|
||||
|
Глава 10 Европейские божества – симфония музыки, мысли и стали Подлинным космосом предстало в сознании Европы и всего мира австрийско-немецкое искусство. Оно слито неразрывно. Здесь нет границ, которые пытался установить Лессинг между живописью и поэзией. Он повторял слова грека Симонида («греческого Вольтера»), что живопись – немая поэзия, а поэзия – говорящая живопись. Ранее мы не раз убеждались, сколь условны границы между искусством и наукой, и как часто один вид искусств вырастает из другого или соседствует с ним.[510] Особое место в пантеоне искусств давно занимала музыка. «Из всех наук и искусств всех древнее музыка», – говорил Квинтилиан. Для немца и австрийца музыка почти равна Богу. И даже выше. В звуках органа и оркестра ловят они частицы жизненной энергии, как цветок – лучи раннего солнца… Философы пытались очистить ржавые мозги обывателей, а музыканты и композиторы ставили их на ноги, сделав многих из них настоящими людьми. Гении искупят и последующие грехи истории народов. Мир давно живет согласно небесной мелодии, которую слышит ухо человеческое, но не вполне еще осознает наш разум. В эпоху средневековья Боэций писал об исключительном значении музыки в жизни человека («De institutione musica»). Музыка и в самом деле издавна сопровождала человека от рождения до смерти (от колыбельных песен до погребального плача). Поэтому раньше ее изучали вместе с грамматикой, геометрией, философией, теологией. На языке музыки, думается, говорит сам Господь Бог. Гете писал: «Мне всегда лучше работается после того, как я послушаю музыку». С кого ж начать наш выборочный историко-музыкальный анализ эпохи? В немецкой музыке XVII в., как отмечает Л. Кириллина, были три великих «Ш»: автор органных композиций и возвышенных хоровых концертов С. Шейдт, прославленный сочинитель духовных произведений и светских песен И. Г. Шейн и мастер ораторий Г. Шютц. Впоследствии имя Г. Шютца (1585–1672) поставят в один ряд с именем великого Иоганна Себастьяна Баха. Его творчество пришлось на эпоху Тридцатилетней войны. Сын богатого бюргера, он получил добротное образование (языки, наука, музыка), а затем штудировал юриспруденцию в Марбургском университете. Благоволивший к нему ландграф Мориц помог ему стипендией для поездки в Италию. Взяв более созвучную итальянскому языку фамилию Саггитариус, он совершенствовал музыкальное мастерство в Венеции. Италия для многих стала школой живописи и музыкальных искусств. Наставником немца был итальянский композитор и органист собора св. Марка Дж. Габриели. Шютц восклицал: «Габриели, бессмертные боги, что за человек!». Службы оставляли неизгладимое впечатление у слушателей: «Казалось, что звучит весь собор, чуть ли не вся вселенная, и хору церковных певчих отвечает заоблачный хор ангелов». Шютц усвоил многохорный стиль, помогавший в воспроизведении библейских сюжетов, в переложении им на музыку текстов Мартина Лютера и т. д. Первый его визит в Италию посвящен был церковной музыке. Во второй визит он познакомился с выдающимся итальянским композитором К. Монтеверди (1567–1643), автором опер «Орфей» и «Ариадна». Шютц и стал автором первой немецкой оперы – «Дафна» (либретто написал поэт М. Опиц). К сожалению, эта музыка, как и его балеты с пением «Орфей и Евридика» и «Парис и Елена» утрачены, но остались целые циклы сочинений: «Псалмы Давида», «Заупокойные песнопения», «Священные песнопения», три части «Священных симфоний», «Маленькие духовные концерты». Особую роль в истории музыки сыграл евангельский цикл, куда входят: «Рождественская история», «Страсти по Луке», «Страсти по Иоанну», «Страсти по Матфею», «Семь слов на кресте», «История Воскресения». Среди последних его работ: хвалебная песнь Девы Марии («Магнификат»), обращение к Христу: «Величит душа моя Господа». Помимо сочинительской деятельности Шютц вел и значительную работу по пропаганде музыкального искусства (организовывал капеллы в северонемецких городах, был капельмейстером при дворе Кристиана IV в Копенгагене). Рембрандт ван Рейн запечатлел его образ в портрете («Портрет музыканта»). Одним словом он прожил жизнь долгую и плодотворную. На его могиле в Дрездене видна надпись: «Любитель чужестранцев, светоч Германии, магистр княжеской капеллы». Европейскую известность обрело и имя Георга Фридриха Генделя (1685–1759). Перед ним впоследствии преклонялся и великий Бетховен. В нем чувствуется шекспировская мощь: таковы его эпические произведения – органные концерты, оратории «Мессия» и «Иуда Маккавей». Правда, с 1726 г. он перешел в английское подданство. Его гений стал интернациональным, а некоторые его арии сделались английскими народными песнями. Музыковед И. Розеншильд сравнил музу Генделя с творениями поэтов-музыкантов средневековья Рудаки и Джами, которых считали своими таджики, персы, арабы, все народы Востока и Запада. Первооткрывателями Генделя стали саксонская и прусская аристократия. Видно, не случайно даже термин «аристократия духа», как полагают, был введен в литературный обиход немецким писателем Стеффенсом. В этих землях Гендель сложился как музыкант (как регент хора, виртуоз игры на клавесине и гобое и органист). В Галле он поступил в университет (юридический ф-т). Затем он решил переехать в Гамбург, где был оперный театр и где он создал свои первые оперы с либретто на немецком языке. Далее последуют Италия, Ганновер, Лондон. Рассказывая о жизни и творчестве музыканта, писатель Р. Роллан упрекал Генделя за то, что он был напрочь лишен немецкого патриотизма. Можно ли упрекать художника за то, что он предпочел иную страну? В отношении европейцев это вообще не очень понятно, поскольку у них миграция артистов, художников, музыкантов, ученых – дело обычное. Великий велик везде. Хотя родину от хорошей жизни не бросают. Гете, говоря о своем веке, писал: «А наш acvum (век)? Отрекся от своего гения, разослал сынов в разные стороны собирать чужеземные плоды – себе на погибель». В Англии Гендель возглавил театр «Королевской академии», создал оперы «Радамисто» (1720), «Оттон» (1723), «Юлий Цезарь» (1724). Жизнь его и там не была легкой. После того, как его разбил паралич, театр прогорел, а все друзья покинули, композитор все же нашел в себе силы и написал шедевры в монументально-героическом стиле – это «Мессия» (1742). «Самсон» (1743), «Валтасар» (1744)… Во время стюартовского мятежа им были созданы вдохновенный гимн «Stand round, my brave boys!» («Вкруг становись, отважные парни!»), патриотические оратории «На случай» и «Иуда Маккавей» (1746), завоевавшие Генделю общенациональное признание в Англии. Concerti grossi являются шедеврами оркестровой музыки XVIII в. Еще при его жизни их часто исполняли в лондонских парках. По словам музыковедов, Гендель – это «Томас Мюнцер немецкой музыки». Строки из «Мессии» – «Рвите цепи, рвите, братья!» – могли бы стать девизом того, да и нашего времени. Известно, что даже великий Бетховен страстно призывал музыкантов: «Гендель – несравненный мастер всех мастеров. Идите к нему и учитесь создавать великое столь простыми средствами!»[511] О культурно-философской значимости музыки Генделя можно сказать его словами: «Я очень сожалел бы, если бы моя музыка только развлекала моих слушателей: я стремился их сделать лучше». В этом заключается главное назначение всех искусств – сделать всех нас лучше! О той известности, которой пользовался в Англии Гендель даже после смерти, свидетельствует грандиозный генделевский фестиваль, проходивший в Вестминстерском аббатстве (1791). В нем приняли участие более тысячи певцов и исполнителей. В то время в Лондоне находился Й. Гайдн. Услышав величественное исполнение «Мессии», в особенности исполнение хором «Аллилуйя», Гайдн был потрясен музыкой и воскликнул: «Он учитель всех нас». Вестминстерское аббатство и церковь св. Маргариты. 1793. Воспитателям давно уж пора понять, что лучшей и надежнейшей школой является семья. Здесь рождаются и погибают личности. Наглядным примером верности данного постулата является судьба великого Иоганна Себастьяна Баха (1685–1750). Родился он в Эйзенахе. Ныне тут находится мемориальный Дом Баха… В зрелые годы музыкант вписал в тетрадь, названную «Происхождение музыкальной семьи Бахов», более 50 предков и сверстников, связанных с музыкантским ремеслом. В их роду были бродячие шпильманы, что кочуют из города в город, музыканты-любители, оседлые церковные органисты и городские музыканты. Полигимния (богиня танца и музыки) принимала самое деятельное участие в воспитании этого семейства. Говорят, что даже самый отдаленный родоначальник фамилии, Фейт Бах, который был булочником, очень любил музыку и играл на инструменте, подобном гитаре. По улицам ночным, Если Гендель нашел себе пристанище в Англии, то ни один из семьи музыкантов Бахов так никогда и не покинул пределов Германии. Тюрингия, родина Лютера, который ввел в церковные песнопения народные мотивы и мелодии, стала вотчиной Бахов. Семейство Бахов относило себя к убежденным протестантам, исповедуя эту религию искренне и свято. К несчастью, в девять лет молодого человека постиг страшный удар. Сначала умерла мать, а затем и отец. Себастьян осиротел и был отданна воспитание к старшему брату, органисту города Ордруфа Иоганну Христофору Баху. Тот отдал его в гимназию, где преподавали по методе великого чешского гуманиста и педагога Я. Коменского. Возможно, уроки гуманиста нашли воплощение и в творчестве самого Баха. Обучение в ордруфской гимназии шло в духе старых традиций (латынь, чтение римской литературы, диспуты). Пять часов в неделю уделялось музыке. С детства проявилась его способность слышать музыку «внутренним слухом», ибо еще от отца, органиста А. Баха, ему передались похвальные качества – добросовестность, трудолюбие, самостоятельность. Брат старался всячески развить в нем эти начала. О том, что представлял собой десятилетний С. Бах, свидетельствует следующий случай. Его описал в очерке о композиторе С. А. Базунов, к услугам которого мы будем обращаться. Старший брат учил Себастьяна искусству игры на клавесине, заставляя его играть скучные, но обязательные вещицы. В то же время живую и современную музыку прятал от него в шкафу за железной решеткой. Но, как известно, запретный плод особенно сладок. И юный Бах ухитрялся ночами вытаскивать сборник и 6 месяцев подряд при лунном свете переписывал полюбившиеся ему мелодии. Это послужило причиной преждевременной слепоты, хотя дало особо острое видение музыки. «Малая» ночная музыка студентов лейпцигской «Музыкальной коллегии». 1732–1734. Он становится сначала стипендиатом хора, а затем скрипачом школьной капеллы в Люнебурге (1700–1703). Бах побывал в Гамбурге и Целле, где слушал итальянскую, немецкую и французскую музыку. К 1703 г. он уже искусный скрипач и клавесинист. Однако ему предстояло овладеть еще и искусством игры на органе, занимавшем в те времена «царственное место» среди прочих инструментов. За годы странствий побывал он в Веймаре, Арнштадте, Мюльхаузене. В 1704 г. он занял место органиста в городке Арнштадт. Игра на органе увлекла его. По тогдашним порядкам, органист должен был одновременно быть и преподавателем церковной школы, если таковая была. Чины консистории требовали от органиста совмещения обязанностей музыканта, педагога и воспитателя. Чиновники всегда почему-то стараются засадить гения за работу, которая ему внутренне чужда. Хотя такое случается, конечно же, не только в Германии. Здесь появляется его первая собственная кантата. В Любеке судьба косвенно свела Баха с Генделем: оба получили напутствие маститого органиста Букстехуде. Затем путь лежал в Веймар, который позднее назовут «германскими Афинами». В исполнении Бахом кантат уже чувствуется наличие у маэстро своей музыкальной философии и поэтики. Бах обожал музыку, но ему не было дела до школьных сорванцов. Они же у него вместо того, чтобы заниматься ученьем, нередко играли в мяч, носились по улицам с рапирами или (того хуже, ходили ужасные слухи) захаживали порой в некоторые неприличные места. Естественно, это не нравилось начальству, которое всегда хочет выжать из подчиненных все возможное. Потихоньку у обеих сторон накапливалось раздражение в отношении друг друга. После одного затянувшегося отпуска С. Баха, во время которого тот съездил в Любек и познакомился с известным композитором Букстехуде, церковное начальство подвергло его строгой критике. В вину ему ставилось: свободная манера исполнения церковных хоралов, некоторая вольность поведения учеников и даже допущение к участию в хоре женщин. Совет духовной консистории, ссылаясь на авторитет св. апостола Павла, требовал: «Taceat mulier in ecclesia» («Да молчит женщина в церкви!»). Это привело к тому, что в 1707 г. Бах решил перебраться в г. Мюльхаузен. В том же 1707 г. он женился, так как его материальное положение заметно укрепилось по сравнению с недавним прошлым. Биограф Баха Ф. Шпитт сообщает, что в Мюльхаузене городской совет выделил ему на год целое состояние – три бочки хлеба, годовой запас рыбы, дрова для отопления жилища и 85 флоринов деньгами. Так что, сами понимаете, при таком богатом довольствии вполне можно заняться и поиском жены. Жена Баха, Мария Барбара была его двоюродной сестрой. От нее в истории не осталось ни портрета, ни писем, ни даже какой-либо захудалой песенки, посвященной ей композитором. Второй жене, Анне Магдалене, повезло немногим более. Ей он все же посвятил ряд песен. Таков удел жен великих. В Мюльхаузене он, по указанию властей, возглавил работы по переделке органа, пришедшего в ветхость. Все остальное время занимала музыкальная деятельность. Однако, на его беду, церковный настоятель был рьяным консерватором и не признавал художественной музыки в церкви. Бах же был к этому расположен. Пришлось органисту перебираться в герцогство Саксен-Вей-марское. К счастью, герцог оказался человеком высококультурным, любителем, знатоком музыки и патриотом, предпочитавшим немецкую музыку, а не чужую итальянскую. Это было особенно важно, так как в ту пору немецкое искусство в Германии приходило в упадок в силу засилья, как говорили, «итальянщины». Бах получил звание концертмейстера герцога и проработал тут девять лет. Именно здесь им будут написаны важнейшие произведения первого периода (хорал «Бог – наша крепкая твердыня» и другие). К слову сказать, впоследствии и его сыну, И. К. Баху, придется искать счастья не на родине, а в Англии, где он был капельмейстером королевы и сочинял оперы на итальянском языке. В связи с вышесказанным нам хочется обратить внимание на то, что и сделало И. С. Баха одним из величайших музыкантов и композиторов. Да, он был истинный немец и как таковой выражал культурные предпочтения и страсти своей нации. Однако это нисколько не мешало ему прекрасно знать европейскую музыку и культуру. Бах изучал и собственноручно переписывал сочинения самых известных итальянских композиторов (Палестрины, Лотти, Кальдары, Вивальди и других). Наряду с итальянцами («законодателями мод»), он изучал и французскую музыку. В написанных им в Веймаре сюитах есть следы танцевальной музыки. Французский дух царил и в Дрездене, где правил и курфюрст Саксонский, и король польский Фридрих-Август, устроивший в Дрездене этакий «маленький Париж». Последний прижизненный портрет И.С. Баха (неизвестный художник). Туда приехал Бах с культурным визитом. Вот здесь и состоялось то, что можно назвать музыкальной дуэлью. В Дрезден прибыл французский органист Маршан, обвороживший своей игрой буквально весь beaumonde столицы Саксонии. Всех интриговало, кто же лучший органист – француз или немец. Состоялась личная встреча Баха и Маршана. Маршан играл французские пьесы блестяще. Затем подошел Бах и заиграл… заиграл ту же французскую арию по памяти, передав ее намного точнее и богаче. Затем пошли собственные вариации. Потрясенная публика услышала 12 вариаций. Это был триумф. Повторное состязание не состоялось. Маршан почти сразу же покинул Дрезден, даже забыв о весьма лестном предложении короля поступить на саксонскую службу.[512] Мораль же сей битвы такова. Чтобы победить сильного и искусного противника, будь то сфера политики, науки, культуры, образования, экономики или высокого искусства, надо научиться бить его на его же собственном поле. Зная соперника, его силу и слабость – превзойдешь его! Все грани творчества великого композитора и исполнителя объять и показать невозможно, ибо его мелос, его музыкальный гений столь же широк, как и безбрежный океан космоса. Позже Бетховен будет сравнивать произведения Баха с морем. Обыграв Bach, означающее «ручей», он патетически восклицал: «Nicht Bach – Meer sollte er heissen» («Не ручей, а море должно быть имя ему» – нем.). Широта и мощь великолепных скрипичных сонат, вокально-инструментальных произведений, сюит, наконец, знаменитых фуг Баха заставили Бетховена произнести эти слова. Игравший прелюдию Пятой фуги – «ре мажор» А. Рубинштейн говорил: «Ничего подобного в мире нет. Это верх совершенства. В ней выразилось все величие, которого человек может достигнуть». На премьерах Баха в лейпцигских церквах присутствовали чиновники, купцы, ремесленники. Его музыка, хотя и была довольно трудна для понимания, постепенно проникала даже в заплывшие жиром сердца бюргеров. В Лейпциге образованным бюргером Земши было учреждено общество «Большие концерты». Таким вот образом воплощалось баховское «воспитание чувств». Посредством музыки… Бах руководил студенческой Collegium musicum, да и вообще его дом всегда был полон учеников. Прекрасно сказал о педагогической стороне дара музыканта А. Швейцер: «Гении начинают поучать тогда, когда глаза их давно закрыты и когда вместо них говорят их творения. Бах, не уставая, твердил своим ученикам, что учиться надо на произведениях великих мастеров, он и не подозревал, что сам станет учителем только для будущих поколений». Положение Баха в Лейпциге, где он занимал место кантора при церкви св. Фомы с 1723 г. до конца своих дней, с годами стало более прочным. И это несмотря на то, что чиновные стороны должности его очень и очень тяготили (как «музыкальный директор» он должен был управлять всей музыкальной «кухней» города). Здесь он создаст свое гениальное произведение «Passionmusik» («Музыку Страстей Господних»). Под таким названием до нас дошло три его произведения: музыка на тексты евангелистов Матфея, Иоанна и Луки. Его главным шедевром считают музыку, написанную на текст Евангелия от Матфея. «Только человек с такой чистой душой и мог взяться за высокую задачу – в мире звуков изобразить историю страстей и смерти Божественного Страдальца». Творение гения – высочайшего мирового класса. И.-С. Бах немало сделал для славы Лейпцига, Германии и человечества. Это был виртуоз игры на органе. Когда же слушатели хвалили его, он сердился и искренне говорил: «Это вовсе не заслуживает особого удивления, нужно только попадать по надлежащим клавишам и в надлежащее время, тогда инструмент играет сам». Порой любил мистификации. Переодевшись бедным учителем, являлся в какую-нибудь захолустную церковь и просил органиста уступить ему место. Дивной игрой он всех приводил в глубокое изумление. Потрясенный слушатель заявлял: либо перед ним сам Бах, либо дьявол. Никто не мог так вдохновенно исполнять «Музыку Страстей». Он помогал всем (кому-то найденным местом работы и куском хлеба, кому-то бесплатными уроками, иной поддержкой). Бах обладал добрым и отзывчивым сердцем. Как отреагировало знаменитое «культурное общество» бюргеров на величайшего мастера? Оно замечало его редко, будучи занято обогащением и накоплением. Одно из самых знаменитых его сочинений – «Kunst der Fuge» – не окупило даже издержек издания. А ведь автор достиг уже пика славы. Однако у него не нашлось денег заплатить даже за медные доски, на которых было выгравировано сочинение. И доски были проданы на лом. Ему платили всего сотню талеров да 16 мер ржи в год. Это был человек на удивление бескорыстный. В 1749 г. болезнь глаз усилилась. Двойная операция не удалась. Композитор ослеп, и прозрел только за десять дней до смерти. А как же вело себя в отношении него общество? Оно-то, казалось, было зрячим. Увы, люди эти были слепы душой. Лишь в день похорон о нем вспомнила местная элита. Похороны прошли при громадном стечении народа. На них явились и многие знаменитости. Однако прошло не так уж много времени, и в начале XIX в. через кладбище, где был похоронен И.-С. Бах, пролегла новая улица. Все памятники и намогильные камни по этому случаю были снесены. Так затерялась в Лейпциге могила великого композитора и органиста. Но, может быть, бюргеры сохранили дань уважения хотя бы к престарелой вдове композитора, Анне Магдалене Бах, которая осталась одна, с тремя незамужними дочерьми на руках. Увы, бедная женщина напрасно ожидала милости от властей города, уповая на их «совесть». Совет города ничего не предпринимал. Не помогли и молитвы, обращенные к Богу. Тогда она обратилась к Совету с элементарной просьбой – выделить ей хотя бы жалкие крохи на пропитание. И вновь власти Лейпцига ответили ей грубым отказом. Целых три года она перебивалась кое-как, пока, наконец, власти выделили ей скудное пособие. Вскоре она умерла в нищете и бедности. Таковы хваленые буржуа даже в такой, казалось бы, культурнейшей стране мира как Германия.[513] Творчество гения опережает время. Они неизбежно вырываются вперед из шеренги признанных в свое время авторитетов, тем самым нарушая общепринятые критерии и вкусы. Отсюда их внутреннее одиночество и так называемые «загадки гениев». Иоганн Себастьян Бах, по словам некоторых современников-«экспертов», всю жизнь оставался провинциальным музыкантом средней одаренности и как композитор не привлекал к себе повышенного внимания. Так, В. Любке в «Истории искусств», сравнивая Генделя и Баха, утверждал, что Бах «не был популярен уже по сложности своих творений, тогда как первый, вращаясь в живом водовороте света, пользовался влиянием в кругу высокопоставленных лиц; счастье избаловало его славой и богатством, сделало знаменитым среди чужого народа, высоко почитающего его». В свою очередь, сын И.С. Баха – Карл Бах, сегодня считающийся «очень средним», считался некогда выдающимся музыкантом и даже удостоился имени «Великий Бах». По поводу первых симфоний Бетховена утверждали, что у композитора «страдает первое и существеннейшее требование музыканта – тонкость и правильность слуха – благодаря рискованным сочетаниям и часто примешиваемому реву звуков».[514] Толпа начинает с поношений и оскорблений, а кончает раболепным почитанием гения. Музыкальная культура Европы совершенно немыслима без Австрии. Издавна заселялись эти земли, где обосновалась гальштаттская культура, индогерманские племена иллирийцев (800–400 гг. до н. э.), позже основали свои поселения римляне – Виндобона (Вена), Ювавум (Зальцбург), Бригантиум (Брегенц). Со II в. н. э. в этих местах распространилось и христианство. В эпоху переселения народов тут сталкивались племена баваров, славян, аваров. Среди имен властителей, повлиявших на будущие судьбы Австрии, – Карл Великий, Отто Великий, Бабенберги и Габсбурги. Само название «Австрия» появилось в 996 г. В 1156 г. за Веной окончательно утвердился титул столицы. Ба-бенберги участвовали в войнах и крестовых походах (Леопольд V даже захватил в плен Ричарда Львиное Сердце, а все деньги от выкупа пошли на укрепление Вены), строили монастыри, становившиеся культурными центрами. С 1278 г. в Австрии воцаряются знаменитые Габсбурги. Отметим краткое, но успешное правление Рудольфа IV (1358–1365), получившего прозвище «Основатель» за учреждение им университета и начало строительства собора Св. Стефана в Вене. Империя Габсбургов укрепилась в XVII в. благодаря полководческим и государственным талантам Евгения Савойского. Когда мужская линия Габсбургов прервалась, власть в свои руки взяла Мария Терезия. Ей удалось достичь многого. Вена становилась центром культурной жизни Европы. Тут творили Глюк, Гайдн, Моцарт, Бетховен. Здесь выступал со своими лекциями о литературе А. Шлегель, а писатель-романтик Ф. Шлегель основал Германский музей. Как известно, уже с XII века Вена прославилась своей музыкальностью, когда Альберт I собрал тут группу инструменталистов (королевских музыкантов). В середине XVII в. музыкантов стали направлять на учебу в Италию, в Вене впервые ставятся итальянские оперы. «В течение следующих ста лет все австрийские императоры, – пишет П. Вудфорд, – всячески поощряли музыкальное искусство; их забота о его развитии нашла свое выражение в основании Музыкальной академии и поддержке, которую они оказывали хорошим учителям, в щедром вознаграждении придворных музыкантов и в поощрении оперы, а также в привлечении в Вену лучших европейских певцов и исполнителей».[515] В XVIII в. именно Вена стала признанным музыкальным центром мира. Здесь собирается блестящее созвездие имен – Гайдн, Чимароза, Керубини, Моцарт, Бетховен, Шуберт, Лист. Тут великий Моцарт проводил «академии» (так называл он дивные свои концерты). Ах, эти соловьи зальцбургских рощ… Благословенными стали венские пенаты для великих музыкантов. Конечно, немало и критики звучало в адрес Габсбургов, но, «несмотря ни на что, я влюблен в Австрию» (Ф. Грильпарцер). При этом сразу же в нашем воображении возникают имена Моцарта, Бетховена, Гайдна… Судьба австрийского музыканта и композитора Вольфганга Амадея Моцарта (1756–1791), глашатая Просвещения, стала наглядным примером как славы Австрии, так и горечи судьбы гения. Создатель волшебных и монументальных произведений – «Похищение из сераля» (1782), «Свадьба Фигаро» (1786), «Дон Жуан» (1787), «Волшебная флейта» (1791), «Реквием» (1791) – познал на себе тяжесть сословного строя. Его отец Леопольд Моцарт (1719–1787) был родом из семьи ремесленников-переплетчиков. Он стал придворным композитором и капельмейстером у принца-архиепископа Шраттенбаха в г. Зальцбурге. Известный музыкант неплохо играл на скрипке, органе, клавире и слыл автором известной в свое время книги «Скрипичная школа». Семья выросла в лоне католической церкви. Любимцем матери, женщины красивой и доброй, был Вольфганг. Из семерых детей в живых осталось двое, он и сестра, Мария-Анна (Наннерль), отличавшаяся музыкальными способностями. Окружение и то, что отец сам был музыкантом, подготовили и детей к схожей карьере. Отец воспитывал сына в строгой традиции. Все игры ребенка сопровождались музыкой. Он словно плавал в ее водах. Сестру учили игре на клавесине. Выяснилось, что сын наделен исключительным талантом, схватывая мелодии на лету. «Маленький волшебник» написал первый концерт в 4 года. Как сказал Шекспир, нет на свете живого существа, в котором хотя бы на один час музыка не свершила переворота. У Моцарта же не было часа, когда бы он не постигал музыки: «Тебе известно, что я, как говорится, всецело поглощен музыкой, что я занимаюсь ею весь день, все время размышляю о ней, постоянно разучиваю, обдумываю ее» (из письма отцу). Он так стремительно двигался в музыкальном развитии, что уже к 6 годам был настоящим артистом. Моцарт мог, не учась на скрипке, сыграть с листа на ней сложную вещь. Он обладал необыкновенным слухом. Помимо музыки, он любил математику (даже испещрял мелом все стены, скамьи и пол, решая сложные задачи). Отец решил показать его обществу. Следуют путешествия в Мюнхен и Вену (1762). С Вены началось триумфальное шествие Моцарта как мастера. Император Иосиф, большой любитель музыки, подверг мальчугана настоящим испытаниям. Тот вышел из них с честью. Его наградили прозвищем «маленький колдун». Семью музыкантов приняли как музыкальное диво. На нее просыпался денежный дождь, что заметно улучшило их материальное положение. Их окружили почетом. Вена, Михаэлерплац и Бургтеатр. Затем последовал Париж, где их также принимали видные сановники, включая короля и его семью. В Париже, который в то время не отличался особой музыкальностью, как мы позже увидим из истории с Берлиозом, Моцарта восприняли как некое диво. Тут произошел эпизод, когда Моцарт сделал выговор самой Помпадур за ее нежелание поцеловать его: «Это кто такая, что не хочет меня поцеловать?» Париж ему не понравился. Принимали их неважно, хотя принцесса Мария Антуанетта, будущая королева Франции, казненная в годы революции, произвела на него неотразимое впечатление. Гораздо лучше встретили в Англии (1764). В Лондоне Моцарт увиделся с сыном знаменитого Баха. Англия процветала за счет торговли и колоний. Король Георг III и королева Шарлотта были заядлыми меломанами, еженедельно посещая оперу и концерты. Тут их встречали восторженно, одарив вниманием и золотыми гинеями. За 15 месяцев они заработали больше, чем за все предшествующие поездки. Моцарт написал тут и первые симфонии для оркестра, испытав заметное влияние И. К. Баха. Он признался сестре: «Ты знаешь, Иоганн Кристиан Бах – самый лучший из всех, кто мне известен. Я сочиняю симфонию в его стиле». По словам отца, Вольфганг в его 8 лет знал куда больше, чем иной в 40 лет. Повинуясь просьбе епископа, Моцарт написал в 10 лет ораторию. И получил место скрипача в Зальцбургской капелле. Вена стала местом постоянных визитов юного композитора. Тут он переболел оспой, в результате чего чуть не ослеп. Надо сказать, что отец сделал из гениального сына «рабочую машину». Визиты следовали за визитами, ни дня отдыха. Отец повез Моцарта в Италию. Их выступления собирали толпы. Филармоническая академия в Болонье избрала Моцарта своим членом. Его способности и феноменальная память у многих вызывали нечто похожее на страх. Он легко решал самые сложные музыкальные задачи, делая все играючи. Раз прослушав исполнение в Ватиканской церкви Miserere (50 псалом Давида, переложенный на музыку), который запрещали переписывать и продавать под страхом отлучения от церкви, он легко записал его дома по памяти. Папа Римский, потрясенный божественным даром (иначе не скажешь), пожаловал ему орден Золотой шпоры, дающий в Италии права дворянства и свободный вход в его дворец. Во время длительного путешествия, в которое его отправил отец, он побывал в Мангейме, «раю музыкантов». Однако там были свои интриги. Интриганы убедили курфюрста, предложившего ему место преподавателя, что Моцарт «не более чем шарлатан, изгнанный из Зальцбурга, потому что он ничего не знает». Он влюбился в 15-летнюю красавицу А. Вебер, обладавшую прелестным голосом. Отцу стоило немалых усилий оторвать его от девы и направить далее, в Париж (1778). Моцарту уже 22 года. Жизнь в Париже отличалась дороговизной. Моцарт был недоволен и отношением французов к музыке. Он говорил: «Что меня больше всего сердит, это то, что французы настолько лишь развили свой вкус, что могут теперь слушать и хорошее; но чтобы они сознали, что их музыка дурна – Боже сохрани! А их пение – «оймэ!» и если бы еще они не пели итальянских арий, я бы простил им их французское завыванье, но портить хорошую музыку – это невыносимо!».[516] Каков же итог столь раннего и фантастического становления юного дарования? Всякое большое дарование, как удивительный феномен природы, вызывает у людей целый букет ощущений и реакций (удивление, восхищение, недоумение, зависть, неприятие, обиду, а порой и ненависть). Э. Шенк в книге «Моцарт и его время» писал: «В результате личных встреч с выдающимися музыкантами Европы его (Леопольда) чудо-ребенок, проявивший поразительную музыкальность и виртуозность, за время их путешествий стал вполне зрелым, необыкновенно способным композитором… Он и его семья общались с выдающимися личностями Европы, и те относились к ним как к равным, а не как к музыкантам, принадлежащим к более низкому сословию. В этом источник трагического конфликта Вольфганга с современным ему обществом, конфликта, начавшегося сразу же, как только юного музыканта перестали воспринимать как чудо, и в этом же, возможно, причина возникновения того чувства превосходства, которое молодой человек, совершивший путешествия в дальние страны, испытывал по отношению к скромной жизни в Зальцбурге». Оставим эту сторону жизни великого композитора и обратимся к творческой стороне гения. Книга Г. В. Чичерина дает нам описание важных сторон его творчества. Это тем важнее, что часто рядом с именем Моцарта роятся какие-то призраки, а его судьбе сопутствует глухое непонимание «всемирно-исторической универсальной фигуры». Моцарту пришлось преодолеть сопротивление отца, чтобы отвоевать свободу творчества. Самые серьезные критики и слушатели обитают в пределах семейного круга. Старик Леопольд Моцарт был композитором XVIII века (средней руки). Он руководствовался критериями и установками своего круга. В его лице мы имеем ремесленника, «самоучку-просвещенца». Моцарт же – гений, «свободный художник, в качестве жреца человечества» (П. Беккер). Он не только произвел революцию в музыке, но и проник в душу живого человека глубже, чем кто-либо другой. Эта черта его нам особенно близка. В отличие от итальянских опер, где много ходульного, шаржированного (о героях опер-buffa говорили, что это не люди, но лишь маски примитивных народов), у Моцарта на оперную сцену выступил реальный, живой человек. Во времена Моцарта многие пытались создать немецкую оперу, но это было непросто. В Вене полагали, что если люди идут в оперу, то они должны услышать там прекрасное итальянское «бельканто». Писатель А. Згорж в книге о Бетховене так характеризовал музыкальные настроения европейцев: «Сыны Рима, Неаполя и Венеции властвуют в европейской музыке, как некоронованные короли. Лишь немногие решаются иногда заикнуться, что пора бы со сцены звучать родному языку вместо пришлой итальянщины. Но разве порядочное общество станет посещать театр, со сцены которого звучит плебейская речь!» Время говорило: Veni creator! (Гряди, создатель!) А вот как говорит об этой стороне его творчества Г. Чичерин, приводя мнения иных знатоков творчества австрийского композитора: «Устанавливая в характеристике самого Моцарта «способность наблюдать людей», интуицию человеческой личности, как одну из главных черт, Аберт считает эту черту «истинным источником драматического искусства Моцарта». Не религия и не природа стояли для Моцарта в центре всего: «В центре представлявшейся ему картины мира стояло нечто совершенно другое: человек. Он действительно для него – мера всех вещей». В этом, как и во многом другом, Моцарт – древний грек; но он и Шекспир, он и Бальзак, он предвестник психологического романа XIX века. Моцарт – композитор реального живого человека. Он ищет реального человека в его полноте жизни без всякого отношения к «добру и злу», он ни в малейшей мере не морализатор, не догматик, он их антипод, он реалист… За исключением «Волшебной флейты», где противостоят друг другу царства света и тьмы, у Моцарта – и все содержание человеческой внутренней жизни, и красота всеобщей жизни, и глубина проникающего все его творчество космизма – совершенно самостоятельны от какой бы то ни было догматической, теологической оценки, свободны, автономны, живут по-своему. Аберт указывает, что нет большей противоположности Канту, чем Моцарт. Динамичный, вечно мятущийся, вечно изменчивый, реальный, живой человек в центре сценического искусства – вот сущность моцартовской революции музыкальной сцены… Это – «Права человека» в музыке. У Моцарта, продолжает Беккер, – «полная идентичность природы и человека… В его операх «Похищение из сераля», «Фигаро», «Дон-Жуан, «Cosi fan tutte, ossia La scuola degli amanti» («Так поступают все женщины, или Школа влюбленных» – ит.), «Волшебная флейта» перед нами выступают впервые на оперной сцене типы, которые воспринимаются как подлинные люди». Произведенная Моцартом революция музыкальной сцены создала впервые музыкальную драму реального живого человека». Моцарту в конце концов пришлось-таки встать перед выбором – как и для кого сочинять музыку. Вернувшись из Италии, он обнаружил в своих композициях 1773–1774 гг. такой яростный и бунтарский дух, что напугал отца, порой ловившего себя на мысли, что чувствует ужас от «революционной, демонической сущности» сына. Отцу хотелось, чтобы его сын писал сладко-приторную, спокойную музыку для салонов и «изысканной публики» (как он выражался, «для длинных ушей»). Поэтому он не уставал внушать сыну: «Только от твоего благоразумия и образа жизни зависит, будешь ли ты заурядным музыкантом, о котором позабудет весь мир, или станешь знаменитым капельмейстером, о котором последующие поколения прочтут в книгах; умрешь ли ты, связавшись с какой-нибудь юбкой, на соломенном тюфяке, в комнате, полной нищих детей, или после христиански, с удовольствием прожитой жизни скончаешься в чести и долговечной славе, в полностью обеспеченной семье, почитаемый всем миром».[517] Предостережения, несмотря на их меторский тон, не лишены оснований. Венцы, любившие музыку, более привыкли к итальянским мелодиям. Моцарта они не очень понимали, относясь к нему с прохладцей. Хотя он был придворным композитором, ему охотнее поручали писать танцы для балов. Это было в порядке вещей. В целом Моцарт не создан для официоза, монархии, церкви и княжеских дворов. Свобода и творчество были его возлюбленными. Последовал разрыв с архиепископом Зальцбурга, чья деспотия была для него невыносима. Цепи службы и отцовской опеки ему надоели. Он желал быть свободным художником, хотя свободный – это почти всегда голодный! Моцарт отказался от Зальцбурга, от отца, от архиепископа и веры. Подобно Шиллеру, он взял на вооружение дерзкий лозунг: «In Tirannos!» («На тиранов!»). Этого ему никогда не простят. Он не признавал никаких светских приличий и правил. Не прибавляла ему популярности и его склонность к сквернословию, сумасбродным и плоским шуткам, что особенно бурно проявлялось в моменты создания им самых значительных и крупных произведений. Моцарт. Но при этом он всегда оставался самим собой, «гениальным большим ребенком», как говорила его сестра. Ясно, почему первым музыкантом империи официально считался умелый и изысканно вежливый ремесленник Сальери. Даже если оставить в стороне фабулу с отравлением Моцарта «дьявольским Сальери», мастерски описанную Пушкиным, тема вечного соперничества гения и злодейства остается. При написании им «Волшебной флейты» его обокрал антрепренер и автор либретто Э. Шиканедер.[518] Во многом благодаря тому, что тот смог перепродать партитуру Моцарта, он и стал богачом. Успех этой оперы превзошел все ожидания. Многие считали «Волшебную флейту» масонским произведением, ибо сюжет повествовал о том, как волшебная флейта ведет героя Тамино к просвещению и как на этом пути его поджидают многие опасности и любовь. Что же касается жизненной философии композитра, то об этом прекрасно сказал великий русский поэт. Вспомним известные пушкинские строки о композиторе Моцарте: Когда бы все так чувствовали силу Надо признать, что как музыкант Моцарт порой довольно труден для массового восприятия. Его пониманию препятствует некоторая сложность произведений («громадная, неслыханная»). В его произведениях нет «прозрачности» и «легкости». Не по этой ли причине Моцарта забыли на целых два века? Стоит вспомнить и слова Г. В. Чичерина о нем: «Чем больше его изучаешь, тем больше обнаруживается эта сложность. Лишь тогда, когда очень глубоко в него вдумаешься, его внутренняя сложность начинает открываться. Что казалось веселеньким, оказывается глубочайшим пессимизмом и таинственной проблематикой. Поэтому изучение Моцарта требует очень серьезной музыкальной культуры. Массы его будут все больше понимать по мере того, как они будут все больше овладевать и общей культурой, и музыкальной… Моцарт самый малодоступный, самый скрытый, самый эзотерический из композиторов. Кто не сидел специально и долго над Моцартом, кто в него упорно не вдумывался, с тем разговаривать о Моцарте – как со слепым о красках… Кто снидет в глубину морскую…» Чичерин считает, что Моцарт, скорее, композитор XX века, чем XIX, и больше XIX века, чем XVIII века.[519] Конечно же, это был «разум, увенчанный гением», как сказал о нем Э. Делакруа. Австрийское божество, покинувшее тирольские Альпы ради ублажения ничтожных смертных! Что же он получил в награду от сильных мира сего? Академические дипломы и орден Золотой шпоры, выданные ему еще в юности папой Клементом XIV. Однако за всем этим последовало абсолютное равнодушие «общества». Двор так и не пожелал создать ему сколь-либо сносных условий существования. Вельможи, чей уровень в целом был весьма низок, больше восхищались шпагоглотателями, плясуньями и чревовещателями. И все же ему не следовало жаловаться на недостаток внимания. Его оперные произведения встречены были музыкальной публикой с восторгом («Свадьба Фигаро», «Волшебная флейта», «Дон Жуан»). Хотя это далеко не единственные его творения, но они как ни что иное подтверждают правомерность следующей оценки: «за что ни брался Моцарт, из всего у него выходили жемчужины». Ему рукоплескали Вена, Болонья, Рим, Париж, Лондон, Прага… В Праге, по словам самого композитора, тогда говорили только о «Фигаро», слушали только «Фигаро», вечно все о «Фигаро». Одним словом, Фигаро тут, Фигаро там. Да и знаменитого «Дон Жуана» Моцарт, по его же словам, написал не для Вены, но для Праги, а еще больше для себя самого и для своих друзей. Прага и стала городом, где его талант нашел свое призвание, где его оценили особенно искренне и восторженно. Говорят, услышав его «Похищение из сераля» (1783), пражане совсем перестали обращать внимание на других композиторов. В личной жизни он не был счастлив. Из «сераля» похищал не столько он, сколь похитили его. Он влюбился в Констанцу Вебер. Ее мать сдавала комнаты в наем, будучи старой скрягой. Моцарт позже скажет о ней как о «лживом, злобном человеке». Имевшая четырех дочерей, она решила поймать его в сети супружества и стала распускать по Вене слухи, что Моцарт обесчестил ее дочь, не имея серьезных намерений жениться на ней. Впрочем, 18-летняя девушка в том была не виновата. Они поженились, но из шести детей выжили только двое (как у родителей самого Моцарта). В его лице музыкальная мировая культура обрела не только гениального композитора, выдающегося исполнителя, но и смелого реформатора. Он во многом изменил итальянскую и немецкую музыку, стал создателем немецкой оперы, преобразовал игру оркестра, изгнал из музыки рутину и шаблон, и подготовил приход Бетховена. Когда же он пришел послушать репетицию «Фигаро» (в Мангейме), его приняли за ученика портного. Восхищавшийся его творчеством Гайдн скажет: «Потомки не увидят такого таланта, как он, ближайшие сто лет». Моцарт умрет в возрасте тридцати пяти лет, завершив «Реквием», свою предсмертную песнь (1791). Бетховен был потрясен этим событием и откликнулся на его смерть «Квартетом ля минор». О жизнь, тщета усилий наших! Останки Моцарта будут равнодушно сброшены в могилу для бедняков на кладбище св. Марка, без свидетелей. На ней даже не поставили креста (уж не за то ли, что он был масоном?). Да и что такое смерть, как не перевоплощение!? Он оставил нам в наследие 620 своих сочинений. Не все из них написаны на должной высоте. Но Григ прав, говоря, что его «Реквием» по-прежнему влечет нас за Моцартом в заоблачные сферы, а его жизнь обретает в наших глазах скорбный, но прекрасный конец… Was unsterblich im Gesang soil leben, Mub im Leben untergehen (слова Шиллера: «Чтоб бессмертным жить средь песнопений // Надо в жизни этой пасть»). Становится ясно и то, почему в далекой революционной России, спустя два столетия, нарком иностранных дел Г. В. Чичерин, эрудит и страстный поклонник музыки Моцарта, воскликнет: «Со мною – Моцарт и Революция!» Возможно, он был прав, говоря, что моцартовский Ренессанс еще впереди. Чем же так потрясает и завораживает нас Моцарт? Вряд ли все же своим революционным пафосом. Тут уместно было бы упомянуть имена Бетховена или Вагнера. Если предположить, что музыка – это средство познания, то Моцарт учит нас познавать мир одновременно в его единстве и противоречивости. Он проникает в наше сердце так глубоко, что поселяется там навечно. В очерке о великих музыкантах Н. Болдырев писал, оценивая его могучую и неотвратимо влекущую силу: «Моцарт, случается, доводит меня до слез. Он единственный. (Даже не Шуберт.) Что я могу сделать с его Сороковой симфонией или Пятнадцатым квартетом или Двадцатым фортепьянным концертом? Перед их метафизическим натиском я сдаюсь. На вопросы, которые они задают со всем нечеловеческо-прекрасным напором, у меня нет ответов. Только слезы». И далее: «В чем же особость божественности музыки Моцарта? Ведь божествен же Бах? В том, возможно, что здесь невероятно скрытое, невероятно необнаженное отчаяние дышит. Никто с таким достоинством и упоением, и величием, и грациозностью не отчаивается, как Моцарт. Его отчаяние так невыспренне, непатетично, так обескураживающе любовно, почти сверхчеловечески, что совсем-совсем не знаешь, что ответить ему, Моцарту». Он говорит, что тайна обаяния Моцарта столь же неразрешима, как и улыбка Джоконды. В звуках музыки Моцарта мы обретаем очищение. И волшебный экстаз одновременно. Как писал Чичерин о ней: «Есть такие женщины: чистые и одновременно вакханки». Моцарт говорил: «Музыка даже в самых ужасных драматических положениях должна всегда пленять слух, всегда оставаться музыкой». И он пленяет сердца при всех превратностях судьбы – в горе и счастье… Как хорошо с подругой милой Ненастный вечер коротать, Музыке Моцарта внимать И щедрой дланью наполнять Сухим вином бокал искристый. О Моцарт, гений серебристый, Как эти звуки будят вновь Воспоминанья: дни былые, И встречи вечно молодые, И вечно юную Любовь….[520] Схожая судьба и у великого Бетховена… Представители семьи Бетховенов шестьдесят лет (1732–1792) состояли придворными музыкантами в Бонне, у кельнских курфюрстов. Дед композитора Людвиг ван Бетховен, фламандец по происхождению, занимал должность капельмейстера. Кстати, напомним, что от участников придворных капелл в те времена требовались довольно серьезные языковые знания (ведь каждый певец обязан был исполнять церковные арии на латыни, оперные партии на немецком, итальянском и французском). Людвиг ван Бетховен (1770–1827) до десятилетнего возраста посещал школу, которая мало что дала ему. Среднего образования он так и не получил. В доме царила нужда. Юноша занимался самостоятельно, много читал, жаловался на свое плохое музыкальное образование, хотя и сознавал: «Но все же я обладал музыкальным талантом». Талант его обнаружился уже в 5 лет. Отец решил сделать из него вундеркинда, «второго Моцарта». Яркие индивидуальности нередки в то время. Вспомним, как англичанин У. Кроч уже в 2,5 года играл на построенном его отцом органе, Моцарт в 6-летнем возрасте сочинял менуэты, Шопен в 5–6 лет считался вундеркиндом, Делакруа в 9 лет хорошо рисовал, Гендель писал мотеты в 10 лет. В учителя Бетховену достался актер Т. Пфейфер, который жил в их доме. Человек не без способностей (играл на гобое и флейте), он, мягко говоря, не лишен был земных слабостей. После питейного заведения ночью он частенько поднимал спящего малыша и сажал за уроки. Затем актера сменил добродушный органист монах В. Кох. В 8 лет отец уже заставил Людвига выступать с концертами. В нем проявился и талант импровизатора. Большое влияние на юношу оказал руководитель боннского «национального театра» Х. Г. Нефе, положивший на музыку стихи поэта Ф. Клопштока. Конечно, Бетховена не отнесешь к энциклопедистам и корифеям просвещения. С трудом давались ему основные правила арифметики (особенно умножение). Он владел лишь родным языком, кое-как объясняясь по-французски и по-итальянски (по-английски знал несколько фраз). В последние годы пребывания в Бонне Бетховен увлекался литературой: читал гомеровскую «Одиссею», «Жизнеописания» Плутарха, впитывал поэтику античных мифов. Позже у него возникла мысль положить «Одиссею» на музыку. Одно время Бетховен выражал пожелание написать оперу на сюжет «Макбета», как и на сюжет «Фауста». Прекрасно знал произведения Шиллера и Гете (цитировал по памяти их стихи и афоризмы). Шекспира знал, как собственные партитуры (четырехтомник сохранил его пометки). Как видите, Бетховен умел черпать вдохновение из всех видов искусств.[521] Интерес к творчеству Гете в нем подогрела юная Беттина Брентано, прекрасно знавшая поэта. Тот называл ее просто – «дитя». Бетховен желал встречи с Гете, говоря Беттине: «Стихи Гете сильно увлекают меня не только своим содержанием, но и ритмом. Его язык меня волнует и буквально понуждает к сочинительству. Из этого волнения возникает мелодия, и я должен разрабатывать ее. Музыка – это как бы переводчик между духовной жизнью и нашими чувствами. Я хотел бы поговорить об этом с Гете, если бы мог рассчитывать быть понятым». Он закончил музыку к его трагедии «Эгмонт», которая должна была идти в венском театре. Побывав на исполнении его «Эгмонта», Беттина была потрясена последней частью, где исполняется монолог героя, призывающего поднять оружие против угнетателей страны (Нидерландов). Трагедию завершал победный и оптимистичный финал. Дирижировавший оркестром Бетховен походил на полководца, бросающего в решающую битву победоносные когорты. «Когда я увидела того, о ком хочу теперь тебе рассказать, – писала она Гете, – я забыла весь мир… Я хочу говорить тебе теперь о Бетховене, вблизи которого я забыла мир и даже тебя, о Гете! Правда, я человек незрелый, но я не ошибаюсь, когда говорю (этому не верит и этого не понимает пока что, пожалуй, никто), что он шагает далеко впереди всего человечества, и догоним ли мы его когда-нибудь?» Слова, сказанные от всего сердца!.[522] В бетховенском творчестве нас привлекает характер его музыки – героический, возвышенный и одновременно трагический. Ее не спутаешь ни с чем. Он владел искусством говорить на этом языке. Нам близки великие, мятущиеся души, ибо в них чудятся низвергнутые, но не сломленные боги! Исследователи отмечают, что в 1787 г. он был представлен Моцарту, который якобы тогда сказал: «Обратите внимание на этого человека, он когда-нибудь всех заставит о себе говорить». В его Первой симфонии заметно влияние Моцарта и Гайдна. Когда умер австрийский император Йозеф II, надгробие которого увенчает надпись «Здесь лежит тот, кто был несчастен во всех своих начинаниях», Бетховен откликнулся на его смерть кантатой, в которой уже слышны отзвуки его будущих симфоний. В 1792 г. Бетховен переехал в Вену. То были годы франко-немецкой войны. В Вене он, видимо, окончательно понял глубокую истину: «Музыка – народная потребность» (Бетховен). Слушая его творения, понимаешь, что они «живой памятник науки и любви», науки потому, что он подходил к их написанию серьезно, как настоящий ученый. Первую симфонию он вынашивал девять лет. Столь же бережно он носил в своем сердце любовь к Терезе Брунсвик. Мечта об этой женщине долгие годы сжигала его душу. Одиннадцать лет прошло после помолвки с нею, но их свадьба так и не состоялась. В конце концов, Тереза решила посвятить жизнь детям. В последнюю их встречу его «бессмертная возлюбленная» написала уже глухому Бетховену: «В моей жизни уже все решено. Если это не может быть Бетховен, значит, не может быть никто». Меломаны должны благодарить женщин за проникновенные, волшебные произведения Бетховена. Людвиг Бетховен. Соната до-диез минор una fantasia, названная «Лунной» (№ 14), посвящена дочери надворного советника Джульетте Гвиччарди. В письме Ф. Вегелеру он признавался, что эта 16-летняя девушка произвела в нем поразительные перемены: «У меня снова бывают светлые минуты, и я прихожу к убеждению, что женитьба может осчастливить человека». Посвящение «Лунной сонаты» Дж. Гвиччарди появилось зимой 1801–1802 года. В ней ощутимо слышится исповедь страдающего и любящего человека. Увы, его Джульетта изменила, предпочтя ему бездарного композитора, хотя и графа – Галленберга. Три дня гений бродил по лесу, ища одиночества, не желая есть или возвращаться домой. Такова же и его «Аппассионата» – вершина страсти, предсмертный клич орла, исповедь измученной души. Слушая эту музыку, слышишь пробудившийся вулкан. Кажется, что сама земля разверзлась. Любовь гения осталась без ответа. «Гений среди общества – это страдание, это внутренний жар… если воздаяние славы не смягчит мучений». И все ж не стоит преувеличивать роли его возлюбленных. В жизни гения они пронеслись, словно причудливые тени, напоминая воздушные фантазии или сновидения. Возможно, это и к лучшему. Ведь та же Беттина, по свидетельству современников, была чрезвычайно экзальтированной особой, атаковавшей всех, кто отличался мощью ума и таланта (Гете, Бетховена, Шлейермахера, архитектора Шинкеля, Людвига Баварского, генерала Гнейзенау, дипломата и ученого Вильгельма фон Гумбольдта, историка Ранке, братьев Гримм, Листа и т. д.). И каждому из них она намеревалась подарить миртовую ветвь «славы и любви». Удивительно, но смертные готовы дарить великим лишь то, чего у них самих нет и никогда не будет. Порой ее даже вынуждены были выставлять за дверь. С пылкостью истерички и нимфоманки она всем предлагала «молоко своих грудей». Так что не будем тешить себя иллюзиями. Бетховен прекрасно понимал истоки своего одиночества, говоря в письме Глейхенштейну: «Для тебя, бедный Бетховен, совсем нет счастья во внешнем мире; надо, чтобы ты создал его в себе самом; только лишь в мире идей найдешь ты друга». Увы, это так. Хотя Т. Брунсвик была совершенно иной натурой – мечтательной, резкой, одинокой. В чем-то она была сродни самому Бетховену, заметив в одном из писем к нему: «Вслед за гениями идут прежде всего те, кто умеет ценить их». Музыка – единственная его опора. Бетховен упорно и целеустремленно шел своей дорогой, хотя в 1802 г. в Гейлигенштадте обострилась его болезнь. Глухота лишала его многих человеческих радостей: «Я глух… Для меня нет отдыха в человеческом обществе, нет приятных бесед, нет взаимных излияний. Я должен жить как изгнанник». Изгнанник среди людей часто избранник небес! Вторая симфония и в самом деле, казалось, написана небожителем. В ней слышны отзвуки гнева богов. Она потрясает смертных. Говорят, что слушавший ее отрывки Крейцер в ужасе покинул зал. Бетховен посвятил ему «Крейцерову сонату». Любопытна история и с созданием Третьей симфонии (1804 г.), посвященной им Бонапарту (кстати, мысль о ее создании возникла у него во время бесед в Вене с Бернадоттом). Когда Бетховен писал ее, перед ним как бы витал образ дерзкого республиканца, генерала, уничтожившего пытку, вернувшего сосланных, отменившего цензуру, основавшего ряд университетов, покровителя наук, искусств и литературы, образ отважного человека, некогда воскликнувшего: «Французская республика в Европе подобна солнцу на небосводе; она не нуждается в признании». На самом деле уже тогда это был совершенно иной человек – Наполеон. Императоры гениев не любят. Гении отвечают им тем же. Бетховен разорвал титульный лист с посвящением корсиканцу и дал своему произведению иное название – «Героическая». Для посвящения Наполеону больше подошла бы Пятая симфония, самая воинственная, названная самим Бетховеном симфонией судьбы. Кстати говоря, когда князь Лихновский пытался заставить его сыграть перед захватчиками-французами, Бетховен чуть не разбил стул о его голову, заявив князю: «Как жаль, что военным искусством я не владею так же, как музыкальным. А то я бы его (Наполеона) победил!» Ромен Роллан безусловно был прав, поставив талант Бетховена гораздо выше талантов Наполеона. Он написал: «Какая победа может сравниться с этой победой? Какое сражение Бонапарта достигает славы этого сверхчеловеческого труда, этого блестящего успеха, который когда-нибудь одерживал человеческий дух! Страдающий, неимущий, больной и одинокий человек, которому жизнь отказывала в радостях, сам творит радость, чтобы даровать ее миру». Австрия стала для композитора благодатной землей, «вторым отечеством» (хотя он и бранил ее на исходе своих дней). Здесь расцвел талант, как-то наладилась жизнь. Сколько несчастий, бед и разочарований выносит художник, преследуемый демонами нищеты. Но король Вестфальский предложил Бетховену пожизненное жалованье в 600 дукатов золотом и 150 дукатов на проезд с единственной просьбой – порой играть для него и управлять его придворными концертами. Ряд сановных особ (эрцгерцог Рудольф и другие) предложили ему контракт, по которому ему ежегодно выплачивалось бы 4000 гульденов. В документе говорилось: «Деятельность г. Людвига ван Бетховена постоянно убеждает нас в необычайности его композиторского гения и внушает нам мысль о содействии ему… – Так как только обеспеченный в материальном отношении человек может посвятить себя искусству и только при этом условии может создать великие и вдохновенные произведения во славу искусства, то нижеподписавшиеся решили избавить г. Людвига ван Бетховена от подобных забот и устранить жалкие препятствия, мешающие развитию его гения». Замечательно, что венская аристократия в лице триумвиров поняла всю значимость пребывания в их стране гения такого масштаба. Отметим щедрость и благородство вельмож. В документе сказано, что если «неблагоприятные обстоятельства и старость помешают ему заниматься музыкою, то нижеподписавшиеся обязываются выдавать ему эту сумму пожизненно». Конечно, чтоб найти путь к сердцу рядовых австрийцев, приходилось писать не только гениальные произведения. Таково «Сражение при Виттории», написанное в честь победы Веллингтона над французами 21 июня 1813 г. История его написания такова. В эпоху наполеоновских войн музыкальные изображения сражений были в моде. И вот к Бетховену обратился пианист и музыкант Мельцель, изобретатель многих приборов, привлекавших в его музей тысячи любопытных посетителей (тут был и автоматический игрок в шахматы Кемпелена, однажды обыгравший Наполеона). Тот изобрел пангармонику, огромных размеров шарманку с 42 инструментами, и мечтал удивить ею Европу, а заодно выгодно продать (первый инструмент продал в Париже, второй надеялся сбыть в Лондоне). Для показа инструмента в действии ему нужна эффектная и шумная пьеска патриотического содержания, приятная слуху англичан. Он и привлек к делу Бетховена, пообещав изготовить для него слуховые приборы. Бетховен откликнулся, написав пьесу, которую потом сам же и назвал «вздорной». Произведение, в котором слышны отголоски английских мелодий Rule Brittania и God save the King, неожиданно возымело бешеный успех у публики. Концерт имел благотворительную цель: помощь раненым солдатам австрийской и баварской армий. В нем приняли участие лучшие музыканты. Тогда же была исполнена и 7 симфония Бетховена. Это еще более упрочило его славу. Шиндлер писал: «Кроме некоторых специалистов, все, кто не признавал Бетховена до сих пор, находили теперь его достойным лаврового венка». В обыденной жизни Бетховен, как и всякий смертный, был далеко не столь совершенен. Притчей во языцех стала его рассеянность. Он был очень забывчив, повсюду оставляя свои шляпы, кошельки и рукописи. Бывало, иные из нот («Торжественная Месса») оказывались отнюдь не в торжественном месте. Он был небрежен в одежде до такой степени, что однажды его задержали, как бродягу, продержав ночь в камере. Но он любил людей и был готов заключить в свои объятья «весь мир, друзей и братьев, и всю природу». Естественно, он готов был заключить в объятья и всех девиц, что попадались ему на пути. Хотя женщин замужних обходил стороной, относясь к чужому браку с большим почтением (что не мешало ему испытывать глубокую страсть к замужней красавице Марии Биге). Единственная его опера написана им на тему супружеской любви, самопожертвования и верности. Бетховен очень обижался на Моцарта за то, что тот создал оперу на столь безнравственный сюжет, как «Дон Жуан» (хотя и боготворил его во всем остальном). Из музыкантов преклонялся перед Моцартом, Генделем, Гайдном, знал произведения Баха, Керубини, изучал образцы древнееврейской музыки. В пище земной он был неприхотлив, обожая макароны с сыром-пармезаном, рыбу, кофе и чистую ключевую воду. Крепких спиртных напитков обычно избегал, ограничивая «сиесту» трубкой, кружкой пива или стаканом вина. В кругу друзей обсуждались новинки литературы, науки, политики. Иногда любил поболтать о политике и о будущности Европы. Слышались фразы: «Бог – всего лишь марионетка, которая никогда не спускалась на землю»; «Крупные банкиры держат в своих руках все правительства»; «Через пятьдесят лет будут лишь одни республики». По темпераменту Бетховен мог быть причислен к революционерам в культуре. Один из его друзей даже предрекал ему в шутливой форме: «Вы умрете на эшафоте!» Бетховен питал глубокое уважение к героям Великой Французской революции, как и к героям Древнего Рима (Плутарху). Письменный стол композитора украшал бюст Брута, избавившего страну от деспотизма Цезаря. А над его письменным столом висели изречения, обнаруженные в древнем храме Египта Шампольоном. Если в Гете никогда не умирал хитрый, ловкий сановник, то в Бетховене жил бунтарь. Однажды летом 1811 г. в Теплице собралось блестящее общество (императоры и императрицы, короли, герцоги, князья, сановники). Здесь и произошла долгожданная встреча двух великих. Бетховен считал себя почитателем Гете и ожидал с ним знакомства. В свою очередь и Гете был наслышан о Бетховене, чей образ к тому времени обрел ореол гения. Вот как описывает один из биографов знакомство: «После первых же встреч оба были разочарованы, каждый по-своему и в иной степени; царь поэтов оказался поэтом царей, чиновником, полным эгоизма, олимпийского величия в толпе и низкопоклонства при дворе: шестидесятилетний сановник, бывший министр, щеголявший стилистикой своей часто напыщенной речи, не мог полюбить и расположить к себе свободолюбивого и пылкого, несмотря на сорокалетний возраст, артиста, непринужденная речь которого была полна простонародных выражений рейнского наречия. Спустя несколько дней после их первой встречи Бетховен уже проявил свою откровенность, оскорбившую веймарского министра. Гуляя с Гете по аллеям парка, композитор с увлечением рассказывал ему что-то и неохотно отвечал на поклоны знакомых своих, тогда как Гете исправно снимал свой цилиндр при каждом приветствии прохожих. Недовольный чрезмерным вниманием собеседника к публике, композитор взял его за руку и заметил: «Не беспокойтесь. Эти поклоны обращены ко мне». Это не было грубостью. Скорее, тут видим два типа отношения к жизни. Гете понял: Бетховен чужд нормам его жизни, и не упомянул в автобиографии имени композитора.[523] Большой талант должен пройти испытание славой. Премьер-министр Франции Э. Эррио (1872–1957), написавший увлекательную книгу о Бетховене, говорил в ней о влиянии этого композитора на жизнь эпохи: «Эпоха была словно испугана таким изобилием шедевров, задуманных и созданных всего только за три-четыре года; не кажется ли это каким-то человеческим чудом? И можем ли мы почерпнуть подобный пример в истории какого-либо искусства? Слово гений, слишком часто опошляемое, на этот раз обретает весь свой смысл. Одинокий даже среди друзей, которых его нрав приводил в замешательство, то восторженный, то отчаивающийся, поставленный враждебной судьбой перед ужасной угрозой, поэт более глубокий, чем Шиллер и Гете, – он повелевает ураганными вихрями «Героической» или «Аппассионаты». К 1814 году популярность Бетховена, казалось, достигла апогея. В Вене созывается Венский конгресс, и торжества предваряет исполнение бетховенского «Фиделио». Наполеон пребывал на Эльбе, а в Европе царил Бетховен. В Англии даже родился афоризм, быстро облетевший все страны: «Бог один и Бетховен один!». «Ни один царь, ни один король, – писала о нем уже упомянутая Б. Брентано близкому другу Гете, – не осознает так своего могущества, не чувствует, что вся могучая сила кроется в нем самом, как этот Бетховен!» Весь мир лежал у ног Бетховена. Но он знал цену всем этим придворным милостям. Сегодня ты угоден, а завтра? «Общество, – писал он, – это король, и оно любит, чтобы ему льстили; оно осыпает за это своими милостями». Подлинное искусство обладает чувством достоинства и не поддается лести. «Знаменитые художники всегда в плену, вот почему их первые произведения – самые лучшие, хотя они и возникли из тьмы подсознания». От щедрот власти лучше держаться подальше, если не хочешь погубить талант: «если у меня не будет ни единого крейцера и если мне предложат все сокровица мира, я не свяжу своей свободы, не наложу оков на свое вдохновение».[524] Впрочем, нищета ему не грозила. Хотя Франц-Иосиф говорил, что короли нуждаются не в гениях, а в верноподданных, это, разумеется, не так. Грош цена любому монарху, если его правлению не сопутствуют слава и гений творцов и художников. Надо сказать, что некоторые коронованные особы это понимали. Р. Вагнер многим был обязан Людвигу II. Не был обделен вниманием и Бетховен. Известно, что композитора охотно принимал у себя во дворце даже русский посол в Вене граф А. К. Разумовский. По его заказу написаны квартеты (опус 59). Великолепный сибарит был меломаном, тонким ценителем музыки. Он дружил со стариком Гайдном, помогал Моцарту, приглашал того в Россию. Квартеты Разумовского являются вершиной квартетной музыки. Вот как говорит об этой бетховенской вещи Б. Кремнев: «Работая над квартетами Разумовского, он как бы заглянул в душу незнакомого народа. Песни, с которыми он познакомился по сборнику Львова-Прача, отражали красивую и светлую душу русских. Некоторые из этих напевов он дословно использовал в своем сочинении. В Седьмом квартете звучит веселая русская песня «Ах, талан, мой талан», Восьмой квартет украшает торжественная величальная «Слава». Три квартета опус 59 открывают новую, знаменательную страницу не только в творчестве Бетховена, но и во всей мировой музыке. В них тонкий психологизм и эпическая широта сплетаются с философским раздумьем». Скажем и о том, что Бетховен посвятил Три сонаты для фортепиано и скрипки (соч. 30) русскому императору Александру I.[525] В связи с судьбой великого маэстро уместно остановиться на том значении, которое люди вкладывают в слово «авторитет». Что же он собой представляет? Есть авторитеты политика, генерала, банкира, государственного деятеля, инженера, ученого. Многие из них ненадежны, хрупки и условны. Стоит политику потерпеть поражение в схватке за место – и он перестает существовать как личность. Если генерал или командующий проиграл сражение (или тем более всю кампанию), его отдадут под суд, или же, если он человек чести, ему остается одно – пустить себе пулю в лоб. Если банкир окажется несостоятельным, его ждут тюрьма или бега. Ученый-неудачник может запросто стать посмешищем научного сообщества. А что происходит с художником, мастером культуры? Сложность его позиции в том, что ему все время приходится выбирать между верностью правде и народу, с одной стороны, и лояльностью к власти и деньгам – с другой. Редкий художник находит в себе достаточно сил, чтобы возвыситься над последними. Те же, словно чудовища Сцилла и Харибда, поджидают его на трудном пути к заветному «золотому руно». Большинство нынешних «мастеров культуры», напротив, словно безвольные овцы, готовы сами прыгнуть в пасть того или иного «чудища». Чем масштабнее фигура, тем больше желающих принизить или оскорбить его творчество. Толпа не выносит ни духовного, ни умственного превосходства. Поэтому зачастую искусство выдающихся писателей, художников, музыкантов чуждо уму и сердцу обывателя. Тому мы имеем массу подтверждений. Во французской прессе в конце XIX и в начале XX вв. даже возобладала точка зрения, согласно которой в лице Бетховена человечество обрело «великого, но громоздкого гения», с которым лучше не иметь дела (мол, мелкие, неинтересные темы и банальные гармонии). А композитор К. Дебюсси назвал Бетховена «варваром». Истина – пробный камень себя самой и лжи (Спиноза). «Бумага – не жид», она все стерпит (Бетховен). В чем тут дело? Видимо, музыка должна быть созвучна времени. Композитор Г. Берлиоз в «Мемуарах», что порой сравниваются с «Исповедью» Руссо (о котором Флобер сказал Мопассану так: «Вот человек! Как он ненавидел буржуа! Почище Бальзака!»), писал о том, как все эти господа встретили творения гениального Бетховена: «В течение нескольких дней, которые я провел в Штутгарте в ожидании писем из Веймара, в большом зале Редут под управлением Линдпайнтнера был дан блестящий концерт, и я во второй раз имел случай убедиться в той холодности, с какой имущая немецкая публика реагирует на самые глубочайшие замыслы великого Бетховена. Увертюра «Леонора», произведение поистине монументальное, исполнявшееся с редким вдохновением и точностью, было принято сдержанно, и я сам слышал вечером, за табльдотом, как один господин выражал неудовольствие, почему не дают симфонии Гайдна вместо этой грубой музыки, где совсем нет мелодии!!!».[526] Бетховен и Гёте. Человек слушает музыку сердцем, а не слухом. Отсюда возможны и некоторые колебания в оценках. Порою роль может сыграть даже фактор «школьной традиции». Постепенно немцы и австрийцы стали охладевать к Бетховену. Г. Чичерин писал: «Я спросил однажды Отто Клемперера (выдающийся немецкий дирижер. – Авт.), чем объясняется охлаждение к Бетховену. Он ответил, что виноват школьный учитель, превративший Бетховена в нечто филистерское; задача его, Отто Клемперера, в том, чтобы раскрывать обществу живого, бурнопламенного Бетховена. Вообще же холодное отношение многих новейших музыкальных эстетов к Бетховену нельзя считать непониманием, это нечто более серьезное и глубокое».[527] Великие музыканты не устаревают! Совсем напротив! С годами его фигура выростала до исполинских масштабов. Обыватель же в сравнении с ним ощущал себя все ничтожнее. Да и Вена слишком была избалована известными музыкантами. Разумеется, критики в прессе не скупились на похвалу. Несмотря на то что зал был полон, материальные плоды были ничтожны. Абоненты лож (богатеи) не заплатили ни гроша, двор отсутствовал, хотя Бетховен приглашал их лично. Платы ему на бенефис не прислали (1824). Многие говорили, что в Лондоне он собрал бы в 10 раз больше, а князь Голицын советовал покинуть Вену. Увидев ничтожную горстку монет, полученных им за тяжкий труд, Бетховен даже пошатнулся. Его уложили на софу. До поздней ночи он так и лежал, не издав ни звука. Хотя, прослушав девятую симфонию, все понимали, что это – величайший современный музыкант, исполняющий свою лебединую песнь. Лишь незадолго перед смертью он получил крупную денежную сумму от Лондонского филармонического общества. В итоге, как отмечают, он смог позволить себе заказать любимое блюдо и купить удобное кресло. Каторжная работа и уроки всяким там эрцгерцогам (бесплатные) отнимали у него силы. На другой день он был «не в состоянии даже думать, не то что писать». Такова плата сильных мира и богачей за труд. Что там говорить, если написанная его рукой партитура Пятой симфонии после смерти была продана всего за 6 флоринов. Впрочем, тому были и объективные причины. В это время уже шло имущественное разорение аристократов. Затем последует и упадок культуры. Умирал он тяжело, ужасно. Казалось, и природа, преисполненная трагичности момента, хмурилась и скорбно рыдала у его ложа. Как вспоминают свидетели тех печальных минут: «Удар грома потряс комнату, освещенную зловещим отблеском молнии на снегу. Бетховен открыл глаза, угрожающим жестом протянул к небу правую руку со сжатым кулаком. Выражение его лица было страшно. Казалось, он кричал: «Я вызываю вас на бой, враждебные силы!..». И он победил, победил пошлость, цинизм, алчность, невежество. С ним пришли проститься 20 тыс. человек (десятая часть Вены). Все школы были закрыты в знак траура. В то же время у Бетховена всегда было немало преданных и верных сторонников. Отдавали ему должное и французские писатели-натуралисты. В романе Э. Золя «Творчество» один из героев, художник Ганьер, восторгаясь великим композитором, сравнивал его с виднейшими музыкальными фигурами эпохи: «Гайдн – это слегка напыщенная грация, дребезжащая музычка прабабушки в пудреном парике… Моцарт – гений, провозвестник, он первый придал оркестру индивидуальность… Но оба они продолжают существовать только потому, что благодаря им появился Бетховен… О! Бетховен – мощь, сила и светлая печаль, Микеланджело у гробницы Медичи! Героическая логика! Он направлял умы, и все значительные композиторы наших дней пошли по пути его симфонии с хором!». Его посещает и Россини, «Европы баловень, Орфей», как написал о нем Пушкин. Как уже говорилось, музыка Бетховена по своей силе, высоте и мощи поднимала человека на битвы, побуждала его стремиться ввысь, думать о возвышенных и великих идеалах. Поэт-воин д'Аннунцио, умирая, слушает музыку Бетховена – и «каждая нота переходит из одной вены в другую и так вплоть до самого сердца, до самого дна жизни… И вот она наполнилась до краев, она совсем близко. Сердце мое останавливается; затем внезапно неистовствует, переполненное, удовлетворенное». Не случайно Р. Вагнер, музыкальный реформатор, заимствует у Бетховена (в меньшей степени, у Моцарта) едва ли не целиком свою первую симфонию 1832 года. Для нас Бетховен не только великий композитор, но и крупный философ… Его жизнь была вся подчинена мысли. Только его мысль облечена в музыкальную форму. Он и сам хорошо понимал родство, существующее между художником и ученым. По поводу судьбы своего племянника, которого он безумно любил, жертвуя ради его будущего многим, Бетховен говорил: «Мальчик должен стать художником или ученым, чтобы жить высшей жизнью и не погрязнуть в пошлости. Только художник и свободный ученый носят свое счастье внутри себя…». Увы, маленький Карл был лжив, ленив, бездарен. Из него не вышло ни музыканта, ни ученого. Зато он неплохо играл в бильярд, был завсегдатаем пивных – и кончил службой в армии. С конца XIX в. в западном обществе укрепляются иные, утилитарные идеалы и ценности. Такие понятия, как романтизм, идеализм, героика, духовность, – всё это уже в прошлом, кануло в Лету безвозвратно. Воцарялся совершенно иной человеческий тип, с иным образом мыслей и чувств (филистер и циник). Р. Роллан прав, назвав Бетховена всеобъемлющим воплощением XIX века. Бетховен был одним из тех, кто направлял умы и повелевал ими. Под впечатлением от его музыки Л. Толстой напишет «Крейцерову сонату», сказав, что бетховенская музыка оказала огромнейшее воздействие на него. Такую музыку можно слушать и играть лишь в решающие жизненные минуты, «когда требуется совершить известные, соответствующие этой музыке важные поступки». Р. Вагнер, будучи потрясен мощью его творений, скажет устами своего героя: «Верую в Бога, Моцарта и Бетховена». Вместе с Гёте, Фихте, Гегелем, Шиллером и другими Бетховен создал золотой век немецкого Просвещения, подняв на исключительную высоту авторитет всей австрийской нации. Композитор действовал согласно мудрому принципу великих творцов – «Bilde Kunstler! Rede nicht!» («Художник, создавай, а не разговаривай!»). И даже на смертном одре он думал о том, как жаль, что ему не удалось воплотить в музыке «Фауста»: «О, это была бы настоящая работа… Я надеюсь, что все-таки напишу то, что будет вершиной и для меня и для искусства – «Фауста»» (идею воплотил Ш. Гуно). Его волновали новинки истории и науки. В письме от 1 марта 1823 г. Бетховен скажет: «Развитие искусства и науки всегда было и останется лучшей связью между самыми отдаленными народами». Бетховен поднял музыку, всю музыкальную культуру на такую высоту, на которой она до тех пор никогда не бывала. В лице Бетховена миру явился подлинный «Шекспир масс». В письме Балакиреву В. Стасов скажет: «У Моцарта вовсе не было способности воплощать массы рода человеческого. Это только Бетховену свойственно за них думать и чувствовать. Моцарт отвечал только за отдельные личности. Истории и человечества он не понимал, да, кажется, и не думал о них. Бетховен же – только и думал об истории и всем человечестве, как одной огромной массе. Это – Шекспир масс» (1861). Ранее говорилось о философском звучании работ Бетховена. Передовая русская мысль восприняла его девятую симфонию как гимн свободе. На этой же позиции стоял и писатель Р. Роллан: «Поражает, что именно народ, а не избранные отводит особое место девятой симфонии, выделяя ее из всех музыкальных произведений…». Он объяснял, что это – «бессмертное свидетельство о великой Мечте, всегда таящейся в сердцах людей…».[528] Девиз его жизни можно выразить одной фразой: «Seid umschlungen, Millionen!» («Обнимитесь, миллионы!» – нем.). Впрочем, было бы ошибкой видеть в нем только певца масс. Мне кажется, что он певец героев и выдающихся личностей. К нему они идут, как идут на исповедь к священнику, пользующемуся исключительным доверием и любовью. Бальзак сказал о нем: «Я изливаю свое горе в музыке. Бетховен и Моцарт часто были поверенными моих сердечных тайн». Вена всегда находилась в объятиях музыки. И хотя знаменитый «Венский вальс» родился не в Вене, а в Баварии в начале XVIII в., именно Вена стала центром музыкальной жизни Европы. Сама атмосфера города делала людей музыкантами, певцами, танцорами. Ведь не случайно же Лист-старший, решив продолжить обучение сына музыке, решительно заявил: «Учиться музыке можно только в одном месте – в Вене». Поэтому он так долго и добивался встречи с Бетховеном. Несмотря на то, что композитор уже почти ничего не слышал, он все же согласился выслушать юное дарование. После окончания концерта Бетховен (так гласит легенда) расцеловал Листа на глазах всех присутствующих, сказав ему: «Иди, ты счастливец и сделаешь других счастливыми». Критики заявят в газетах: «Бог среди нас». Об обстановке тех лет историк культуры писал: «Музыка буквально пронизывала атмосферу Вены и ее окрестностей. В то время когда большинство населения испытывало огромные материальные лишения, оркестранты и певцы в многочисленных ансамблях выступали с концертами в бесчисленных залах и винных тавернах».[529] По поводу места музыки в содружестве искусств Шопенгауэр сказал, что другие искусства «говорят лишь о тени, но музыка о сущности». О том, что значит музыка для австрийцев, свидетельствует и такой почти анекдотичный случай… Во время Дрезденского сражения союзных армий с Наполеоном, когда во многом решалась судьба Австрии, император Франц как ни в чем ни бывало продолжал предаваться любимому занятию – музыке, не обращая внимания на стоны и страдания раненых австрийских офицеров, что разместились неподалеку, в одной из комнат занимаемого им дома. Видимо, учитывая это обстоятельство, Бетховен однажды полушутливо заметил: «… я полагаю, что покуда австриец располагает темным пивом и сосисками, он на восстание не поднимется». В Вене, чтобы понять друг друга, слов не надобно, достаточно знакомых мелодий. Может, Гофман и прав: «Тайна музыки в том, что она находит неиссякаемый источник там, где речь умолкает». Музыка красноречивее слов! Заметное место в истории музыки Европы и Австрии занял Йозеф Гайдн (1732–1809). Его детство и отрочество (родом он из семьи ремесленников-крестьян), обычно несущее с собой радости и забавы нежного возраста, омрачено вереницей смертей близких. Смерть забрала пятерых братьев и сестер. И отец, и мать имели некоторую склонность к музыке. Отец пел и аккомпанировал себе на арфе, «не зная ни одной ноты». В австрийской деревне этого не требовалось, как и в городке Хайнбурге, куда отправили учиться юного Гайдна. Воздух пронизан звуками колоколов, труб, барабанов. Почти как в гоголевском «Ревизоре»: «барышень много, музыка играет, штандарт скачет». Однако пока ему было не до барышень. Приходилось постигать все премудрости знаний и музыкальных азов в школе, куда его забрал в возрасте 6 лет кузен отца, И. Франк, учитель и регент хора в Хайнбурге. В старости композитор вспоминал, что получал в школе «больше колотушек, чем еды». Франк мог научить юношу разве что игре в фальшивые кости (за что привлекался к суду). И все же позже Гайдн скажет, что он благодарен тому до конца дней, поскольку он заставлял его упорно трудиться. Мальчик рос ершистым, подобно «маленькому ежу». Благодаря придворному композитору и соборному капельмейстеру Г. Рейтеру-младшему (1708–1772) он попал в Вену, где стал певчим. Бытовая сторона жизни юноши была отвратительной. Его колотили, изнуряли частыми выступлениями, неважно кормили и почти не учили (за 9 лет пребывания Йозефа в капелле Рейтер дал ему всего два урока композиции). Помимо того, он чуть не изуродовал мальчика, предложив тому стать кастратом (кастраты ценились за тембр и чистоту голоса). Вспомним, как Моцарт писал из Зальцбурга падре Мартини, жившему в Болонье (1776): «Недостаток певцов неблагоприятно сказывается на нашем театре. Кастратов (castrati) у нас нет и, по всей видимости, не будет, ведь им нужно хорошо платить, а щедрость нам не свойственна». Видимо, именно поэтому, когда у Йозефа стал ломаться голос, Рейтер попросту решил выгнать его на улицу. Но призыву родных стать священником Гайдн решительно воспротивился: «Есть Музы глас, то глас волшебный, он пересилит глас небес». Бог обитает в гениях. Йозеф Гайдн. О тех тяжких и мучительных годах Гайдн так писал в автобиографической заметке: «Когда я наконец потерял свой голос, мне пришлось целых восемь лет перебиваться обучением юношества (NB: этот жалкий хлеб ведет многих гениев к погибели, так как им недостает времени для совершенствования)». За все время службы в соборе он не получал от наставника никаких уроков: «У меня никогда не было настоящего учителя. Я начал обучение с практической стороны – сначала пение, затем игра на музыкальных инструментах и лишь потом – композиция. Я больше слушал, чем изучал… Вот так я приобретал знания и умения». Приходилось бывать при дворе в Вене, а также в увеселительных замках Шенбрунн, Лаксенбург. В капелле он пропел до 17 лет, изучив искусство пения, клавир и скрипку. Так, в муках и трудах он совершенствовался. В дальнейшем Гайдн сумел заимствовать у эпохи все богатство мыслей, образов и звуков. Он черпал золотые крупицы знаний и опыта на музыкальных фестивалях и балах, в операх и дворцах, во время «застольных музык» и «ночных концертов», даже во время демонстраций марионеток на площадях и балаганных представлениях. Напомним, что в 1749 г. юноша оказался на улице (без денег и жилья). Над ним нависла угроза нищеты. Строго говоря, нищета была повседневной. Но она же и активизировала все его внутренние силы и способности. Гайдну принадлежит откровенное признание: «Тем, чем я стал, сделала меня самая ужасная нужда». К счастью, на выручку пришел друг (М. Шпанглер), давший ему приют в убогой комнатке под крышей, где и сам ютился с женой и ребенком. Свою карьеру композитора он начал в 1751 г. с написания музыки к опере «Кривой бес» (по «Хромому бесу» А. Лесажа). Она, говорят, имела успех, но была снята. В это же время он знакомится с Вагензейлем, Бахом, Глюком. То были годы бурного развития инструментальной музыки. Появляются его мессы и первый струнный квартет (1755). Встреча с заядлым любителем музыки графом фон Морцином изменила жизнь музыканта. Гайдн получил у него постоянное место и жалованье. Тут он исполнил свою первую симфонию. Музыка Гайдна отличалась веселым, жизнерадостным духом. Отвечая на нападки ревнителей «суровой веры», он подчеркивал: «Когда я думаю о Боге, мое сердце так полно радости, что ноты бегут у меня словно с веретена. И так как Бог дал мне веселое сердце, то пусть уж он простит мне, что я служу ему так же весело». Увы, личная жизнь его была менее радостной. В 1760 г. он, как и Моцарт, женился на сестре бывшей возлюбленной. Его избранницей стала дочка парикмахера (М. Келлер). Будучи старше его на три года, она вдобавок не выносила музыки и не могла иметь детей. Стараясь досадить бедняге-Гайдну, она использовала рукописи его произведений «как прокладочную бумагу для выпечки и делала из них папильотки». Ум иных дам устроен «по-парикмахерки». В нашу задачу не входит описание музыкальной стороны его творчества. Эти сонатные и рондовые формы для тонких и глубоких знатоков. Они – «за пределом досягаемости». К 1761 г. он приступил к написанию симфоний («Утро», «Полдень», «Вечер», «Пасторальная», «Прощальная»), в которых, по его признанию, хотел изобразить моральные характеры. В первой половине 60-х годов имя Гайдна стало широко известно не только в Австрии, но и в Европе. Все чаще стали поговаривать о венском вкусе в музыке. Одна из газет писала тогда: «Господин Гайдн – любимец нашей нации, его мягкий характер запечатлен в каждой из его пьес. Его творчеству присущи красота, порядок, чистота, тонкая и благородная простота». Вскоре он становится единственным руководителем капеллы знаменитого Эстерхази. О том, что представлял собой князь Николай Эстерхази (1766), свидетельствует его фраза: «Что доступно французскому королю, то доступно и мне». В 1764–1768 гг. князь возвел великолепный дворец с роскошной библиотекой, чудесным парком, дивными статуями, фонтанами, павильонами, храмами Солнца, Дианы, Фортуны… Здесь же им были выстроены оперный театр и Дом музыки – и Гайдн с женой получили в Доме музыки три комнаты. Стендаль скажет о нем: veni, scripsi, vixi (пришел, написал, прожил). Дворянский род Эстерхази был широко известен не только в Венгрии и Австрии, но и в Европе (в 1625 г. Н. Эстерхази назначают пфальцграфом Венгрии). Семья владела 25 замками и дворцами и полутора миллионами акров земли. Это была одна из богатейших фамилий Европы. Гайдну, бесспорно, повезло, что он поступил на службу к столь влиятельной и могущественной персоне. Как пишут биографы композитора, ежедневно в полдень Гайдн, облаченный в ливрею, должен был предстать перед князем и выслушивать его указания относительно того, какую музыку следует играть. Все сочиненное Гайдном предназначалось «исключительно для двора князя Эстерхази» (Н. Баттерворт). Эстерхази обожали музыку. Они собирали по всей Германии и Италии оперные партитуры и либретто. Князя Николая, подобно небезызвестному Медичи, молва нарекла «Великолепным» за страсть к развлечениям и роскоши. Это проявилось особенно после того, как Н. Эстерхази побывал в Париже и увидел Версаль (1764). Вот он и решил устроить в Венгрии собственный Версаль. Так появился великолепный замок Эстерхаза, завершенный в 1784 году. Помимо дворца, библиотеки, садов, тут были устроены театр со всевозможными механизмами и великолепная картинная галерея, одним из сокровищ которой стала «Мадонна» Рафаэля. В замке для одних только гостей обустроили 126 комнат. Дворец Эстерхаза сегодня. Когда Гайдн получил у Эстерхази титул обер-капельмей-стера, по его указанию расширили оркестр и увеличили хор. Он получил в свое распоряжение музыкантов высочайшего класса. Тут он написал более 20 симфоний и ряд опер. В его функции входило: проводить репетиции, готовить хор и оркестр к выступлениям, заботиться о музыкантах. По свидетельству знавших его, он великолепно справлялся со своими обязанностями. Его любили и даже прозвали «папой» за ту отеческую заботу, которую он проявлял к окружавшим его людям. Это теплое прозвище закрепилось за ним. Моцарт, которого с Гайдном связывала тесная дружба, написал ему незадолго перед своей смертью: «Боюсь, Папа, что прощаемся мы в последний раз» (1790). Моцарт называл его самым именитым и очень близким другом. По его словам, у него он и научился писать квартеты. В свою очередь и Гайдн не мог не восхищаться гением Моцарта. После венской премьеры «Дон Жуана» он заявит: «Моцарт – величайший композитор из ныне живущих». В Вене их часто видели вместе. Они принимали близко к сердцу те или иные планы и устремления друг друга. Когда Гайдн решил поехать в Лондон, Моцарт воскликнул: «Но, Папа, Вы не получили достаточного образования, чтобы путешествовать по миру, и Вы знаете так мало языков», на что Гайдн вообще-то резонно возразил: «Мой язык понимают по всему миру». Путешествие его в Лондон прошло триумфально. В личном плане Гайдн был очень скромен. Когда его сравнивали с тем же Моцартом, он отвечал: «Друзья часто льстят мне, говоря, что у меня есть некоторый, талант; но его гений был намного выше моего».[530] В наследии Й. Гайдна выделяются две его божественные оратории – «Сотворение мира» и «Времена года». Видимо, все же жизнь австрийского композитора не была сладкой. Он сказал как-то: «Прискорбно всю жизнь быть рабом». После смерти Н. Эстерхази «золотой век» австрийско-венгерской музыки стал клониться к упадку. Умирал Гайдн в дни, когда Наполеон взял Вену (1809). Говорят, что Наполеон приказал поставить возле дома умирающего Гайдна часового, чтобы того не тревожили. Словно бросая вызов захватчикам, он играл на пианино австрийский национальный гимн. Кстати, и гимн Германии написан на музыку Й. Гайдна (третья строфа «Германской песни»). Гайдн оказал мощное влияние на творчество Бетховена. К его яркой судьбе более подошли бы его же слова: «Вся жизнь моя была гармоничной песней». Популярность Гайдна была велика и в России. Писатель А. Н. Радищев относил его к числу художников, «душу в исступление» приводящих. Им восхищался В. Ф. Одоевский, отмечая, что «гармонические звуки Моцартов и Гайднов» потрясают и возвышают душу. А. Н. Серов писал по поводу Гайдна и Генделя в 1851 году: «Вот настоящая музыка! Вот чему следует наслаждаться, вот что следует всасывать в себя всем, кто желает воспитать в себе здоровое музыкальное чувство, здравый вкус». Цезарь Кюи считал, что в своих симфониях Гайдн «не уступит Моцарту, а в инструментовке и перещеголяет!» М. А. Балакирев отмечал, что ми-бемоль-мажорная симфония Гайдна «по красоте и величию может стать выше 1-й и 2-й симфоний Бетховена». Правда, иные вменяли Гайдну в упрек, что в его музыке отсутствуют «размышления о благе и горе человечества, о мировом духе и мировой скорби…» (А. Г. Рубинштейн). Вот и П. И. Чайковский утверждал, что талант Гайдна – «невысокого полета» и «поверхностный» и что он «устарел гораздо больше Моцарта».[531] С этими оценками можно было бы и поспорить. Горя и скорби и без того хватает. Во всяком случае, внук Николая I, великий князь Константин Константинович, известный поэт, в письме П. И. Чайковскому заметил (1888): «Вот почему мне так дороги произведения древних музыкантов, Гайдна, Генделя, Моцарта. Я думаю, у них даже и такты сочтены, так что не найдется ни одной лишней ноты. Мне кажется, что начиная нашим столетием, даже великие художники, например, сам Бетховен, стали утрачивать эту незаменимую способность Sich beschranken zu wissen (Уметь себя ограничивать – нем.)… Возвращаюсь к старикам: мне кажется, что у них, например в симфониях Гайдна, хотя гораздо менее глубины, чем у Бетховена или Вагнера, но зато форма, божественная форма, так ценимая древними греками, этими законодателями красоты, – несравненно выше. В наш все отрицающий век стали формой пренебрегать, но хорошо ли, похвально ли это?».[532] А один из самых замечательных пианистов нашего времени С. Рихтер однажды признался друзьям: «Милый Гайдн, я его так люблю, а другие к нему совсем равнодушны. Как это досадно». С Веной связано имя Франца Шуберта (1797–1828). Шуберт – выходец из семьи учителей. Одно время сам учительствовал. Дело это он не любил, считая его рутинным (изо дня в день натаскивать «банду сорванцов»). Он рожден был для музы и музыки. А школа съедала лучшие часы его жизни. Сила Шуберта в том, что его не смогла одолеть даже нелюбимая работа. Биограф его творчества Б. Кремнев писал: «Приходится лишь изумляться жизнестойкости его творческой натуры. Именно в эти годы школьной каторги (1814–1817), когда, казалось, все было обращено против него, им создано поразительное множество произведений. Только за один 1815 год Шуберт написал 144 песни, 4 оперы, 2 симфонии, 2 мессы, 2 фортепьянные сонаты, струнный квартет. И среди творений этого периода немало таких, что озарены немеркнущим пламенем гениальности. Это песни «Маргарита за прялкой», «Лесной царь», «Розочка», «Трагическая» и «Пятая си-бимоль-мажорная симфонии».[533] Число его произведений огромно – 1250. Девизом его жизни мог бы стать клич Гайдна: «Разум и душа должны быть свободными». Все же смерть пришла рано. Шуберт живет в сердцах людей. Вспомним слова Мандельштама: В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа. Шубертиада у Шпауна. Рисунок Швинда. Композитор умер в 32 года. Это ведь, как правило, время расцвета музыкального гения. Напомним, что Бетховен гораздо позже сей черты создал такие свои шедевры, как Четвертая, Пятая, Седьмая, Девятая, Героическая и Пасторальная симфонии. Надгробие Шуберта, расположенное неподалеку от могилы Бетховена, будет увенчано грустной надписью: «Здесь лежит Франц Шуберт. Здесь музыка похоронила не только богатое сокровище, но и несметные надежды». Однако его волшебные мелодии продолжают жить в наших сердцах: За бурной радостью, за смехом, за улыбкой Исключительной популярностью пользуется у любителей музыки во всем мире имя австрийского композитора Иоганна Штрауса-сына (1825–1899), автора знаменитых оперетт «Летучая мышь» (1874) и «Цыганский барон» (1885). Он обогатил также форму вальса, создав классический тип так называемого венского вальса («На прекрасном голубом Дунае», «Сказки Венского леса» и другие). Его имя вошло в сокровищницу мировой культуры. Оркестр Иоганна Штрауса. Австрия сберегала священный огонь музыкальной культуры, сближая многие и многие народы. Вот как писал о ее роли Тэн: «Между ними (Италией и Германией – Авт.) полугерманская и полуитальянская Австрия, примиряя два духовных облика, производит Гайдна, Глюка, Моцарта, и музыка делается космополитической и мировой при приближении того великого потрясения душ, которое зовется Французской революцией, как некогда живопись под влиянием толчка, данного тем великим обновлением умов, которое называется Возрождением».[535] Достижения Австро-Венгрии выглядели бы неполными, если бы мы хоть вкратце не остановились на творениях выдающихся сынов тех народов, которые входили в состав огромной империи (венгры, чехи, словаки). В науке это было имя венгра Й. Телеки, президента Ученого общества, чеха Ф. Падацкого с его «Историей чешского народа» (он говорил: «Мы существовали до Австрии, будем существовать и после нее»), в поэзии – Ш. Петефи, в музыке – Ф. Лист и т. д. Венгрия дала миру прекрасного композитора и исполнителя Ференца Листа (1811–1886). Он был сын приказчика в одном из поместий Эстерхази, учился в Братиславской гимназии, зарабатывая себе на жизнь тем, что топил печи и чистил обувь богатым гимназистам. С 9 лет за ним закрепилась слава виртуоза. Он изучал теологию по сочинениям Августина и Фомы Аквинского, латынь и древнееврейский у францисканцев. Бунтарский характер не позволил ему стать монахом. И слава Богу! Поступив учиться в университет в Братиславе, он постигал историю, риторику, французский, немецкий («настоящий язык Клопштока, Гердера и Лессинга»). Через год бедность вынудила его покинуть стены университета. Что поделаешь? Пришлось идти писарем к тому же Эстерхази. Отметим и то, что талант Листа с самого начала, можно сказать, «огранивался» всей Европою. Музыковед Г. Крауклис писал: «Лист родился в Венгрии, воспитывался и стал великим артистом во Франции, впервые по-настоящему ощутил себя художником-творцом в Швейцарии и Италии, его главный творческий период связан с Германией, в последние полтора десятилетия его жизнь протекает попеременно в Италии, Германии, Венгрии. Культура, природа этих стран оставили существенный след в творчестве и мировоззрении Листа, а его деятельность, в свою очередь, была существенным вкладом в музыкальную жизнь каждой из них». Хотите стать великими? Нет ничего проще… Свято и последовательно выполняйте ряд правил, которых придерживался Лист, и боги непременно вознаградят вас. Первое и главное правило было установлено им в 26 лет: «вставать до свету и работать каждый день». Второе – заключалось в неустанном стремлении овладеть всей полнотой мировой культуры. В монографии о творчестве Листа говорится: «Листа интересует все на свете: мировая литература и экономика, философия и история, жизнь народов древности и фантастика, итальянские поэты и французская проза – от Вольтера до Сен-Симона. Вот Гёте, Кант, Гегель, Шеллинг, вот венгерская литература в отличных переводах. Американцы с их литературой об охотниках на бизонов. И разумеется, собрание партитур» (Д. Гаал). Смолоду его девизом стали слова «Самообразование и страсть к совершенству». Он пишет другу: «Вот уже 15 дней мой ум и мои пальцы работают как проклятые. Гомер, Библия, Платон, Локк, Байрон, Гюго, Ламартин, Шатобриан, Бетховен, Бах, Гуммель, Моцарт, Вебер – все вокруг меня. Я изучаю их, размышляю над ними, глотаю их с увлечением… Ах! Если я не сойду с ума, ты найдешь во мне опять художника».[536] Прекраснейшая музыка и рождается из высоких мыслей. Если после Бетховена искусство изменило свой стиль, то с появлением Листа и Вагнера оно стало более поэтичным и историчным. Лист считал, что композитор должен быть одновременно и поэтом, выразителем идей времени. Речь шла о союзе музыки, литературы и философии, о неком музыкальном эквиваленте поэзии. Силой своего могучего таланта он словно переводил творения великих поэтов на язык звуков. Так появились его изумительные симфонические поэмы – «Орфей» и «Прометей» (по древнегреческим мифам), «Тассо» (по Гёте и Байрону), «Прелюды» (по Ламартину), «Мазепа» и «Что слышно на горе…» (по Гюго), «Гамлет» (по Шекспиру), «Идеалы» (по Шиллеру), «Фауст» (по Гёте), «Венгрия» и даже поэма по картине немецкого живописца «Битва гуннов». За Листом, создателем симфонической поэмы, последуют и другие композиторы: французы (Сен-Санс, Франк, Шоссон), чехи (Сметана, Дворжак), немцы (Штраус, Вагнер, Вольф), русские (Чайковский, Скрябин). Вагнер будет использовать литературные сюжеты в «Макбете», «Дон Жуане», «Тиле Уленшпигеле», «Дон Кихоте». Известны тесные связи Листа с русской культурой – Глинкой, Кюи, Бородиным, Римским-Корсаковым, Лядовым, Тургеневым, Герценом, А. К. Толстым.[537] Лист виртуозно владел фортепьяно. Шопен говорил, что он в состоянии не только поразить и потрясти публику, но и покорить, повести ее за собою, а поэт Генрих Гейне называл Листа «Атиллой» (вождь воинственных гуннов), упрекая за то, что пальцы исполнителя «слишком бешено носятся по клавишам». Сама манера исполнения давала выход его темпераменту. Во время концертов рояли, как говорил Гейне, буквально «истекают кровью и визжат под его пальцами». Казалось, он приносил в жертву некое священное животное или даже самого себя. Один из критиков так отзывался о концерте Листа: «После концерта он стоит, словно победитель на поле сражения… покоренные фортепиано лежат вокруг него, порванные струны развеваются как… флаги побежденных, запутанные инструменты боязливо прячутся в дальних углах». Словом, это был один из величайших музыкантов мира, воплотивший пережитые им страсти и волнующие его образы в музыку. Нельзя забывать и о миссионерской деятельности музыканта-просветителя, о его страстных выступлениях в защиту ряда художников.[538] Талант Листа, его тонкий музыкальный вкус служил своего рода маяком. Вагнер писал Листу из Парижа (1850): «Друг мой, я только что просмотрел несколько страниц партитуры «Лоэнгрина» – вообще говоря, я не перечитываю никогда моих работ. Меня охватило невыразимо страстное желание увидеть эту вещь на сцене. Взываю к твоему сердцу. Поставь «Лоэнгрина»! Ты единственный человек, к которому я обращаюсь с этой просьбой. Никому, кроме тебя, я не мог бы доверить осуществления этого дела. Но тебе поручаю его с полным и радостным спокойствием… Пусть его рождение в мир будет делом твоих рук!» В другом письме, из Лондона (l855) Вагнер выразил поддержку мыслям о симфонии «Данте», называя при этом Листа «лучшим из смертных», который представляется ему «настоящим сверхчеловеком».[539] Лист поражал современников необычностью своего таланта. Он знал наизусть чуть ли не всю мировую музыкальную литературу. Это был истинный философ в музыке. Исторгаемые им звуки способны были заставить даже невозмутимо покорных бюргеров исполнить «Марсельезу». Писатель Г. Х. Андерсен вспоминал о датских концертах Листа: «Последователи Гегеля слышат в его музыке отзвуки своей философии, гигантские волны мудрости, мчащие человечество к брегам совершенства. Поэт видит в Листе поэта, а странник – в первую очередь я сам – видит при звуках его музыки сказочный край, который он уже когда-то видел или еще только собирается посетить». Играл он так, что возвышался «на целую голову» над величайшими музыкантами мира. Вагнер обожал Листа и преклонялся перед его талантом, говоря, что сохранил благодаря тому «остаток веры в жизнь». Познакомившись с Листом, Берлиоз стал его другом на всю жизнь. Во время одного из концертов Листа он не выдержал напряжения переполнявших его чувств и расцеловал великого мастера. О силе таланта венгерского композитора, его необыкновенном исполнительском даре Берлиоз однажды высказался так (письмо Листу в Веймар): «Перефразируя слова Людовика XIV, ты можешь сказать с полной уверенностью: оркестр – это я! Хор – это я! Дирижер – также я! Мой рояль поет, мечтает, сверкает, гремит. Он может соперничать с самым искусным взмахом смычка. У него, как у оркестра, свои металлически звенящие гармонии, и без всяких приспособлений он, как оркестр, может вверять вечернему ветерку свое облако феерических аккордов и туманных мелодий… Мне не требуется ни театра, ни закрытой декорированной сцены, ни широких ступеней, мне не нужно утомлять себя долгими репетициями. Я не нуждаюсь ни в ста, ни в пятидесяти, ни в двадцати музыкантах. Мне они не нужны совсем, мне даже не нужны ноты. Обширный зал, большой рояль – и я господин широкой аудитории. Я появляюсь – мне аплодируют; моя память пробуждается, ослепительные фантазии рождаются под моими пальцами, им отвечают восторженными кликами; я пою "Ave Maria" Шуберта или «Аделаиду» Бетховена» – и все сердца стремятся ко мне, в груди у каждого замирает дыхание… Волнующая тишина, глубокое, сосредоточенное восхищение… Это мечта!.. Это одна из тех золотых грез, которые посещают тех, кто носит имя Листа или Паганини».[540] Собор Св. Стефана в Вене. В 1848–1849 гг. Венгрия корчилась в муках революций и освободительных войн… Внутри австрийской империи обострились противоречия. Сербы требовали свобод вероисповедания и самостоятельности православной церкви, ратуя за восстановление сербского воеводства и создание национального правительства. Румыны в Трансильвании высказывались в пользу отделения от Венгрии. Наконец, сами мадьяры во главе с Лайошем Кошутом (1802–1894) создали правительство и свою армию. Венгры опубликовали Декларацию независимости, где было торжественно заявлено о низложении Габсбургов (1849). Поэт Ш. Петефи писал в эти тревожные, героические дни: Венгерец вновь венгерцем стал! Чуда все-таки не произошло…Силы противоборствующих сторон неравны: против 150 тыс. императорских солдат Австрии и славянских инсургентов венгры смогли выставить 100 тысяч революционеров. Слишком рано Кошут уверился, что с Габсбургами уже покончено окончательно и бесповоротно… «Господь может покарать меня всякими напастями, – восклицал он, – но одной беды он не может на меня наслать: это снова сделаться когда-нибудь подданным австрийского дома!». Он поспешил с оптимистическими выводами, ибо русский царь предоставил в распоряжение австрийского императора армию. В итоге после ряда поражений Л. Ко-шут удалился в изгнание, а 23 тыс. венгров сложили оружие и сдались на милость русской армии (1849). Лист всем сердцем был с восставшими. Но его оружие – музыка (отзвуки этих тем слышны в симфонической поэме «Венгрия» и в «Битве гуннов»). Напрасно Генрих Гейне брызгал ядовитой слюной: «И Лист – он выплыл жив и здрав, / Он под родным венгерским небом, / На поле брани не попав, / Убит ни русским, ни кроатом не был». Но жалкому ли трусу упрекать в отсутствии смелости венгерского композитора?! Тем более что сам Гейне вообще не знал, что такое – «родное небо». Как писал Э. Гринье, он фактически находился на содержании иностранного государства. «Генрих Гейне получал четыре тысячи в год из тайных фондов казначейства (Франции), и время от времени приходилось доказывать министру, что он заслужил это солидное жалованье. Очевидно, он заставлял меня переводить главным образом те статьи, в которых благоприятно отзывался о Франции. Бумаги, обнаруженные в Тюильри в 1848 году, дали мне ключ к разгадке этой тайны». Уже тогда «диссидент» и «содержанка» были синонимами. Вначале и Вагнер, ненавидевший «только виртуозность», напал в одной из своих статьей на Листа. Впрочем, это не помешало им вскоре стать большими друзьями. За театральность попадало и самому Вагнеру от Ницше. Что же касается неприязни завистливого к любому успеху Гейне, то она объяснялась довольно просто. Красавца Листа всегда любили женщины. Разумеется, мужчины никогда не признаются, но женщина занимала и занимает в их жизни исключительное, быть может, самое важное и сокровенное место. Многим можно пренебречь, но только не вниманием женщин. Невозможно перечислить всех горячих и безрассудных поклонниц Листа, тем более что он объездил с концертами Европу (от Португалии до России). Он был статен и великолепен в своей одухотворенности. Гордость его лишь распаляла влюбленных женщин (однажды он отказался играть испанской королеве Изабелле II и прервал свое выступление, увидев, что Николай I невежливо увлечен беседой с каким-то сановником во время его концерта). Среди его любовниц была графиня Адель де ля Прюнаред (история послужила канвой для бальзаковского романа). Он покорил эту красавицу, вокруг которой увивались все знаменитости Европы (В. Лэм, датский посол, Шатобриан). Даму так увлек «Паганини фортепиано», что она бросила мужа и детей в Париже и переехала к Листу в Швейцарию. На берегу озера Комо их любовь получила материальное воплощение. Графиня родила ему троих детей: Даниэля, Христину и Козиму. Козима станет в будущем женой Вагнера. Но в 1839 г. любовники вынуждены были расстаться. Как сказал бы поэт, ладья разбилась о домашний быт. Она была красива, но совершенно не приспособлена к трудностям жизни. К тому же бешено ревновала Листа. Шандор Петефи. Однажды, когда Лист играл на рояле, а ему восторженно внимала Жорж Санд, графиня решила выяснить отношения с ней при помощи ногтей (Лист в это время предусмотрительно заперся в кабинете, с любопытством ожидая, чем же закончится «дуэль»). Далее он пережил короткую, но бурную связь с испанской танцовщицей Лолой Монтес. Он сбежал от нее рано утром, оставив танцующую вакханку в ярости. Ницше дал ему такую характеристику: «Лист, или школа беглости за женщинами». Говорили, что список любовных похождений Листа длиннее, чем у любого из его современников. Несмотря на то что в списке его поклонниц были итальянская принцесса Кристин Бельджиозо, прусская баронесса Ольга фон Мейендорф, польская графиня Ольга Янина, знаменитая куртизанка Мари Дюплесси и Бог знает, кто еще, Лист в конце жизни все еще сожалел: «Я так и не откусил достаточно большой кусок от этого яблока». Но самой светлой и благородной женщиной в его окружении была княгиня Каролин фон Сайн-Витгенштейн, польская дворянка, урожденная Ивановская. Это была умная, прекрасно воспитанная и образованная женщина. В 17 лет она вышла замуж за князя Николая Сайн-Витгенштейна, сына русского фельдмаршала (по настоянию отца). В Киеве она услышала и увидела игру Листа и влюбилась в него. Ее семейная жизнь с князем не удалась. Несмотря на просьбу к царю о разводе, Каролина получила документ о конфискации имений и о запрете на въезд в Россию. У нас все вопросы семей решают с помощью циркуляров. Но эта благородная женщина посвятила всю себя заботе о композиторе, его детях и матери, о его хозяйстве и быте. Проведенные с ней 12 лет в Веймаре были, по словам самого Ф. Листа, наилучшей порой его жизни (И. А. Муромов). Культурные люди России любили и уважали Листа, хотя музыка его входила в нашу жизнь медленно и трудно. В 1861–1862 гг., по словам Римского-Корсакова, он был «сравнительно мало известен и признавался изломанным и извращенным в музыкальном отношении, а подчас карикатурным». Однако после исполнения А. Г. Рубинштейном его «Пляски смерти» положение стало меняться (1866). Мощное воздействие Листа испытает на себе и П. И. Чайковский (при создании им «Бури»). Говоря о влиянии европейцев на русскую музыку, В. Стасов писал: русская музыкальная школа, являясь «наследницей и продолжательницей Глинки», вместе с тем «…высоко ценила и трех великих западноевропейских композиторов последнего времени: Шумана, Берлиоза и Листа, потому что живо чувствовала не только громадность их таланта, но и независимость их мысли и смелость «дерзания» на новые пути».[542] Этот великий венгр был одним из замечательных героев мысли и духа того, да и нашего времени. Слава его уже пережила свой век. В одном из писем Петефи сравнил популярность с Тарпейской скалой, на вершину которой толпа возносит человека «не для того, чтобы он царил в вышине, а чтобы сбросить его». Зная, что народу всегда нужны развлечения, Петефи жалел, что его сбросили туда, где кишат «гады ползучие», те, кого называют нищими духом. Так вот музыка Листа – не для нищих духом. Поэтому глава «Могучей кучки» М. Балакирев имел основания сказать, что в его лице человечество обрело не просто виртуоза-пианиста, но и гениального композитора: «Посмотрите его «Il Pensiero» («Мыслитель»), написанное под вдохновением известной статуи Микеланджело над могилами Медичи во Флоренции. Как много в ней глубины!.. Если б Лист, написав эти только две странички, умер, не сделав ничего другого, то и тогда следовало бы назвать его Бетховеном наших дней». То, что он вернулся в лоно церкви, можно объяснить по-разному. К тому времени Лист был очень состоятельным человеком. В 1863 г. его неожиданно посетил сам Римский Папа Пий IX. В 1865 г. он принял постриг в низший духовный сан и переселился в Ватикан. Так он пришел к вере (рядом с Сикстинской капеллой пишет ораторию «Христос»). Жизнь продолжается, несмотря на сутану. Лист становится президентом Венгерской музыкальной академии. Этот музыкант всегда жил для людей, видя цель творчества в служении народу, высшей культуре. Немецко-австрийская культура, включая культуру славян, явилась мощным магнитом. Она создавала необъятное поле деятельности для тех, кто был склонен и расположен к прекрасному творчеству. В этой связи приведем любопытное высказывание русского композитора А. П. Бородина о двойственности немецкой нации. С одной стороны, она и в самом деле буквально боготворит своих гениев. Чтобы убедиться в этом, достаточно посетить Веймар. Бородин писал: «Времени было много, и я – в виде пролога к свиданию с великим современником (с Листом. – В.М.), – принялся электризовать себя воспоминаниями о великих покойниках по части искусства. А в Веймаре всего этого пропасть. Каждый уголок, каждая улица, каждая площадь говорят здесь о прошлом искусства – и хорошем прошлом!.. Вот кладбище, в одном склепе с коронованными гроссгерцогами покоятся останки Гёте и Шиллера, в дубовых гробах, украшенных лавровыми венками; у гроба Шиллера, сверх того, серебряный венок – приношение гамбургских женщин по случаю столетия годовщины дня рождения великого поэта. Вот дом, где жил Гёте весь остаток своей долгой жизни, с 1776 года до 1832, т. е. 56 лет. Вот маленький, простенький, старинной архитектуры домик; на дверях написано: hier wohnte Schiller! (здесь жил Шиллер). Тут он и умер в 1805 году, переселившись из Йены, где был профессором некоторое время. Тут же, за малую лепту, можно видеть и разные «реликвии» Шиллера, из тех, что по тарифам железных дорог значатся под именем «домашних вещей»… А вот и всем известная бронзовая группа обоих поэтов, неразлучных и при жизни, и по смерти; неразлучаемых и в народной памяти: на пьедестале надпись: «dem Dichterpaar Schiller und Goethe das Vaterland» («Двум поэтам – Шиллеру и Гете – отечество»). Ференц Лист. Вот домик Виланда, домик Гердера и бронзовые статуи их. Но эти разлучены: пьедесталы у них отдельные, стоят они на разных местах. Есть и домик Луки Кранаха, даже с его гербом. В гроссгерцогской библиотеке можно видеть и «Chormantel» (стихарь) Лютера, и придворный костюм Гете, и многое другое в том же роде… Электризоваться великими именами вообще я начал уже в Йене. Крохотный университетский городок до того переполнен вещественными доказательствами пребывания в нем великих людей, что, если бы, например, приезжий, пропитанный благоговением к великим именам, идя по улице, хотел, положим, плюнуть: некуда! остается плюнуть в платок. Около одного дома нельзя – тут жили Гёте; около другого нельзя – тут жил Шиллер, Гегель, Шеллинг, Окен, Фихте, Арнт, Меланхтон и пр. Я сам чувствовал себя сначала несколько неловко: – потому – сразу попал под одну кровлю с Лютером. Великий реформатор жил как раз через стенку от меня. Рядом с домом, где я поместился, жили – с одной стороны Гёте, с другой – Шиллер; напротив меня Гёте писал Германа и Доротею; недалеко от меня Шиллер писал Валленштейна. Просто беда! Чуть не на каждом доме дощечка с великим именем… Вообще страсть немцев увековечивать на домах имена великих жильцов приводит иногда к курьезам; например, в Бонне есть два дома, в разных частях города, и на обоих значится: «Здесь родился Бетховен!».[543] Представляется очень важным преклонение немцев перед творениями культуры. У нас же картина обратная, часто царит равнодушие: порушат памятник культуры – и хоть трава не расти. Как видим, начало XIX в. способствовало бурному пробуждению самосознания немцев. У них уже были прекрасные поэты и писатели, гениальные философы, великие композиторы и музыканты. И все-таки в Германии по-прежнему ставилось в два раза больше итальянских опер, чем немецких. Создание немецкой оперы не меняло общей ситуации в музыке. Театр итальянской оперы царил и властвовал. Некоронованным королем музыкальных кругов в Берлине по-прежнему считался итальянский композитор Г. Спонтини. Все несло на себе отпечаток духа Италии. И даже такой крупный центр культуры, как Дрезден, носил титул «Флоренция на Эльбе». Поэтому появление на свет Рихарда Вагнера (1813–1883), «передового великого бойца», «великого художника» (Ф. Ницше), стало поистине знамением времени. Рихард родился в многодетной семье (9 детей). Отец был заядлым театралом. Не удивительно, что и дети пошли по его пути (певцы, режиссеры, композиторы). Отец умер в год рождения Р. Вагнера, оставив без средств мать и 9 детей. Воспитал Рихарда отчим, актер, драматург и художник Л. Гейер. Семья переехала из Лейпцига в Дрезден. Рихард был еще мальчишкой, когда родилась первая немецкая национальная опера. В 1821 г. на сцене Берлинского театра был поставлен «Вольный стрелок» Карла-Марии-Вебера. Престарелый Гейер, слушая игру восьмилетнего Вагнера (тот играл на рояле отрывок из «Вольного стрелка»), якобы вдруг воскликнул: «Быть может, у него талант к музыке!» Он оказался провидцем. Увы, отчим вскоре умер. Чем только не увлекался в детстве Рихард (рисовал, выступал на сцене, сочинял), а в 11 лет он счел, что его призвание – быть поэтом. В школе отмечали его знание филологии и античной литературы (Эсхила, Софокла, Шекспира). Однажды он решил сочинить трагедию, составив ее из кусков «Гамлета» и «Короля Лира». «Я развивался, – говорил Вагнер, – не подчиняясь никакому авторитету; у меня не было других руководителей, кроме жизни, искусства и меня самого». В нем проснулись задатки композитора, создателя будущих грандиозных творений. В «учителя» он выбрал себе Вебера и Бетховена. Это увлечение отразилось на его школьных занятиях. Вагнер почти перестал ходить в школу, занимался ни шатко, ни валко, запоем читал на уроках гетевского «Фауста». Видимо, он уже сделал для себя выбор… Даже поступление вольнослушателем в Лейпцигский университет в качестве «студента музыки» (1831) мало что дало, если не считать занятий философией, эстетикой и музыкой. Кантор церкви Св. Фомы Т. Вейнлинг, неплохой музыкант и талантливый педагог, стал его первым учителем. После 6 месяцев обучения он прекратил все уроки, сказав Вагнеру: «Ступайте, теперь вы научились держаться на собственных ногах». Юноша прекрасно усвоил главный урок и в будущем говорил: «Нужно дать ученику общие указания и заставить его работать самостоятельно. Но нужно также отмечать все дефекты его работы и объяснять, почему то или другое место неудовлетворительно». Глубокие музыкальные впечатления юноши связаны с образами Вебера и Моцарта. Первый из них часто шествовал мимо дома, где жил Вагнер. В 1827 г. семья перебралась в Лейпциг. Тогда умер Бетховен и всюду звучали концерты в честь его памяти. Вагнер вспоминал: «Смерть Бетховена последовала вскоре за смертью Вебера… тогда я познакомился впервые с его музыкой… эти серьезные впечатления развивали во мне склонность к музыке все более и более» (1860).[544] Можно сказать, что к 18–19 годам он созрел для профессиональных занятий музыкой. Но о чем, как вы полагаете, думает юноша в 20 лет? К чему его влечет неудержимо? Разумеется, к девушкам, ибо чувства бурлят в молодых сердцах, как весенний паводок. Поэтому Вагнер решает воспеть женщину, красоту, чувственные наслаждения и пишет любовную оперу с милым названием «Запрещенная любовь». В 1833 г. появилась его опера «Фея» (по сказке Гоцци). Были встречи с Шуманом и Мендельсоном. Была встреча с красавицей В. Планер, артисткой театра в Магдебурге. Вскоре они поженились. Брак был откровенно неудачен. Вагнеру всего 23 года, и он, по его же словам, «женился по упрямству и сделал несчастными и себя, и другую, томимый скукой домашней жизни…» Ему предложили выехать в Россию и поработать в Рижском немецком театре. Поездка несколько страшила его. Позже он писал с юмором: «Мне казалось, что полиция прочтет на лице моем увлечение Польшей и прямо сошлет меня в Сибирь».[545] Сибирь ему не грозила. Скорее он мог сойти с ума, читая мистические опусы Гофмана, где тот пытался всех убедить, что «числовые отношения в музыке и даже таинственные линии контрапункта вызывают в нем внутренний трепет». У Вагнера завязываются тесные отношения с редактором «Изящного мира» и корифеем «Молодой Германии». В романе «Молодая Европа» писатель Г. Лаубе ратовал за «эмансипацию женщины» и «реабилитацию плоти». Вагнер выступает с поддержкой идей движения, перенося их из области любовных утех в область музыки. Стоит подчеркнуть, что он еще в юные годы преисполнился веры в национальный дух и выражал отвращение ко всякой «итальянщине» (он относился с презрением даже к итальянским словам). Вагнер утверждал: «Нужно держаться своего времени, отыскивать новые формы, применяться к новому времени, – и тот мастер, который сделает это, не станет писать ни по-итальянски, ни по-французски, но и ни по-немецки». Космополитический курс раннего периода не принес ему удачи. Все, что он писал тогда, было ничтожно и плоско. Вагнер перебрался из Кенигсберга в Ригу, где ему предложили место капельмейстера. Его произведения исполнялись. В Риге он созрел для решительного поворота в своей музыкальной судьбе. Вагнеру надоело писать шаблонные, пустоватые, вздорные вещицы на потребу невзыскательной публике, и он приступает к написанию «Риенци». Он рвется в Париж, ибо почти вся тогдашняя оперная музыка делалась в Париже и им же благословлялась. Париж – это и слава, и успех, и деньги. Композитор Мейербер заработал тут на своих «Гугенотах» 300 тысяч франков. Когда Вагнер плыл туда морем (1839), однажды он услышал во время 4-недельного пребывания на корабле пропетое матросами сказание о «Летучем голландце». Но в Париже хорошо тем, кто приезжает туда с деньгами или, на худой конец, с именем. У Вагнера же пока не было ни того, ни другого. Правда, ряд рекомендательных писем открыл ему двери. Но тут же выяснилось: нет ничего на свете более ненадежного, чем французские обещания… Консерватория бракует его увертюру. «Запрещенная любовь» не попадает на сцену (театр, где должна состояться постановка, закрыли). Заказанная музыка для водевиля не принята с убийственной характеристикой («за негодностью»). Написанные для французов романсы отвергаются. Богатая княгиня Чарторыйская игнорирует написанную им увертюру «Polonia». Вагнер вынужден предлагать себя даже в качестве певца-хориста (1841). Тогда же он напечатал грустный рассказ «Иностранный музыкант в Париже», в котором есть слова: «Это был превосходный человек и достойный музыкант. Он родился в маленьком немецком городе, а умер в Париже, где много страдал». Париж доводил его до изнеможения: так что у него были веские основания ненавидеть французов – и возлюбить свой родной «фатерлянд». Этому не стоит удивляться, если мы вспомним, что французы не желали признавать даже гений Бетховена. Крупнейшего французского композитора Берлиоза охотнее принимали в Англии и Германии, нежели в самой Франции. В опере на первых ролях были итальянцы. А о великом французском композиторе и теоретике музыки Жане Филиппе Рамо (1683–1764), авторе работ «Ипполит и Арисия», «Празднества Гебы», «Платея», «Галантная Индия», – его звали «звучащим Версалем», – со времени творчества которого минуло триста лет, галлы, говоря словами Клода Дебюсси, и вовсе забыли («Почему французская музыка забыла Рамо – тайна»). Лишь в середине XX в. французы начнут говорить о Рамо как о национальном герое и как о «самом великом музыкальном гении», который когда-либо был рожден Францией.[546] Но недалеко уже то время, когда, несмотря на девиз французов «Ars gallica» и на все жалобы Вагнера, он будет очень популярен во Франции, а центром притяжения станет Байрейт, столица вагнерианства. Кто же спас Вагнера? Германия и Бетховен… В Дрездене к нему пришел триумф «Риенци» (1842). Его назначили на пост капельмейстера Дрезденской Королевской оперы с годовым окладом в 1500 талеров. Театр был только что построен (автор Г. Семпер). Вагнер задумал создать тут свой художественный центр. Он накапливает идеи и замыслы. Между «Риенци» и «Летучим голландцем» (1843) случился важный поворот. Вагнер проявил себя оригинальным композитором. Он говорил, что «ни у одного артиста жизнь не представляла такого – единственного в своем роде – примера полной трансформации, совершившейся в такой небольшой промежуток времени». Если «Летучий голландец» взят им у Гейне, то «Тангейзер» возник из глубин народных легенд и преданий. Вагнер писал: «Этот образ родился из моей внутренней сущности. В своей бесконечной простоте он казался мне шире и определеннее, чем богатая, сверкающая переливами красок, ткань исторической поэзии… Тут налицо истинно народная поэзия, которая всегда схватывает самое ядро явления… Тангейзер же – просто человек и остался им до сегодняшнего дня для сердца всякого рвущегося к жизни художника…» Он ведет поиски царства идеала. Похоже, «царство» находилось в тех же краях, где некогда обитал и гений Бетховена. В написанной им новелле «Посещение Бетховена» Вагнер изложил некоторые из своих реформаторских идей и замыслов, приписав их происхождение Бетховену. В частности, там были и такие слова: «Если бы я стал писать оперную музыку, совершенно отвечающую моим идеям, я не ввел бы туда ни арий, ни дуэтов, ни всего остального хлама, который признается необходимым условием современной оперы». В его творчестве все сильнее слышны революционные ноты. Это и понятно, учитывая время (революции в Европе 1830–1848). Вагнер считал, что «социалистическая революция» в Европе неизбежна. Девятую симфонию Бетховена он и воспринял в революционном духе, сравнивая того с Колумбом, который открыл Новый Свет. «Последняя симфония Бетховена, – заключает Вагнер, – освящает освобождение музыки, своими средствами поднявшейся до коммунистического искусства (allgemeinsame Kunst). Она – человеческое евангелие будущего искусства. За ней более возможен прогресс, ибо после этой симфонии остается появиться только совершенному художественному произведению будущего, коммунистской драме; Бетховен выковал тот ключ, который откроет нам этот храм». Любопытно, что молодой романтик Вагнер увидел ключ к будущему в новом мелосе и в «коммунистическом завтра». Баррикады на Брайтен-штрассе; Берлин, март 1848 года. К тому времени им написаны «Риенци» (1840), «Моряк-скиталец» (1843), «Тангейзер» (1844) и «Лоэнгрин» (1848), являющиеся исповедью автора. Вся атмосфера тех лет пронизана трагизмом (Рекелю скажет в отношении оперы «Лоэнгрин» в 1854 г., что она основана на «крайне трагическом положении нашего века»). Художник, идеал которого благородный Рыцарь-лебедь, остро ощущал пошлость и цинизм обывательского мира. Ведь Вагнер как художник и человек был одинок. Правда, его отношения с актерами оперной труппы и с оркестрантами были неплохими и даже по-товарищески сердечными. Бурными овациями встречала его и публика. Произведения Вагнера ставились в Дрездене чаще, чем еще чьи-либо. Кто же стал его врагом? Небольшой круг «знатоков» и пресса, называвшие его «варваром», не способным понять Моцарта. Здесь уместно было бы написать целую оду «в честь» зависти… Зависть – самое распространенное чувство. Еще Декарт отмечал: «Нет ни одного порока, который так вредил бы благополучию людей, как зависть, ибо те, кто им заражен, не только огорчаются сами, но и, как только могут, омрачают радость других». Философ Спиноза считал зависть обычной ненавистью, а Ларошфуко в «Максимах» утверждал: «Зависть еще непримиримее, чем ненависть». В весьма похожем духе немецкий философ И. Кант устанавливает сходство и различие между обычной недоброжелательностью и так называемой черной завистью. Все это в полной мере испытал на себе Вагнер… Критика нарекла его честолюбцем, любителем лести. В пику Вагнеру она превозносила плохеньких музыкантов типа Рейсигера или Гиллера. Та реформа театра, которую он мечтал осуществить, споткнулась на интригах чиновников от культуры (Литтихау). К тому же после неудачи «Риенци» в Берлине (1847) случилась смерть его матери. Тогда он стал подумывать о самоубийстве. Вот как описывает настроения композитора автор монографии о нем, французский профессор А. Лиштанберже (1905): «Размышляя о неудаче, о своей реформаторской попытке, Вагнер пришел к заключению, что основания всего этого надо искать не в местных, единичных причинах, но в общем положении современного общества, и что реформа театра должна иметь предварительным условием переворот в социальных нравах. Ему показалось, что тирания убеждения, моды и традиции висит не только над театром, но над всей современной цивилизацией; что всеобщий культ золота убил не только любовь к искусству, но и вообще всякое благородное, бескорыстное чувство и заменил царство любви царством эгоизма; что царство капитала, сделав из храма искусства промышленное предприятие, сделало несчастным и человечество, разделив его отныне на два класса: с одной стороны – богачи, утопающие в довольстве, застрахованные от всякой нужды, не знающие через это истинного удовольствия, которое является результатом удовлетворенной нужды, и тщетно ищущие развлечения от удручающей их скуки в утонченной роскоши; с другой – пролетарии, еще более несчастные, чем древние рабы, жалко влачащие жизнь вьючного животного, истощенные невыгодным для себя трудом, и от усталости и умственного притупления также неспособные вкушать радости искусства… И вот с этих пор Вагнер все свои надежды возлагает на всеобщую Революцию, на тот всемирный потоп, который в своем неудержимом водовороте унесет буржуазный капитализм вместе с его несправедливыми законами, с его тщеславным искусством, сметет гниль наших современных учреждений и сотрет с лица земли настоящее, для того чтобы на развалинах нашего старого мира воздвигнуть великое и прекрасное здание будущего общества». Вагнер – немецкий Вотан, символ духа. Один из друзей так рисует портрет композитора: «И над этой демонической маской – лоб, колоссальный купол силы и смелости. Да, это измятое годами лицо носило следы страданий, способных подорвать не одну человеческую жизнь». Юный король Баварии, щедрый и просвещенный Людвиг II, приходит к нему на помощь. Он приблизил композитора, дал ему шанс реализовать проекты, решив выстроить театр. Расходы на эти зрелища были безумно велики: внешний долг страны составил 13 миллионов 500 тысяч марок. Беднягу-короля лишат престола на основании душевного расстройства. Муза сломала хребет государству, ибо долги Вагнера оплачивались из казны. Как бы мы ни любили композитора, но столь масштабных затрат на искусство, согласитесь, никакой государственный Пегас не вынес бы. Поздний Вагнер окончательно разочаровался в духовных перспективах современного ему общества. Показателен его отрывок из известного «Обращения к друзьям» (1851): «И как раньше, следуя порывам внутренней тоски, я пришел к первобытной основе вечной, чистой человечности, к Зигфриду, так и теперь, видя, что мои страстные порывы не могут найти удовлетворения в условиях современной жизни, что надо снова бежать от нее, от всех ее требований, путем полнейшего самоотрицания, которое является единственным нашим спасением, я бросился к первоисточнику всех современных представлений, а именно: к человеческому облику Иисуса из Назарета. Я пришел к плодотворному для художника пониманию чудесного явления Иисуса, отделив символического Христа от того, который, будучи мыслим в известных условиях и в перспективах определенного времени, так много говорит нашему сердцу, нашему уму… Видя в современной жизни ту же мелкоту интересов, как и во времена Иисуса, я не мог не понять, сообразно с характерными особенностями момента, что это стремление ко смерти коренится в самой чувственной натуре человека, готового из чувственности грубой и бесчестной вырваться к чувственности, более благородной, более отвечающей его просветленной натуре». Вместо мечты о «всемирной революции человечества», Вагнер пришел к Христу (побывал в «христианах» и в «атеистах», что нередко бывает с язычниками). Интересно и то, что когда он обратился к немецкому народу с горячим призывом пожертвовать на Байрейтский театр, из 81 театра лишь 3 ответили отказом, остальные промолчали, а воззвания, вывешенные в 4000 книжных магазинах, дали всего-навсего 6 талеров, что присланы студентами из Геттингена. Пройдут годы и годы, прежде чем воплотится давняя мечта. Сейчас в Байрейте, где был выстроен театр, проходят грандиозные фестивали музыки («вагнеровские»). Многое разочаровывало его в Германии. Вагнер не мог не видеть расцвета пошлости и самодовольства. Вероятно, он испытывал чувства, схожие с чувствами Ф. Ницше, который в «Казусе Вагнера», признаваясь в любви к художнику («я любил Вагнера»), обвинил немцев в пошлости, самодовольстве, агрессивности, идеализме, антисемитизме и еще Бог знает в чем. В «Казусе» он использует мотивы героической музыки Вагнера («Калиостро музыки») для нападения «на становящуюся в духовном отношении все более и более трусливой и бедной инстинктами, все более и более делающуюся почтенной немецкую нацию, которая с завидным аппетитом продолжает питаться противоположностями и без расстройства желудка проглатывает «веру» вместе с научностью, «христианскую любовь» вместе с антисемитизмом, волю к власти (к «империи») вместе с evangile des humbles… Это безучастие среди противоположностей! Эта пишеварительная нейтральность и это «бескорыстие»!»[547] Все народы полны противоречий. Судьбу композитора можно все-таки назвать счастливой, если не считать тех разочарований, которые ему пришлось пережить после превращения Германии в империю. Вагнер вначале был полон энтузиазма по поводу союза германских народов, надеясь, что наступает золотой век германского искусства (написал по этому поводу «Kaisermarsch»). Увы, император прислал ему только 300 талеров. Наступали времена, когда пушки становились важнее музыки. Тем не менее считаю знаменательным, что Вагнер завершил труды и дни созданием «Парсифаля» («чистого сердцем простеца»). Этот герой является восстановителем мирового порядка, искупителем мира. В то же время герой вагнеровской драмы, как и Зигфрид, не знает ничего о жизни и о людях, даже собственного имени (мать вскормила его в лесу). Это, скорее, символ, чем образ. Он чужд зверям и людям, но наводит страх на «зло», обращая в бегство обитателей Замка Погибели. Постепенно он овладевает некоторыми признаками культуры и мудрости, понимая, что человек должен испытывать жалость к животным, а затем и к людям. Замок Погибели является как бы символом царства нынешнего дня, что должно исчезнуть при одном лишь знамении креста. «Парсифаль» стал триумфом Вагнера, окончившего свои дни в Венеции.[548] Ференц Лист, который на три года пережил своего друга (Лист умрет в Байрейте в 1886 г., на фестивале вагнеровской музыки), так скажет о значении этого музыканта в истории культуры: «В современном искусстве есть одно имя, которое уже теперь покрыто славой и все больше и больше будет окружено ею. Это – Рихард Вагнер. Его гений был для меня светочем. Я всегда следовал ему, и моя дружба к Вагнеру носила характер благородного и страстного увлечения. В известный момент (приблизительно десять лет тому назад) я мечтал создать в Веймаре новую эпоху искусства, подобную эпохе Карла Августа. Наши два имени, как некогда имена Гёте и Шиллера, должны были явиться корнями нового движения, но неблагоприятные условия разбили мои мечты». Ранее он уже поставил его гений в один ряд с именами великих – Данте, Микеланджело, Шекспира и Бетховена (речь Листа в Байрейте).[549] Музыка Вагнера пользовалась популярностью в России… Можно даже говорить о моде на Вагнера (особенно, когда всюду стали образовываться «вагнеровские общества»). У него были как страстные поклонники, так и бешеные противники. П. И. Чайковский писал, что на Вагнера с любовью, с ненавистью или просто с любопытством «взирает публика обоих полушарий». Впрочем, он дистанциировал это имя от таких корифеев прошлого, как Бах, Гайдн, Моцарт, Бетховен, Шуман, Мендельсон, Глинка. Понимая, что Вагнер восстал против рутины, столь распространенной среди части итальянских и французских композиторов, Чайковский в то же время словно бы осуждал присущую ему гордыню: «Увлекшись своей ненавистью к композиторам послебетховенского периода, Вагнер обозвал их всех «жидами», позорящими искусство, порешил, что время симфонической и камерной музыки прошло безвозвратно, что теперь настала в музыке новая эра музыкальной драмы и что вне ее – искусству нет спасения. Итак, косвенным образом Вагнер как бы говорит публике: «Не ходите смотреть никаких опер, кроме моих; в других операх все лживо и нехудожественно, – у меня же все разумно и правдиво; бросьте посещение концертов, ибо Бетховен сказал последнее слово инструментальной музыки и все, что написано после него, – пустая, бесцельная игра звуков, которою «жиды» хотят обольстить вашу грубую неразвитость. Слушайте и поощряйте одного меня, ибо я пришел, чтобы спасти погибающее в бездне «жидовских» интриг искусство от погибели». Рихард Вагнер. Ослепление и самовозвеличение Вагнера дошло до того, что один остроумный музыкальный рецензент весьма справедливо сравнил его с тем сумасшедшим, который, сопровождая посетителя по дому умалишенных, глумится над своими сотоварищами, удивляясь их заблуждениям и безумию, и наконец, про одного из них говорит: «Только этот один попал сюда совершенно напрасно, ибо он справедливо считает себя Христом, и я оттого это так хорошо знаю, что я отец его, Саваоф».[550] Конечно, стрелы в адрес еврея Мендельсона не украшают Вагнера, но и отрицать новаторской роли этого гения нельзя. Во многом прав Лист, назвав Вагнера единственным Homo universalis своего времени (в гетевском смысле этого выражения). Да, тогда Германия и Австрия являли миру героев, которые были способны создавать произведения, вобравшие в себя культуру многих народов. В середине XVIII в. в судьбе дома Габсбургов произошли большие перемены. Одновременно с угасанием мужской линии династии вспыхнула война за австрийское наследство. В итоге престол заняла Мария Терезия (1717–1780), дочь императора Карла VI. Приход к власти женщины в середине XVIII в. был явлением все-таки неординарным для Европы, хотя в Англии, России, Испании у власти и находились знаменитые правительницы. Австрия в результате войны потеряла почти всю экономически развитую Силезию, но, можно сказать, получила в лице Марии Терезии более ценное приобретение. В молодой женщине обнаружились недюжинные таланты. Мария Терезия была не только умна, но и дальновидна. Никто не мог столь умело выбирать советников и помощников (Хаугвиц, Кауниц, Зонненфельс). Ее манеру правления отличали взвешенность, мудрость, упорство, терпение. Не зря писатель Стефан Цвейг говорил о ней как о «единственном великом монархе австрийского дома». Она же осуществила и реформу образования. В 1774 г. при Марии Терезии впервые создана общедоступная государственная школа, введено обязательное 6-летнее обучение. Позже, в 1869 г., срок обязательного обучения был увеличен с 6 до 8 лет. Эта система просуществовала до 1918 г. Одним словом, это была австрийская Екатерина. Кстати, и в том и в другом случаях в их генеалогическом древе, как помнит читатель, «сильно преобладал немецкий элемент». Следует воздать должное и другому просвещенному монарху Австрии, Иосифу II (1741–1790), энергичному и мудрому политику, ревностно насаждавшему в стране просвещение. Он выступил инициатором смелых и своевременных реформ. Реформам подверглось уголовное право (1768). Смягчились наказания, практика допроса стала более гуманной. Отменено особое судопроизводство для дворян и духовенства, и все стали равны перед законом. В 1776 г. в Австрии отменены пытки. В 1787/88 гг. суд ограничил вынесение смертных приговоров преступникам. Особые усилия направлены на развитие образования. Иосиф оказал существенную поддержку естественным, правовым и экономическим наукам, облегчил доступ детей простых сограждан в гимназии и университеты. Его называли народным кайзером и освободителем крестьян, и даже кайзером-революционером. Российский историк Е. В. Котова писала по поводу его реформ: «Иосиф мечтал создать современное, хорошо организованное и управляемое государство, которое бы заботилось о благе населения, а не о славе своего господина. С именем этого императора связаны отмена личной зависимости крестьян, принятие эдикта о веротерпимости, реформы в области права, социальной политики и здравоохранения, реформа образования, поддержка сельского хозяйства, ремесла и промышленности. Однако стремление императора к жесткой централизации, желание идти напролом в достижении своих целей привели к нарастающему сопротивлению политике Иосифа II со стороны различных социальных и национальных сил… Вместе с тем в результате реформаторской деятельности Марии Терезии и Иосифа австрийское государство далеко шагнуло вперед по сравнению с 40-ми гг. XVIII в., были заложены основы его функционирования в новых исторических условиях – условиях формирующегося капитализма».[551] Иосиф II. Это были одаренные представители семейства Габсбургов, активно вовлеченные в строительство австрийского государства. При нем раздвинулись границы свобод. Равные гражданские права получили протестанты и евреи («Патент терпимости»). Отныне все свободно исповедывали свою религию. Император стремился подчинить церковь государственной власти, освободив от опеки и главенства Рима. В 1782 г. он ликвидирует 2/3 всех монастырей в стране. В первую очередь сюда попали те, кто не служил социальным целям и воспитанию душ (всего в списке около 700 монастырей). Многие поместья церкви были проданы с молотка и огосударствлены. На вырученные средства создали «Религиозный фонд», служащий делу обучения священников и выплатам им пособий. Интересно то, что при этом общее число приходов даже возросло. Перед церковью была поставлена задача: воспитывать верующих не только добрыми христианами, но еще и умными, достойными гражданами, которые полезны государству. Будучи последовательным сторонником «просвещенного христианства», Иосиф запретил разного рода религиозные процессии и церемонии. Это казалось ему ненужным «театром», отвлекающим народ от веры.[552] Порой Иосифу приходилось прибегать к силе для достижения прогресса. В частности, он вынужден был изыскивать деньги у монастырей и духовенства. Г. Форстер дал оценку деятельности Иосифа. Он с сочувствием писал: «Главный предмет отеческого попечения Иосифа II – воспитание народа – требовал больших затрат. Назначенное школьным учителям и духовным пастырям новое жалованье составило значительную сумму, для покрытия которой еще следовало найти средства. Император здесь, как и в Австрии, Венгрии и Ломбардии, хотел прибегнуть к лежащей втуне или употребляемой не по назначению казне монастырей; благочестивые дары и вклады, служившие в прошлом данью уважения святости монастырской жизни и, по всей вероятности, способствовавшие превращению ее в развратную праздность, должны были отныне использоваться по назначению; предполагалось собрать их в единый религиозный фонд для удовлетворения потребности народа в получении ясных, простых понятий о богослужении и учении Христа. Монастыри получили приказ дать сведения относительно своих состояний… Наконец, император приступил к упразднению лишних монастырей…»[553] Университетская площадь в Вене. Одно из первых по значимости мест в реформах занимала школа. Иосифу принадлежала и заслуга введения всеобщего народного образования. Появилось немалое число новых школ и учителей. Заметные успехи достигнуты на ниве университетской науки. Во главе высшей школы Австрии находился Венский университет, основанный еще в 1365 г. Это почтенное учебное заведение (Alma Mater Rudolphina) имело собственный устав. Императрица Мария Терезия энергично провела университетскую реформу, введя назначенных государством директоров и значительно ограничив академические свободы. Среди важных шагов назовем: замену латыни немецким языком в 1783 г., возвращение академических свобод студентам и профессорам после революции 1848 г., принятие в 1867 г. закона, по которому получение образования стало неотъемлемым конституционным правом каждого гражданина. В 1692 г. в Вене возникла Академия изящных искусств, в 1785 г. – университет Карла-Франца, в 1811 г. – Технический университет в Граце, в 1812 г. – Университет музыки и драмы, в 1814 г. – Венский технологический университет, в 1872 г. – Университет сельского хозяйства и лесов, в 1898 г. – Венский университет экономики и бизнеса.[554] Среди европейцев, проложивших путь новой педагогике, были и австрийцы. Последователем идей Гербарта и Форстера стал Рудольф Штейнер (1861–1925), австриец, читавший курсы и лекции. Ныне он более знаменит как один из ярких идеологов антропософии, а в последнее время и как создатель популярнейшей Вальдорфской педагогики. В 1919 г. в Штутгарте была создана первая Свободная вальдорфская школа (противовес трехчленной школьной системе). В такой школе все дети получали единое образование вне зависимости от социальных, половых или профессиональных особенностей, различий. Его девизом была «философия свободы». «Взгляд на истину как на дело свободы, – писал он, – обосновывает, таким образом, нравственное учение, основой которого является совершенно свободная личность».[555] Такая личность по идее могла бы составить и основу современной школы. Штейнер, великий мистик, фигура таинственная и загадочная, многими стала рассматриваться как своего рода прообраз «человека будущего». Ныне действует специальный фонд «Управление наследием Р. Штейнера», издавший более 300 томов его работ. Однако и после проведения реформ в стенах школ немало оставалось тех, о ком можно было бы сказать словами венгерского поэта Ш. Петефи: Это правда, я ленился в школе Историки признают, что время «расцвета капитала», периода Германской империи, эпоха императора Франца-Иосифа в Австро-Венгрии была наилучшей для роста и развития буржуазии, которая олицетворяла собой экономический и культурный прогресс. К примеру, при Марии-Терезии ценные произведения были собраны из дворцов и замков и сосредоточены в картинной галерее. Франц-Иосиф обменялся с братом эрцгерцогом Фердинандом (правителем Тосканы), сумев получить из флорентийской галереи Уффици ряд полотен. Хотя еще в конце Тридцатилетней войны часть сокровищ из императорской коллекции оказалась разграбленной шведскими солдатами (из Праги тогда вывезли 570 произведений искусства), а во время наполеоновских войн французы утащили из венской столицы в Лувр 436 картин (в качестве военных трофеев). Ревниво наблюдал за реформами Франца-Иосифа и его постоянный соперник, Фридрих II, язвительно говоря, что тот спешит сделать второй шаг прежде, чем сделает первый. В Австрии появились свои известные писатели и поэты (Гуго фон Гофмансталь, Адальберт Штифтер и другие). Классиком австрийской литературы считается А. Штифтер (1805–1868), чей роман «Бабье лето» порой сравнивают с гетевским «Вильгельмом Мейстером». Он написал ряд романов, а также новеллы («Штудии» и «Пестрые камушки»). Родившись в семье ткача, посещал латинскую школу при бенедиктинском монастыре, а затем изучал право, математику и естественные науки в Венском университете. Одно время он служил и гувернером в доме Меттерниха. Помимо литературных занятий, известна его деятельность на посту инспектора народных школ в Верхней Австрии, а также работа «консерватором» архитектурных памятников. Герои романа «Бабье лето» обитают в мире прекрасного. Их окружают книги, розы, кактусы и прелестные женщины. В этом романе искусство возведено в ранг религии. Такова же была и та эстетически тонкая и одухотворенная Австрия, которая составляла фон и почву для богатой и насыщенной культурной жизни. Уже тогда было ясно, что между так называемыми образованными людьми и народом имеется огромная разница. «Те, кого называют образованными, почти везде одинаковы. Народ же, как я уже увидел во время своих странствий, самобытен, у него особый нрав и обычай». Герой ведет насыщенную духовную жизнь (ходит в театр, посещает публичные лекции, читает книги, изучает коллекции картин и драгоценных камней). Все это как бы подготовительная работа к миссии реставратора. Автор говорит устами своего героя: «Когда перед нами постепенно возникало создание старинного мастера, нас воодушевляло не только чувство некоего сотворения, но и более высокое чувство воскрешения вещи, которая иначе пропала бы и которой мы сами сотворить не могли бы».[556] Пожалуй, и сама Австрия напоминала драгоценную картину, которая требует от зрителя покоя и высоты духа, чтобы насладиться ею красотою. И венцы несомненно правы, любя женщин, детей, вальсы и вино куда более шумных и кровавых сражений или топота марширующих солдат. Австрия известна и другими талантами европейского масштаба. В политике блистал министр иностранных дел, а затем канцлер князь Клеменс Меттерних (1773–1859). Его жизнь охватывала целую эпоху. Выходец из богатой и древней дворянской семьи, он уже в 24 года вступил на политическую арену, и только спустя полвека, в 74 года, ушел с нее. Его сравнивали с видными дипломатами, такими, как Талейран, Каннинг, Ка-подистрия. В течение 38 лет он оставался фактическим руководителем европейской политики. Обладая исключительным самомнением, Меттерних ставил свою персону выше Ришелье и Мазарини. Личность чем-то напоминает уже знакомые нам фигуры. В 20 лет он стал поучать всех и вся тому, как нужно управлять страной. Так, будучи в Англии, он выступил в роли ментора наследника престола, а в Австрии всем и каждому заявлял, что управление страной ведется из рук вон плохо. Какие на то были основания? Чем же сам Меттерних прославился на ниве наук, культуры, просвещения? В молодости он не мог похвастаться достижениями в указанных областях. Отец с трудом заставлял его учить немецкий (родной) язык, говоря: «Чтобы быть хорошим немцем, нужно не только читать и писать на своем языке, но и знать его, как подобает хорошо воспитанному человеку». Его учеба в Страсбургском университете продолжалась всего 2 года (1788–1790). Женские ножки он предпочитал книгам. Столь же малоэффективной оказалась учеба в Майнцском университете, где половину времени Меттерних тратил на посещение салонов высшего общества, считая их, как и коридоры власти, более интересным местом, чем библиотека или лаборатория. С точки зрения оболтуса-политика, он был, конечно, прав. Молодые годы его пришлись на эпоху Великой Французской революции, к которой многие профессора и молодежь Майнца проявляли горячие симпатии. Меттерних же люто ненавидел революцию (несмотря на двух учителей-якобинцев, у которых брал частные уроки по истории), видя ее следы в вольных обществах и университетах. Всю свою жизнь он упрямо твердил: «Я твердо решил бороться с революцией до последнего моего дыхания». Сотрудник Меттерниха, Генц, так говорил о Венском конгрессе, где и оформлялся после падения Наполеона «новый порядок» в Европе: «Громкие фразы о преобразовании общественного строя, об обновлении политической системы Европы, о прочном мире, основанном на справедливом распределении сил, и прочее, и прочее, пускались в ход, чтобы обманывать народ и чтобы придать этому собранию характер достоинства и величия. Между тем, главной его целью был раздел добычи между победителями». Князь Клеменс Меттерних. После краха революции и окончания войны правительство Австрии стало еще яростнее бороться с революционным «злом». На общество обрушились репрессии… Была введена жестокая цензура, число венских газет уменьшилось до двух, власть полностью развязала руки тайной полиции. За гражданами стали следить как на работе, так и дома (с помощью швейцаров и прислуги). Девиз реакции звучал так: «Нужно, чтобы люди снова приучились верить и повиноваться; нужно, чтобы они рассуждали в тысячу раз меньше, чем теперь, а то иначе невозможно будет управлять». Совершенно понятно, что новые установки тотчас же отразились и на ситуации в образовании. Из школ были изъяты все учебники, которые могли бы привести юношей к революционному образу мыслей. Издателям было высочайше указано поменять идеологическую окраску, что они охотно и исполнили. В школах ввели катехизис. Во время ученических беспорядков в Праге император Франц-Иосиф приказал отдавать всех совершеннолетних бунтарей в солдаты. Поэтому и обстановка в различного рода «гимназиях Франца Иосифа» была, как пишут, той, которая «преобладала среди народов австро-венгерской империи: взаимная терпимость без взаимного понимания» (М. Бубер). И это был, можно сказать, еще самый умеренный, лояльный вариант. Меттерних предлагал в рамках Германского союза принять ряд жестких мер, в частности, уничтожить свободу печати. Он еще мирился со свободным печатанием «серьезных и научных сочинений», но требовал железной рукой выжигать «зловредные политические памфлеты». Министр обрушился на гимнастические общества и студенческие ассоциации, видя в них лишь «подготовительные школы к университетским беспорядкам». Он требует преследования «новаторов», что с самого раннего детства хотят овладеть умами молодых людей и «приучить их ум к революционной дисциплине». Чиновники из окружения Меттерниха разрабатывали драконовские законы (в том числе против высшей школы Австрии). У народа один тиран, но много пособников. Убийство Коцебу студентом Зандом. После убийства пасквилянта-литератора Коцебу (из числа «либералов» и «демократов») молодым студентом Зандом, которое произошло в Мангейме 23 марта 1819 г., у правительства оказались на руках все «козыри». Оно заявило: вот она, образованная молодежь, развращенная и ненавидящая «порядок»! Меттерних требует введения в высших учебных заведениях жесточайшей дисциплины: «Иначе мы ничего не добьемся». Правда, некоторые либералы старались смягчить принимаемые жесткие меры, говоря, что университетские беспорядки ведут начало еще со времен Реформации. Другие указывали, что даже радикальные шаги (усиление университетской дисциплины, изгнание радикальных профессоров и студентов из вузов, запрещение университетского суда) – это лишь робкие паллиативы. «Революционные принципы (отрицание всякой власти, независимость личного суждения, борьба мнений и другие прекрасные вещи в том же роде) останутся нетронутыми. Они примут другую форму, опять гордо поднимут голову и больше чем когда-либо будут насмехаться над всякими законами. Дух, которым проникнут теперь университет, не только не будет изгнан, но даже не будет ограничен; наоборот, раздражаемый бессильным противодействием правительства, он сделается только еще более опасным».[557] С революциями бессмысленно бороться с помощью одних запретов. Глупцы подавляют революции, умные делают их ненужными, мудрые достигают их целей мирными способами. Положение рабочих, да и вообще трудящихся слоев в Австро-Венгерской монархии было нелегким. Труд стоил дешево. Большинство имело скудные средства к существованию и не могло прокормить семью. Об образовании и культуре им приходилось только мечтать. Пропасть между плебсом и так называемой одворяненной буржуазией углублялась. Буржуа старались не допускать контактов своих чад с «уличными детьми». О детях из бедных семей можно сказать словами Гуго фон Гофмансталя (1874–1929): «И дети вырастают с грустным взором, // В неведенье растут и умирают, // И человек идет своей дорогой…» Хотя некоторые установки буржуазной семьи и заслуживали внимания: «Буржуазное сознание и в дальнейшем включало в себя убеждение в возможности управлять собственной судьбой, глубокое уважение к работе и усердию, специфическую рассудочность, порядок и педантизм в жизни и хозяйстве, некоторые либеральные добродетели вроде терпимости, способности к конфликтам и компромиссам, скептического отношения к авторитетам, самостоятельности, готовности к критике, независимости суждений, уважения к праву и любви к свободе; кроме того, ему было свойственно сильное национальное чувство».[558] Демократические идеи с трудом прокладывали путь. Не все было безоблачно и на австро-венгерском политическом и культурном небосклонах. В течение многих веков в Центральной и Восточной Европе шла борьба за главенство той или иной культуры. Одним из проявлений являлось противобороство славянской и германской рас. За внешними признаками борьбы религий стояла схватка за лидерство в Европе. Чешский историк Зденек Неедлы в связи с этим заметил, что славянам необходимо «освободиться от легенды о всемогуществе германцев и о зависимости от них населения чешских земель». Такого рода задача и ныне не лишена своей актуальности. Неедлы писал: «После почти 2000-летнего своего развития на территории Чехии славяне, временами жившие совершенно независимо, временами подпадая под гнет более сильных племен, из всех этих потрясений вышли все же победителями. Все глубже и глубже пуская корни, они так упрочились на чешских землях, что их не мог вырвать даже такой страшный вихрь, каким было так называемое перенаселение народов. Напротив, вихрь этот лишь еще более содействовал объединению и сохранению чешских земель, теперь уже полностью и навсегда славянских».[559] Им жилось непросто между жерновами. Вместе с тем у чехов и словаков Подунавья еще со времен так называемого государства Само (623–658) возникла самобытная культура. В IX в. князь Ростислав сумел добиться независимости Великой Моравии. В Моравии побывали и миссионеры Кирилл и Мефодий, теологи, дипломаты и ученые. Имела место и быстрая христианизация населения, когда сюда попали религиозные книги из Франции, Германии, Италии. Центром духовной власти стал Рим. С собора в Констанце битва за то, кто будет владеть в Европе душами и кошельками, никогда не утихала. Чехов обвиняли в том, что в Чешском королевстве причастие раздают в бутылках и что вместо священников тут исповедуют башмачники. Жертвой религиозной битвы стал Я. Гус, сожженный на костре. Тем не менее нельзя не сказать об огромном влиянии итальянской и немецкой культур на жизнь чешского общества. Приведем только два примера. В 1135 г. князь Собеслав начинает обновлять главный замок Чехии, Прагу, именно по типу латинских, итальянских городов. В начале XIV в. в чешских землях утверждается готический стиль в зодчестве. Карл IV создает огромный и величественный Новый Город (Нове Место Пражске). В то же время слово «готический», как знают филологи, нередко употребляется в единой связке со словом «германский, тевтонский», поскольку считалось, что готы уничтожили Римскую империю и завоевали большую часть Европы (Т. Элиот). Чешский «прекрасный стиль» испытал влияние немецкого, французского, итальянского искусств. Так, начало направлению мадонн «прекрасного стиля» положила Роудницкая мадонна работы Тржебоньского мастера в Праге (Национальная галерея).[560] Еще одним примером успешной деятельности чешских мастеров культуры стали жизнь и творчество чешского композитора и дирижера Йозефа Мысливечека (1737–1781), автора опер «Беллерофонт» (1767), «Армида» (1778), симфоний, концертов, ораторий и месс. Этот славный «богемец» был знаком с Моцартами, дружил с ними, покорив всю Италию своей музыкой. Послушать его оперу «Беллерофонт» пришли двести неаполитанских музыкантов. Это казалось немыслимым для страны, где правили бал свои композиторы. В Венеции при исполнении опер поклонники трижды осыпали его сонетами (у экспансивных итальянцев был такой обычай: осыпать понравившихся композиторов и певцов восторженными сонетами). В Болонье он выдержал экзамен на академика филармонии (academico filarmonico). Это был благородный и щедрый человек, щедрый к Моцартам, к исполнителям его произведений, но несчастный. В некрологе сказано: «Он был исключительно щедр по отношению к тем, кто умел передать мысли его композиций именно так, как это было нужно». Биографы говорят, что он разбогатев на стократной постановке «Меропы», купил себе в Риме дворец, на площади дель Пополо, рядом с великолепным дворцом Боргезе, ведя в нем жизнь необычайно широкую. Под конец же, разорившись, он умер в этом дворце, «как собака на соломе». Известно только, что он скончался скоропостижно (mori all improviso). Австрийцы нещадно эксплуатировали славянские народы, подавляя ростки национальных культур. А. И. Герцен отмечал, что австрийские и немецкие солдаты уничтожали памятники старины, жгли книги, изгоняли чешский язык из городов и сел Словакии и Чехии: «Два столетия употребила Австрия на систематическое забивание всего независимого и национального в этом народе». Политическое состояние Австрийской империи было неустойчивым. Она была вынуждена лавировать между Францией, Россией, Англией, Пруссией. Ее преследовал страх, что могущественные соседи договорятся у нее за спиной, – и империя распадется. Прозорливый Бисмарк, которому суждено было в будущем стать «могильщиком» австрийского господства в немецких землях, заметил (1854): «Австрийская политика – это политика страха, основанная на тяжелом внутреннем и внешнем положении Италии и Венгрии, на запутанности финансов, на попранном праве, на страхе перед Бонапартом, на боязни мести со стороны русских, а также на страхе перед Пруссией, которую подозревают в такой злокозненности, какой у нас никогда и в мыслях не было, – все это и служит мнимым оправданием этой политики».[561] Бисмарк не говорит о том, что много лет шла острейшая борьба между сторонниками Великой Германии под австрийским господством и Малой Германии без Австрии под господством Пруссии. Роудницкая мадонна. Около 1390 года. Битва за лидерство среди немцев обострялась. Сербы, венгры, чехи, словаки, итальянцы стремились сбросить австрийское иго. Патриотические настроения в этих странах крепли. Венгерский романтик К. Кишфалуди стыдил молодежь: «Не знать родной язык – стыдно!», поэт Ф. Кельчеи призывал с честью носить имя патриота. Он писал: «Быть гражданином всего мира для меня означает не тот опасный индифферентизм, который исключает всякий патриотизм, всякий национализм. Быть заинтересованным во всем человечестве и все-таки не потерять то нежное, почти инстинктивное чувство, которое есть в тебе к родной земле – эти два чувства не противоречат друг другу…» После того как революции потерпели поражение, а восставшая Прага пала под ядрами артиллерии австрийских войск, начался разгром чешской культуры. Введено чрезвычайное положение, установлена цензура, конфискованы многие издания, ликвидированы общинное и земское самоуправление, суды присяжных. С равноправием чешского и немецкого языков покончено. Австро-Венгрия начала усиленно проводить в жизнь политику германизации чешских земель. Главный удар нанесли в области образовании. Эта сфера была и остается главным полем идейной и духовной борьбы. От того, какие профессора и учителя преподают в школах и высших учебных заведениях, какие учебники и книги внедряют или рекомендуют читать молодежи власти, непосредственно зависит нравственно-интеллектуальная ориентация народа, а по большому счету и судьба нации. М. Бакунин в полемическом запале зло называл немецких профессоров в Праге «раболепными лакеями», развращающими молодежь идеями немецкого превосходства и выступающими, по сути дела, «очень усердными агентами этого рокового дома Габсбургов». Он приветствовал любые шаги славянских народов, выражавшие их законную тягу к культурно-национальной и политической самостоятельности. Вот что он писал о восстании Яна Гуса и Яна Жижки: «С чувством глубокой симпатии и братской гордости думаю я об этом великом национальном движении славянского народа. Это было больше, чем религиозное движение, это был победоносный протест против немецкого деспотизма, против аристократически-буржуазной цивилизации немцев; это было восстание древней славянской общины против немецкого государства».[562] Молотом, чьи удары ослабили австрийскую твердыню, стали славянские народы. Хотя и другие приняли участие в разрушении альпийской Бастилии. Вот как характеризовал процесс пробуждения славян Н. Я. Данилевский в его книге «Россия и Европа»: «В 1848 году крепость, защищаемая Меттернихом, была взята штурмом, герметически закупоренный сосуд – разбит, снотворный туман – рассеян. Неминуемость разрушения наступила, потому что наступило пробуждение. Где мы? – начали себя спрашивать просыпающиеся народы, – что всегда составляет первый вопрос… – В Австрии. – Кто мы? – чех, словак, серб, хорват, русский, мадьяр, немец, итальянец. – Зачем же не в Чехии, не в Сербии, не в России, не в Венгрии, не в Германии, не в Италии? И что же такое Австрия, которая нас всех заключает? Где же это внешнее могущество, нас всех подчинившее? Где же сама Австрия, наложившая на нас и свою власть, и свое имя, подменившая во время сна нашу жизнь своею жизнью?.. И пошли народы расколупывать замазку, которая, собственно, и составляет то, что слывет под именем Австрии».[563] Эта борьба культур продолжалась, разумеется, и на новом этапе истории… Стоило только чехам добиться от Вены решения о признании народной школы национальным учреждением с обучением на родном языке (1848 г.), а в Праге и других городах открыться чешским двухгодичным педагогическим курсам (К. С. Амерлинг), как со стороны австрийцев последовали драконовские меры. «Что-то немец выдумал сегодня, разрази его стрела Господня!» (Ш. Петефи). Министерство просвещения и религиозных культов империи закрыло двери гимназий перед выпускниками приходских школ, не прослушавшими всех предметов на немецком языке. В старших классах чешских гимназий занятия вообще велись только на немецком (1853). Двуязычие распространилось и на реальные училища, хотя в этом были свои положительные моменты. Знание немецкого языка никому не повредит (в том числе славянам). И все-таки считать процесс германизации чешской и словацкой школ позитивным явлением нельзя. К началу 70-х годов XIX в. доля чешских школ в учебной сети Чешских земель составляла чуть более половины от их общего числа. Число лекций на чешском языке росло, хотя этот процесс шел медленно. В Пражском университете ощутимо засилье «германизма»: в 1882 г. произошло деление университета на чешский и немецкий.[564] Ян Гус. Столь же нелегким было положение и словацкого народа. Показательна судьба замечательного словацкого поэта Яна Коллара (1793–1852). Его считают идеологом «будителей» славян. Коллар получил превосходное образование, обучаясь в Йенском университете, где познакомился с Гете, с немецкой и французской философией и литературой. Отдавая должное немецкой культуре, он никогда не забывал своих национальных корней. Даже в чужой земле поэт помнил о том, что здесь некогда жили его предки, славяне. Со скорбью и печалью Коллар говорил: «Это были думы о гибели жившего здесь некогда славянского народа, о могилах дорогих предков. Каждый город, каждая деревня, каждая река и гора со славянским именем казались мне могилой или памятником на этом великом кладбище». Поэтому его и совершенно не привлекала благополучная, обеспеченная жизнь в чужой земле. В 1819 г. поэт вернулся на родину, пожертвовав даже любимой девушкой. Избраннице он выразил свои чувства так: «В Германии я мог бы, пожалуй, осчастливить одного себя – я верю, Вы поймете это правильно, – но я ощущаю в себе силы, отвагу, призвание трудиться на благо народа. Лишь только несчастье, неблагодарность или изгнание, быть может, приведут меня снова к Вам, а пока я хочу жить и умереть для своей родины». Неужто же народы Чехии и, особенно, братской нам Словакии вновь станут рабами у новых хозяев в XXI в.? Какое величие, какая самоотверженность! И какой урок нынешним господам российским артистам и ученым («великим гражданам мира»), покинувшим многострадальную Россию во имя ублажения чванливой, пресыщенной Европы! Хотелось бы, чтобы молодые сердца славян и русских в наши дни навсегда сохранили любовно-трепетное чувство к той родной земле, горстка которой дороже всех «копей царя Соломона». Тогда, быть может, их жизнь наполнится высшим смыслом, и они скажут вместе с великим Я. Колларом: Не стоит имя родины святое Борьба за господство в мире остро поставила перед Германией, напоминавшей на рубеже XVIII–XIX вв. лоскутное одеяло, задачу объединения. Бывшая империя, которую называли «монстром», походила на разношерстную свору «мопсов» (2 тысячи самостоятельных территорий). Правда, в подобной мелкой государственности были и некоторые положительные моменты, которыми немцы умело воспользовались. Во многом благодаря такому федерализму создавалось великое искусство. Несмотря на раздробленность немецких земель, певцы, музыканты, писатели получили известную свободу творчества. Великая Французская революция и Наполеон разожгли в сердцах германцев воинственный дух. Романтики подняли знамя патриотизма. Молодежь Германии, ее поэты и писатели, скорбя по униженной родине, вставали в ряды бойцов за ее будущее (Клейст, Кернер, Рюкерт, Уланд, Платен, Шенкендорф). Клейст описал битву в Тевтобургском лесу, воспевая восстание свободного народа против чужеземного ига. Вождь Арминий говорит римскому центуриону: «Пока вы здесь, в Германии, ненависть – моя обязанность и мщение – моя добродетель». Клейст пишет «Катехизис для немцев», где называет Наполеона «отцеубийцей». Он открыто говорил о любви к немецкому народу, требуя от того подвигов и жертвенности во имя родины: «С любовью вдохновляться подвигами наших предков; выращивать их семена, удобрять старую почву; обновлять памятью прошлого счастье родины; огорчаться нашим бесчестьем и радоваться нашей славе; забывать свое «я» в общих печалях и радостях, – вот что называется действительно любить свой народ». Кернер вступает в ряды действующей армии. Сражаясь против Наполеона, он говорит: «Великое время требует великих сердец. Неужели я буду в трусливом экстазе петь свои победные песни в то время, как мои братья дерутся в сражениях?» И погибает на поле брани. В том же духе пишет Арндт, «Блюхер немецкой лирики»: «Бог, создавший железо, не хотел, чтобы были рабы». «Старый Барбаросса восстал от своего векового сна и принес с собой блеск древней империи, в груди каждого немца рождается гимн: «Бог – наша крепость!» – взывает Франке. Разумеется, немцы вспоминали и слова завещания Фридриха II: «Последние мои желания в минуту, когда расстаюсь с миром, клонятся к счастью прусского государства. Да управляется оно всегда мудростью и правдой… Да будет оно по кротости законов – счастливейшей, по умному распоряжению финансами – богатейшей, по храбрости и чести своей армии – крепчайшей державой в мире!» Особую роль в деле упрочения нации всегда играли государство и законы. О примате государственной власти в Европе писали многие (Н. Макьявелли, Ф. Сансовино, Дж. Ботеро, П. де'Авити). Мысль о том, что немцы особо тщательно почитают закон и порядок, не нова. Школа «государствоведения» возникла в Германии в конце XVI – начале XVII вв. В Германии страноведение обрело статус университетской дисциплины во второй половине XVII века. Наука называлась «Staatenkunde» и ставила задачей описание государственного устройства, системы права, конституций, населения, территории, ресурсов, религии, культуры и обычаев разных стран. В 1660 г. преподавание этой дисциплины начал Г. Конринг (1606–1681) в университете г. Гельмштедта. Он вслед за Аристотелем выделял четыре группы фактов описания государств: материальные, целевые, формальные факты действия. Его дело продолжил Г. Ахенваль (1719–1772). Он ввел такое понятие, как «статистика», подразумевая под ней смесь «конституциональной истории, элементов политической экономии и способов управления». Основной ценностью нации и государства он считал «людей» и «землю». На этих же позициях стоял его ученик А. Шлецер (1735–1809), одно время работавший в России (в 1767 году он вернулся в свой родной Геттинген). Он говорил: «Земля и люди составляют существо государства. Из этих двух источников и проистекают богатство, могущество и счастье государства».[565] Уж сколько лет мы, кажется, никак не можем понять этой истины. Земля и люди в России брошены на произвол судьбы. С именем Августа Людвига фон Шлецера связана целая эпоха в Геттингенском университете. Им тут читались лекции по имперскому праву, народному праву, естественному праву, по теории государственности. Прав автор очерка о нем К. Ролль, говоря, что вопрос о соотношении трудов Шлецера по русской истории с его теориями в области государства и права остается практически неизученным. В России больше болтают о крепости государства, нежели всерьез занимаются его укреплением. Сколько «великих умов», а никто не понял, что именно жесточайшая немецкая дисциплина и порядок, доведенные до уровня автоматизма муштры, рефлексов нации (может именно поэтому), сделали народ экономическим хозяином и лидером Европы. У Шлецера есть фраза, которую надо начертать на каждом телеграфном столбе России: «Без оформленного государственного объединения люди не становятся людьми. Это явление всеобщее. История народов подтверждает его везде и без исключения, а метаполитика (т. е. описание человека до того, как он создал государство) объясняет».[566] Как считает один из ведущих современных ученых-правоведов Германии профессор Т. Эльвайн, в XIX в. государственные образования на немецкой земле всю свою политическую энергию вынуждены были концентрировать на внутреннем строительстве, на создании добротной системы управления, упорядоченной системы образования, на содействии развитию местной культуры, одним словом – на утверждении приемлемой жизни и порядка. Однако в этом были и очевидные минусы. Если бы многочисленные князья Рейнского союза продолжали править Германией и впредь, то никакой бы единой Германии никогда не было. Каждый из них заботился бы только о своих интересах. Охочий до афоризмов Наполеон как-то сказал, что немецкой нации даже и ночной сторож не нужен. Порой и наполеоны ошибаются. О его недальновидности говорит следующая фраза: «Поскольку в Германии нет ни Америки, ни моря, ни англичан, как в Испании, то ее нечего опасаться, даже если бы немцы были столь же ленивы, бездеятельны, суеверны и послушны монахам, как испанцы. Да стоит ли бояться такого порядочного, разумного, выдержанного и терпеливого народа, который настолько далек от любых эксцессов, что во время войны в Германии ни один солдат не был убит местным населением!» Наполеона не насторожило даже и то, что на него покушался сын протестантского пастора Фридрих Штапс, считавший, что, заколов императора французов, он «сослужит службу Германии и Европе».[567] Франция дорого заплатит за недооценку сил и возможностей Германии. Гегемонизм Наполеона и породил Бисмарка! Идея объединения множества германских государств в одно великое и мощное целое возникла задолго до Бисмарка. Как это ни странно звучит, но одним из первых в начале XIX в. с планами такого рода выступил русский император Александр I. После победы над Наполеоном и подписания договора о Священном союзе (14 сентября 1815 г.) роль русского царя в международном сообществе заметно возросла. Авторитет его был высок. В секретной записке Ф. Палену, представителю России в Мюнхене (тогда столице Баварии), Александр назвал «германский вопрос» ключевым, предписав посланнику проводить «политику тесного единения между всеми членами Германской конфедерации». В письме к другому дипломату (И. Анстету) он называл немцев нацией, счастье которой ему дорого и «новые формы существования которой призваны составить одно из звеньев возрожденной европейской системы». Энтузиазм царя обусловлен не столько молодостью или эйфорией победы над Наполеоном, сколько четким пониманием все возрастающей роли Германии в грядущем раскладе сил. Впрочем, эйфория Александра по поводу своей роли как миротворца и координатора европейских дел быстро улетучилась (после Венского конгресса). Царь убедился, что Европа встречает в штыки даже малейшее усиление позиций России (как победители, так и побежденные). Статс-секретарь по иностранным делам И. А. Каподистрия обратил внимание самодержца на то, что во время пребывания за границей в 1814–1815 гг. Александр I «вызвал ненависть и беспокойство в Англии, Австрии, Пруссии и Германии». Причина? Им создано Царство Польское, вошедшее в состав России. Укрепились и связи русского и немецкого царских домов. Это насторожило и оттолкнуло от России вчерашних союзников и привело к сплочению противников. России завидовали и тихо ненавидели. Немецкие газеты и журналы публикуют брошюру английского генерала Р. Вильсона «Обзор военной и политической силы в России в 1817 г.», где сказано о желательности создания между Британией, Австрией и Германским союзом военного альянса, острие которого будет направлено против Российской империи и усилившейся роли ее в Европе. Как бы там ни было, а Александр думал об объединении Германии, выискивая подходящий момент для завершения ее федеративного устройства.[568] Довольно серьезный вклад в разработку проблемы единства внесли и немецкие либерал-демократы (публицист и политик А. Руге, писатель и историк литературы Э. Эхтемейер и другие). С 1838 г. они издавали журнал «Галльский ежегодник германской науки и искусства» (с 1841 г. он выходил под названием «Германский ежегодник науки и культуры»). В одном из них опубликована работа А. Руге «Критика либерализма», где он подробно разбирал причины неосуществленного единства. Суть его рассуждений в следующем. Там, где есть свобода малых государств и свобода подданных в том виде, каковыми наслаждаются немцы, там утверждаются каноны либерализма. Либерализм не способен к действиям! Он будет мечтать о величии нации, пылко говорить, но дело на этом и кончится. В своих конституциях такие государства имеют массу прекрасных параграфов, звучащих привлекательно и заманчиво. А толку-то что в этих бесполых конституциях?! Они ничего не дают народам. В основе политического либерализма лежит мещанское сознание, которое лишь кажется новым, хотя в действительности старо как мир. Поскреби эту либерально-демократическую куклу, этого болванчика, и ты узришь имперские замашки, инквизицию, римских патеров. О какой свободе народа, о какой независимости прессы вы тут болтаете?! В Германии нет, да и не может быть ни того, ни другого. Призрака старой германской империи давно уже не существует. Она лишь тень, мелькающая в болезненном сознании обывателя. Немцам (как сегодня нам, русским) предстояло сделать мощное усилие по замене безвольной и никчемной философии политических либералов-импотентов волевой идеей нации.[569] О том же мечтал Р. Вагнер (письмо к Ф. Листу от 8 мая 1859 г.): «Я полон энтузиазма по поводу немецкого союза германских народов. Только бы, Боже сохрани, этот коронованный преступник Л. Наполеон не прикоснулся своею рукою к тому, что так мило моему сердцу. Я был бы слишком опечален, если бы в этом отношении произошли какие-нибудь перемены». Венский конгресс. И все же разумные, волевые и культурные монархи частично способствовали тому, что в первой половине XIX в. землям Германии удалось добиться модернизационного сдвига. Германское государство обрело свое федеральное лицо, во многом характерное и по сей день. Тот парламент, заседавший во франкфуртской церкви Паульскирхе (ее еще называли «колыбелью германской демократии»), в 1848 г. сделал даже попытку разработать конституцию новой Германской империи. Империя мыслилась немецкими парламентариями как федеративное государство с сильной центральной властью, в которой федеральные земли, сохраняя самостоятельность, подчинялись бы центру, хотя царившие наверху порядки не очень-то помогали пробуждению республиканского и парламентского духа. При всех его достоинствах Иосиф II был почти «маньяком абсолютизма». Фридрих II ко всякого рода сеймам и совещательным собраниям, где, как он однажды выразился, бессильные депутаты «лают на луну», испытывал одно презрение. Ясно, что и вопрос единства немцев должен был решиться как-то иначе. Заметим, что к объединению Германии практически все европейские страны относились с глубокой настороженностью и подозрением. В памяти народов Европы и России были еще свежи деяния Карла Великого и его «Священной» империи, набеги и грабежи крестоносцев, военные успехи грозного Фридриха и т. д. Против союза в той или иной мере выступали Австрия, Франция, Англия, Польша, Дания, Россия и другие. Германские племена, которые прославили себя со времен Рима дерзкими военными походами, смелыми завоевательными устремлениями, ценили военную доблесть как наиважнейшее качество. Среди немцев всегда было немало тех, кто среди богов-олимпийцев богу Меркурию предпочитал Марса, а искусному Виланду – мужественного Зигфрида-воина. Вспомним, что и вся их мифология вращается вокруг сражений, схваток за золото, постоянных свирепых битв воинов, оживающих после смерти, и т. д. и т. п. В воспитательном кодексе германцев, пусть даже и между строк, все время ощущается присутствие культа воина как всеобщего властителя (regnatoris omnium dei) и повелителя. Хотим мы того или нет, но придется и нам в данном повествовании воздать должное богу меча – Тиру! В церкви Паульскирхе заседало германское национальное собрание (1848–1849). «Железный» Бисмарк как-то скажет, что Германия оказалась слишком тесной для Австрии и Пруссии и что немцам в самом ближайшем будущем придется отстаивать против Австрии их право на существование. Понятно, что и Австрия старалась сохранить статус-кво. В 1859 г. умер К. Меттерних, могущественный австрийский канцлер. С ним канула в Лету и старая Австрия, которая после Венского договора 1864 г. больше была озабочена внутренними преобразованиями. Меттерних любил повторять: «Чтобы побеждать людей, нужно только одно – уметь ждать». Ждать в политике порой очень опасно. Австрия к тому времени уже не была могучей империей, державшей в страхе Европу. Время пришло – и она дождалась Бисмарка. Кто же был этот человек, ставший легендой Германии, ее «каменным Роландом», достойным кисти Рембрандта или Дюрера? Отто фон Бисмарк (1815–1898) причислял себя к потомкам рыцарей-завоевателей, некогда основавших первые немецкие колонии на землях к востоку от Эльбы. Говорят, что их родословная прослеживалась вплоть до правления Карла Великого. Юнкерский род Бисмарков был довольно известен, хотя иные утверждают, что он происходил «от буйного портняжки из Штенделя». Прусский король называл это семейство «знатнейшим и наисквернейшим» – из-за строптивости характера. Бисмарк же особо любил подчеркивать то обстоятельство, что его предки («все до единого») исправно обнажали свои мечи в войнах против Франции. Однако отец больше внимания уделял ведению юнкерского хозяйства, нежели битвам за отечество. После первой же военной кампании он в 23 года оставил военную службу. Король даже отобрал за это у него звание ротмистра и мундир. В решающие для судеб Европы и Германии дни сражений с Наполеоном Фердинанд Бисмарк женился и, вместо того чтобы обнажить шпагу за фатерлянд, с неменьшим пылом сражался в постели. Итогом «сладких сражений» и стало появление на свет маленького Отто. Рождение его несколько уменьшило боль от позора Йены и Аустерлица, где пруссаки были наголову разгромлены французами. Бисмарк был крепким хозяином и мирным кутилой, любившим портвейн, вишневку, кофе и гусиную печенку. Сын также признавался, что смолоду любил «длиннные сосиски и коротенькие проповеди». Со стороны же матери, Вильгельмины, в его роду были Менкены, профессора истории и права, интеллектуалы-юристы высокого уровня. Эта женщина обладала острым умом и оказала значительное влияние на судьбу сына. Мать сделала все возможное, чтобы вдолбить в воинственную прусскую голову любовь к знаниям. Бисмарк писал, что его воспитание подчинялось принципу, согласно которому «все должно служить развитию ума и скорейшему приобретению положительных знаний». Так воспитывались многие немцы в начале XIX века. В сознании нации живы триумфы немецкой науки, литературы и философии. Бисмарки – типичная немецкая семья, которая делала упор на физическое развитие и не очень жаловала церковные проповеди. Отец не был верующим христианином, мать была теософкой, склонной к мистике (обожала Сведенборга и Месмера). Юноша предпочитал молитвам занятия гимнастикой, плаваньем и фехтованием. Уже тогда культ тела в Германии стал как-то незаметно вытеснять культ духа и мысли. В школе Бисмарк также ничем особо не выделялся, разве что пренебрежительно относился к учителям (став старше, он выскажет им слова благодарности). Он любил читать Шиллера и Гете, уважал Шекспира, но был совершенно равнодушен к истории Древней Греции или Рима. В нем совершенно не ощущалось стремления иных интеллектуалов zu den alten Gnttern (к древним богам – нем.) И тем не менее его пример лишний раз убеждает нас в том, что немецкая нация умеет «делать бисмарков», то есть воспитывать в лидерах патриотизм, дисциплину, ответственность. Можно вспомнить его слова о том, что все исторические победы Германии стали заслугой немецкого учителя. Канцлер признавал и себя естественным продуктом государственной системы образования, относясь с уважением к этой системе, укрепляя и лелея ее. Бисмарк писал в мемуарах: «В воспитательном заведении Пламана, устроенном на основе принципов Песталоцци и Яна, частичка «фон» перед моей фамилией мешала мне чувствовать себя непринужденно в обществе сверстников и учителей. Равным образом в гимназии у Серого монастыря (zum Grauen Kloster) мне пришлось испытать на себе со стороны нескольких учителей ту ненависть к дворянству, которую сохранила значительная часть образованного бюргерства как воспоминание из времен, предшествовавших 1806 г. Но даже эта агрессивная тенденция, проявлявшаяся при известных обстоятельствах в бюргерских кругах, ни разу не вызвала с моей стороны каких-либо ответных действий». Каковы были его жизненные устремления? В политическом плане взгляды Отто еще не оформились. Он раздвоен между республикой и авторитаризмом. Бог всерьез его не интересовал, хотя Бисмарк сохранял в отношении него должный пиетет. Вступив в пору зрелости, он перестал молиться, предпочитая поболтать с хорошенькой женщиной или же «привести в чувство» гувернантку, вдруг упавшую без чувств к нему на руки (впрочем, смерть любимой женщины и женитьба впоследствии все же вернули его в лоно Христово). Обучение в Геттингене, в самом свободном академическом центре Германии, оставило свой след. Заносчивый и самоуверенный юноша стал членом одной из замкнутых студенческих корпораций (1832). Данный период отмечен тем, что за 9 месяцев он принял участие в 25 «поединках чести». Память о том, что отец не пожелал заслужить наград на полях сражений, видимо, лишь подстегивала его агрессивность. В остальное время он читал Байрона и Вальтер Скотта, мечтал о приключениях, битвах и был «непрестанно пылко влюблен». Профессоров, как и все академическое сословие в целом, он терпеть не мог, хотя упорно изучал право, с интересом слушал лекции А. Герена, специалиста по меркантилизму и системе европейских государств XVIII в. И то и другое в дальнейшем ему весьма пригодится. Геттинген пришлось покинуть, и он заканчивал уже Берлинский университет, где и защитил диссертацию по философии и политической экономии. Там преподавал и Ф. Шлейермахер, у которого будущий канцлер воспринял совет из его «Монологов»: «Ты должен раз и навсегда упорядочить свою жизнь. То, чему слишком поздно научает людей старость, куда насильственно влечет их время в своих оковах, – то, в силу свободного избрания могучей воли, пусть уже теперь лежит в основе твоего отношения ко всему, что есть мир». Теперь он мог с полным правом вступить на чиновничье поприще. Что его ожидало? Карьера судебного следователя, офицера, дипломата. Бисмарка такая перспектива совершенно не привлекала. В одном из писем он делился с другом своими опасениями: «Так что я, пожалуй, откажусь от портфеля министра иностранных дел, несколько лет поиграю со шпагой, дрессирующей рекрутов, потом возьму жену, буду делать детей, пахать землю и подрывать нравственные устои моих крестьян фабрикацией непомерного количества водки. Стало быть, если тебе через десять лет доведется приехать в здешние места, ты найдешь упитанного офицера ландвера, этакого усача, который божится и ругается так, что земля дрожит, питает большое отвращение к французам и нещадно колотит собак и слуг, когда его тиранит жена». Он повторял не раз, что его вовсе не радует перспектива заполучить самый увесистый орден и самый длинный титул в Германии. Судьбе было угодно приготовить Бисмарку, как и Кромвелю, другую карьеру. Однако прежде он должен был войти в заводь хозяйственных забот, занятий сельских хозяйством, лошадьми, шерстью и навозом.[570] После краткого прохождения военной службы (в гвардейском батальоне егерей) он вернулся домой. Возвращение ускорила и ранняя смерть матушки, которой так и не дано было предугадать, кем станет ее сын в будущем. На его плечи тут же легли заботы о поместье. В университете ведению сельского хозяйства его не учили, ибо это был не его профиль. Но он еще в армии начал читать книги и статьи по аграрной экономике. Затем стал вникать в тайны бухгалтерии и химии, благо, что между двумя этими предметами немало родственного. С уверенностью можно сказать, что он оказался сметливым и практичным землевладельцем. Как бы там ни было, а ценность управляемых им поместий за 9 лет возросла более чем на треть. При этом он любил выпить и поиграть в карты (и даже просаживал немалые суммы). Потом Бисмарк говаривал, что «выучился своему стилю дипломатии на конских ярмарках в Померании». Если бы русские посылали иных своих премьеров, генералов и министров прежде на ярмарки и конюшни, может в этом было бы больше пользы, чем в направлении их в спецшколы и академии? Еще одним большим плюсом сельского затворничества для Бисмарка стало то, что тут у него появилось время. Это ведь не Берлин, не Лейпциг и даже не Геттинген. Тут ни с кем не подерешься, не увлечешься сногсшибательной дамой и даже не напьешься в одиночку. Он «сменил перо на плуг», а карты на книги. Читал Бисмарк запоем как на немецком, так и на иностранных языках (Спиноза, Цицерон, Шекспир, Байрон, Гегель): «Все мое общее образование идет от того, что в те годы, когда мне еще нечего было делать, я нашел у себя в имении библиотеку, книги обо всем, что надо уметь и знать, и в буквальном смысле слова ее проглотил». Так он получил по тем временам прекрасное общее гуманитарное самообразование. А чтобы чтение шло веселее, он изредка баловался любимой смесью (шампанское и портер). Когда же им овладевала тоска, он задирал юбки всем без исключения. Как жаловался его друг Кейзерлинг, Бисмарк «следовал зову своих естественных инстинктов без каких-либо угрызений совести». Он и сам признал, что водил дружбу с дурной компанией любого рода. С батраками он был менее покладист, чем с дамами, с соседями грубоват и заносчив, но не спесив. Иногда постреливал в потолок, чтобы возвестить о своем прибытии. При нелюбви к французам к англичанам он был очень даже расположен. Его подготовили к этому чтение английской литературы и романы с прелестными англичанками. Некая английская белокурая бестия выставила его в Висбадене на 200 фунтов стерлингов: даром что дочь священника (Лорейн-Смит). Роман был столь бурным, что он просадил все имевшиеся деньги и лишился работы. Впрочем, все это случилось еще до начала сельского уединения. Мысли о греховной страсти с англичанкой и погнали его в Англию. Тут его поразили вежливость и любезность англичан, железные дороги, туннели, кафедральный собор в Йорке и мясные порции. Немец, скуповатый, как все соотечественники, все никак не мог понять, как это можно отрезать мяса столько, сколько хочешь, и есть до отвала за ту же цену… Таков был в ту пору «дер толле Бисмарк» («бешеный Бисмарк»). Его нрав скрашивали сестра Мальвина и другие женщины. Однако вскоре вихрь революций потряс Германию. Это был зов рыцарской плоти, клич боевого рога, услышав который Бисмарк встрепенулся и с пистолетом и четырьмя патронами в кармане ринулся в Потсдам на выручку королю. С немцами произошло примерно то же, что и с нами. Революция вскружила головы обывателям. Король Фридрих Вильгельм пошел на поводу у либералов. Консерватор-романтик Бисмарк хотел вернуть монархию в старое русло, но это было ему не под силу. «Прошлое погребено, – заявил он депутатам ландтага, – и я больше, чем кто-либо из вас, сожалею о том, что никому не под силу возродить его теперь, когда сама монархия бросила ком земли на его (короля) гроб». Бисмарк уже тогда понял суть бюрократии, с легкостью менявшей свои убеждения на противоположные («привыкнув держать нос по ветру»). По словам отца, он питал отвращение к занятиям в правительственной канцелярии.[571] Это не помешало ему стать первым чиновником страны. Объединение германской нации должно было стать задачей сильного, умного, волевого политика (как и объединение славян в единое государство). Немцы давно уже задавали себе вопрос «Где же отечество немца?» (Пруссия, Австрия, Северная или Южная, Западная или Восточная Германия?). Эти слова даже вошли в строки национального гимна. Многие были убеждены, что их родина – всюду, где звучала немецкая речь. Став президентом совета министров в Пруссии (1862), Бисмарк решительно взялся за дело. Он выдвинул идею единства как краеугольную идею имперской конституции (1870). Проблема укрепления единства российского государства также должна решиться «железом и кровью», но еще более – умом! А. Дюрер. Адам и Ева. Раздробленность немцев мешала созданию рынка, свободе передвижения, унификации права, всей будущности Германии. Во время встречи в Паульскирхе, в частности, отмечалось, что в одном только великом герцогстве Гессен-Дарм-штадт с населением в 300 тыс. человек было столько же чиновников, сколько и в Соединенном Королевстве Великобритании с Северной Ирландией. Конечно, это было неэффективно. Время настоятельно требовало создания единого немецкого союза. Трудную историческую задачу по объединению Германии судьбе было угодно возложить на Отто фон Бисмарка, заявившего: «Меня не устрашает вся Европа».[572] Обладая недюжинным талантом, острым умом, крепкой волей, он понял, как можно объединить германские государства: «Не словами, но кровью и железом будет объединена Германия». Точнее это заявление звучало так: «Пруссия должна собрать воедино все свои силы, выжидая благоприятный момент, который до этого вот уже несколько раз был упущен. Границы Пруссии, ограниченные Венским договором, не благоприятствуют здоровой политической жизни, и самый насущный вопрос дня будет решен не речами и не большинством голосов – кстати, именно в этом и заключалась величайшая ошибка 1848 и 1849 годов, – а железом и кровью». Ярый авторитарист, Бисмарк ненавидел революцию и кричал, что виселица должна быть «в порядке дня». «Бешеный» (так звали его соседи) приветствовал разгон парламента прусскими штыками. Эти «достоинства» были прекрасно известны прусскому королю. Поэтому Фридрих Вильгельм, когда зашла речь о включении Бисмарка в состав правительства в ранге министра, отказал и даже сделал приписку на полях: «Заядлый реакционер, от него пахнет кровью, использовать позднее». Фраза удивительная по своей четкости и определенности. Таких людей как Бисмарк судьба обычно приберегает на крайний случай. Здесь надо было бы откровенно сказать, что у каждого времени свой сорт политиков. Во времена иллюзий и утопических надежд обычно в ходу у властей либералы. Те много всем обещают, цветисто говорят – и не берут на себя никаких твердых обязательств. На самом же деле либералы и демократы – самые никчемные и паскудные людишки на всем белом свете. Особенно это справедливо для Германии и России. Один из немецких политиков в минуту редкой откровенности так сказал о них: «Другие народы бывают часто рабами, но мы, немцы, всегда лакеи» (Берне). Подобное лакейство ни в ком так ярко не выражено как в российских демократах и либералах. Но и немцы ни в чем им не уступают. М. Бакунин говорил, что немецкий либерализм, за исключением немногих лиц и случаев, был особенным проявлением лакейства, общенационального лакейского честолюбия. Он утверждал, что немцы «никогда не нуждались в свободе», и что «жизнь для них просто немыслима без правительства, т. е. без верховной воли, верховной мысли и железной руки, ими помыкающей». И чем сильнее эта рука, тем «более гордятся они, и тем сама жизнь становится для них веселее».[573] Это же справедливо и в отношении нас. Немцам и русским необходим, органично и естественно, «железный кулак» (в сочетании с осознанной свободой). Для кого-то это, возможно, и неудобно и неприятно (для господ евреев, привыкших рассматривать весь мир, как одну большую кровать свального греха), но только в таких условиях наши народы смогли добиться невозможного и великого. Кажется, Гете говорил, что любит тех, кто жаждет невозможного. Таким человеком и был Бисмарк. Если бы его не было, Германия должна была бы создать его искусственно, как знаменитого Голема. Во время Крымской войны он уже стал государственным деятелем европейского масштаба. Нам представляется знаменательным, что рождение его как государственного мужа произошло при прямом участии России. Не станем вводить вас в исторические тонкости борьбы той поры вокруг Турции, «больного человека» Европы (кстати, так и не вылечившегося), вокруг ключей от Гроба Господня и т. д. и т. п. Строго говоря, речь и тогда шла о переделе сфер европейского влияния. Картина, до боли схожая с нынешней, когда нас «мудрецы» намерены выставить из Европы. Хотя тысячи прохвостов и глупцов упорно пытаются доказать обратное (что понятно, ибо народ может попросту растерзать их за подлую капитуляцию). Что ни говори, а только Россия и может сделать из немца «великана». Величие Бисмарка состояло в том, что он понял простую, но важнейшую истину: будущее Германии может быть обеспечено только в союзе с Россией. Хотя в самой правящей верхушке было немало тех, кто все еще мыслили категориями тевтонских набегов. Однако Бисмарка, человека образованного и начитанного, не проведешь фальшивкой типа «завещания Петра Великого», сфабрикованной в Париже в начале XIX в. Там утверждалось, что Россия якобы ведет подрывную работу против всех европейцев с целью добиться мирового господства. Либералы выступали с позиции врагов России, желая сразиться с ней (вместе с Западом). Когда принц попросил высказаться откровенно, так, как того требуют «не только европейская ситуация, но и истинные интересы дружбы к России», Бисмарк занял сторону России. В «Мемуарах» он писал: «Желая избавить принца от этих навязанных ему идей, я стал доказывать, что мы сами не имеем абсолютно никакой причины воевать с Россией и что у нас нет в восточном вопросе никаких интересов, которые оправдывали бы такую войну или хотя бы необходимость принести в жертву наши давние дружеские отношения к России. Наоборот, всякая победоносная война против России при нашем – ее соседа – участии вызовет не только постоянное стремление к реваншу со стороны России за нападение на нее без нашего собственного основания к войне, но одновременно поставит перед нами и весьма рискованную задачу… А раз наши собственные интересы отнюдь не требуют разрыва с Россией, но скорее даже говорят против этого, то, напав на постоянного соседа, до сих пор являющегося нашим другом, не будучи к тому спровоцированы, мы сделаем это либо из страха перед Францией, либо в угоду Англии и Австрии». В таком случае немцы выступили бы в роли «индийского вассального князя», который воюет за интересы Британии. В этом отчетливо прослеживаются намерения русофобско-проеврейской партии Бетман-Гольвега, желавшей столкнуть немцев и русских, а самим при этом править.[574] Хотя критики и бросали в его адрес обидные колкости, называя «казаком с берегов Шпрее», не стоит преувеличивать русской ориентации Бисмарка. На это он реагировал хладнокровно, говоря, что не является ни сторонником Запада, ни сторонником России. Он – немец, и к тому же пруссак. А то, что о нем говорила королева Елизавета (в дневнике она скажет о нем как об «очень русском») или тем более Энгельс с Марксом, и вовсе его не волновало (последний утверждал, что главным министром его назначили Франция с Россией). Затем Бисмарк прошел дипломатическую школу (посол в Петербурге и Париже). О своем пребывании в Петербурге он писал как о хранении бренного тела «в холодильнике на Неве». В Париже было теплее, к тому же он увлекся графиней Екатериной Орловой. Та играла ему на рояле Бетховена, Шуберта и Мендельсона. Вероятно, его специально бросили на два решающих направления, чтобы подготовить к роли премьер-министра. Он изволил шутить: «Самим провидением мне суждено быть дипломатом: ведь я даже родился в день первого апреля». Германия, наконец-то, получила в правители не безвольную тряпку, а мудрого и сильного политика, который не заискивал ни перед Англией, ни перед Францией, ни перед Австрией. Кстати, когда к нему перед отъездом явился еврейский банкир Левенштейн, агент Ротшильда, и предложил за 30 тысяч талеров защищать при дворе Петербурга интересы Австрии (точнее, интересы еврейского капитала), тот вывел олигарха за дверь и пинком в зад спустил с лестницы, бросив фразу: «Честные послы короля неподкупны». Объединение Германии стало результатом не речей в парламентах, не решений европейских правительств, а итогом двух победоносных войн (против Австрии и Франции, при нейтралитете России). Бисмарк прав, говоря, что война против них не более аморальна, чем предшествующие войны Австрии и Франции против Пруссии. Каковы же итоги? Возродилась вновь Германская империя. Немец получил доселе невиданные возможности. Г. фон Бунзен сказал: «Бисмарк делает Германию великой, а немцев маленькими». Чушь. Он лишь открыл дорогу к величию страны и народа, и не его вина, что элита распорядилась не лучшим образом этим наследием. «Железный канцлер» Отто фон Бисмарк. 1870-е гг. К тому времени Германия резко рванулась вперед… Всякому мощному движению великой нации предшествуют серьезные успехи в промышленности и торговле. Не была исключением и Германия. К началу XIX в. страна заметно отставала от ведущих европейских стран в данной области. Изменения наметились в эпоху, как ни странно, наполеоновских завоеваний, когда в Рейнской области и на немецком побережье Северного моря в 1803–1815 гг. создаются по французскому образцу торговые и промышленные палаты (Кельн, Майнц, Любек). Позднее в результате слияния старых купеческих цеховых корпораций восточнее Эльбы возникли более крупные организации (Берлин, Данциг, Магдебург). Успех был столь очевиден, что в 1830–1840 гг. торговые палаты создаются повсюду в немецких землях. Иначе говоря, с этого времени немецкая промышленная буржуазия получила эффективное орудие для защиты своих интересов. Крайне важно и то, что молодая немецкая буржуазия выступала в тесном союзе с промышленниками. Это сделало немецкие товары более конкурентоспособными. Первое условие успеха нации – тесное единство промышленности, капитала, торговли. Однако в условиях раздробленности у Германии не было бы никаких шансов, если бы не организовался Германский таможенный союз (1834). Он объединил почти все германские государства. На территории княжеств, вошедших в союз, были отменены все местные тарифы и установлены единая таможенная граница и общий внешний тариф. Правда, и таможенный союз не мог действовать эффективно и в полную силу в условиях политической раздробленности страны. Все же промышленность стала развиваться более быстрыми темпами, чему способствовало установление защитных таможенных пошлин. Немецкая буржуазия имела немало светлых голов, подобных Т. Фрею, Д. Ханземану и другим. Те стали инициаторами создания Германского конгресса торговых палат (1861), куда вошли торговые и ремесленные палаты, торговые правления, отраслевые предпринимательские союзы всех государств – членов Германского таможенного союза. Важно подчеркнуть, что за 10 лет до основания единого германского государства возник общенациональный орган, работавший на единение немцев. Таким образом, экономика стала приводным ремнем политики. Здесь были установлены правила по свободному обмену товарами, судоходству и т. д. Остро стоял вопрос о том, под чьей эгидой объединится Германия – под эгидой Австрии или Пруссии. Все решала, в итоге, проблема конкурентоспособности двух промышленностей и двух армий. Война является своего рода сочетанием и воплощением наук, искусства и воспитания. Военный теоретик Клаузевиц проводил подобные аналогии. Он называл военное искусство политикой, «сменившей перо на меч», отдавая предпочтение политике, ибо в ней в гораздо большей степени присутствует разум. Видимо, Клаузевиц все же хорошо понимал полную несовместимость начал духовных и созидающих со смертью и разрушением. «Война есть деятельность воли против одухотворенного реагирующего объекта. К такого рода деятельности мало подходит схематическое мышление, присущее искусствам и наукам…» – говорил Клаузевиц. Мы считаем иначе. Именно война по большому счету схематична и губительна для всякого живого, творческого и подлинно человечного духа. Однако к ее услугам порой приходится прибегать в тех случаях, когда бессильны все прочие способы разрешения проблем и конфликтов. Имеет ли война какое-либо отношение к образованию и воспитанию? Бесспорно. Вся человеческая история – это история непрерывного военного воспитания. Хотя данная тема и лежит в стороне от нашего исследования, не хотелось бы, чтобы русский народ оказался среди неуспевающих учеников в этой наиважнейшей области знаний. К тому же это опасно, ибо мир держится оружием. Слова известного государственного деятеля Германии графа Шверина (1863) – Recht geht vor Macht (Право выше силы) зачастую оказывались полнейшей фикцией.[575] Право выше силы, если та стоит за этим правом. Экономически Германия давно уже была готова к объединению. Победа Мольтке над австрийцами под Садовой открыла Бисмарку путь к реализации давней цели воссоединения (3 июля 1866 г., в день битвы, у Бисмарка в кармане был яд, который он в случае поражения, якобы, был готов принять). Битва при Садовой, где Пруссия победила Австрию, стала лишь следствием, завершением спора экономик двух стран. Пруссия сумела с большой пользой воспользоваться периодом экономического подъема (1834–1873). Тогда в стране стали быстро создаваться новые фирмы, предприятия, акционерные общества, а главное, стремительно развивались отрасли промышленности («эпоха грюндерства»). В итоге промышленное производство в стране за 50-е годы XIX в. удвоилось, превосходя к 1860 г. почти по всем показателям французскую промышленность. Хотя пока еще немецкие товары и уступали английским. Для ликвидации разрыва в 1876 г. был создан Центральный союз германских промышленников для поощрения и защиты национального труда – ЦФДИ (Centralverband Deutscher Industrieeller zur Beforderung und Wahrung nationaler Arbeit – CVDI), куда вошли союзы, работающие в области торговли, техники, ремесел и т. д. Это был важнейший этап для судеб будущей Германии. Промышленники взяли в свои руки судьбу Отечества… Это вам не жалкие криминальные выродки, угоняющие все деньги из страны за границу, своей поддержкой антинациональной власти губящие державу. В первом параграфе Устава ЦФДИ прямо и четко сказано: «Целью союза является защита интересов промышленности страны и предпринимательства в целом, а также поощрение национального труда» (труда, а не национальной безработицы, как мы видим в современной России!). Для достижения целей союз стал мощно воздействовать на экономическое законодательство империи, на заключение договоров о судоходстве с иностранными государствами, развитие взаимоотношений с рабочими, на формирование общественного мнения в духе общности интересов производителей и потребителей, общности интересов капитанов индустрии, рабочих и инженеров. Вся политика страны фокусировалась вокруг этих важнейших пунктов (и самым главным было то, что банкиры, политики, промышленники, директора не грабили тружеников столь цинично, преступно и нагло).[576] Настал черед и Франции… Отношения французов и немцев еще со времен Хильдерика и Хлодвига, то есть с V–VI вв. н. э., были довольно сложными. Их можно было сравнить с взаимоотношениями единокровных братьев, между которыми идет давний спор об отцовском наследстве или первенстве в семье. Психологически эти народы (особенно пруссаки и французы) издавна испытывали друг к другу скрытую неприязнь, если не ненависть. Писал же Бакунин о том, что «французоедство сделалось повальною болезнью в Германии». А известнейший романист А. Дюма-отец, посетивший в 1866 г. Неаполь, Флоренцию, Австрию и Пруссию, привез из путешествия роман «Прусский террор», в котором далеко не лестным образом обрисовал немцев. Вот что Дюма писал по поводу царивших там настроений: «Тот, кому не довелось путешествовать по Пруссии, не может себе представить ненависть, какую питают к нам пруссаки. Это своего рода мономания, замутившая самые ясные умы. Министр может стать популярным в Берлине лишь в том случае, если он даст понять, что в один прекрасный день Франции будет объявлена война». В облике некоего Безевека нарисован образ воинственного пруссака, в самых общих чертах чем-то схожий с портретом Бисмарка.[577] Баланс сил складывался не в пользу Франции. Создание Северо-Германского союза (1867) сделало прусского короля властителем Германии. Франция после провала мексиканской авантюры выглядела ослабленной. К тому же мечтавший о лаврах знаменитого предшественника Наполеон III вознамерился присоединить к Франции земли Бельгии и Люксембурга, против чего выступали Англия и Пруссия. Пришлось идти на попятную. Иначе говоря, и на дипломатической почве французы потерпели поражение. Как всегда бывает в таких случаях, глупое и бессильное правительство решило подкрепить пошатнувшийся авторитет маленькой победоносной войной. Учитывая, что французы обосновались в Египте, Тунисе, Алжире, где очевиден интерес Англии, та отнюдь не рвалась помочь Франции. Против нее были настроены и итальянцы, не простившие ей поддержки австрийцев и разгрома отряда Гарибальди. Франция осталась наедине с Пруссией. Прав был Цицерон, предупреждая: Videas, quid agas (Думай о том, что делаешь). Грустно об этом говорить, но едва ли не вся внешнеполитическая сцена мировой истории заполнена лжецами. Императоры, канцлеры, президенты, премьеры, министры, послы и т. д. и т. п. лгут друг другу и соперникам самым что ни на есть бессовестным образом. В аду, который столь искусно описал Данте, все они наверняка составляют дружную и тесную компанию… Вот и хваленый Бисмарк частенько пускал в ход обман, шантаж, угрозы, провокации… Войну с Францией он начал, по его собственному признанию, придав оскорбительный смысл депеше короля Вильгельма I. Перед смертью канцлер даже хвалился тем, что спровоцировал войну между Пруссией и Францией. Об этой «подделке», об укороченной депеше, принявшей, таким образом, форму оскорбления, он сказал: «Это будет красный платок на галльского быка». Но надо отдать ему должное: он ловко провел Францию, вынудив ее сохранить нейтралитет в войне Пруссии с Австрией. Затем набросился на Францию. Впрочем, ранее и Наполеон безжалостно покорил Пруссию. Девиз знакомый – «Разделяй и властвуй!» Затем французы были разбиты наголову под Седаном (1870), где армия маршала Мак-Магона капитулировала (во главе с самим императором Наполеоном III). А перед этим бездарный военный министр Лебеф хвастливо заявлял: «Прусская армия? Ее нет, я ее отрицаю». Тут вполне к месту было бы напомнить ироничные слова того же Бисмарка, говорившего, что никогда так не лгут, как после охоты, во время войн и перед выборами.[578] Прошло несколько месяцев, и Париж оказался в осаде, а «лягушатники» оказались вынуждены есть собак, коней и кошек. Впрочем, трудовой люд всегда жил впроголодь. Продажа собачьего и кошачьего мяса в осажденном Париже. Нет на свете более завзятых фантазеров, чем рыбаки, генералы и полковники. Чем больше звезд, тем больше грез. Впрочем, вряд ли стоит отделять психологию армии от чувств и настроений народа. Ранее отмечалось, что в жизни народов мифы играют важную роль в установлении стереотипов поведения. Французы поплатились за мифы, созданные наполеоновской эпохой. Они были убеждены в превосходстве их армии, их оружия. Реальная жизнь (в лице прусской армии) безжалостно развеяла иллюзии. В рассказе А. Доде «Осада Берлина» выведен образ такого бравого вояки, французского полковника Жува, бывшего кирасиром еще во времена Первой империи… С началом войны Франции и Пруссии тот на Елисейских полях снял квартиру с балконом, чтобы стать свидетелем победоносного возвращения своих войск. Все французы были уверены: одержана крупная победа, 20 тыс. пруссаков убито, кронпринц взят в плен. Когда же выяснилось, что Наполеон и французская армия потерпели страшное поражение, полковника хватил удар. И тогда, чтобы вернуть отца и деда к жизни, все родные стали подавать ему вымышленную картину кампании. Они сознательно лгали, рассказывая о победах, которых не было, о движении французских войск по Германии – к Берлину. Старик буквально ожил. Специально для него сочиняли вымышленные письма от сына. В свою очередь и он писал ему на фронт письма, давая советы, как вести себя с побежденной Германией, мечтая о скором взятии французами Берлина («Будь великодушен к несчастным. Не усугубляй тягот оккупации»). А в это время пруссаки осаждали Париж, и сами французы страдали от бомбардировок, эпидемий и голода. Друзьям и родным, уже два месяца питавшимся только кониной и кошатиной, обессилевшим от голода, он после сытной трапезы (ему давали мясо и белый хлеб, дабы сохранять иллюзии) рассказывал, как при роковом отступлении из России они ели конину. Наконец, в один из дней, когда немцы должны были войти в Париж, старик, вероятно, что-то услышав, решил, что французы вступают в Берлин. Он облачился в парадный мундир – и вышел на балкон здания, откуда открывался вид на Елисейские поля. Париж походил на покойника, облаченного в саван. «Он подумал, было, что ошибся… Но нет!.. Вот заблистали острия касок, забили иенские барабаны, и под аркой Звезды, в такт с тяжелой поступью взводов и бряцанием сабель, загремел победный марш Шуберта!.. Тут среди угрюмого молчания площади раздался крик, страшный крик: – К оружию!.. К оружию! Пруссаки! Четверо передовых улан видели, как стоявший на верхнем балконе высокий старик зашатался, взмахнул руками и упал навзничь. На сей раз полковнику Жуву пришел конец».[579] Бедный старый полковник! Бедная страна, продолжающая жить воспоминаниями о былых победах и ничего не сделавшая для того, чтобы заложить основы новых побед. Конец ее может быть куда более трагичен. Порой заблуждения быстрее ведут к гибели, чем ошибки и даже военные поражения. 18 января 1871 г. в Версале торжественно провозглашено создание Германской империи. Таким образом, дело, начавшееся в 1864 году нападением на герцогства, было доведено до конца. Три победоносные войны – против Дании, Австрии и Франции – в корне изменили условия европейской политической жизни. Германия до сих пор фактически не существовала в качестве политической силы; старая римско-германская империя имела универсальный, а не национальный характер. Теперь она сделалась ведущим государством в Европе и оставалась таковым до начала XX в. Пруссия дала Германии то, чего ей до сих пор недоставало, а именно: дух дисциплины, военной мощи и организации. Если Бисмарку и не удалось совершенно преодолеть в немцах «ленивую закваску южногерманского уюта», то все-таки как немцы, так и австрийцы уже с большим почтением стали смотреть на орла, держащего в когтях острый меч. Пруссия довела начатое ею дело до конца, хотя сомнения и не покидали немцев. В момент подписания исторического документа о создании Германской империи принц сказал: «Пожелаем успеха этому с таким трудом возведенному хаосу!».[580] Кстати, мы намеренно опускаем ужасы той войны. Стоило бы вспомнить, что расстрелы французов стали обычным явлением. Бисмарк лично поддержал и идею депортации всех жителей из тех регионов, где были случаи неповиновения немцам, отправку их в специальные концлагеря. По этому поводу Л. Бамбергер писал: «Жестокость – определенно один из его инстинктов». Российский читатель помнит, что на эти кровавые европейские события откликнулся и поэт Ф. И. Тютчев. Он сформулировал иные подходы к решению международных споров, нежели упомянутая Blut und Eisenpolitik («Политика крови и железа» – нем.). Однако он же предвидел в стихотворении «Два единства», грядущее столкновение различных культур, западноевропейской и славянской, возможно, неминуемо: Из переполненной господним гневом чаши Три силы сыграли решающую роль в объединении Германии – гений и воля О. Бисмарка, талант и оперативное искусство начальника генштаба X. К. Мольтке (1800–1891), энергия и профессионализм великого промышленника А. Круппа. В отношении же Мольтке русский военный историк генерал-лейтенант Е. И. Мартынов писал, что тот все 50 лет своей жизни посвятил тяжкой подготовительной работе и только в 66 лет позволил себе выступить на арене как полководец. При столь серьезном и основательном подходе к делу результат не мог быть иным, даже в сравнении с Наполеоном. «Но зато какая громадная разница в результатах, – подчеркивает Е. И. Мартынов. – Сходит с исторической сцены Наполеон, и вместе с ним рушится вся его военная система, основанная на случайном явлении, – гении одного человека. Лишившись этого гения, знаменитая наполеоновская армия очень скоро обращается в неподвижное, мертвое тело. Только несколько блестящих страниц в истории говорят нам о небывало высоком развитии военного искусства в первые годы империи. Но умирает Мольтке, и германская армия, потеряв своего знаменитого полководца, остается все той же, продолжая во многом служить образцом для копирующей ее Европы».[581] Огромное значение для судеб Германии имело появление на исторической арене и Альфреда Круппа (1812–1887). В нем страна обрела своего Вулкана. Еще в Тридцатилетнюю войну семья сбывала по 1000 пушек в год. Наследник почтенной семьи не утруждал себя формальными знаниями. К тому же серьезные заботы прервали образование. У молодого человека не осталось времени для чтения, политики и тому подобных вещей. «Моей партой, – скажет он, – была наковальня». А. Крупп – неординарная, выдающаяся личность. Поэтому и иронию англичанина У. Манчестера (автора книги о семье Круппов) воспримем сдержанно: «После того как наш герой стал фигурой общенационального масштаба, история его жизни покрывалась позолотой и приукрашивалась до тех пор, пока он не превратился в некий гибрид Горацио, бросающего вызов призраку у моста в Эльсиноре, с Зигфридом, поражающим дракона. Трудно переоценить влияние этой легенды на немцев: в течение почти столетия школьников Германии учили обращать свои восторженные взоры на подвиги Альфреда, восхищаясь этим отважным юношей, который сумел вызвать волшебное пламя из холодной пасти запустелого завода отца». Пламя крупповских заводов действительно походило на адский огонь. До Круппа технический прогресс в области артиллерии находился примерно на том же уровне, что и в начале XV в., когда появились литые бронзовые пушки. Пороховая начинка ядер и снарядов оставалась той же, что в снарядах, использовавшихся китайцами против монголов еще в 1232 г. Альфред Крупп создал в 1847 г. в Эссене первую новую пушку, перековав штыки, мечи и шпаги на орудийные стволы. Слава пришла к нему со времен знаменитой промышленной выставки в Хрустальном дворце в Лондоне в 1851 г. Там он выставил огромный стальной слиток-монстр, что в те времена было немалым достижением техники. Крупп получил вторую золотую медаль, его назвали «гением в области металлургии». В перерывах между заботами он женится, уверив возлюбленную, что там, где у него, по всей видимости, «был только кусок литой стали, неожиданно оказалось сердце». Его личная жизнь не очень-то удалась, ибо его девизом стало: «Пушки изящнее женских талий». Практически же все силы и все время у него уходило на раскручивание заводской махины. Таков удел одержимых делом натур. Женщины для них – подмастерья. Они и любят тех, кто разделяет с ними их страсть. Натуры, подобные Круппу, столь же необходимы нации, как Шиллеры, Гёте и Бетховены. Мелодии техники и науки содержат присущие только им пленительные и волшебные тона. Разве изящная линия автомобиля или локомотива, строго выписанные формы корабля или самолета ласкают и восхищают наш взор меньше, чем все божественные Дианы и Венеры, вместе взятые?! Возможно, что для воина звуки волшебной флейты или скрипки звучат ничуть не менее сладостно, чем голос мортиры или пушки. Тот же Крупп говаривал: «Когда я услышу завтра грохот моего кузнечного молота, его звуки будут для меня более приятной музыкой, чем игра всех скрипок мира». Талант даже орудие смерти делает эстетичным. Хотя, разумеется, не делает саму смерть привлекательной, как и сопутствующие ей страдания, несмотря на клич: «Vive la mort!» Судьба Круппа-промышленника доказывает: в столь деликатном и сложном деле, как военное производство, нужны подпорки в виде крепкой экономики и государственной воли. Образно говоря, если бы Альфред в свое время успешно не освоил выпуск ножей и вилок, а затем и бандажей колес (коммерческий успех этого последнего изобретения был потрясающим), возможно, он так и не состоялся бы как «знаменитый Крупп», ставший с годами живой легендой. В начале XIX в. на только что созданном предприятии Круппа работало 10 человек, а в 1873 г. их уже стало 7000. Фельдмаршал граф Хельмут Карл Мольтке. 1880-е годы. Конечно, для восстановления военной мощи Германии были нужны и серьезные, дальновидные политики. К их числу принадлежал Вильгельм I Гогенцоллерн, ангел-хранитель Альфреда. Ему хватило ума и воли превратить крупповский завод в «национальный институт». Только олухи или предатели превращают национальные институты науки и техники в сараи и склады. Поистине одно поколение ничтожеств может перечеркнуть всю героическую историю! Если бы не король (а ему принадлежали некоторые новаторские идеи в области вооружений), знаменитые пушки Круппа, вероятно, так и не нашли бы дорогу к производству. А без них не было бы Седана, и Германия так никогда и не стала бы могучей державой. Хотя побеждают в бою солдаты, их победу предопределяют политики, инженеры, промышленники. Под Седаном в 1870 г. прусские войска и союзные немецкие армии имели 500 новых пушек, разбивших в пух и прах дивизии Мак-Магона (за день войско французов сократилось со 104 тысяч до 80). Исход войны и будущего Германии решен крупповским мечом![582] Призыв «Прощай оружие!» остался лишь мечтой. Немцы проявили себя как выдающиеся конструкторы и изобретатели и в других областях техники. Когда Наполеон решил в 1809 г. разработать систему более быстрой дальней связи, чем телеграф Шаппа, он обратился за помощью к немцу – Самюэлю фон Земмерингу (тот изобрел электрический телеграф). Несомненно, сыграла свою роль и главная соперница Германии – Англия, где число патентов на изобретения стремительно росло в XIX в. Не обошлось, ясное дело, и без шпионажа. Так же, как англичанин Фоли, литейщик из Сторбриджа, поэт и музыкант, воровал в XVIII в. секреты стали по всей Европе, так и А. Крупп отправился в 1838 г. в Лондон на охоту за секретами англичан. Вернувшись оттуда с некоторыми сведениями, он установил на своих заводах жестко контролируемую систему безопасности. С тех пор некоторые историки наградили его почетным титулом «отца промышленной контрразведки». Хотя у него были странности и он не отличался особой скромностью, говоря, что ему «не нужно справляться о чем бы то ни стало у Гете или у кого бы то ни было еще», нельзя не воздать должное его таланту и творческому чутью. Он первым стал создавать в Германии крупные, хорошо оплачиваемые, главное весьма эффективные научно-исследовательские группы, а его личный музей вскоре стал одним из самых знаменитых и удивительных в Европе.[583] Адольф Мендель. Железопрокатный завод. Число первоклассных немецких талантов в области науки и техники чрезвычайно велико. Всех их не перечесть. Немецкие земли богаты мастерами и первооткрывателями. В одной Нижней Саксонии список талантов внушителен. Среди героев этой земли: Д. Пининг, находившийся на службе у датчан и за 19 лет до Колумба добравшийся до континента Америки, Г. Лейбниц, разработавший в Ганновере двоичную систему чисел и построивший первую в мире эффективную счетную машину, К. Гаус из Брауншвейга, изобретший телеграф, Р. Бунзен из Геттингена – цинково-угольную батарейку, Э. Берлинер из Ганновера – граммофон, К. Ято из Ганновера, совершивший первый в мире моторизованный полет в Варенвальдской пустоши за три месяца до братьев Райт из США, Вернер фон Сименс из Ленте, наладивший производство электрической энергии с помощью динамо-машины, Вильгельм Рентген, немецкий физик, открывший «лучи икс», создавшие радиологию, и многие-многие другие замечательные немецкие таланты. Эрнст Вернер Сименс (1816–1892) известен как изобретатель в области электротехники, промышленник и создатель крупнейшего электротехнического концерна. В 1867 г. он, как уже выше было сказано, создал электромашинный генератор, в 1870 г. построил первую практически пригодную стеклоплавильную печь с ванной, а в 1879 г. попытался применить ток в бурильных машинах. Тогда же он показал на Берлинской промышленной выставке узкоколейку. По его проекту проложена электрическая дорога Берлин—Лихтерфельд. В России он установил телеграфную связь между городами, за что в 1882 г. был избран почетным членом Петербургской академии наук. Хотя у нас использовались и аппараты известного французского изобретателя Ж. Бодо.[584] Даже словосочетание «философия техники» впервые употребил немец Э. Капп в книге «Основные направления философии техники. К истории возникновения культуры с новой точки зрения» (1877). Несколько позже другой немецкий философ, Ф. Бон, одну из глав книги «О долге и добре» (1898) также посвятил философии техники. В 1898 г. российский инженер немецкого происхождения П. Энгельмейер посвятил проблемам философии техники отдельную брошюру, названную «Технический итог XIX века». Многие его работы были переведены на немецкий язык.[585] Этим не исчерпывалось богатство немецкой науки. Она продолжала процветать в германских университетах и промышленных центрах. Рост промышленности ускорил становление и развитие специального образования. В Мюнхене, Берлине, Брауншвейге, Ганновере, Ахене возникли высшие технические и профессиональные школы. Зародились многочисленные научные общества и академии: в 1700 г. – Академия наук в Берлине, в 1759 г. – Баварская академия наук, в 1765 г. – Горная академия в Фрейбурге. В конце XVIII – начале XIX вв. во Фрейбурге было всего около 10 тыс. жителей, но учили в той же Горной академии серьезно и обстоятельно. У истоков ее стояли Ф. Оппель и Ф. Гейниц, двоюродный дед писателя Новалиса. Тут учились студенты из многих стран мира. Поэтому устав Фрейбургского заведения гласил по-библейски строго и лаконично: «Леность в учебе должна пресекаться неумолимо!» Столь мощный прогресс в образовании приведет к тому, что к началу XX века в Германии будет насчитываться 60 тыс. народных школ, десятки университетов и технических вузов. Вся эта образовательная «индустрия» работала во славу немецкой нации. И работала, надо сказать, превосходно.[586] К середине XIX в. в Германии появилось новое поколение мыслителей. К их числу принадлежал и философ-материалист Л. Фейербах (1804–1872), в центре учения которого стоит реальный индивид. Он изучал теологию в Гейдельберге, слушал в Берлине лекции Гегеля. В письме отцу он признался: «За четыре недели я узнал от Гегеля больше, чем за два предыдущих года». Этот «огненный поток» оставил нам блистательные работы: «Мысли о смерти и бессмертии» (1830), «Сущность христианства» (1841), «Сущность религии» (1841), а также собрание философских афоризмов «Писатель и человек» (1834), брызжущих юмором и неиссякаемой энергией. Он учил нас, что жизнь «подобна драгоценному вину», а потому и должна «быть выпита с соответствующими перерывами, глоток за глотком». Книги занимают в нашей жизни важное место. Он сравнивал их то с «фолиантами жизни» и с «уединенными капеллами», то с «гербарием». В них мы и выискиваем лишь «лучшие, красивейшие, совершеннейшие экземпляры». О настоящих писателях он говорил с уважением и особым восхищением. Он утверждал, что настоящие писатели – это «укоры совести человечества». Они являются движителями не только прогресса, но и самой цивилизации. Без них эта самая цивилизация подобна бестолковому путешествию в никуда. Конечно же, жизнь – «большой храмовый праздник», но праздник уж очень суетливый и хлопотный, если в нем нет мысли и размышления, тихой музыки и духовных тайн. И здесь он произносит значительную фразу: «Жизнь человека – это его воззрение на жизнь». Свободная и великая душа сама выстраивает свою жизненную обитель, рабская же и несвободная – призывает на помощь иллюзии, пороки, превратности, грехи и заблуждения, создавая с их помощью фикцию жизни. Они – «щупальца полипа» вашей души. Они незаметно обволакивают вас, превращая в безвольную и безмозглую механическую куклу. Надо всегда помнить девиз древних – Omnia mea mecum porto (Все свое ношу с собой)! И далее Фейербах пишет: «Я лишь очень немногое называю своим… Не больше, чем то, что входит в маленькую пачку моих сочинений, а она занимает так мало места, что помещается в моем кармане; и я, таким образом, всегда имею с собой все свое состояние. Поэтому возьми меня с собой, милый дух! То, что я оставляю, – это не блага, которые я теряю, а только тягостное бремя, от которого я избавляюсь».[587] Богатства истинные – это плоды нашего творчества. Порой говорят о его атеизме. Под влиянием Гегеля он действительно пришел к атеизму, но атеизму особого рода. Фейербах хотел показать иллюзорность Бога и объяснить истоки религиозности, вытекавшие из слабости человека. За то, что он по смел признать смертность индивида и бессмертие человечества, его отлучат от академической карьеры. Современники, правда, наградили его титулом «отца современного атеизма». Для Фейербаха абсолютный и высоко нравственный разум и есть Бог, только в несколько ином обличье. Поэтому цитировать его надо точно: «Кто обо мне не говорит и не знает ничего большего, кроме того, что я атеист, тот вообще ничего не говорит и ничего обо мне не знает. Вопрос о том, существует ли Бог или нет как водораздел между теизмом и атеизмом достоин семнадцатого и восемнадцатого, но отнюдь не девятнадцатого века. Я отрицаю Бога; для меня это значит: я отрицаю отрицание человека, я утверждаю чувственное, истинное, следовательно, неизбежно также политическое, социальное место человека взамен иллюзорного, фантастического, небесного пребывания человека, которое в действительной жизни превращается в отрицание человека. Для меня вопрос о бытии или небытии Бога есть лишь вопрос о бытии или небытии человека». Что это означало? Фейербах отказывался витать в заоблачных эмпиреях, как бы водить за нос смертных, отвлекая их от ответственности за земную жизнь. Бог все оставляет так, как есть: даже пальцем не пошевельнет, чтобы изменить существующий несправедливый и злой порядок. Какой же в нем тогда толк? Что он дает человечеству? Знаменитый вывод Фейербаха, осуждающий религию, имеет прямое отношение не только к знанию, вере или образованию, но и к становлению личности Ницше (о нем речь впереди): «Религия сама по себе, если она не освещена разумом, оставляет человека в темноте; признаем даже то, что религия, если она, вместо того, чтобы подчиняться разуму, хочет над ним властвовать, ввергает человечество в самые варварские, ужасающие, ошибочные, развращающие учения, ибо догмат стеснения свободы совести уничтожает все понятия, все законы нравственности и справедливости, оправдывает любое преступление… Признаем же, что это именно неверующие, вольнодумцы, одним словом, те, кто старался снова возвысить порабощенную силу разума, открыли человечеству разницу между справедливым и несправедливым, правдой и ложью, плохим и хорошим! Признаем же, что для человечества нет другого спасения, кроме разума! Может быть, вера дает человеку счастье, успокоение, но вот что можно сказать с уверенностью: она не учит, не исправляет, не просвещает человека, вернее, она гасит свет в человеке, чтобы заменить его другим, мнимым, сверхъестественным светом».[588] Людвиг Фейербах Надо сказать, что многие наши современники, если даже и признают Бога, то, говоря откровенно, лишь на словах да на людях, как некогда почитаемую законную жену, с которой фактически давно уже находятся в разводе. Время нуждалось в философах-героях, которые подвергнут свой век и человека критике объективной и нелицеприятной. Суть поставленных историей новых задач сформулировал в «Этюде о Фейербахе» П. Л. Лавров (1823–1900). В XVII–XVIII вв. ученые оставались «в стороне от бурь современности». Декарт преспокойно чувствовал себя при дворе королевы Христины и в Голландской республике, Ньютон предпочел помалкивать в парламенте, хотя его страна переживала самый бурный период своей истории, Лейбниц охотно пописывал мемуары при многих королевских дворах. Даже в тех случаях, когда иные принимали участие как личности в борьбе против устаревших порядков (в области политики), в научном плане они старались всячески обойти стороной опасные вопросы. Ученые легко вставали на точку зрения «двойственной умственной бухгалтерии»: строгие и проницательные в области естественных наук, они проповедуют «узенькие катехизисы нравственных, религиозных и политических теорий самого отсталого свойства». Наука стояла в стороне и от животрепещущих социальных вопросов. Лавров писал: «Люди жизни, люди борьбы за прогресс приучались смотреть на науку как на нечто чуждое живым вопросам, на ученых – как на людей, неспособных приложить свои методы к тому, что для общества было всего важнее, к вопросам о страдании масс, о развитии, праве и обязанности личностей, о расширении справедливости и блага».[589] Фейербах был одним из тех борцов, кто желал бы видеть в науке и философии своего рода нравственную милицию, наблюдающую за порядком в людских душах и умах. В Италии в это время протекает жизнь философов эпохи Рисорджименто. К плеяде философов-борцов принадлежал Джан Доменико Романьози (1761–1835), за убеждения попавший в тюрьму. Романьози написал ряд работ: «Происхождение уголовного права» (1791), «Что такое здоровый ум?» (1827), «Об особенностях и факторах внедрения цивилизации» (1832) и др. Он призывал ученых покончить с философскими химерами. Нужно прежде всего развивать в народе здоровое трезвое мышление. «Здоровый ум – это способность понимать, квалифицировать и подтверждать наши идеи так, что, будучи приспособленными к нашему пониманию, они бы давали возможность действовать с опережением, как большая часть умелых людей и делает». Целью философии он считал изучение «фактического человека», т. е. человека в контексте «интеллектуальной культуры народа». Изучайте человека, его деяния – и мир станет ясен и понятен, как таблица умножения. Если бы люди занимались не толкованием абстракций, не пустой игрой в категории, все было бы яснее и проще. Нужен «точный анализ истории в полноте ее культурных продуктов» – вот и все! Человеку дано лишь одно право – на жизнь и на смерть. Все остальное зависит от порядка и уровня морали общества. Из школы Романьози вышел и Карло Каттанео (1801–1869). Он закончил юридический факультет университета Павии и после нескольких лет преподавания в Милане посвятил себя публицистике. Среди его работ: «Рассуждения о начале философии» (1844), «Настоящее положение в Ирландии» (1844), «Возрождение Милана» (1848) и др. Он как раз и считал, что философия является «милицией», подразумевая под этим особое искусство. Она должна непременно быть восприимчивой к главным проблемам века, чтобы «изменить лицо земли». Каттанео не очень уважал всякие там априорные идеи. Нужно изучать историю языков, религий, искусств, и тогда вы лучше поймете суть человеческого рода. Не стоит воспринимать людей идеалистически. Они полны заблуждений и ошибок? Ну и что!? Из таких простофиль в основном и состоит большинство человечества. Времена Эллады миновали. Старая элейская «похлебка» прокисла. «Мы, в силу экономии, статистики (или чего похуже), стали слегка деревянными, по-медвежьи стоим за прогресс и абсолютно не хотим никакого возврата к прошлому. Даже если речь идет о простофиле, который в гневе хочет доказать, что святой Фома – учитель Канта». Просветитель, чья грандиозная идея федерализма была основана «именно на истории отдельных народов», не предполагал, что грядут времена, когда «простофили» не захотят ничего знать ни о Фоме, ни о Канте, ни о ком-либо еще, кроме самих себя..[590] Поэтому в контексте наших времен особенно важна и поучительна фигура Артура Шопенгауэра (1788–1860), философа-иррационалиста, воспринявшего сей мир в образе бесцельно-слепого круговращения. Он был убежден, что, кроме идиотов, «на свете почти никого нет». Довольно мрачная философия! Его семейство – зажиточные и уважаемые граждане старой ганзейской республики, каковой до конца XVIII в. и был Данциг. Прадед принимал в своем доме Петра Великого и его жену Екатерину. Семейство преуспевало. Хотя в генетическое древо их рода, увы, проник микроб сумасшествия (над бабкой Артура и ее сыном даже учредили опеку). Отец Артура, Генрих Шопенгауэр, поклонялся Вольтеру, идеям справедливости и свободы, много читал, обожал Англию, мечтая туда переселиться. Мать философа обладала природным умом, почерпнув все образование из библиотеки мужа. Родители хотели, чтобы даже их ребенок родился в Англии, и избрали ему имя англофранцузского происхождения. Семья была знакома с леди Гамильтон, Нельсоном, Клопштоком. Семейство обожало путешествовать, всюду таская с собой сына, так что тот почти разучился говорить по-немецки. Он впоследствии сожалел, что столько времени потеряно зря, а не потрачено на солидное образование. Из этих путешествий, судя по всему, Артур вынес лишь неприязнь к иностранцам. В Британии его поразили царящее тут ханжество, а также «египетская тьма, царствующая в Англии». Швейцарцев он невзлюбил, хотя и пришел в восторг от красот природы. К французам отнесся очень сдержанно: признавал их живость и веселость, но презирал их честолюбие, фанфаронство и хвастовство. Потом он скажет уже известную фразу: «Другие части света создали обезьян, Европа же – французов. Одно стоит другого». Все шло прекрасно, но в 17 лет его ожидал страшный удар. Отец покончил с собой, упав из окна чердака в канал (1805). Трагическое событие сделало Шопенгауэра пессимистом на всю жизнь. Понятен и его афоризм: «Мы похожи на ягнят, которые резвятся на лугу в то время, как мясник выбирает глазами того или другого, ибо мы среди счастливых дней не ведаем, какое злополучие готовит нам рок, – болезнь, преследование, обеднение, увечье, слепоту, сумасшествие и т. д.». Но он был благодарен отцу за то, что тот, хотя и желал сделать из сына купца, узрев любовь юноши к отвлеченной науке, не стал насиловать его душу. В посвящении к книге «Мир как воля и представление» есть такое признание: «В моем уме стремление к теоретическим исследованиям сущности бытия преобладало слишком решительно для того, чтобы я ради обеспечения своей особы мог, насилуя свой ум, предаться какой-нибудь иной деятельности и поставить себе задачею добывание хлеба насущного. По-видимому, именно в предвидении этого случая ты понял, что твой сын не способен ни пахать землю, ни тратить силы на механическое ремесло. Равным образом ты, гордый республиканец, понял, что сыну твоему чужд талант соперничать с ничтожеством и низостью, или пресмыкаться перед чиновниками, меценатами и их советниками в тех видах, чтобы подло вымаливать себе кусок черного хлеба, или же, наконец, подлаживаясь к надутой посредственности, смиренно присоединяться к славословящей ее толпе писак и шарлатанов». Шопенгауэр был благодарен отцу по гроб жизни, ибо тот обладал, возможно, редчайшим свойством – внутренним тактом, бережным отношением к таланту. Если бы не мудрость отца, то сын, по его признанию, «успел бы сто раз погибнуть». Здание библиотеки в Геттингене. Задолго до пришествия славы, одаренность юноши отметил и Гете. Однако характер у него был трудный. Старик это понял и держался на расстоянии. Хотя и Шопенгауэр не очень-то преуспел в уразумении «учения о цвете», которым так гордился его знаменитый друг. Когда же Шопенгауэр написал собственный «Опыт о зрении и цветах», Гете не выдержал и воскликнул: «Крест педагога нес бы, видят боги, когда бы ученик не рвался в педагоги». Сестра Шопенгауэра, Аделаида, часто бывала у Гете, и с ее помощью оба чаще общались. Известна и фраза, которую Гете впоследствии написал в альбом философа: «Чтоб быть достойным человеком, признай достоинство других!». Шопенгауэр сохранил эти слова великого мужа. Конечно, то обстоятельство, что в доме Шопенгауэров (а они после смерти отца переехали в Веймар, «столицу муз») два раза в неделю бывали такие люди, как Гете, Виланд, Гримм, братья Шлегели и другие, не могло не оказать на будущего мыслителя серьезного влияния. Поселившись отдельно от матери, которая не могла вынести вечной ипохондрии сына, он, наконец, к великой своей радости, поступил учиться в славный Геттингенский университет. Вначале он записался на медицинский факультет, слушая лекции по естественной истории. Затем сова Минервы, не покидавшая его ни днем, ни ночью, внушила, что и для него настал час божественной философии (1809–1811). Вскоре Шопенгауэр перебрался в Берлин, где прилежно посещал лекции Фихте и даже вступал с ним в диспут, слушал лекции Шлейер-махера по истории средневековой философии, посетил курс скандинавской поэзии, читал классиков Возрождения (Монтеня, Рабле и др.). В бурные времена заката наполеоновской славы стала восходить его звезда. Йенский университет на основании присланной им диссертации заочно провозгласил его доктором философии. Отношения с матерью были, как мы бы сказали, прагматичными. Мать позволила ему устроить свою жизнь, как будто бы ее «вовсе нет» (однако пожелала ежедневно видеть его на обедах). Предоставив сыну полную независимость, она дала ему возможность затвориться в башне философии. Пребывание в ней, правда, казалось ей тюремным затворничеством. А разве каждый из нас не выстраивает себе свою собственную тюрьму, вовсе и не предполагая, что та является таковой?! Что же касается меланхолии сына, то и тут Артура можно было понять. Кстати, еще Э. Берк заметил: «Люди острого ума всегда погружены в меланхолию». Любовные страсти обошли его стороной. Он увлекся одной актрисой и даже не прочь был жениться на ней, но план сей почему-то расстроился. Наш философ остался холостяком. Может, оно и к лучшему, ибо он прекрасно понял, что о собственной воле в этом случае придется забыть. Ему принадлежит фраза: «Жениться – это значит наполовину уменьшить свои права и вдвое увеличить свои обязанности». Мы с ним категорически не согласны. Жениться – это значит втрое увеличть возможности, ничуть не поступаясь своими правами. Во всяком случае у умных и волевых мужчин именно так и бывает. Единственно, чего не следует делать, – жениться на актрисах и политических деятельницах. Шопенгауэра же ожидали альпийские вершины философии, восхождение на которые требует отваги и терпения. Отныне он ведет жизнь эстета и свободного художника, живя почти анахоретом, посещая Дрезденскую картинную галерею, путешествуя по Италии, искусство и поэзию которой он очень любил (Петрарку, Боккаччо, Ариосто, Тассо, Альфиери, Россини). Увы, жизнь вскоре подтвердила правоту некоторых его слов. Расточительность матери, небрежность к деньгам привели к тому, что она потеряла все свое состояние (торговый дом, где она держала капитал, обанкротился). Состояние же осторожного Шопенгауэра почти не пострадало. Он сделал вывод: женщины постоянно должны находиться под мужской опекой. Вскоре он становится профессором кафедры философии в Берлинском университете. К тому времени труд «Мир как воля и представление» увидел свет (1818), имя его стало известным. Иные даже ставили его в один ряд с Фихте и Шеллингом. Увы, философия Шопенгауэра пришлась не ко двору. Молодые умы были увлечены Гегелем, Кантом, Шлейермахером. Вряд ли кому-то могло понравиться и то, что философ указывал на усилившиеся в немцах обывательские настроения. Бывают времена, когда нацияжаждет пороков. Но, если вдруг кто-то начнет ей колоть глаза, говоря о том, что она состоит в основном из идиотов или воров, и что вскоре в этой стране явится «мститель» и «судья», она начинает тихо ненавидеть такого философа. Вскоре он закрыл курс, отказался от карьеры профессора и покинул Берлин, поселившись во Франкфурте-на-Майне, где и прожил безвыездно 28 лет (Э. Ватсон).[591] Впрочем, и самому Шопенгауэру была свойственна противоречивость… Биограф отмечал: «Шопенгауэр принадлежит к тем людям, в груди которых живут две души. Он принадлежит к числу великих раздвоенных натур, способных погружаться в себя на такую же тревожную глубину, как Августин, Абеляр, Петрарка, Руссо, Вагнер, Ибсен». Сам человек науки, он терпеть не мог ученых фарисеев. Да и что можно ожидать от «этих бездельников, профессоров философии»! (Письмо Шопенгауэра Фрауэнштедту.) Он считал необходимым поставить истинную философию на место той ничтожной, полной самомнения, мнимой и извращенной «мудрости», что ныне повсюду господствует в немецких университетах.[592] Разумеется, не только к Германии обращена шопенгауэровская фраза-молния, выхватывающая из мрака рабского бытия облик современного нам «интеллектуала», – этакого холеного холуя с золотым пером! В своем главном сочинении «Мир как воля и представление» Шопенгауэр говорит о том жалком и позорном положении, в котором оказалась в современном обществе философия – эта наука наук. Правители видят в философии лишь средство для достижения своих целей. Профессуру заботит ремесло, которое обеспечивает их куском хлеба. Они идут в науку, ручаясь за благонамеренность. Они готовы служить любой власти и любым идеям. Их интересуют «не истина, не ясность, не Платон, не Аристотель, а те цели, на службу которым они наняты, – вот что является их путеводной звездой, а затем и мерилом…» Поэтому они и меняют убеждения с легкостью. Но если это так, то чего ждать от подобной философии, истории, политологии, любой другой социально-политической науки? Низведенная до уровня хлебного ремесла, она непременно вырождается в софистику. Ведь правило «Чей хлеб ем, того и песенку пою» действует с давних пор. Именно поэтому зарабатывать философией деньги было у древних признаком «софиста». Но раз в этом мире царит посредственность (в том числе и во власти), то она, естественно, и востребована в первую очередь. Мы не раз испытывали на себе враждебность толпы («духовной черни каждой эпохи»), равно как и элиты, к прекрасному и возвышенному! Мы видим, говорит философ, «во всех немецких университетах милая посредственность силится создать собственными средствами еще не существующую философию и притом, согласно предписанной мерке и цели, – зрелище, глумиться над которым было бы почти жестоко».[593] Артур Шопенгауэр. Его считают идеологом пессимизма. Он относился с предубеждением ко всему, что многие считали прекрасным (наука, культура, женщины). Мир существует лишь как представление. Академии и вузы казались ему ложными призраками мудрости, «которая сама здесь и не ночевала, а находится где-нибудь далеко отсюда». Мир порочен, а человек руководствуется в жизни слепыми порывами и инстинктами. Поэтому деятельность его чаще всего бесцельна. В итоге все надоедает и осточертевает. Такая жизнь становится настоящим мучением. Но ничтожество и пустота «предпочительнее беспросветного страдания и бесконечных мучений». Перед нами предстает духовный чернец, призывающий отречься от страстей, ибо мир – ничто. Единственное, в чем он видел какой-то смысл, – в служении Искусству. Только оно делает из нас стоящих людей. Художник – гений постижения. Тот, кто захочет почерпнуть в трудах Шопенгауэра ценное, да обратит свой взгляд на «Афоризмы житейской мудрости». «Афоризмы», говоря словами философа, пожалуй, искупают «ничтожество и пустоту» его жизни. Эта небольшая книжица (1851), хотя и носит в оригинале название «Второстепенные произведения и пропущенные места», после смерти автора выходит на первое место. Полагаем, однажды Шопенгауэр, утомленный и подавленный безрадостностью его собственной философии, понял, что обычному народу нужно (если не в реальности, то по крайней мере в идее) обрести надежду на счастливую или хотя бы мало-мальски сносную жизнь… Поэтому и введение в книгу «Афоризмы» он начинает совсем с других позиций, нежели те, что ранее утверждал: «Понятию житейской мудрости я придаю строго имманентный смысл: под ним я подразумеваю искусство провести жизнь по возможности счастливо и легко. Мою теорию можно было бы назвать эвдемонологией, т. к. она имеет целью научить счастливой жизни. Счастливая жизнь может быть определена как такое существование, которое, будучи рассмотрено объективно или скорее… по зрелом и спокойном размышлении, должно быть безусловно предпочтено небытию».[594] Смерть его была легкой и счастливой, если так можно сказать о последних минутах человека. Всю жизнь он прожил без болезней и даже без недомоганий. Лекарств никогда не принимал, в аптеки не ходил, говоря, что глуп тот, кто хочет купить за деньги утраченное здоровье. Лишь в самые последние дни жизни Шопенгауэр почувствовал недомогание. Счастливец, он умирал не в больнице, а в своей комнате, рядом с любимой библиотекой. На столе стояли позолоченная статуэтка Будды и бюст Канта, словно символизируя союз нерушимый Запада и Востока, а над диваном висели портреты Гете, Канта, Шекспира, Декарта и семейные портреты (включая его собственный). Смерть не страшила его. Он говорил, что тот, кто был одинок всю жизнь, с радостью отправится в вечное одиночество. И добавлял при этом: «Интеллектуальная совесть моя чиста и спокойна». Его могилу увенчает обычная надгробная плита, на которой будет высечено лишь два слова – «Артур Шопенгауэр» (ни года рождения и смерти, ни какой-либо иной надписи). Этот «франкфуртский мудрец» прожил достойную и величественную жизнь. Он свято верил в истину, часто повторяя слова Ветхого завета: «Велико могущество истины, и она, в конце концов, победит». При близком знакомстве с его мыслями может статься, что для иных эта философия более отвечает правде и прозе жизни, чем какая-либо иная. Кстати, как вспоминают современники, символично было то, что даже его череп превосходил своими размерами черепа Канта, Шиллера, Наполеона и Талейрана. Певцом декаданса и пессимизма выступал и немецкий философ-идеалист Э. Гартман (1842–1906). Он утверждал, что сущностью мира является бессознательное. Хотя человек и обладает сознанием, оно лишь оформляет некие высшие законы и неизменный порядок мироустройства. В мире царит зло. Никто не может его низвергнуть. Понятно, что люди стремятся к счастью. Однако оно: 1) недостижимо; 2) достижимо после смерти; 3) возможно в иных поколениях, в отдаленном будущем. Все, что остается человеку в скупые мгновенья земного бытия, – это удовлетворить свои притязания и потребности. Естественно, за достижение этих целей придется заплатить здоровьем, истощением энергии, прожитыми годами и, наконец, даже принципами. Кому-то удается достигнуть желаемого, они обретают деньги, власть, собственность, семью, любовь. Но во-первых, все это преходяще. Во-вторых, «счастье» вскоре может их разочаровать. Гартман не верил ни в прогресс, ни в культуру. Прогресс лишь усугубляет и обостряет наши беды, культура портит людей, ибо делает их более привередливыми и требовательными. Искусства, несмотря на их внешнюю привлекательность, являют собой только развлечение. С их помощью люди пытаются спастись от скуки. Это своеобразный наркотик. Все надежды на прогресс и счастье непременно завершатся крахом человеческих иллюзий. Гартман пишет: «После трех стадий иллюзий (Древность, Средние века, Новое время. – Авт.), надежды на положительное счастье человечество, наконец, увидит безумие своих стремлений и, отказавшись от положительного счастья, будет стремиться только к абсолютной безболезненности, к нирване, к ничто, к уничтожению».[595] Согласитесь, не очень радужный вывод не оставляющий особых надежд. Коль уж речь зашла о состоянии мировоззрения немцев, то было бы неприлично выбросить из сокровищницы общемировой мысли марксизм, этого «гадкого утенка» буржуазной мысли. Уже в XVIII–XIX вв. от науки потребовалось покинуть затворнические стены монастырско-университетских келий и стать во главе народных движений! Начиная с XIX в. наука все заметнее приобретает облик Геракла… Она уже не желает петь безысходных песен, служа трусливо-коварному царю Эврисфею. Предстояло расчистить авгиевы конюшни плутократии, чему и посвятили свою жизнь К. Маркс и Ф. Энгельс. Карл Генрих Маркс (1818–1883) родился в семье адвоката. Отец – образованный человек, знавший труды Руссо, Вольтера, Локка, Лейбница, Лессинга, принадлежал к семье раввинов (позднее он перейдет из иудаизма в лютеранство). В политике – либерал-вольнодумец. Карл отличался живым умом и заметно выделялся в годы учебы в гимназии г. Трира. Директором гимназии был один из способнейших педагогов И. Виттенбах, преподававший историю и философию, поклонник идей немецкого и французского Просвещения. Отец готовил Карла к карьере ученого, внушая ему одну мысль: «Тебе предстоит… еще долгая жизнь для своего блага и блага своей семьи и, если мои предчувствия меня не обманывают, – для блага всего человечества». Череп мудреца Маркс сначала поступил в Боннский, а затем перешел в Берлинский университет (1836). Берлин считался тогда «метрополией интеллигенции». Здесь читали лекции самые яркие светила юриспруденции. Возможно, одной из причин перевода стали опасения относительно царившей в Бонне развеселой жизни. «В сравнении со здешним домом труда другие университеты – сущие кабаки», – вспоминал даже Л. Фейербах. Маркс познакомился с первой красавицей Трира, Женни фон Вестфален, которая в дальнейшем стала его женой и верной спутницей. Ее отец, Людвиг фон Вестфален, был также весьма образован (знал наизусть целые песни из Гомера и большую часть драм Шекспира). Карл основательно погрузился в науки, писал сонеты, песни, баллады, романсы, эпиграммы, увлекался Гегелем. О том, что представлял собой молодой Маркс в интеллектуальном отношении, свидетельствует письмо одного из близко знавших его друзей. М. Гесс писал: «…Будь готов познакомиться с величайшим, быть может, единственным из ныне живущих, настоящим философом… Доктор Маркс, таково имя моего кумира, еще совсем молодой человек (едва ли ему больше 24 лет); он нанесет последний удар средневековой религии и политике, в нем сочетаются глубочайшая философская серьезность с тончайшим остроумием; представь себе соединенными в одной личности Руссо, Вольтера, Гольбаха, Лессинга, Гейне и Гегеля; я говорю соединенными, а не механически смешанными – и ты будешь иметь представление о докторе Марксе» (1841).[596] Таков этот целомудренный муж науки. После почти столетия раболепного преклонения перед апостолами марксизма вовсе нет нужды пересказывать то, что достаточно хорошо известно и к тому же тиражировано в миллионах копий. Нас больше интересует духовно-нравственная сторона их развития. С чего начал Маркс свой подъем к вершинам духа – со школьного сочинения «Размышление юноши при выборе профессии» или с докторской диссертации – не столь важно. Его влекла философия Эпикура, в котором он видел великого греческого просветителя. «Энергический принцип» Эпикура и стал его жизненным стержнем. Таковой необходим всякому бойцу и творцу. Первый опыт борьбы Маркс приобрел, написав статьи «Дебаты о свободе печати». Свободе печати, бесспорно, «присуща своя красота», но Маркс решительно возражал против того, чтобы народ предоставлял право думать и высказывать истину «только придворным шутам». Такой народ всегда зависим, обезличен. Подлинная свобода печати – это не ужимки и холуйские гримасы придворных паразитов прессы, а «смелый язык исторического народного духа». Актуально звучат слова философа о необходимости изъять средства информации из рук подлых и продажных «промысловиков», вырывающих «из великого целого жизни народов сплетни и пересуды», игнорирующих разум истории, вылизывающих в своих газетенках «зады» президентов и королей, скармливающих народу «только скандалы истории».[597] Такова большая часть и всей современной буржуазной прессы. Особое внимание уделял он, естественно, деяниям своих собратьев по крови – евреев. Маркс, отвечая на работу доцента Берлинского университета Б. Бауэра «Еврейский вопрос», писал (1843): во имя чего совершают евреи перемены в обществе? Во имя блага всех или только для самих себя? Смотря какие евреи… И все же известно, что и Фейербах видел в иудействе «религию эгоизма». Эгоизм, свойственный большинству представителей этого племени, «делает его равнодушным ко всему, что не касается непосредственного его личного блага». В том же духе выступал Бауэр, говоря, что евреи вгнездились в щели и расселины буржуазного общества для эксплуатации его шатких элементов, подобно богам Эпикура, что жили в промежуточных пространствах мира, где они избавлены от какой-либо иной профессиональной, вполне конкретной и определенной работы. Весьма злободневно и актуально звучит сегодня совет К. Маркса поискать мирскую основу еврейства… Но еще более красноречивым был сам его ответ: «Какова мирская основа еврейства? Практическая потребность, своекорыстие. Каков мирской культ еврея? Торгашество. Кто его мирской бог? Деньги».[598] Этот культ сушит их душу и убивает их разум. Конечно, довольно странно из уст Маркса (пусть крещеного, но все же еврея) слышать призыв «эмансипировать человечество от еврейства». Однако многое становится понятнее, если учесть, что «еврейство» в данном случае рассматривается им не как родовой признак. Это, скорее, синоним «торгашества» и «ростовщичества». Деньги, этот «ревнивый бог Израиля», лишают весь мир – как человеческий мир, так и природу – ихсобственной стоимости. Здесь философ впервые замахнулся на святую святых капитализма, готовясь порвать цепи, приковывающие еврейство (а с ним и весь мир) к вечной скале мук, наслаждений и чудовищных преступлений. Маркс отдавал себе отчет в необходимости денежного обращения, как и самого существования денежной культуры, представляющей в действительности «реальную общественную связь». Ведь деньги выступают как некий всеобщий эквивалент труда, в качестве «всеобщей субстанции существования для всех» и «совместного продукта всех». Понятно, мы охотно согласились бы с их полезной и незаменимой ролью, если бы они не становились «вещью в себе», мишенью и целью тех, кто сделал из обладания ими своего рода «нетрудовую профессию». Современный строй никак не желает, да и не может преодолеть этого препятствия. В нем сохраняются противоречия между быстро растущими производительными силами и архаичными товарно-денежными производственными отношениями. Поэтому относительно прошлой истории они выступают с революционных позиций, утверждая разумную неизбежность социальных перемен. В то же время К. Маркс считал, что «традиции всех мертвых поколений тяготеют, как кошмар, над умами живых».[599] Удар был намечен в самое сердце несправедливого мира. С давних времен капитал стал властью. Ныне он к своему финансовому могуществу добавил еще политическое господство. Подноготную капитала и порабощения им общественных институтов вскрыл в одной из работ и Франц Меринг, отмечая, что, хотя теоретически «политика стоит над властью денег, она на самом деле стала крепостным слугой последней». Идеалы человека превращаются в этом случае в самый обычный товар, лишая людей не только поэзии, но и смысла бытия..[600] Отсюда понятна та решительная и твердая готовность, с которой Маркс взялся за вскрытие «капиталистического трупа» – написание глав «Капитала». Пока Энгельс вынужденно занимался коммерцией, Карл совершил наиважнейший из подвигов. Он писал другу: «Итак, этот том готов. Только тебе обязан я тем, что это стало возможным! Без твоего самопожертвования для меня я ни за что не мог бы проделать всю огромную работу для трех томов. Обнимаю тебя, полный благодарности!» Эта книга и поныне сохраняет свое значение как символ научной добросовестности и гражданского мужества. Однако все же приходится честно констатировать, что для ниспровержения капитала также нужен капитал (свой, отечественный).[601] Хотя было бы лучше объединить усилия. Карл Маркс, Фридрих Энгельс и дочери Маркса. История знает дружбу различного рода – дружбу Ореста и Пилада, Шиллера и Гёте, Лютера и Меланхтона, Герцена и Огарева, Мамонтова и Врубеля. Каждая из них имеет свою канву и интригу, свою тайну. Однако в данном случае речь идет о дружбе политической, что нечастое явление в любом обществе. Политики крайне редко позволяют себе такую роскошь, как дружба. Это заставляет нас пристальнее взглянуть на фигуру Энгельса (1820–1895). Как известно, родом он был из семьи фабрикантов. Странная то была эпоха: фабриканты желают разделить плоды трудов фабрик с рабочими, а тайные советники почти открыто мечтают о ниспровержении несправедливых порядков. В городках Бармен и Эльберфельд действовало почти 200 фабрик. Ф. Энгельс, можно сказать, дитя товарного мира… Рейнская провинция ушла дальше других по пути капитализма. Дед и отец Энгельса были фабрикантами. Мать происходила из семьи филолога. Отсюда и в их первенце налицо сочетание массы деловых и литературных качеств. В детские годы он восхищается подвигами Ахилла, Зигфрида, Телля, Фауста, читает Ливия, Цицерона, Вергилия, Платона, Еврипида. Благодаря учителю Клаузену в нем пробуждается страстная любовь к истории и литературе. Однако желание поступить после окончания гимназии в университет не находит у отца поддержки. Батюшка усадил его за конторскую стойку. Как знать, возможно, в этом юноше погиб великий поэт или драматург: его поэтический дар несомненен, он занимался музыкой, посещал Певческую академию, восхищался Моцартом и Бетховеном, владел многими иностранными языками. Юноша готовил себя к великим свершениям, считая подвиг необходимым «венцом жизни».[602] Общеизвестен и факт его постоянной и щедрой финансовой помощи Карлу Марксу. По сути дела, он выступил как бы в роли Атланта, поддерживавшего своим могучим торсом весь небосвод марксизма. Мало того. Энгельс выполнялтакже черновые роли писца и младшего сотрудника. Введя Маркса в знаменитую Манчестерскую библиотеку, он поведал другу о сокрытых богатствах: «Особенно много здесь изданий шестнадцатого, семнадцатого и восемнадцатого веков и, представь, есть девяносто книг-инкунабул, напечатанных до 1500 года по методу, изобретенному еще Гутенбергом».[603] Во многих отношениях это натура, пожалуй, даже в чем-то более яркая и притягательная, чем Маркс, хотя столь же непримиримая к уродствам буржуазных порядков. Он скорбит, что среди низших классов царит ужасная нищета. В Эльберфельде из 2500 детей школьного возраста 1200 фактически не учатся. Дети растут и умирают на фабриках. Уже тогда он понял, что у капиталистов эластичная совесть. Дай им волю, они во имя сверхприбылей не постесняются отправить в могилы и детей. Хотя сей лицемерный строй позволяет им замолить грехи в церкви. Известно, сколь высоко Маркс оценивал способности друга: «Он – настоящая энциклопедия. Способен работать во всякий час дня и ночи, после еды или натощак, быстро пишет и сообразителен, как черт». Да и спустя 20 лет после их первой встречи Маркс честно говорил другу: «Ты знаешь, что, во-первых, до меня все доходит поздно, и, во-вторых, я всегда иду по твоим стопам». Долгое время Энгельс мечтал и сам заняться писательской работой. И, надо сказать, успехи были внушительны. По словам многих авторитетов, его ранние экономические работы внесли существенный вклад в формирование материалистического понимания истории. Но во имя друга и идеи (одно неотделимо от другого в данном случае) он вынужден был наступить на горло собственной песне. Энгельс участвовал во многих битвах рабочего класса. После смерти Маркса именно он встал во главе I Интернационала.[604] После кончины (1895) Ф. Энгельс оставил в наследство мировой социал-демократии нечто большее, чем приличную библиотеку и скромный капитал в 20 тыс. марок золотом. Он проложил дорогу нам, наследникам социализма и гуманизма, которые в нынешнем столетии окажутся перед лицом сложнейших испытаний, ибо столкнутся с волками в маске социалистов. Он научил нас смело и открыто смотреть в лицо истории. Не бояться трудностей, временных неудач и поражений. У него массы должны учиться бороться с врагами народов с помощью достижений современной науки и избирательного права, а если понадобится, то и с помощью оружия. Энгельс писал в предисловии к серии изданных им статей К. Маркса «Классовая борьба во Франции»: «И вышло так, что буржуазия и правительство стали гораздо больше бояться легальной деятельности рабочей партии, чем нелегальной, успехов на выборах, чем успехов восстания… Ирония всемирной истории ставит все вверх ногами». Мысли философов Германии чем-то напоминают ее рельеф: аккуратно возделанные поля, мрачные изгибы Рейна, отроги гор с замками… Вот здесь и появился Фридрих Ницше (1844–1900), этот уединенный пророк, Зигфрид философии. Немецкий Мефистофель первым предсказал своему народу грядущую бездну и путь, лежащий через тернии к звездам. Рожденный в семье лютеранских пасторов, преподавателей богословия, он рано узнал, что и Бог бывает несправедлив. Маленький Фридрих очень долго не говорил. В 4 года ему суждено увидеть безумие и смерть отца. Невыносимое и тяжкое зрелище. А вскоре заболел и умер брат Иосиф. Радость навсегда покинула его сердце. Можно сказать, что тогда в нем и поселилось то, что древние римляне обычно называли taedium vitae («отвращение к жизни» – лат.). Хотя чисто внешне это был вполне нормальный мальчик, может быть, чуть более упорный, внимательный и требовательный не только к себе, но и к другим. Среди товарищей в школе Наумбурга (там учились дети чиновников, офицеров, духовенства) он пользовался определенным уважением. Пожалуй, уже с детства в нем пробудились некоторые черты мыслителя. «Когда умеешь владеть собой, – поучал он сестру, – то начинаешь владеть всем миром». В 9 лет Ницше впервые услышал хор Генделя. Так состоялось его знакомство с миром музыки. Затем он начал учиться игре на рояле, импровизировать, сам сочинять музыку. Им овладевает, как пишет Д. Галеви, автор одной из лучших книг о Ф. Ницше, «тиранический инстинкт творчества». Он просвещал друзей в области литературы, театра, архитектуры. По окончании школы поступил в гимназию. Его умственное превосходство над сверстниками было столь очевидно, что учителя настоятельно советуют матери сразу же поместить его в высшее учебное заведение. Ницше так описал начало своей жизни: «Vita. Я родился 15 октября 1844 года на поле битвы при Лютцене. Первым услышанным мною именем было имя Густава Адольфа. Мои предки были польские дворяне (Ницкие)… Мне говорят, что моя голова встречается на полотнах Матейко. Бабушка принадлежала к шиллеровско-гётевскому кругу в Веймаре. Я имел счастье быть воспитанником достопочтенной Шульпфорты, из которой вышло столько мужей (Клопшток, Фихте, Шлегель, Ранке и т. д.), небезызвестных в немецкой литературе. У нас были учителя, которые оказали бы (или оказали) честь любому университету. Я учился в Бонне, позже в Лейпциге…» Фридриха направили в школу Пфорта при монастыре. Методы преподавания здесь сохранились с XVI в. Воспитанники содержались вдали от семей, не видя никого, кроме учителей. За каждым учителем закреплено 20 учеников (богословие, греческий, латынь, еврейский). Учеба зиждется на установках гуманизма, протестантизма, дисциплины. Ницше давно желал сюда попасть. Учился он яростно: геология, ботаника, астрономия, латынь, военные и технические науки. Любимые авторы – Шиллер, Байрон, Гельдерлин. Когда ему исполнилось 17, его часто посещает грусть. Его зовут «маленьким пастором». Может, он перерос своих профессоров, поняв, что «древо познания не есть древо жизни»? Некая неведомая сила неудержимо и яростно влечет его в мир литературы и науки.[605] Берлинские лачуги. Ум Ницше созрел для решения мировых задач. Понимал ли он, что занятия философией могут потребовать от него жизни? Вероятно, да. И как можно, имея за собой только детское, наивное миропонимание, нападать на авторитеты двух тысячелетий, признанные самыми большими мыслителями всех времен?! Как можно, обладая только фантазиями и лишь зачатками идей, уйти от религиозной скорби и откровения, которыми проникнута история?! Разрешить философские проблемы, за которые человеческая мысль борется уже несколько тысяч лет, революционизировать верования, впервые поднявшие человечество на должную высоту, связать философию с естествознанием, не зная даже общих выводов ни той, ни другой, и наконец, построить на основах естествознания систему существующего, в то время как разум не понял еще ни единства всемирной истории, ни наиболее существенных ее принципов, – надо быть безумно смелым, пишет Ницше, чтобы решиться на это. Уровень привлекательности философии зависит не только от способности ответить на животрепещущие вопросы времени, но и от культурного и умственного багажа. Отправиться без компаса и проводника по океану сомнений – верное безумие и гибель для молодого ума. Большинство таких вот смельчаков погибло, и невелико число тех, кому удалось открыть новые страны. Философия представлялась Фридриху в виде Вавилонской башни! Выстроенная подобным образом, она неминуемо в конце концов рухнет и погребет под собой мысль народа. Надо ожидать великих событий в тот день, когда толпа поймет, что христианство не имеет под собой почвы.[606] С ранних лет в Ницше поселились сомнения относительно роли Бога в обществе. Как с познавательной, так и с философской точки зрения такая постановка вопроса по крайней мере правомочна. Ни один из мыслителей не прошел равнодушно мимо Всевышнего (начиная с Платона, Аристотеля и Анаксагора). Ницше выбрал для своего «молота» цель в духе задач времени. Стремление утвердить в душах абсолютный атеизм, показать всю ложь веры в Бога (что мы видели уже у Фейербаха) стало палкой о двух концах. Один конец сокрушал всю эту надстройку, воздвигнутую хладными чиновниками от веры, извратившими учение, сделав оное «злобным, слащавым и печальным». Истинное учение Иисуса Ницше считал «сильным, радостным и возбуждающим». Из этих размышлений и родилась знаменитая книга «Так говорил Заратустра», названная современниками «антибиблией антирелигии». Вместе с тем, автор понимал: крушение Бога будет означать непоправимую катастрофу для многих. И это действительно оказалось так.[607] Ведь в жизни многих Бог – единственное утешение. Что же произошло? Еще вчера при прощании со школой он принес слова благодарности Богу, обратив их также к учителям и сотоварищам. В университете он должен был вкусить все прелести студенческой жизни. И вдруг бегство из Бонна. В чем дело? Вряд ли причина в том, что молодежь отвергла его предложение изменить законы корпорации, бросить пить и курить. Его оттолкнула сама атмосфера их благополучного мирка. Он писал: «Евреи и либералы уничтожили все своей болтовней; они разрушили традиции, погубили взаимное доверие, развратили мысли». Что-то надломилось в житейской, нравственной вере, как и в душе молодого человека. Ницше чувствует себя бесконечно одиноким. Он перебирается в Лейпцигский университет, где открывает для себя книгу Шопенгауэра «Мир как воля и представление». Шотландский схоласт Д. Скотт в XIII в. утверждал, что воля стоит над мышлением. Слепая воля управляет нашими жизнями. Книга потрясла его. Он тут же стал называть Шопенгауэра «отцом». Словно чуткий камертон, Ницше уловил «мелодию души» философа: «Наслаждение всем прекрасным, утешение, доставляемое искусством, энтузиазм художника, позволяющий ему забывать жизненные тягости, – это преимущество гения перед другими, которое одно вознаграждает его за страдание, возрастающее в той мере, в какой светлеет сознание, и за одиночество в пустыне чуждого ему поколения».[608] Он заносит в книжку: «Век Шопенгауэра заключает в себе здоровый, проникнутый идеалом пессимизм, серьезную, мужественную силу, вкус ко всему простому и здоровому. Шопенгауэр – это философ воскресшего классицизма, германского эллинизма». С ним в общественной жизни Германии словно пробудился, казалось бы, давно угасший дух греко-римской борьбы. Что ему оказалось близко в Шопенгауэре? Возможно, моментом истины стало понимание того, что и в нем (в Ницше) «то, что двигает волею, есть исключительно благо и зло, взятые вообще и в самом широком смысле слова», и что «всякий мотив должен иметь отношение к благу и злу».[609] Ницше, подобно Шопенгауэру, был и сам двойственной натурой. Но главное, что покорило и очаровало Ницше в учении Шопенгауэра, так это мысль о гении, как о сверхчеловеке. Его работы – это восхитительная смесь романтизма и пессимизма, где искусства и наука, подобно волшебному элексиру, должны были пробудить от глубокого сна погруженное в небытие человечество. Так ему грезилось в мечтах. И Ницше воспринял как личное предостережение слова Шопенгауэра о том, что официальная наука замалчивала его труды 30 лет. В Германии еще не было мыслителя (разве что младогегельянец Штирнер), который бы столь яростно сокрушал немецких идолов. Найдя в лице Шопенгауэра и Фейербаха своих «освободительных учителей», он вскоре ополчился и на немецкую культуру (точнее, на все то, что филистер и обыватель понимали под этим словом). Наблюдая за повседневной жизнью обывателя, за языческим преклонением перед семьей, кайзером, церковью или желудком, Ницше увидел в этом лишь свидетельство пустой кишки, наполненной требухою. И понадобится много лет, работа многих веков, так полагал он, прежде чем немец сможет стать подлинно культурным человеком. Пока же Ницше не покидал Лейпцигской библиотеки, полностью погруженный в книги. В 1867 г. его, несмотря на близорукость, забрали в армию. Сначала он уверял всех, что звание лучшего кавалериста почетнее диплома доктора филологии. Но вот пришло сообщение из Базеля. Написанные им статьи произвели впечатление, и ему предложили кафедру профессора филологии в Базельском университете. В Лейпциге ему выдали выпускной диплом без экзаменов. Семья Ницше в полном восторге: «Такой молодой – и уже профессор университета!» Но тот решительно им возражал: «Подумаешь, событие, одной пешкой на свете больше, вот и все!» Следует знать ту политико-психологическую обстановку, в которой ему приходилось жить и творить, дабы лучше понять Ницше. Тогда Германия испытала воздействие двух самых мощных факторов – победы Пруссии в войне против Франции и роста социал-демократии. Социализм разбудил в умах части общества надежды на переустройство старой системы. Появляются такие яркие и выдающиеся мыслители, как Маркс, Энгельс, Лассаль, Бебель, Меринг, Кроче. Первое событие (победа в войне с Францией) подняло на невообразимую высоту самомнение немцев. Они решили, что победили не французское войско во главе с бездарными генералами, а саму французскую культуру! Тут же были заботы и уроки Наполеона, и еще недавнее преклонение умов Германии перед французским Просвещением (Вольтером, Руссо и т. д.). Рядовой немец, осушив первый кубок победы, счел себя сразу олимпийцем и небожителем. Для него мы бы перефразировали известное изречение: то, что дозволено Юпитеру, не дозволено «тевтонскому быку». Задачу отрезвления немцев возложил на себя Фридрих Ницше. Многие превосходные качества немцев (храбрость, стойкость, знание), утверждает он, увы, не имеют ничего общего с истинной культурой. В Германии немало того наносного, что, по словам Р. Вирхова, могло быть отнесено к Kulturkampf («борьбе за культуру»), а вовсе не к культуре. Как же могло так получиться, вопрошает Ницше, что возникло столь нелепое противоречие: с одной стороны, очевидный недостаток у населения истинной культуры, а с другой – в высшей мере самоуверенное убеждение, что только немцы, и они одни, обладают истинной культурой!? Все дело в приходе к власти в Германии класса образованных филистеров (Bildungsphilister). Вот к чему привела в итоге хваленая немецкая система образования. Подравняла умы и головы похлеще французской гильотины! Ницше ссылался на слова Гёте, сказанные Эккерману: «Мы, немцы, все вчерашнего происхождения. Правда, в последнее столетие мы много поработали над своей культурой, но пройдет, быть может, еще пара столетий, прежде чем в наших соотечественниках внедрится столько ума и высшей культуры, чтобы мы могли сказать: давно уже миновало время, когда они были варварами». Фридрих Нишце (фотография 1882 г.). Его оценки возможностей системы образования полны убийственного скепсиса. В книге «О пользе и вреде истории для жизни» он отрицал эстетический смысл ее использования «праздным любителем в саду знания». Познание истории необходимо для здоровья нации и человека, но нужен обязательно и некий внеисторический, трансцендентный взгляд на мир и жизнь: «Историческое образование может считаться целительным и обеспечивающим будущее, только когда оно сопровождается новым могучим жизненным течением, например нарождающейся культурой, т. е. когда оно находится во власти и в распоряжении какой-нибудь высшей силы, а не владеет и распоряжается самостоятельно». Педагогические взгляды отразила и лекция «О будущем наших культурных заведений». Он обрисовал в ней учебные заведения страны как аппарат педантизма, сдавивший в тисках духовную жизнь Германии. В послании к Э. Роде он скажет: «Меня захватила новая идея, я выставляю новый принцип воспитания, целиком отвергающий наши современные гимназии и университеты». Появляются книга «Эллинизм и пессимизм» (1871) и памфлет «О пользе и вреде истории», где он напал на 10 тысяч профессоров: «Из своего идеального государства будущего я хотел бы изгнать – как Платон изгнал поэтов – так называемых «культурных людей», в этом бы выразился мой терроризм». Что это – бунт Фауста или предзнаменование часа ефрейтора?.[610] Философа особенно пугает вся эта жуткая перенасыщенность человека чужой культурой… В его представлении человек чем-то похож на борова, которого усиленно пичкают отрубями знаний, дабы благополучно и в свой срок зарезать. Тайна нынешнего образования в том и состоит, что мы, современные люди, – говорил он, – ничего не имеем своего. Мы – ходячие энциклопедии, перегруженные чужими эпохами, нравами, философскими учениями, религиями и знаниями, не более. Таким образом, перед нами ходячие скелеты цивилизации! Возникла проблема человека как носителя информации. Любопытен его взгляд на науку, культуру, образование в книге «Человеческое, слишком человеческое». Ницше признавал значимость культуры. Вместе с тем он настороженно отнесся к иным из тех, кого величают «гениями культуры». Орлиным взором он прозрел всю подлость и эгоистичность этих самовлюбленных натур. В эпоху торжества капитала и массовой культуры такой, с позволения сказать, «гений» чаще, по словам Ницше, похож на полузверя, нежели на человека: «Он употребляет в качестве своих орудий ложь, насилие и самый беззастенчивый эгоизм столь уверенно, что его можно назвать лишь злым, демоническим существом». Позитивно-здравое воздействие на общество могли бы оказать толковые ученые! На место «культурных» циников и неврастеников, этих откровенных холопов властей, должно поставить их знания, трезвую холодность, скепсис! В идеале человек должен иметь двойной мозг – одна часть для науки, другая – для всего остального (культуры). Им предлагается модель идеального высшего образования. Менее оптимистично выглядит будущее средней школы: «Школьное дело будет в крупных государствах в лучшем случае посредственным, по той же причине, по которой в больших кухнях пища изготовляется в лучшем случае посредственно». Сдвиг в акцентах развития нации не мог не отразиться и на образовании: «Что воспитание, образование само есть цель – а не «империя», что для этой цели нужны воспитатели, а не учителя гимназий и университетские ученые – об этом забыли». Все великие и прекрасные вещи никогда не могут быть общим достоянием. Высшие школы явно плодят двусмысленную посредственность: «То, чего фактически достигают «высшие школы» Германии, есть зверская дрессировка с целью приготовить с возможно меньшей потерей времени множество молодых людей, полезных, могущих быть использованными для государственной службы. «Высшее воспитание» и множество – это заранее противоречит одно другому».[611] Ницше одним из первых понял и ограниченность цивилизованного общества, «жреческой» его касты. В «Сумерках идолов, или Как философствуют молотом» Ницше отмечает, что немецкий ум становится все грубее, он опошляется. Изменился не только интеллект, но и сам пафос деяний. В науке все заметнее обездушивающее влияние чистогана. Университеты даже против своей воли становятся «теплицами для этого вида оскудения инстинкта духа». Ницше на научные знания смотрит из сферы искусства, считая, что «проблема науки не может быть познана на почве науки». Его цели выражены ясно и понятно в труде «Рождение трагедии, или Эллинство и пессимизм». В нем он постарался «взглянуть на науку под углом зрения художника, на искусство же – под углом зрения жизни». Ницше объявил себя врагом христианства и демократии, которые он рассматривает как формы явного вырождения и гибели… Что бы ни говорил Ницше, но его произведения – гимн художнику и человеку. А в каком облике предстает тот – Аполлона или Диониса, не столь уж принципиально и важно. Но в чем же причина столь явного снижения духа и культуры великого народа? – задается вопросом Ницше. Силы народов не беспредельны. Всем нациям приходится выбирать путь развития. Одни предпочитают власть и силу, другие – знания и культуру. В конце XIX века и в Европе и в США произошло как бы перенесение центра тяжести. Разгромив французов и австрийцев, немцы создали мощное государство с имперскими аппетитами. Это ясно. Увы, великие эпохи культуры, по Ницше, суть эпохи политического упадка. Одно из двух – или могущество или культура! Что велико в смысле культуры, то неполитично или даже аполитично. Все ныне делается ad captandum vulgus – в угоду черни. Но страшна чернь на престоле! Поэтому Ницше и выдвигает аристократизм в противовес демократизму «всеобщего», воплощенному в «пошлом образовании», подобному pons asinorum («мосту для ослов»). Оттого столько горечи и трагизма в словах философа (1904): «Я нарушаю ночной покой. Во мне есть слова, которые еще разрывают сердце Богу, я – rendez-vous опытов, проделываемых на высоте 6000 футов над уровнем человека. Вполне достаточно, чтобы меня «понимали» немцы. Но бедная моя книга, как можешь ты метать свой жемчуг– перед немцами?» Понимать на такой высоте интеллектуального обобщения действительно обыденным людям трудно. Не это ли причина того, что он «ушел из дома ученых и еще захлопнул дверь за собою» («Заратустра»)?! Его каждый понимал по-своему. Однако в воззрениях Ницше было нечто волнующе-тревожное, гибельное, как дуновение смерти… Похоже, что он готовился уйти вовсе не из «дома ученых», а из «дома человечности». Понимал ли он, как будет воспринят его призыв иной «белокурой бестией»? Он представлял себя, подобно М. Штирнеру, абсолютно свободной личностью, осознающей себя центром Земли и мироздания. Напомню, что немца М. Штирнера (1806–1856) относят к видным теоретикам анархизма. Его книга «Единственный и его собственность» (1844) произвела в свое время фурор и стала сенсацией. Автор воспевал анархическую эгоистическую личность. Штирнера можно было бы назвать Байроном лавочников и обывателей. Все, что мешало их довольству, их сытости, их обогащению, им высмеивалось и отбрасывалось. Он писал: «Для меня нет ничего выше меня». Все, что так или иначе ограничивало алчную, подлую, себялюбивую людскую натуру, он призывал отмести и разрушить. Государство, религию и даже совесть М. Штирнер называл «тиранами»… Задолго до Ницше он призвал всех «сверхчеловеков» встать над понятиями добра и зла, поскольку, в его понимании, ни то ни другое не имело смысла. Этот «бунт против морали» правильнее было бы назвать крахом цивилизационного и культурного наследия, всей системы воспитания хваленого Запада.[612] Или, если быть до конца объективным и последовательным, вспомнив сотни кровавых войн и безжалостную резню своих и чужих народов, надо признать: подобные взгляды лежали и лежат в русле традиционной жизненной философии Запада. Этот гимн – хвала не свободолюбивой и одухотворенной личности, но личности, устраненной от общих интересов, безнравственной, крайне агрессивной. Философия Штирнера легко вписывается в контекст XXI века с его жестокостью, аморализмом и демагогией. Правда, он не выбирал слов, не прятался за ширмы вроде всяких там «общечеловеческих ценностей», «прав человека» и т. д. и т. п. Он говорил ясно и прямо. Надо стать эгоистом. Отнимайте собственность и делайте ее своей. Взгляните на примеры из истории Европы. Тот, кто «умел раздобыть то, что ему нужно, всегда и получал, что хотел. Наполеон, например, получил континент – сильную Европу, а французы – Алжир». Надо же, наконец, научиться «добывать себе то, что тебе нужно». Коммунизм философа совершенно не устраивает, так как ставит личность в зависимость от общества. Каков же идеал Макса Штирнера? Он абсолютно ясен: «Губите и давите друг друга, сколько хотите и можете, – мне, государству, до этого нет дела. Вы свободны на обширной арене конкуренции; вы конкуренты – таково ваше общественное положение. Передо мной, государством, вы не что иное, как «простые индивидуумы!». Именно такая политическая экономия и главенствовала в России все минувшее десятилетие, в эпоху термидора лавочников и интеллектуальных импотентов! В ответ на это Л. Фейербах справедливо заметил бы, что он, не будучи ни материалистом, ни идеалистом, является просто человеком во плоти и духе, и потому «понимает сущность человека только в общежитии». И таким образом, он, Фейербах, прежде всего «общественный человек» – коммунист».[613] Ницше – уж конечно не коммунист. Он – империалист, певец смерти. Его можно уличить в том, в чем Рим некогда уличал евреев, – «в ненависти ко всему роду человеческому». Он доказывал, что массовое образование вредно, что народ нужно держать в темноте и бескультурье. Понятно, почему ему рукоплещут тираны и узурпаторы мира. Ждут очередного пророка, который умело бы направил народ в стойло. В стойло, в нищету, в окоп, кровавую военную мясорубку! И в итоге «Заратустра» станет библией нацизма. «Восстание – доблесть раба. Вашей доблестью да будет повиновение!» Народ у него сравнивается со «стадом», а стаду читать и не полагается. Мир жалок: он жаждет власти и денег. Грязь восседает на троне, в редакциях газет. Пришло время негодяев. Где же выход, если культура и знания – ничто? В войне! «Мужчина должен быть воспитан для войны». Пусть не боится смерти: «Умри вовремя – так учит Заратустра». Государство – «самое холодное из всех холодных чудовищ». А раз так, то надо покончить с ним. Альфред Ретель. Смерть-победительница. 1849. Ницше похож на гладиатора, а не на писателя или философа. Поэтому его философию с восторгом и восприняла гитлеровская солдатня. В нем есть нечто от вагнеровского Зигфрида. Опасные чары Ницше опутают всю Германию. Лишат старые и значимые ценности былой силы. Вызовут из мрака пещеры самые дикие и кровавые инстинкты древнего германца. Возможно, Ницше даже не думал, кто подхватит зажженный им «факел». Вскоре его охватило безумие, перекинувшееся затем, подобно чуме, на значительную часть немецкого народа.[614] Одно время и в России с пылом воспринимали его идеи. Иные предпочитали славословить Ницше, упиваться им, восхваляя в нем певца борьбы… В статье российского публициста М. Гельрота (1903 г.) оттенен «восторженный гимн жизни как самодовлеющему кумиру» в его творчестве. В реальной жизни, говорили апологеты, царит жесточайшая борьба. В ее итоге «маленький человек» оказывается перед альтернативой: или он вырастет до размеров великой, по крайней мере, вполне значимой личности – или обязан вовсе сойти с исторической сцены. Мировой процесс – бесчеловечен и жесток. Но именно из него-то рано или поздно должна явиться новая жизнь. И дело тут вовсе не в том, что Ницше «дает свою санкцию на веки веков» в дарвиновской борьбе за существование. Прежде всего, Ницше потребовал от социально-политических и экономических отношений высокой требовательности к отдельному человеку и обществу. Кажется, нам явился великий искуситель, не дающий духу окончательно погрязнуть в болоте мещанства.[615] Вот и поэт Н. Гумилев с романтическим, юным, пылким восторгом пишет «Песнь Заратустры» (1905), в которой воспевает «блаженство мечты», еще не ведая того, чем это «блаженство» обернется против него самого, «сына голубой высоты» когда к власти в России придут те, кого он образно называет в своем стихотворении «не знающими света»: Юные, светлые братья Шопенгауэр был недалек от истины, говоря, что слепое желание является подлинной сущностью человека. Разум и рассудок тут отходят на второй план, а в головах бюргеров и обывателей возникает беспредельная торичеллиева пустота. Природа же не терпит пустоты. Это значит – в голове есть место для «вируса». Плодящие, не думающие и тупые поколения, понимают ли они, в какую бездну низвергают Отечество?! Им неспрятаться за фразой – «Recht oder Unrecht – es ist mein Vaterland» («Право оно или нет – это мое отечество»). Стоило бы написать специальный трактат о том отвратительнейшем и губительном влиянии, которое оказывали на умы подрастающего поколения иные реакционные политики, пресса и горе-учителя. Вот уж где подлинные злодеи человечества. Хотя надо признать, что сами народы порой ничуть не менее дики и невежественны, чем их политики и духовные пастыри. Словно подтверждая это, Ницще с вызовом восклицал: «Гуманный учитель обязан предостеречь учеников своих прежде всего от самого себя». Куда там! Большинство «учителей», как мы видим, свято убеждены в своей непогрешимости и избранности. Немудрено, что истинными школами поколений нередко становятся лавки, подворотни, притоны, кабаки или траншеи. Печальное развитие событий предвидел швейцарский ученый Я. Буркхардт, преподававший в том же Базельском университете, что и Ф. Ницше (1869). Подобно Ницше, он считал, что стихия темного, жестокого в людской массе может легко опрокинуть корабль цивилизации. В «Размышлениях о мировой истории» Я. Буркхардт предполагал, что в будущем возникнут диктаторские государства, где власти будут попирать все права человека. Демократия может вылиться в апофеоз бандитов и военных. Человечеству в этом случае грозит безусловное усиление военщины. Ни о какой европейской общности в таком случае уже и речи не может быть. Всюду воцарится самый дикий, оголтелый национализм… «В промежутках, однако, будет осуществляться длительная добровольная работа под руководством отдельных фюреров и узурпаторов. В принципы больше не верят, но периодически – в спасителей».[617] Фридрих Ницше воспевал превосходство сильной личности, аристократии, капитала и немецкой расы (хотя он был беспощаден и к немцам ничуть не менее, чем к другим народам). Некоторые назовут его певцом откровенного расового господства, величайшим индивидуалистом истории. Но он не одинок. К концу XIX – началу XX вв. в Европе возникла целая расово-антропологическая школа. Заметное место заняла фигура Л. Вольтмана (1871–1907), певца превосходства германской расы. Он пытался также доказать, что будто бы едва ли не все великие творения итальянского, французского и других европейских народов созданы представителями германской расы. При этом в разряд «тевтонов» им были зачислены Данте, Леонардо, Тициан, Монтень, Руссо, Дидро и другие выдающиеся личности. Однако и Ницше (его идеологию) иногда все-таки можно понять… Глядя на бездумную толпу, нередко своимируками копающую себе яму, трудно удержаться от презрения. Мотивировка его работ объяснима (порой они даже притягивают своей удивительной силой). Он бросил вызов этому фальшивому миру, законы которого кучка богачей и власть имущих возвела в высший абсолют и верх совершенства. В чем тайна столь повального увлечения ницщеанством плебейских масс Германии? Трудно проникнуть в психологию подсознательного, в мир тихой паранойи, в которой свершается вызревание идиотизма немца, русского, еврея. Но пройдет ряд лет, ницшеанские идеи дадут всходы в головах лидеров нацистских банд и штурмовых отрядов. Догмы философа станут материальными орудиями пыток и палачей. Государственный деятель ГДР А. Абуш в книге «Ложный путь одной нации» писал: «От университета до самой последней деревенской школы учили: «Все величайшие в истории военные политики – прусские, все величайшие творения искусства – германские, самые великие изобретения и самые выдающиеся ученые – немецкие, самая лучшая промышленность – германская, а самые толковые рабочие – немцы. Где на свете организованность и порядок лучше, чем в Германии?.. И наконец, к этой вильгельмовской идеологии, которую тысячи учителей и профессоров насаждали в умах молодежи, присоединялось в качестве бисмарковского наследия преклонение перед одерживающим победы насилием».[618] Так что в некотором роде прав и Г. Могилевцев, говоря: «Проект Ницше безусловно впечатляет. И это, заметим, не просто словеса. Недаром ницшеанской программой «перестройки» человека были так зачарованы «носители магического огня» – нацисты в Германии. Эта «скромная идея» кабинетного ученого дорого обошлась Европе: она есть плевельное зерно, из которого выросла грандиозная пирамида – похлеще Тамерлановой – в 50 миллионов человеческих черепов… Феномен владычества идей над человеческим сознанием плохо изучен. Сейчас – в эпоху диктатуры средств массовой информации – этот феномен стараются не раскрывать, а скорее прятать. Но в случае с Ницше связь идеи и ее воплощения может быть тщательно прослежена».[619] Стоит подчеркнуть, что подобная диктатура не исключена и при демократии, являющейся несколько более «цивилизованной» формой власти плутократии (всех этих денежных «мешков»). Народ обязан выбирать правителей и идеологов тщательнее, чем будущую супругу. Ведь в случае ошибки с последней можно и развестись. С первыми это сделать труднее. Поэтому к месту критика Ницше русским мыслителем Н. Ф. Федоровым. В серии статейон называл его теорию «аморальной», а его «сверхчеловечество» – «величайшей ложью». Ницше наплевать на народы, да и на большинство человечества. Его занимает судьба так называемых гениев. Гении важны, спору нет. Однако как жить в нашем мире обычным смертным? Элементарно. Всю эту толпу, считает Ницше, надо бросить, предоставив ее самой себе. В мире есть лишь «сверх-человеки» и «сволочь». Важно уберечь и сохранить первых. Остальные пусть сдохнут в ходе естественного отбора! Одним – древо жизни, другим – древо смерти. «И вот эта-то карикатура должна будто бы сделать жизнь достойною, божественною!»[620] Как же можно подобную дикую и жестокую карикатуру предлагать в качестве основы для политических институтов великой страны?! А если получится так, что к власти в стране как раз и придет «эта сволочь»?! Попытался ответить на вопрос о сути этики Ницше и английский философ Б. Рассел. Он также подчеркнул, что его «благородный» человек полностью лишен сострадания, безжалостен, хитер, зол и занят лишь своей собственной властью. На наш взгляд, в его философии воплотилась сущность капиталистического индивидуализма (в самом вульгарном и диком виде). Эта «биологически высшая раса», этот «брильянтовый Король Солнца» (выражаясь словами одного сумасшедшего, о котором пишет в своих наблюдениях К. Ясперс) выглядит достаточно зловеще. Тот же Ницше считал, к примеру, что «счастье простого народа не является частью добра как такового». Более того, он ненавидел простой люд. Его интересуют одни лишь «наполеоны». Б. Рассел отмечает, что для Ницше «Линкольн – жалок, Наполеон – велик». В лице этого философа мы имеем дело не столько с трагедией «больного затворника», сколь со страшной болезнью, имя которой капитализм. Болезнь эта ныне широко распространена, не являясь наследственной болезнью человечества. Заключительный вердикт Рассела: «Мне неприятен Ницше потому, что ему нравится созерцать страдание, потому, что он возвысил тщеславие в степень долга, потому, что люди, которыми он больше всего восхищался, – завоеватели, прославившиеся умением лишать людей жизни… Ницше презирает всеобщую любовь, а я считаю ее движущей силой всего, чего я желаю для мира. У последователей Ницше были свои удачи, но мы можем надеяться, что им скоро придет конец».[621] Надежды на их «скорый конец» все же слегка преувеличены. Ницше считал свою философию введением в начало новой эры. Он ждал от XX в. перемен и сдвигов (по сравнению с прошлым). «Кулисы мирового театра могут еще какое-то время оставаться старыми, разыгрывающаяся пьеса уже другая. Исчезновение при этом прежних целей и обесценение прежних ценностей воспринимается уже не как голое уничтожение и не оплакивается как ущерб и утрата, но приветствуется как освобождение, поощряется как решительное приобретение и понимается как завершение». Как писал немецкий философ Мартин Хайдеггер (1889–1976), Ницше прямо увязывал все бытие Запада с нигилистической философией. Суть ее идей, ее движения состоит в осознании факта смерти христианского Бога. Нигилизм Ницше предполагал не только отсутствие веры в христианского Бога. С этим большинство рациональных европейцев и американцев смирилось, воспринимая образ Господа как некое туманное явление, напоминающее свет давным-давно погасшей звезды. Философ М. Хайдеггер так оценил это событие: «Это начало серьезного отношения к вышеупомянутому «событию»: «Бог умер». Подобные настроения тогда входили в обиход.[622] Антихристианство Ницше не так примитивно и прямолинейно, как это кажется на первый взгляд. Можно верить в Бога – но не принимать Церковь (за ее оправдание зла и выдачу индульгенций властям). Ницше, разумеется, ощущал необходимость веры как источника надежды. Однако никак не мог соотнести чаяния людские с делами Церкви. По словам Е. Трубецкого, это и было «тайной мукой его атеизма». Бердяев вобщем-то верно говорил: «Как понять в глубине отношение Ницше к христианству? Он был врагом христианства, считался самым страшным его врагом, писал о христианстве очень дурно и несправедливо, написал «Антихриста» – самое, вероятно, слабое из своих произведений. Но Ницше был вместе с тем человеком, раненным Христом и христианской темой. Антиэрос был связан с эросом. Он боролся с Христом, но боролся как человек, для которого Христос был дорог в самой глубине его существа. Уже в состоянии безумия он подписывал свои письма: «Раненный». У него, несомненно, есть сильный христианский элемент, хотя и извращенный».[623] Ницше ощущал близость духа двух наших рас и народов. Ведь отдаленными его предками были Ницкие. Они жили в Польше, относя себя к славянам. Может быть, отсюда огромный интерес «шляхтича философии» к культуре России. Ницше сделано было однажды удивительное признание, которое редко услышишь из уст горделивой и самовлюбленной Европы: «Я обменял бы все счастье Запада на русский лад быть печальным». Особенно знаменательным и важным представляется высказывание, которое можно считать его политическим духовным завещанием. Сравнив две «цивилизации» – русскую и западноевропейскую, – он, словно молотом, вбивает в головы политиков и идеологов Запада поистине пророческую фразу: «Мелочность духа, идущая из Англии, представляет нынче для мира великую опасность. Чувства русских нигилистов кажутся мне в большей степени склонными к величию, чем чувства английских утилитаристов… Мы нуждаемся в безусловном сближении с Россией и в новой общей программе, которая не допустит в России господства английских трафаретов. Никакого американского будущего! Сращение немецкой и славянской расы».[624] Некоторым в России мысль эту неплохо бы усвоить ab incunabulis! (с пеленок). Однако такое «сращение» не может быть слепым волевым актом, актом насилия или подчинения. Понятно, что иные славяне не могли оставаться равнодушными к этому Вотану философского царства… Поэт и мыслитель А. Белый, влюбленный в Ницше, постоянно возивший с собой наряду с «Евангелием» его книгу «Так говорил Заратустра», посетил могилу философа близ Лейпцига, с которой и взял, словно священную ветку Палестины, сорванные листики неумирающего плюща. Кстати говоря, изречение Ницше украсило фронтон построенной в Москве на рубеже столетий гостиницы «Метрополь», над которой потрудились М. Врубель и Ф. Шехтель (1900), а украинский поэт Максим Рыльский (1895–1964) посвятил философу прекрасный сонет «Ницше», выразив в нем душевный трагизм и величие мыслителя. Людей и змея, солнце и орла Если Фридриху Ницше самой судьбой было уготовано (на какое-то время) стать властителем дум немецкой расы, то Зигмунду Фрейду (1856–1939) довелось выступить в роли мастера сновидений и психологии. Прежде чем стать основателем психоанализа и знатоком человеческой психики, он все же успел потренироваться на миногах, рыбах и раках… О ранних годах его жизни и учебы известно следующее. Родом из семьи торговцев. Лучший ученик в классе 5 лет подряд, Фрейд закончил один из самых авторитетных медицинских факультетов Европы в Венском университете в 1881 г. и спустя 9 лет получил диплом доктора. Перед нами предстает одаренный юноша, читавший на шести языках, не считая латыни и греческого. Увы, все мечты о науке пришлось на время забыть. Наукой в Вене могли заниматься в те годы лишь богатые люди. Он прошел хорошую школу у профессора Э. Брюгге, одного из светил тогдашней Европы. Тот внушал ему: «Опоздать к началу работы – значит не подходить для своей работы». Тогда еще других причин для отстранения от места не было. Хотя антисемитизм поднимал голову. Появилась статья профессора Бильрота «Медицинская наука в германских университетах», чернившая евреев и обвинявшая их во всех смертных грехах. Ему же пришлось зарабатывать на жизнь врачебной практикой. После получения доцентуры и субсидии он уехал в Париж, где познакомился с врачом-психологом Ж. Шарко. О нем говорили, что он исследует человеческое тело, как Галилей исследовал небо, Колумб – моря, Дарвин – флору и фауну Земли. Шарко, собственно, и стал его учителем в области неврологии. Американский писатель И. Стоун отмечал: «Как интеллектуал, проведший годы взросления в физиологической лаборатории профессора Брюкке и в городской больнице, он был знаком лишь с серьезной, научной Веной, совершенно отличной от простонародной Вены, от Вены, где царил дух гениальных композиторов, – Моцарта, Бетховена, Шуберта, плеяды Штраусов, мелодичная музыка которых украшала жизнь венцев». Зигмунд Фрейд. Фрейд влюбился, и его жизнь украсила избранница, которую он увлек своими пламенными рассказами о мужских половых железах морского угря.[626] Психотерапия известна давно (целители, маги, шаманы, предсказатели)… Как предмет экспериментального исследования, она получила распространение в конце XVIII в. с появлением работ Месмера и его опытов («животный магнетизм»). Франц Месмер (1736–1815), доктор медицины Венского университета, вынужден был покинуть Австрию «из-за слишком большой смелости и необычности своего учения и врачебных методов». В 1778 г. он приехал в Париж, где и стал пропагандировать теорию существования и действия универсального флюида. Говорят, он вдохновлялся тайными учениями франкмасонов. Месмер полагал, что его теория основана на физиологии и близка к теориям электричества или магнитов. Не углубляясь в психоаналитические дебри, заметим, что с его появлением магнетические сеансы стали еще и модной салонной игрой. Свет был буквально им очарован. Он пытался и Людовика XVI обратить в свою веру. Им овладела «потребность властвовать над больными».[627] Врачи и политики очень близки своими мотивациям. Те и другие предлагают свои способы лечения. У них те же пациенты, клиентура и даже одни и те же болезни. Зачастую трагически схожи и итоги воздействия. Психоанализ стал наукой, ибо мир усложнился, а человек оставался все таким же слабым и беззащитным существом. Жизнь, теряя последние остатки патриархальности и природного естества, становилась стремительнее, напряженнее. Нервы и психика не всегда выдерживали этот бешеный темп. Родившись в Вене, этом «самом сладострастном и сексуальном городе», психоанализ быстро распространился по всему миру. И, как нам представляется, не случайно эту науку ждал наибольший триумф в США и России, где ритм жизни был особенно высок и суров. В своей вступительной лекции «Введение в психоанализ» З. Фрейд сравнивал работу психолога с работой философа, историка и писателя. Это верно. Ведь и Гете назвал поэзию «дневником душевного состояния». Психоанализ – это попытка врача спасти человека от его самого, от комлексов и переживаний, которые преследуют его всю жизнь. Видно, так некогда и Геракл вознамерился вернуть к жизни Алкестиду, забрав ее у бога смерти Таната, пившего кровь из тела своей жертвы. Фрейд говорит, что сексуальные влечения играют невероятно большую роль в жизни человека, ибо, помимо доставленных физических наслаждений, участвуют в создании самых что ни на есть высших культурных, художественных, социальных ценностей человеческого духа. Их вклад нельзя недооценивать. Но одновременно те же сексуальные влечения являются причиной возникновения многих нервных и психических заболеваний. «Мы считаем, что культура была создана под влиянием жизненной необходимости за счет удовлетворения влечений, и она по большей части постоянно воссоздается благодаря тому, что отдельная личность, вступая в человеческое общество, снова жертвует удовлетворением своих влечений в пользу общества. Среди этих влечений значительную роль играют сексуальные; при этом они сублимируются, т. е. отклоняются от своих сексуальных целей и направляются на цели более высокие социально, уже не сексуальные. Эта конструкция, однако, весьма неустойчива, сексуальные влечения подавляются с трудом, и каждому, кому предстоит включиться в создание культурных ценностей, грозит опасность, что его сексуальные влечения не допустят такого их применения. Реннер П. Иллюстрация к немецкому изданию «Приятных ночей». 1908. Общество не знает более страшной угрозы для своей культуры, чем высвобождение сексуальных влечений и их возврат к изначальным целям».[628] Если же упростить проблему до примитивизма, перед каждым творцом встает в жизни беспощадный, кажущийся наивным вопрос: «Что ты выбираешь в жизни для себя – секс или культуру?» Сразу почему-то вспомнился роман А. Моравиа «Я и он», где автор подробнейшим образом рассказывает, как, несмотря на все попытки действовать сообразно с голосом разума, веры, культуры и цивилизации, он почему-то все время уступал своему надоедливому пенису. У Фрейда была и своя философия. Видимо, ее суть – создание монументальных фигур Эроса и Танатоса как главных божеств, которым поклоняются человек и общество. Связав ум и гениталии, он сделал человека более похожим на самого себя (в его животной ипостаси). Шопенгауэр писал: «Половые органы являются настоящим фокусом воли и, следовательно, противоположным полюсом мозга, представителя познания, т. е. другой стороны мира». Многие восприняли идею буквально. «Сверхчеловек» Ницше – уродливый обрубок, физический и нравственный калека. Фрейд же, напротив, счел ум второстепенным, зависимым – и тем самым обрек нас на жизнь-сновидение, на долгое бесцельное копание в «либидо». Хотя он частично прав, подчеркивая, что именно из биологического и социального складывается вся «диалектика организма».[629] С. Цвейг назвал его вторым великим разрушителем древних скрижалей после Ницше, антииллюзионистом, проникающим в святая святых культуры, цивилизации, морали, прогресса. Однако есть в психоанализе и родовые оттенки, которые нетрудно разглядеть, читая некоторые произведения Фрейда. Как еврей он нес в себе весь комплекс надежд, чаяний, страхов, предрассудков и упований талантливого народа. По словам врача, сновидения в психологическом анализе служат «первым звеном» в ряду анормальных психических феноменов, объясняющих поведение индивида, но они же с не меньшим успехом дают ключ к поведению и вполне здоровых людей. К примеру, Фрейд в «Толковании сновидений» вспоминал, как во время его рождения какая-то крестьянка предсказала матери, что та подарила жизнь великому человеку. Не отсюда ли явилось честолюбие юноши? Тем более что в семье любили горделиво повторять, что у Фрейдов рождаются одни великие личности. Дополним эту сцену. Находясь в ресторане с родителями, Зигмунд стал свидетелем того, как импровизатор напророчествовал ему быть министром. Тогда открывалась эпоха гражданских министерств, и «каждый подававший надежды еврейский мальчик видел перед собой» в воображении министерский портфель. Как вы помните, еврей Дизраэли стал премьером Англии, лордом Биконсфилдом, а королева Виктория даже воздвигла ему памятник на свои средства. Дизраэли призывал англичан голосовать на выборах за евреев: «Вы своих детей учите истории евреев; в праздники вы читаете рассказы о подвигах еврейского народа; по воскресеньям, когда вы желаете вознести хвалу Всевышнему или найти утешение вашей скорби, вы ищете выражения этих чувств в песнях еврейских поэтов. И чем сильнее и искреннее ваша вера, тем более вы должны стремиться воздать эту необходимую справедливость».[630] Правда, его талант и красноречие не убедили англичан в том, что для великой империи полезно держать главой страны еврея… Ему хотя и воздвигли памятник, но впредь уже никогда не повторяли подобного. Мечта была чистейшей утопией. И тогда Фрейд занял кресло министра в сновидении. Или другой пример. Фрейд в школе то и дело вспоминал великого полководца древности Ганнибала. Казалось, что еврею-гимназисту до какого-то там Ганнибала?! Дело, оказывается в ином. Ганнибал сам по себе – пустяк. Раса (Карфаген основали семиты-финикийцы) – вот что главное! Хотя он и уверяет, что раса, мол, не имеет значения для характеристики индивидуального психоанализа («Очерк истории психоанализа»), но в «Толковании сновидений» откровенно скажет: «Ганнибал, с которым есть у меня сходство, был любимым героем моих гимназических лет; как многие в этом возрасте, я отдавал свои симпатии в пунических войнах не римлянам, а карфагенянам. Когда в старшем классе я стал понимать значение своего происхождения от семитской расы и антисемитские течения среди товарищей заставили меня занять определенную позицию, тогда фигура семитского полководца еще более выросла в моих глазах. Ганнибал и Рим символизировали для юноши противоречие между живучестью еврейства и организацией католической церкви». Какой еврей не хочет быть Ганнибалом! В основе философии лежит «комлекс Эдипа» – не только стремление выжить (что естественно), но царить и безраздельно властвовать, т. е. «быть Ганнибалом».[631] Ганнибальские устремления евреев легко становятся каннибальскими! Иллюзии свойственны были не только Фрейду. К. Ясперс в «Ложных восприятиях» справедливо говорит, что общим для всех иллюзий является содержание в них действительных элементов реального восприятия… Скажем, нам вполне понятно стремление того или иного политика «стать министром» или даже «президентом». Но полнейшее безумие и патология, когда «блестящий металл принимается за золото, а главврач за прокурора» (Ясперс).[632] И уж тем более нужно быть патологическим глупцом, чтобы принять за Петра Великого или, скажем, Александра-Освободителя полное убожество, сидевшее недавно на троне в Кремле. За такового его могли принять разве что пациенты той же палаты «психиатрической лечебницы». Фрейд – это современный Самуил, пытающийся организовать новую школу «пророков». Он так и представлял себя во глубине души. И когда один из его научных последователей предложил перевести его труды на английский, он милостиво воспринял такой аргумент Брилла: «Как я начну проповедовать новую религию (психоанализ) в Нью-Йорке, если у меня нет Священного Писания? В конце концов у евреев был их Ветхий завет, у христиан – Евангелие по Матфею, Луке и Марку, у мусульман – Коран…» А русский писатель В. В. Набоков довольно-таки точно назвал Фрейда «венским шаманом». Фрейдизм как явление с недавних пор стал популярен в определенных околокультурных кругах. Популярность Фрейда наиболее велика была в Соединенных Штатах Америки. Патриарх американской психологии У. Джемс даже заявил по приезде в США: «За вами будущее!» Возможно, причиной стало то обстоятельство, что американцы, более чем кто-либо еще на нашей Земле, нуждались и нуждаются в постоянной помощи психиатра. По данным статистики, нигде нет столь массовых примеров извращенного сознания, немотивированных и массовых убийств и самоубийств, последствий тяжелых стрессов. В книге «Неудовлетворенность культурой» (1930) он писал об ограниченности нынешней культуры, подчеркивая, что человечеству все больше начинает сегодня угрожать психологическая и культурная нищета масс («в Америке особенно»). В какой-то мере он стал «наследником Просвещения», естественнонаучного материализма и позитивизма века. Но, думается, в нем скорее проявились черты ограниченного просветителя, не очень-то верящего в просвещение, материалиста, убегающего в страхе от первого же намека на его присутствие, позитивиста, считающего позитивным в нашей жизни лишь воздействие злополучного libido («похоть, страсть» – лат.). Возможно, в медицине он пробил брешь «в китайской стене старой психологии» (С. Цвейг). Тогда правомочно задать и другой вопрос: «А может быть, он заодно пробил брешь и в самой культуре?» Фрейд рассматривал культурное развитие «как борьбу человеческого рода за выживание», называя это «битвой гигантов».[633] Как и другие видные ученые той эпохи (Ницше, Лебон), Фрейд, разумеется, не мог пройти мимо роли масс и личности в современной истории… Еще Г. Лебон, описывая характер массовых индивидов, обнаружил некоторые новые качества в их поведении. В массе, в силу ее множества, индивид может испытывать чувство некой неодолимой мощи. Тогда же возникает атмосфера анонимности и коллективной безответственности. В ней на первый план выступают расовые, классовые или эгоистичные побуждения. Психологические надстройки сдерживания трещат и рушатся. Наружу выплескиваются дикие инстинкты. Толпа заразительна к вихрям коллективного безумия. Но главным отличительным признаком индивида в массе становится исчезновение в нем сознательной личности, бессознательное же начало – преобладающим. «Индивид не является больше самим собой, он стал безвольным автоматом». В итоге принадлежности к массе человек спускается на ряд ступеней ниже по лестнице цивилизации. «Будучи единичным, он был, может быть, образованным индивидом, в массе он варвар, то есть существо, обусловленное первичными позывами» (Лебон). Получалось почти по Шиллеру: Каждый, когда видишь его отдельно, Фрейд писал, что масса не знает ни сомнений, ни неуверенности, быстро доходит до крайности, крайней антипатии и дикой ненависти. Она взбалмошна и нетерпима, ибо не сомневается в истинности своих ощущений. Массе не знакома жажда истины. Ей нужны иллюзии, без которых она не может существовать. Стаду всегда нужен вождь и господин! Фрейд согласен с предположением Ч. Дарвина, что первобытной формой человеческого общества была орда, в которой полностью господствовал сильный самец (вождь и отец). В «Массовой психологии» Фрейд так писал об отце первобытной орды: «На заре истории человечества он был тем сверхчеловеком, которого Ницше ожидал лишь от будущего. Еще и теперь массовые индивиды нуждаются в иллюзии».[634] Своего рода иллюзией является и религия. Фрейд понял: «религия – это огромная власть, на службе у которой состоят самые сильные человеческие эмоции». Он ложно противопоставил религию и науку: «Из трех сил, которые могут поспорить с наукой, только религия является серьезным врагом». Признавая важность религии как массового чувства, Фрейд пытался обозначить, что же она все-таки дает людям. А дает она им не только объяснение их происхождения, но и защиту, доставляя им счастье «среди всех превратностей жизни». Религия направляет убеждения и действия людей, обеспечивает их предписаниями и советами. Из трех основных ее функций, думается, именно вторая – обещающая и примиряющая – и является главной. Проблема в том, что зримые плоды ее трудов слишком часто отнесены в бесконечность (царствие Небесное).[635] Демоны души, или Тайны бессознательного. Фрейду вручат премию имени Гете за работу «Неудовлетворенность культурой» (1930). Он достиг славы и известности. И может быть, даже не столько в науке, сколько в культуре. Нобелевской премии за медицину ему ведь так и не присудили. Многие ученые утверждали, что в психоанализе больше искусства, чем науки. 3. Фрейд писал коллеге: «Из всех областей приложения психоанализа действительно процветает открытая Вами область образования».[636] Сегодня психоанализ широко распространен. Вена стала своего рода невротическим центром Европы, откуда исходили мощные импульсы психоанализа, психотерапии, а порой слабоумия и психоза (в тех краях появился на свет и Гитлер). Кроме Фрейда, в Вене трудились два «великих еретика» психоаналитического движения – Альфред Адлер и Карл Густав Юнг. Фрейд создал первую Венскую школу психотерапии, «индивидуальная психология Адлера» станет второй. К. Г. Юнг отмечал, что для Фрейда психологическая жизнь не что иное, как следствие, реакция на влияние среды. Адлер исповедовал диаметрально противоположную теорию. Причины людских поступков и болезней объясняются из анализа того, что впереди, что составляет их намерения и тайные цели. Тут важны принципы, так сказать, финалистские установки самой личности. Фрейдистский тип – пассивен и инфантилен, адлеровский – активен и агрессивен.[637] Третьим в компании «великих еретиков» стал Виктор Эмиль Франкл, также дитя Вены, прошедший через ад гитлеровских лагерей смерти. Он наиболее критичен к фрейдизму, потому, видимо, что ближе был к реалиям жизни. В нем есть нечто от человека эпохи Возрождения, от великого еврейского мудреца Гиллеля. Не отметая серьезности задач психоанализа (значение его в ряде случаев велико), нельзя не сказать и о том, что многие мотивы фрейдистского направления стали чистой модой. Врач-психолог стал чем-то походить на гинеколога. Он, похоже, совершенно перепутал сферы и объекты своих занятий. Поэтому иные психоаналитики копаются в интимной жизни Гете, Пушкина или Чайковского с большим рвением, чем в самом характере великого человека. Их интересуют склонности к инцесту, фетишизму, импотенции, гомосексуализму, нарциссизму, истерии, депрессии и паранойи. Этот идиотизм в начале XX в. еще не столь явно проявился, нежели мы это видим сегодня. Но признаки гниения и распада западной цивилизации были видны уже тогда. Прав ученый У. И. Томпсон, выставляя ряд претензий «мастерам культуры». Он пишет: «Если наиболее образованные люди нашей культуры продолжают рассматривать гениев как скрытых половых извращенцев, если они продолжают думать, что ценности – это особые фикции, нормальные для обычных людей, но не для умного ученого, который лучше знает, как обстоит дело, можно ли бить тревогу по поводу того, что массы в нашей культуре выказывают мало уважения к ценностям и вместо этого погружаются в оргии потребления, преступления и безнравственности?»[638] Можно спорить по поводу того, является ли западная культура конца XIX–XX вв. высокой. Однако вряд ли кто-либо усомнится в том, что морально-нравственный климат современных обществ оставлял и оставляет желать лучшего, а пропасть между теми, кого называют простым народом и элитой не только не уменьшились, но стала еще более глубокой. Вряд ли случайно, что те же психологи, историки, писатели стали применять к высокой культуре и цивилизации понятие «дегенерация» (И. Блох). Понятно, если, скажем, Юпитер немецкой поэзии Гёте был увлечен десятками женщин. Ведь он и в 75 лет смог внушить страсть 18-летней Ульрике Левецов (та даже едва не стала его женой). Но вскоре иные выдающиеся мастера культуры прониклись идеей разрушения, гибели, порока и извращения. Пикассо стал искать удовлетворения не в истинной любви, а в ее подмене. Как писала А. Стасинопулос-Хаффингтон, он увидел в любовных приключениях лишь возможность экспериментировать. Пикассо подразделял женщин на «богинь» и «половые коврики». При этом он обожал превращать первых во вторых. Его любовницами становились жены его близких друзей (часто с их ведома и согласия). «Каждый раз, когда я меняю женщину, – писал Пикассо, – я должен сжечь ту, что была последней. Таким образом я от них избавляюсь». Самым ярким символом эпохи стал Габриэле д'Аннунцио (1863–1938), автор «Невинной» (1891), «Триумфа смерти» (1894), сборника стихов «Весна» (1898). Он – гордость провинции Абруццо и Италии. Родился в г. Пескара, в семье мэра. Край божественный. Берег тут омывает Адриатика, а вдали видны отроги гор. Впоследствии Д'Аннунцио опишет свою юность в книге «Италия итальянцев». Уже в молодые годы он заслужил славу донжуана. Будучи человеком богатым, он не отказывал себе в удовольствиях, тратя огромные суммы на одежду, слуг и женщин. Расточительность и привела его к банкротству. Он бежал от кредиторов во Францию. В годы Первой мировой войны сражался как авиатор, проявив чудеса храбрости. Пуля выбила ему левый глаз, но Д'Аннунцио встал во главе отряда из 12 тыс. солдат, захватил г. Фиуме и два года удерживал его. Это была героическая и эксцентричная личность. Он завидовал Эмпедоклу, якобы окончившему жизнь в жерле вулкана. Его преследовали дикие и фантастические мечты. То он желал, чтобы его телом выстрелили из пушки (как у Мюнгхаузена), то мечтал, чтобы умертвили, погрузив в кислоту. Но наибольшую известность он получил как жрец эротики. Он любил всех – от юных красавиц до юношей и лесбиянок. Уже в преклонном возрасте он посылал слуг в окрестные деревни, дабы те приводили к нему новых девушек и женщин, чья «новизна стимулировала его фантазию». Тем не менее все женщины буквально сходили от него с ума. Религиозно настроенная графиня Манчини сошла с ума и попала в психиатрическую лечебницу. Дочь премьер-министра Италии, маркиза Карлотти, брошенная им, оставила семью и постриглась в монахини. Надо отдать должное Д'Аннунцио: он умел привлечь внимание женщин. Красавицу-актрису Барбару Леони он увлек не только изощренными ласками, но и тем, что в каждую их встречу в течение пяти лет осыпал обнаженную диву лепестками благоухающих роз, записывая любовные ночи во всех деталях и подробностях (сюжет лег в основу «Невинной»). Среди его увлечений была и актриса Элеонара Дузе. Он любил общаться с ней даже после ее смерти, стоя перед статуей Будды. Пытался Д'Аннунцио покорить и Айседору Дункан. Та встретила его ночью под звуки Траурного марша Шопена, при свечах и белых лилиях, но в любви предпочла ему русского поэта Сергея Есенина. В обязанности историка входит и решение наитруднейшей задачи: восстановления прерванной связи времен… Здесь я говорю о том, что Я. Буркхарт называл «духовным континуумом» человеческого бытия. Дело в том, что общество и человек постоянно раздираемы между желанием, с одной стороны, узнать правду и истину, и с другой – увидеть события ифакты такими, какими они им представляются, – в желанном и выигрышном для них свете. Люди вообще, а сильные мира сего особенно, крайне тенденциозны. Свои поступки, желания, помыслы, действия они тут же проецируют на общую картину мира. События мировой, гражданской истории воспринимаются ими сугубо через хрусталик собственного «Я». При таком взгляде многое может быть воспринято в совершенно неверном свете: тогда дьявол становится ангелом, алчный – бессребреником, палач – гуманистом, мерзавец – душкой. Все осложняется тем, что с «эпохи революций» (конец XVIII, XIX и, разумеется, XX вв.) история и истина все время сталкиваются с опасностью быть изнасилованными капиталом, обществом или властью. Любой критический и серьезный труд воспринимается теми и другими, как подрывной манифест… Буркхардт отдавал себе отчет в опасности такого ненормального положения. Ведь тем самым под угрозой оказывается «единство человеческого», сама история. Он писал (1842): «В отношении истории разрыв между наукой и жизнью начинает постепенно ощущаться, ибо становится ясным, что история должна вливаться в современность; однако по-настоящему она этого не делает. Но односторонность современности в том и заключается, что она хочет иметь лишь тенденциозную историю…».[639] Властители мира всегда препочитали такую историю, ибо осознание иной требует недюжинного ума. Достоинства и заслуги капитализма в деле организации мирового хозяйства, развития техники и образования не могли не сказаться на человеке. С одной стороны, это дало возможность использовать колоссальные резервы общества, человека и природы для накопления богатств, строительства новых городов, дорог, зданий, развития и улучшения сферы обслуги. Капитализм учит поклоняться буржуазной житейской мудрости (капитал, собственность, власть, благополучие). Европейцы всегда были и оставались утилитаристами и прагматиками, хотя им порой не чужды идеалистические и романтические порывы. Габриэль Д'Аннунцио, один из крупнейших поэтов и писателей Италии. А. Шопенгауэр писал: «Важный пункт житейской мудрости состоит в правильном распределении нашего внимания между настоящим и будущим, чтобы ни одно из них не вредило другому. Многие слишком живут в настоящем: это – легкомысленно. Другие слишком поглощены будущим: это – тревожные и озабоченные. Редко кто сохраняет здесь надлежащую меру… Ибо здесь человек сам отнимает у себя все свое существование, так как все время живет лишь ad interim («предварительно»), – пока не умрет. Таким образом, вместо того чтобы исключительно и непрестанно заниматься планами и заботами относительно будущего или предаваться тоске о прошлом, мы никогда не должны бы забывать, что одно только настоящее реально и только оно достоверно; будущее же почти всегда слагается иначе, чем мы его воображаем, да и прошлое было иным, притом и то и другое, в общем, менее содержательно, нежели нам кажется».[640] 3апад живет днем нынешним. Он не строит иллюзий и не предается далеким мечтаниям. В этом заключена сила его, но в этом же и Кащеева слабость. Русские живут мечтой, меньше думая о настоящем. Нужна золотая середина. Капитализм – это талантливейший Гефест, обладающий могучими мускулами и широкой грудью. Однако в нравственном отношении он, как и его мифологическая копия, некрасив и хромоног. Человек для него – прах. Он воспитал в миллионах могильщиков человечества. В классическом труде М. Вебера «Протестантская этика и дух капитализма» (1905) ему дана такая нелицеприятная характеристика: «Современный капиталистический хозяйственный строй – это чудовищный космос, в который каждый отдельный человек ввергнут с момента своего рождения и границы которого остаются, во всяком случае для него как отдельного индивида, раз навсегда данными и неизменными. Индивид в той мере, в какой он входит в сложное переплетение рыночных отношений, вынужден подчиняться нормам капиталистического хозяйственного поведения; фабрикант, в течение долгого времени нарушающий эти нормы, экономически устраняется столь же неизбежно, как и рабочий, которого просто выбрасывают на улицу, если он не сумел или не захотел приспособиться к ним. Таким образом, капитализм, достигший господства в современной хозяйственной жизни, воспитывает и создает необходимых ему хозяйственных субъектов – предпринимателей и рабочих – посредством экономического отбора».[641] Какова же в этой связи роль образования? Сам Вебер, будучи выпускником Гейдельбергского университета и питомцем бисмарковской философии, тяготел, скорее, к авторитарному типу личности и общества. Обратим взор к его теории познания социальной жизни. Как же видит он «идеальный тип» (то есть «интерес эпохи, представленный в виде теоретической конструкции»)? Этот тип испытал на себе влияние ряда представителей классической немецкой философии (от Гегеля до Ницше). Поэтому его идеалы можно представить в виде сложного гибрида прусского философа и Бисмарка (последнего он выделял как харизматическую личность). Впрочем, нельзя не признать, что Вебер, обладавший немалой культурой и тонкой интуицией, кажется, внутренне уже тогда почувствовал, куда начал склоняться немецкий народ («к ефрейтору»). Интересно и то, о чем Вебер говорил в докладах «Политика как призвание и профессия» и «Наука как призвание и профессия», прочитанных в Мюнхенском университете (1918). Современное государство – это такое сообщество, внутри которого действует «монополия легитимного физического насилия». Слова Вебера применимы ко многим странам, к Германии, США, Англии, России. Не зря же он не только приводит слова Троцкого «Всякое государство основано на насилии», но и соглашается с ними. В основе подчинения и управления – не какие-то отвлеченные категории, но страх и личная выгода. Вебера занимает тип господства, основанный на преданности людей, подчиняющихся «харизме» вождя. Таковой может быть выдающимся вождем на войне или выдающимся демагогом в народном собрании (в парламенте). Вождизм как явление встречается во все исторические эпохи и во всех регионах мира. Особенностью 3апада стало то, что подобный тип власти нашел яркое выражение в вождизме политика, «в образе сначала свободного «демагога», а затем – в образе парламентского «партийного вождя», выросшего на почве конституционного государства, укорененного тоже лишь на 3ападе. В реальной обстановке между политической практикой в Германии, США, Франции, России нет больших различий, ибо везде есть схожие отделения «штабов управления» в лице чиновников, с их отчуждением от основной массы работников и производителей. Там и тут правит бал одна и та же могущественная плутократия – солдаты кабинетов. Вебер считал: реакция может прийти к власти разными путями – в результате демократической процедуры или революции. «Революции это удалось по меньшей мере в том отношении, что на место поставленного (gesatzten) начальства пришли вожди, которые благодаря противозаконным действиям или выборам захватили власть и получили возможность распоряжаться политическим штабом (людьми) и аппаратом вещественных средств…» Для чего и во имя чего идут в политику? Ответ ясен и очевиден: прежде всего, ради того, чтобы «жить и «за счет» политики, то есть использовать свое политическое господство и в частных экономических интересах»… Все же заместить промышленника, предпринимателя, врача, ученого, инженера, писателя, учителя трудно прежде всего в силу их профессионализма. И чем более талантливыми и яркими они являются, тем «реже возможна замена». С политиком проще, ибо многие самочинно считают себя таковыми. Потому и легче найти «для пустых дел» болтунов и демагогов. Когда же профессиональный политик стал чиновником, он получает солидное вознаграждение. Это почти то же самое, что чаевые и взятки… Он «может получать твердое жалованье как редактор, или партийный секретарь, или современный министр, или политический чиновник». Весь трагизм и уродливость подобной системы заключается в том, что она создана по принципу личной преданности окружения харизматическому лидеру. Чтобы попасть на самый верх, вовсе не нужно ни большой культуры, ни глубоких знаний. Даже министром можно стать, «не посетив никакого высшего учебного заведения». Кто такой министр? Это – глава политического аппарата (аппарата насилия). Такое всемогущее политическое чиновничество (в Англии около 2000 человек живут за счет правящей партии) просто не может не быть враждебным народам (будь то Германия, Англия, США, Франция, Россия). «В этом отношении и нынешняя структура революционного государства, дающего абсолютным дилетантам в силу наличия у них пулеметов власть в руки и намеревающегося использовать профессионально вышколенных чиновников лишь в качестве исполнителей, – такое государство вовсе не представляет собой принципиального новшества». Перспективы подобного господства не обнадеживают. Вспомним об этом, говорит Вебер, через 10 лет. К тому времени «уже немало лет будет господствовать эпоха наступившей реакции».[642] Жаль, что Вебер не остановился подробнее на роли крупных финансистов и банкиров при формировании правительств и высших чиновных структур. Деньги и пресса точно так же приводят к власти дилетантов и воров, что вдобавок к своему профессиональному убожеству еще и абсолютно не способны видеть жизнь народа в реальном свете. По мере обретения немцами государственно-имперской мощи в технике, культуре, экономике, образовании проявлялись весьма специфические черты нации, хотя мысль о том, что культура на определенном этапе, не укрепившись в социуме, вполне может свернуть с прямой дороги цивилизации, известна была давным-давно. Да, но где она, столбовая дорога цивилизации? Если под «столбовой дорогой» понимать развитие техники и науки, то немцы взяли верный курс. Достаточно назвать такие имена в фундаментальных науках, как Гельмгольц, Рентген, Кундт, Эйнштейн и др. Вильгельм Конрад Рентген (1845–1923), выдающийся немецкий физик-экспериментатор, окончил Цюрихский политехникум, где получил диплом инженера-механика, а затем, защитив степень доктора философии, стал ассистентом А. Кундта. Вот как о нем вспоминал его ученик В. Фридрих: «Тот, кто был лично знаком с Рентгеном, испытывал чувство, что находится рядом с человеком поистине великим. У него была необычайно импонирующая, приятная внешность. Рентген был высокого роста, обладал в высшей степени изящной головой ученого, его взгляд был всегда серьезным, почти строгим. Только изредка можно было видеть на его лице легкую улыбку. Насколько величественным был он внешне, настолько же велик был его внутренний мир. Честность и благородная скромность – основные черты его характера. 3а строгим выражением лица скрывалось глубокое жизнелюбие и жизнь чувств…» Его отличали научная достоверность и чисто немецкая аккуратность. Он печатал работы лишь тогда, когда считал результаты полностью завершенными и корректными. Рентген сделал два великих открытия: обнаружил магнитное поле движущегося в электрическом поле диэлектрика, Рентгенов ток (1885), открыл проникающее излучение с длиной волны более короткой, чем длина волны ультрафиолетовых лучей (1895). Рентгеновский ток стал толчком к электронной теории, рентгеновские лучи – к электронике и атомистике. Ему первому среди физиков была присуждена Нобелевская премия (1901). Его часто называли «совестью немецкой экспериментальной физики». Гейне говаривал: «Чего только не изобретут немцы, чтобы перещеголять французов!» Эта конкуренция умов и талантов приносила вполне реальные плоды. 3аметное место в истории науки занял и физик-экспериментатор Август Адольф Кундт (1839–1894). Он в 1864 г. окончил Берлинский университет, где на путь «физической истины» его наставил Г. Магнус. Последний был организатором частной физической лаборатории, одной из первых физических лабораторий в мире, и первого физического коллоквиума (1843). Позже Кундт «превратил» В. Рентгена из инженера-механика в физика. В 1877 г. он основал в Страсбурге один из первых физических институтов. План здания института был составлен самим Кундтом. Он пытался объединить исследовательскую и педагогическую работы. В результате, как сообщал в 1892 г. П. Н. Лебедев, «он создал не только лучший в мире Кундтовский физический институт, но и основал в нем ту интернациональную Вильгельм Рентген Кундтовскую школу физиков, ученики которой рассеяны теперь по всему земному шару». В 1813 г. основана Ф. В. Бесселем (1784–1846) обсерватория Кенигсбергского университета, «самая восточная» немецкая обсерватория. В 20 – 40-е годы XIX в. обсерватория стала одним из ведущих европейских центров позиционной астрономии. Интересно, что корпус обсерватории имел в плане форму креста, вытянутого «по линии восток-запад». В библиотеке обсерватории к середине XIX в. создана большая библиотека (более 2,6 тыс. томов). В книжном собрании обсерватории были такие раритеты, как первое издание «О вращениях небесных сфер» Коперника (1543), «Рудольфинские таблицы» Кеплера (1627), «О недавних явлениях в эфирной области. Книга вторая» Браге (1610), «Математические начала натуральной философии» Ньютона (1713). Кенигсбергский университет успел-таки отметить свое 400-летие (июль 1944), а в августе англичане уже разбомбили знаменитую обсерваторию.[643] Знаковой, хотя и противоречивой фигурой был и А. Эйнштейн. Появление на свет в г. Ульме Альберта Эйнштейна (1879–1955) ознаменовало собой начало эры манипуляций в классической физике. Раньше ученый рассчитывал только на свой талант и свои силы. Теперь наступала эпоха коллективных трудов. Евреи охотно сравнивают его с Исааком Ньютоном по значению, называя «самым знаменитым физиком всех времен». Среди ста знаменитых соотечественников они ставят его на третье место после Моисея и Христа. Чем же он заслужил такую славу? Семья Эйнштейнов принадлежала к разряду средних предпринимателей (владельцы фабрики). Альберт отличался замкнутостью и некоторой нелюдимостью. Он любил выстраивать сложные конструкции и пришел в восторг, когда отец показал действие магнитной стрелки компаса. Его охватило ощущение чуда. Можно сказать, что та стрелка указала путь будущих занятий. Эйнштейна отличала любознательность. В 12 лет он взялся за геометрию Эвклида. Затем засел за Канта. На основании изучения философии Канта он пришел к выводу, что научная картина мира противоречит библейской. Еще одним увлечением стала музыка. В 13 лет он «влюбился» в сонаты Моцарта. Это была натура, которая могла делать только то, что нравилось. Позже он писал: «Вообще я уверен, что любовь – лучший учитель, чем чувство долга, – во всяком случае, в отношении меня это справедливо». Эйнштейну надо было заканчивать гимназию. Отношения с товарищами и учителями окончательно разладились. Вскоре классный наставник попросил его оставить заведение. В чем причина? Он ненавидел зубрежку, говоря о той причине, которая вызвала разрыв: «…главное – мне ненавистны были скучные, доведенные до автоматизма методы обучения». Эйнштейн решил продолжить образование в Федеральном технологическом институте в г. Цюрихе (политехникуме). Перед этим родители дали ему возможность совершить сказочное путешествие через Апеннины до Женевы. Однако и в Швейцарии не так просто было сделать научную карьеру. Увлеченность не столько наукой, сколько сербкой Милевой Марич (на которой он позже женился), привели к тому, что он едва не провалил экзамены. Профессор Г. Вебер с раздражением заметил: «Вы умный малый, Эйнштейн, но в вас есть большой недостаток – вы не терпите замечаний». Пришлось семь лет проработать в патентном бюро в г. Берне. Ему вновь крупно повезло, ибо помог устроиться в это бюро друг М. Гроссман (он же дал ему свои блестящие конспекты для сдачи экзаменов в университете). В 1901 г. Эйнштейн стал гражданином г. Цюриха (заплатив за гражданство). Как видите, он ничего в жизни не сумел добиваться сам. К нему на помощь всегда приходили другие. Труды Эйнштейна-физика были предварены трудами И. Ньютона, М. Планка, А. Пуанкаре. Квантовая гипотеза к тому времени ждала своего решения. В 1905 г. Эйнштейн послал в «Annalen der Physik» первую из четырех своих статей, которую сам же назовет «весьма революционной». В 1921 г., когда ему присудили Нобелевскую премию, было отмечено как раз открытие им закона фотоэлектрического эффекта. Ему принадлежит понятие кванта. М. Кюри отмечала «ясность его ума, осведомленность и глубину знаний». Он стал профессором Немецкого университета в Праге, где уже в общих чертах складывалась теория относительности. В 1914 г. он переехал в Берлин: где ему обещали членство в Прусской академии. Тут грянула война. Он хочет сменить гражданство. Эйнштейн писал в 1933 г., в год прихода к власти фашистов в Германии: «Чрезмерная тяга к военной муштре в Германии была чужда мне с детства. Когда мой отец перебрался в Италию, он по моей просьбе предпринял шаги, чтобы освободить меня от немецкого гражданства, так как я хотел стать гражданином Швейцарии». Улицу, где он родился, немцы переименуют из Эйнштейнштрассе в Фихтештрассе. Нас более интересует мотивация, которая и подвигнула его в науку. «Как и Шопенгауэр, я прежде всего думаю, что одно из наиболее сильных побуждений, ведущих к искусству и науке, – это желание уйти от будничной жизни с ее мучительной жестокостью и безутешной пустотой, уйти от уз вечно меняющихся собственных прихотей. Эта причина толкает людей с тонкими душевными струнами от личного бытия в мир объективного видения и понимания. Ее можно сравнить с тоской, неотвратимо влекущей горожанина из окружающих его шума и грязи к тихим высокогорным ландшафтам, где взгляд далеко проникает сквозь неподвижный чистый воздух, тешась спокойными очертаниями, которые кажутся предназначенными для вечности. Но к этой негативной причине добавляется позитивная. Человек стремится каким-то адекватным способом создать в себе простую и ясную картину мира; и не только для того, чтобы преодолеть мир, в котором он живет, но и для того, чтобы в известной мере попытаться заменить этот мир созданной им картиной. Этим занимаются художник, поэт, теоретизирующий философ и естествоиспытатель, каждый по-своему. На эту картину и ее оформление человек переносит центр тяжести своей духовной жизни, чтобы в ней обрести покой и уверенность, которые он не может найти в слишком тесном головокружительном круговороте жизни… Душевное состояние, способствующее такому труду, подобно чувству верующего или влюбленного: каждодневные усилия совершаются не по какой-то программе или не с какими-то определенными намерениями, а по велению сердца».[644] Возможно ли веление сердца там, где его нет?! Эйнштейн любил сравнивать себя с курицей, от которой все ожидают золотых яиц. Вопрос о том, что же на самом деле мог принести г-н Эйнштейн (который, как утверждал его близкий приятель и врач Януш Плещ, умер от сифилиса), остается открытым. Помимо сомнительной теории в жизни его преследовали сплошные неудачи. Его докторская диссертация «Новое определение размера молекул», посвященная броуновскому движению, была признана ошибочной. Профессора знаменитого Политехникума были невысокого мнения о его научных способностях. Преподавали там выдающиеся ученые А. Гурвиц, Г. Минковский и др. Никаких набросков, отрывков, записей о ходе работ по теории броуновского движения не найдено. Похоже, он, опираясь на труды Больцмана, Планка, Лоренца, подобрал все то, что «валялось на дороге», взял уже имевшуюся теорию и «придал ей новый физический смысл» (Ренн). Самое поразительное то, что Эйнштейн как ученый мог быть создан Милевой Марич. Есть все основания полагать, что и идея теории относительности изначально принадлежала ей (Э. Уолкер). Милева – одна из немногих женщин в Цюрихском политехникуме, поступивших на физико-математический факультет. Кстати, три основные статьи Эйнштейна 1905 г., как свидетельствует академик А. Ф. Иоффе, были подписаны «Эйнштейн-Марич». Широко известно и то, что Эйнштейн постоянно говорил своим друзьям: «Математическую часть работы за меня делает жена», и называл ее «своей правой рукой». После разрыва с ней он нашел других помощников. О научной стороне трудов Эйнштейна нобелевский лауреат Ф. Ленард сказал: «Наиболее важный пример опасного влияния еврейских кругов на изучение природы представляет Эйнштейн со своими теориями и математической болтовней, составленной из старых сведений и произвольных добавок». Нельзя исключать и того, что миф XX века в лице «гениального Эйнштейна» будет в недалеком будущем опровергнут столь же решительно, как и иудейский большевизм, насаждаемый у нас в России. В труде В. Бояринцева дается такая оценка эйнштейновской легенде и ее автору: «Если все эти заявления справедливы, нежелание Эйнштейна признать заслуги Милевы в создании теории относительности есть просто факт интеллектуального мошенничества. Заявления сторонников Милевы ошеломляют; в 1990 году они стали сенсацией в Нью-Орлеане на ежегодном съезде Американской ассоциации за развитие науки, где впервые были преданы гласности…». Эйнштейн так и не смог убедительно объяснить, как он пришел к теории относительности. Зато он оставил за собой «сломанные судьбы своих близких» (П. Картер, Р. Хайфилд). Он умел использовать женщин – и в этом его подлинная еврейская гениальность. Он с равным успехом мог взять у жены идею, использовать ее математический дар, а затем бросить, как только нужда в ней отпала, – и жениться на кузине. Женщин он вообще презирал, говоря им: «Что касается вас, женщин, то ваша способность создавать новое сосредоточена отнюдь не в мозге». Однако при этом он не стыдился посылать грязное белье своей бывшей любовнице, с которой давно уж не спал, и требовал, чтобы она стирала его «и по почте отправляла обратно». Он эксплуатировал и богатых евреек-поклонниц. Те по первому же его требованию подавали звезде Сиона автомобили (Т. Мейдель, М. Лебах и другие). Это был гениальный торгаш в науке, сторонник господства сионизма во всем мире. Хотя в отношении собратьев он любил зло пошутить: «Чем грязнее нация, тем она выносливее». Для этих господ относительно все – родина, любовь, семья, дом, честь, вера, привязанность! Немцы получали в университетах солидное и добротное образование. Их мастерство высоко ценилось во всех странах. Пользуясь этим, многие наживали в Англии огромные состояния и становились богачами в США, составив мощную и влиятельную диаспору в Новом Свете. Видимо, им это удавалось по той причине, что они умели увязать теоретические знания с их практическим применением. Однако к концу XIX в. ожидания автоматического торжества разума, математического успеха рационализма, повсеместного триумфа позитивизма в Германии, как выяснилось, необоснованны и довольно призрачны. Научно-технический авангардизм тяжестью своих доспехов стал заслонять человеческий облик общества. Небо вдруг оказалось «заколочено досками». Техника подавила культуру. Если первая половина XIX в. прошла под знаком идейного главенства мыслителей, поэтов, музыкантов, то во второй половине века появились тревожные тенденции. Все громче, настойчивее звучал голос не столько промышленников, изобретателей, инженеров, педагогов, но солдафонов и невежд-обывателей. Все меньше тех, кто готов воскликнуть: «Invita Minerva!» Все больше тупых обывателей. Как тут не вспомнить фразу Инквизитора из драмы Шиллера «Дон Карлос»: «Что вам человек! Для вас все люди – числа». Можно с абсолютной уверенностью сказать, что в XIX-начале XX в. Германия с Австрией проделали титаническую работу «по перековке» людских душ… Гегель, провозгласив торжество германского государства как выразителя духа самого народа, открыл перед немцами губительный путь к мировому господству. Эта абсолютизация воли государства особенно опасна у немцев, которые представляют собой едва ли не самую совершенную человеко-машину. Национализм был освящен юридически и закреплен морально в сознании многомиллионной толпы. Изобретенная им «историческая теория нации» (К. Поппер) стала неким волшебным жезлом (или прекрасным шпицрутеном), с помощью которого можно было направлять упрямых немцев, заставляя их двигаться в желанном направлении. Кант, по словам Шопенгауэра, «уничтожил старый догматизм, и мир в ужасе стал перед дымящимися развалинами» («Об основе морали»). Шопенгауэр подсунул немцам склянку с ядом в виде изысканного совета самоубийства. Пессимизм лежал в основе его философии. Нужно меньше желать, меньше любить, меньше действовать – это причинит меньше страданий… Шопенгауэр вел жизнь старого холостяка. Пудель по кличке Атма (Мировая душа) заменял ему жену… В ответ на слова философа о том, что вовсе не обязательно требовать святой жизни от тех, кто проповедует с амвона святость, гуманист А. Швейцер печально заметил: «С этими словами философия Шопенгауэра совершает самоубийство». Шопенгауэр оказался неважным пророком, говоря в середине XIX в., что немцам в силу их «прославленной честности» не свойственны такие «пороки», как национальная гордость. Только та нация, что высоко ценит свой национальный авторитет, добивается больших успехов во всех областях культуры. Шопенгауэр пишет: «А всякий жалкий бедняга, у которого нет за душой ничего, чем он мог бы гордиться, хватается за последнее средство – гордиться той нацией, к какой именно он принадлежит: это дает ему опору, и вот он с благодарностью готов pyz cai laz (кулаком и пятой – греч.) защищать все присущие этой нации недостатки и глупости. Поэтому-то, например, из пятидесяти англичан едва ли найдется больше одного, который присоединится к вам, когда вы с подобающим презрением отзоветесь о бессмысленном и унизительном ханжестве его нации, но этот один будет человеком с головой. Немцы свободны от национальной гордости и тем подтверждают свою прославленную честность; совсем обратное – те из них, которые стараются показать такую гордость, смешным образом ее афишируют, как это особенно делают «немецкие братья» и демократы, льстящие народу, чтобы совратить его». Он писал: «индивидуальность стоит далеко выше национальности» и поэтому «к каждому данному человеку заслуживает в тысячу раз более внимания, чем вторая».[645] Это совершенно разные категории. Гордость индивида – это одно, гордость нации – иное. Их нельзя смешивать, хотя в то же время они как бы дополняют и взаимообогащают друг друга. Кто не научился гордиться своим Народом, его великими и славными деяниями, у того нет оснований и для личной, индивидуальной гордыни. Такой человек пуст. Ницше (с его «сверхчеловеком») выбил из-под ног бюргера слабые элементы культуры, что с таким трудом вкладывали в немецкие головы Гердеры, Гёте, Шиллеры, Гумбольдты, Гегели. Однажды он обвинил Лейбница с Кантом в том, что в их лице Европа получила «два величайших тормоза интеллектуальной правдивости», а Руссо он и вовсе ненавидел, называя полуидеалистом и полуканальей («Я ненавижу его еще со времен революции»). В действительности сам Ницше и стал «канальей», способствовавшей тому, что немцы враз, будто играючи, отпустили все нравственные «тормоза». Как-то Достоевский (видимо, не совсем справедливо) бросил в адрес Гегеля фразу: «Гегель, немецкий клоп, хотел все примирить на философии». Мы еще увидим, как немецкий «клоп» жирел на русской крови. Ницше, Маркс, Фрейд, их последователи немало поспособствовали тому, что Гегель узрел себя могучим тигром. С Бисмарком и Мольтке германцы уверуют в свою непобедимость. Внес лепту и Вагнер, под звуки фанфар ведя их к гибели, как в его операх неосознанно шли к гибели Зигфрид и народ Валгаллы. Славно поработал и Sturm und Drang!.[646] Вероятно, в критике Ницше были и рациональные зерна. Немцы так разложили и препарировали всю общественную философию, а заодно и человека, что тот потерял всякое подобие «сына Божьего». В нем, скорее, можно было узреть плод неодушевленной природы, случайно оказавшийся на пути эволюциониста и сверхчеловека. Имманентная философия Канта в какой-то степени превращала и познаваемый мир в систему мертво-безжизненных представлений. Поэтому русский философ В. Эрн даже опубликует во время Первой мировой войны брошюру «От Канта к Круппу», где доказывал влияние философии Канта на разрушительную технику, что угрожала самому существованию цивилизации.[647] Вклад в развитие немецкой и мировой мысли, в «рационалистический ренессанс» внесли и еврейские мыслители. Одновременно с завоеванием все новых экономических позиций в ряде стран (США, Германия, Россия, Франция) еврейский «экстракт» занял довольно заметное место в элите Европы и Америки, претендуя на мировую интеллектуальную гегемонию. Об этом относительно новом явлении написал в «Хитростях разума» (1921) русский богослов и философ Г. Флоровский: «Подъем философского творчества и оживление философской литературы за последние десятилетия неразрывно связаны в Европе, а в Германии – в особенности, с приливом представителей еврейской национальности в ряды европейской интеллигенции. Это явление не безусловно новое. Уже в отдаленные годы можно назвать Спинозу, Реймаруса, Моисея Мендельсона (заметим, все – рационалисты!), Соломона Маймона, наконец, Маркса. Но никогда еще нельзя было встретить целые группы еврейских имен. Коген, Гуссерль, Бергсон, Георг Кантор, Минковский, Фрейд, Вейнингер, Зиммель, Эд. Бернштейн, – а к ним нужно присоединить не один десяток имен менее значительных, – редко кто схватывает за этими разрозненными именами некоторое тождество и единство всех равно воодушевляющего духа». О том, куда приведет сей «дух», священник предпочитал не распространяться (видимо, из-за осторожности). Однако все же не удержался и вспомнил о С. Булгакове, который провел некогда «остроумную параллель между игрою социологическими абстракциями в «Капитале» и апокалиптическими зверями послепленной иудейской апокрифической литературы»… При этом Г. Флоровский сделал оговорку, что тот «не делал никаких национальных сближений».[648] Новая этика, что мыслится как соединение высокой нравственности с исчерпывающим знанием, благоговения пред жизнью с энергичным действием, была нужна, как и новый человек, прошедший купель капиталистического греха и кровосмешения, но сумевший в итоге обрести иную философию жизни. Как же выпутаться из клубка противоречий? Хорошо, если проблему удастся решить с той же простотой, с какой Александр Македонский разрубил гордиев узел. Ну а если узел мировых противоречий завязан крепче, чем мыслится даже самым осторожным наблюдателям? Может, выход в гуманизме? Его исповедовал А. Швейцер (1875–1965) образчик высокой немецкой культуры. Пастор, музыкант и миссионер, он впитал две культуры – французскую и немецкую. Швейцеры – плотоугодники и пуритане. Жизнь его подобна легенде… Судьба Швейцера доказывает всю неизмеримую важность домашнего воспитания и той атмосферы, в которой растут дети. Его семья способствовала тому, чтобы зажечь в ребенке «внутренний свет». Родившись в городе Кайзерсберге (там жил знаменитый проповедник средневековья Гайлер фон Кайзерсберг), он вступил на путь религиозного служения. К этому его подвигли отец-пастор и книги. В библейских легендах и притчах он обретал нравственную опору, выстраивая шеренгу идеалов в такой очередности: «Отец, Иисус, Бах, Гёте». Родители вели себя с детьми мудро, приучив их к разумной свободе. Велика роль и учителя Э. Мюнха, которому он впоследствии посвятил книжку. Многим он обязан музыке Вагнера. Ему были присущи и некоторые «казенные» достоинства – трудолюбие, дисциплина, пунктуальность, но без них нет и настоящего человека. Швейцера назовут «героем самоотречения», хотя сам он называл себя лентяем «с бешеным нравом», который побуждал его работать столь одержимо и страстно. Швейцер дал однажды совет юношеству – закалить «железо юношеского идеализма в сталь идеализма зрелого»: «Поэтому знание жизни, которое мы, взрослые, хотим передать молодому поколению, должно выражаться не обещанием «Действительность скоро отступит перед вашим идеализмом», а советом – «Врастайте в ваши идеалы, так чтобы жизнь никогда не смогла отнять их у вас». Пусть же «идеализм» послужит вам оружием в схватке с «материализмом» прагматического мира… Потрясающей особенностью этого человека было его сочувствие к бедам и страданиям людским… Швейцер умел отождествлять себя со всяким живым существом. Он и сам признавался, что никогда по-настоящему не знал безмятежной юной «joie de vivre» («радости жизни»), поскольку всегда «был удручен количеством бед, которые видел вокруг себя». Его всегда глубоко волновали вопросы этики и морали. В сфере философии ему оказались наиболее близки просветители XVIII в. Он вырос с именами Канта и Гёте на устах. Величайшей философией мира он считал учение греческих и римских стоиков. Его ключевыми идеями и мыслями были: «Человек принадлежит человеку», «Человек имеет право на человека», «Все мы должны нести свою долю горя, выпавшего нашему миру» и «Спокойная совесть – изобретение дьявола». Врач-философ сумел взрастить могучее древо философии гуманизма. Жизнь Швейцера – это отважный вызов эгоизму, меркантилизму, империализму. Швейцер едет работать врачом в Африку. Европейская культура обрела в нем одного из своих нравственных героев. Все эти александры македонские, наполеоны, сесили родсы, да и бисмарки думали о славе и богатствах, а не о судьбах тех, кто обитает на захваченных землях. «Какие блага ни дали бы мы жителям колоний, – писал Швейцер, – это будет не благодеяние, а искупительная плата за те ужасные страдания, которые мы, белые, приносили им, начиная с того дня, когда первый наш корабль проложил дорогу к этим берегам». Он стал, как пишет профессор О. Краус, силой, объединяющейнации и способствующей миру между ними, силой, постоянное и благотворное воздействие которой заключается в выполнении долга сохранения цивилизации. Нам понятно восхищенное резюме о нем писателя С. Цвейга: «Эта жизнь стоит того, чтобы стать когда-нибудь объектом героической биографии. Хотя не героической в старом, военном смысле, но в новом смысле морального героизма».[649] Альберт Швейцер душой, быть может, «самый русский» из всех немецких мыслителей и деятелей культуры… Поэтому, вероятно, этот мыслитель ощущал свою духовную близость к Льву Толстому, которого сам Швейцер называл «великим вдохновителем» (кстати, к Толстому обращал свой взор и крупнейший немецкий ум XX века – М. Вебер). В своей работе «Культура и этика» (1923) Швейцер писал о кризисе западной «ущербной культуры», которую на протяжении веков превозносили многие поколения просветителей. В чем главная его посылка? Что вызывало у него особую тревогу? Дело в том, что с середины XIX в. люди почти перестали черпать «свои идеалы культуры и гуманности в разуме, обратившись всецело к действительности и в результате оказавшись перед неизбежностью все большего сползания к состоянию, характеризующемуся отсутствием культуры и гуманности». Это очевидный и бесспорный факт, который можно констатировать на основе знакомства «со всей историей нашей культуры». В чем же дело? Почему происходит эта трагедия? Между культурой и мировоззрением есть самые тесные связи. Культура в принципе держится «оптимистически-этическим мировоззрением». Пока оно сохраняется и упрочивается, живет и крепнет культура. С середины XIX в. данное мировоззрение, обещавшее народам столь щедрые плоды в будущем, претерпело кризис. Исчезла вера в идеи, правительства, социальные институты, науку, культуру, образование. Почему!? Ведь сделано немало. Успехи во всех областях науки, техники, промышленности очевидны. Все это так. Но какова плата за успехи? Люди-то фактически становятся рабами… Альберт Швейцер. Швейцер пишет: «В наиболее общем виде угроза культуре, таящаяся в материальных достижениях, состоит в том, что массы людей в результате коренного преобразования условий жизни из свободных превращаются в несвободных. Те, кто обрабатывал свою землю, становятся рабочими, обслуживающими машины на крупных предприятиях; ремесленники и люди делового мира превращаются в служащих. Все они утрачивают элементарную свободу человека, живущего в собственном доме и непосредственно связанного с кормилицей-землей. Кроме того, в новых условиях им больше не присуще живое, несокрушимое сознание ответственности людей, занимающихся самостоятельным трудом. Следовательно, условия их существования противоестественны. Теперь они ведут борьбу за существование, будучи лишены более или менее нормальных условий, когда каждый, идет ли речь о борьбе с природой или о конкуренции людей, может пробить себе дорогу благодаря своим способностям. Напротив, они считают, что необходимо объединиться и образовать таким образом силу, способную добиться лучших условий существования. В итоге складывается психология несвободных людей, в которой идеалы культуры уже не выступают в необходимой чистоте, а искажаются интересами борьбы». С каждым годом всем людям приходится вести «все более трудную борьбу за существование».[650] В ходе борьбы между отдельными слоями, группами, классами растут непонимание и враждебность, ибо условия соперничества несправедливы. У одних, знатных и богатых, – почти все мыслимые и немыслимые блага, у других, бедных, – нет почти ничего. Он говорит о том, что власть правящей элиты стала громоздкой и бесконтрольной, чрезмерно раздут чиновничий аппарат государства, финансовые круги ведут себя эгоистично и дико. Что делать в этом случае, когда неизвестно, какие еще «кризисы и катастрофы предстоит пережить современному государству»? Каким образом все же разорвать этот страшный, порочный и заколдованный круг? Швейцер решает: нужно обратиться к человечеству, «минуя народы и государства». Итог деятельности великого гуманиста подвел биограф: «О Швейцере обычно говорят, что он отказался от судьбы процветающего европейца, блестящей карьеры ученого, педагога, музыканта и посвятил себя лечению негров никому дотоле неведомого местечка Ламбарене. Но в том-то и дело, что он не отказался. Он состоялся и как выдающийся мыслитель, деятель культуры и как рыцарь милосердия. Самое поразительное в нем – сочетание того и другого. Дилемму цивилизации и милосердной любви к человеку он снял самым продуктивным образом. Предлагаемое им решение можно резюмировать словами: цивилизацию – на службу милосердной любви».[651] В немецкой (и в мировой) культуре боролись и борются два начала: гуманное, жизнеутверждающее, светлое; другое – дикое, алчное, лицемерное, смертоносное. В конечном счете, должно победить и победит, как мы надеемся, первое и лучшее начало… Только давайте почаще вспоминать изречение Шиллера из пролога к «Лагерю Валленштейна» и свято следовать ему: «Тот, кто жил лучшими стремлениями своего времени, жил для всех времен». При всем нашем уважении к немецкой культуре (в широком смысле слова) приходится признать, что она, как и любая другая культура, неизбежно плодила и плодит толпы маргиналов. Конечно, даже в таком рационализированном обществе, как немецкое, есть большой простор и для глупости. Ницше заметил однажды: «Немцы – их называли некогда народом мыслителей, – мыслят ли они еще нынче вообще?» Приносился ли в Германии «человек обучающийся» в жертву гражданину? Как во всяком другом государстве, такое случалось и тут довольно часто. А кроме того, казенно-филистерский дух в немецкой системе вытравить намного труднее. Энгельс писал о засилье «общегерманского убожества» в предисловии к «Анти-Дюрингу»: «Среди публики получили с тех пор широкое распространение, с одной стороны, приноровленные к духовному уровню филистера плоские размышления Шопенгауэра, впоследствии даже Гартмана, а с другой – вульгарный, в стиле странствующих проповедников материализм разных Фогтов и Бюхнеров. В университетах конкурировали между собой различные сорта эклектизма, у которых общим было только то, что они состряпаны из одних лишь отбросов старых философских систем и все одинаково метафизичны… Конечным результатом стали господствующие теперь разброд и путаница в области теоретического мышления».[652] Вагнер не удержался от критики в адрес немецкой нации, заметив как-то, что немцы кажутся «тяжелыми и бессильными» в попытках отразить полноту жизни… При этом он высказал пожелание, которое может быть обращено ко всем, кто пишет или рассуждает о другом народе. «Я хотел бы, чтобы немцы показали французам не карикатуру французской цивилизации, а чистый тип истинно оригинальной и немецкой цивилизации». Об этом же некогда говорил и немецкий канцлер фон Бюлов. С одной стороны, писал он, есть все основания считать, что германская нация, больше, чем какой-любо другой народ, «любит учиться и имеет возможность удовлетворить эту потребность». Это справедливо и для низших классов. Среди привлекательных черт характера немцев это одно из симпатичнейших их достояний. Видя, как упорно учатся немцы, как умеют вгрызаться в суть научно-технических, культурных, экономических проблем, трудно с этим не согласиться. С другой стороны, при всех своих достоинствах они в массе своей односторонни и узки. Недостаток живости и воображения сужает их горизонт (при высоком развитии наук и технических навыков). Успехи же способны быстро вскружить голову немецкой нации. Та быстро забывает о поражениях и склонна считать себя всемогущей. В Германии всегда хватало тейфельсдреков («чертова дерьма») и приспособленцев. Это некоторый результат убогости, корысти и равнодушия общества в целом. Подобно Гонкурам, немец думал: «Видишь, что не стоит умирать ни за какое дело, нужно жить при любом правительстве, как бы антипатично оно для вас ни было, и верить только в искусство, исповедовать только литературу». Nil novi sub luna! (Ничто не ново под луной!). Единственное исключение, что он уже не верит ни в искусство, ни в литературу, ни в Бога! Б. Бюлов (1849–1929), князь германский, рейхсканцлер и прусский президент, вспоминал давний разговор на эту тему с министром Альтгофом. Тот так говорил о немцах: «Чего же вы хотите? Мы, германцы, – самая ученая нация в мире и лучшие солдаты. Мы создали великие произведения в области наук и искусства. Величайшие философы, поэты и музыканты – германцы. В последнее время мы заняли первое место в развитии естественных наук и в области технических завоеваний, и в довершение всего мы колоссально двинулись вперед в области развития промышленности. Как же вы можете удивляться тому, что в политике мы являемся ослами? Должно же быть хоть одно слабое место». У немцев немало пробелов. Но убедить их в этом трудно. Немец постоянно вопрошает в духе катехизиса Лютера: «Wo steht das geschrieben?» (Где это написано?). Хотя тут, возможно, Шопенгауэр прав: «Всякая нация смеется над другой, и все они правы». Бюлов, впрочем, уверен, что судьба, которая, как известно, «является самым лучшим, но и самым дорогим учителем, примется за наше политическое воспитание при помощи тех обид и несправедливостей, к которым нас будет приводить наша врожденная политическая слабость». Ошибки редко излечиваются знанием – только личным опытом. Канцлер высказал в заключение надежду, что опыт будет для немцев «не очень тяжелым» (1910).[653] Как показал XX век, канцлер серьезно заблуждался. Немцам суждено не раз испить чашу собственного невежества и горького опыта. Кстати, о чаше… Как все европейцы, немцы с давних пор традиционно не обходили своим вниманием вино и развлечения. На средневековых карнавалах во Франции, Нидерландах, Италии, Англии, Германии, Австрии, Чехии кульминацией любой масленичной потехи были всевозможные пляски, сценки, действа и пиршества. Вино лилось рекой. Немцы и австрийцы не только умели крепко трудиться, но и знатно веселиться. Часто в процессиях изображали шутовских государей, опорожняющих кувшин за кувшином (Король пьет!). Любимая фигура процессий – толстяк-бюргер, символизирующий карнавал, восседающий на винной или пивной бочке. Вся дальнейшая история крепко повязала немцев со шнапсом… Не только пиво, но и водка стали бурно распространяться в Германии с XV в., когда власти того же Нюрнберга даже вынуждены были запретить в праздничные дни продажу спиртного (1496 г.). Все население, от солдат до государственных мужей Германии, любило и любит приложиться к бутылке. Стакан для вина знатного немецкого дворянина. Национальный напиток немцев – пиво, считавшееся напитком варваров и бедняков. Оно получило распространение в основном в обширной зоне северных стран. Жители южных винодельческих стран, пившие вина частенько насмехались над этим напитком. В Европе прослеживается закономерность: чем тяжелее экономическое положение народа, тем больше он налегал на пиво, и наоборот: чем благополучнее и сытнее живут люди, тем охотнее они пьют вина. Хотя, наряду с пивом за полгроша для простого народа, известно было с XVI в. добротное пиво из Лейпцига, ввозимое в Нидерланды. По всей Германии, Чехии и Польше тем не менее наблюдается бурный рост пивоварен, что свидетельствовало в пользу напитка для «северных стран».[654] Говоря о средневековье, мы привели слова старинной немецкой песенки, приписывающей Мартину Лютеру поговорку: «Wein, Weib und Gesang» («Вино, женщины и песни как символ веселья и жизнерадостности»). Известный австрийский поэт, драматург и переводчик Р. Хамерлинг (1830–1889), воздавая дань Бахусу, писал в одном из своих стихотворений: Все воспевают трезвость; я – пьянство восхвалю! Вот и старина Бисмарк любил поесть и выпить. Вот как описывали биографы его страсть. Он поглощал неимоверное количество пищи. В Книпгофе (резиденции) портер и шампанское не сходили со стола. Редкая неделя обходилась без попойки. Бисмарк даже шутил по этому поводу: «Не выпив и не покушав сытно, я не могу заключить хорошего мира». Бисмарка все же как-то еще можно оправдать. Что ни говори, он объединил, а не раздробил Германию. Австрийский психиатр Р. Крафт-Эбинг писал: «Преданный пьянству человек обнаруживает более шаткие воззрения на честь, обычаи и приличие, равнодушно относится к нравственным столкновениям, к разорению своей семьи, к презрению со стороны своих сограждан; он становится жестоким эгоистом и циником». Впрочем, о немцах говорили так: «Как и древние германцы, они любят с жаром побеседовать во время пиров о своих делах, но сделки заключают только на трезвую голову». Немцы могли соперничать на этом поприще разве что с поляками и русскими, где пьянство «цезаря» часто воспринималось как общественная добродетель и даже чуть ли не как символ великого ума. Беда эта пришла к нам как раз оттуда – из пределов «цивилизованной» заграницы. Знаток европейских нравов итальянец А. Гваньини в «Описании Московии» (1578) указывал на тех, кто насаждал и кому мы обязаны «питейными нравами»: «Наконец, за рекой отец нынешнего государя Василий (Василий III Иоаннович. – В.М.) выстроил для своих телохранителей и для разных иностранцев, а именно: поляков, германцев и литовцев (которые от природы привержены Вакху), город Наливки, получивший название от налитых бокалов. И там у всех иностранных солдат и пришельцев, а также у телохранителей государя имеется полная возможность всячески напиваться, что московитам запрещается под страхом тяжкого наказания, за исключением нескольких дней в году».[656] Пагубная страсть к горячительным напиткам, судя по всему, и в XIX веке в первую очередь поражала наше «барство» и «верхи», привыкшие к трапезам, застольям да наливкам. Простой же человек тогда был занят трудами праведными… Во время известного путешествия А. Дюма по России (1858) тот записывал свои впечатления. Среди его заметок были и такие: «Чай – национальный напиток русских. Нет в России семьи, даже самой бедной, в которой не было бы самовара, то есть прибора для кипячения воды. Голландцы сами не свои до огурцов, а русские крестьяне – до горячей воды. Невозможно себе представить, что такое чаепитие русского мужика и сколько бутылок кипятку он высасывает с «парой сахару», то есть с двумя кусками, похожими на два маленьких боба, которые он и не думает класть в стакан, – заметьте, в России мужчины пьют чай из стаканов, а женщины из чашек».[657] Немцы зажаривают быка. Гравюра XIII в. Насколько важен и ценен немецко-австрийский опыт? Он помогает нам увидеть смысл в тех или иных мировых событиях. Гегель в «Философии истории» подметил эту черту немецкой истории: «У нас, немцев, проявляющаяся при этом рефлексия и рассудительность чрезвычайно разнообразны: каждый историк усвоил себе в этом отношении свою собственную манеру. Англичане и французы знают в общем, как следует писать историю: они более сообразуются с общим и национальным уровнем культуры; у нас же всякий стремится придумать что-нибудь особенное, и, вместо того чтобы писать историю, мы всегда стараемся определить, как следовало бы писать историю». Далее он говорит: «Конечно, всего лучше, если историки приближаются к историкам первого рода и пишут столь наглядно, что у читателя может получиться впечатление, как будто современники и очевидцы излагают события». Историк – это учитель, у которого (у единственного) есть какой-то шанс быть услышанным сильными мира сего. Хотя те давно уже и покинули стены университетов и лицеев. Ведь своих советников они часто не ставят ни в грош. Все же Гегель не прав, говоря, что «народы и правительства никогда ничему не научились из истории и не действовали согласно поучениям, которые можно было бы извлечь из нее». Это справедливо в отношении глупых народов и правительств. Умные пытаются научиться. Отсюда настоятельная необходимость честного и нелицеприятного критического анализа духовной и социальной жизни, конкретной деятельности правителей, парламентов, их вождей. Историк – это жрец современности. Ему открыты тайны будущего. Он вершит праведный суд над всеми теми, кто мнит себя вершителями народных судеб. Его святая обязанность: воспеть «красоту, святость, жертвенный подвиг», но и одновременно осудить все «порочное, постыдное и безобразное». В конечном счете ведь любой человек – «существо историческое».[658] Таким образом, «немцы» становились не только властителями умов и законодателями в науках и образовании, но и провозвестниками давних пороков Европы. Умных они покоряли фундаментальностью, основательностью своих знаний, неудержимой тягой к науке, глупых – костюмами да бражничаньем. Все это надо иметь в виду и нам, особенно учитывая ту роль и место, что заняли немцы в истории и культуре, в управлении Россией. Еще со времен Петра Великого знаменитая Немецкая слобода стала своего рода реальным градом Китежем (Кутежем), а различные немецкие партии то и дело оказывались у власти. Вон и Екатерина Великая была немкой. Да и вообще слишком тесно и органично переплетена история германских и славянских народов. Не секрет, что немцы то и дело устремлялись на нашу землю (как воины, правители, мирные поселенцы). Сюда рвались многие светила немецкой науки. Немецкое влияние не всегда было полезным, позитивным и разумным… Вспомним хотя бы эпоху «бироновщины», когда правителем Русского государства стал курляндский немец. По словам С. Соловьева, «иго с Запада – более тяжкое, чем прежнее иго с Востока, иго татарское». Тогда нашу страну, как и нынче (в конце XX века), горе-правители отдали на растерзание иноземцам и иноверцам. Власть таких «внутренних немцев» во сто раз хуже и страшнее власти завоевателя-монгола. Сегодняшние бироны особенно алчны, наглы и циничны, ибо они ведут самостоятельную политику. С. М. Соловьев писал: «Но теперь этот самый ненавистный фаворит-иноземец, на которого складывались все бедствия прошлого тяжелого царствования, становится правителем самостоятельным…» И далее: «Россия была подарена безнравственному иноземцу, как цена позорной связи! Этого переносить было нельзя». О том, как вели себя чужеземцы в России при Бироне, говорил митрополит Амвросий в проповеди на день рождения Елизаветы (1741), когда иго немцев пало. Воцарившаяся в Кремле иноземная рать специально разыскивала русские таланты, ученых людей и прочих, чтобы погубить их. Для этого использовалась самая адская тактика. «Был ли кто из русских, – говорил Амвросий, – искусный, например, художник, инженер, архитектор или солдат старый, а наипаче ежели он был ученик Петра Великого: тут они тысячу способов придумывали, как бы его уловить, к делу какому-нибудь привязать, под интерес подвесть и, таким образом, или голову ему отсечь, или послать в такое место, где надобно необходимо и самому умереть от глада, за то одно, что он инженер, что он архитектор, что он ученик Петра Великого»… Одним словом, их действия буквально в деталях схожи с действиями нынешних мучителей России. Оратор заключил речь словами: «Кратко сказать: всех людей добрых, простосердечных, государству доброжелательных и отечеству весьма нужных и потребных, под разными претекстами губили, разоряли и вовсе искореняли, а равных себе безбожников, бессовестных грабителей, казны государственных похитителей весьма любили, ублажали, почитали, в ранги великие производили и прочее». Этот ужас закончился только после того, как Бирон был сброшен с престола и посажен в острог. В России только приход истинно русского государя или государыни может остановить западное иго. Вступление на престол Елизаветы, а затем Екатерины II (хоть и немки) повернет жизнь на русское направление.[659] Кроме политико-административного гнета, есть и другой гнет, ничуть не менее страшный. Известно, что в XIX в. властительницей дум образованного общества стала немецкая философия. Начало «онемечиванью» русской мысли положили Станкевич, Белинский, Герцен, Бакунин и другие. Станкевич буквально засадил Бакунина за Канта, и тот «по Канту… выучился по-немецки». Увлечение Шеллингом, Кантом, Фихте, Гегелем было столь сильным, что даже неистовый Белинский, человек экстремы, как сказал Герцен, как-то засомневался. Удивительно, что никто из тогдашней разночинной интеллигенции не отнесся критично к такому влиянию, хотя известно, что обыватель редко в состоянии проникнуться духом мудрого, прекрасного, возвышенного, интеллектуального. Как заметил немецкий писатель Ф. Клингер (1752–1831): «Тысячу можно отыскать ученых, пока на одного натолкнемся мудреца». В похожей манере высказывался и романтик Ф. Шлегель. Высоко оценивая способности германской нации, он тем не менее предупреждал: «Говорят, что немцы – первый в мире народ в том, что касается высоты художественного чутья и научного духа, – конечно, но тогда найдется очень мало немцев».[660] Германскую философию прививал Московскому университету и М. Г. Павлов. Он внес в сознание русского провинциала Шеллингову премудрость («эту Магабарату философии», по словам все того же Герцена). Все пустые и ничтожнейшие брошюры, вьгходившие в Берлине, в других губернских и уездных городах (в Германии и России), где только упоминалось о Гегеле, «зачитывались до дыр, до пятен, до падения листов в несколько дней». Сейчас не будем в деталях разбирать, что тут было вредного, а что полезного – в таком вот почти повальном увлечении немецкой мыслью. Это было крайне опасно по многим причинам. Но прежде всего среди таких новообращенцев даже иные толковые идеи и мысли вдруг делали из кровных русских «закоснелейших немцев», как тот магистр университета, о котором писал Герцен. Приехав из Берлина, «он остановился навсегда, расстроив, ослабив свои способности философией и филологией».[661] Мода на гегельянство приняла характер и масштаб настоящей эпидемии. «Приезжаю в Москву с Кавказа (осенью 1837 года), – рассказывал впоследствии Белинский, – приезжает Бакунин, мы живем вместе. Летом просмотрел он философию религии и права Гегеля. Новый мир нам открылся» (письмо Станкевичу, сентябрь-октябрь 1839 г.). К их компании присоединился и Катков, прочитавший гегелевскую «Эстетику». Реакция Белинского в ходе беседы о Гегеле: «Боже мой! Какой новый, светлый, бесконечный мир!» Как видите, не только нигилисты-разночинцы, но и наши убежденные консерваторы «пьянели от немца» в России. Вот Станкевич в западническо-подобострастном угаре, хотя и в шутливой форме, бросает русским: «Поцелуй ручку у Грановского и погладь его по голове за то, что он занимается делом и начинает признавать достоинство Егора Федоровича Гегелева» (Г. В. Ф. Гегеля).[662] Отчего же тогда целая плеяда русских мыслителей и писателей увлеклась гегельянством? Почему столь привлекательным оказался Гегель для интеллигенции? Потому что в его учении они старались найти самые простые ответы на сложные вопросы бытия, что прежде всего и свойственно детски-механистическому разуму. Если народ порой еще подвержен сомнениям, то философы и политики подобного рода – никогда! У них все просто и ясно. Делаем с историей все, что пожелаем. А ведь «товарищ Гегель» ввел в свой исторический «гарем» лишь те народы, которые счел «достойными». Остальные нации ему просто не нужны. Он даже не упомянул о них. Для него нет ни Византии, ни славянства! Н. И. Кареев абсолютно прав, воскликнув: «Тогда как история представляет из себя течение многих параллельных рек, у Гегеля только одна река». Да еще река, полная коварных омутов, водоворотов, о которых он и не думает предупредить читателя. Разум, как и отдельный человек, для него средство на пути обретения нациями «счастья». Гегель, певец арийской расы, подкупал наших западников своей ясностью. Вот как объяснял причины такого увлечения один из западнических авторов… В тридцатые и сороковые годы русская мысль якобы находилась в периоде младенчества. Не было ни науки, ни философии, но потребность в том и другом была. И вдруг русскому человеку предлагают систему, охватывающую собою все, дающую ответ на все, примиряющую его с жизнью, с действительностью, оправдывающую его ничтожество, открывающую перед ним бесконечное, созерцательное наслаждение! Мудрено было не увлечься – и гегельянство стало дорогим гостем в России. Сколько надо было усилий ума, чтобы усвоить себе систему берлинского мудреца, сколько времени уходило на обсуждение диалектических тонкостей! Это наполняло жизнь, мало того: заставляло пересматривать свои взгляды и убеждения. Русские люди задумались, и притом очень серьезно. Благодаря различию в индивидуальности тех, кто штудировал Гегеля, его философия производила различное впечатление. Воспитавшись на ней, одни стали западниками, другие – славянофилами. Началась знаменитая борьба мнений, проявлением которой можно считать «Философские письма» Чаадаева, помещенные в «Телескопе» за 1836 год, – борьба, наполнившая собою всю деятельность Белинского и, в сущности, продолжающаяся еще до сих пор. Вопрос, являющийся яблоком раздора, ставится, надо сказать, очень странно. Спрашивается: где истина – на Западе или в России? Крайние западники отвечали: истина только в Европе, крайние славянофилы: истина только в России. Поэтому первые проповедовали полное самоотречение, вторые – полное самодовольство. Если же говорить о всем народе, тот в те времена даже своих родимых Белинского с Гоголем, а не то что там какого-то Гегеля крайне редко «с базара приносил». Таковы истоки гегельянства. Оно, может, и неплохо. Ведь насладиться гегелевской мыслью может далеко не всякий. Как только начинаешь понимать, чего же хочет немецкий философ, сразу проверяешь замки и запоры в собственном доме, в России. В этом случае М. Бубер был прав, сказав: «Мировой дом Гегеля восхитителен, в нем все можно объяснить, ему можно подражать, но как жилье он никуда не годится. Рассудок утверждает его, слово – восхваляет, однако действительный человек сюда не вхож».[663] Действительный человек из народа порой даже и не слышал о нем. Кстати, то, что этот досточтимый Егор Федорович (Гегель), гордость немецкой и мировой науки, позволял себе в отношении славян, об этом тут и говорить не хочется. Просто-напросто хамско-циничные выпады (с любой точки зрения). Хотя он и не мог не заметить в Европе огромной массы славян, тем не менее, Гегель не только не желал отнести славян в разряд цивилизованных народов, но и вообще отрицал их способность к высшему разуму. Он так писал о славянах: «Однако вся эта масса исключается из нашего обзора потому, что она до сих пор не выступала как самостоятельный момент в ряду обнаружений разума в мире».[664] Ничего не скажешь, великолепный плод высокого ума. Видимо, мудрый Гёте не зря все же как-то сказал: «Некоторые порожденные его философией плоды ему и не совсем по вкусу». Позднее Белинский в письме Станкевичу (1839) с ужасом вспоминал, что чуть не погиб в самоанализе, рефлексии, самокопанье «по-немецки»: «Боже мой, какая это была жизнь! – нравственная точка зрения погубила, было, для меня весь цвет жизни, всю ее поэзию и прелесть!» Следует помнить, что немец равнодушен ко всему человечеству. Он даже из наших страданий постарается извлечь выгоду. Вот мы восторгались творчеством Гете. Как же иначе?! Ведь мы, русские, вопреки тому морю лжи, что распространяется о нас, привыкли ценить и уважать культуру других великих народов. Даже великий Пушкин, получив от Гете перо, по свидетельству П. В. Нащокина, «сделал для него красный сафьянный футляр, над которым было написано: «Перо Гете», и дорожил им». А как же вел себя Гете, «творец великих вдохновений», в отношении русской культуры и ее ценностей? Известно, что, когда Наполеон вступил в Москву и в столице начались пожары, Гете отозвался об этом горестном событии кратко и цинично: «Что Москва сгорела – нисколько меня не трогает. Хоть в будущем найдется о чем поведать мировой истории» (из письма Рейхарду от 14 ноября 1812 г.). Вместо сердца у немца – ледяная пустыня. Все тот же Гете в 1828 году говорил канцлеру Мюллеру, что вся мировая история его абсолютно не волнует. Она – самое нелепое, что только можно вообразить. «Кто бы ни умер, какой бы народ ни погиб – мне все равно, и глупцом был бы я, если бы все это меня заботило».[665] Эти слова корифея Германии, ее божества, ее идола в основе своей ничем не отличаются от установок и политики Гитлера в отношении России. Поэтому лебезить перед немцем, как и бранить его что есть мочи, намне надо. Просто следует находиться на безопасном расстоянии от «немецкой цивилизации» для нашего же и ее блага. Опасность такого рода идейной «инфлюэнции» России (сначала «вирусом» Канта, Гегеля, Гёте, Шеллинга, затем Ницше и Маркса) продемонстрирована сполна. Мы не раз убедимся, как под видом освобождения масс и раскрепощения личности фактически в обществе идут по сути совершенно обратные процессы. Хотя это также не Бог весть какая новость. Испанский парламентарий Д. Кортез 150 лет назад (1850) обозначил арены социализма: «У социализма существуют три великие арены: во Франции находятся ученики и только ученики, в Италии – исполнители чужих преступных замыслов и только исполнители; в Германии же – жрецы и учителя»… Так сказать, Ex Germaniae lux! Однако здесь особенно важно быть честным до конца. Мы уже показали на примере буржуазной цивилизации, что основа ее сложена из черепов, наподобие Тамерлановой гробницы. Восприятие общественного прогресса через капитализм (гибельную для человечества систему) уж никак не могло привести Россию к успеху. Даже в философии все кончилось тем, что мы восприняли гегельянство сугубо подражательно, подобно Герцену, видевшему в нем алгебру революции.[666] Мы и сами изрядно потрудились, чтоб убедить немцев в нашем бессилии и их превосходстве. Немец вопрошал: «Как же это могло случиться, что те, кто не могут толково («по-немецки») поставить дело на лад, владеют столь несметными богатствами? Бог этого не должен был позволить!» Это раздражает немецкий ум, что в своих экономических и индустриальных порядках отличается глубокой основательностью и практицизмом, а в умствованиях порой забирается на такие высоты, что уже и не может с них слезть без посторонней помощи. Конечно, нам недостает их деловитости. Недаром главным положительным героем романа И. С. Тургенева «Отцы и дети» стал немец Штольц (видно, у писателя не было никаких иллюзий в отношении нашего «хозяйствования»; да и сам Тургенев, построив в Германии дом, показал себя неважным хозяином – и вынужден был уступить его Бисмарку). Фердинанд Георг Вальдмюллер. Утро в немецкой семье. У немцев придется поучиться хозяйствованию, пунктуальности и точности во всех гроссбухах, умению считать каждую копейку в экономике. Нас наши правители не выучили жесткой, если хотите, «мелочности» без усвоения которой все будет уходить, как в черную дыру. Необязательно к каждому российскому хозяйству приставлять немца, но взять его в долю можно, а может, даже и нужно. Мы решительно не умеем ценить наших богатств и самой ценности денег. Приведу рассказ дипломата А. М. Горчакова из журнала «Русская старина». Он показателен уже сам по себе, демонстрируя полнейшую оторванность русских государей от вопросов экономики и хозяйствования. Читаем: «Достойно внимания, что император Александр Павлович вовсе не имел понятия о действительной ценности золота. Однажды, и именно в том же Лейбахе, когда государь на улице беседовал со мною, нищий, конечно не зная, кто мы такие, стал неотвязчиво дергать государя за полу сюртука, настойчиво вымогая у него милостыню. Тщетно я делал знак рукою нищему, чтобы он убирался, но тот продолжал свое. Наконец, видя, что от него нельзя отвязаться, я сунул ему пять франков, и тот отошел в сторону. «Сколько ты ему дал?» – спросил император. Я ответил, что дал нищему пять франков. «Зачем так много? – заметил государь. – Кажется, было бы довольно ему дать один наполеондор». Император, конечно, предполагал, что один червонец менее пяти франков. А что это так, видно из того, что, когда у императора просили кому-либо пособия в две, в три тысячи руб., он не соглашался, но когда просили 1000 или 1500 червонцев, то обыкновенно довольно легко изъявлял свое согласие».[667] Вот она, наша натура «царская». Не знаем счета богатств, земли своей, как будто так и надо. Суть отношений немцев к русским и славянам довольно верно выразил в свое время и Хомяков в «Семирамиде»: «Как скоро дело доходит до славян, ошибки критиков немецких так явны, промахи так смешны, слепота так велика, что не знаешь, чему приписать это странное явление, совершенному ли развитию духа ветвей германской и славянской, которое делает факты славянского мира непонятными для немца, или скрытой зависти, пробужденной самим соседством. Первое толкование, более лестное для их нравственного достоинства и обидное для их понятливости, трудно принять. Мы видим, что русские понимают немцев лучше, чем все другие, даже полунемецкие народы. Второму же поверить бы не хотелось, но что же делать? В народах, как и в людях, есть страсти, и страсти не совсем благородные. Быть может, в инстинктах германских таится вражда, не признанная ими самими, вражда, основанная на страхе будущего или на воспоминаниях прошедшего, на обидах, нанесенных или претерпенных в старые, незапамятные годы. Как бы то ни было, почти невозможно объяснить упорное молчание Запада обо всем том, что носит на себе печать славянства».[668] Кончается молчание – начинается ложь. Здесь надо упомянуть еще о двух особенных чувствах немцев в отношении славян. Это – два совершенно противоположных чувства (высокомерие и страх). Об этом писал еще Ф. М. Достоевский в 60-е годы XIX века: «Беспредельное высокомерие перед русскими – вот характеристика почти всякого немецкого человека во взгляде на Россию». Причем это касалось как людей ученых, так и неученых. Зная наверняка, что лучше и умнее немца никого на свете нет, они все, очень разные сами по себе, сходятся в отношении России в том, что это – страна «неправильная и ненормальная». А так как в России и в самом деле до черта всяких нелепостей и глупостей, то от констатации этого факта до обобщения – всего один шаг. Отсюда и понятная «неспособность догадаться, что русский не может обратиться совершенно в немца и что потому нельзя всего мерить на свой аршин».[669] Что же касается чувства страха, то и тут при некотором размышлении кое-что можно прояснить. Дело в том, что немец – превосходный солдат. Он бил все войска Европы и Америки. Бил даже непобедимые римские легионы. Но вдруг постоянно, с какой-то фатальной обреченностью оказывается бит какими-то «русскими». А все дело в организации немецкой культуры и философии. Она механистична и материалистична. Немец превосходен и неподражаем, как лучшая в мире машина. Но машина всегда уступает человеку. Н. Бердяев подметил эту особенность немецкой цивилизации, описывая суть «религии германизма»: «То, что мы называем германским милитаризмом, – их техника и промышленность, их военная сила, их империалистическая жажда могущества – есть явление духа, германского духа. Это – воплощенная германская воля». Немец действительно оказался способен, возможно, более чем кто-либо создать необычайную технику, «промышленность, милитаристические орудия, а не красоту».[670] Именно Красота и высший Разум составляют тайну Русского Народа. Если Россия шла к своему культурному расцвету, взлету мысли и философии, торжеству литературы и искусств, то немец, пережив век или пару веков тому назад свой ренессанс, свой Gemuth (что можно перевести как порыв духа, центростремительную силу духовной жизни), в нравственном и умственном отношении как-то поблек и опустился. Среди немцев становилось больше безумцев и самоубийц, пьяниц и травеститов. Народы, кажется, так и не поняли, что за деградацию своей культуры, наук и образования всегда приходится платить страшную цену. На рубеже XIX и XX веков. Брандес писал о тревожной атмосфере, складывавшейся в интеллектуальной жизни Германии. Как-то неожиданно народ философов превратился в стадо филистеров и обывателей. Он писал: «Из металлов в моде железо. Из слов в моде также железо. Этот народ мыслителей и поэтов занят в настоящее время всем, только не поэзией и философией. Даже высокообразованные немцы в настоящее время не имеют никакого понятия о философии – из двадцати немецких студентов трудно встретить хотя бы одного, который читал Гегеля, – интереса к поэзии не замечается совсем, политические и социальные вопросы возбуждают в сто раз больше внимания, чем вопросы образования и загадки сердца».[671] Ныне такая же опасность стоит перед Россией. Обращение к вопросам внешней и внутренней политики также наводит на размышления. Скрытые воинственные инстинкты немецкого народа дремали до тех пор, пока Германия оставалась слабой и разделенной. Пока немец философствует, пописывает да музицирует, он не так опасен. Но вот наступил великий час объединения страны. Под торжественные звуки флейт и фанфар, грохот барабанов немец увидел себя Манфредом, что желает завоевать не только одно жалкое королевство (Сицилию). Германия в лице того же Бисмарка, Вильгельма I, а затем и Вильгельма II словно обрела наследника «школы Фридриха Великого, школы Наполеона I» (слова Вильгельма II). Бисмарк писал, как воспитывали наследников престола: «При Фридрихе-Вильгельме III только кронпринц получил продуманное воспитание, соответствовавшее наследнику престола; второму сыну (Вильгельму II) дано было исключительно военное образование. Естественно, что в течение всей его жизни военные оказывали на него более сильное влияние, чем штатские».[672] В настроениях значительной части немецкого населения наметились явные подвижки в сторону предпочтения Бога войны Богу мира, искусств и наук. Отношения между Россией и Пруссией (Германией) были всегда достаточно сложными. Поскольку мы пишем не историю международных отношений, нет резона распространяться подробно на эти темы. Канцлер Бисмарк был одним из самых искусных политиков Германии, сумевшим создать единую страну «под прицелом всей Европы». Никто не умел (разве что Талейран) столь искусно лавировать между войной и миром… Любимейшим выражением Бисмарка была фраза: «Горе тому политику, что начнет войну, не учитывая ее последствий». Когда это было крайне необходимо для национальных интересов Германии, он смело шел на вооруженное противостояние, просчитав соотношение сил и резервов противников. В иных же случаях, когда конфликт казался ему несерьезным и обременительным для его страны, он говорил: «Все Балканы не стоят здоровья одного померанского мушкетера». Тройная победа Пруссии (над Данией, Австрией, Францией) и создание мощной Германии создавали уже совершенно иной расклад сил в Европе. В итоге побед Мольтке и Бисмарка тут установился хрупкий вооруженный мир. Победа эта в некотором смысле была похожа на пиррову победу. Дело в том, что усилившаяся Германия тут же стала заявлять о своих аппетитах. Плененным оказался не только французский император (Наполеона III немцы поместили в свой замок Вильгельмсгее), но в известном смысле в заложниках очутилась и вся Европа. Когда немцы проходили под сводами Триумфальной арки Парижа, закрылись не только жалюзи витрин («по случаю национального траура»), насторожилось буквально все общественное мнение Европы и России. Интересы крупнейших европейских стран вступили в период новых противоречий. Началась всеобщая гонка вооружений. Пять миллиардов контрибуции, полученных немцами от французов, лишь подстегнули гонку. Немцы все чаще поглядывали на Восток… Как скажет поэт Тютчев, «во имя Drang nach Osten немцы не прочь упрятать Россию за Урал. Разгулявшемуся милитаризму душно в нынешней узенькой рамке». В ходе Берлинского конгресса (1878) Германия, заняв позицию строгого «нейтралитета», встала на сторону Австрии и Турции (славяне и русские потерпели дипломатическое поражение). Давние отношения Германии с Россией стали портиться. В 1879 г. Германия и Австрия заключают военный союз (в 1882 г. к нему присоединилась и Италия). Сербия и Болгария были расчленены на три части. Македония вновь оказалась под властью султана. Черногория перешла к Австрии. Победа русских над турками не пошла на пользу братьям-славянам. По сути дела, Бисмарк, этот «честный маклер», обманул Россию, предал ее. Горчаков и Александр II были крайнеразочарованы решениями конгресса. «Берлинский трактат – писал канцлер императору, – самая черная страница в моей служебной карьере». Император Александр II приписал к мнению Горчакова свой вердикт: «И в моей тоже»… Испортились личные отношения лидеров наших стран. Ранее восхищавшийся канцлером Горчаковым, теперь Бисмарк презрительно называл того «старым дураком». Что гораздо важнее, Россия вынуждена была уже переориентировать и ее союзные интересы. Горчаков в циркуляре от 21 августа 1856 г., обращенном к русским дипломатическим представителям, заявил: «Говорят, Россия сердится. Россия не сердится. Россия сосредоточивается».[673] В итоге все окончательно передрались. Германия очень изменилась, почувствовав вкус к золоту. Ее биржевики, банкиры (Блехредеры, Ротшильды) буквально разбухли от французского золота. Ненасытная зависть германцев, о которой предупреждал Тацит, толкала немцев к новым завоеваниям. И все же старый Бисмарк, хорошо зная мощь русских и опасавшийся войны с ними, в глубине души понимал, что Германия погибнет без союза с Россией. Пока он находился у руля внешней политики, он, по его словам, «старался никогда не разрушать окончательно мост между нами и Россией». Умы дипломатов наших двух стран прямо пропорциональны успехам и неудачам в деле обеспечения благоприятных и дружеских отношений между Россией и Германией. К концу века Бисмарк стал заметно терять свое влияние и вынужден был признать: «Я мрачно смотрю на будущее» (1891).[674] Эта мрачность частично объяснялась вступлением на монарший престол в Германии кайзера Вильгельма II (18591941). Перед тем как унаследовать трон отца (1888), Вильгельм прошел школу выучки не столько в университете, сколько в казармах, на флоте и в казино. Типичное дитя германского юнкерства и крупной буржуазии. В его воспитании чувствовалось влияние Х. Чемберлена и Ф. Эйленбурга. Граф Эйленбург был доктором права, дипломатом, поэтом-романтиком и музыкантом. А еще он был убежденным антисемитом. Все это, в густой смеси с проявлениями мистицизма, и составляло довольно густое варево. Кроме того, он яростно ненавидел социалистов. Вильгельм даже обратился к рекрутам в 1884 г. (еще в свою бытность принцем прусским) с предложением, которое звучало странно из королевских уст: «Если вы когда-либо услышите социалистические высказывания, то должны будете донести на соответствующих лиц…» Характерно, что даже его отец отмечал в сыночке «склонность к слишком поспешным и скороспелым суждениям». Хотя молодежи свойственно порой делать такие выводы, с годами знания и опыт работы в состоянии ликвидировать эти пробелы… Однако император не только не имел достаточных знаний, но и, по словам Бисмарка, не проявлял никакой склонности к усидчивому труду. Одновременно он считал себя наследником Фридриха II, будучи твердо уверен, что он «еще более велик». В Северо-Германском парламенте. 1870 г. Карикатура. Почти все его окружение составляли военные, бывшие друзья по офицерскому корпусу. Сам Вильгельм мечтал о громких сражениях и победах. Планы вскоре нашли подтверждение в законопроектах об усилении армии (1892–1893), о государственном перевороте (1894–1895), направленном против социал-демократии, о каторжных тюрьмах (1898–1899). Вильгельм готовил себя к роли диктатора и немецкого Бонапарта. Он открыто заявил (1891): «В стране лишь один господин – это я, и другого я не потерплю». Бисмарка отправили в отставку (1890). В итоге в Германии установилась система «личного правления». Получить такого напыщенного, пустоголового, грубого болвана во главе страны – значило подтолкнуть ее к бездне. Царственные особы, победоносно оглядывая ряды рабов и холуев, в упоении властью даже не понимают, как они смешны и ничтожны. Ведь их «боги зовут на бой!» Через год после отставки Бисмарк скажет: «Самое опасное в характере императора – это то, что он легкоподдается всем мимолетным воздействиям и не доступен ни для какого более устойчивого влияния. Он стремится всякое свое желание немедленно претворить в действие, что исключает какое бы то ни было постоянство. К тому же император страдает отсутствием чувства справедливости и верного глазомера. Он не только не уважает, но и не понимает прав других и всегда бьет мимо цели».[675] Откровенно говоря, и нам и им не очень-то везло с «царями». Вот и получим – по революции! Патологическую ненависть питал Вильгельм II к парламентариям, с огромным удовольствием употребляя в адрес депутатов рейхстага выражения и фразы типа: «отребье без отечества» и «немецкий парламентарий со временем становится свиньей». Он просто спал и видел, как бы ему избавиться от парламента, его главной обузы, мешающей установить в стране неприкрытую диктатуру. Он говорил: «Пусть скорее придет тот день, когда гренадеры-гвардейцы со штыком и барабаном очистят помещение (рейхстаг)». В сладких мечтах кайзер готов был повесить всех: евреев, социалистов, католиков, интеллектуалов («скоро созреют для того, чтобы всем вместе быть повешенными»). Зверские его настроения распространялись не только на евреев, но и на азиатские народы («чтобы китаец никогда даже не осмелился косо посмотреть на немца!»). Его битва против социалистов, как известно, закончилась революцией, изгнанием в Нидерланды. Это означало приход к власти Гитлера.[676] Немцы, как и русские, стали социалистами поневоле. Выводы таковы. Во-первых, вспомним все-таки: немало русских императриц и царей вели свою родословную от немецкой королевской ветви (Екатерина и Анна Иоановна, жена Николая I Шарлотта, жена Николая II – Александра). Известный русский философ Л. П. Карсавин, хотя и полагал, что народы нельзя определять только границами территории, государственностью, национальностью, с помощью биологических и антропологических признаков, в то же время признавал наличие немецкой примеси в крови у нашей государственной верхушки. Он писал (1923): «По крови своей и Александр III и Николай II больше немцы, чем русские, и русской «природы» их не спасти сомнительного свойства гипотезами об адюльтерах в царствовавшей русской семье и грехе матушки Екатерины. Но и по внешнему виду (!), и по характеру оба – типично русские люди. Национально-русскими чертами являются и чрезмерная деликатность, и лукавство, связанное с нею, и равнодушие, и пассивная покорность судьбе у Николая II. Можно говорить о том, что он являет собою плохой русский тип, примерно соответствующий типу интеллигента конца XIX – начала XX вв., но не видеть в нем русского человека нельзя. Единоутробные и единокровные братья, сыновья русского отца и матери-немки, один – типичный русский патриот и немцеед, другой – такой яркий представитель немецкого народа. Более того, сколько чистокровных немцев становились подлинными русскими государственными деятелями, патриотами и русскими людьми, и сколько коренных русских людей онемечивалось или офранцуживалось до полной утраты национальных черт!».[677] Утрата национального чутья и чувства – страшная болезнь, порой неизлечимая. Такая же картина наблюдалась и внутри сановно-правительственной верхушки. Как пишет в своих воспоминаниях врач Н. Вельяминов, мимо которого, по его собственным словам, «прошли, как в кинематографе, масса русских деятелей разных «рангов» и немало крупных эпизодов из жизни России за эти 40 лет», немцы издавна занимали в России ведущие роли: «По традициям из глубокой старины при Дворе премировала немецкая партия, с упорством защищавшая свои позиции против русских» (1919). Российские консерваторы тяготели к Германии, либералы – к Англии, социалисты – к Франции. Сильная прогерманская группировка (В. Пуришкевич, П. Дурново, И. Горемыкин, Р. Розен, Б. Штюрмер, Э. Эйхвальд и др.) отстаивала взгляды на страницах «Гражданина» и «Нового времени», требуя содействия «немецкого бронированного кулака» в поисках защиты от «английских козней». Ясно, что все они имели личные интересы в экономических связях с Германией.[678] Примером вредного влияния станет, как говорится, и засилье «дурных немцев» в кругах, близких к семье Николая II. Довольно сильными оказались германофильские настроения в кругах интеллигенции. А вскоре германофильство и вовсе перешло в юдофильство (особенно в революционных кругах), сыграв роковую роль в истории России XX века. «Ну а вот чему же наша элита выучилась в Германии?» – это уж иной вопрос. Не умея и не желая улучшить жизнь народа, «элита» все норовит «лечь под немца» (под американца, еврея, да хоть под кого угодно, только чтобы «Русью не пахло»). Об этом отчуждении речь пойдет позже. Плоды же этой дурной выучки мы ощущаем и по сей день. Скажем и иное: из стен немецких школ Петербурга вышло немало деятелей русской науки и культуры (Бенуа, Мусоргский, Миклухо-Маклай, Кюи). Иные, подобно С. Ю. Витте, былисторонниками политики «сосать двух маток» (Францию и Германию). Немцы не только очень внимательно наблюдали за хитросплетениями, но и давали «ценные рекомендации» (какими ныне в избытке «одаривают» нас американцы). Германский император не раз советовал Николаю II «поменьше верить им (англичанам и французам. – В.М.) и сверх того дать им пинка, чтобы они слетели в Неву». Однако легко сказать – «дать им пинка»! Эта рекомендация в чем-то близка знаменитому петровскому наказу «взять у Европы то, что нужно, а затем повернуться к ней задом». Что и говорить, соблазн такой вот «политики» велик, но с нашими ли долгами «рожу кривить». Да и, повернувшись задом, недолго самому получить пинок в зад. Видимо, Вильгельм это понимал. В 1904 г. он говорил в отношении внешней политики российского императора Николая II: «Он по отношению к галлам – из-за займов – слишком бесхребетен».[679] Нынешняя наша бесхребетность, как видим, имеет печальную и устойчивую традицию. Во-вторых, те или иные слова, жесты, признания сами по себе ничего не значат, не в состоянии объяснить. За ними стояли, стоят и будут стоять вполне конкретные экономические и военно-стратегические интересы… Германия издавна проявляла самое пристальное внимание к России, как к партнеру или как к вероятному противнику (в зависимости от расклада сил и царящих наверху настроений). Две наши страны всегда были связаны самыми тесными политическими и экономическими узами. Это стало еще более очевидным примерно со второй половины XIX в., когда рост и значение немецкой торговли в России заметно усилились. Для сопоставления достаточно привести порядок цифр: если за вторую половину XIX в. торговые обороты Франции с Россией возросли в 3 раза, то германские – в 11,5 раза! В 1901–1905 гг. импорт России из Германии составлял 35,8 % от ее общего оборота (в 1913 г. – половина оборота!), а импорт из Франции – лишь 4,3 %. Мысль о том, что именно Германии предначертано сыграть решающую роль в деле модернизации России, вполне разумна. Тому были индустриально-технические, денежно-торговые, этнические основания. В России в начале XX в. проживало 170 тыс. германских подданных и 120 тыс. австро-венгров (и всего-навсего 10 тыс. французов и 8 тыс. англичан). Символом присутствия немцев стал памятник «железному канцлеру» Бисмарку, возведенный в Москве в 1900 г. (был разрушен в 1941 г. после нападения Германии на СССР). При столь мощной немецкой колонии надо было и развивать эту линию. В-третьих, за сближением России и Германии с тревогой наблюдали США и Англия… Американец Спарго утверждал, что «хладнокровная, безжалостная манера, с которой Германия осаждала Россию со всех сторон как в Азии, так и в Европе, систематические усилия по ослаблению своей жертвы, его экономическая эксплуатация вызывают в памяти удушение Лаокоона и его сыновей. Троянские жертвы были не более обречены в объятиях монстра, чем Россия в руках Германии»… За брюзжанием американца следует видеть нескрываемое раздражение и зависть монополистических кругов США к своему более удачливому сопернику (на тот период истории). Мы твердо убеждены в обратном. Приход немецких капиталов, техники не означал экономического закабаления, как пытаются уверить нас критики. Немецкий гений и великий мастер еще послужат России! Было бы и нелепо, и вредно для торжества российской цивилизации и русской культуры утверждать, что нам противопоказаны «германские критерии инженерии и организованности». Скажу определенно: такие вот «германские критерии» очень даже необходимы современной России! Ничего на свете так не боятся англосаксы и янки, как крепкого союза Русских и Немцев! А если сюда еще – Китай с Японией! В-четвертых, осознание значительности места, занятого Германией в культурной истории Европы, уже тогда понимали многие в России. К примеру, В. Эрн (полушвед-полунемец) в работе «Время славянофильствует. Война, Германия, Европа и Россия» отмечал: «Германия – кость от кости и плоть от плоти европейской. Она была могучей участницей средневековой культуры и Возрождения, она произвела Реформацию, она почти единолично создала блестящую эпоху неогуманизма с целой плеядой мировых имен; в XIX веке к пышной и роскошной философии немцев зачарованно прислушивалось все образованное человечество. Их музыка завоевала все страны. Затем идет величественный расцвет естественных, исторических и филологических наук. Перед самой войной немцы занимали, по общему признанию, если не гегемонию во всей культурной жизни Европы, то, во всяком случае, бесспорно одно из самых первых и самых почетных мест. Если Германия не Европа, то Европы вовсе нет никакой» (1915).[680] Это, конечно, так. В-пятых, мы видим, что все споры о России и Германии (или вокруг них) в тот, да и наш период идут вокруг конкретных интересов. В основе – давний, непримиримый спор держав, пытающихся укрепиться на российских просторах. Фактор этот постоянен, и умные правители могли бы воспользоваться им с немалым благом для России. Интересы и ориентации «русской элиты» также зависели и зависят от ряда обстоятельств. Основания для опасений политэкономиче-ского характера у русских были, хотя большая опасность угрожала нам с другой стороны. Власть иных господ приведет к чудовищной трагедии, что обрушится на Русский Народ (в 1917 и 1991 гг.). Слова, сказанные английским историком Б. Пеэрсом о продвижении немцев, – что «было чем-то вроде триумфального шествия по России, и у русских появилось нечто вроде привычки позволять немцам делать в России все, что они считали необходимым для себя; теперь Германия стояла огромной враждебной силой между Россией и европейской цивилизацией» – обрели иной вектор. Император Вильгельм и Бисмарк на маневрах. 1880-е годы. Некая другая сила встанет между нами и миром.[681] Однако как бы там ни было, но даже Вильгельм II в начале века выступал союзником России. В частности, он поддержал идею союза Германии с Россией против попыток сговора Англии с Францией. Он же занял пророссийскую позицию в споре России с Японией, заметив в 1904 г. на полях отчета, который должен был быть разослан всем представителям Германии: «Моим дипломатам, для руководства!.. Это будет решительная борьба между христианством и буддизмом, между западной культурой и восточной полукультурой. Это та борьба, которую я предсказал в моей картине, борьба, в которой вся Европа должна будет объединиться и объединится в Соединенные Штаты Европы под предводительством Германии для защиты наших священнейших достояний… 3десь идет речь о будущности России, а косвенно и Европы!.. Я уверен в том, что рано или поздно нам придется сразиться с Японией не на жизнь, а на смерть, и своевременно принимаю меры! Русские… впоследствии помогут нам отразить японцев, но было бы лучше, если бы они уже сейчас хорошенько намяли бы им бока!». Добавим, что он же послал Николаю II картину, на которой азиатские народы и Будда были превращены в идолов, восседающих на престоле из крови и огня (1895). Написанную придворным художником картину сопровождала надпись, призывающая европейские народы объединиться.[682] Но почему те же немцы (от Гегеля и Маркса до императора Вильгельма и Адольфа Гитлера) порой проявляли по отношению к России и славянам презрение, враждебность, а то и лютую ненависть? У них вызывал беспокойство и неприятие факт господства славян на огромных просторах Евразии. Отсюда постоянная зависть, переходящая в скрытую (открытую) вражду. О возросших аппетитах немцев свидетельствовали слова того же Вильгельма II, сказанные им уже в начале XX в.: «Если в России вскоре все пойдет вверх дном и там… будет подготовляться образование целого ряда федеративных республик, то я ни в коем случае не оставлю балтийские провинции на произвол судьбы, а приду им на помощь; они должны быть присоединены к Германской империи. Поляки, разумеется, будут пытаться распространить свои владения на север до моря. Этого я никогда не допущу. Они могут распространяться на восток и на юго-восток, где у них имеются экономические интересы». У иных политиков Европы короткая память. Они быстро все забывают. Их невежество и тупость опасны для мира! У немецкого социолога М. Вебера (1864–1920) есть интереснейшая работа «Хозяйственная этика мировых религий» (1919), над которой он работал до конца своих дней. В ней Вебер говорил о том, что устремления класса воинственных рыцарей, крестьян, предпринимателей, литературнообразованных интеллектуалов не могли не быть различными. При этом он писал: «Интересы (материальные и духовные), а не идеи непосредственно господствуют над деятельностью людей; но и «картины мира», создаваемые «идеями», очень часто служили вехами, указывающими путь, по которому следовала динамика интересов. Картина мира определяла ведь, «от чего» и «в чем» искали спасения и – об этом надлежит помнить – могли его обрести».[683] На деле противоположности и грани между слоями не столь уж и велики – особенно в вопросах утверждения национальных интересов и приоритетов, «корысти» нации, находящей выражение в идеологии. Поэтому «устремления класса воинственных рыцарей» и «литературнообразованных интеллектуалов» прекраснейшим образом могут соединяться. Мы увидим, как идеи германского, еврейского, американского, любого другого превосходства особо не разбирают, кто перед ними, – «рыцарь» или «интеллектуал», «генерал» или «ефрейтор». У такого больного общества не может не возникнуть совершенно извращенной картины мира. Об этой линии эволюции, куда и устремятся немецкий и американский филистеры, у нас, надеюсь, еще будет возможность поговорить. Это – одна из самых загадочных тайн. Каким образом человек становится зверем? Что его к тому побуждает? Каковы внешние и внутренние причины жуткого перевоплощения? Что-то же непосредственно способствует этому переходу von Humanitat uber Nationalitat zur Bestialitat! («от гуманности через национализм к зверству» – нем.). Эти слова, принадлежащие австрийскому драматургу Фр. Грильпарцеру (1791–1872), неожиданно выразят в XX в. едва ли не магистральный путь развития ряда народов. Если мы обратимся и к событиям XX в., то, вне сомнения, можно отследить движение не только мысли, но и злата («кровавые узлы загадок роковых»). Тайная пружина, словно черта из табакерки, выталкивающая масона во власть, как вы знаете, успешно сработала и в России. Не вдаваясь глубоко в суть событий, связанных с революциями 1917 г. и 1991 г. в России (причины которых, разумеется, несравнимо более серьезны, глубоки и сложны), позволю заметить, что эти и многие другие поворотные моменты в современной истории осуществлялись не без явного участия зарубежных (немецких, еврейских, американских) капиталов… В. И. Большаков пишет в своей книге: «Были не только тщательно скоординированы усилия всех врагов России, но даже расходы распределялись поровну. Затраты Германии на подготовку революции (затем на поддержку партии большевиков вплоть до 1918 года) в архиве Вильгельмштрассе были подсчитаны с немецкой аккуратностью: 40 480 997 марок и 25 пфеннигов золотом, что составляло 10 миллионов американских долларов. Банкир Яков Шифф, по собственному хвастливому признанию, «вложил» в русскую революцию в общей сложности 20 млн долларов, из них половину – на «генеральную репетицию» в 1905 году; в 1917 году его вклад, таким образом, составил также 10 миллионов долларов. Лорд Мильнер затратил на ту же операцию 21 миллион золотых рублей, то есть те же 10 миллионов долларов».[684] Эти цифры, действительно, более чем красноречивы. Хотя вы хорошо знаете, что и в иных революциях (нидерландской, английской, американской, французской, любой другой) также работало золото, ибо оно есть кровь политики! Без злата в этом мире не свершается ничего!!! На всем его дьявольская печать! Германия к концу XIX в. предстала могучей державой, объединенной волей Бисмарка, чьи воинские когорты, казалось, готовы вновь сокрушить «легионы Вара», чьи мыслители встряхнули и обновили Европу, а вскоре самым удивительным образом пленили воображение радикально-революционной России. Ее инженеры являли собой образцы профессионализма, а ее музыканты и композиторы (как и австрийские) во многом сформировали культурные горизонты европейцев. Можно сказать, что в немце как бы одновременно живет душа Атиллы и Бетховена… Одна ее половина не прочь поработить силой миллионы обитателей Вселенной, другая стремится воссоединить их в святом порыве вдохновенья. Впрочем, большая часть немцев скорее готова отнести себя к третьей категории, живущей согласно тезису, сформулированному в эстетике Канта, – Zweckmabigkeit ohne Zweck («Целесообразность без цели»). Немецкий капитал порождал не только гениев индустрии, но и людей, в духовном отношении крайне убогих, вроде миллиардера Андершэфта, рационалиста-прагматика, выведенного Б. Шоу в пьесе «Майор Барбара». О. Шпенглер видел в них «идеал сверхчеловека» новейших времен. Его родословная также восходит от Ницше, Мальтуса, Дарвина к тем «орангутангам с дипломом», что заполнили эволюционную брешь между гориллой и человеком. Как ни дико это прозвучит из уст Шпенглера, но именно о них с пиететом и пафосом певец «Заката Европы» писал: «Люди этого закала выбрасывают свои миллионы не на удовлетворение безбрежной благотворительности в отношении мечтателей, «художников», слабаков и недоносков; они употребляют их ради тех, кто пригоден в качестве материала для будущего. С их помощью они преследуют конкретную цель. Деньги также могут развивать идеи и делать историю».[685] Но цели «их идей», «их истории» сформулированы вполне ясно – сверхприбыли. Во имя столь «высокой цели» могут быть обречены на заклание «мечтатели, художники, слабаки и недоноски» (ученые, врачи, учителя, конструкторы, инженеры, рабочие и фермеры). Это – согласно подобной философии, ненужный «материал для будущего». Впрочем, немцы давно отказались от такой глупости. Они испытывают глубокое почтение к профессионализму и знаниям. А вот в России «новые сверхчеловеки» сделали все возможное за эти 10 лет, чтобы превратить в «слабаков» нашу науку и образование. Однако, когда в немецкой нации – Бисмарк, Мольтке, Вильгельм – стал возрождаться дух тевтонских рыцарей (который, впрочем, никогда и не угасал), она стала терять ощущение исторических реалий, а это всегда опасно. Напомню высказывание оригинального писателя Австрии А. Штифтера (1805–1868), чьи произведения отличала гуманистическая направленность. Он как-то заметил: «Как с восхождением человеческого рода, так происходит все и с его нисхождением. У гибнущих народов сначала исчезает мера. Они стремятся к отдельному, они без долгих размышлений предпочитают ограниченное и незначительное, они условное ставят выше всеобщего; затем они стремятся к наслаждению и к чувственному, они стремятся удовлетворить свой гнев и зависть к ближнему, в их искусстве воплощается одностороннее, значимое только с одной точки зрения, затем растерзанное, нестройное, странное и фантастическое, наконец, возбуждающее и растравляющее чувства, и в заключение безнравственное и порок, в религии сущность опускается до одной видимости… различение добра и зла пропадает, отдельное презирает целое, ища своего удовольствия и своей гибели, и так народ становится жертвой внутреннего разлада или добычей внешнего, более дикого, но более сильного противника».[686] Нечто подобное произошло с Германией, позднее других подошедшей к обильному столу империалистических яств и жаждавшей реванша. Немецкий воин уже готов был «облачиться в доспехи» и страстно жаждал реванша крови. Подготовленный к бойне, он не страшился крови разрушений и преступлений. В немцах было немало таких черт, которые вызывали серьезные опасения за будущую судьбу нации. Представляется, что такой инфекцией для Германии (и Запада в целом) стал безмерный рационализм и утилитаризм в смеси с шовинизмом и милитаризмом. Эти факторы, соединенные в единое целое, могут превратить, конечно, даже такую «окультуренную» страну, как Германия. в страшное чудовище, а мир – в развалины. Взглянем на итоги века. Что было пороками – стало нравами. Какие убеждения привили немцам их учителя и правители? Спору нет, культура совершила свою созидательную работу. Однако каждое поколение вынуждено строить свой культурный ареал. В одном поколении нация может порождать Бетховенов, Гейне и Гегелей, а в другом – гитлеров, геббельсов и гиммлеров. Да и что такое «культурная Германия»? Эту культурную Германию в XIX в. составляли, говоря словами Э. Хобсбаума, «самое большее 300–500 тысяч читателей книг на литературном немецком». Вот и все. А миру казалось, что вся немецкая нация облачена в прекрасные одежды богов-олимпийцев, в почти непробиваемые доспехи рационализма и точных знаний. Спору нет, замечательнейшие немецкие ученые отлили в своих лабораториях «волшебную пулю» технического гения. Над муштрою немецких солдат и офицеров колдовали прекрасные прусские офицеры и генералы. Германия все более сталанапоминать точнейшее ружье из оперы «Волшебный стрелок» Карла Вебера. Вопрос лишь в том, куда должен быть направлен ее «ствол»? Кто и для кого отольет ее «волшебные пули»? Уж не для нас ли с вами? Не на спины ли русских, славян опустится тот самый кнут великой Германской империи? Вспомним то, с каким подозрением относился и М. Бакунин к немцам. В его работе «Кнуто-германская империя» он ставил под вопрос возможность согласия между Пруссией и Россией, понимая всю опасность милитаристских настроений германцев. О немецком народе он высказывался довольно осторожно, подчеркивая, что он нередко и на русских переносит свою ненависть. Бакунин говорил, что, хотя наша империя и воплощала собой «варварскую систему, антигуманную, подлую, презренную и гнусную», ничуть не лучше выглядела в этом смысле и Прусско-германская, или «кнуто-германская империя». Она, как провиденчески заметил этот теоретик анархизма, «обещает даже превзойти Россию своими злодеяниями».[687] Видимо, Бакунин оказался прав, если иметь в виду будущий режим Гитлера, принесший нам столько горя и разрушений. Но как же так? Что же произошло с великой немецкой культурой? Куда она подевалась? Видите ли, культура – крайне непрочное сооружение. Массы же на Западе, несмотря на все их университеты и «шуле», походя минуют ее, не обременяя себя всеми этими сложностями. Думать и чувствовать – это очень трудно. А верить во Всевышнего, его мораль немцы давно уже разучились. Еще бы, ведь сам старик Гете внушил им, что «в конце концов Бог – это только старый еврей с бородой». Хотя тот же Гете высказывался и в адрес немцев отнюдь не всегда лестно: «При Йене немецкие силы пошли к чертям, потому что у немцев отсутствует разум… Германия – ничто, хотя каждый немец в отдельности значит многое. Впрочем, они внушают себе как раз обратное. Подобно евреям, немцы должны быть рассеяны по всему свету. Только тогда сможет полностью развиться тьма хороших свойств, заложенных в них, и при этом на благо всем другим народам… Сколько голов, столько умов – вот настоящий девиз нашей нации… Ими владеет порок, заставляющий их уничтожать все, что уже достигнуто. Их требования всегда преувеличенны, а живут они только за счет посредственности… Дураки немцы все еще вопят об эгоизме. А дал бы им Бог уже давно и честно заботиться о себе и о своих ближних, тогда, может быть, сегодня все выглядело бы по-иному!..».[688] Мы приводим эти слова Гете лишь потому, что убеждены: иные аспекты подобного вердикта справедливы и для многих других стран. Когда же немцам сказали, что старая культура и вера гроша ломаного не стоит, тут они (масса) и вовсе зашлись от восторга. Ниспровергатели взорвали то, чему немцев учили поклоняться ранее (классику). А. Белый в «Кризисе культуры» верно подметил, что Ф. Ницше «взорвал сам себя; он взорвал в себе «немца»… взорвал в себе «доброго»… он взорвал человека в себе» («Формы… старого общества будут взорваны»), и что тем самым немецкий философ подложил под устои немецкого общества динамит («Я динамит… Я знаю свой жребий»). Доброго в Европе если и было, то оно размазано тонким слоем по городам и весям, так что и в лупу не разглядишь. Война, как мы не раз уже имели возможность убедиться, всегда бушевала в душе европейца (явно или скрытно). Поэтому Ф. Ницше и возомнил себя этаким пророком, духовным Зигфридом, что развяжет в мире последнюю всеуничтожающую войну. А. Белый пишет: «Он пытался быть Зигфридом: есть легенда, что Вагнер, осознавая героя, зарисовал в нем черты экс-профессора Ницше, поднявшего над Европою на рубеже двух эпох страшный меч – меч духовной войны».[689] К сожалению, это не был глас вопиющего в пустыне. Немцы охотно ему вняли. Пример Германии продемонстрировал всю сложную противоречивость европейского прогресса. Древние были правы, говоря: «Кто успевает в науках, но отстает в нравах, тот больше отстает, нежели успевает». Поэтому грамотному, мужественному, талантливому, здравому русскому, что иной раз и 10 басурман запросто «заткнет за пояс» (если не станет жертвой своей доверчивости к Западу иль не сопьется), нет нужды следовать совету путаника Розанова, требующего, с одной стороны, чтоб немцы посекли нас, «если это им в радость – ничего», с другой – утверждавшего, что «немецкая наука, которая, как ангел, осветила Европу XIX века, есть, однако же, Ангел какой-то бескрылый, чуть-чуть тупой и толстый, даже в их Гегелях и Кантах, т. е. вершинах».[690] Эрнст Барлах. Памятник павшим. 1931. Нельзя согласиться, когда с вызовом говорят, что, дескать, русским царем может быть разве что только немец (Ю. Лотман). Несусветная глупость, хотя и сказанная умным человеком. Пора уж самим быть царями в своем отечестве. Вот и философ Вл. Соловьев в последних работах выражал неумеренные восторги, приветствуя приход германского Зигфрида, а также проповедовал крестовый поход против желтой расы, зловеще намекая при этом, что «крест и меч – одно».[691] А что происходило среди «западников» – дворянства, купечества, интеллегенции России в последней трети XIX, а затем и в начале XX вв.? Это был сплошной психический надлом, неврозы и психозы. Было бы интересно взглянуть на наше общество под углом психоанализа. Почему никто не задавался вопросом: «Как же произошло, что два самых больных ума века – Ницше и Фрейд – нашли теплый прием именно в России?» Мы уже знаем, что Россия для Европы всегда была дойной коровой. Туда приезжали заработать деньги. За этим ехали Шлиман, Нобель, другие. Сюда же приехал и отец Фрейда (поправить свои финансы). Известно, что учитель Фрейда Ж. Шарко лечил множество пациентов из высших слоев общества (даже членов царской семьи). Когда Николай II издал свой Манифест мира (1898), Фрейд прямо заявил, что давно подозревал у царя невроз навязчивых состояний с характерными для него неуверенностью и нерешительностью. Он даже хотел поехать на год в Россию и вылечить того от невроза. Революционеры, евреи, богема (а тогда это было почти одно и то же) носились с Ницше и Фрейдом, как с писаной торбой. А. Бенуа вспоминал, что «идеи Ницше приобрели тогда прямо злободневный характер (вроде того, как впоследствии приобрели такой же характер идеи Фрейда)». В России, как признавался З. Фрейд, в 1912 г. «началась, кажется, подлинная эпидемия психоанализа». Теоретик большевиков А. Богданов (кстати, психиатр по образованию) начал свою программную книгу с эпиграфов из Библии, Маркса и Ницше. Мы не будем здесь касаться деятелей Серебряного века в России, но болезненные изломы их психики всем широко известны. Самое интересное то, что после прихода к власти большевиков вся «психическая рать», состоящая в основном из евреев, курировалась высшим руководством во главе с Л. Троцким. А. Эткинд пишет: «Отцы Фрейда, Кафки и, скажем, Троцкого разделяли один и тот же духовный опыт; сыновья возводили свои новые конструкции, отталкиваясь от общего состояния». Не станем развивать сложную тему. Между той и нашей эпохой лежит дорога длиною в целую цивилизацию. Если безвредные гегельянцы в России вбирали в себя изыски немецкой мудрости, а философы, поэты и художники Серебряного века блестяще знали французский, немецкий, итальянский, английский языки и культуру, то нынешние господа порой не могут отличить Гегеля от Бебеля, а Бебеля от Бабеля. Взгляните, как они унижаются перед Западом, пытаясь заслужить его похвалу. Последнюю рубашку заберут у народа, угробят миллионы жизней во имя «реформ». При этом с умным, высоконаучным видом поучают народ тому, чего не знают и абсолютно не понимают сами. Между нашими народами и странами возможно почти все. Поэтому глупые и преступные правители с легкостью ввергают Германию и Россию в войны, а умные, каковых всегда раз, два и обчелся, стараются создать между нами отношения партнерства и крепкой дружбы. Мудрый отшельник К. Леонтьев как-то заметил о готовности двух народов одновременно к двум выборам и путям развития: «Ибо, как это ни странно, с первого взгляда, но можно утверждать, что и крепкий союз и вынужденная обстоятельствами война с Германией будут у нас в народе одинаково популярны! Объяснять причины такой двойственности русского настроения было бы долго; но понятно, что в случае союза и здравый смысл, предпочитающий легкое трудному, будет удовлетворен у русского народа, и старые предания о дружбе и родстве двух царских родов еще обновятся и окрепнут; а в случае войны припомнятся у нас германской нации даже и все те мелкие обиды, которые наносили нам у нас живущие немцы. Германское правительство уважается у нас, по слухам и преданиям, даже и мужиком (не любят его только русские либералы); бюргерство же, т. е. большинство немецкой нации, вследствие исторических и социальных впечатлений, ненавидится в России донельзя… Вот в чем разница!.. Неужели гениальный князь Бисмарк не знает и не понимает этой важной разницы?.. Ведь это все так ясно и так просто!» Все ли будет так ясно и просто в XXI веке?! Мы не уверены. Учтем старые ошибки и не станем их повторять. С появлением единой немецкой нации в Европе возникает новый баланс сил. Крупнейшие державы внимательно наблюдали за сменой стражи на Рейне. Постепенно и эпицентр духовной, интеллектуальной жизни стал смещаться с Запада на Восток. Все чаще корифеи мира стали обращать свой взор к Германии и России, двум титанам, что, казалось, одни в состоянии взвалить на плечи весь "небосвод". Русские с давних пор воздавали дань уважения талантам немцев, отличающихся исключительным трудолюбием, мужеством, организованностью, четкостью и дисциплиной. Это как раз то, чего нам порой так не хватает. Ценим мы в них и их философичность, трезвую практичность, холодный пытливый ум. Для нас, русских, немцы – это, безусловно. Запад со всеми его достижениями свободы, организации, деловитости и дисциплины. Но вместе с тем немецкий народ в чем-то отличается от того Запада, который предстал в англоамериканском, французском, иудейском варианте. Разумеется, и в их культуре получили развитие западные идеи свободы и либерализма, но они для немцев чуждое, неорганичное, болезненное начало. Так в детстве многие переболели корью. Переболели – и, слава Богу, забыли! Некогда Р. Борхардт в речи "Самоосмысление немцев", отвечая на упреки атлантистов, сказал: "Да, обвинение справедливое; мы иные, чем они". Но тут же он с вызовом добавил: "Мы должны и хотим быть иными, чем они, ибо наша сущность иная". Завидная черта сильной, уверенной в себе нации, не ослабленной заразой космополитизма. Об этой «инаковости» немецкой нации писал историк и теолог Эрнст Трёльч (1865–1923). Исходя из особенности геополитического положения (между Западом и Востоком), немцы были вынуждены "ограничивать последствия западных идей свободы посредством сохранения сильной центральной власти, без которой обходились народы, не подвергшиеся такому военному давлению со всех сторон на своих границах". Они совершенно иначе восприняли и свободу, чем это свойственно, скажем, тем же англичанам, французам, американцам, евреям. Немцы как молодой народ, более молодая культура все еще несут в себе следы "старого мещанства, старой покорности, старой нищеты и узости". Отсюда присущие немцам элементы внутренней несвободы. Им, как и нам, пришлось долго (и по капле) выдавливать из себя удельные и княжеские амбиции элит. Их культура гибла в бесконечных распрях и войнах. Их мастера вынуждены были покидать родину в поисках защиты или куска хлеба. Но в конце XVIII в. и особенно в XIX в. немцы возродились. Они проявляли больше свободы и живости. чем французы и англичане "с отвратительной пуританской чопорностью и условностями". В сфере культуры и духа они выглядели раскрепощеннее, чем американцы (с их банальными и ходячими идеями). Немцы поняли, что западные либеральные одежки все же не для них. "И если что-либо может угрожать основам свободы, то это заимствование той демократии, которая лишь требует свободных возможностейдля деловой активности и тешит свой идеализм исключительно всеобщим равенством, являющимся в действительности всеобщей посредственностью и пустотой…". Спору нет, и немецкая идея свободы испытала на себе сильное воздействие французской и английской свобод. Но при этом она сохранила немецкие черты. Понятие политической свободы является производным от условий и факторов духовно-социальной жизни. Оно имеет и свой собственный смысл. В чем же он состоит? Если сказать одной фразой, то немец – больший государственник и общинник, чем англичанин, американец, француз, еврей. Те в основе своей скорее все же индивидуалисты, если и признающие государство, то лишь как "неизбежное зло". Воля нации и государства – это то, чем живет и руководствуется едва ли не каждый немец (и русский), снизу доверху. Поэтому то, что англичанин сочтет пустым и безнравственным, француз – оскорбительным, американец – нелепым и рабским, еврей – глупым и невыгодным, немец и русский воспримут как нечто само собой разумеющееся, нравственное, высоко патриотичное, как безусловное требование всей нации. Отсюда порой трудно, а то и невозможно понять мотивы и действия их культур. Среди немцев заметнее: дисциплинирующая сила, организованность, эффективность труда. Работать можно либо хорошо, либо очень хорошо! Увы, этих великих свойств, скажем прямо, порой не хватает русским. Немцы создали и удивительный организм, давший жизнь промышленному гиганту. Немец-индустриал, немец-мастер выступает как мыслитель труда. Он не утерял "зерна личной свободы", но воспринял ее как часть большого целого. Но немец не чужд и мировых заимствований. Он даже «космополит», но это космополитизм, если угодно, русской икры и водки, или уж, на крайний случай, французского шампанского или коньяка. Немец сумел воспользоваться всеми преимуществами единства крови и языка. Свобода и демократия не угрожают тут целостности государства. Он дорожит национальным единством. Хотя, как пишет Трёльч, в иных условиях свободы могут стать "смертельно опасной взрывчаткой" для некоторых государств, густо населенных разными народами и национальностями, говорящими на разных языках. В таких странах свобода и демократия могут привести к полному разложению государственных образований. Любая "вражеская дипломатия, которая воспользуется принципом национального самоопределения, может бросить искру в эту бочку с порохом". Такая ситуация как раз и сложилась в современной России.[692] "Следы немца", мы не раз убедимся, когда речь пойдет о культурном становлении и росте России, то и дело встречаются а различных областях русской науки, промышленности, культуры и образования. Мы старались, как сказал поэт, перенять "английский счет, французский блеск, немецкое упорство". Вспомним и строки из стихотворения А. Блока – "Скифы": Мы любим все – и жар холодных числ, При всех его достоинствах немец лишен некоторых важных черт. Душа росла и развивалась в узких и тесных рамках мелких государств. Она разорвана и разобщена, как и ландшафт, среди которого она обитает, стеснена и приглажена. Немец – «фанатик человеческой деловитости». В книге «Европа и душа Востока» В. Шубарт (1897–1942) дал характеристику плюсам и минусам своего народа, назвав Германию «тюрьмой обязанностей» и «страной без души». Немец холоден сердцем, и эта холодность порой напоминает ледяной панцырь Антарктиды. Конечно, эта «сердечная очерствелость имеет и положительную сторону: она делает немца лучшим рабочим в мире». Но она же оставляет его абсолютно равнодушным к страданиям других народов. Считая себя вправе повелевать целыми нациями, они напоминают порой бездушных жестоких надзирателей. Методичность, усидчивость, организованность – все это может дать как плюс, так и минус. Немцы одинаково точно, тщательно и расчетливо выстроят великолепный автомобильный завод – или печи Освенцима. Всякие моральные, религиозно-нравственные или гуманистические оценки при этом не будут ими приниматься в расчет. И в том и в другом случае главное – Ordnung und strenge Disziplin (нем. – «Порядок и строгая дисциплина»). Немец настроен на борьбу, распри, завоевания, захваты и обособления. «Много врагов – много чести», – так гласит немецкая поговорка, украшающая лавровым венком всеобщую неуживчивость и страсть к раздорам. На старых крестьянских домах даже можно встретить такую надпись: «Святой Флориан, пощади наш дом, подожги другие!» Так думал немец, если он по деловым соображениям или по причине воспитания не выражал этого открыто (как отмечал в 1838 г. В. Шубарт). Чувство братства здесь в упадке, а доминирует чувство власти. Однако поскольку поджигать дома соседей-немцев строго запрещено законом (а всякий немец чтит закон больше всего на свете), то он гораздо охотнее разожгет пожар войны в соседней стране. Это отражается в проявлении немцами бури их национальных чувств. Немец – самый взрывоопасный человек на Земле. Вся история его бытия напоминает паровой котел, где все время нарастает давление. Шубарт пишет: "Немецкое национальное чувство живет общей ненавистью. Оно по своей природе воинственно и исключает пацифизм. В мирных ситуациях оно очень скоро угасает и только под давлением ненависти просыпается вновь. Только в движении против чего-то вызывает оно мощные волны. Так было в 1813, 1870, 1914, 1933 годах. Национал-социализм тоже вырос как антисемитизм. Только в общем неприятии еврейства немцы осознали и нашли себя как таковые, или, по меньшей мере, так им кажется. Здесь наиболее четко проявляется протестующий характер немецкого национального чувства. В то время как русское мессианское сознание стремится к единению рода человеческого и более всего питается из идеи всеединства мира, – немецкое национальное чувство живет противоречиями между народами и угасло бы, если бы всемирное единение удалось. Отнимите у немцев общего врага, и они начнут враждовать друг с другом". Любовь к войне, вызывавшая у них "оргии восторга", ныне перестала быть символом освобождения немцев от цепей их человеческой неполноценности. Братские чувства лучше обретать не на полях битв, а в мирном общении.[693] Только в союзе с Россией и возможно существование демократической Германии. Работа, Свобода и Хлеб! Думаю, что и сегодня многие немцы относятся к атлантической Европе примерно так же, как об этом говорил в 1930-х гг. идеолог так называемой консервативной революции Ю. Эвола. «Европа потеряла свою простоту, она потеряла центр своей деятельности, она потеряла свою жизнь. Демократический недуг и семитский яд пропитали ее вплоть до самих корней, – они везде: в праве, в науке, в мышлении… Европа сейчас – это огромное шарлатанское месиво… Все это – плоды столь восхваляемой западной цивилизации».[694] Англо-французская Европа все отчетливее подпадает под власть Америки, в которой, как мы видим, в последнее время все более заметную роль играет сионистский элемент. Не случайно немецкая газета "Франкфуртер альгемайне" задается вопросом, а что ожидает Соединенные Штаты и мир в результате возможного появления евреев Гора-Либермана во главе правительства Америки: "Никто не может подсчитать, во что обойдется всем нам такое еврейское правление". Великая Германия создана так, что в главных ее элементах немыслима без России (русские придают ей высший, божественный смысл). Достоевский сказал, что если Германия хочет быть великой, то Россия родилась великой. Предназначение Германии не на куцых развилках Европы, а на необъятных просторах России, в союзе с ней. Эта "последняя глава истории мира", как и история будущей Германии и России, будет писаться и русско-немецким пером. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх |
||||
|