарх назначает туда главу совета попечителей). Из стен Итона вышло 18 премьер-министров. Поэтому за школой закрепилось прозвище «кузницы премьеров и министров». По сути дела, мы имеем дело с «наследственным клубом» английской политической элиты. Здесь преподают лучшие педагоги, выплачиваются самые высокие зарплаты, царят строгие и жесткие порядки. Регулярные занятия спортом и строгий режим питания («Чем хуже питание, тем лучше воспитание»). Англичане, пожалуй, не выберут главу кабинета или министра, если он не является выходцем из Оксфорда или Кембриджа… В. Овчинников писал: «Если Итон – самое династическое из частных учебных заведений, то Винчестеру свойственно уделять большее внимание отбору по способностям. Там строже и сложнее вступительные экзамены. Зато студентами Оксфорда и Кембриджа становится потом вдвое больший процент выпускников Винчестера, чем Итона. Если итонцам прививают находчивость профессиональных политиков и уверенность, что их удел – руководить другими, то Винчестер дает более основательную подготовку для университета, а также славится воспитанием «жесткой верхней губы», то есть таких высокочтимых качеств джентльмена, как самообладание и невозмутимость. Мечтая о «подобающей школе», обивая пороги Итона или Винчестера, Харроу или Регби, английский отец или мать думают прежде всего не о том, чему их отпрыск выучится на уроках, не о классическом образовании, сулящем сравнительно мало практической пользы. Они думают о воздействии, какое окажет публичная школа на характер их сына, о манере поведения, что останется с ним до конца дней, как и особый выговор, который проявляется с первого же слова и который можно выработать лишь в ранние юношеские годы. Они думают о друзьях, которых обретет их сын, и о том, как эти одноклассники и сам «старый школьный галстук» (эмблема школы) помогут ему в последующей жизни».[254]

Заметные подвижки происходят во второй половине столетия и в системе женского образования. Благодаря усилиям «социальных романтиков» и социалистов к концу XIX в. в Европе и Америке сформировалась (в общих чертах) идеология и практика женского образования… В индустриально развитых странах все заметнее усилия по созданию систем обязательного, а затем и всеобщего начального образования. В начальных школах устанавливается совместное обучение детей обоего пола. Как отмечают современные исследователи, среднее женское образование в мире развивалось двумя путями. В США, Нидерландах, скандинавских странах, в некоторых кантонах Швейцарии девушки были допущены в общие средние учебные заведения. Огромный прогресс, если учесть то обстоятельство, что еще недавно доступ женщин в школы и университеты той же Шотландии и Ирландии был закрыт.


О. Ренуар. Ловля устриц. 1879.


В Европе наибольший успех в этой области достигнут Швейцарией, открывшей женщинам двери университетов. Число слушательниц там достигло 8,5 тысяч (1907). К слушанию лекций в университетах допущены и женщины Англии (хотя доступ в Оксфорд и Кембридж ограничен). В последние годы открыли дорогу в высшую школу своим женщинам Бельгия, Голландия, Дания, Швеция, Норвегия, Австро-Венгрия, Италия, Франция, Турция и Россия. К концу века вступила на прогрессивный путь Германия. В ряде немецких городов были основаны женские гимназии и реальные училища. В зимнем семестре 1901–1902 г. в университетских списках числилось 1270 слушательниц. Наконец, Министерство народного просвещения Германии официально высказалось в поддержку нового курса (1902). Во Франции, Германии, Великобритании упор был сделан на создание специальных учебных заведений для девушек (частного характера). К примеру, в России первые женские частные пансионы появились в середине XVIII в. Начался процесс создания и высших учебных заведений. Первым открыл двери для прекрасного пола небольшой колледж «Оберлин» в американском штате Огайо (1833). Но только с 1860-х гг. высшее образование становится доступно женщинам (ряд университетов США начнут принимать женщин наравне с мужчинами). В Европе первым открыл дверь дамам Цюрихский университет в 1867 г. (там учились и русские студентки). С 1869 г. часть женских школ финансируется государством, а в 1872 г. возник даже отдельный трест женских дневных «паблик скулз» (в 1891 г. – 30 школ). Борьба женщин-суфражисток принесет-таки свои плоды. В Англии и в ряде других стран женщины, являющиеся самостоятельными и достигшие 30-летнего возраста, получат право голоса, добившись избирательного права. Но произойдет это уже в ХХ веке (1918 г.). Жизнь жестоко посрамила сторонников мужского превосходства. Хотя удивительно было уже то, что женщине удалось чуть ли не усилием одного поколения перескочить через тот ров отчуждения, которым окружал ее мужчина на протяжении десятков столетий или даже тысячелетий.

Лихтенберг как-то заметил, что «воспитание есть особого рода рождение». Поэтому детство стали воспринимать как специфичную воспитательно-образовательную пору. Свои коррективы в идеи детского воспитания вносили, конечно же, и романтики. Н. Я. Берковский писал: «XVIII век до них понимал ребенка как взрослого маленького формата, даже одевал детей в те же камзольчики, прихлопывая их сверху паричками с косичкой и под мышку подсовывал им шпажонку. С романтиков начинаются детские дети, их ценят самих по себе, а не в качестве кандидатов в будущие взрослые. Если говорить языком Фридриха Шлегеля, то в детях нам дана как бы этимологизация самой жизни, в них ее первослово… В детях максимум возможностей, которые рассеиваются и теряются позднее. Внимание романтиков направлено к тому в детях и в детском сознании, что будет утеряно взрослыми». Романтизм и психологизм вдохнут новую жизнь в воспитание ребенка, дав его впечатлительной душе крылья фантазии. Возникла специальная детская литература, преследующая назидательные и дидактические цели. В Англии между 1750 и 1814 гг. выпущено 2400 названий книг. Появляются «воспитательные романы». Повышенный интерес к детской литературе объясняется пониманием того, что природа и обстоятельства порой весьма и весьма несовершенны.

Вряд ли можно считать случайным, что в XIX веке позитивизм развился в двух наиболее передовых в научном и культурном отношении странах Европы (Франции и Англии). Там существовала жизнеродная идейная плацента. Представленный именами Дж. С. Милля, Г. Спенсера, О. Конта, позитивизм оказал, вероятно, наиболее заметное воздействие на развитие науки, образования и культуры. В философском смысле он представлял собой мощное здание прогресса, выстроенное на почве фундаментальных (или точных) наук. Историк философии Дж. Льюис полагал, что «позитивная философия» должна включать в себя, во-первых, создание общей системы законов, охватывающих все сферы человеческого знания и сводящих их воедино, и, во-вторых, обеспечить построение стройной системы представлений на основе всеобщих и обязательных научных данных. Суть теории позитивизма (в общепринятом смысле слова) в требовании предоставить массам некую достаточную сумму идей и научных данных об обществе, человеке и природе. Таковая и должна, в конечном счете, стать главной мировоззренческой базой, создающей общий дух потомков. Речь шла в том числе и об утверждении в обществе рациональной системы всеобщего образования.


Герберт Спенсер.


Герберту Спенсеру (1820–1903) принадлежит десятитомная синтетическая философия (физиология, история, психология, педагогика). Сторонник эволюции, он полагал, что ей подвластно буквально все – от неорганической природы и судеб народа до жизни индивидов. Ведь, развитием человека управляет внешняя среда, а науки с их взаимообусловленным, синтетическим характером оказывают наибольшее воздействие на мозг человека, поведение и инстинкты. Поэтому ключевая роль в его развитии и отводится научному воспитанию и образованию. Грандиозный спенсеровский труд «Воспитание умственное, нравственное и физическое» способствовал утверждавшемуся в XIX в. культу науки. «Знанья мир столикий – как двойственность, как мощь реки великой», – писал поэт Шелли. Спенсеровский «закон постоянства количества силы» – интерпретация закона преобразования знаний. Дж. Рэмни увидел в философии Г. Спенсера лишь «очищенную экономику Манчестерской школы». Нам же видится в нем нечто большее – триумф идеи науки и высшей школы. Г. Спенсер высказал убеждение, что науки – в особенности «социальные», остро чувствующие ритм мировой жизни – лучшие воспитатели человечества. Он приводил в качестве примера старинное восточное сказание о Сандрильоне… Смысл этой истории в том, что в ней в роли «горемыки» выступает наука, на которую все валят грязную работу. Ей же достаются одни невзгоды, власти ею пренебрегают. Вскоре, однако, полагает ученый, обстоятельства должны измениться самым кардинальным образом и наука станет хозяйкой в обществе. Все увидят, сколь прекрасна и незаменима она. «Наука – это организованное знание», – писал Спенсер.[255]

Спенсер считал необходимым дать адекватную и точную картину развитию обществ и человека. Пока же уроки напоминают басни и мифы, которыми учителя пичкают молодежь. Кому интересно то, как Авраам препоясал свои чресла, Самуил поведал о деяниях Божьих, Саул отличался дурным поведением, а Давид прославился беззакониями. Все эти библейские россказни не несут серьезных знаний. Или чего стоят все эти бесчисленные подвиги правителей (какой царь на троне, кто кого убил, какую войну и с кем вел). Забава дикаря! Кому интересны любовные приключения Зевса? Не лучше ли обратить взор на безнравственных политиков. В школах и институтах Англии, Франции, Германии насаждается «культ личности» (источается неумеренная похвала жрецам, царям, королям, полководцам). Почти не видно даже робкой попытки вскрыть социальную подоплеку явлений и событий. Подлинная история и философия заменяются пустой болтовней. Ход цивилизации невозможно понять, ограничиваясь легковесными рассказами и простыми формулами общественного развития.

Спенсер не отрицал и роли религии, он скорее наделял ее высшим разумом. Разумный общественный порядок должен явиться в итоге не борьбы или вражды науки и религии, но союза между ними. Он ратовал за высоко образованное духовенство, которое овладеет всеми достижениями современных наук. Обнадеживающе звучала и мысль о рационально-прагматической религии, взявшей на вооружение все достижения науки, культуры. Мысль о духовном реформаторстве актуальна и сегодня, когда иным из современников впору перечитать «Новое христианство» (1825), ставшее духовным завещанием Сен-Симона. Вспомним, что идея «верховного существа» увлекала в конце XVIII-начале XIX в.в. многих мыслителей и революционеров, от Робеспьера до Конта.[256] Чем различаются взгляды Спенсера и Конта? Во-первых, Спенсеру принадлежат едва ли не все основополагающие идеи позитивистской науки. Во-вторых, по мнению русского ученого Л. Мечникова, он разнится от Конта не только более солидной ученостью, но и тем, что пытался изгнать всякую теологию и предвзятую целесообразность из исследований. Говоря о влиянии позитивизма в России, Мечников писал в статье «Школа борьбы в социологии» (1884): «Значительно высшую ступень научного развития выражает собою английский эволюционный позитивизм, до сих пор сосредоточивающийся почти исключительно в высокодаровитой, блестящей личности Герберта Спенсера. Учение этого замечательнейшего из современных мыслителей пользуется у нас такою известностью, что нам нет надобности излагать его здесь в сухом и сжатом извлечении. Вооруженный неисчерпаемым множеством самых разнообразных знаний, светлый ум Спенсера одним орлиным полетом охватывает всю бесконечную цепь космических явлений и улавливает то их органическое единство, которое О. Конт видел как бы сквозь сон».[257]

«Дитя» Политехнической школы Огюст Конт (1798–1857), этот «блудный сын» Спенсера, многое перенял у Сен-Симона, сторонника создания «всемирной Академии наук». Дж. Милль и Спенсер ставили учение об истине в зависимость от уровня научных знаний и образования. Однако и Конт не был наивным мечтателем. Вначале сторонник и приверженец либеральных идей, он затем разочаровался в демократии и в ее политических механизмах. Разочаровался настолько основательно, что во время государственного переворота Наполеона III отнесся равнодушно к ликвидации всей этой мишуры во Франции… И даже обратился письменно к русскому царю (без страхов и колебаний), предлагая взять на себя лидерство в установлении позитивного строя. Так француз (социалист, позитивист, эволюционист) понял, что нужна абсолютная власть в руках царя Российского, чтобы установить порядок![258]

Об огромной, во многом определяющей роли знаний на ход эволюции говорили все (Спенсер, Конт, Милль). Дж. Милль писал, что «развитие всех сторон жизни человечества зависит, главным образом, от развития умственной жизни людей, то есть от закона последовательных изменений в человеческих мнениях».[259] Процесс сей, как увидим, вовсе не является ни обязательным, ни непрерывным в отсталых обществах. Образование предстает как основа будущей универсальной (положительной) философии. Стремительная социализация и политизация общественной жизни, активизация действий широких народных масс (в результате революционных потрясений и роста культуры) потребовали уделять социальным наукам больше внимания. Встал вопрос и о единстве сферы знаний. Хотя позитивисты отдавали себе отчет в необратимости специализации, в ходе которой каждая отрасль человеческого знания, отделившись от общего ствола, разрастается и расцветает отдельно, и даже признавали за этим являением позитивную сторону, все же их беспокоило подобное положение. Разделение труда неизбежно влекло за собой сужение человеческих возможностей, а с ним неотвратимо возникала и узость мыслей, занимавших «каждый отдельный ум».[260] Благодаря позитивистам и утилитаристам в английские университеты получила доступ экспериментальная наука. В шотландских вузах наиболее сильными оказались позиции естественников. Возможно, поэтому здесь и возникла идея «идеального университета». По словам Э. Эшби, эти университеты никогда полностью не подчиняли идею человека Возрождения идее научного исследователя. Более того, они всегда пытались совместить локковский «культ ученого джентльмена» и смитовский «культ практического человека» (дельца в смокинге). В каком-то смысле ученые и профессора Шотландии следовали тропой английского премьера Биконсфильда, говаривавшего: «The flag follows the trade!» («Флаг следует за торговлей!»).

Джон Ньюмен (1801–1890), впоследствии кардинал, сыграл важную роль в судьбах образования. Он и возглавил католический университет в Дублине. В прошлом воспитанник Оксфорда, Ньюмен выступил перед общественностью с циклом лекций («Лекции по университетскому образованию», 1853). Позже их опубликуют под общим названием «Идея университета» (1873). Отвечая на вопрос, каким видится ему новый образец университета, Ньюмен говорил: «Если бы меня попросили разъяснить насколько это возможно кратко и популярно, что такое университет, я бы вывел свой ответ из его древнего наименования – «studium generale» или «школа универсального обучения». Университет видится своеобразным аналогом «светского общества», где создана неповторимая интеллектуальная атмосфера ученых. В его стенах индивид должен прежде всего иметь возможность окунуться в мир «чистой и ясной мысли». University (университет) – это «совокупность», очаг мудрости, быть может, даже своего рода светоч вселенной, «альма матер возвышающегося поколения».[261]

В каком-то смысле Ньюмена можно было бы назвать «дедушкой» современного интеллектуализма. Он – ярый сторонник гуманитарно-либерального образования. Цели университетского курса понимались им широко: «Процесс подготовки, при котором интеллект вместо того, чтобы оказаться принесенным в жертву какой-либо частной или случайной цели, какому-нибудь специальному ремеслу или профессии, исследованию, науке, тренируется ради себя самого, ради самовоспитания и ради собственной высшей культуры, такой процесс и называется либеральным образованием». Этот «великий ирландец» многое предвидел из последующего невиданного взлета высшей школы. Такова, скажем, его идея Университета как культурного центра Вселенной. Нетрудно заметить, что это совершенно иной подход к высшему образованию, нежели, скажем, тот, что сформулирован Наполеоном. По мысли императора, «Университет должен быть прежде всего орудием правительства». Ньюмен же считает необходимым сверять научный и учебный прогресс прежде всего с вопросами нравственности и этики. В то время как человечество превозносило до небес интеллект и науку, он сумел увидеть их уязвимые места… За сто лет до трагедии Хиросимы и Нагасаки он утверждал: физическая наука «опасна, потому что она обязательно пренебрегает идеей морального зла» (1851). Ньюмен писал: «Интеллект беспомощен, потому что он неуправляем и саморазрушителен, если не руководствуется моральным правом и богооткровенной истиной». Время по праву закрепило за Ньюменом посмертную славу «отца классического университета». Можно сказать, что он создал основы концепции университета будущего.[262]


Обучение «вкусной профессии».


О воздействии Дж. Ньюмена и его научно-педагогических взглядов на культурную жизнь Великобритании можно говорить довольно долго. Одним из косвенных примеров влияния этих идей стал роман ирландского писателя Джеймса Джойса (1882–1941), родоначальника литературы «потока сознания», «Портрет художника в юности»… В этом экзистенциальном «романе воспитания» отражены жизненные дороги нового поколения британских юношей (в судьбе Стивена Дедалуса). Вспомним, что в Англии, Ирландии, Шотландии, Уэльсе и в самом деле очень многое определялось уровнем образования. Не случайно эта тема присутствует у многих английских писателей (Скотт, Диккенс, Теккерей, Кронин). Не стали исключением и герои Джойса, ощущающие на себе все проблемы при выборе жизненного пути.

Путь в университетскую «обитель» отнюдь не выглядел легкой прогулкой. Возможно, поэтому Стивену Дедалусу, прекрасно представляющему себе все муки получения диплома, слышались в юных голосах студенческой братии «отголоски спазм будущей усталости и даже боли». При этом юноша вспомнил, что об этих же трудностях предупреждал и Ньюмен в эссе о воспитании («Эссе в помощь грамматики согласия», 1881). Герой романа встал перед необходимостью сделать серьезный выбор (накануне поступления в университетский колледж Дублина). Правда, учеба в университете видится ему как новое, чрезвычайно занимательное приключение. Занятия в его стенах ассоциируются у него со звуками прерывистой музыки. В эту музыку властно вплетаются слова Ньюмена («a proud cadence from Newman»).[263]

Немцы к середине XIX в. добились заметных успехов в науке, промышленности и образования. Поэтому становится популярной гумбольдтовская идея университета как исследовательского центра. Берлинская «модель» завоевывает признание. Дж. С. Милль, анализируя взгляды философа и педагога В. Гумбольдта, ратует за большую степень свободы в обучении: «Я утверждаю: экзамены на высшей ступени должны быть добровольными. Крайне опасно позволять правительству отчуждать человека от профессии. Если даже речь идет о тех учителях, которые имеют якобы недостаточную квалификацию. Подобно Вильгельму фон Гумбольдту полагаю, что научные степени, любые профессиональные сертификаты должны выдаваться всем, кто потребует аттестации и сумеет выдержать экзамен».[264]

Модели Ньюмена и Гумбольдта были попыткой создания целостного университетского образования. Модель Гумбольдта заметно повлияла на развитие американских, канадских и японских университетов, практически не получив отклика в системах университетского образования Франции и России. Ньюменовская же модель (в плане успешного воплощения основополагающих идей) так и оставалась по преимуществу национальным достоянием, хотя отдельные элементы и усматриваются в тех или иных элитарных высших учебных заведениях Европы. Каждое высшее учебное заведение со временем выбирало свой путь.[265]


И.Г. Песталоцци.


Заметных успехов достигли мыслители и других стран. Выдающийся швейцарский педагог-демократ И. Г. Песталоцци (1746–1827) родом был выходцем из зажиточной интеллигентно-разночинной семьи (отец – хирург, дед – пастор, мать – крестьянка). Когда умер отец (Иоганну было 5 лет), попечение за ним взяли мать, дед и крестьянская девушка Бабэль. Именно этой простой девушке, ставшей подлинным ангелом-хранителем, обязана семья Песталоцци тем, что их жизнь удалось сделать вполне сносной (несмотря на недостаток средств). Дети, как известно, являются во многом «продуктом» семейных и общественных отношений. И в том и в другом отношении юноше повезло. Семья отдавала ему свои любовь, внимание и ласку. Начальное образование он прошел у деда, который в нем души не чаял, передавая ему доступные знания. Что же касается общественной атмосферы, то Швейцария не знала крепостного права. Хотя крестьянство и испытывало определенный гнет со стороны горожан, однако все же тут были более человечные порядки, чем где-либо еще.

Затем его отдают учиться в одну из школ Цюриха. Привыкнув к свободной и гуманной манере обучения у деда, Иоганн был потрясен методами, царящими в казенных учебных заведений. Впоследствии он охарактеризует их как «искусственные машины, которыми душат все следы силы и опыта, влагаемые в детей природой» и даже сочтет такое обучение «убийством». Его отталкивало в этом «жалком школьном учении» и то, что детей скучивают, как толпу овец, в замкнутом пространстве душной комнаты, и то, что их обучают «путанице отдельных изолированных наук». Процесс обучения шел трудно. Пытливый и одаренный юноша не мог удовлетвориться общими стандартами. К тому же, он дерзнул давать советы педагогам, как им лучше преподавать. В итоге, обе стороны возненавидели друг друга. Пользы юноше сие обстоятельство не принесло. Он позже скажет, что «главное в человеке – голова, а пудру можно купить в каждой лавочке». Однако, согласитесь, знание орфографии – вовсе не пудра (а в этой части Иоганн остался слаб на всю жизнь). Возможно, эти грустные воспоминания и заставили его выступить в пользу полного уничтожения казенных начальных школ и замены их обучением в семьях. Уже в школе проявилась замечательная черта будущего гуманиста: он всегда вставал на сторону слабых, бедных, угнетенных. Это вызывало к нему искреннее уважение и любовь одних людей, и бешеную ненависть – других.

Песталоцци поступает в Цюрихский коллеж, где обстановка была близка скорее духу эпохи Просвещения, нежели эпохе утилитаризма. Он так описывал установки и настроения этого учебного заведения: «Независимость, самостоятельность, благотворительность, самопожертвование и любовь к отечеству были лозунгом нашего общественного образования. Преподавание. которым мы пользовались в живом и привлекательном изложении, было направлено к тому, чтобы поселить в нас равнодушие к богатству и почестям. Нас учили верить, что бережливость и ограничение личных потребностей могут заменить богатство и что совсем не нужно большого состояния и высокого общественного положения, чтобы пользоваться и домашним счастьем, и гражданской самостоятельностью… Обладая только самыми поверхностными школьными познаниями о великой гражданской жизни Греции и Рима, мы мечтали насадить порядки этой гражданственности в родном кантоне… Желание противодействовать нравственному упадку моего отечества было присуще каждому истинно благородному гражданину и исходило из сердца, полного любви к родине».[266]

После окончания коллежа перед ним встала серьезная проблема. Что делать дальше? Сегодня кое-где пораженная раковыми метастазами меркантилизма и практицизма молодежь пытается «вычислить»: а где бы ей так устроиться, чтобы одновременно сытно, денежно и беспроблемно было. И как уж здорово, если бы с них вообще сняли всякую обязанность думать и решать самостоятельно. Одним словом, идеальные условия для жвачных животных!

Швейцарцы так не думали. Оттого они, вероятно, и живут в сто раз лучше нас, россиян. Песталоцци ни минуты не сомневается, что вся его деятельность должна быть направлена на дело служения простому народу. Позже он сам в сжатой форме выразит устремления своей жизни в посвящении, которым открывается одна из его книг: «Низшему классу населения Гельвеции» (авт. – Швецария). Я долго смотрел на твое жалкое, тяжелое положение, и сердце мое исполнилось скорбью. Дорогой мой народ, сказал я себе, я помогу тебе. У меня нет искусства, я не вооружен наукой, в этом свете я ничто, совсем ничто, но я хорошо знаю тебя и отдаю тебе все, что успел приобресть в течение моей трудовой жизни. Я отдаю тебе всего себя. Читай, что я предлагаю, без предрассудка, и если кто-нибудь даст тебе лучшее, брось меня; пусть в твоих глазах я превращусь в то же «ничто», каким я прожил всю мою жизнь. Но если тебе не скажет никто того, что говорю я, никто не скажет так доступно и пригодно, как говорю я, то подари мою память, мою жизнь, мою угасшую для тебя деятельность слезою – одною только слезою»… Вот это Личность! Вот – Гражданин! Вот – Друг народа!

В дальнейшем он создаст нейгофское «Учреждение для бедных», одно из первых в истории экспериментальных учебно-воспитательных заведений такого рода. В основе его лежала более совершенная система образования, нежели существовавшая тогда в фабричных центрах Европы. На фабриках и заводах подавляющее большинство тружеников все еще оставалось чуждо «духу мастерства» и «умственному образованию»… По мысли педагога, поправить дело можно было путем предоставления работникам всей суммы профессиональных, общекультурных, гражданских навыков и знаний, которая бы открыла им дорогу в жизнь.

Он одним из первых использовал антропологический подход. Современное общество не могло предоставить людям должного образования: «В фабричных центрах большинство людей также заняты лишь механическим выполнением какой-либо изолированной производственной операции… Эти люди лишены какого бы то ни было умственного образования, ограничены ничтожно узкими рамками своих технических навыков и чужды, абсолютно чужды даже самому духу мастерства и свойственным ему свободным и разумным взглядам». Предстояло осуществить кардинальные перемены в системе, чему и были посвящены его усилия.[267]

Песталоцци поймет с годами, что крайне сложно впрячь в одну телегу два столь разных побудительных мотива как экономический рационализм и всестороннее развитие человека. В 1797 г. он публикует «Мои исследования путей природы в развитии человеческого рода». Это стало внутренним мотивом к действию. Начался эксперимент в Станце. Затем были созданы Бургдорфский институт и педагогическое заведение в замке Ивердон (1805). Сюда стекались толпы посетителей. Большими партиями приезжали учителя из Пруссии, Франции, Англии, желая обучиться «методу Песталоции», но никаких уловок или особых методик они не находили. В педагогической технике он ничего нового не изобрел («даже грифельной доски»). Песталоцци лишь аккумулировал полезный опыт времен и народов.

В его учебном заведении он попытался не только соединить теорию и практику, но и, что быть может самое трудное, постарался оживить «тот механизм, что столетиями превращал ребенка в послушное орудие проверки предвзятых идей». Очень скоро выяснилось, что это крайне трудная задача. Многие готовы были охотно порассуждать о «свободе», «индивидуальном развитии ребенка», даже о «христианском воспитании», но тут же забывали обо всех благих устремлениях. Ведь, для этого нужны были немалые силы, средства, время и желание, а это-то как раз всегда в большом дефиците… Педагогу и мыслителю пришлось столкнуться с массовым уходом учителей и детей из стен заведения. Тогда-то и родился его знаменитый принцип, нашедший выражение в «Лебединой песне»: «Эту истину (ее можно назвать «принципом Песталоцци») можно сформулировать так: обучение приобретает и сохраняет свой смысл постольку, поскольку проводится и сохраняется разграничение между общими законами развития природы человека по трем направлениям – ума, сердца и руки – и способами применения этих законов, особенно в конкретных практических ситуациях и в борьбе с трудностями повседневной жизни» (М. Сетар).[268]

Конфликты не миновали Швейцарию, хотя в последние пару столетий она была и остается неким мирным и благословенным оазисом в безумной Европе… Однако политические битвы и ее не обошли стороной. Страну раздирала борьба партий (централистов и федералистов). Наполеон, тогда еще первый консул, ввел в Швейцарию 40-тысячную армию «для поддержания порядка». Среди уполномоченных, посланных в Париж местной властью, был и Песталоцци. Труднее всего ему было пережить закрытие нейгофского приюта. Он отдал ему все свои душевные силы и средства. Пришлось заняться литературным творчеством. Его сентиментальная повесть «Липгардт и Гертруда» имела некоторый успех. Одна из глав была озаглавлена так: «Не искусство, не книга, а жизнь должна быть основанием всякого воспитания и образования»… Только после долгих 20 лет он смог вернуться к своей любимой педагогике. Французские войска сожгли в 1798 г. город Станц (кантон Унтервальдене). Там оказалось масса бесприютных детей. Так всегда бывает, когда какой-нибудь негодяй встает во главе могучей державы и начинает проводить в жизнь свои «доктрины демократии». Разрушать и убивать охотников масса, а вот талантливых учителей и врачей найти нелегко.

Песталоцци отправили спасать несчастных. Он собрал их в полуразрушенном монастыре. А уже через полгода вчерашних оборванцев (все они, кстати, отпрыски низов) уже было не узнать. Он научил их читать, писать, считать. Как скажет о нем Виланд: «Его ситема пригодна для всех времен и народов. Она проста и последовательна, как природа. И при помощи ее возможно образование не ученых, а людей…» Увы, в 1824–1825 гг. учебные заведения в Клинди и Ивердоне были закрыты (не хватило средств на образование). Песталоцци умер в возрасте 82 лет. Тогда в память об этом великом человеке его ученики выгравировали на монументе слова, право на которые имеют немногие: «Все для других, ничего для себя!»[269]

Все же в Швейцарии вопросам управления, образования, воспитания и культуры уделялось внимание. Этому способствовала большая близость правящих классов к народу. В статье Даламбера (1757), автора знаменитой «Энциклопедии», ставилась в пример Женева, где умное, истинно демократическое правление приносило позитивные плоды. Женеву в те времена не случайно называли «протестантским Римом». В ней обитало всего 24.000 душ, но это был уже тогда один из процветающих городов Европы. О порядках, царивших в Швейцарии, говорил еще Вольтер. «Мыслящие существа, – писал он в мемуарах, – предупреждаю вас, что нет ничего приятнее, как жить в государстве, правительству которого можно всегда сказать: приходите завтра ко мне обедать». Сюда же устремится впоследствии и Ж.-Ж.Руссо.

Даламбер так описал эти порядки: «Управление Женевы обладает всеми преимуществами демократии без единого ее недостатка: все находится под руководством синдиков, все исходит от Малого совета на решение и все возвращается к нему для выполнения. Таким образом, кажется, что Женева взяла в качестве примера некогда столь мудрый закон правления древних германцев: «О делах, менее важных, совещаются их старейшины, о более значительных – все, впрочем, старейшины заранее обсуждают и такие дела, решение которых принадлежит только народу». При этом в Женеве никто не кичится родовитостью. Если сын высшего чиновника не отличается достоинствами, он так и остается среди общей массы граждан. Дворянство и богатство не дают особого ранга, прерогатив, легкости в продвижении к должностям. Интриги запрещены. Должности настолько мало доходны, что не возбуждают жадности. Они могут соблазнить лишь благородных людей благодаря их значимости. Там мало и судебных тяжеб… Законы против роскоши запрещают ношение драгоценностей и позолоченных украшений, ограничивают издержки на похороны и обязывают всех граждан ходить по улице пешком. Экипажи имеются лишь для поездок в деревню. Эти законы (во Франции они показались бы слишком суровыми, почти варварскими и бесчеловечными) вовсе не мешают истинным удобствам жизни. Вероятно, нет города, где было бы столько счастливых браков; в этом отношении Женева на двести лет впереди французских обычаев.

Особенно благотворное влияние на умы оказывают здесь образование с культурой. «В Женеве есть университет, который называется академией, где молодежь учится бесплатно. Профессора могут стать чиновниками, и многие из них действительно становятся, что немало поддерживает соревнование и славу академии. Вот уже несколько лет, как там устроили также школу рисунка. Адвокаты, нотариусы, врачи и т. п. образуют цехи, куда они допускаются лишь после общественного экзамена; все ремесленные цехи также имеют свои уставы, учеников и созданные их искусством шедевры. Хорошо снабжена публичная библиотека, в ней 26 000 томов и довольно большое число рукописей. Книги выдаются всем гражданам, так что каждый читает и просвещается. Поэтому народ Женевы гораздо лучше образован, чем во всех других местах. Там это не считается злом, как принято считать у нас… В Женеве так хорошо развились все науки и почти все искусства, что можно лишь удивляться перечню ученых и разного рода художников, которых в течение двух веков дал этот город».[270]


Дорожное сообщение в Европе.


Швейцария по праву тогда считалась меккой педагогов. Здесь процветали учебные заведения (пансионы) Песталоцци, Фелленберга, Жирара, институт Тепфера. О последнем стоит сказать как о примере благодатного воздействия на юные души нравов и порядков республики. Писателя и художника Родольфа Тепфера (1799–1846) называли «швейцарским Руссо». Закончив Женевскую Академию, он, обожавший книги и учебу, вскоре сам стал учителем. С 1824 г. он возглавил «институт» (в котором было около 40 воспитанников из Англии, Германии, Франции, Греции, России и даже Америки), живя вместе с воспитанниками, совершая с ними походы, никогда не расставаясь с карандашом и бумагой. Он любил «радоваться жизни, а не страдать от нее». Его перу принадлежат иллюстрированные им же «комические романы», объединенные в «Женевские новеллы». В одной из своих новелл («Библиотека моего отца») Р. Тепфер, говоря о смысле и целях воспитания молодежи, обращается к родителям с весьма разумным и толковым напутствием: «О, сколь трудное дело воспитание! Исполненные самых благих намерений, следуя советам друга или книги, вы направляете ум и сердце вашего сына к избранной вами цели, а в это время уличные сценки, уличный шум, соседи, неожиданные происшествия вступают в заговор против вас, или же играют вам на руку, и вы бессильны против их враждебного влияния или непрошенного содействия. Правда, позднее – лет после двадцати, двадцати пяти – жилище уже не играет такой роли. Оно может быть мрачным или светлым, уютным или неубранным, но теперь это школа, где учение кончилось. В этом возрасте человек уже избрал себе поприще, достиг того туманного будущего, которое еще недавно казалось ему столь отдаленным. Душа его уже не столь мечтательна и послушна: предметы отражаются в ней, но не оставляют отпечатков».[271]

Наиболее полно эта бесконечная вера в позитивное развитие и прогресс, упование на могущество школ и университетов были выражены в работах философа-идеалиста и педагога Наторпа. П. Наторп (1854–1924), один из лидеров марбургской школы неокантианства, развивал в своих трудах социальную педагогику, напрямую связывая ее с этическим социализмом. Его любимейший герой – Платон… Кульминационными пунктами развития мировой педагогии он считал фигуры Платона и Песталоцци… Его главные идеи, развитые им в «Sozialpadagogik», говорят о том, что любая педагогика должна быть социальной и философичной, т. е. воплощать в тех или иных формах социальное устройство мира и населять этот мир значимым смыслом и духовностью. Русский философ-идеалист Г. Шпет, последователь Гуссерля, назвал его одним из самых талантливых выразителей «истинного идеализма». На ряде идей Наторпа нам, пожалуй, стоит остановиться особо. О чем же говорят его работы? В книге «Философия как основа педагогики» (1910) Наторп убеждает своих читателей в том, что рост и развитие народа никоим образом нельзя отдавать на волю голой практике. Она слепа и беспомощна, ее действия хаотичны и бессмысленны. Нужно сначала проложить реформам разумную и верную дорогу. Лишь глупцы говорят: «не надо теорий». «Быть может, думают, что теория придет сама собой, вместе с практической работой. Но она не придет, если с самого начала неизвестно, куда вообще направлен путь и как туда добраться». Вопрос создания здоровой, верной, нравственной теории и есть вопрос духовной свободы. Без разумной теории человек – раб и слуга дьявола… В качестве довода он указывает на коварную подсказку Мефистофеля своему ученику: «Теория, друг мой, сера, но зелено вечное дерево жизни» (Гете. «Фауст»). Ну к чему же тогда возводить «здания теорий»?! «Совсем ненужное занятье». За этим дьявольским соблазном слепота, невежество недалеких «реформаторов» и «революционеров». А что же дальше, господа?.. Что станет с народом, что доверился вашей тупости, жажде самовластья!? Дальше мрак, кровь, обман, сатанизм, страдания и полное порабощение народов… Мефистофель говорит «студенту»: «Лишь презирай ты разум, знанья луч, чем человек один могуч… тогда ты безусловно мой». Знакомы и нам эти чванливо-бездарные недоучки-министры, иные премьеры и президенты, усвоившие советы «школы Мефистофеля». Асмадей говорит: «Я выдохся как педагог и превращаюсь в чёрта снова».

Здесь нам хотелось бы обратить самое пристальное внимание читателя на прямую и безусловную взаимосвязь между положением школы-института и государства. Что такое школа? Это – главная ячейка и опора государства. Тот, кто разрушает школы и университеты, тот (даже если он честно и открыто не признается в этом) ставит своей целью уничтожение данного государства! Палач школ, больниц, научных центров – палач нации! Его или их нужно убирать. Иначе нация погибнет, у нее не будет будущего… Пауль Наторп видел в образовательных учреждениях «острова будущего в мире настоящего» и «очаги юности».

Как педагог Наторп, конечно, не верил во всесилие методик. Если ты лишен духовно-нравственного содержания, никакая методика не спасет. Труд напрасен и даже вреден. Техника преподавания превращается в мертвую передачу, в «тупое, бестолковое и бессмысленное занятие». Чтобы избежать этого, нужно изменить всю систему подготовки педагога. «Теоретическую подготовку к учительской должности должен будет, таким образом, взять на себя в конце концов университет, и она не может быть различной по существу для народных учителей и учителей высшей школы, потому что и от народного учителя с полным правом требуют философски углубленной теоретической подготовки, основанной на самостоятельных взглядах, т. е. на научном изучении». Таков заключительный вердикт П. Наторпа.[272]

Особый интерес представляет его социальная педагогика, в которой он объясняет связи школы и общества. Наторп утверждает: экономика с политикой в системе ценностей вторичны, первичны – образование с воспитанием. Главное в системе обучения – человек как воплощение духа, интеллекта и морали. Все остальное в образовании представляет собой лишь частные и второстепенные направления (научное, техническое, художественное обучение). Какова цель любого воспитания? Вырастить здоровое и красивое существо. Но за этим неизбежно встают чисто философские, моральные задачи – «проблема долженствования, или цели, или, как мы предпочитаем говорить, идеи». Как создать из хаоса человека совершенного или даже просто-напросто достойного? Предоставить его самому себе? Пусть выбирается и находит свой путь сам? Неужто бросить его в полную свободу, как в омут!? Наторп убежден: «Отдельный человек не может достигнуть высоты своего человеческо-нравственного назначения иначе, как только построив человеческо-нравственно свои отношения к общности». Чтобы человек поднялся на высоты духа и нравственности, нужны усилия общества и его социальных институтов. И здесь особенно велика и даже решающа роль высшей школы… Личность – это всегда организованное начало. Хотим мы того или нет. Только одно из двух: или организация уродует и калечит человека, или она его бережно и умно направляет, одухотворяет и возвышает. «Что возможна организация свободной, не принудительной образовательной деятельности, тому доказательный пример дает высшая школа. И она уже со времен Платона признана за необходимый, скорее даже за собственно центральный орган социально-пеадгогической организации». Однако до сих пор высшее образование рассчитано, как считает Наторп, во-первых, лишь на привилегированные слои и, во-вторых, преследует узко прикладные цели научно-технического образования. Это и глупо и опасно. В результате, у кормила власти могут оказаться «технари». Последствия их власти скажутся трагически. Человечеству придется еще пожалеть об этом. Но проблема не только в этом. Нужно широко раскрыть двери вузов перед народом. Речь идет о «народной высшей школе» или, в самом широком смысле, высшей школе для всех». Только в этом случае вы получите истинно демократическое общество («образовательная работа будет демократическою, или ее совсем не будет»). Такого рода задачи стоят перед нами и в конце XX в.[273]

XIX в. породил и такое важное явление как научная популяризация. Из увлечений чудаков-одиночек и мечтателей наука превращается в достаточно распространенное занятие. Естественно, это вызывало повышенный интерес у широкой публики. В особенности, если она давала пищу сенсации. Когда английский ученый Дж. Гершель отправился на мыс Доброй Надежды для наблюдения Южного неба, подлинный ажиотаж вызвала корреспонденция газеты «Нью-Йорк сан». В сообщении говорилось, что ученый, наблюдавший за лунной поверхностью, не только обнаружил, что Луна обитаема, но и якобы увидел в телескоп ее жителей. Тогда многие в Европе и Северной Америке поверили этому. Наступало время перемен.

Пальма популяризаторской деятельности принадлежала давним соперникам – Англии и Франции, где ее развитие шло по двум путям – организация издательств, выпускающих научно-популярную литературу, и публичные лекции. В Англии широкой известностью пользовались лекции физика М. Фарадея, включая и его «Историю свечи», с которой он выступал много раз (в том числе и для детей на Рождество). Большое впечатление производила и лекция Т. Гексли «О куске мыла». Это наиболее известные лекции в викторианскую эпоху… Блистали не только мужчины, но и женщины. Одной из таких «научных амазонок», к примеру, слыла М. Сомервилл, автор ряда книг, обобщавших в доступной форме знания того времени. Кстати, в ее честь будет впоследствии назван и женский колледж в Оксфорде.[274]

В Англии популяризация научных знаний являлась предметом особых забот властей еще с XIX в. Велики заслуги в деле популяризации биолога, президента Лондонского королевского общества Т. Гексли (1825–1895). Умелый популяризатор науки Гексли предложил в «Гуманитарном образовании» учебную программу, по которой английские дети, по сути дела, занимаются по сей день (история Англии, грамматика, словесность, география, рисование, начала физики и т. д.). В 1869 г. на обеде, устроенном ливерпульским Филоматическим обществом, он произнёс знаменитую речь «О научном образовании». В ней, в частности, говорилось: «По мере того как все выше поднимается в своем развитии производство, совершенствуются и усложняются его процессы, обостряется конкуренция, – в общую схватку одна за другою вовлекаются науки, чтобы внести свою лепту, и кто сможет наилучшим образом ими воспользоваться, тот выйдет победителем в этой борьбе за существование, бушующей под внешней безмятежностью современного общества так же яростно, как меж дикими обитателями лесов». Гексли где только мог отстаивал идею эволюции, выдвинутую Дарвиным, заявляя во всеуслышание о связи между человеком и антропоморфной обезьяной (в научном споре он не щадил ни епископов, ни премьеров).[275] Наука заговорила, «нормальным человеческим языком». Физик Дж. Максвелл (1831–1879) писал: «Для развития науки требуется в каждую данную эпоху не только, чтобы люди мыслили вообще, но чтобы они концентрировали свои мысли на той части обширного поля науки, которое в данное время требует разработки». Научные отрасли тогда были доступны мало-мальски образованному читателю. Считалось, что геология и биология совершенно понятны даже непосвященным. Ч.Дарвин верил, что книги его не стоит труда прочесть и неспециалисту. Конечно, это было заблуждение. Пропасть между знающими и невеждами расширялась. Процесс специализации и профессионализации ставил всех перед дилеммой: чтобы лучше узнать свой предмет, приходится сужать круг иных познаний. Даже самые просвещенные могли сказать в отношении усвоенных ими знаний: «То, что мы знаем, – ограничено, а то, чего мы не знаем, – бесконечно».


Гюстав Флобер.


Естественно, что и тут вклад литературы в просвещение и воспитание был велик… Один из крупнейших ее представителей, Гюстав Флобер (1821–1880), стал новым типом писателя. Этот популяризатор науки называл себя «человеком-перо». В нем словно ожил наследник древнего мира, мира античности. Флобер совершает путешествие на Восток (1849–1851). Если иные уже предпочитали Венере Милосской горн завода Крезо, то он видел в индустриализации лишь «дьявольский шум» и горько сожалел, что больше не слышно грохота колес Гекторовой колесницы. Были у писателя и свои политические пристрастия. Идеальную форму политической власти Флобер видел в приходе к управлению страной научной олигархии, говоря: «Правительство страны должно быть не чем иным, как одной из секций Академии» (1869). Возникновению воспитательно-научной линии в его романах способствовало то, что Флобер в душе все же свято верил: хорошие романы могут изменить ход событий и жизни людей. При виде развалин королевского дворца Тюильри он скажет: «Если бы «Воспитание чувств» было понято, ничего подобного не произошло бы». Франция обрела в нем истинного романтика науки. Он напишет Л. Коле (1853): «Ах, как бы я хотел быть ученым! Какую прекрасную книгу написал бы я, озаглавив ее «Об истолковании античного мира»… Нет атома материи, который не содержал бы поэзии; приучим себя рассматривать мир как произведение искусства, в котором надо отразить все мировые явления».[276]

Культура и наука придали шарм европейцам. Им уже недостаточно благополучия и покоя. Всем предыдущим развитием они приучены к софизмам, к игре ума, к книгам, к работе воображения. Когда-то они, подобно флоберовскому Сенекалю, изучали Мабли, Морелли, Фурье, Сен-Симона, Конта, Кабе, Луи Блана, труды гуманистов, властителей дум. Разбойная жизнь извратила их нравы. Вспомним гротескный характер «добродетельной демократии» у Флобера в «Воспитании чувств». Там герой романа (Сенекаль) в мыслях создал «своего рода американскую Лакедемонию, где личность существовала бы лишь для того, чтобы служить обществу более всемогущему, более самодержавному, непогрешимому и божественному, чем какие-нибудь далай-ламы и Навуходоносоры». Герой рассуждал как математик и верил в божественную идею как инквизитор. Современый европеец все делает наоборот: он создал уже не в мыслях, а в реалиях, в Европе, образец чудовищного американского левиафана, и ныне верит лишь во всесильную мощь оружия и денег, а поступает как палач и инквизитор.[277]

Наука выступает в качестве едва ли не главной героини романа Г. Флобера «Искушение святого Антония» (1874). В художественной форме тут представлен апофеоз наук, выведена монументальная фигура Илариона, воплощающего Знание. Позже Мопассан охарактеризует это произведение, как самое мощное усилие, когда-либо предпринятое писателем в области научной популяризации. На страницах романа пустыннику Антонию явлются, искушая его, не только обнаженные женщины и пышные явства, но все доктрины, верования и суеверия, среди которых когда-либо блуждал человеческий ум… Мечтатели, священники, философы, политики, банкиры пытаются соблазнить «святого Антония», но тщетно, ибо у него всегда был свой идеал, которому он и остался верен – идеал умудренного жизнью человека.

Интересен замысел книги «Бувар и Пекюше». Ее герои пытаются сдвинуть воз фундаментальных и гуманитарных наук. Флобер так сказал об этой книге: «Критическая энциклопедия в форме фарса». Купив ферму, два буржуа решили уединиться от мира, погружаясь в изучение наук, в производство опытов, стремясь охватить все отрасли знаний. Главное в книге – острая критика научных систем, опровергающих и разрушающих друг друга. Выясняется, что «путеводная нить наук» никуда не ведет, поскольку все доктрины не могут выдержать столкновения с жизнью. Вавилонская башня науки рушится… В словах Бувара содержится смелая догадка: «Наука построена на основании данных, добытых в одном из уголков мира. Быть может, она не соответствует остальной части мира, неизмеримо большей, нам неведомой и нам недоступной». Вопрос будущего человечества всерьез занимал воображение Флобера. Будучи идеей фикс, он будоражил его долгие годы («полжизни обдумывал замысел»): «Нужно быть сумасшедшим, чтобы засесть за такую книгу». Труд Флобера стал величественным «надгробным памятником» всем известным и неизвестным труженикам от науки и образования, утопистам и мечтателям. В каком-то смысле он предвосхитил усилия и иных авторов, не убоявшихся работы с «устрашающим тиглем» различных наук во имя прогресса.[278]

Деятельность Жюля Верна (1828–1905) в истории популяризации науки стоит отдельной главой. За свою долгую жизнь он опубликовал свыше 65 научно-фантастических, приключенческих, географических романов, повестей и рассказов… Будучи постоянным автором «Журнала воспитания и развлечений», расчитанного на широкий круг юных читателей, он выразит душу юношества второй половины XIX века. Кто-то представлял себя юным капитаном Грантом, кто-то – таинственным и отважным Немо, кто-то – Мишелем Арданом, первым космонавтом, кто-то – добродушным профессором Паганелем. Все они были неутомимыми «капитанами», дерзновеными первопроходцами, мужественными «рыцарями науки». Трудно себе представить более притягательные и волнующие образы того времени!

Спросим себя: «Что лежало в основе феноменального успеха Ж. Верна? Может он просто угадал вектор времени?» За его популярностью сокрыт долгий и тяжелый труд. Его рабочий день подчинялся строго заведенному порядку. Словно рудокоп, вгрызался он все в новые и новые пласты наук. А затем «вымывал» из ценных «пород» крупицы золотых знаний. Сам романист не раз подчеркивал исключительную важность такого непрерывного поиска. «Я предварительно исследую все доступные мне источники и делаю свои выводы, опираясь на множество фактов». Он регулярно прочитывал 20 с лишним газет, изучал потоки научных сообщений, делал многочисленные выписки из книг, газет, журналов, рефератов и отчетов.


Иллюстрация к книге Жюля Верна. Капитан Немо.


Своеобразной кузницей Вулкана стала библиотека Ж. Верна. Здесь были представлены труды по многим областям наук, записки путешественников, мемуары ученых, атласы, справочники, всевозможные энциклопедии. «Его библиотека служит исключительно для пользования, а не для любования. Тут вы встретите сильно подержанные издания сочинений Гомера, Вергилия, Монтеня, Шекспира, Мольера, Купера, Диккенса, Скотта. Вы найдете тут и современных авторов» (М. Беллок). Библиотека – его «храм», а, точнее говоря, «конюшня» (ведь, не зря он величал себя, довольно прозаично, «першероном», ломовой лошадью). Создание подобных романов – и в самом деле «ломовой труд». Он схож с трудом ученого-экспериментатора. Тому нужно провести тысячи опытов в лаборатории, прежде чем забрезжит вероятность некоторого положительного результата. Груды выписок и карточек, подобранных по томам, составили тетрадки разной толщины. По словам Ж. Верна, у него накопилось около 20 тыс. таких тетрадок! К нему вполне можно было обратить латинскую фразу: «Semper novarum rerum cupidus!» (лат. «Всегда страстно жаждущий нового!») Подобных масштабов самообразования, пожалуй, еще не знала история мировой цивилизации.[279]

Он осведомлен о достижениях космографии, физики, математики, химии. Материалом для романов служили научные доклады, отчеты научных экспедиций, статистика, картография. Моряки называли его произведения «лучшим бортовым журналом», инженеры использовали идеи «Наутилуса», ракетчики взяли на заметку тот факт, что снаряд снабжен ракетными тормозами («С Земли на Луну»). Идея снабдить межпланетный корабль реактивными двигателями в качестве средства передвижения в космоме принадлежит другому – Ашилю Эйро («Путешествие на Венеру»). Астрономы наверняка вспомнят историю об установке в Скалистых горах телескопа с диаметром 16 футов (4,9 м.) для наблюдения за звездами. Много лет спустя (не чудеса ли, право) похожий телескоп пятиметрового диаметра установят в тех же самых горах, на вершине Паломар!.. Сознавая это или нет, но многие являются его наследниками и духовными детьми.[280] Поэт И. Северянина писал о нем так («Жюль Верн»):

Он предсказал подводные суда
И корабли, плывущие в эфире.
Он фантастичней всех фантастов в мире
И потому – вне нашего суда.
У грез беспроволочны провода,
Здесь интуиция доступна лире.
И это так, как дважды два – четыре,
Как всех стихий прекраснее – вода.
Цветок, пронизанный сияньем светов,
Для юношества он и для поэтов,
Крылатых друг и ползающих враг.
Он выше ваших дрязг, вражды и партий.
Его мечты на всей всемирной карте
Оставили свой животворный знак.[281]

В конце начале XX в. французские приключенческие романы у нас очень популярны. Говоря о творчестве поэтов Н. Гумилева и др., у нас отмечали: «В предыстории тихоновского творчества вырисовываются фигуры Жюля Верна, Гюстава Эмара, Майн Рида»; «писатели Гумилева в этот период – Майн Рид, Жюль Верн, Фенимор Купер, Гюстав Эмар».[282]

Появление Ж. Верна обусловлено прогрессом. В 1803 г. парижане с изумлением взирали на «речную повозку, движимую огнем», что бороздила Сену. Там американский инженер Р. Фултон представил свой пароход. Об изобретении доложили Наполеону. Однако тот не проявил интереса, не веря в будущее «повозки». Англичане вначале отреагировали равнодушно на это известие. Первыми уловили суть дела американцы. Пароход (стимер) прошел по Гудзону в 1807 г. путь в 250 км. (от Олбани до Нью-Йорка). В 1816 г., наконец, англичане наладят пароходную связь между Лондоном и Гавром. А в 1819 г. паровой парусник «Саванна» впервые пересечет Атлантический океан. К концу XIX в. трансатлантические пароходные рейсы станут довольно обычным явлением как в Европе, так и в Америке.[283] В 1830 г. А. Шамиссо создал один из первых образов «машины времени», сочетающий идеи научной фантастики и реальные черты научно-технического прогресса («Паровой конь»).

«Кузнец, поживее! Подкуй мне коня,
Чтоб ночь не застигла в дороге меня!»
«Как пышет паром твой конь чудной!»
Куда ты скачешь, о рыцарь мой?»
«Кто сможет, спеша, земной шар обогнуть,
Держа с востока на запад путь,
В награду, согласно науке, тот
На сутки раньше в свой дом войдет.
Конь мой железный непобедим,
Не может время поспеть за ним,
И если я нынче помчусь на закат —
Вчера с восхода вернусь назад….»[284]

Новые настроения находили отражение и в живописи… Ведущий художник в тогдашней викторианской Англии, У. Тернер (1775–1851), чей феноменальный труд потрясает воображение (280 картин, 20 тыс. акварелей и рисунков), о котором ранее уже говорилось, первый отразил в живописи образы железной дороги, паровоза и парохода. Его картины «Дождь, пар и скорость» и «Пароход, буксирующий по Темзе на слом старый фрегат» стали как бы символами грядущей эпохи технического и научного прогресса.

Неужто, в самом деле, нет иной премудрости, кроме премудрости, полученной в стенах колледжей и университетов, и нет иных уроков, кроме тех, что суждено выслушивать в душных классах изрядно нам поднадоевших школ или дома?! А если ты с детства только и мечтаешь о бескрайних морских просторах! Если тебе грезится волшебное море днем и ночью?! Еще великий Байрон однажды выплеснул эту страсть юноши к приключениям:

Хочу я быть ребенком вольным
И снова жить в родных горах,
Скитаться по степям раздольным,
Качаться на морских волнах…[285]

Путешествия и приключения стала для многих alma mater, «университетом». Для этого все же придется поучиться. Море не любит невежд. XIX в. – время битв, путешествий, романтики открытий… Поэты и писатели с особой страстью и увлечением воспевают море, приключения, капитанов («Сказание о Старом Мореходе» Кольриджа, «Отважные капитаны» Р. Киплинга, «Капитан Сорви-голова» Л. Буссенара, «Пятнадцатилетний капитан» и «Дети капитана Гранта» Ж. Верна). Эра отважных первопроходцев, инженеров, изобретателей! Знаменитый Джузеппе Гарибальди (1807–1882), борец за дело освобождения Италии, в юности мечтал стать моряком. Он писал в «Мемуарах»: «Нужно признать порочной систему, при которой молодых людей, решивших посвятить себя мореплаванию, обучают в Турине или Париже, а затем, когда им уже минет двадцать, посылают на корабли. Я считаю более разумным, чтобы они обучались на кораблях и одновременно практиковались бы на них в мореплавании».[286] Молодые люди все чаще находили дорогу к морским учебным заведениям.


И. Ильинский. Иллюстрация к роману Стивенсона.


Одним из примеров воздействия на судьбы поколений стал Роберт Стивенсон (1850–1894). Автор будущего «Острова сокровищ» с детства готовился к профессии писателя. Хотя его в детстве и считали лентяем, это было не так. С книжками он никогда не разлучался: одни из них он читал, в другие заносил географические и природные особенности местности, стихотворные строчки или впечатления. Юноша, по сути дела, «так жил, со словами». Говорят, он подражал многим – Вордсворту, Дефо, Готорну, Монтеню, Бодлеру. Он и сам признавал за собой эти попытки «обезьяничанья» (скелет взят им у Э. По, попугай – у Дефо, сундук Билли Бонса заимствован у В. Ирвинга). Однако то, что в уме ничтожном и пустом рождает ужимки да гримасы, для серьезной и крупной личности становится школой опыта и материалом для творчества. Роберт сменил в своей жизни несколько школ и в 17 лет поступил учиться в Эдинбургский университет. Дело в том, что отец видел в сыне продолжателя семейной традиции инженера (строителя маяков). Однако, полное отсутствие в нем стремления к приобретению инженерных навыков вынудило семью отказаться от этих планов. Тогда решают сделать из него адвоката. В конечном же итоге получился прекрасный писатель, выстроивший, быть может, самый яркий из «маяков». Его «Островом сокровищ» (1883) зачитываются с тех пор многие поколения читателей по всему миру. Этим романом искренне восторгался никто иной как премьер-министр Гладстон. И даже, казалось бы, столь непохожие герои одноименного романа Стивенсона, как Джекил и Хайд, эти антиподы Запада, и поныне составляют, по сути дела, совершенно неразрывные части «английского джентльмена».[287]

В ряду известных авторов, писавших на тему науки, упомянем еще одного француза, Камилла Фламмариона (1842–1925). Созданная им в 1880 г. «Популярная астрономия» получила известность во многих странах мира. Как следствие ее появления повсюду стали возникать кружки любителей астрономии и астрономические общества. Книга поэта-астронома неоднократно издавалась в России. В 1889 г. он был избран почетным членом Нижегородского кружка любителей физики и астрономии. Фламмарион, поблагодарив волжских любителей астрономии за оказанную честь, написал им: «Вся моя жизнь была посвящена прогрессу»… Можно сказать, что уже в 6 лет его увлекли звездные проблемы. Учитель в школе дал своему лучшему ученику, досаждавшему бесконечными вопросами, трактат по космографии. Мальчик весь ушел в этот необъятный мир… Дальше будет немало горестей и смертей близких, упорная учеба, ночные бдения за книгой (чтение при свете Луны), работа над собственной книгой «Всемирная космогония», гравюры к которой выполнены им самим.

Будучи выходцем из народа, он приложил немало усилий для просвещения простых людей. Он понял, что говорить с ними нужно исключительно на языке им понятном и близком. Многим маститым ученым не грех было бы чуть почаще вспоминать мудрое напутствие Фламмариона: «Светильник науки и разума нужно держать высоко над головой, чтобы его пламя разгоралось, надо вынести его на многолюдные площади, на широкие улицы и в самые глухие закоулки. Все одинаково призваны к свету, все жаждут им насладиться, и в особенности все обиженные, обойденные судьбой, потому что они больше думают, энергичнее мыслят, потому что они сильнее жаждут знания, чем довольные мира сего…»[288]

XIX век стал «читающим веком». Всех охватила пандемия чтения. Вот, что писал о формировании культуры чтения критик Дж. Рескин (1819–1900): «Случилось так, что я имею самое непосредственное отношение к школам с разным социальным составом обучающихся; так вот, я получаю множество писем от родителей, озабоченных образованием своих детей. Подавляющее число этих писем поражает тем, что родители, в особенности матери, в первую очередь озабочены одним – «местом в жизни»… Действительно, в общественном сознании нашего неугомонного народа в ряду наиболее распространенных побудительных устремлений намерение добиться успеха занимает первое место». Он положительно оценил появление на рынке самого разнообразного чтива (рассказы, документы, тексты). Вспоминается известный тезис историка Фюстель де Куланжа – «Тексты, тексты, ничего, кроме текстов!» Рескин полагал, что любая книжная «пища» должна найти потребителя, способствуя росту образования и культуры (даже книги-однодневки): «Все эти книги-однодневки, множащиеся с общим ростом образования, составляют характернейшую особенность и достояние нынешнего века; великое спасибо, что они есть, стыд и позор, если мы не сумеем должным образом воспользоваться ими».[289] На первых этапах познания и создания элементарной культуры чтения любая «пища» хороша. Однако с годами примитив создает убогую нацию!

Книги и газеты заметно влияли на развитие личности. Ум выглядел богаче в эвристическо-логическом отношении. Это придавало ему способность лучше ориентироваться в сложных реалиях жизни. Хотя это же делало его в ряде случаев уязвивым к ложным посылкам болезненного воображения. Мы еще увидим, что случается с массами в результате поражения их сознания теми или иными модными идеями. Так, сентиментальный роман Гете (1749–1832) «Вертер», герой которого кончает жизнь самоубийством из-за любви к Шарлотте, вызвал в Германии эпидемию самоубийств. Книга – опасный инструмент: тысячи людей на земном шаре убегают из родительского дома, начитавшись Жюля Верна, Майн Рида, Густава Эмара. Детективные романы К. Дойла привили страсть к приключениям такого рода.

Умственные движения связаны и с экономическими проектами и процессами. Эпидемии были вызваны, например, «проектом Миссисипи» (1717), «химерой Южного моря» (1729), Панамским процессом (1893), процессом Дрейфуса (1894–1895), процессом Сакко и Ванцетти (1927). Весь мир пережил эпидемии «радиомании» (1924–1925), «Линдбергомании» (1927), «спасения Нобиле» (1928) и т. д. История науки богата примерами и того, как часто та или иная теория охватывала умы ученых, овладевала ими до порабощения. Эта тирания продолжается иногда довольно долго, пока, наконец, либо угасает, либо сменяется новой теорией или идеей. О некоторых сторонах психокосмического, массового влияния идей писал русский ученый-биолог А.Л.Чижевский (1897–1964) в книге «Земля в объятиях Солнца».[290]


Город Манчестер.


Все заметнее признаки активизации научной и культурной жизни… В Манчестере возникают Общество любителей естествознания и ботаники, Королевский манчестерский институт искусств, Институт механики, крупнейшая в стране общественная библиотека. Активными членами Литературно-философского общества стали инженеры и ученые-химики. Промышленники, нуждаясь в квалифицированных кадрах, проявляли особый интерес к молодым людям, получавшим добротную подготовку в лабораториях немецких университетов. Подготовка инженеров шла и в новом Лондонском университете. Повышенный энтузиазм в отношении возможностей науки, образования, культуры вообще характерен для поздней викторианской эпохи. Одним из примеров родства промышленности, науки, культуры, образования мог бы послужить английский город Манчестер. В течение последних двух веков связь эта становилась все более прочной и плодотворной. В конце XVIII в. вокруг Кинг стрит, Пиккадили и площади Св. Анны обосновались здания ассамблеи, церкви, торговые ряды. Тут сложился интеллектуальный и профессиональный костяк манчестерской элиты. Хирург Персиваль решил учредить научное общество, которое позднее трансформируется в Литературно-философское общество. Он способствовал также созданию больницы и колледжа. В этом колледже обучалась часть мирян и те, кто избрали карьеру священника.

По мнению многих исследователей, именно Т. Персивалю и его друзьям (Т. Генри, Дж. Дальтону и др.) принадлежала заслуга разработки схем высшего образования для промышленности. Напомним, что когда Дж. Пристли стал проводить эксперименты с углекислым газом, его энергично поддержали промышленники и аристократы (в доме и лаборатории, предоставленной ему лордом Шельберном, он открыл кислород, что и принесло ему всемирную славу). Поддержка энтузиастами науки и друзьями-промышленниками ткача-квакера и манчестерского учителя Дж. Дальтона (1766–1844) привела к обоснованию им атомистической теории химии. Тогда наука еще существовала неразрывно с педагогикой. «Ученые были вынуждены заниматься другим делом, чтобы существовать, – как Джон Дальтон, который должен был учить детей грамоте, – и им было весьма трудно получить в свое распоряжение приборы и инструменты для своих занятий» (Дж. Бернал). В 1851 г. торговец Дж. Оуэн отдал все состояние на создание колледжа, который должен был, по его мнению, стать в один ряд с Оксфордом и Кембриджем. Вначале дела шли хуже некуда. Отцы Манчестера не возражали против краткого курса лекций по тому или иному полезному предмету (с их точки зрения). Но их не прельщало то, что их сыновья в течение трех лет должны будут тянуть университетскую «лямку». Колледж выжил лишь благодаря поддержки со стороны состоятельных людей округи (что характерно скорее для Шотландии и Германии). Напомню, то был год знаменитой выставки в Лондоне (1851), показавшей, что немецкая наука в чем-то стала превосходить английскую. Это подхлестнуло англичан. В итоге, решено было ускорить развитие высшей школы «по немецкому образцу». Профессор Г. Роскоу призвал промышленников Манчестера срочно раскошелиться на эти цели. В 1880 г. Оуэнс колледж, совместно с новыми колледжами в Лидсе и Ливерпуле, становится основой Викторианского университета, образуя новый «интеллектуальный центр» всего промышленного региона.[291] Не менее впечатляющими были успехи представителей науки и в других странах Европы.

Научные изыскания начинают приобретать соревновательный характер… Английский химик Джозеф Пристли, открывший кислород, впервые получивший хлористый водород и аммиак, показавший благодетельную роль зеленых насаждений, «автор» сельтерской воды, знавший семь языков, вступает в переписку с блестящим итальянским ученым Алессандро Вольта (1745–1827), создателем первого в мире источника постоянного тока (вольтова столба). Этот выходец из бедной семьи станет затем сенатором и графом при Наполеоне. О «химии пневматической» напишет шотландский профессор Блэк из Эдинбурга. В противостоянии сходятся теории, за каждой из которых свой национальный флаг. Старую теорию флогистона отстаивает Англия, за новую пневматику ратует Франция. С обеих сторон Ла-Манша бушуют амбиции. Лавуазье даже составил памятную записку секретарю Парижской академии, в которой говорилось: «Сейчас идет научное соревнование между Францией и Англией, это состязание стимулирует проведение новых опытов, но иногда приводит ученых той или иной науки к спору о приоритете с истинным автором открытия» (1772). Впрочем, как Вольта, так и другие ученые внутренне понимали, что наука по своему главному предназначению призвана быть интернациональной, ибо у нее нет очерченных границ.[292]

Однако в реальном мире, где все и вся подвержено жесточайшей борьбе за выживание, где каждая страна борется с другой страной, отрасль промышленности с иной отраслью, компания или группа компаний с соперничащей стороной, человек с человеком, лишь откровенный глупец, платный агент, наивный идеалист или научный импотент будут разглагольствовать об «общечеловеческом значении науки». (Кстати говоря, никто и не отрицает наличия такого момента и его безусловной важности.) Дело, конечно, в ином: наука в современных условиях вынуждена преследовать абсолютно ясные и четко фиксированные цели. Перед ней стоит ряд национальных или корпоративных приоритетов. Иного нет, да и быть не может… В мире побеждает тот, у кого лучше работает наука и техника, у кого мощнее исследовательская и лабораторная базы, кто быстрее внедряет достижения науки в производство. Лишь злейший враг страны и своего народа стал бы не развивать, а уничтожать и свертывать эти базы, которые я называю самыми главными «бастионами цивилизации».

Это прекрасно понимали англичане, ставшие уже с конца XVIII в. мировыми лидерами в области промышленности и машиностроения. Знаменательно, что на Всемирной промышленной выставке 1851 г. в Лондоне побывало 6 млн. человек (все население Англии тогда не превышало 27 миллионов). И хотя некоторые эстетствующие личности, вроде писателя У. Морриса, еще молодого человека, сочли выставку в творческом отношении «восхитительно уродливой» и даже отказались посетить знаменитый «Хрустальный дворец», это было скорее проявлением снобизма. Абсолютное большинство населения страны выражало свой восторг по поводу выставки, будучи согласно со своей королевой. Виктория, посетив промышленную выставку, отметила небывалый триумф Британии и с чувством законной гордости сообщила представителям прессы: «Выставка показала, что мы способны сделать почти все».[293]

Конкуренция в промышленности становилась все более острой. К примеру, стоило Великобритании поразить воображение европейцев Хрустальным дворцом (1851), выстроенным архитектором Джозефом Пакстоном (1801–1865), как Франция поспешила устроить у себя Всемирную выставку (1855). Это, бесспорно, был ответ вызову англичан. С середины XIX в. такого рода выставки станут традицией в передовых странах Европы и Америки. Каждая из стран пытается сказать веское слово в науке и технике. На возведение англичанами Хрустального дворца французы ответили башней Г. Эйфеля (1832–1923), вариацией Вавилонской или Пизанской башен. Конечно, нашлись и откровенные недоброжелатели, увидевшие в башне Эйфеля образ новомодной блудницы, «отвратительную тень знатной дамы». Мопассан высказался так: «Впрочем, что мне за дело до Эйфелевой башни? Она была, по сакраментальному выражению, лишь маяком международной ярмарки. Я далек от мысли критиковать это колоссальное политическое начинание – Всемирную выставку, которая показала всему свету, и притом в самый нужный момент, силу, жизнеспособность, размах деятельности и неисчерпаемые богатства… изумительной страны, которая именуется Францией».[294]


Эйфелева башня.


Показательно, что первые заметные успехи развития британской промышленности сразу же сказались на положении системы образования страны. Львиная же часть доходов первой всемирной промышленной выставки (1851), где Англия продемонстрировала единство индустрии, мануфактур и науки, пошла на создание научно-педагогического центра (Королевского научного колледжа в Саут-Кенсингтоне). Английская королева Виктория открыла в Гайд-парке павильон «новых технологий и новых отраслей промышленности», а британский капитал активно способствовал росту индустрии, науки и образования. Это же мы вправе сказать в отношении французского капитала. Ведущие французские банки – «Креди мобилье» братьев Перер, «Креди фонсье», «Креди лионне» – всячески способствуют развитию тяжелой промышленности. Французы одними из первых дали толчок развитию автомобилестроения в мире. В 1880-е гг. внук Жана-Пьера Пежо Арманд переориентировал производство деда на выпуск велосипедов с деревянными колесами. В 1890 г. на «Пежо» был построен первый автомобиль, в 1900 г. уже выпускалась одна машина в день. Девиз «Пежо» – «Лев идет от мощи к мощи». В 1890 г. была создана и другая автомобильная компания – «Рено».

В науке и технике вперед вырываются молодые капиталистические страны. В 1900 г. Германия заняла ведущее место в Европе в области электротехники и первое место в мире в развитии химической промышленности. У П. Лафарга есть интересная статья «Буржуазия и наука», где раскрывается механика того, как и с помощью чего Германия заняла «первое место по эксплуатации математиков, физиков, химиков и техников». Он говорит, как на одной из немецких фабрик анилиновых красок служат 55 химиков, занятых изысканием новых веществ, и 33 техника, чтобы немедленно применить сделанные учеными открытия в немецкой промышленности. На другом заводе работают 145 химиков и 175 техников. Другие предприятия также не жалеют средств на лаборатории, библиотеки, больницы и иную социальную инфраструктуру. «Все это, правда, стоит дорого, – пишет профессор Липман, – но зато эти крупные фабрики дают от 20 до 33 процентов дивиденда. Германия вывезла в 1904 году на 156 миллионов анилиновых красок, то есть в 195 раз больше, чем Франция. Ее математики, физики и химики, ее лаборатории для исследований, оборудование при заводах стоят миллионы, но зато дают ей валового дохода на 1.250 миллионов». Во Франции эти процессы выражены гораздо слабее. Глупее и капиталисты, ибо промышленники уклоняются от выплат заработанных денег ученым и отсылают их в лаборатории университетов. Профессор (его цитирует П. Лафарг) прямо обвиняет французскую буржуазию в отсутствии «научного духа» и говорит, что она стоит рангом ниже не только немецкой или американской, но и японской, «только-что приобщившейся к капиталистической цивилизации».

Упреки направлены и в адрес английской буржуазии, поскольку факультеты английских университетов фактически не выпускали химиков-техников. Их попросту вывозили из Германии. Немцы же понастроили, пишет автор, научные «племенные заводы», которые, вместо лошадей и мулов, «фабрикуют химиков, электриков и инженеров». Статья содержит целый ряд критических высказываний и замечаний. В ней показана эксплуататорская сущность капиталиста, что платит ученому или инженеру скромное вознаграждение за открытие, приносящее ему миллионы. Тот же Ротшильд платит повару куда больше, чем инженеру. Подобным же в Риме (времен упадка) опытный в кулинарном деле раб стоил дороже, нежели раб, обладающий литературными или медицинскими познаниями… А я почему-то подумал о российских капиталистах, что держат инженеров, рабочих, врачей, учителей на положении рабов эпохи Древнего Египта или Рима (к строителям пирамид отношение было лучше).

Акцент статьи абсолютно ясен… Ее цель – убедить французскую буржуазию в необходимости поддержать науку не в силу какого-то там патриотизма, а ради выгодности таких капиталовложений. Поэтому Лафарг делает акцент именно на прибыльность от внедрения науки и выводит заключение: «Но современная промышленность не терпит такого скряжничества; ей нужно производить все новое и новое; научные применения множатся с чрезвычайной быстротой и ставят задачи, которые не могут быть разрешены иначе, как путем лабораторных исследований. Если промышленники Германии и других стран платят ученым и сооружают лаборатории, то делают они это не из любви к науке, но из алчности к наживе».[295]

В положении стран были свои нюансы, своя специфика… Англия достигла феноменальных успехов при островной экономике, лишенной богатых природных ресурсов! А. Тойнби подчеркивал, что обстоятельства, касающиеся внутренней истории Англии, сделавшие ее индустриальной страной, являются специфически английскими. Однако полагаю, что разум английской буржуазии частью не мешает позаимствовать и нашей элите.[296] Хотя вряд ли для нас приемлем тот путь, которым британская внутренняя и внешняя политика обеспечивала интересы крупных собственников-англичан. И все-таки подобная идеология капиталистического прогресса, по крайней мере, хотя бы понятна. Их капитал, по пословице, предпочитал to shake the pagoda tree («трясти дерево у пагоды»), богател за счет колонизаторства в Индии, а не вытрясал душу у своего собственного народа, как это делают «реформаторы» в России, оставляя народ без элементарных средств к существованию, ставя людей труда на грань нищеты, голодной смерти. Такого оголтелого и беспардонного «капитализма», что демонстрирует российская младобандитская (и контрреволюционная) буржуазия, свет еще не видывал!

Нам представляются знаменательными уроки, преподанные миру европейской буржуазией. Капитал лишь тогда имеет право на жизнь, когда он является носителем культуры, а не варварства, когда он активно укрепляет её бастионы (науку, технику, образование, медицину, культуру). Флобер с иронией писал о торжествах по поводу столетия Вольтера, коих устроителем и распорядителем был шоколадный фабрикант Менье (1878). Его ирония не вполне уместна. Во-первых, мы помним фразу Вольтера: «Я не знаю, однако, кто полезнее государству: напудренный сеньор, знающий с точностью, в котором часу ложится и в котором встает король, или негоциант, который обогащает свою страну, посылает из своего кабинета приказы в Сурат и Каир и содействует счастью всего мира» (хотя «счастье всего мира» это уж чересчур). Во-вторых, глядя на хамско-пренебрежительное отношение к культуре, науке, технике, образованию иных отечественных нуворишей, невольно завидую странам Европы. Было бы неплохо, если бы мы так же развивали свою страну, культуру и промышленность.


Джамболанья. Меркурий.1580.


Правду этих слов наиболее остро ощущали ученые и врачи, посвятившие себя задаче сохранения жизни и здоровья человека. Казалось, ещё недавно медицина представляла собой (за редким исключением) сборище шарлатанов подобных тем, что встречаются в комедиях Мольера. Иные ощущали себя в положении бедного господина де Пурсоньяка, которого врачи намеревались залечить при полном его здравии. Они предлагали ему вскрыть «лобную вену с широким отверстием в оной», «опорожнить его внутренности», сделать «нечетное число кровопусканий», надеть на лоб повязку с солью, развлечь больного приятною беседою, пением, танцами, выбелив стены его комнаты, дабы рассеять мрачные мысли. С течением времени ситуация меняется… Появились действительно грамотные и опытные врачи, практики и экспериментаторы, продолжатели дела великих врачей древности. Первым в их ряду следовало бы назвать А. Левенгука (1623–1723), натуралиста, понявшего суровый закон природы: «Жизнь существует за счет жизни»… Он, правда, никого так-таки и не выучил, говоря, что если бы «я стал учить одного, мне пришлось бы учить и других». Это означало бы рабство, а «я хочу оставаться свободным человеком»… Рядом высится грандиозная фигура Луи Пастера (1822–1895), основоположника современной микробиологии и иммунологии.


Использование газа. 1892.


Это была чрезвычайно яркая и одаренная натура. В детстве он очень неплохо рисовал (эти рисунки юноши приводили близких в восторг, сверстники звали его «художником»). Отец, наполеоновский солдат и кожевник, мечтал увидеть сына учителем. С момента пребывания в коллеже страсть учить мальчишек была у Луи в крови. Хотя в коллеже по химии он получал только «удовлетворительно», именно этот предмет увлечет его, станет призванием на всю жизнь. Слушая лекции известного химика Дюма, Пастер, по его же словам, и «заразился» энтузиазмом настоящего ученого. Затем последуют годы в старейшей Нормальной школе (Grande Ecole Normale de Paris), куда он был принят 4-ым по конкурсному списку. В 1847 г. он защитил целых две докторских диссертации (по химии и физике), посвятив их родителям. Это открыло ему путь к званию профессора (в Страсбурге и Лилле). Главной страстью ученого были лабораторные изыскания. Работал он увлеченно (не зря химик Балар ходил к министру просвещения, упрашивая его закрепить ученого за своей лабораторией). Позже Пастер так говорил о своих изысканиях рацемической кислоты: «Никогда ни за каким сокровищем, ни за какой обожаемой красоткой не гонялись с такой горячностью по всему свету». Свою громкую известность он приобрел, изобретя способ пастеризации вин и тем самым доказав Франции и миру не только научную, но и коммерческую пользу от науки.

Микробы Пастера стали в то время столь же популярны, как сыры и вина. Хотя ничуть не меньшими были его заслуги в медицине. Пастеровские прививки (вакцины от бешенства) спасли жизнь многим (первым был 9-летний Ж. Мейстер). Он фактически как бы пересоздавал многие науки, работая на их стыке. Не случайно за право и честь вручить ему звание член-корреспондента Академии вели спор физики и химики. О его заслугах в области медицины один из тогдашних авторитетов (Бруардель) говорил: «Колоссальная революция в самих основах врачебной науки за тридцать веков ее существования произведена человеком, чуждым врачебной профессии – Пастером». Стоит сказать и о гражданской позиции ученого. В наше время иные ученые меняют убеждения с легкостью, как и родину. Пастер же достоин восхищения. И дело не в формальном отнесении к лагерю патриотов. Хотя даже в импульсивных жестах порой проглядывает личность (во время революции 1848 г. ученый, увидя вывеску некоего общества с громким названием «Алтарь отечества», не задумываясь, пожертвовал туда все свои сбережения – 150 франков). Гораздо существеннее то, что он принес на алтарь отечества свой огромнейший талант. Пастер часто любил повторять: «Я всегда соединял мысль о величии науки с величием родины». Ныне же иные маститые мэтры полагают, что два эти понятия вполне могут существовать раздельно. Они заблуждаются.[297]

Он пылко обращался к правителям со словами: «Я умоляю вас, уделяйте больше внимания священным убежищам, именуемым лабораториями! Требуйте, чтобы их было больше и чтобы они были лучше оборудованы! Ведь это храмы нашего будущего, нашего богатства и благосостояния». Да и сам он отдавал большую часть своих заработков и премий на эти цели. В частности, он занялся изучением болезней вина, чтобы восстановить погибающую винную промышленность. Затем он помог и уксусной промышленности страны. Французские промышленники, понимавшие толк в бизнесе, быстро ухватили суть идеи Пастера о том, что маленькие микробы смогут принести им «своей работой миллионы франков прибыли». И отметили труд ученого. В XIX в. эту истину понимали лучше, нежели в иных странах в конце XX в. Пастер предсказал: «Человек добьется того, что все заразные болезни исчезнут с лица земли». Все, кроме человеческой глупости! Одним словом о нем можно сказать словами Тимирязева: «Это был гений, само воплощение экспериментального метода».


Луи Пастер в лаборатории.


Таковые гении тогда появлялись повсюду. Немец Р. Кох (1843–1910) откроет возбудителя туберкулеза («палочка Коха»). П. Эрлих (1854–1915), выдающийся немецкий врач и исследователь в медицинской биологии, химии и терапии, создаст свои удивительные «магические пули» (из мышьяка «гениальный алхимик» создал лекарство от сифилиса). Вскоре он станет директором института сыворотки в Пруссии. Затем он переехал во Франкфурт-на-Майне, где расположены мощные химические фабрики. Там жили богатые евреи, финансировавшие науку… Одержимый многими идеями, ученый точно определил четыре требования научного прогресса как четыре больших «G»: Geld – деньги, Geduld – терпение, Geschick – ловкость, Gluck – удача. Так как учиться в свое время ему было некогда, Эрлих почти все свои знания и идеи черпал из книг. Вот что пишет Поль де Крюи в книге «Охотники за микробами»: «Вся его жизнь протекала среди научной литературы; он выписывал химические журналы на всех известных ему языках и несколько – на неизвестных. Его лаборатория настолько была завалена книгами, что, когда входил посетитель и Эрлих говорил ему: «Садитесь, прошу вас!», то садиться было некуда. Из всех карманов его пиджака – если только он не забывал его надеть – торчали журналы, а приносившая ему утром кофе горничная спотыкалась и падала на невероятные горы книг, наполнявших его спальню. Из-за своей страсти к книгам и дорогим сигарам Эрлих всегда был в нужде. Мыши устраивали себе уютные гнезда в огромных кучах книг и в старом диване, стоявшем в его кабинете». Знаменитый препарат «606» (сальварсан), ставший смертельным для бледной спирохеты, возбудителя «веселой болезни», принес бацилле гибель, а его создателю – славу «охотника за микробами».[298] То были, совершенно бесспорно, люди огромного трудолюбия, долга и высочайшего мужества. Немецкий гигиенист из Мюнхена М. Петтенкофер, отвечавший за систему здравоохранения города, во имя науки и в опытных целях (1892 г.) выпил на глазах у всех холерный вибрион. Его примеру последовали российские ученые И. Мечников и Н. Гамалея. В историю борьбы с малярией вписали свои имена шотландец П. Менсон, англичанин Р. Росс и итальянец Дж. Грасси. Число ученых и врачей, отважно сражавшихся с болезнями в различных странах, было огромно.[299]

Писатели и поэты Европы, еще вчера настороженно взиравшие на научный прогресс (известный английский историк и критик Т. Маколей даже утверждал, что «с расцветом цивилизации приходит в упадок поэзия»), ныне уже открыто и довольно шумно славят его, видя торжество цивилизации в постоянных открытиях человеческого разума… Э. Золя заявит: «Ветер дует в паруса науки». Он же в нашумевшем романе «Творчество» (где весьма резко критиковал импрессионистов) устами одного из героев убежденно говорит: «Сейчас есть только один источник, их которого должны черпать все – и романисты, и поэты, этот единственный источник – наука»… Ги де Мопассан напишет: «Утверждается аристократия иного порядка, которая, по всеобщему признанию, только что одержала победу на Всемирной выставке; это аристократия науки, или, вернее, аристократия научной промышленности».

В свою очередь, научно-технический прогресс служит стимулятором идей, подталкивая воображение писателей, ученых, мыслителей. Если в романах Ж. Верна многие его выдумки питались вчерашними достижениями «старой науки», то писателем нового склада стал Г. Уэллс (1866–1946). В отношении его книг Жюль Верн говорил, что они «очень занятны», хотя при этом признавал, что оба они идут разными путями. Классик фантастического романа утверждал, что в романах Уэллса «нет настоящей научной основы» (1903). Английский журналист Р. Шерард так отразил эти «разночтения»: «Он (Уэллс) выдумывает, я пользуюсь данными физики. Я отправляюсь на Луну в снаряде, которым выстрелили из пушки… Он летит на Марс на воздушном корабле, сделанном из металла, неподвластного закону притяжения. «Занятно у него получается! – воскликнул мосье Жюль Верн, развеселившись. – Пусть покажет мне этот металл! Пусть его изготовит!»» Дело тут не в специфических особенностях воображения англичан. Наука уходила вперед… Перед ней вставали иные потребности и задачи. Возникли и новые возможности научно-технического прогресса. Так, к примеру, физик-атомщик Фредерик Содди в своей книге «Интерпретация радия» (1908) уже говорит о «возможностях совершенно новой цивилизации», возникающей с открытием ядерной энергии. Довольно образно он пишет: «Сегодня мы находимся в том же положении, что и первобытный человек, открывший энергию огня»… Уэллс тонко улавливал эти временные моменты… Так, в романе «Освобожденный мир» он с большой тревогой изображает Европу 50-х гг. XX в., опустошенную ядерной войной. Напомним, что в 1844 г. появилась и книга Ч. Хинтона «Что такое четвертое измерение». В известном смысле книга Уэллса «Машина времени»(1895) предвосхитила и частную теорию относительности, созданную в 1905 г.[300]

Если ранее народы старались выйти на новые рубежи бытия с помощью, как тогда казалось, абсолютно надежых и действенных инструментов развития (политика, экономика, техника, наука), то вскоре в умах иных мыслителей появляются известные сомнения и колебания при определении целей и задач современной цивилизации. Знание ищет ответы на наиболее трудные «головоломки», связанные как с устроением социального порядка, так и с возможностями индивида. В то же время вопросы культуры все очевиднее напрямую зависят от уровня общественного развития, что опять же во многом определяется состоянием экономик, науки и образования в странах. Французский философ, историк и теоретик культуры Мишель Фуко (1926–1984) писал: «Таким образом, вновь сталкиваясь с конечным человеческим бытием в самом вопрошании о первоначале, современная мысль замыкает тот обширный четырехугольник, который она начала чертить в тот момент, когда в конце XVIII века была опрокинута вся западная эпистема (ред. – «знание», «эпистемология» – теория познания): связь позитивностей с конечностью человеческого бытия, удвоение эмпирического в трансцендентальном, постоянное отнесение cogito к немыслимому, отступление и возврат первоначала определяют для нас способ бытия человека. Именно в анализе этого способа бытия, а не в анализе представления рефлексия начиная с XIX века стремится философски обосновать возможность знания. Ум вгрызается в эту новую квадратуру круга».[301] Истинная «квадратура круга» заключается, по-моему, в столкновении низших умов человеческих, имевших в древности численный эквивалент 666 (знак Антихриста), и высшего ума, выраженного другим священным и секретным числом – 888 (знак Иисуса), проявляющегося в разных обликах (в том числе, всадника на белом коне, называемого «Верный и Истинный»).[302]

Стоит бегло обозреть часть истории науки, как становится понятным, что вышеназванные начала находятся в постоянном, непрекращающемся противоборстве. Силы зла, что ютятся, словно змеи или ядовитые тарантулы, в расщелинах власти и пустынях невежества толпы, не упускают случая преследовать и казнить великие умы. Боясь света и разума, они руководствуются кличем Кальвина: «Лучше невежество верующего, чем дерзость мудрствующего» или «Лучше осудить невиновного, чем оставить безнаказанным виновного.» Жестокость пронизала всю историю. Напомним, что протестант Кальвин, следуя закону «Консистории», что написан «кровью и огнем», сжёг Мигуэля Сервета (1509–1553), образованнейшего человека того времени, занимавшегося врачебной практикой и читавшего лекции по географии, астрономии и математике в Париже. Всё в той же «свободной Швейцарии» был подвергнут остракизму профессорской братии великий Парацельс (1493–1541), что взывал к всеобщему братству и распространял брошюры против сильных мира сего и схоластов («профессора-схоласты высиживают свои толстые, никому не нужные труды»). Можно понять, что в отношении светочей разума низкий и тупой ум всегда испытывает дикую ненависть или полнейшее равнодушие. Но они еще и судят, сажают в тюрьмы, убивают, сжигают, преследуют, травят, гонят, лишают средств к существованию, делают все, чтобы забыть гения. Сервета и Бруно сожгли, Рамуса убили, Пристли отравили, Спинозу прокляли, Парацельса изгнали.[303]

В новые времена положение инженеров и ученых тоже далеко не безоблачно. Их, правда, уже не казнят, не сжигают на кострах, однако сколько бед, разочарований, горестей, отчаяния, трагедий видим мы, к примеру, на пути создателей паровой машины, пароходов, подводных лодок и т. д. Потребовались усилия целых поколений инженеров-механиков, чтобы мы нынче могли спокойно и с комфортом путешествовать по земле, воздуху, морям, океанам. Приведем лишь некоторые примеры этой одиссеи…Одним из первых назовем француза Дениса Папина (1647-?), изучавшего в Париже медицину, но затем отдавшего жизнь точным наукам и прикладной механике. Первое его исследование носило название «Новый опыт над безвоздушным пространством». На него обратила внимание Академия наук, недавно созданная Кольбером. Ему покровительствовали Гюйгенс и Роберт Бойль, основатель Лондонского Королевского Общества. Три года Папин работал в Англии, путешествовал, возвращался.

Горас Верс ищет смерти в собственном открытии.


Здесь он и изобрел первую машину, которая привела его к открытию – применению пара в качестве механического двигателя… После целого ряда усовершенствований он издал во Франфурте маленькую книжку под заглавием «Новый способ поднимать воду силою огня» (1707). Как он сам говорил в одном из писем, в его планы входило снабдить судно таким механизмом, который бы позволил при помощи огня одному или двум рабочим вести его «с большей быстротой, чем это могли бы сделать несколько сот гребцов». Изобретатель решает пуститься в плавание на таком судне вместе со своим семейством. Однако президент Мюнхенского округа отказал ему в пропуске (несмотря даже на просьбу великого Лейбница). Тем не менее, Папин решил пуститься в плавание на свой страх и риск, без «соизволения».

Путешествие по реке закончилось успешно и он прибыл в Лоху. Тут же собралась огромная толпа. Президент другого округа пожелал узнать, каким образом маленькая машина смогла заставить корабль двигаться без мачт и парусов. На следующий день толпа судохозяев, смертельно напуганная перспективой конкуренции нового типа кораблей, угрожает ему захватить чудо-корабль и продать его с публичного торга по частям (как металлолом). Собственники-судовщики натравили толпу рабочих и жителей предместий Лоха. Невежественные люмпены, коим абсолютно наплевать на прогресс техники и науки (а заодно впридачу и на всех изобретателей), со свирепостью дикаря набросились на пароход и разломали его. «Так совершился этот возмутительный факт варварского разрушения, – пишет Г. Тиссандье, – который, отодвинув на целое столетие применение пара к водяному сообщению, быть может, изменил судьбы народов!» Конечно, идеи Папина не могли погибнуть. В 1784 г. американский строитель Дж. Фич показал Вашингтону модель судна, которое приводилось в движение паром. Во время одного из испытаний пассажирами судна были Вашингтон, Франклин, члены конгресса. Пароход мог двигаться и против течения со скоростью 5,5 миль в час. Успех был полный. Изобретателю были выделены небольшие деньги американским правительством и построен паровой гальот, покрывший расстояние между Филадельфией и Трентоном (6–7 верст). Однако до того, чтобы «переплыть Атлантический океан», был ещё очень долгий путь. К тому же практичные янки сочли, что с финансовой точки зрения предприятие не может принести немедленной и большой прибыли. Вскоре Фича все бросили.

Над ним смеялись, откровенно издевались. Тогда он решил уехать во Францию, где надеялся найти поддержку. Францию эпохи революций волновали иные проблемы. Его покровитель Бриссо умер на гильотине. Фич и тут оказался никому не нужен. Он вынужден был выпрашивать деньги на возвращение в Америку у консула Соединенных Штатов. Вернувшись, он понял, что все его мечты и надежды на буржуазию самых передовых тогда стран мира, как на спонсоров научно-технического прогресса, бессмысленны и лишены основания. Обреченный на нищету и забвение, изобретатель стал пить… И однажды вечером, обуреваемый горькими и мрачными мыслями, он бросился с вершины утеса в воды Делавара, проклиная людей, элиты и всех богачей мира. Хотя это не смогло остановить ход научного прогресса. Вскоре появился другой изобретатель, ирландец Роберт Фултон… Но и ему прежде чем добиться успеха пришлось метаться в отчаянии между США, Англией, Францией, Голландией, тщетно пытаясь привнести в мир свои изобретения (пароход, торпеду, подводную лодку).

Многие учёные и врачи становились жертвами своих клиентов. Был застрелен в Генуе германский анатом Георг Вирзунг, таким же образом погиб хирург Дельпех (1832). Не менее трагичной оказалась судьба врача-дантиста Гораса Вельса из США, вклад которого в медицину и стоматологию велик. Однажды он, будучи наслышан об опытах Дэви с закисью азота (тогда повсюду в Англии и Франции явились желающие дышать ею в медицинских целях), впервые применил усыпляющее действие эфира. Химик Дэви предугадал перспективы использования газа: «Закись азота, по-видимому, имеет способность уничтожать боль. Вероятно, им можно будет с успехом пользоваться при хирургических операциях, не сопровождающихся обильным истечением крови». Вельс проверил это на себе, надышался азота и велел вырвать себе зуб (при этом он не почувствовал никакой боли). Тогда он направился в Бостон, где сообщил об этом потрясающем факте членам медицинского факультета. К сожалению, во время опытов больной, употребив газ, стал истошно кричать (та смесь была неудачной). Но его компаньоны, Мортон и Джаксон, продолжили опыты и добились успеха.

Так анестезирование больных при операции вошло в обиход медицины. Но итог дела лично для Вельса оказался печален… Напрасно он колесил по Лондонам и Парижам, пытаясь доказать приоритет своего открытия. Всё было напрасно. Ловкачи перехватили у него его славу и деньги. Джаксон получил Монтионовскую премию Французской академии наук, а Мортон подсчитывал баснословные барыши, «полученные им от продажи своих прав на открытие». Столкнувшись с нищетой и с вопиющей несправедливостью «цивилизованного мира», он кончил жизнь самоубийством, вскрыв вены. Рядом с трупом нашли склянку с эфиром.[304]

Есть немало иных, возможно, менее катастрофических, но никак не менее трагических судеб. Всем без исключения будущим знаменитостям приходилось прокладывать путь к признанию и славе, концентрируя всю свою волю и упорство. Нищета долгое время преследовала Дж. Уатта, создателя паровой машины. Химика и проповедника Дж. Пристли, создавшего в Бирмингеме «Лунное общество» (в 70-е годы XVIII в. оно было научным и философским центром средней Англии) чуть не сожгли в его доме. Пристли едва успел спастись. Затем ему пришлось переселиться в Америку, где он и умер в 1803 г. Сколько таких ученых и изобретателей страдало в тисках нищеты, преодолевая немыслимые препятствия на пути. Д`Аламбер был незаконорожденным (младенцем его бросили на рынке, у входа в церковь). Однако из него вышел энциклопедист. После выхода из печати книги Шопенгауэра «Мир как воля и представление» до первых откликов на неё прошло 166 лет. Автору пришлось испить горькую чашу разочарований и унижений, когда издатель сообщил ему, что весь тираж его книги (не нашедшей тогда спроса у читателя) сбыт по бросовым ценам в макулатуру. Однако даже эта новость не отвратила его от занятий философией, а лишь укрепила в цели.

Ещё печальнее оказалась судьба английского математика индийского происхождения Рамануджана (1887–1920). Он просил лишь немного денег, чтобы «существовать и заниматься исследованиями». Однако ни индийские магараджи, ни владельцы лондонского Сити ничего так и не сделали, чтобы серьезно помочь этому гению. Хотя крупнейшие английские математики всё же поспособствовали тому, что он стал получать небольшую стипендию от Мадрасского университета. В 1918 г. его избрали членом Английского королевского общества, а в 1920 г. он умер от туберкулеза (прямое следствие многих лет нищеты и бедности). Бернар Палисси верно говорил: «Бедность умерщвляет гений». Писатель Т. Гарди скажет: «Судьба Рамануджана – худший известный мне пример вреда, который может быть причинен малоэффективной и негибкой системой образования. Требовалось так мало, всего 60 фунтов стерлингов в год на протяжении 5 лет и эпизодического общения с людьми, имеющими настоящие знания и немного воображения, а мир получил бы еще одного из величайших своих математиков. Притом Рамануджан был человеком, в обществе которого вы могли получить интеллектуальное удовольствие, с которым вы могли за чашкой чая беседовать о политике или математике, умного человека, который, кроме того, был еще и великим математиком».[305]

Противоречия и пороки буржуазной цивилизации были настолько очевидны (даже в развитых странах Европы и в США), что Т. Пейн как-то заметил: «Представляется весьма спорным, больше всего способствовал или больше всего вредил человеческому счастью порядок, который гордо, но, быть может, ошибочно назван цивилизацией. С одной стороны, наблюдатель (этого порядка) ослеплен внешним великолепием, с другой стороны его шокируют крайности нищеты; то и другое создано цивилизацией. Самые богатые и самые жалкие представители человеческого рода встречаются в странах, именуемых цивилизованными».[306]

Таким образом, было бы величайшим заблуждением представлять развитие науки и техники в XVIII–XIX вв. как торжествующе-победоносное движение. В тот период ни у государства, ни у общества ещё не сформировалось чётких представлений о науке, технике, образовании как о важных, а тем более главных факторах богатства и развития. Консервативно-негативистские взгляды на науку характерны для неразвитой, примитивной буржуазии, что ходит ещё в «первые классы цивилизации» (что мы воочию и видим на примере России).

Чего достигла цивилизация в ходе своего «победоносного шествия»? Бродель характеризует цивилизацию в целом как «мощные оковы и каждодневное утешение». В XVI–XIX вв. у людей складывалось о ней двойственное представление. Вряд ли буржуазная цивилизация могла быть каждодневным утешением для народа. Дело в том, что, несмотря на многочисленные триумфы науки и промышленности, большинству населения её плоды пока еще были недоступны. Ведь, жизнь народных масс протекала все еще в условиях далеких от плодов достижений науки и техники. Масса крестьянства обитала вне города, а где город, там и культура. Перепись же населения Англии (1851) показывала: главными занятиями трудоспособного населения по-прежнему оставалось сельское хозяйство или работа по дому. В Бельгии, наиболее индустриальной стране континентальной Европы, половина жителей принадлежала к крестьянству (середина XIX века). Во Франции в 1850 г. из всего 23-милионного населения около 20 миллионов продолжали жить в сельской местности. В Германии даже и в 1895 г. куда больше её обитателей занято было в сельском хозяйстве, а не в промышленности.[307] Поэтому люди чаще воспринимали мир буржуа как оковы каторжника, трудясь ради удовлетворения нужд меньшинства. Возникала нешуточная угроза «опрокидывания» и краха буржуазной системы ценностей, её институтов, да и представлений о разумности их мира.

Достигнутые успехи в различных областях знаний и культуры также еще не означали бесспорного торжества мудрости, просвещения и справедливости. Хотя идея прогресса и «стала почти символом веры» (Р. Коллингвуд), заметнее становились язвы и пороки буржуазного общества. Далеко не везде образование было на уровне требований века. Даже о просвещенной Франции В.Гюго с горечью писал (1834): «Знаете ли вы, что по сравнению с другими европейскими странами во Франции больше всего неграмотных. Возможно ли? Швейцария умеет читать, Бельгия умеет читать, Дания, Греция, Ирландия – умеют читать, а Франция не умеет! Какой позор!»[308] Энергия позитивных идей часто гасилась при столкновении с препятствиями социального характера. Без решения коренных политико-социальных вопросов, связанных с раскрепощением и просвещением людей, даже знания, образование и современные технологии не обладали достаточной силой, способной разорвать путы, сковывающие общество. «Социальный ум» человека не желал более творить себе кумира из фетиша «прогресса знаний», «прогресса промышленнности», «прогресса образования» и т. д. и т. п.


Дж. Линнелл. Портрет. Т. Мальтуса.


Таким образом, перед нами предстала довольно пестрая и очень неоднозначная картина буржуазного прогресса…С одной стороны, наблюдался довольно энергичный рост населения, увеличение богатства части нации, развитие сети дорог, рост городов, прогресс науки и техники. С другой, стремительно росли налоги и национальный долг, множились социальные язвы, в ряде стран заметнее стали черты пауперизма. Фарисейство и пороки пронизывали ткань буржуазно-монархической Британии (и всей Европы) сверху донизу. В то время как английский экономист Т. Мальтус (1766–1834) убеждал бедняков в необходимости туже затягивать пояса, говоря об опасности бурного роста народонаселения, что, якобы, серьезно подорвет «основы цивилизации», буржуа не желали ни в чем себя ограничивать, занимаясь неприкрытым обогащением за счет народов… Хотя сделаем оговорку, приведя мнение его биографа, Н. Водовозова, бросавшего упрек ученикам: «…мы склонны думать, что более половины тех постоянных нареканий в жестокости и безнравственности, которые всегда в таком изобилии расточаются по адресу Мальтуса, обязаны своим происхождением не «Опыту о народонаселении», а уже позднейшим вольным его толкованиям и комментариям. Обвинять Мальтуса в безнравственности – значит обнаруживать прямо свое незнакомство с «Опытом о народонаселении». Однако наш автор признает безотрадность данного учения.[309]

Знаменательно и то, что даже благотворную для развития общества промышленную революцию не все восприняли однозначно. Писатели, художники, ученые оказывались порой «луддитами»… Ректор одного из английских колледжей говорил: «Это равно не угодно ни богу, ни мне». Теоретическими проблемами, связанными с задачами образования и воспитания также в XIX в. интересовались очень немногие. Хотя схожими проблемами «мучились» еще древние, начиная с Платона и Сенеки. Сенека вопрошал: «Для чего мы образовываем сыновей, обучая их свободным искусствам?» С тех пор прошли века… И вновь возник спор о проблеме выбора. Вопрос не в том, учиться ли «по Гумбольдту, Ньюмену, Песталоцци». Правильнее было бы сказать: «Давайте учиться по жизни». В этом и состоит истинная мудрость, которая, по словам Сенеки, отнюдь не только «кузнец необходимейших орудий»: «Зачем приписывать ей так мало? Перед тобой та, чье искусство – устраивать жизнь».[310]

Прогресс науки, образования, индустриализации в рассматриваемую эпоху, тем не менее, несомненен. Цивилизация приобретала иные очертания, нежели те, что она собой представляла на протяжении столетий или тысячелетий. Поэтому нельзя принять категорического и сурового приговора критика и эссеиста С. Конноли (1903–1974), заявлявшего: «Цивилизация – это зола, оставшаяся от горения Настоящего и Прошлого». Тут подошла бы иная метафора. Цивилизация – это своего рода «хворост», что приходится всё время подбрасывать в костер человеческих знаний и открытий, чтобы тот горел всё ярче. Согласимся с выводами авторов коллективного труда «История Европы», принадлежащего видным европейским историкам, когда они говорят: «Индустриализация совершила такой же глубокий переворот в истории человечества, как появление земледелия в эпоху неолита за восемь тысяч лет до того. Никогда еще в Европе не происходило таких внезапных и значительных изменений».[311]

Постараюсь теперь набросать социокультурный портрет немецкого народа и его героев. Это – народ реформаторов, музыкантов, философов и солдат, знавший удивительные взлеты и падения, мгновения высшего триумфа и трагической катастрофы. Сей народ, когда он откровенен в своих суждениях и взглядах, считает себя центром мира, во всяком случае того мира, который принято называть «культурным». С великолепной прямотой и откровенностью об этом сказал Ф. Ницше в «Казусе Вагнера»: «Надо прежде всего быть «немцем», «расой», тогда уже можно принимать решения о всех ценностях и неценностях in historicis – устанавливать их». И пусть для нас с вами, дорогой читатель, «немецкое» еще не есть аргумент, пусть даже мы не очень уверены, что нам когда-либо удастся добраться до сути и основания вопроса, поскольку, по признанию того же Ницше, у «немца, как у женщины, не добраться до основания, он лишен его: вот и все», мы все же предпримем такую попытку.[312] Что же важнее всего для немца – культура, мещанское благополучие или могущество? В чем высшее предназначение немецкой расы? Осталась ли у немецкой научной молодежи, да и у зрелых маститых ученых ныне та самая страсть к духовным вещам, которая выносила их на некогда недосягаемую высоту? Есть ли у немецкой нации «ученики чародеев», которые некогда завораживали Европу, да и весь мир звуками их философских или музыкальных «волшебных флейт», или же они уже навсегда потеряли власть над формулой, которую сами же некогда и вызвали (Горнфельд)!?

Подводя сугубо предварительные итоги состоянию науки, культуры и образования в Западной Европе, можно констатировать, что: 1) рост знаний, в целом, способствовал улучшению состояния дел человечества, отвечая важным, насущным целями и задачам сообщества; 2) торговля с индустрией все заметнее воздействуют на состояние науки, образования и культуры в ряде стран Европы; 3) наука и образование – мощные факторы, влияющие на уровень политической, социальной и культурной зрелости народов; 4) талантливейшие деятели искусства, каковы бы ни были их взгляды, если они только обладали умом и чувством социальной ответственности, всегда стремились выразить в идеях и образах нужды своего времени и народа; 5) неравномерность развития капитализма вела к обострению конкуренции между различными странами и регионами мира; 6) вместе с тем довольно заметные успехи наук, образования и производства всё-таки были ещё очень ограниченными в масштабах мира; 7) не могли они заменить заметное ослабление нравственных, религиозных, духовных устоев обществ, называвших себя «цивилизованными»; 8) это подвело ряд ученых (Спенсер, Конт, Маркс, Энгельс, Дюркгейм и др.) к необходимости поиска сил, которые бы организовали и оформили «позитивные процессы» эволюции рода человеческого в конкретные формы. Наиболее отчетливо эти тенденции проявились в Германии, США и Японии.

Неравномерность развития капитализма выталкивала вперед «новые страны». Среди лидеров этих держав оказалась к концу XIX в. и Германия. Немцы получали в университетах солидное и добротное образование. Пользуясь этим, многие наживали в Англии огромные состояния, как будто, шутит Ч. П. Сноу, «находились в богатой колонии, где никто не умел ни читать, ни писать».[313] Иные из них становились богачами и в США. Видимо, им это удавалось по той причине, что они умели увязать теоретические знания с их практическим применением. В немецкой политике и мысли мы увидим как бы некое завершение торжества фаустовского духа: «Что надо знать, то можно взять руками. // Так и живи, так к цели и шагай».









 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх