• I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • Московское правительство при первых Романовых

    Первые годы правления царя Михаила Федоровича до сих пор представляют собою такой исторический момент, в котором не все доступно научному наблюдению и не все понятно из того, что уже удалось наблюсти. Не ясны ни самая личность молодого государя, ни те влияния, под которыми жила и действовала эта личность, ни те силы, какими направлялась в то время политическая жизнь страны. Болезненный и слабый, царь Михаил всего тридцати с небольшим лет так «скорбел ножками», что иногда, по его собственным словам (в июне 1627 года), его «до возка и из возка в креслах носят»[63]. Около царя заметен кружок дворцовой знати – царских родственников, которые вместе с государевой матерью тянулись к влиянию и власти. Хотя один современник и выразился так, что мать государя «инока великая старица Марфа правя под ним и поддержая царство со своим родом»[64], однако очевидно, что старица правила только дворцом и поддерживала не царство, а свой род. Течение политической жизни шло мимо ее кельи и направлялось не ею; по крайней мере, нет ни одного указания на то, чтобы великая старица ведала какое-либо государственное дело. Правительственный авторитет принадлежал тогда даже и не одному царю: рядом с ним стояла «вся земля» или земский собор, и пред государевым указом и всея земли приговором исчезали личные воздействия великой старицы и ее родни. Но и авторитет земского собора был в те годы, если можно так выразиться, пассивен. Собор являлся на сцену только тогда, когда к нему обращались, и отвечал своим приговором лишь на то, на что государь желал его приговора. «Вся земля» была как бы совещательным органом при каком-то правительстве, во главе которого стоял царь и в составе которого находились истинные руководители московской политики. Конечно, это не была Боярская дума во всем ее составе; но мы не знаем, кто именно это был. Просматривая список думных людей тех лет, мы не можем точно сказать, кого из думцев надлежит считать только высшим чиновником и в ком из думцев надлежит видеть влиятельного советника и даже направителя власти. Между тем, если бы нам удалось определить этот пока не вполне ведомый правительственный состав, мы получили бы возможность многое объяснить в правительственных приемах и стремлениях данного момента, нашли бы ключ к той загадке, над которою много думали ученые разных поколений от академика К.И. Арсеньева, давно описавшего «высшие правительственные лица времен царя Михаила Федоровича», до современного нам Д.И. Иловайского с его «эпохою Михаила Федоровича Романова». Предлагаемая статья имеет целью путем пересмотра некоторых обстоятельств воцарения и первоначальной практики династии Романовых подойти к определению того, в чьих именно руках оказались судьбы московского общества после пережитой им тяжелой смуты и из кого составилось московское правительство при новой династии XVII века.

    I

    Для нашей цели необходимо припомнить некоторые обстоятельства самого избрания на престол царя Михаила.

    В настоящее время можно считать совершенно выясненным, что руководители земского ополчения 1611–1612 года ставили своею задачею не только «идти на очищение» Москвы от поляков, но и сломить казаков, захвативших в свои руки центральные учреждения в подмосковных «таборах», а вместе с ними и правительственную власть. Как ни слаба была на деле эта власть, она становилась на дороге всякой иной попытке создать центр народного единения; она покрывала своим авторитетом «всея земли» казачьи бесчинства, терзавшие земщину; она грозила, наконец, опасностью социального переворота и водворения в стране «воровского» порядка или, вернее, беспорядка. Обстоятельства поставили для князя Пожарского войну с казаками в первую очередь: казаки сами открыли военные действия против нижегородцев. Междоусобная война русских людей шла без помехи со стороны поляков и литвы почти весь 1612 год. Сначала Пожарский выбил казаков из Поморья и Поволжья и отбросил их к Москве. Там, под Москвою, они были не только не вредны, но даже полезны для целей Пожарского тем, что парализовали польский гарнизон Москвы. Предоставляя своим врагам истощать себя взаимною борьбою, Пожарский не спешил из Ярославля к Москве. Ярославские власти думали даже и государя избрать в Ярославле и собирали в этом городе совет «всея земли» не только для временного управления государством, но и для государева «обиранья». Однако приближение к Москве вспомогательного польско-литовского отряда вынудило Пожарского выступить к Москве – и там, после победы над этим отрядом, разыгрался последний акт междоусобной борьбы земцев и казаков. Приближение земского ополчения к Москве заставило меньшую половину казачества отложиться от прочей массы и вместе с Заруцким, ее атаманом и «боярином», уйти из-под Москвы на юг. Другая, большая половина казаков, чувствуя себя слабее земцев, долго не решалась ни бороться с ними, ни подчиниться им. Надобен был целый месяц смут и колебаний, чтобы предводитель этой части казачества тушинский боярин князь Д.Т. Трубецкой мог вступить в соглашение с Пожарским и Мининым и соединил свои «приказы» с земскими в одно «правительство». Как старший по своему отечеству и чину, Трубецкой занял в этом правительстве первое место; но фактическое преобладание принадлежало другой стороне, и казачество, в сущности, капитулировало пред земским ополчением, поступив как бы на службу и в подчинение земским властям. Разумеется, это подчинение не могло сразу стать прочным, и летописец не раз отмечал казачье своеволие, доводившее рать почти «до крови», однако дело стало ясно в том отношении, что казачество отказалось от прежней борьбы с основами земского порядка и от правительственного первенства. Казачество распалось и отчаялось в своем торжестве над земщиной.

    Такое поражение казачества было очень важным событием во внутренней истории московского общества, не менее важным, чем «очищение» Москвы. Если с пленом польского гарнизона падала всякая тень власти Владислава на Руси, то с поражением казачества исчезала всякая возможность дальнейших самозванческих авантюр. Желавшее себе царя «от иноверных» московское боярство навсегда сошло с политической арены, разбитое бурями смутной поры. Одновременно с ним проиграла свою игру и казачья вольница с ее тушинскими вожаками, измышлявшими самозванцев. К делам становились «последние» московские люди, пришедшие с Кузьмою Мининым и Пожарским, городские мужики и рядовые служилые люди. У них была определенная мысль «иных никоторых земель людей на Московское государство не обирать и Маринки с сыном не хотеть»[65], а хотетъ и обирать кого-нибудь из своих «великих родов». Так само собою намечалось главное условие предстоявшего в Москве царского избрания; оно вытекало из реальной обстановки данной минуты как следствие действительного взаимоотношения общественных сил.

    Сложившаяся в ополчении 1611–1612 годов правительственная власть была создана усилиями средних слоев московского населения и была их верною выразительницею. Она овладела государством, очистила столицу, сломила казачьи таборы и подчинила себе большинство организованной казачьей массы. Ей оставалось оформить свое торжество и царским избранием возвратить стране правильный правительственный порядок. Недели через три после взятия Москвы, то есть в середине ноября 1612 года, временное правительство уже посылает в города приглашения прислать в Москву выборных и с ними о государском избрании «совет и договор крепкой». Этим как бы открывался избирательный период, завершенный в феврале избранием царя Михаила. Толки о возможных кандидатах на престол должны были начаться немедля. Хотя мы вообще и очень мало знаем о таких толках, однако можем – из того, что знаем, – извлечь несколько ценнейших наблюдений над отношениями существовавших тогда общественных групп.

    Недавно стало известно одно важное показание о том, что делалось в Москве в самом конце ноября 1612 года. В эти дни польский король послал свой авангард под самую Москву, а в авангарде находились и русские «послы» от Сигизмунда и Владислава к московским людям, именно князь Данило Мезецкий и дьяк Иван Грамотин. Они должны были «зговаривати Москвы, чтобы приняли королевича на царство». Однако все их посылки в Москву не повели к добру, и Москва начала с польским авангардом «задор и бой». На бою поляки взяли в плен бывшего в Москве смоленского сына боярского Ивана Философова и сняли с него допрос. То, что показал им Философов, было давно известно из московской летописной записи. Его спрашивали: «…хотят ли взять королевича на царство? И Москва ныне людна ли? И запасы в ней есть ли?» По выражению летописца, Философову «даде Бог слово, что глаголати» он сказал будто бы полякам: «Москва людна и хлебна, и на то все обещахомся, что всем помереть за православную веру, а королевича на царство не имати»[66] Из слов Философова, думает летописец, король вывел заключение, что в Москве много сил и единодушия, – и потому ушел из Московского государства. Не так давно напечатанный документ освещает иным светом показание Философова. В изданных А Гиршбергом материалах по истории московско-польских отношений мы читаем подлинный отчет королю и королевичу князя Д. Мезецкого и И. Грамотина о допросе Философова. Они между прочим пишут: «А в роспросе, господари, нам и полковником сын боярской (именно Иван Философов) сказал, что на Москве у бояр, которые вам, великим господарям, служили, и у лучших людей хотение есть, чтоб просити на господарство вас, великаго господаря королевича Владислава Жигимонтовича, а имянно-де о том говорити не смеют, боясь казаков, а говорят, чтобы обрать на господарство чужеземца; а казаки-де, господари, говорят, чтоб обрать кого из русских бояр, а примеривают Филаретова сына и Воровского Колужского. И во всем деи казаки бояром и дворяном сильны, делают что хотят; а дворяне-де и дети боярские разъехалися по поместьям, а на Москве осталось дворян и детей боярских всего тысячи с две, да казаков полпяты тысячи человек (то есть 4500), да стрельцов с тысячу человек, да мужики чернь. А бояр деи, господари, князя Федора Ивановича Мстиславскаго со товарищи, которые на Москве сидели, в думу не припускают, а писали об них в городы ко всяким людем: пускать их в думу или нет? А делает всякия дела князь Дмитрей Трубецкой да князь Дмитрей Пожарской да Куземка Минин. А кому вперед быти на господарстве, того еще не постановили на мере»[67]. Очевидно, что из этих слов отчета о показании Философова польский король извлек не совсем те выводы, какие предположил московский летописец. Что в Москве большой гарнизон, король мог не сомневаться: семь с половиной тысяч ратных людей, кроме черни, годной по тем временам для обороны стен, составляли внушительную силу. Среди гарнизона не было единодушия, но Сигизмунд видел, что в Москве преобладают, и притом решительно преобладают враждебные ему элементы. Не питая надежд на успех, он и решился повернуть назад.

    Такова обстановка, в какой известно нам показание Философова. Обе воевавшие стороны придавали ему большое значение. Москва знала его не в деловой, а, так сказать, в эпической редакции: отступление Сигизмунда, бывшее или казавшееся последствием речей Философова, придало им ореол патриотического подвига, и самые речи редактировались летописцем, под впечатлением этого подвига, слишком благородно и красиво. Король же узнал показание Философова в деловой передаче такого умного дельца, каков был дьяк Иван Грамотин. Сжато и метко очерчивается в ответе князя Мезецкого и Грамотина положение Москвы, и мы в интересах научной правды можем смело положиться на этот отчет.

    Становится ясно, что через месяц по очищении Москвы главные силы земского ополчения были уже демобилизованы. По обычному московскому порядку, с окончанием похода служилые отряды получали разрешение возвращаться в свои уезды «по домом». Взятие Москвы было тогда понято как конец похода. Содержать многочисленное войско в разоренной Москве было трудно; еще труднее было служилым людям кормиться там самим. Не было и основания для того, чтобы держать в столице большие массы полевого войска – дворянской конницы и даточных людей. Оставив в Москве необходимый гарнизон, остальных сочли возможным отпустить домой. Это-то и разумеет летописец, когда говорит о конце ноября:«… люди же с Москвы все розъехалися»[68]. В составе гарнизона, опять-таки по обычному порядку, были московские дворяне, некоторые группы провинциальных, «городовых», дворян (сам Иван Философов, например, был не москвич, а «смолянин», то есть из смоленских дворян), далее стрельцы (число которых уменьшилось в смуту) и, наконец, казаки. Философов точно определяет число дворян в 2 000, число стрельцов в 1 000 и число казаков в 4500 человек. Получилось такое положение, которое вряд ли могло нравиться московским властям. С роспуском городских дружин служилых и тяглых людей казаки получили численный перевес в Москве. Их некуда было распустить по их бездомовности и их нельзя было разослать на службу в города по их ненадежности. Начиная с приговора 30 июня 1611 года, земская власть, как только получала преобладание над казачеством, стремилась выводить казаков из городов и собирать их у себя под рукою в целях надзора. И Пожарский в свое время, в первой половине 1612 года, стягивал служилых подчинившихся ему казаков в Ярославль и затем вел их с собою под Москву. Поэтому-то в Москве и оказалось так много казаков. Насколько мы располагаем цифровыми данными для того времени, мы можем сказать, что указанное Философовым число казаков «полпяты тысячи» очень велико, но вполне вероятно. По некоторым соображениям, в 1612 году под Москвою с князем Трубецким и Заруцким сидело около 5000 казаков; из них Заруцкий увел около 2000, а остальные поддалися земскому ополчению Пожарского. Не знаем точно, сколько пришло в Москву казаков с Пожарским из Ярославля; но знаем, что немногим позднее того времени, о котором идет теперь речь, а именно в марте и апреле 1613 года, казачья масса в Москве была столь значительна, что упоминаются отряды казаков в2323и1140 человек и ими не исчерпывается еще вся наличность казаков в Москве[69]. Таким образом, надобно верить цифре Философова и признать, что в исходе 1612 года казачьи войска в Москве числом более чем вдвое превосходили дворян и раза в полтора превосходили дворян и стрельцов, вместе взятых. Эту массу надобно было обеспечить кормами и надобно было держать в повиновении и порядке. По-видимому, московская власть этого не достигала, и побежденное земцами казачество снова поднимало голову, пытаясь овладеть положением дел в столице. Такое настроение казаков и отметил Философов словами: «…и во всем казаки бояром и дворяном сильны, делают, что хотят».

    С одной стороны, казаки настойчиво и беззастенчиво требовали «кормов» и всякого жалованья, а с другой – они «примеривали» на царство своих кандидатов. О кормах и жалованье летописец говорит кратко, но сильно[70]: он сообщает, что казаки после взятия Кремля «начата прошати жалованья безпрестанно», они «всю казну московскую взяша, и едва у них немного государевы казны отнята»; из-за казны они однажды пришли в Кремль и хотели «побить» начальников (то есть Пожарского и Трубецкого), но дворяне не допустили до этого и меж ними «едва без крови пройде». По словам Философова, московские власти «что у кого казны сыщут, и то все отдают казаком в жалованье; а что (при сдаче Москвы) взяли в Москве у польских и русских людей, и то все поимали казаки ж»[71]. Наконец, архиепископ Арсений Елассонский согласно с Философовым сообщает некоторые подробности о розысках царской казны после московского очищения и о раздаче ее «воинам и казакам», после чего «весь народ успокоился»[72]. Очевидно, вопрос об обеспечении казаков составлял тогда тяжелую заботу московского правительства и постоянно грозил властям насилиями с их стороны. Сознавая свое численное превосходство в Москве, казаки шли далее «жалованья» и «кормов»: они, очевидно, возвращались к мысли о политическом преобладании, утерянном ими вследствие успехов Пожарского. После московского очищения во главе временного правительства почитался казачий начальник боярин князь Трубецкой, главную силу московского гарнизона составляли казаки: очевидна мысль, что казакам может и должно принадлежать и решение вопроса о том, кому вручить московский престол. Стоя на этой мысли, казаки заранее «примеривали» на престол наиболее достойных, по их мнению, лиц. Такими оказывались сын бывшего Тушинского и Калужского царя, «вора», увезенный Заруцким, и сын бывшего тушинского патриарха Филарета Романова.

    Московским властям приходилось до времени терпеть все казачьи выходки и притязания, потому что привести казаков в полное смирение можно было или силою, собрав в Москву новое земское ополчение, или авторитетом «всея земли», собрав земский собор. Торопясь с созывом собора, правительство, конечно, понимало, что произвести мобилизацию земских ополчений после только что оконченного похода под Москву было бы чрезвычайно трудно. Других средств воздействия на казачество в распоряжении правительства не было. Терпеть приходилось еще и потому, что в казачестве правительство видело действительную опору против вожделений королевских приверженцев. Философов недаром говорил, что «бояре и лучшие люди» в Москве таили свое желание пригласить Владислава – «боясь казаков». Против поляков и их московских друзей казаки могли оказать существенную помощь, и Сигизмунд повернул назад от Москвы в конце 1612 года, скорее всего, именно ввиду «полупяты тысячи» казаков и их противу-польского настроения. Счеты с агентами и сторонниками Сигимузнда тогда в Москве еще не были закончены и отношения к царю Владиславу Жигимонтовичу еще не были ликвидированы. Философов сообщал, что в Москве арестовано «за приставы русских людей, которые сидели в осаде: Иван Безобразов, Иван Чичерин, Федор Андронов, Степан Соловецкий, Важен Замочников; и Федора-де и Бажена пытали на пытце в казне». Согласно с этим и архиепископ Арсений Елассонский говорит, что по очищении Москвы «врагов государства и возлюбленных друзей великаго короля, Ф. Андронова и И. Безобразова, подвергли многим пыткам, чтобы разузнать о царской казне, о сосудах и о сокровищах… Во время наказания их (то есть друзей короля) и пытки умерли из них трое: великий дьяк царскаго судилища Тимофей Савинов, Степан Соловецкий и Важен Замочников, присланные великим королем довереннейшие казначеи его к царской казне»[73]. По обычаю той эпохи, «худых людей, торговых мужиков, молодых детишек боярских», служивших королю, держали за приставами и пытали до смерти, а великих бояр, виновных в той же службе королю, только «в Думу не припускали» и, самое большее, держали под домашним арестом, пока земский совет в городах не решит вопроса: «…пускать их в Думу или нет?» До нас не дошли грамоты, которые были, по словам Философова, посланы в города о том, можно ли бояр князя Мстиславского «с товарищи» пускать в Думу. Но есть полное основание думать, что на этот вопрос в Москве в конце концов ответили отрицательно, так как выслали Мстиславского «с товарищи» из Москвы куда-то «в городы» и произвели государево избрание без них. Все эти меры против московского боярства и московской администрации, служивших королю, временное московское правительство князя Д.Т. Трубецкого, князя Д.М. Пожарского и «Куземки» Минина могло принимать главным образом с сочувствием казачества, ибо в боярах и «лучших людях» еще жива была тенденция в сторону Владислава.

    Таковы были обстоятельства московской политической жизни в конце 1612 года. Из рассмотренных здесь данных ясен тот вывод, что победа, одержанная земским ополчением над королем и казаками, требовала дальнейшего упрочения. Враги были побеждены, но не уничтожены. Они пытались, как могли, вернуть себе утраченное положение, и если имя Владислава произносилось в Москве не громко, то громко раздавались имена «Филаретова сына и Воровскаго Калужскаго». Земщине предстояла еще забота – на земском соборе настоять, чтобы не прошли на престол ни иноземцы, ни самозванцы, о которых, как видим, еще смели мечтать побежденные элементы. Успеху земских стремлений в особенности могло мешать то обстоятельство, что земскому собору предстояло действовать в столице, занятой в большинстве казачьим гарнизоном. Преобладание казачьей массы в городе могло оказать некоторое давление и на представительное собрание, направить его так или иначе в сторону казачьих вожделений.

    Насколько мы можем судить, нечто подобное и случилось на избирательном соборе 1613 года. Иностранцы после избрания на престол царя Михаила Федоровича получили такое впечатление, что это избрание было делом именно казаков. В официальных, стало быть ответственных, беседах литовско-польских дипломатов с московскими, в первые месяцы после выбора Михаила русским людям приходилось выслушивать «непригожия речи»: Лев Сапега грубо высказал самому Филарету при московском после Желябужском, что «посадили сына его на Московское государство государем одни казаки-донцы»; Александр Гонсевский говорил князю Воротынскому, что Михаила «выбирали одни казаки». Со своей стороны, шведы высказали мнение, что в пору царского избрания в Москве были «казаки в московских столпех сильнейшие»[74]. Эти впечатления посторонних лиц встречают некоторое подтверждение и в московских исторических воспоминаниях. Разумеется, нечего искать таких подтверждений в официальных московских текстах: они представляли дело так, что царя Михаила сам Бог дал и всю землею обрали. Эту же идеальную точку зрения усвоили себе и все русские литературные сказания XVII века. Царское избрание, замирившее смуту и успокоившее страну, казалось особым благодеянием Господним, и приписывать казакам избрание того, кого «сам Бог объявил», было в глазах земских людей неприличною бессмыслицею. Но все-таки в московском обществе осталась некоторая память о том, что в счастливом избрании законного государя приняли участие и проявили почин даже и склонные ко всякому беззаконию казаки. Авраамий Палицын рассказывает, что к нему на монастырское подворье в Москве во время земского собора приходили вместе с дворянами и казаки с мыслью именно о Михаиле Федоровиче Романове и просили его довести их мысль до собора. Изданный И.Е. Забелиным поздний и в общем недостоверный рассказ о царском избрании 1613 года заключает в себе одну любопытнейшую подробность о том, что права Михаила на избрание объяснил собору между прочим «славнаго Дону атаман»[75]. Эти упоминания о заслугах казаков в деле объявления и укрепления кандидатуры М.Ф. Романова имеют очень большую цену: они свидетельствуют, что роль казачества в царском избрании не была скрыта и от московских людей, хотя им она представлялась, конечно, иначе, чем иноземцам.

    Руководясь приведенными намеками источников, мы можем себе ясно представить, какой смысл имела кандидатура М.Ф. Романова и каковы были условия ее успеха на земском соборе 1613 года.

    Собравшись в Москву в исходе 1612 или в самом начале 1613 года, земские выборные хорошо представили собою «всю землю». Окрепшая в эпоху смут практика выборного представительства позволила избирательному собору на самом деле представить собою не одну Москву, а Московское государство в нашем смысле этого термина. В Москве оказались представители не менее 50-ти городов и уездов; представлены были и служилый и тяглый класс населения; были и представители казаков[76] В своей массе собор оказался органом тех слоев московского населения, которые участвовали в очищении Москвы и восстановлении земского порядка; он не мог служить ни сторонникам Сигизмунда, ни казачьей политике. Но он мог и неизбежно должен был стать предметом воздействия со стороны тех, кто еще надеялся на восстановление королевской власти или же казачьего режима. И вот отнимая надежду как на то, так и на другое, собор прежде всякого иного решения торжественно укрепился в мысли:«… а Литовскаго и Свийскаго короля и их детей, за их многая неправды, и иных никоторых земель людей на Московское государство не обирать, и Маринки с сыном не хотеть». В этом решении заключалось окончательное поражение тех, кто думал еще бороться с результатами московского очищения и с торжеством средних консервативно настроенных слоев московского населения. Исчезало навсегда «хотение» бояр и «лучших людей», которые «служили» королю, по выражению Философова, и желали бы снова «просити на государство» Владислава. Невозможно было долее «примеривать» на царство и «Воровскаго Калужскаго», а стало быть, мечтать о соединении с Заруцким, который держал у себя «Маринку» и ее «Воровскаго Калужскаго» сына.

    Победа над боярами, желавшими Владислава, досталась собору, думается, очень легко: вся партия короля в Москве, как мы видели, была разгромлена временным правительством тотчас по взятии столицы, и даже знатнейшие бояре, «которые на Москве сидели», вынуждены были уехать из Москвы и не были на соборе вплоть до той поры, когда новый царь был уже избран: их вернули в Москву только между 7 и 21 февраля. Если до собора сторонники приглашения Владислава «имянно о том говорити не смели, боясь казаков», то на соборе им надобно было беречься еще более, боясь не одних казаков, но и «всей земли», которая одинаково с казаками не жаловала короля и королевича. Другое дело было земщине одолеть казаков: они были сильны своим многолюдством и дерзки сознанием своей силы. Чем решительнее земщина становилась против Маринки и против ее сына, тем внимательнее должна была она отнестись к другому кандидату, выдвинутому казаками, – к «Филаретову сыну». Он был не чета «воренку». Нет сомнения, что казаки выдвигали его по тушинским воспоминаниям, потому что имя его отца Филарета было связано с тушинским табором. Но имя Романовых было связано и с иным рядом московских воспоминаний. Романовы были популярным боярским родом, известность которого шла с первых времен царствования Грозного. Незадолго до избирательного собора 1613 года, именно в 1б10году, совсем независимо от казаков, М.Ф. Романова в Москве считали возможным кандидатом на царство, одним из соперников Владислава. Когда собор настоял на уничтожении кандидатуры иноземцев и Маринкина сына и «говорили на соборех о царевичах, которые служат в Московском государстве, и о великих родех, кому из них Бог даст на Московском государстве быти государем», – то из всех великих родов естественно возобладал род, указанный мнением казачества. На Романовых могли сойтись и казаки и земщина – и сошлись: предлагаемый казачеством кандидатудобно был принят земщиною. Кандидатура М.Ф. Романова имела тот смысл, что мирила в самом щекотливом пункте две еще не вполне примиренные общественные силы и давала им возможность дальнейшей солидарной работы. Радость обеих сторон по случаю достигнутого соглашения, вероятно, была искрения и велика, и Михаил был избран действительно «единомышленным и невозвратным советом» его будущих подданных.

    II

    Изложенные нами обстоятельства воцарения М.Ф. Романова исключают, по нашему мнению, всякую возможность предполагать, что это воцарение было обставлено боярскими ограничениями. Новый государь был предложен не боярами, избран в отсутствие виднейших бояр «князя Мстиславскаго со товарищи», приглашен на государство земским собором, а не Думою. Нет, кажется, ни одного такого момента во всем ходе избрания, когда боярская власть или интрига могла бы повлиять на ход общенародного дела и придать ему, явно или тайно, форму, удобную для бояр или Боярской думы.

    Известия о так называемых ограничениях царя Михаила Федоровича с удобством можно разделить на две группы. В первую надлежит отнести свитедельства современников царя Михаила Федоровича, во вторую – известия, относящиеся к XVIII столетию и принадлежащие иностранцам (и В.Н. Татищеву). Так как свод и критический анализ и тех и других известий дан давно профессором А.И. Марковичем[77], то нам нет необходимости приводить здесь их тексты и останавливаться на деталях интересующих нас сообщений. Скажем вообще, что известия второй группы допускают одну общую оценку, потому что имеют общий отличительный признак они возникли одновременно и, по-видимому, по одному и тому же поводу. В последнее десятилетие царствования Петра Великого, в период образования центральных органов управления нового типа, вопрос об организации самой власти ставился на очередь самим ходом вещей. Разрушение Боярской думы не повлекло за собою в системе Петра образования нового законодательного учреждения, а в нем многими чувствовалась нужда. С разных сторон указывали Петру на существовавший пробел и давали мысль об учреждении «тайнаго совета» по внутренним и внешним делам. Сам Петр имел намерение устроить, в виде особой коллегии, верховный объединяющий и направляющий орган управления. Но Петр до конца дней своих довольствовался в этом отношении своим «кабинетом», в котором сам вырабатывал законопроекты, не стесняясь никакими «коллегиями» и «советами». А на некоторых его современников и сотрудников шведский олигархический переворот 17 2 0 года повлиял в том направлении, что их мысль о благоустроении верховной власти перешла в мечту об ограничении личной власти государя[78]. В учреждении верховного тайного совета в начале 1726 года многие готовы были видеть первый шаг именно в этом направлении; а в 1730 году «верховники» пытались сделать и второй, более определенный и решительный шаг в сторону шведских олигархических порядков. Таким образом, на пространстве двух десятилетий мы наблюдаем в высших кругах бюрократии известное течение политичской мысли: оно отправляется от заботы восстановить нарушенную так называемой реформой правильность правительственных функций и приводит к попытке коренного государственного переворота. Сначала думают создать что-нибудь соответствующее старой «думе государевой», а затем приходят к решимости упразднить старую полноту власти государя. И в том и в другом фазисе размышлений и разговоров лица, причастные к данному делу, неизбежно должны были обращаться за справками и сравнениями к прошлому, именно к тем его моментам, когда в старой Москве ставились и решались те же самые вопросы о формах и способах управления.

    Ища ответа на свои вопросы в прошлом, они вспоминали – по устным преданиям – то, что было в старину, и по-своему освещали то, что вспоминали. Их воспоминания и толкования получали широкое распространение в кругу их близких и знакомых – и вот почему около 1720–1730 годов иностранцы, жившие в России и писавшие о ней, располагали такими сведениями о Смутном времени и о начале царствования Михаила, какими не располагала ни печатная, ни рукописная историческая наша литература того времени. Приводя свои данные, эти господа и ссылались иногда на частные архивы и частные рассказы. Страленберг, например, упоминает о письме, «которое, как говорят, можно еще было видеть в оригинале у недавно умершего фельдмаршала Шереметева и из коего некто, его читавший, сообщил мне (то есть Страленбергу) несколько данных». Шмидт-Физельдек, живший в доме графа Миниха, не иначе, как только путем слухов, ходивших в кругу его патрона, мог быть осведомлен о документах, хранимых, по его сообщению, в Успенском соборе и каком-то «архиве». Исторический материал, добытый таким путем, не мог быть, конечно, точен и полон. Предание знало, что в Смутное время избрание на престол В. Шуйского было сопряжено с обещаниями царя подданным. В хронографах и рукописных сборниках можно было найти и самую запись, на которой Шуйский «поволил» целовать крест. Таким образом, при желании и старании факт «ограничений» Шуйского мог быть установлен твердо. Знало предание и о том, что Владислава избрали на условиях; могли даже быть известны и самые условия тем, кто имел тогда доступ в архивы. Но условий, предложенных, как предполагали, царю Михаилу, никто не знал, между тем предание помнило, что царь Михаил Федорович правил не один, не по-старому, а с участием земщины. Не зная действительных отношений царя и земского собора, представляли их себе в том виде, какой считали нормальным по понятиям своей эпохи. Так и явились, думается нам, условия, изложенные у Страленберга и повторенные у Фокеродта и графа Миниха. Они воспроизводили положение, не действительно бывшее в 1613 году, а такое, какое предполагалось для того времени естественным: царская власть ограничена бюрократической олигархией и связана рядом точно сформулированных условий в административных, судебных и финансовых ее функциях. Словом, предание о начале XVII века строилось на данных начала XVIII века, и его детали в наших глазах должны характеризовать не первый, а второй из этих моментов. Таков будет, по нашему разумению, единственно правильный научный прием в оценке баснословного рассказа Страленберга и зависимых от него показаний Фокеродта и Миниха. Что же касается до остальных двух свидетельств XVIII столетия, именно упоминаний Шмидт-Физельдека и Татищева, то это только упоминания, не более. Один говорит, что в 1613 году существовала «eine formliehe Kapitulation» – формальная капитуляция (нем.), а другой – что царя Михаила избрали «с такою же записью», как и В. Шуйского. Оба эти известия доказывают только то, что их авторы верили в справедливость ходивших в их время рассказов о существовании ограничительной записи царя Михаила Федоровича и что самой записи они не видели и не знали.

    Итак, если бы об ограничениях 1613 года существовали только известия XVIII века, мы не дали бы им веры и воспользовались бы ими только для характеристики политического умонастроения тех кругов русского общества, которые подготовили «затейку» с пунктами 1730 года, а также ее падение. Возникновение предания о записи царя Михаила мы в таком случае объясняли бы неумением деятелей Петровской эпохи понять соправительство Михаила с земским собором иначе, как результат формального ограничения верховной власти, и притом ограничения по известному образцу. Но в данном случае вопрос осложняется тем, что о боярском ограничении власти М.Ф. Романова говорят два его современника – анонимный автор Псковского сказания о смуте и известный Котошихин. Над тем, что они говорят, стоит остановиться.

    Псковское сказание «о бедах и скорбех и напастех» давно уже оценено С.М. Соловьевым и А.И. Марковичем[79]. Однако и теперь физиономия этого памятника недостаточно ясна. Автор сказания неизвестен; не поддается определению и самая среда, к которой он принадлежал. Сделано лишь то наблюдение, что он не тяготел к высшим кругам, псковским или московским, и писал «в духе меньших людей, в духе собственно псковском, с сильным нерасположением к Москве, ко всему, что там делалось, преимущественно к боярам, их поведению и распоряжениям». К этим словам С.М. Соловьева следует добавить, что местная «собственно псковская» тенденция сказителя не была политическою и не переходила в сепаратизм. Его протест был направлен против московских бояр как представителей высшего социального слоя, политически и экономически вредного одинаково для Пскова и Москвы, для всего русского народа. Демократическое настроение автора ведет его к крайностям и несправедливости. Раз дело касается «владущих», он готов на всякие обвинения и подозрения. Бояре Шуйские, по его мнению, злодейски погубили князя М.В. Скопина-Шуйского; затем другие «от боярска роду» возненавидели «своего христианскаго царя» и стали желать царя «от поганых иноверных», чем и погубили Москву; при освобождении Москвы от поляков «древняя гордость» боярина князя Д.Т. Трубецкого, не желавшего помочь Пожарскому, чуть было не помешала успеху дела. Стоявшие с Трубецким под Москвою «рустии бояре и князи», несмотря на горький опыт с Владиславом, снова умыслили призвать иноземного царя и дважды посылали за ним в Швецию, «и не сбысться их злый боярской совет», потому что «избрали ратные люди и все православные на Московское государство царем» М.Ф. Романова. Когда, не ожидая исхода посольства в Швецию, тотчас по взятии Москвы собрались русские люди и стали говорить: «… не возможно нам пребыти без царя ни единаго часа», – то владущие и на соборе завели речь об иноземце; «и восхотеша началницы паки себе царя от иноверных, народи же и ратнии не восхотеша сему быти». Таким образом, до воцарения Михаила Федоровича бояре, руководившие властью, приводили народ к бедам и гибели. При Михаиле пагубная деятельность владущих продолжалась, но из сферы политической она перешла в сферу административно-хозяйственную. Вот как представляет ее себе автор: так как новый государь был молод и не имел «еще толика разума, еже управляти землею», то «не без мятежа сотвори ему державу враг дьявол, возвыся паки владущих на мздоимание». Владущие снова стали кабалить себе народ, «емлюще в работу силно собе» трудовое население, возвращавшееся из плена и бегов: они уже забыли прежнее «безвремяние», когда «от своих раб разорени быша». Не боясь царя, они «его царьская села себе поимаша», так как государь не знал своих земель вследствие пропажи писцовых книг, «яко земския книги преписания в разорение погибоша»[80]. В то же время, умалив хищничеством государевы доходы, они понудили царя к увеличению податных тягот: на государевы и государственные расходы брали со всей земли как обычные оброки и дани, так и экстренную пятую деньгу, «пятую часть имения у тяглых людей»; на «царскую потребу и росходы» шли даже и те доходы, из которых прежде «государь царь оброки жаловаше», то есть давал жалованье служилым людям (предполагаем, «четвертчикам»). Своекорыстно отнеслись бояре и к тому случаю, когда под Москву явились «нецыи вой, в Поморьи суще, бяху грабяще люди». Отстав от грабежа и сознав свою вину, эти вои-казаки пожелали идти на помощь Пскову, будто бы осажденному тогда шведами, – «и приидоша к царствующему граду и послаша к царю о собе». И вот «слышав бояре, начата советовати себе, как сия волныя люди собе поработити, понеже наши рабы прежде быша, а ныне нам силны быша и не покоряхуся; и призвавше во град голов их, яко до треисот… и переимаша их и перевязаша, а на прочих ратию изыдоша и разгромиша их и многих переимаша, а достальных 15 000 в Литву отъехаша». В этом рассказе дело идет, очевидно, об известном походе воровских казаков к Москве и о поражении их князем Лыковым на реке Луже[81], причем событие излагается с точки зрения казачьей, «воровской», то есть так, как изложил бы его участник воровского похода, желавший его оправдать и даже идеализировать. Не говоря уже о том, что казачий приход под Москву произошел на несколько месяцев ранее шведской осады Пскова, самые обстоятельства похода и правительственной репрессии переданы совсем неверно, с наивною тенденциозностью, идущею во что бы то ни стало против владущих бояр. Бояре, жадно и злобно хватающие себе царские земли и рабочих людей, разоряющие царя, государство и народ, представляются автору главным, даже единственным, пожалуй, злом его современности, на которое направлена вся сила его обличения. Мы готовы поэтому, вспомнив казачьи речи смутной эпохи против «лихих бояр», счесть казаком и самого автора сказания. Но это не будет верно, так как наш автор не с казаками, а против казаков. Говоря о казачьем восстании при В. Шуйском, он характеризует восставших, как «не хотящих жиги в законе Божий и во блазей вере и в тишине, но в буйстве и во объядении и во упивании и в разбойничестве живуще, желающе чюжаго имения и приступльших к литовским и немецких людем». Для него казаки – «яко полстии зверие от пустыня»: вот почему пскович, вооруженный против бояр, не может быть поставлен в казачьи ряды. Он – земский, только глубоко простонародный человек.

    Он видит в царе Богом избранную для воссоздания старого порядка власть, в которой «Бог воздвиже рог спасения людей своих», – и, когда около «блаженнаго», «зело кроткаго, тихаго» царя совершается зло и неправда, автор может объяснить это только боярским умыслом. Отозвали хороших воевод от Смоленска, а послали плохих и проиграли дело – это вина бояр: они это сделали, они скрывали от царя неудачу, они не допускали к царю вестников; «сицево бе попечение боярско о земли Русской!». Осадили шведы Псков, во Пскове стал голод, к царю «много посылаша из града о испоручении» – бояре скрывали от царя вести и вестников, «людския печали и гладу не поведаху ему», и Псков не получил помощи: «сицево бе попечение боярско о граде!» Расстроился брак царя с Хлоповой, затем умерла его первая жена – во всем виноваты бояре: «…все то зло сотворися от злых чаровников и зверообразных человек», который «гнушахуся своего государя и гордяхуся». Кого именно из бояр разуметь виновниками зла на Руси, автор сказания, по-видимому, точно не знал. Таков для него и князь Д.Т. Трубецкой, надменный «древнею гордостью» боярин; таковы же для него «Цареве матери племянники» Салтыковы, которые «гнушались» своего государя и не хотели «в покорении и в послушании пребывати»; таковы же «под Москвою князи и бояре», призывавшие шведского королевича на московский престол; таковы же думцы царя Михаила Федоровича, не пославшие помощи под Смоленск и Псков. Для нас Трубецкой, Салтыковы, Пожарский с «князьями и болярами» под Москвою и в Ярославле, князь Мстиславский «со товарищи», бывшие в Думе царя Михаила с начала его царствования, – все это разные круги, направления и репутации. Для автора Псковского сказания все эти люди – один «окаянный и злый совет», в котором он не различает партий и направлений. Всякий, кто в данное время пользуется, по выражению Грозного, «честию председания», тот для нашего автора и есть «владущий», стоящий у власти и злоупотребляющий ею. С демократических низов своего псковского мира автор готов был во всем подозревать всякого «владущаго» в далекой Москве.

    Такова обстановка, в которой находится краткое сообщение псковского автора о присяге царя Михаила. Оно дословно таково: владущие, захватывая себе людей и земли, «царя ни во что же вмениша и не боящеся его, понеже детескый, еще же и лестию уловивше: первие егда его на царство посадиша и к роте приведоша, еже от их велможка роду и болярска, аще и вина будет преступлению их, не казнити их, но разсылати в затоки; сице окаяннии умыслища; а в затоце коему случится быти, и оне друг о друге ходатайствуют ко царю и увещают и на милость паки обратитися. Сего ради и всю землю Рускую разделивше по своей воли» и так далее[82]. Точный смысл этого показания состоит в том, что владущие бояре своевольничают, не боясь государя, во-первых, потому, что он молод, а во-вторых, потому, что им удалось его склонить, «уловить лестию», на то, чтобы не казнить, а только ссылать виновных людей «велможска роду и боярска». Как это удалось владущим, не совсем ясно из фраз нашего автора: его слова можно понять и так, что бояре взяли с царя одно только это обещание под клятвою, когда его «на царство посадиша»; а можно понять и так, что, когда нового государя посадили на царство и взяли с него общую ограничительную «роту», присягу, то бояре склонили его и на особое в их пользу обязательство. Во всяком случае, речь идет о какой-то «роте» и обязательстве в пользу бояр и по почину бояр. Ничего точного и определенного о форме и содержании ограничений автор, очевидно, не знал. Но он верил в «роту», потому что иначе не мог себе объяснить своеволия и безнаказанности владущих, и самый предмет этой «роты» он свел в своем представлении только к обязательству не казнить владущих, а апми рассылать «в затоки». Не знание политического факта, а желание объяснить непонятные факты, на основании слуха или своего домысла о царской «роте», – вот что лежит в основании наивного сообщения псковского писателя о московских делах и отношениях. Ознакомясь поближе с псковским известием, мы не придадим ему значения компетентного свидетельства. Глубоко простонародное воззрение на ход политической жизни, соединенное с незнанием действительной ее обстановки и проникнутое слепою ненавистью к сильным мира сего, сообщает Псковскому сказанию известный историко-литературный интерес, но отнимает у него значение исторического «источника» в специальном смысле этого термина. Если бы об ограничениях царя Михаила сохранилось одно только псковское сообщение, разумеется, ему никто бы не поверил.

    Иного рода сообщение известного Котошихина. Вот его существеннейшее содержание: «Как прежние цари после царя Ивана Васильевича обираны на царство, и на них были иманы письма… А нынешняго царя (Алексея) обрали на царство, а писма он на себя не дал никакого, что прежние цари дадывали; и не спрашивали… А отец его блаженныя памяти царь Михаил Федорович хотя самодержцем писался, однако без боярскаго совету не мог делати ничего»[83]. Опущенные нами пока фразы говорят о содержании «писем» и компетенции царя и бояр; в приведенных же словах вот что устанавливается категорически: во-первых, всех московских царей после Ивана Грозного «обирали на царство», во-вторых, с них брали ограничительные «письма», и, в-третьих, ограничение царя Михаила имело действительную силу, и он правил с боярским советом. Котошихин знал московское прошлое, по выражению А.И. Марковича, «плоховато», и его былевые показания необходимо тщательно проверять. Сам А.И. Маркович, в результате такой проверки[84], выяснил, что под термином «обирание» у Котошихина надо разуметь не только избрание в нашем смысле слова, но и особый чин венчания на царство с участием «всей земли». Летописец, современный Котошихину, о царском венчании поветствует даже так, что самый почин венчания усвояется земским людям. О венчании царя Федора Ивановича он, например, говорит: «…приидоша к Москве изо всех городов Московскаго государства и молили со слезами царевича Федора Ивановича, чтобы не мешкал, сел на Московское государство и венчался царским венцом; он же государь не презре моления всех православных християн и венчался царским венцом». О венчании же царя Михаила летописец говорит, что по приезде избранного царя в Москву «приидоша ко государю всею землею со слезами бити челом, чтобы государь венчался своим царским венцом; он же не презри их моление и венчался своим царским венцом»[85]. Тот же почин земщины разумеет и Котошихин, когда рассказывает о царе Алексее Михайловиче, что по смерти его отца все чины «соборовали» и «обрали» его и «учинили коронование». Роль земских чинов на этом «короновании», по представлению Котошихина, ограничивается тем, что представители сословий присутствуют при церковном торжестве, поздравляют государя и подносят ему подарки; «а было тех дворян и детей боярских и посадских людей для того обрания человека по два из города»[86]. Таким образом, сообщение Котошихина о том, что русские цари после Грозного были «обираны», никак не может быть понято в смысле установления в Москве принципа избирательной монархии. Терминология нашего автора оказывается здесь не столь определенной и надежной, как представляется с первого взгляда. Равным образом и свидетельство Котошихина о «письмах» надобно надлежащим способом уяснить и проверить. Какие избранные на московский престол государи и каким именно порядком давали на себя письма, мы знаем без Котошихина; знаем и самые тексты «писем». Все эти письма, по Котошихину, имеют одинаковое содержание: «…быть нежестоким и непалчивым, без суда и без вины никого не казнити ни за что и мыслити о всяких делах з бояры и з думными людми сопча, а без ведомости их тайно и явно никаких дел не делати». Мы же знаем, что этими условиями исчерпывалось содержание только записи Шуйского; договоры же с иноземными избранниками имели более широкое содержание. Шуйский давал подданным обещание не злоупотреблять властью, а править по старому закону и обычаю. А договоры с польским и шведским королевичами имели целью установить форму и пределы возникавшей династической унии с соседним государством и постановку в Москве власти чуждого происхождения. Иначе говоря, запись Шуйского гарантировала только интересы отдельных лиц и семей, другие же «письма» охраняли прежде всего целость, независимость и самобытность всего государства. В этом глубокое различие известных нам «писем», различие, оставшееся вне сознания Котошихина. Отсюда и неточность его в передаче самых ограничительных условий. У Котошихина власть государя ограничивается Боярскою думою («боярами и думными людьми») во всех случаях безразлично. На деле Шуйский говорил только о боярском суде и налагал на себя ограничения лишь в сфере сыска, суда и конфискации; в договоре же с Владиславом администрация, суд и финансы обязательно входили в компетенцию Боярской думы, а законодательствовать могла лишь «вся земля». Зная это, отнесемся к сообщению Котошихина, как к такому, которое лишь слегка и слишком поверхностно касается излагаемого факта. Как во всем прочем былевом материале, Котошихин и здесь оказывается мало обстоятельным и ненадежным историком. А раз это так, наше отношение к последней частности в рассказе Котошихина – к ограничениям царя Михаила – должно стать весьма осторожным. Кому именно царь Михаил дал на себя письмо, Котошихин не объясняет: он и вообще не говорит, кем были иманы на царях письма. По его представлению, царь Михаил не мог ничего делать «без боярскаго совету»; а так как боярский совет Котошихин дважды в данном своем отрывке отождествляет «з бояры и з думными людми», то ясно, что под боярским советом мы должны разуметь Боярскую думу как учреждение, а не сословный круг бояр, как политическую среду. Сама Боярская дума в момент избрания Михаила, можно сказать, не существовала и ограничивать в свою пользу никого не могла. Органом контроля над личною деятельностью государя и его отправительницею она могла быть сделана лишь по воле тех, кто в начале 1613 года владел политическим положением на Руси и мог заставить молодого царя дать «на себя письмо». Но кто тогда имел силу это сделать, Котошихин не говорит и не знает, и если мы захотим придать вес его сообщению о факте ограничения Михаила, то характер и способ этого ограничения должны еще определить сами. В этом отношении показание Котошихина совершенно невразумительно.

    Таковы известия об ограничении власти царя Михаила Федоровича. Ни одно из них не передает точно и вероподобно текста предполагаемой записи или «письма», и все они в различных отношениях возбуждают недоверие или же недоумение. Из материала, который они дают, нет возможности составить научно-правильное представление о действительном историческом факте. Дело усложняется еще и тем, что до нас не дошел подлинный текст (если только он когда-либо существовал) ограничительной грамоты 1613 года. И не наблюдается ни одного фактического указания на то, что личный авторитет государя был чем-либо стеснен даже в самое первое время его правления[87]. В таком положении дела нет возможности безусловно верить показаниям об ограничениях, сколько бы ни нашлось таких показаний. Мы видели ранее, что в момент избрания Михаила положение великих бояр, представляющих собою все боярство, было совершенно скомпрометировано. Их рассматривали как изменников и не пускали в Думу, в которой сидело временное правительство «начальники» боярского и не боярского чина с Трубецким, Пожарским и «Куземкою» во главе; их отдали на суд земщины, написав о них в города, и выслали затем из Москвы, не позвав на государево избрание; их вернули в столицу только тогда, когда царь уже был выбран, и допустили 21 февраля участвовать в торжественном провозглашении избранного без них, но и ими признанного кандидата на царство. Возможно ли допустить, чтобы эти недавние узники польские, а затем казачьи и земские, только что получившие свободу и амнистию от «всея земли», могли предложить не ими избранному царю какие бы то ни было условия от своего лица или от имени их разбитого смутою сословия? Разумеется, нет. Такое ограничение власти в 1613 году прямо немыслимо, сколько бы о нем ни говорили современники (Псковское сказание) или ближайшие потомки (эпохи верховников). Но может быть, необходимо допустить, что не само боярство, а какая-либо иная сила успела ограничить власть, действуя через Боярскую думу, как высшее учреждение, и обратив эту Думу в свой служебный орган? Чтобы отрицательно ответить и на этот вопрос, необходимы некоторые справки в фактах правительственной практики времени царя Михаила. Попробуем их дать.

    III

    После избрания Михаила Федоровича земский собор отправил к нему посольство «в Ярославль или где он, государь, будет» для того, чтобы «государю бити челом и умолять его, государя, всякими обычаи» быть на государстве и поспешить в Москву. Посольство нашло Михаила в Костроме 13 марта; 14 марта он дал свое согласие, «учинился в царском наречении и посох и благословение от Феодорита, архиепископа Рязанского, и ото всего освященного собора принял». Таким образом, по официальной отметке, «тое же зимы, в великий говейна, марта в 14 день, наречен бысть богоизбранный государь царь и великий князь Михайло Федорович всея Русии на царство». 19 марта государь уже выехал из Костромы к Москве на Ярославль[88].

    Но еще ранее этого дня начались деловые письменные сношения нового царя и состоявших при нем лиц с земским собором в Москве. Вслед за своим посольством собор посылал из Москвы донесения новому монарху в надежде, что он не откажется принять власть, но еще не получив извещения, что он ее действительно принял. Сохранились такие соборные донесения из Москвы от 4 и 15 марта. А 17 марта из Костромы земские послы пишут в Москву собору, прося «государеву печать и боярской список прислати» немедля, так как, по их словам, «у нас, господа, за государевою печатью многие государевы грамоты стали». Очевидно, новая власть не могла медлить с началом своей деятельности и сразу взялась за работу. До самого приезда царя в Москву (2 мая) продолжались его письменные сношения с московскими учреждениями, и остатки этой переписки[89] дают нам несколько ценных намеков на характер первоначальных отношений между царем Михаилом и органами центральной власти.

    Прежде всего надлежит отметить, что в течение Великого поста с государем сносится земский собор, то есть «освященный собор», «бояре» и «всяких чинов люди». Со среды Святой недели, 7 апреля, сношения ведутся всего чаще от имени «Федорца Мстиславскаго со товарищи», и государь со своей стороны пишет «бояром нашим князю Ф.И. Мстиславскому со товарищи»[90]. Обращение государя к более широкому кругу лиц после Пасхи наблюдается лишь в немногих особо важных случаях. Объяснений такой перемены в самих документах нет, и потому мы о ней можем лишь гадать.

    По некоторым отпискам из Москвы можно заключить, что члены земского собора, избравшего царя Михаила, не довольствовались тем, что их послы видели нового государя, но и сами хотели видеть его очи. Так, например, поступили нижегородские выборные, просившиеся у собора к государю немедля по его избрании[91]. Понемногу к государю ехали из Москвы не только московские столичные служилые чины, но и провинциальные служилые представители. В конце марта все они официально еще числились в Москве, и собор писал государю: «…дворян, государь, и детей боярских без твоего государева указу с Москвы мы никуды не отпускали опричь тех, которые отпущены к тебе, государю, в челобитчиках (то есть в соборном посольстве)… и которые посланы по городом для твоих государевых дел»[92]. Позднее (но когда именно, сказать точно нельзя) государь велел стольникам, стряпчим и жильцам быть на службе с ним «в походе к Москве», и 25 апреля в селе Любилове был им окончательный смотр[93]. Около этого времени бояре писали из Москвы царю, что «на Москве столников и дворян болших и стряпчих нет никого»; «да и городовые, государь, дворяне многие (прибавляли они) поехали к тебе, государю». В другой отписке бояре выразились и еще категоричнее: «…столники и дворяне болшие и из городов выборные все с тобою, государем»; и это их выражение государь повторил в своей ответной грамоте: «…а дворяне и столники и стряпчие с нами все; а что с нами дворян болших и столников и стряпчих и дворян выборных из городов, и мы к вам послали имянной список»[94]. Если принять во внимание, что некоторых московских дворян в те дни не было ни в Москве, ни с государем, потому что они, по боярскому выражению, «разъехались по домам», «многие разъехались по деревням»[95], – то можно прийти к заключению, что нормальный состав земского представительства на московском соборе в апреле распался. В Москве не осталось вовсе «больших» дворян придворного круга и придворной службы; остались «дворяне и дети боярские на Москве, немногие – попроще, из которых было «в воеводы послать некого»[96]. Переехали к государю и городские выборные дворяне, и, таким образом, обе части служилого представительства – и та, которая представительствовала по избранию, и та, которая была на соборе на основании своего служебного положения и значения, – собрались у государя «на походе» если не поголовно, то в бесспорном своем большинстве. В Москве же оставались «власти» – митрополит Кирилл со всем освященным собором, «бояре» – князь Мстиславский со товарищи, да тяглые представители, если только они не последовали примеру нижегородских посадских, пожелавших видеть государевы очи на походе, ранее приезда государя в Москву. Земский собор, словом, разделился, как и в 1610 году. Тогда в великом посольстве к Сигизмунду поехали послы от властей, от Думы и от сословных представителей, причем число последних было очень значительно. Теперь членами посольства к М.Ф. Романову были также «челобитчики» от властей (архиепископ Феодорит с освященным собором), от Думы (Ф.И. Шереметев «со товарищи») и от «всяких чинов людей» достаточное число «по спискам», причем это число, как мы только что видели, все росло и росло. В 1610 году в Москве оставались, после отъезда посольства, только «власти» или «освященный собор» да Дума, а сословные представители считались находящимися в посольстве, где они и соборовали со старшими послами в особо важных случаях их посольского дела. В 1613 году в Москве оставались те органы центрального управления, которые соответствовали патриаршему совету и Боярской думе нормального времени, да (предположительно) некоторое число земских представителей тяглого сословия[97]. Такое разделение собора и переезд земских выборных к государю документами косвенно приурочивается ко времени Пасхи, когда вместо всего собора из Москвы начинают писать царю власти и бояре, а чаще и одни бояре. К Светлому воскресенью Москва естественно должна была опустеть: кто мог, ехал «по домом» и «по деревням»; другие же на «велик день» должны были спешить к государю. Переезд из Москвы на тот или иной государев стан был очень недалек и нетруден; поэтому к государю ехали в очень большом числе, и уже в Троицком Сергиеве монастыре состоялось такое совещание государя с окружавшими его «всякими служилыми и жилецкими людми», которое было названо «собором», и от себя послало в Москву к людям всяких чинов посольство, выбрав его «из духовнаго чина и из бояр и из окольничих и изо всяких чинов людей… да из городов дворян и атаманов и казаков». Это соборное посольство, посланное по делу о казачьих грабежах, было встречено в Москве своего рода собором, в котором приняли участие власти, бояре, «всякие служилые люди и гости и торговые московские и всех городов всяких чинов люди»[98]. Очевидно, что, по представлению московских людей, около государя у Троицы и около высших исполнительных органов власти в Москве находился один, разделившийся на два «собора», совет «всея земли». Если верить точности словоупотребления в тогдашних актах, то следует заключить, что собор у Троицы был по составу преимущественно служилый, а собор в Москве – пестрый, с заметным участием, при духовных и служилых людях, также и тяглого представительства. С приездом государя в Москву оба собора снова слились в один совет «всея земли».

    Приведенные наблюдения позволяют сделать тот вывод, что царь Михаил Федорович не имел случая встретиться с Боярскою думою в ее полном составе вплоть до своего приезда в Москву. В «челобитчиках» к нему явились немногие члены земского собора с архиепископом Феодоритом и близким для Романовых Ф.И. Шереметевым во главе, но не патриарший освященный собор и не государева Дума. Сношения с царем принадлежали сначала всему земскому собору, а не боярам и «начальникам», и когда однажды дьяк по недомыслию редактировал земскую отписку государю от лица его «холопей» князей Трубецкого и Пожарского, то его поправили, в чем он описался, и вместо князей написали в отписке государевых холопей «всяких чинов людей Московскаго государства»[99]. Только тогда, когда большинство земского собора оказалось у государя, он стал сноситься со своею Думою, ведавшею в Москве текущие дела. При таких условиях трудно предположить, чтобы бояре или Боярская дума успели взять у царя Михаила «письмо» при его «наречении» 14 марта или же в течение тех семи недель, которые прошли между наречением и приездом царя в Москву. А в эти семь недель новый государь успел, как увидим, создать около себя свой правительственный круг и образовать такой порядок своих отношений к другим органам власти, который нисколько не напоминает нам о формальных ограничениях государя.

    По недостатку прямых указаний на то, как были размежеваны правительственные функции между временным правительством в Москве и государем, только что принявшим власть, нам приходится довольствоваться намеками отдельных грамот. Все эти намеки говорят в пользу того предположения, что царь Михаил чувствовал себя лично совершенно независимым от боярства и от собора. Он иногда принимал по отношению к ним даже гневный тон. Из Ярославля, например, он выговаривал собору по поводу некоторых беспорядков и напоминал с достаточною жесткостью, что он не напрашивался на престол: «…учинились есмя… царем и великим князем всеа Русии вашим прошеньем и челобитьем, а не своим хотеньем, крест нам целовали есте своею волею». Беспорядки не прекращались – и от Троицы царь послал в Москву резкую грамоту, отказываясь даже идти в Москву: «…конечно и вседушно скорбим и за тем к Москве идти не хотим»[100]. Эта угроза отказаться от власти и ссылка на крестное целованье по записи, в которой, как известно, московские люди обязывали себя к безусловному повиновению, мало вяжутся с представлением о государе, связанном формальными условиями. Еще более резкий тон, чем в грамотах к собору, проскальзывает в грамоте к боярам по поводу приготовления в Москве барского жилища. Бояре не имели возможности приготовить к государеву приезду те покои, какие желал государь, и известили его об этом. Государь же решительно потребовал повиновения «по прежнему и по сему нашему указу». И необходимы были личные представления бояр (князя И.М. Воротынского), чтобы уладить дело[101]. Иногда со стороны государя видим молчаливый отказ удовлетворить ходатайство бояр, казалось бы, правильное и законное. Бояре просят государя прислать от себя в Москву служилых людей, годных на ответственные поручения, потому что таких в Москве нет, все с государем: «…и тебе бы, государю царю, смиловаться, прислать к Москве из столников, из дворян». На это государь отвечает приказанием выбрать и послать на дело пригодных людей и к этому прибавляет: «…а дворяне и столники и стряпчие с нами все… и мы к вам послали имянной список» – и только. От себя государь не посылает никого, и бояре принимают этот отказ беспрекословно[102]. Вообще, со стороны бояр и собора мы не можем ни разу уследить и малейшего намека на право соправительства с новым монархом. Они являются лишь исполнителями его велений и его верными подданными, «богомольцами» и «холопями». Наблюдаются, правда, такие случаи, когда «Феодорец Мстиславской со товарищи» по вестям, то есть вследствие экстренных известий военного характера, делали распоряжения и назначения именем государя; но это вызывалось исключительными обстоятельствами той политической минуты и вовсе не было осуществлением политического права. Так 11 апреля бояре «отпустили» к Рыльску воеводу князя Данила Долгорукова и сформировали ему отряд своею властью; на другой день они «приговорили послать на воров Заруцкого и на черкас воеводу князя Ивана Одоевского». По вестям писали бояре приказания и в города, призывая местных воевод идти «в сход» с посланными из Москвы и указывая им высылать на службу местных дворян[103]. Но все свои распоряжения бояре делали именем государя и доносили ему о принятых мерах немедля, иногда так и выражаясь, что «от тебя, государя, грамоты писали», «писали от тебя, государя… с твоим государевым жалованным словом»[104]. По спешности и важности дела бояре просили иногда государя подтвердить их распоряжение вторичною грамотою прямо от него: «…государю пожаловать бы, велеть от себя, государя, писать»; государь это, по-видимому, и делал[105]. Однако подобную самостоятельность бояр мы наблюдаем только в военных, по существу дела, экстренных распоряжениях. Решаясь отправлять по своему выбору полковых воевод, они не решались назначать воевод городовых и писали в начале апреля государю: «…мы, холопи твои, в городы учали были воевод и (людей) для сбору кормов отпускать, и воеводы приходят к нам… а сказывают, что-де во все городы воеводы… отпускают от тебя, государя; и мы, холопи твои, в городы воевод и для казачьих кормов сборщиков посылать без твоего государева указу не смеем»[106]. На это государь отвечал указанием, куда именно им отпущены были городовые и полковые воеводы, и разрешал боярам впредь отпускать воевод и в города «по своему приговору», раз бояре узнают, что в тех городах «без воевод быть не мочно»[107]. Не всегда, однако, государь одобрял и утверждал принятые в Москве меры. Так он запретил собору и боярам отбирать земли у тех служилых людей, которые находились при нем в его походе, и вообще не одобрял московских распоряжений о поместных землях; он писал собору: «…многие дворяне и дети боярские бьют нам челом о поместьях, что вы у них поместья отнимаете и отдаете в раздачу без сыску; и вам бы те докуки от нас отвести;…мы у тех поместий и вотчин до нашего указу отымать не велели»[108]. Не только конфискацию, но и пожалование земель государь, как кажется, усвоил исключительно своей личной власти. Мы знаем пример, когда сеунщику П. Кобякову за сеунч бояре дали только деньги, а государь пожаловал его придачею к поместному окладу и пустил «в четь». В сохранившемся от первой половины 1613 года любопытном «земляном списке» все земельные пожалования сделаны, по-видимому, самим государем[109]. Таково общее впечатление, получаемое при знакомстве со списком; если бы оно и не оправдалось, то бесспорным останется тот факт, что государь не был никем стеснен в праве земельных пожалований и свободно пользовался им в первые три месяца своего царствования.

    Кажется, не может быть сомнений в том, что приведенные данные не свидетельствуют о существовании каких бы то ни было стеснений для личной власти нового государя в первое время его деятельности; напротив, знакомство с его деловою перепискою ведет к мысли, что царю земский собор вручил власть без всяких ограничивающих ее условий.

    Сейчас увидим, что и в подборе ближайших сотрудников царь, по-видимому, следовал только своему личному вкусу и семейным симпатиям и связям.

    В момент царского избрания под верховенством земского собора и начальством Трубецкого и Пожарского действовала в Москве обычная центральная администрация, «приказы» и «чети». Вряд ли есть возможность восстановить во всех подробностях ее состав. Но можно видеть, что в ней соединились остатки старого московского приказного штата, уцелевшего от бедствий осады, с теми приказными людьми, которые пришли под Москву в разных ополчениях и в пору московской осады сидели во временных «приказах», устроенных в осадном лагере. Из первых можно указать, например, дьяка Ефима Телепнева, сидевшего на Денежном дворе еще до московской осады и оставленного там при боярах и при царе Михаиле[110]. Таков же думный дьяк Алексей Шапилов: уже в 1607 году мы его видим дьяком в Казанском дворце, где он остается все смутные годы, несмотря даже на то, что поляки считали его неблагонадежным. В пору воцарения Михаила Федоровича Шапилов ведает Казанский дворец и Сибирский приказ и продолжает стоять во главе этого ведомства и при новом государе[111]. Среди тех, кто вошел в состав московской администрации конца 1612 и начала 1613 годов из походных и осадных канцелярий, самое видное место принадлежит думному дьяку Петру Третьякову. Прямой «тушинец», Третьяков приехал в Тушино «первым подьячим» Посольского приказа летом 1608 года и уехал от вора из Калуги только к осени 1610 года уже дьяком, а через год был вторым думным дьяком в Поместном приказе под Москвою в таборах тушинских бояр князя Трубецкого и Заруцкого. В момент избрания царя Михаила он ведал, кажется, Посольским приказом и при царе Михаиле остался посольским дьяком до самой своей смерти в 1618 году[112]. Через те же казачьи таборы Трубецкого и Заруцкого прошел и думный дьяк Сыдавный Васильев (иначе Зиновьев), отправленный в великом посольстве к Сигизмунду из Москвы и уехавший от великих послов. Во временном правительстве 1612–1613 годов он был разрядным дьяком[113]. Иною дорогою явился в Москву к концу 1612 года дьяк Иван Болотников. Из городских ярославских дьяков он попал в ополчение Пожарского; с ним пришел он под Москву и там вошел в состав центрального управления, а после избрания в цари М.Ф. Романова был отправлен к нему в послах от земского собора и при новом государе стал дьяком Большого дворца[114]. В некоторых приказах временное правительство 1612–1613 годов свело вместе дьяков, служивших ранее различным и даже взаимно враждебным властям. Так, в Поместном приказе сидели думный дьяк Ф.Д. Шушерин и дьяк Герасим Мартемьянов. Из них первый был тушинец, от Тушинского вора выбежал в Москву после падения Шуйского, в августе 1610 года, и в следующем 1611 году оказался поместным дьяком в таборах Трубецкого и Заруцкого, где и оставался до взятия Москвы[115]. Герасим Мартемьянов был совершенно чужд Тушину: он служил Шуйскому, потом был у Ляпунова, после его смерти, оставшись некоторое время в подмосковных таборах, перешел в ополчение Пожарского и с Пожарским пришел к Москве. У Пожарского он ведал поместные дела, как Шушерин ведал их у Трубецкого[116] Когда приказы обоих воевод осенью 1612 года были соединены – во вновь образованном Поместном приказе сели вместе оба дьяка, причем Шушерин как «думный» получил первенство. Так остались они сидеть и при царе Михаиле. На Земском дворе уцелел даже один из ставленников Сигизмунда дьяк Афанасий Царевский. Определенный на Земский двор при польском режиме, он был оставлен там по освобождении Москвы боярами и продолжал там служить в первое время царствования Михаила Федоровича, пока не был послан на ратную службу под Смоленск[117]. Приведенные примеры с полною ясностью показывают нам, что в Москве, освобожденной от народного врага, временная правительственная власть не разбирала политического прошлого тех лиц, с которыми ей приходилось работать, и довольствовалась лишь убеждением, что эти лица в данное время надежны и годны. Как само временное правительство составилось из лиц различных политических симпатий, служивших когда-то взаимно враждовавшим господам, так и орудия этого правительства отличались большою политическою пестротою. Нет сомнения, что такая пестрота была очень удобна для нового государя и развязывала ему руки в деле предстоявшего ему правительственного подбора, избавляя его от возможности борьбы с однородным и односторонним, неудобным или неприятным для него административным составом.

    Новый государь оставил у дел всех тех, кого застало на местах его избрание. Не было ни одной опалы, ни одного удаления в пору «наречения» нового монарха. Любопытно, что даже делопроизводство о так называемых «изменниках», то есть предавшихся Сигизмунду московских людях, старались как будто не связывать с именем нового царя и доносили ему, например, что известного Андронова «вершать по его злодейским делам, как всяких чинов и черные люди об нем приговорят»[118]: новый царь не должен был выступать со своей санкцией в мрачных делах смутного прошлого. Но, принимая от собора власть и с нею известный состав правительственных лиц, государь немедля ввел в него своих близких людей. Из переписки Михаила Федоровича с земским собором и московскими боярами видно, что уже в начале апреля в государевом походе у государя был образован приказ Большого дворца. В нем были посажены Борис Михайлович Салтыков и дьяки Иван Болотников и Богдан Тимофеев. Из них И.И. Болотников известен уже нам как член земского посольства и деятель Ярославского ополчения, вероятно, ведавший дворцовые дела и во время боярского правительства в Москве. Салтыков же был лицом, что называется, своим у царя Михаила по родству с его матерью и по житейской близости: два брата Борис и Михаил Салтыковы «с ним, государем, жили в Ипатском монастыре», когда земское посольство туда явилось. Под руководством государева приятеля старшего Салтыкова «дворец» принял в свое заведование дворцовые и монастырские села и земли и стал собирать с них «корм» на государя и его свиту и казаков[119]. В то же время младший Салтыков, Михаил Михайлович, получил звание кравчего. Обозначились одновременно и другие «ближние» люди: в конце апреля 1613 года на стану в селе Любилове смотр служилым людям производили князь Афанасий Васильевич Лобанов-Ростовский и Константин Иванович Михалков[120]. Оба они, несомненно, принадлежали к доверенным лицам новой царской семьи. Первый из них получил звание чашника, крупную поместную дачу и был назначен в заведующие Стрелецким приказом[121]. Второй – сделан постельничим и «наместником трети московския», получал многие знаки царской ласки, до прощения казенного долга, а род его был официально признан не «обычным»: бояре в своем приговоре по одному местническому делу установили, что «Михалковы и у прежних государей бывали ближние люди»[122]. Немногим позднее названных явился и еще один доверенный человек – Никифор Васильевич Траханиотов, пожалованный 13 июля 1613 года в казначеи. Трудно проследить за тем, какие именно соображения и житейские связи повлияли на приближение к молодому царю столь «обычных» лиц, каковы, в сущности, были Михалков да Траханиотов. Вряд ли могли они причитать себя близкое родство с новою династией; скорее это были ее доверенные агенты, введенные в ряды ранее сформированной администрации в качестве таких лиц, на которых новый государь мог вполне положиться.

    Рядом с доверенными дельцами Михаил Федорович выдвигал понемногу и свою родню вообще. Не говоря уже о царском дяде Иване Никитиче Романове, заметны становятся многие лица романовского круга, ранее затертые в водовороте «смутных лет и московскаго разоренья». Большее значение, чем прежде, получают теперь бояре Ф.И. Шереметев и князь Б.М. Лыков-Оболенский. Первому из них предание усвояет очень видную роль в деле избрания Михаила Федоровича, как родственнику Романовых, представлявшему их на земском соборе. Действительно, сверх общего происхождения от Федора Кошки, Ф.И. Шереметев был близок Романовым еще и потому, что был женат на внучке Никиты Романовича (Ирине Борисовне Черкасской), двоюродной сестре царя Михаила Федоровича. В смутные годы Ф.И. Шереметев неизменно тяготел к Романовым ив 1613 году был первым послом от собора к избранному в цари его сородичу. Князь Б.М. Лыков был женат на дочери Никиты Романовича (Анастасии), родной тетке царя Михаила, и Романовым был несомненно свой. И он и Шереметев сделали свою служебную карьеру ранее воцарения Романовых: оба получили боярство при Росстриге, благоволившем, как известно, романовскому кругу; оба служили Шуйскому и думою и мечом; оба были в «семибоярщине» и оба сидели в московской осаде. Новый государь приблизил их к себе, и в его Думе оба они стали одними из самых видных и влиятельных сановников. Приближен был и тот «племянник» Романовых, который во время их опалы при царе Борисе был с ними вместе судим, – князь Иван Борисович Черкасский, сын Марфы Никитичны, двоюродный брат царя Михаила и шурин Ф.И. Шереметева. Он был первый, кого новый государь пожаловал из стольников в бояре: в день венчания Михаила на царство, 11 июля 1613 года, было сказано боярство по местническому старшинству сначала стольнику князю И.Б. Черкасскому, затем стольнику князю Д.М. Пожарскому. В первые дни царствования в царской близости видим и стольника князя И.Ф. Троекурова, сына Анны Никитичны Романовой, двоюродного же брата государева: на пиру 11 июля он «вина наряжал» вместе с другими «ближними» людьми; но боярство ему было сказано только в 1620 году, так как «отечеством» Троекуровы не были велики. Близко к государю стал и его шурин князь И.М. Катырев-Ростовский, за которым была замужем рано умершая сестра царя Татьяна Федоровна Романова. Вызванный под Москву боярским правительством 1612 года из Тобольска, куда он был сослан Шуйским на воеводство, Катырев поспел в столицу к царскому избранию и с начала нового царствования стал близко ко дворцу, хотя почему-то и не был в боярах[123].

    Если припомнить, что за этими наиболее заметными «зятьями», «племянниками» и «шурьями» романовской семьи потянулись во дворец их менее заметные родственники из князей Черкасских, князей Сицких, Головиных, Салтыковых, Морозовых к других, то мы поймем, что расположение нового государя быстро наполнило дворец новою придворною знатью. Эта новая среда ничем не была стеснена и ограничена в своей дворцовой и государственной карьере и, соединясь с приказною средою доверенных дельцов, скоро составила в Москве многолюдный правящий круг, общие свойства которого нам, может быть, удастся до известной степени определить. Ко времени приезда в Москву Филарета Никитича этот круг не только вполне сформировался, но уже требовал некоторого обуздания, потому что проявил признаки самоуправства и распущенности. Известный голландец Масса очень дурно аттестует московскую правящую среду в своих письмах 1616–1618 годов. По его словам, в Москве правление было столь худо, что, «если останется в теперешнем положении, долго продлиться не может»; высшие чиновники чрезвычайно корыстолюбивы и лицеприятны, а государь попускает им, надеясь лишь на возвращение из плена своего отца, который «один был бы в состоянии поддержать достоинство великокняжеское»[124]. Справедливость отзыва Массы можно подтвердить, например, обстоятельствами весьма известного дела Хлоповой и теми мероприятиями, которые провел через земский собор Филарет в первые же дни по своем возвращении в Москву.

    В результате наших справок о составе правительственного круга при новом государе, выяснилось, что лица этого круга вряд ли имели интерес и возможность добиваться через Боярскую думу или непосредственно – ограничения царской власти. Поставленные у власти личным доверием царя, связанные часто родством с новою династиею, не имевшие между собою иных связей, кроме родства или службы, эти лица помимо династии не имели ни особой силы, ни широкого авторитета для того, чтобы тянуться к власти через формальное ограничение ее высшего носителя. Они пользовались и даже злоупотребляли тем влиянием, которое им давала близость к царю, но, разумеется, они понимали, на чем основано их влияние, и не могли колебать его основания.

    Но перед нами может стать еще один вопрос. Если ни в Боярской думе, ни в придворной среде, ни в высшем административном штате мы не можем открыть следы такой организации, которой можно было бы приписать ограничение царя Михаила, то не был ли такою организациею земский собор в его полном составе, не тот собор, который избрал Михаила, думаем, без всякого «письма», а тот, который правил страною совместно с царем в первые годы царствования?

    В деятельности постоянного земского собора за первое десятилетие царствования М.Ф. Романова были такие черты, которые далеко выводили соборы за пределы чисто совещательных функций. Собор выступал рядом с государем как верховный национально-политический авторитет в делах особой важности. На него ссылались даже в дипломатических сношениях, говоря (Дж. Мерику), что ответ по делу «без совету всего государства» дать нельзя. В отношениях внутренних собор являлся иногда рядом с государем, заслоняя собою обычные правительственные органы. Казакам на Волгу посылались грамоты непосредственно от собора вместе с царскими. Ворам и казакам в 1614 году послано было увещание от собора с особым соборным посольством, в состав которого вошли духовные и светские лица. Такие же послы от собора, «околничие и дворяне болшие, а с ними изо властей архимандриты и игумены и из приказов дьяки», собирали по городам в 1614 же году экстренные денежные сборы[125]. Население видело над собою не одного царя с его приказными людьми, но и собор с его выборными послами. Соправительство собора с государем было для всех явно; но оно не было результатом формального ограничения власти государя, а было только следствием единства стремлений центрального правительства и создавшего его представительного собрания. И царь, и собор были представителями одной и той же социальной среды, овладевшей положением дел в государстве и стремившейся создать свой порядок. Обе силы действовали согласно, ибо имели одно и то же происхождение и одинаковые цели, и потому заботились не об определении своих прав, а об обеспечении взаимной помощи. И ни один из исследователей истории земских соборов не рискует утверждать, что в данное время соборам принадлежали ограничительные полномочия. Даже те историки, которые верят в существование «письма», данного на себя Михаилом, не утверждают, что это письмо было взято собором[126]. Ввиду такой определенности дела нам нет нужды долго останавливаться на вопросе о возможности ограничения земским собором власти царя Михаила Федоровича. На этот вопрос надлежит отвечать отрицательно.

    Итак, все наши соображения и наблюдения приводят к тому выводу, что власть царя Михаила Федоровича ни в момент его избрания, ни в ближайшее за ним время не была подвергнута никакому ограничению и выражалась совершенно свободно как в распоряжениях, шедших от имени самого государя, так и в подборе лиц, которых государь назначал на должности во дворце и в приказах. Этот подбор привел к тому, что в один правительственный круг были сведены деятели временного правительства 1612–1613 годов и люди романовского круга, близкие к государю по родству и свойству или же удостоенные его доверием по старым житейским связям. Деятельность нового чиновничества не стесняла государя в его власти и сама не была, по-видимому, ничем стесняема, так что весьма скоро заслужила упреки в испорченности и продажности. Не только терпевшие от произвола администрации, но, надо думать, и сам государь с надеждою ожидали приезда государева отца из Польши, видя в Филарете возможного избавителя от приказных и придворных злоупотреблений.

    IV

    Говоря о прибытии Филарета из плена в Москву, Масса замечает: «…во всех ведомствах переменены штаты и сменены служащие, но все к лучшему; все сделано по приказанию самого родителя царского, но все заранее уже было назначено и определено»[127]. К этому известию Массы надо отнестись с осторожностью. Действительно, около того времени, когда вернулся Филарет, в Москве произошли некоторые перемены: приехавший с Филаретом думный дьяк Томило-Луговской был сделан разрядным дьяком на место дьяка Сыдавного-Васильева, переведенного в Казанский дворец. В Казанском дворце с начала 1618 года видим князя А.Ю. Сицкого и дьяка Федора Апраксина вместо бывшего там ранее думного дьяка Алексея Шапилова[128]. Сыдавной-Васильев, уступив свое место в Разряде Т. Луговскому, никого не вытеснил в Казанском дворце, а только усилил собою штат последнего. В том же 1618 году в Поместном приказе вместо бывшего там Федора Шушерина появляется думный дьяк Николай Новокщенов[129]. Весною 1618 же года заболел, а летом умер посольский дьяк Петр Третьяков, которого Масса называл «великим канцлером» и считал, по силе его влияния на дела, «большою страусовою птицей». С апреля 1618 года вместо Третьякова у посольского дела становится думный дьяк Иван Тарасьевич Курбатов-Грамотин, не меньшая «птица», чем Третьяков. По отзыву Массы, Грамотин, «бывший послом при римском императоре, похож на немецкого уроженца, умен и рассудителен во всем и многому научился в плену у поляков и пруссаков»[130]. Указанные перемены в высшем административном штате могли казаться очень существенными, но они были случайны и совершились почти все до приезда Филарета. Связав их почему-то с приездом государева отца, Масса почел нужным оговориться, что, хотя «все сделано по приказанию самого родителя царского, но все заранее уже было назначено и определено».

    Вопреки показанию Массы, можно утверждать, что Филарет думал бороться с административным неустройством, какое застал в Москве, не переменою штатов и лиц, а общими мероприятиями. Круг приближенных и доверенных людей во дворце при нем остался в прежнем составе, нам уже известном. Во время Филарета заметнее становятся некоторые князья Сицкие, князь А.М. Львов, князь Б.А. Репнин – из той же дворцовой знати, какая сложилась при новой династии. Опала достигает при Филарете Салтыковых и некоторых из думных дьяков. Но одни возвышаются, а другие падают, нисколько не меняя общего состава правящей среды; смена лиц совершается постепенно и не тотчас после того, как Филарет принял власть. Салтыковы пали в октябре 1623 года, Грамотин в декабре 1626 года, Т. Луговской был послан в Казань в 1628 году; когда именно лишились милостей Ф. Лихачев и Е. Телепнев, точно сказать не беремся. Все они были возвращены в Москву тотчас после смерти Филарета в конце 1633 и начале 1634 года – знак, что опала шла именно от «владителнаго» патриарха[131]. Но владетельный патриарх, не стесняясь в изъявлении своего гнева даже на свою высокопоставленную родню, вроде братьев Салтыковых, по-видимому, никогда не считал необходимою общую чистку приказного состава, о которой говорит Масса. При нем серьезных опал вообще было очень немного, а в первые дни своего пребывания в Москве он думал решительно не о смене лиц, а о перемене общего режима. Тотчас по своем поставлении в патриархи он указал государю на главные неустройства московской жизни и вместе с сыном спрашивал земский собор: «…как бы то исправить и земля устроити?» В результате общего совета была целая система мер, которая, как известно, преследовала две цели: во-первых, поднять платежные и служебные силы населения и, во-вторых, упорядочить администрацию. Для достижения этих целей сверх обычных средств, какими тогда обеспечивалось правосудие и порядок, был устроен, между прочим, особый приказ, получивший название «приказа сыскных дел», – для того чтобы «про сильных людей во всяких обидах сыскивати». В этом приказе сидели в 1619 году бояре князя И.Б. Черкасский и Д.И. Мезецкий и представляли собою как бы высшую судебную инстанцию, куда поступали судные дела из других приказов[132]. Направленный вообще против нарушителей чужого права, насильников и обидчиков, приказ князя Черкасского не был направлен специально против администрации и нисколько не повлиял на ее настроение и на перемены в ее составе.

    Таким образом, оценив приведенные данные, мы получаем право сказать, что характер и общий состав правящего круга в Москве при патриархе Филарете не изменился. У дел оставалась та самая среда, которая сформировалась во дворце до прибытия из плена государева отца. Выше им определили ее состав: в ней соединились деятели временного правительства 1612–1613 годов и люди романовского круга.

    Остатки старого княжеского боярства в этой среде не играли видной роли; а с резкою опалою и ссылкою в Пермь князя Ивана Васильевича Голицына, который в 1624 году за «непослушанье и измену» был признан «достойным всякаго наказанья и разоренья», и с назначением князя Д.Т. Трубецкого в далекий Тобольск (январь 1625 года)[133] – представители старой княжеской знати и вовсе становятся незаметными в московском правительстве. Из них нам могут, правда, назвать князя Д.М. Пожарского и князя Н.И. Одоевского. Но вряд ли кто станет утверждать, что Пожарский пользовался влиянием при дворе царя Михаила; а князь Н.И. Одоевский стал заметен к концу царствования Михаила не по своей «породе», а потому, что вошел в родство с Ф.И. Шереметевым, женившись на его дочери, и стал фаворитом царской семьи[134]. С падением и смертью виднейших представителей старых княжеских семей, действовавших в смуту, Шуйских, Голицыных, Трубецких, также Куракиных, правящий круг в Москве получает к середине XVII века еще более определенные очертания – дворцовой знати, созданной исключительно близостью к династии и ее милостями. Эта новая знать овладевает не только деловым влиянием и преимуществами служебной карьеры, но и большим материальным достатком. За время Михаила Федоровича представители нового правительства успели стяжать себе крупные состояния и по количеству своих земельных владений опередили старые княженецкие роды.

    Просматривая данные росписи поместий и вотчин 7155 (1647) года, обработанные С.В. Рождественским, удивляешься той последовательности, с какою земельное обогащение сопутствовало тогда служебным и придворным успехам счастливых фамилий. Первые места по земельному богатству в середине XVII столетия принадлежали Н.И. Романову, Морозовым, князьям Черкасским, Шереметевым, князьям Одоевским, Салтыковым, Стрешневым, князьям Львовым – словом, тем семьям, которые прежде были или вновь стали близкими к царю Михаилу и его роду. В этой среде первостатейных собственников из новой знати заметны лишь немногие князья великой породы: А.Н Трубецкой, Ф.С. Куракин, А.И. Голицын[135]. В общем же, выражаясь словами Ю.В. Готье, «XVII столетие видело окончание процесса разложения старого княжеского землевладения»[136] Зато начали формироваться земельные богатства таких «обычных людишек», какими ранее были дьяки: в росписи 7155 года между крупнейшими собственниками наравне с княжатами значатся дьяки И. Гавренев, М. Данилов, Ф. Елизаров, Н. Чистой и другие подобные. По-видимому, названным дьякам не только не уступали в богатстве, но еще и превосходили их знакомые нам дьяки Т. Луговской, Ф. Лихачев, И. Грамотин и Е. Телепнев: из одного розметного списка 7141 (1633) года видно, что в свое время они были богатейшими в своем чину[137]. Под влиянием изложенных наблюдений С.В. Рождественский охарактеризовал изучаемую среду крупнейших землевладельцев государства как «бессословную». Этот термин совершенно удобно может быть перенесен и на правящую среду того времени, которая по составу совпадала со средою крупных земельных владельцев.

    V

    Итак, если царь Михаил Федорович не был вынужден делить свою власть с каким-либо учреждением или сословием и правил с помощью свободно им подобранной администрации, то ясно, что господствовавшее в его время правительственное влияние исходило не из какой-либо организованной среды, а из случайного, житейски сплотившегося кружка. Такой кружок мог образоваться в недрах романовской родни и родственно опекать болезненного и неопытного государя; но такой кружок мог сложиться и на почве политической, на принципе партийной солидарности или в силу общих партийных воспоминаний и симпатий. Скорее же всего, сплотившаяся при Михаиле среда связывалась в одно и то же время и родственными и партийными связями. Мы укрепимся в этой мысли, если вспомним, что в Смутное время очень заметная часть романовской родни держалась Тушина, а в царствование Михаила в московском правительстве оказались многие тушинские дьяки и дворяне. Для нас нет никакого сомнения, что тушинские знакомства и связи сохранили свою силу при дворе Романовых и что тушинские дельцы во время М.Ф. Романова делали в большем числе и лучшую карьеру, чем деловые люди прочих лагерей смутной поры. Конечно, мы не знаем интимной стороны тех отношений, какие существовали между тушинцами, пережившими бури «смутных лет и московского разоренья»; мы не можем восстановить, насколько было сознательно и неслучайно их допущение в администрацию царя Михаила. Но те внешние симптомы, которые доступны нашему наблюдению, говорят нам, что новая московская власть не только не брезговала услугами бывших «воров», но охотно двигала их в первые ряды своих сотрудников по управлению как внутренними делами, так и внешнею политикою государства.

    Наши замечания будут яснее, если мы припомним кое-что из истории Тушина. В другом месте[138] мы старались показать, что с первых же минут появления Тушинского вора под Москвою люди романовского круга стали отпадать от Шуйского в сторону Вора. «Шатость» в том отряде, где начальствовали И.Н. Романов и женатые на Романовых князья И.Ф. Троекуров и И.М. Катырев-Ростовский, была первым показателем неблагонадежности Романовых с точки зрения Шуйского. Они стали «шататься» раньше, чем Вор пришел в самое Тушино. А когда образовался Тушинский стан, туда в числе первых поехали из Москвы князья А.Ю. Сицкий и Д.М. Черкасский, близкие к Романовым по свойству; пристал к Тушину и И.И. Годунов, женатый на Романовой; пристали и Салтыковы, родня жены Филарета. Приведен был туда, наконец, и сам ростовский митрополит Филарет, названный там патриархом; он терпеливо сносил свое подневольное житье в Тушине и не принадлежавший ему сан вплоть до самого бегства Вора из Тушина. Если бы младший брат Филарета И.Н. Романов не сидел все это время в Москве с царем Василием, мы решились бы сказать, что Романовы вообще все склонились к Вору, волею или неволею оставив Шуйского. Все родные и присные Филарета, переехавшие в Тушино, стали там первостепенною знатью; вместе с прочими приверженцами самозванца из московской и литовско-польской знати они почитались думцами Вора и посылались от него для управления городами. В Тушинских же приказах, в роли руководителей центрального тушинского управления, сидели люди попроще, дьяки вроде Б. Сутупова, Д. Сафонова, П. Третьякова, И. Чичерина, И. Грамотина,Ф. Апраксина и других. Оставаясь всегда в Тушине, ведя все отрасли тушинского хозяйства и управления, эти люди приобретали очень важное значение для Вора и его партии: именно они становились истинным тушинским правительством. К концу Тушинских дней многие из них, по-видимому, слились в один кружок, сохранивший свою целость и после побега Вора из Тушина в Калугу. Имея во главе Филарета, продолжавшего называться патриархом, и близких к нему Салтыковых, они первые обратились к Сигизмунду, прося его дать на Москву Владислава. Посольство, приехавшее из Тушина к королю в январе 1610 года, заключало в своем составе людей, которые долго потом действовали одним кружком при Сигизмун-де и, по его полномочию, в Москве[139]. Кроме Салтыковых, здесь были князь Хворостинин, Л.A. Плещеев, НД Вельяминов, ИР Безобразов, ИВ. Измайлов и дьяки И. Грамотин, С. Дмитриев, Ф. Апраксин, А. Царевский. Всего же этот кружок, судя по грамотам тех лет, заключал в себе до восемнадцати или двадцати человек. Когда он появился с административными полномочиями от Сигизмунда в Москве, в сентябре 1610 года, то его встретили там очень враждебно, считая М. Салтыкова и его товарищей «врагами» и «богоотметниками»[140]. С точки зрения патриотов-москвичей, эти люди были изменниками, потому что отъехали к Вору, а затем служили видам Сигизмунда. И тем не менее все названные выше члены кружка при царе Михаиле Федоровиче благополучно служили законному правительству: князь Хворостинин, Плещеев, Вельяминов, Безобразов и Измайлов в придворных и ратных службах, а Грамотин, Апраксин и Царевский – в приказах[141]. Добрая половина того «воровского» круга, который «преж всех» явился из Тушина на королевские послуги под Смоленск, оказывается при Михаиле не только прощенной, но и припущенной к делам. Если вспомнить, что исключительные события тех лет погубили многих из данного кружка еще ранее воцарения Романовых, то можно сказать, что из кружка реабилитированы были все вообще уцелевшие от погрома 1612–1613 годов. Об остальных участниках кружка известно, что стоявшие во главе кружка Салтыковы остались верны Сигизмунду; один из них (сын) погиб во Пскове, другой (отец) укрылся в Польше. Знаменитый Андронов был казнен в Москве, как мы видели, до вступления в управление Михаила Федоровича; С. Соловецкий и Б. Замочников были замучены на пытках в Москве еще раньше Андронова. Князья В. Масальский и Ф. Мещерский, М. Молчанов, Г. Кологривов и В. Юрьев, по словам летописи, умерли «злою скорою смертию». В. Янов и Е. Витовтов вместе с Салтыковым навсегда ушли в Литву[142]. Остальные получили в Москве амнистию, а некоторые и большое влияние на дела.

    Нельзя, конечно, удивляться тому, что при воцарении Романовых вокруг них поспешили собраться их родные и ближние семьи, а в числе прочих и те, которые служили Вору. Князья Сицкие, Троекуровы, Черкасские естественно приблизились в Москве к «великим государям», царю Михаилу и патриарху Филарету, после того, как были близки к последнему в Тушине. Удивительнее судьба тушинских дьяков. Вероятно, исключительною талантливостью и деловитостью, а не иными соображениями следует объяснять возвышение при царе Михаиле таких людей, как Петр Третьяков, помянутый Иван Грамотин, Ф. Шушерин, которые были коренными тушинцами и тем не менее в Москве потом играли очень большую роль. Из них о Шушерине мы знаем мало.

    О Третьякове же и Грамотине известно кое-что любопытное. Оба они, по-видимому, выдавались своими способностями и своим уменьем менять господ. Третьяков служил еще первому самозванцу и при Шуйском, как указал Н.П. Лихачев[143], был разжалован из дьяков в подьячие. От Шуйского он первым подьячим Посольского приказа перебежал в Тушино и там стал думным дьяком. Вора он оставил поздно, в 1610 году, и тем не менее во временном правительстве 1612–1613 годов умел стать первым дьяком, хотя там и потерял титул «думного». Вторично он его получил 12 июля 1613 года от царя Михаила. Мы видели, как высоко Масса ставил Третьякова по силе его влияния; большое и притом злое влияние на ход дел приписывает Третьякову и московский летописец. По словам летописи, посольский съезд под Смоленском в 1615 году расстроился «от дьяка от Петра Третьякова» по той причине, что московским послам он из Москвы не посылал «полново указу». Тогда же и в Новгороде Третьяков создал беды русским людям от шведов, так как изменою про тайные дела «писал с Москвы в Немцы»[144]. Однако эти злоупотребления, если только они были, не повлияли на карьеру Третьякова, который и скончался «великим канцлером», по терминологии Массы. Заменивший его Иван Грамотин приобрел еще большую известность, чем Третьяков. Мы видели выше, что он бывал дважды в Западной Европе в исходе XVI столетия как подьячий Посольского приказа. Первый самозванец сделал его думным дьяком, а Шуйский сослал его дьяком во Псков, откуда Грамотин и начал свои похождения, уйдя в Тушино. Из Тушина явился он к Сигизмунду, от Сигизмунда приехал дьяком в Посольский приказ в Москву, из Москвы вовремя выехал опять к королю, у которого и оставался в первое время власти Романовых. Когда именно он вернулся в Москву и чем заслужил прощение и милость, сказать трудно. Еще в 1615 году на официальном московском языке он именовался «изменником» и «советником» Гонсевского вместе с Андроновым и другими подобными[145]. А в 1618 году он уже ведает Посольским приказом в Москве. Если на самоуправство «измену» Третьякова до нас дошли жалобы летописца, то на такие же качества Грамотина жаловались сами «великие государи». В конце 1626 года их именем было объявлено: «…был в Посольском приказе Иван Грамотин и, будучи у государева дела, государя… и отца ево государева… указу не слушал, делал их государския дела без их государского указу самовольством, и их, государей, своим самовольством и упрямством прогневал, и за то на Ивана Грамотина положена их государская опала». Грамотин был сослан на Алатырь, а после смерти Филарета снова вошел в милость и получил прежнюю должность, от которой по старости отказался сам в конце 1635 или в начале 1636 года[146]. Удивительно это постоянство царской милости к такому «перелету», каким был Грамотин: его возвращают из ссылки тотчас по смерти патриарха, торопясь загладить опалу, шедшую, очевидно, от патриарха, милостью «для блаженныя памяти» того же патриарха Филарета. Опираясь на государеву милость и пользуясь государевым доверием, такие дельцы, как Третьяков и Грамотин, сосредоточивали в своих руках управление несколькими ведомствами, соприкасавшимися обыкновенно с Посольским приказом, именно «четями». Обширные сферы правительственной деятельности и общественной жизни попадали поэтому в круг их влияния и воздействия и терпели от их властных рук, привыкших к самоуправству и насилию в жестокие годы смуты и «разоренья». Память о Третьякове и Грамотине жила у московских людей и после того, как они ушли от дел: не добром вспоминали их, например, торговые люди в своей челобитной 1646 года, приписывая их подкупности свои торговые беды[147].

    Если приведенные нами наблюдения точны и правильны, они вскрывают перед наблюдателем чрезвычайно любопытный и важный факт. Ни одна политическая партия, ни одна общественная организация из действовавших в Смутное время, не дала такого количества влиятельных представителей в правительство царя Михаила, какое дало пресловутое Тушино. Как нам кажется, три обстоятельства могут до некоторой степени объяснить это поразительное явление. Во-первых, вражда Романовых с Шуйскими естественно вела к тому, что Романовы не прочь были пользоваться Тушином против царя Василия. Пребывание в Тушине Филарета, разумеется, не было только подневольным «пленом»: освободившись от этого плена, Филарет обратился, как известно, к королю, а не в Москву. При этих условиях связи, завязанные Филаретом в Тушине, не были тюремными узами и не разорвались при падении самого Тушина. Филарет и вообще Романовы имели возможность узнать и оценить тушинские таланты и давали им ход в Москве, вспоминая в них старых слуг и союзников тушинского патриарха. Во-вторых, с торжеством казачества в подмосковном ополчении 1611 года тушинские бояре князь Трубецкой и Заруцкий на время получили в свои руки верховную власть в стране и осуществляли ее с помощью администрации, в которой преобладал тушинский элемент. Из таборов Трубецкого этот элемент перешел во временное правительство в освобожденной Москве (вспомним Третьякова и Шушерина) и занял здесь первые места, потому что, по известной тушинской щедрости, обладал вьющими чинами и званиями, чем сотрудники Пожарского. В-третьих, численное превосходство казачества в Москве и сильное его влияние в пору избрания царя Михаила Федоровича должно было поддерживать в составе правительства тушинских деятелей, близких к казачеству по воспоминаниям и традициям «воровского» стана. Мы видели в начале статьи, как тяжело было давление казаческих вожделений на неокрепшую земскую власть: умевшие ладить с казаками чиновные тушинцы, скорее всего, могли и умели ослабить это давление.

    Если были причины для того, чтобы тушинцы забрали в свои руки значительную долю власти и влияния в Москве и смогли при царе Михаиле Федоровиче подчинить себе Москву так, как не смогли этого сделать при воре, то были, по-видимому, и особые последствия их господства в администрации и суде. Общеизвестен факт, что московское общество того времени было очень недовольно московским чиновничеством. К 40-м годам XVII века это недовольство получило уже очень определенные формы, а к исходу 40-х годов оно повело даже к открытому бунту в Москве и во многих других городах. В 1642 году провинциальные служилые люди дали царю свой знаменитый отзыв о московских дьяках: «…твои государевы диаки и подьячие (писали они) пожалованы твоим государским денежным жалованьем и поместьями и вотчинами и, будучи безпрестанно у твоих государевых дел и обогатев многим богатеством, неправедным своим мздоимством, и покупили многия вотчины и домы свои состроили многие, палаты каменныя такия, что неудобь сказаемыя: блаженныя памяти при прежних государех и у великородных людей таких домов не бывало, кому было достойно в таких домах жити». В противоположность этому зазорному богатству дворяне о себе заявляли, что они разорены «пуще турских и крымских бусурманов московскою волокитою и от неправд и от неправедных судов»[148]. Выше было указано, что по боярским книгам того времени дьяки значились среди богатейшей земельной знати: обличение дворян, стало быть, не грешило против истины. А что сами дворяне чувствовали себя близко к разорению, это можно заключить из многих документов. По одному частному письму 1641 года видно, что уже в то время – значит, задолго до мятежей 1648 года – «земля стала» и шла «мирская молва» про бояр, что «боярам от земли быть побитым»[149]. Чувства, стало быть, напряглись настолько, что можно было чуять в воздухе грозу. О злоупотреблениях администрации того времени писалось много, и здесь нет нужды повторять известное; но любопытно будет отметить, что, помимо и сверх отдельных злоупотреблений и неправды, самые обычные приемы тогдашней администрации отличались грубостью и распущенностью. В расчете на безнаказанность, думные дьяки – например, при объявлении решений по местническим челобитьям – дрались и толкались, бранились и сочиняли самовольные резолюции – словом, «воровали» безо всякого стеснения[150]. Без стеснения вели себя приказные власти в своих приказах. В частных деловых отписках тех лет находятся любопытные сведения о том, почему в Москве в приказах «дела мало вершатся»: «околничей мало ездит в приказ», «волокиты много, издержки великия подьячим и людям дьячьим и сторожем». Было совершенным исключением, что дьяк П. Чириков в первую пору знакомства с просителями денег в дар «с приезду» не взял, а говорил: «…посмотрю-де по деле, а то-де не уйдет». Зато впоследствии тот же Чириков получил 30 рублей, «и ему кажется мало». Неудивительно казалось, что боярин князь AM. Львов при просителе «в приказе не бывал не единожды», если даже его ничтожный подьячий «мало и в приказ ходит, а потому делу указу нет». Для того чтобы улучить милость боярина, надобны были особые ухищрения; не просто, например, требовалось прислать ему рыбы, а именно такой, какую князь Львов любит: прислали «тридцать сижков Свирских, а не кубенские сижки, и тех сижков боярин не кушает». Но и Кубенские сижки не всегда помогали. «Божия поспешения во всем нам нет, – писал одному монастырю его слуга, – боярин гораздо гневен, споны не стало многим монастырем, не нам однем токмо… нашу братью дерет нещадно: сам указ учинит, да и переговору нет снова; за кого заступы большие, тем и дела чинятца». А за кого не было заступ, с тем боярин не церемонился: приказывал «с суда» из приказа «выбить взашей» и челобитные драл вместо правильного по ним производства[151]. Таков был князь А.М. Львов в Большом дворце; о нем не сохранилось в московском обществе никаких особенно дурных воспоминаний, потому что были люди гораздо похуже – именно те, которые погибли от самосуда московской толпы в 1648 году. Те же корреспонденты, от которых нами взяты строки о князе Львове, сообщают нам любопытное сведение, что уже в 1646 году в Москве ходил особый термин, которым обозначались административные приемы «земскаго судьи» Л.С. Плещеева и его присных. Один из деловых ходоков стращал своих неприятелей: «…дерну-де яз вас всех во дворец, не хуже-де буду Плещеевщины, выучю-де вас всех (кричал он), отбелю всех на лицо, узнаете меня, каков вам буду»[152]. «Плещеевщина» была таким же словечком, каким век спустя стала «бироновщина». Она означала определенную манеру административного хищника, которая современниками определялась очень точно, именно как «во всяких разбойных и татиных делах по его Левонтьеву (то есть Плещеева) наученью от воровских людей напрасные оговоры». Олеарий поясняет нам, как делались эти «оговоры»: Плещеев «нанимал негодяев для того, чтобы они ложно доносили на честных людей», – и выжимал из оговоренных последние соки[153].

    Вот до какой степени разврата доходила московская администрация, сложившаяся во время царя Михаила Федоровича. Памятуя, что во главе ее после смут стояли чаще всего печальной памяти тушинские дьяки, мы поймем, откуда идут в этой администрации дурные навыки и откуда рождается ненависть к ней управляемого общества. Вопреки пословице, «дурная трава» не была тогда выброшена «из поля вон», а выросла на поле и заглушила добрые ростки земского управления с помощью выборных людей «добрых, разумных и постоятельных…».

    Подведем итоги сказанному нами:

    1. Избрание в цари М.Ф. Романова было результатом соглашения временного земского правительства и казачьей массы, остававшейся в Москве после ее освобождения от поляков.

    2. Нет никаких оснований верить преданиям о формальном ограничении власти М.Ф. Романова московским боярством или земским собором, при самом избрании его в цари.

    3. Личная власть нового государя в первое время его деятельности не была ничем стеснена ни в отдельных распоряжениях, ни в подборе правительственных лиц.

    4. Правительственная среда при Михаиле Федоровиче в первое время его власти составилась из членов временного правительства 1612–1613 годов, личной родни царя и доверенных его лиц. При таком пестром составе правительства из него не могло выйти формальных ограничений власти государя.

    5. В деятельности земских соборов времени Михаила Федоровича не было вовсе условий, ограничивающих власть государя или деятельность его приближенных лиц.

    6. С приездом патриарха Филарета ничего не изменилось в составе и характере московского правительственного круга. При Филарете окончательно сложилась новая придворная и чиновная знать из тех самых элементов, какие были налицо в 1613 году.

    7. В этой знати наиболее заметен по численности и влиянию круг тушинских знакомцев и родственников Филарета, которые в большом числе различными путями проникли в московскую администрацию XVII века.

    8. Влияние тушинцев на общий характер правительственной деятельности того времени было безусловно вредно и подготовило в московском обществе недовольство и протест.









     


    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх