|
||||
|
Глава восьмая. От опасений и страха — к признанию вины Прибытие в Фушунь По пути в Фушунь строились самые радужные планы на будущее. Атмосфера в поезде изменилась, все оживленно беседовали и потягивали сигареты, которые везли с собой из Шэньяна. Одни говорили, что в свое время приходилось бывать в самом роскошном клубе в Фушуне, и не сомневались, что нас поместят именно туда. Другие считали, что в Фушуне мы не задержимся, отдохнем несколько дней, почитаем коммунистические книги и отправимся по домам. Третьи собирались по приезде в Фушунь прежде всего отправить своим семьям утешительные телеграммы, с тем чтобы там успели подготовиться к их встрече. Иные были не прочь сначала выкупаться в горячих источниках Фушуня, а потом уж отправляться дальше. Сколько было иллюзий! Когда вспоминали пережитые страхи, — оказывается, страха все натерпелись не меньше, чем я, — никто не мог удержаться от смеха. Однако когда мы, прибыв в Фушунь, сошли с поезда и увидели вокруг вооруженных часовых, улыбки с наших лиц исчезли. Под охраной вооруженных солдат нас разместили по грузовикам. У меня снова потемнело в глазах. Не помню, сколько я находился в каком-то полузабытьи, помню только, что, когда грузовики остановились, вокруг меня возвышалась темная кирпичная стена. Снова стена! Да еще сверху опутана колючей проволокой; по углам вздымаются наблюдательные вышки. Я шел вместе со всеми, пока мы не остановились перед одноэтажным бараком. В каждом окне была железная решетка. Я понял, что это тюрьма. Солдаты ввели нас в один из этих бараков. Пройдя по длинному узкому коридору, мы оказались в просторной комнате. Здесь нас обыскали, а затем разделили на группы и повели. Я и еще несколько человек долго шли за военным по коридору и наконец вошли в камеру. Не успел я опомниться, как услышал за собой лязг закрываемой на засов двери. В камере были нары, стояли длинный стол и две скамьи. В камере со мной оказалось несколько не знакомых мне бывших офицеров Маньчжоу-Го. Понурившись, они молча стояли в стороне. Мне разговаривать с ними не хотелось, я не мог понять, скованы они страхом или моим присутствием. Неожиданно снова раздался скрежет железного засова. Вошел надзиратель и велел мне следовать за ним. Трудно было предположить, что я снова увижу трех своих племянников, младшего брата Пу Цзе и тестя Жун Юаня. Выяснилось, что нам позволили жить вместе. Им только что выдали новые одеяла, матрацы и умывальные принадлежности. Они взяли комплекты и для меня. Исходя из собственного опыта, Жун Юань успокоил. — Это военная тюрьма, — сказал он, трогая решетку в окне. — Ошибки быть не может! Все здесь ходят в военной форме. Вряд ли нам… грозит опасность. Иначе зачем же было выдавать зубные щетки и полотенца? При обыске золотые и серебряные вещи оставили, выдали квитанции. Так с обычными… обычными преступниками не поступают. Да и кормят неплохо. — Кормят неплохо, вот только, может быть, это предсмертный банкет? — сказал племянник Сяо Гу без тени страха. — Нет, там ставят вино, а здесь его и не видно, — сказал со знанием дела Жун Юань, — посмотрим, что нам дадут в следующий раз. Если будет так же вкусно, значит, все в порядке. Что-то мне не приходилось слышать, чтобы приговоренным к смерти устраивали банкет два раза подряд. На следующий день я поверил словам тестя. И вовсе не потому, что еда была такой же, как накануне, а потому, что всех нас осмотрели военные врачи. Осмотр был очень тщательным. Спросили обо всем, даже о том, чем раньше болел, что ем обычно, а чего избегаю. Одновременно нам раздали новые черные куртки и штаны, белое белье и, что удивительнее всего, сигареты. Было очевидно, что с преступниками, приговоренными к смерти, так не обращаются. Через несколько дней к нам в камеру зашел невысокий плотный человек лет сорока. Он спросил, как нас зовут, поинтересовался, что мы читали в Советском Союзе и хорошо ли спим. Выслушав наши ответы, он кивнул и сказал: "Хорошо, сейчас же раздадим вам литературу, чтобы вы как следует занимались!" Спустя несколько часов мы получили книги, газеты, а в придачу — настольные игры и игральные карты. С этого дня дважды в день мы слушали радиорепродуктор, установленный в коридоре, — один раз новости, другой — музыку и театральные постановки. Помимо всего, ежедневно после обеда мы по полчаса гуляли во дворе. Во время первой же прогулки Сяо Гу разузнал, что человек, призывавший нас "как следует заниматься", был начальником тюрьмы для военных преступников. А книги принес начальник отдела Ли. Кроме начальника тюрьмы, всех остальных служащих мы называли "господами", так как других обращений тогда не знали. Господин Ли принес нам три книги: "О новой демократии", "Новая история Китая за последние сто лет" и "История новодемократической революции". Он сказал, что книг пока не хватает, поэтому их можно читать по очереди или вслух. Книги были напичканы множеством непонятных терминов, но удивляло то, что нас, преступников, заставляли читать книги. Первым к ним проявил интерес Сяо Гу. Он читал быстрее других и любил задавать всем каверзные вопросы. Не получая на них ответа, он обращался к служащим тюрьмы. Жун Юань насмехался над ним: — Не воображай, что это школа. Это тюрьма. — Начальник ведь говорил, что мы должны учиться! — возражал Сяо Гу. — Учиться! А все равно в тюрьме. Вчера во время проветривания я слышал, что здесь и раньше была тюрьма. Теперь и книги и газеты есть, а все равно тюрьма. — Говорят, в Японии в тюрьмах тоже дают книги читать, — подхватил Пу Цзе. — Только я не слышал, чтобы такие "цивилизованные тюрьмы" были в Китае. Жун Юань покачал головой: Тюрьма остается тюрьмой, пусть даже цивилизованной. Вместо того чтобы читать эту ерунду, помолились бы лучше Будде. Сяо Гу хотел продолжить спор, но Жун Юань закрыл глаза и стал тихо читать молитву. В тот же день, когда мы вернулись с прогулки, Сяо Гу принес новость: Лао Гу, бывший заместитель начальника общей канцелярии управления делами во времена Маньчжоу-Го, подарил надзирателю часы и получил за это замечание (мы не знали тогда, как обращаться к надзирателям. В лицо мы говорили "господин", а за глаза — "надсмотрщик"). Эта новость вызвала пересуды среди некоторых молодых людей. Сяо Сю сказал, что горячая вода, которой он мылся в прошлый раз, была вовсе не из водопровода. Паровой котел еще не отремонтирован, и воду ведрами таскали "надсмотрщики". Носить воду преступникам, где это слыхано! Сяо Жуй тоже считал, что местные надзиратели вовсе не похожи на традиционных тюремных надсмотрщиков — не ругаются, не избивают. Жун Юань в этот момент готовился к ужину. Он только что помолился и холодно заметил: — Вы, молодые люди, наивны. Всему удивляетесь. Просто часы он сунул не вовремя, и кто-то это увидел. Кто же их возьмет при свидетелях? Вы думаете, если нас не избивают и не ругаются, значит, нас любят? Погодите, наказание еще впереди! — А с водой как же? — не уступал Сяо Гу. — Что ни говорите, — голос Жун Юаня стал тише, — коммунистам такие люди, как мы, нравиться не могут! Он пошарил по карманам и вдруг с досадой проговорил: — Экая досада, забыл сигареты во дворе на подоконнике! Последние! — Он неохотно открыл пачку дешевых сигарет, полученных в тюрьме, и продолжал, бормоча: — Здешние надсмотрщики все курят. Теперь пиши пропало! Дальше все произошло как в театре. Дверь в камеру отворилась, и вошел надзиратель Ван. — Сигарет никто не терял? — И все увидели у него в руках сигареты Жун Юаня. Жун Юань взял сигареты, непрерывно повторяя: "Спасибо, господин! Спасибо, господин!" Когда шаги надзирателя стихли, Сяо Гу не сдержался и рассмеялся; он спросил у Жун Юаня, что за молитву он читал, что вымолил обратно сигареты. Жун Юань закурил, сделал несколько затяжек и, словно прозрев, вдруг хлопнул себя по бедру: — Эти "надсмотрщики" наверняка специально отобраны. Выбрали людей покультурней, чтобы нас перехитрить. Сяо Гу перестал смеяться, Пу Цзе закивал, два других племянника тоже были сражены "эрудицией" Жун Юаня. Я, как и Пу Цзе, полностью согласился с его разъяснениями. Через несколько дней произошло событие, перед которым разъяснения Жун Юаня сильно поблекли. Когда мы вернулись с прогулки, Пу Цзе стал с воодушевлением рассказывать о том, что он только что слышал в соседней комнате. Оказывается, там все обсуждали статью в сегодняшнем номере газеты, из которой становилось якобы понятным, почему нас заставляют учиться. Услыхав такое, все сразу же бросились к нему. Статью нашли. Я забыл ее название, помню только, что, когда Пу Цзе читал то место, где речь шла о крайней необходимости нового Китая в кадрах, о необходимости воспитания и выдвижения многочисленных работников; все, кроме Жун Юаня, сгрудились над газетой. Как рассказывал Пу Цзе, по мнению большинства выходило, что молодая страна хочет привлечь к работе нас, именно поэтому правительство заставляет нас учиться и предоставляет нам для этого хорошие условия. Сегодня такое объяснение кажется не более чем смешным, однако в то время так думали многие из нас. Только Жун Юань по-прежнему высказывал свои сомнения. Помню, что с того дня в камере произошли резкие перемены, все взялись всерьез за учение. Раньше, кроме Сяо Гу, никто не проявлял особого интереса к брошюрам, наполненным непонятными терминами. Ежедневные чтения устраивались только для того, чтобы заметил надзиратель в коридоре. Теперь же, был ли он или нет, учились все. Работники тюрьмы пока нам ничего не растолковывали, и все наше учение ограничивалось зубрежкой новых терминов. Разумеется, Жун Юань и не начинал учиться. Закрыв глаза, он продолжал читать свои молитвы. Этот слепой оптимизм длился недолго. Когда местные власти решили провести реорганизацию камер и меня разлучили с семьей, он разлетелся, как лепестки увядшего цветка. Меня разлучают с семьей Почему они разлучили меня с семьей? Я не сразу понял, что в моем перевоспитании это действительно был крайне важный факт; однако в то время я расценивал это как непримиримую вражду ко мне со стороны коммунистов. Я считал, что, поступая так, они хотят разузнать у моих родственников мое прошлое, чтобы затем устроить надо мной суд. После ареста я неустанно твердил, что был вынужден предать родину под грубым давлением и насилием. Свою встречу с Доихарой я представил как беседу под дулом автомата, полностью скрыв и сговор с японскими империалистами, и дальнейшие действия, совершенные вместе с вероломными врагами нации. Родственники, знавшие все в подробностях, помогали мне скрывать истинное положение вещей и обманывать советские власти. Теперь, когда я вернулся в Китай, хранить тайну следовало еще строже. Особый глаз нужен был за Сяо Сю. В день нашего приезда в Фушунь я заметил, что поведение Сяо Сю несколько изменилось. Оказавшись в камере, я вдруг почувствовал, что у меня что-то ползет по шее, и попросил Сяо Сю посмотреть. В прежние времена он давно бы уже подошел, а тут сделал вид, что не слышит, и не сдвинулся с места. Когда же Сяо Жуй подошел и снял с моей шеи маленькую мохнатую гусеницу и бросил ее на пол, стоявший рядом Сяо Сю хмыкнул: "Отпускаешь на волю, чтобы они гадили другим". Прошло несколько дней. Сяо Жуй приводил в порядок мою постель и матрац. Я велел ему вытрясти одеяло. Это вызвало всеобщее недовольство, потому что в камере столбом стояла пыль. Пу Цзе, надув губы, отошел в сторонку; Сяо Гу, зажав нос, сказал Сяо Жую: "Может, хватит? Задохнуться можно!" Тогда Сяо Сюй схватил одеяла и бросил их на нары. "В комнате живете не только вы. Тут живут и другие! Почему вы не думаете о них? Не выйдет!" — возмутился он. Я нахмурился и спросил: "Что значит — вы и мы? Что за манера разговаривать?" Он ничего не ответил, отвернулся и молча сел около стола, опустив голову. Вскоре я заметил, что он склонился над листком бумаги и усердно что-то пишет. Я хотел было посмотреть, но не успел. Он схватил бумагу и разорвал ее. В какое-то мгновение я заметил несколько слов на обрывке: "Ну, мы еще посмотрим!" Я вспомнил случай, происшедший в поезде, и почувствовал раскаяние от того, что натворил сам. С того дня я всячески старался показать свои добрые чувства к нему и был с ним приветлив. Улучив удобный момент, я объяснил ему наедине, что тогда в поезде не имел в мыслях ничего дурного и по-прежнему его люблю. С тех пор при всяком удобном случае я вел с тремя племянниками беседы о том, что нельзя забывать принципов гуманного отношения к людям, а перед лицом трудностей следует быть друг к другу лояльными и держаться вместе. Когда поблизости не было Сяо Сю, я напутствовал их: "Будьте осторожны с Сяо Сю и не позволяйте ему преступать рамки дозволенного! Постарайтесь его привлечь на свою сторону!" Благодаря общим усилиям вопрос о Сяо Сю больше не возникал. Сяо Жуй и Сяо Гу собрали мою постель, чемодан и помогли мне перебраться на новое место. Они оставили вещи и ушли. Я одиноко стоял перед группой не знакомых мне людей, чувствуя себя очень неловко и не зная, сесть мне или остаться стоять. В камере было восемь человек. Они встретили меня настороженно и сразу же замолчали. Потом, вероятно с молчаливого согласия всех, кто-то взял мою постель и положил около стены. Позднее я понял, что зимой здесь тепло, а летом прохладно — место находилось возле отопления и около окна. В тот момент я не обратил внимания на это проявление добрых чувств и не заметил почтительные лица этих людей. В душе я думал лишь о том, что разлука таит для меня большую опасность. Я молча сел. Деревянные нары показались мне особенно жесткими. Поднявшись, я стал медленно ходить взад и вперед по камере. Через некоторое время меня вдруг осенило. Я подошел к двери и несколько раз постучал. — В чем дело? — спросил, открывая дверь, невысокий коренастый надзиратель. — Позвольте спросить, можно ли мне поговорить об одном деле с начальником тюрьмы? — О чем? — Я хочу объяснить ему, что никогда прежде не разлучался с семьей. Мне без моих домочадцев очень непривычно. Надзиратель кивнул и велел подождать. Вскоре он вернулся и сказал, что начальник разрешил мне переселиться обратно. Несказанно обрадовавшись, я тут же подхватил свою постель, а надзиратель помог мне с чемоданом. В коридоре мы столкнулись с начальником. — Для вас и людей пожилых норма питания будет несколько повышена, — сказал начальник. — Вот вы живете вместе, а питаться будете по-разному. Боюсь, что это будет им неприятно, вот мы и решили… Я понял, что имел в виду начальник, и, не ожидая, когда он закончит, сказал: — Ничего, я ручаюсь, что на них это не отразится. — А следом чуть не вылетело: "На самом деле так оно и должно быть!" Начальник улыбнулся: — У вас все получается очень просто. Может, вам следовало бы приучаться самому заботиться о себе? — Да, да, — согласился я. — Только мне нужно привыкнуть не спеша, постепенно… — Хорошо. — Начальник кивнул. — Попробуйте. Я вернулся в камеру, где жила семья, и почувствовал, будто отсутствовал здесь целый год. Все мне очень обрадовались. Но "привыкать" мне не давали мои домашние, да я и сам не хотел этого. Не прошло и десяти дней, как снова появился надзиратель и велел мне отправиться обратно. Пока Сяо Жуй собирал мои вещи, я решил дать некоторые распоряжения родственникам. Боясь, что меня услышит надзиратель, я написал записку. В нашей камере теперь появились еще двое, бывшие члены марионеточного правительства Ван Цзинвэя, поэтому в записке я осторожно намекал, чтобы мы все жили дружно, что по-прежнему следует быть сплоченными, что каждый из них мне очень дорог. Записку я передал Пу Цзе и велел ему потом прочесть ее всем. Я верил, что они непременно поймут, что "сплоченность" не означает болтать обо всем без разбора. Племянники снова собрали постель, взяли чемодан и проводили меня в ту же камеру, что и в первый раз. Там снова приняли мою постель и положили ее на прежнее место. Я снова не смог усидеть на нарах, вскочил и, походив взад и вперед, подошел к двери и постучал. Дверь открыл все тот же коренастый надзиратель. Я знал, что зовут его Лю, и испытывал к нему весьма добрые чувства. И вот почему: недавно мы впервые ели "баоцзы" — пампушки с мясной начинкой, и ели с большим аппетитом. В одно мгновение все было съедено. Подошел надзиратель Лю и, улыбаясь, спросил, хватило ли нам. Некоторые промолчали, кто-то пробормотал, что было достаточно. "Чего стесняться, ешьте на здоровье!" — сказал он, умчался куда-то, и вскоре у дверей появилось ведро с горячими "баоцзы", от которых шел пар. С тех пор я стал испытывать к нему самые добрые чувства. Теперь же я решил высказать ему новую мысль. — Господин Лю, у меня дело… — К начальнику? — опередил он меня. — Я бы хотел сначала посоветоваться с вами. Я… Я… — Никак не привыкнуть? — засмеялся он. В этот момент я услышал за спиной смешок. Лицо мое залилось краской, и я поспешил объяснить: — Нет, обратно я не прошусь. Я хотел узнать, можно ли мне каждый день видеть своих родственников. Я тогда чувствовал бы себя намного лучше. — Ведь вы и так каждый день гуляете во дворе и можете видеться. — Я бы хотел иметь возможность с ними разговаривать. Думаете, разрешат? — спросил я. Согласно правилам, заключенным из разных камер общаться друг с другом не разрешалось. — Я спрошу. Разрешение я получил. Теперь каждый день во время прогулки я мог встречаться с домочадцами и разговаривать с ними. Племянники теперь могли рассказывать о своих новостях. Во время таких встреч Сяо Гу по-прежнему ни на что не обращал внимания, Сяо Сю оставался таким же, как и раньше, а Сяо Жуй продолжал покорно стирать мне одежду и штопать носки. Конечно, были и трудности. За сорок с лишним лет я ни разу не сложил одеяло, ни разу не постелил постель, не принес воды, чтобы вымыться. Я даже ноги не мыл себе сам, не завязывал шнурки на ботинках. Я ни разу не притрагивался к таким вещам, как ложка, ручка ножа, ножницы, иголка и нитка. Теперь я должен был делать все сам и оказался в крайне затруднительном положении. Утром, когда все уже успевали умыться, я еще только одевался; когда я готовился умываться, кто-то напоминал мне, что я должен сначала прибрать постель. Когда я полоскал рот, собираясь почистить зубы, выяснялось, что на щетке нет порошка. Когда я заканчивал все свои дела, остальные уже доедали свой завтрак. Я вечно отставал от других, от чего голова шла кругом. Однако меня больше раздражало то, что мои соседи по камере втихомолку посмеивались надо мной. Их было восемь; все — бывшие офицеры Маньчжоу-Го. Раньше они не смели бы и головы поднять в моем присутствии. Обращаясь ко мне, они избегали слова "высочайший", как это украдкой делали мои домочадцы, но и не осмеливались переходить на "ты". То называли меня "господином", то просто опускали обращение. Они исподтишка подглядывали за мной, и это сильно меня удручало. Трудности были не только в этом. С первого дня нашего пребывания в Фушуне в каждой камере были установлены дежурства. Ежедневно в порядке очереди подметали пол, вытирали столы и выносили парашу. Как быть, когда подойдет день моего дежурства? Что, я тоже буду выливать чужие горшки? В тайном сговоре с Квантунской армией я не видел ничего предосудительного, а теперь выливание горшков я посчитал оскорблением своих предков и унижением молодых представителей своего рода. К счастью, местные работники вывели меня из затруднительного положения. На следующий день пришел человек по фамилии Цзя и обращаясь ко всем, сказал: "Пу И болен и может не дежурить!" Когда я услыхал эти слова, я так обрадовался, словно был избавлен от неминуемой гибели. И впервые в моей душе возникло чувство искренней благодарности. С дежурством было улажено. И вот новая оказия. Однажды, когда мы по два, по три гуляли во дворе, появился начальник тюрьмы. Он всегда появлялся тогда, когда мы гуляли. Каждый раз он с кем-нибудь из нас разговаривал. На этот раз взгляд его упал на меня. Он так внимательно оглядел меня с головы до ног, что у меня мороз пробежал по коже. — Пу И! — позвал он. Было очень непривычно слышать, как меня называли по имени. Это резало слух, уж лучше бы просто называли по номеру. (Вначале надзиратели называли нас по номерам. Мой был 981.) Я подошел. — Одежда вам была выдана вместе со всеми. Посмотрите, как она сильно отличается от других. — Его голос звучал очень мягко. Опустив голову, я оглядел собственную одежду, затем окружающих. У других она была аккуратной и чистой, а у меня — мятой и замаранной. Карман с одной стороны был разорван, не хватало пуговиц, на коленях виднелись чернильные пятна, и уж не знаю почему, но одна штанина была короче другой. Ботинки были более или менее в порядке, но на два ботинка приходилось всего полтора шнурка. — Я мигом приведу себя в порядок, — сказал я тихо. — Я вернусь и зашью карман, пришью пуговицу. — А почему одежда такая мятая? Нужно чаще присматриваться, как живут другие. Учитесь хорошему у других и сами будете лучше. Мне было невыносимо стыдно. Впервые в жизни мне указали на мою беспомощность, впервые меня демонстрировали для всеобщего обозрения как "никчемное существо". Я стал чучелом для всех. С тяжестью на душе я отвернулся от взглядов "министров" и "офицеров", мечтая лишь о том, чтобы скорее стемнело. Я провел в Фушуне два с лишним месяца. В конце октября нас всех перевели в Харбин. Переезд в Харбин В поезде, следовавшем в Харбин, лишь несколько человек, что были помоложе, еще проявляли хоть какой-то интерес к жизни — болтали, смеялись, не прочь были сразиться с надзирателями в карты. Остальные же в большинстве своем молчали, а если и говорили, то только вполголоса. В вагоне обычно было тихо. Многих мучила бессонница и отсутствие аппетита. Волновался я больше всех, хотя и не так, как при возвращении на родину. На корейском фронте американские войска подошли к тому времени к реке Ялуцзян. С ними вступили в борьбу пришедшие на помощь китайские народные добровольцы. Однажды ночью, заметив, что и Пу Цзе не может заснуть, я тихонько спросил его, как он расценивает сложившуюся военную обстановку. Пу Цзе категорично заявил: "Лезть в войну — все равно что дразнить дьявола ароматными свечами. Скоро всему будет конец!" Я истолковал его последние слова по-своему: с одной стороны, Китай неминуемо потерпит поражение и, по крайней мере, Северо-Восток будет захвачен американскими войсками; с другой стороны, коммунисты, увидев, что власть ускользает из рук и трудно удержать завоеванное, прежде всего расправятся с нами; вряд ли мы попадем в руки к американцам. Позднее выяснилось, что так думали многие. Увидев здание харбинской тюрьмы, я впал в отчаяние. "Вот и наступил час расплаты", — подумал я. Тюрьму построили японцы. Во времена Маньчжоу-Го она служила местом для заключения "антиманьчжурских и антияпонских преступников". Два двухэтажных корпуса располагались веерообразно вокруг караульной вышки. Железные решетки толщиной в вершок и цементные стены делили здание на небольшие камеры, вмещавшие по семь-восемь человек. В нашей камере находилось пять человек и было относительно просторно. Спать приходилось на японских матах. В ней я пробыл около двух лет. Тогда я еще не знал, что во времена Маньчжоу-Го мало кто выходил отсюда живым. Один только грохот железной двери бросал меня в дрожь и заставлял думать о пытках и расстрелах. Обращались с нами так же, как в Фушуне. Надзиратели были все так же добры, пища не уступала прежней, газеты, радио, культурные развлечения — все было как раньше. У меня немного отлегло от сердца, но успокоиться я никак не мог. Однажды среди ночи меня внезапно разбудил грохот открывающейся двери; я увидел, как несколько человек вывели одного заключенного из соседней камеры. Я решил, что, должно быть, американская армия подошла к Харбину и коммунисты готовы теперь с нами разделаться, и меня охватил озноб. Лишь с рассветом, услышав разговоры в соседних камерах, я понял, что чудовищно ошибался. Оказывается, посреди ночи у одного из заключенных случился приступ грыжи. Надзиратели сообщили об этом начальнику тюрьмы, а тот вызвал военного врача и санитаров, которые, осмотрев больного, отправили его в больницу. Легче мне от этого не стало. Если ночью меня пугал грохот железных дверей, то днем это был шум машин. Всякий раз, когда я слышал приближающийся шум машины, я подозревал, что это приехали за мной, чтобы судить. Когда, казалось, все предвещало близкий конец, в тюрьму прибыл начальник управления общественной безопасности, который провел с нами беседу. Стоя на караульной вышке, он говорил с нами и от имени правительства совершенно определенно заявил, что народная власть вовсе не желает нашей смерти, а хочет, чтобы мы смогли перевоспитаться путем учебы и самоанализа; коммунистическая партия и народное правительство верят в перевоспитание преступников, верят в то, что при народной власти они смогут стать новыми людьми, так как мечта коммунизма — преобразовать мир, то есть преобразовать общество и человечество. Когда он закончил, несколько слов сказал начальник тюрьмы: — Вы думаете только о смерти. Вам кажется, что все, что вы видите, делается для того, чтобы вас погубить. Подумайте, зачем народному правительству вас учить, если оно задумало с вами разделаться? Вы можете сказать: коль скоро нас не собираются убивать, неплохо бы тогда выпустить. Нет, плохо! Если вас выпустят, не перевоспитав, вы сможете снова совершить преступление, да и народ вас не простит. Из того, что говорили оба начальника, я понял не все, да и не всему поверил. Тем не менее почувствовал справедливость сказанного. Действительно, если бы нас хотели казнить, стоило для этого расширять тюремные бани в Фушуне, спасать больного человека, которому грозила смерть, или заботиться о пище для меня и пожилых людей? Впоследствии мы узнали, что такое отношение к заключенным не является чем-то из ряда вон выходящим в тюрьмах нового Китая. Каждый из нас принял во внимание все, что сказали начальник управления и начальник тюрьмы о перевоспитании и учении. Мне казалось, что нас заставляют читать книги и газеты только для того, чтобы заполнить время и оградить от ненужных мыслей. Прочесть несколько книг и сразу изменить образ мышления — для меня это было непостижимым. В наших занятиях тоже произошли изменения. Прежде нас никто не проверял и каждый занимался тем, чем хотел. Теперь появился преподаватель — один из кадровых работников тюрьмы. Он прочел мне лекцию на тему "Что такое феодализм", после чего состоялась дискуссия. Однажды этот лектор сказал нам: — Я уже говорил, что идеологическое перевоспитание начинается с осознания своих прежних взглядов. Образ мысли каждого человека неотделим от его социального происхождения и того, как человек жил. Поэтому, чтобы осуществить идеологическое перевоспитание, следует объективно, откровенно проанализировать историю собственной жизни и написать автобиографию. Я подумал про себя: "И это есть перевоспитание? Не способ ли это вытянуть у меня показания? Вероятно, коммунисты решили постепенно прибрать меня к рукам, раз военная обстановка стабилизировалась". Пишу автобиографию и раздариваю "драгоценности" Я полагал, что автобиография станет прелюдией будущего суда, на котором определится моя судьба. Пока же следует приложить все усилия к тому, чтобы выжить. Я заранее продумал, какой линии мне следует придерживаться на суде. В день прибытия в Харбин, когда мы вышли из автомашин и направлялись к зданию тюрьмы, ко мне протиснулся племянник Сяо Гу и шепнул на ухо: "Начнут спрашивать — отвечаем так же, как в Советском Союзе". Я чуть заметно кивнул. Отвечать как в Советском Союзе — означало скрыть мои капитулянтские действия и представить себя как ни в чем не повинного человека, любящего свою страну и народ. Я понимал, что обстановка здесь иная, чем в Советском Союзе, и мою версию следует продумать особенно тщательно, чтобы не попасть в расставленную ловушку. Сяо Гу выразил тогда общее мнение моих племянников и Да Ли, которые жили вместе с ним. Я понял, что они преданы мне, как и прежде. Однако одной преданности явно было недостаточно, необходимо было дать еще и наставления, особенно для Да Ли, который был свидетелем главного звена в моей биографии — бегства из Тяньцзиня на Северо-Восток. Именно он сложил мои вещи перед тем, как я ускользнул из Цзиньюаня, именно он захлопнул крышку, когда я влез в багажник автомобиля. Если бы в один прекрасный день все это раскрылось, кто бы стал верить в историю о похищении, которое якобы совершил Доихара? Дать наставления я мог только во время прогулок, пользуясь единственной законной возможностью встречаться с родственниками. Часть сравнительно молодых заключенных к этому времени начала уже выполнять разную мелкую работу: носить воду, разносить пищу, помогать поварам и т. п. Кроме Жун Юаня, который умер, и врача Хуана, страдавшего ревматизмом, в этом участвовали все мои родственники. На прогулках увидеть всех сразу было непросто — кто-то всегда был занят на кухне или разносил кипяток… Эти люди могли сравнительно свободно перемещаться и выполнять мои поручения. Учитывая сей факт, я велел Сяо Жую прислать ко мне Да Ли. Тот почтительно приблизился ко мне, всем своим видом выражая готовность выслушать мои указания. Понизив голос, я спросил: — Ты еще помнишь историю с отъездом из Тяньцзиня? — На Северо-Восток? Как я складывал вещи, да? — Если здесь начнут спрашивать, как я уехал из Тяньцзиня, говори, что ничего не знаешь. Ты складывал вещи после моего отъезда, понятно? — После? — Да, после! По распоряжению Ху Сыюаня ты отправил мой багаж в Порт-Артур. Да Ли закивал, показывая, что все понял, и удалился. На следующий день со слов Сяо Жуя я узнал, что Да Ли, оказывается, накануне беседовал со служащим тюрьмы Цзя и успел вставить несколько слов и обо мне: мол, на Северо-Востоке я был очень добр к подчиненным, никогда их не бил и не ругал, что в Порт-Артуре я целыми днями сидел взаперти и не встречался с японцами. Мне показалось, что Да Ли даже немного переборщил. Преданность Да Ли меня обнадежила. Почувствовав уверенность в главном, я дал наставления своим племянникам и после этого взялся за автобиографию. В ней я написал о своих предках, о детстве, проведенном в Запретном городе, о том, как императрица Цы Си сделала меня императором, каким образом, "доведенный до отчаяния", я укрылся в японском посольстве, как жил, не враждуя с миром, в Тяньцзине, и наконец, придерживаясь известной всем версии, изложил все о "похищении" и "несчастных днях" в Чанчуне. Помню, закончил я так: "Увидев страдания и горе народа, я был крайне опечален тем, что не в силах облегчить его участь. Я надеялся, что китайские войска придут на Северо-Восток, и мечтал об изменениях в международной обстановке, которые принесли бы Маньчжурии освобождение. В 1945 году эта мечта наконец осуществилась". После нескольких переделок и исправлений автобиография была переписана начисто и подана начальству. Я верил, что любой, прочитав ее, понял бы, что я глубоко раскаялся в своих поступках. Написав автобиографию, я подумал, что одного этого сочинения явно недостаточно для того, чтобы правительство поверило в мою "честность" и "раскаяние". Как же быть? Надеяться на Да Ли и других, которые будут нахваливать меня? Этого мало! Я сам должен добиться практических успехов. При мысли о собственных успехах мне невольно становилось стыдно. С тех пор как я вернулся на родину, если не считать времени в пути и пребывания в Фушуне, "успехи" мои сводились лишь к дежурствам, которые не могли удовлетворить даже меня, не говоря уж о начальстве. Оказывается, после выступлений начальника управления общественной безопасности и начальника тюрьмы каждый из заключенных стремился доказать свою "сознательность", видя в этом путь к спасению. Смешно вспоминать сейчас, как упрощенно люди смотрели на вещи: словно достаточно было одного внешнего усилия, чтобы завоевать доверие властей. Больше всего меня печалило то, что я во всем уступал другим. В то время люди всячески старались проявить себя в учебе, дежурстве, повседневной жизни и снискать расположение местного начальства. В нашей группе "успехами" в учении отличался староста группы Лао Ван. Прежде он был генерал-майором военного трибунала Маньчжоу-Го, несколько лет учился в Бэйпине. Его культурный уровень был достаточно высок, и все новые научные термины он запоминал сравнительно быстро. Три других "офицера", как и я, поначалу с трудом разбирались в понятиях "субъективный", "объективный", однако прогрессировали все же быстрее меня. После изучения темы "Что такое феодализм" каждый из нас должен был написать реферат, то есть своими словами изложить, как он понял тему и что думает о пройденном материале. Во время обсуждения я еще мог кое-как связать два-три слова и сказать ровно столько, сколько знал. Много труднее было написать реферат. По правде говоря, особого смысла в таком учении я не видел. Оно не только не давало мне каких-либо знаний, но, наоборот, вызывало страх перед книгами, раскрывающими суть феодализма. Например, утверждения, что феодальный монарх является первым и самым крупным помещиком, были равносильны вынесению приговора. Если я самый крупный помещик, то должен быть судим не только за измену родине, но и за капитуляцию перед врагом. От волнения рука просто перестала меня слушаться. С трудом успокоившись, я все же написал это "сочинение", списывая откуда только можно. Полистав работы других, я почувствовал, что мои "успехи" никак не смогут удовлетворить начальство. Обязанности дежурного сводились лишь к тому, чтобы трижды в день получать еду, приносить кипяток и подметать пол. Страх перед дежурством исчез. Когда впервые в жизни я попытался сделать что-то для других, произошел курьез: раздавая еду, я чуть не вылил кому-то на голову чашку супа. Теперь, всякий раз, лишь наступала моя очередь, кто-нибудь непременно спешил мне на помощь. С одной стороны, они это делали из добрых побуждений, а с другой — просто не хотели рисковать головой. Моя одежда по-прежнему была неопрятной и грязной, ее все так же чинил и стирал для меня Сяо Жуй. После того как начальник тюрьмы при всех указал мне на мою расхлябанность, меня не покидало смешанное чувство стыда и злости. Я было попробовал заботиться о себе сам, начал стирать свою одежду, но кончилось все тем, что я просто вымок с ног до головы; чувствуя, что по-прежнему не справляюсь с мылом и стиральной доской, я начинал злиться еще больше. Мне было стыдно, что все видели, как я с грязной одеждой и носками жду во дворе Сяо Жуя, который должен был все это выстирать. Через некоторое время я внезапно принял решение попробовать еще раз постирать свою одежду. Ценой неимоверных усилий, обливаясь потом, я выстирал рубашку, но, высохнув, она из белой быстро превратилась в пеструю, словно акварель кисти Чжу Да. Я стоял в растерянности, когда подошел Сяо Жуй, снял "акварель" с веревки, сунул под мышку и тихо сказал: "Это работа не для высочества! Уж лучше Жуй сделает!" Однажды мое внимание привлек происходящий рядом разговор нескольких человек. Они были из камеры, в которой находился Лао Ван — муж моей сестры. Речь шла о пожертвованиях со стороны различных слоев населения на самолеты и пушки для китайских добровольцев. Людям из разных камер, согласно установленному порядку разговаривать не разрешалось, однако слушать разговоры других не запрещалось. Среди них был человек по фамилии Чжан, бывший министр марионеточного правительства. В Фушуне он жил со мной в одной камере. Был у него сын, который отказался жить вместе с ним в Маньчжоу-Го. Он выступал против отца-изменника и даже отказался от его денег. Теперь бывший министр предполагал, что его сын непременно участвует в войне против американского империализма в Корее. Каждый раз при упоминании сына он сильно волновался. Так было и сейчас. — Если правительство еще не конфисковало мое имущество, я хотел бы все пожертвовать для войны в Корее. Раз сыну этого не нужно, мне остается поступить только так! — Как же быть? — Лао Чжан говорил, озабоченно хмуря брови. — Может быть, мой сын там сражается не на жизнь, а на смерть! — Вы хотите слишком многого, — возразили ему. — Вы думаете, что дети изменников могут служить в армии? Очевидно, остальным этот разговор был небезынтересен, поэтому они на некоторое время притихли, а Лао Чжан продолжал: — Ведь наше имущество правительство не конфисковало и даже хранит его. А что если я его пожертвую? — Много ли там? — Кто-то снова засмеялся. — Кроме императора да бывшего премьера имущество остальных немного стоит… Последняя фраза навела меня на мысль. Конечно, ведь у меня еще есть масса всяких драгоценностей и украшений, уж в этом-то никто не сравнится со мной. Кроме спрятанного в двойном дне чемодана, у меня было некоторое количество драгоценностей, которые я не утаил, и среди них — бесценный комплект из трех печатей, искусно вырезанный из трех взаимосвязанных друг с другом кусков драгоценного камня. Эти печати были сделаны для императора Цяньлуна после того, как он оставил трон, и я, чтобы показать собственную "сознательность", решил отдать эти драгоценные печати. Решил и сразу стал действовать. Помню, однажды служащий тюрьмы объявил с караульной вышки о пятой победе добровольцев на корейском фронте. Кто-то из заключенных — не знаю, кто именно, — прослушав сообщение, сразу обратился с просьбой направить его добровольцем на корейский фронт. Вслед за ним с подобной просьбой обратились многие, а некоторые тут же вырывали листки из тетради и писали заявления. Разумеется, начальство не разрешило. Потом я невольно подумал с некоторой завистью: "Эти люди уже проявили "сознательность" без какого-либо риска для себя" — и решил не отставать, не давать опередить себя, чтобы никто не подумал, что я им подражаю. Как раз в этот день тюрьму приехал инспектировать ответственный работник правительства. Сквозь решетку я узнал в нем того самого человека, который в Шэньяне советовал мне не волноваться. "Если принести свои драгоценности этому человеку, эффект будет значительно сильнее", — решил я. Когда он подошел к нашей камере, я низко поклонился и сказал: — Господин начальник, позвольте сказать. У меня есть одна вещь, которую я хотел бы подарить народному правительству… Я вынул драгоценные печати Цяньлуна, чтобы отдать ему. Он закивал, но не взял их. Для меня непонятней всего было то, что, общаясь с работниками тюрьмы — начальником, служащими, надзирателями, поварами, врачами, санитарами, — заключенные остро ощущали, что их положение отличается от прежнего. Здесь они были заключенными, но не теряли чувства собственного достоинства; а в прошлом они хоть и считались знатными аристократами, людьми, стоящими над тысячами других, на самом деле были сущими рабами. И чем больше раздумывали мои племянники, тем отчетливей осознавали, что их молодость прошла бесславно. Когда, возвращаясь на родину, мы остановились в Шэньяне, с нашего поезда сошла одна работница. Охраняя государственное имущество, она получила увечье, а теперь на вокзале ее встречали представители всех слоев населения города. Мои племянники в поезд выслушали историю этой молодой женщины от бойцов государственной безопасности и впервые узнали, что в Китае, оказывается, такая необыкновенная молодежь. Они услышали также рассказы о героизме добровольцев, о подвигах в социалистическом строительстве, и это раскрыло им глаза. Непрерывные сравнения невольно заставили их задуматься над многими вопросами. Все это постепенно привело к тому, что они изменились сами У них появилось серьезное отношение к занятиям, и мало-помалу они стали рассказывать служащим тюрьмы все о своем прошлом. Я сидел, прислонившись к стене, и думал с тоской: "А коммунисты и в самом деле опасны. Каким образом они сумели их так изменить?" Меня немного успокаивало лишь то, что муж сестры и младшие братья еще оставались прежними. Однако это не уменьшало моей тревоги: донесет ли Сяо Жуй на меня властям? Кроме гнева и беспокойства, я ощутил всю трудность положения, в котором оказался. На дне чемодана я спрятал 468 специально отобранных украшений из платины, золота, бриллиантов, жемчуга. Я считал, что этого мне будет достаточно для дальнейшей жизни. Без них я просто не мог бы существовать, даже если бы меня освободили, так как у меня и мысли не было самому зарабатывать на существование. Отдать драгоценности? Я так долго их скрывал, а теперь взять и принести? Это лишь доказывало бы, что раньше я говорил неправду. Продолжать скрывать их? Но о них знал не только Сяо Жуй, знали и все остальные. "Если отдать все самому, то можно рассчитывать на снисхождение" — эти слова то всплывали у меня в памяти, то вновь исчезали. В то время мне казалось, что "коммунисты" и "снисхождение" — понятия несовместимые. И хотя (с тех пор как мы находились в тюрьме) отношение к нам превосходило все ожидания и из газет мы постоянно узнавали о снисхождении к "пяти злам", я по-прежнему ничему не верил. Вскоре после начала "движения против трех и пяти зол" несколько преступников, совершивших ряд крупных хищений, были преданы смертной казни. На страницах газет разоблачалось казнокрадство многих капиталистов, появились сообщения о хищениях, контрабанде, взятках, а также присвоении казенных денег и других преступлениях. Эти сообщения я невольно сопоставлял с самим собой. У меня были свои суждения по поводу таких утверждений, как "зачинщик должен понести наказание", "совершивший преступление под угрозой заслуживает снисхождения", а "отличившийся достоин награды". Мне казалось, что эти примеры великодушия, даже если они абсолютно достоверны, ко мне неприменимы, так как я был "главным зачинщиком" и относился к тем, кого следовало наказывать. Исповедь и снисхождение "Я, Пу И, потерял совесть. Правительство относится ко мне столь гуманно, а я сокрыл эти вещи, нарушил распорядок тюрьмы, нет, нарушил закон государства. Эти вещи не мои, они народные. Только сегодня я понял это и решил больше ничего не утаивать". Я стоял в приемной перед начальником тюрьмы, низко опустив голову. На столе, возле окна, сияли 468 драгоценностей. Если "моя откровенность по собственной инициативе" сможет меня спасти, если политика великодушия подтвердится по отношению ко мне, то пусть они сияют себе на здоровье. Начальник тюрьмы внимательно посмотрел на меня и кивнул: — Садитесь. — В его голосе я услышал нотку надежды. — Вы, наверное, испытываете угрызения совести? — спросил начальник. Я сказал, что все это время не находил себе места. Я боялся признаться, боялся, что за откровенность не получу снисхождения. — Почему же? — Начальник тюрьмы улыбнулся уголками губ. — Не потому ли, что вы император? Я вздрогнул и признался: — Да, начальник. — Ничего удивительного в этом нет. Ваше прошлое не могло не повлиять на ваши взгляды. Я же, со своей стороны, могу лишь повторить: политика коммунистической партии и народного правительства — это политика дела. Коммунисты слов на ветер не бросают. Независимо от социального положения в прошлом, все, кто откровенно признают свои ошибки, могут рассчитывать на снисхождение. Тем, кто успешно проходит перевоспитание, срок наказания может быть снижен, а отличившиеся в работе могут быть удостоены награды. Все в человеке. Свыше года вы скрывали драгоценности, не передавали их властям и нарушали тем самым тюремные порядки. Но раз сегодня, признав свою ошибку, вы сами пришли и откровенно обо всем рассказали, значит, вы раскаялись, и я решил вас не наказывать. Он велел стоявшему за дверью надзирателю разыскать работника камеры хранения и, когда тот пришел, приказал: — Пересчитайте и примите все эти вещи. Выдайте Пу И расписку. Этого я никак не ожидал. Я вскочил с места. — Нет, расписки мне не надо. Если правительство не считает нужным их конфисковывать, я хочу преподнести их в дар. — Все же мы их для вас сохраним. Будьте добры, проверьте опись. Начальник встал, собираясь уходить. — Я ведь давно вам говорил, что для нас более ценными являются люди. С распиской на 468 драгоценных украшений я вернулся в тюремную камеру. Там в это время шел семинар: разбирали проблемы, поднятые в книге "Как Китай стал колонией и полуколонией", которую мы изучали на занятиях. Занятие прервалось, а присутствующие с одобрением отнеслись к моему поступку. — Лао Пу, мы восхищаемся тобой! Теперь они уже не называли меня господином Пу, а обращались, как и ко всем, "лао" — старина. Когда я впервые услышал это обращение, мне оно показалось еще более неблагоразумным, чем "господин". Но сегодня мне было приятно его слышать. — Старина Пу, твой поступок раскрыл мне глаза! — Старина Пу, никогда не думал, что ты такой храбрый. — Старина Пу, спасибо тебе, что своим примером ты позволил мне еще больше увериться в великодушной политике правительства, — и т. д. Замечу, что с тех пор, как я стал стирать и чинить свою одежду, мой внешний вид приобрел еще более неприглядный вид, и уважение ко мне в камере заметно уменьшилось. Некоторые даже за глаза называли меня "бацзаши" (место в Харбине, где раньше торговали всяким тряпьем). В учении я проявлял свое полное невежество, и это вызывало смех заключенных. Иными словами, я хорошо понимал, как выгляжу в их глазах. Теперь же они наперебой хвалили меня, и я был несказанно рад. В тот же день во время отдыха я услышал, как бывший посол Маньчжоу-Го в Японии Лао Юань рассказывал кому-то о случившемся. Лао Юань был человеком крайне проницательным. В мгновение ока он успевал обдумать столько, сколько другим хватило бы на целый день. Его слова глубоко запали мне в душу: — Старина Пу — человек умный. Он сумел сам, по своей инициативе, рассказать об этих украшениях и поступил правильно. На самом деле, такое сколько ни скрывай, все равно не скроешь: правительство легко узнало бы обо всем. У правительства значительно больше сведений о нас, чем мы думаем. Вспомните газетные материалы судебных дел по борьбе против "трех и пяти зол", и вы сразу поймете. Миллионы людей снабжают правительство информацией. Даже то, о чем вы давно забыли, превращается в материал и оказывается в руках правительства. По его словам, мое вранье в автобиографии теперь вряд ли удастся скрыть. Все это было так, но пока надо мной не висела угроза, я никак не мог на это решиться, Теперь, как только в газетах появлялось слово "снисхождение", я прочитывал весь материал с начала до конца. Движение против "трех и пяти зол" приближалось к концу. Стали появляться многочисленные сообщения о прекращении судебных дел. Лао Ван в прошлом был судьей, и я нередко изучал с ним опубликованные в газетах судебные материалы. Позднее, когда мне велели написать о преступлениях японских захватчиков на Северо-Востоке, я стал думать по поводу всего этого еще больше. Готовясь к рассмотрению дел японских военных преступников, китайское правительство приступило к необходимым расследованиям и призвало военных преступников Маньчжоу-Го представить сведения о злодеяниях японских бандитов на Северо-Востоке. Кто-то задал служащему тюрьмы вопрос: "Можно ли писать не только о японских бандитах, но и о других?" Тот ответил: "Конечно, можно. Только главное — это все же преступления японских бандитов". Я невольно забеспокоился: о каких "других" он намерен написать? Другие, конечно, китайцы, а среди них самый большой преступник, конечно, я! Не захотят ли и мои родственники написать немного о "других"? Военные преступники Маньчжоу-Го с энтузиазмом взялись за дело. В нашей группе в первый же день было написано свыше десяти обвинений. Староста Лао Ван собрал написанное и с удовлетворением отметил: — Неплохо! Завтра напишем еще столько же. — Жителей бы попросить, вот уж кто напишет, — вставил кто-то. — Конечно, правительство и их опросит, — сказал Лао Ван. — А ты как думаешь, старина Пу? — Я думаю, что непременно опросят. Не знаю только, будут ли собирать сведения и о других тоже. — Если и не будут, все равно кто-нибудь напишет о нас. Население ненавидит таких, как мы, не меньше, чем японцев! Ужин разносил Да Ли. Мне показалось, что он чем-то рассержен. Он не стал ждать, пока я возьму чашку с едой, поставил ее на пол и ушел. Я сразу же вспомнил, как он помогал мне влезать в багажник, когда я удирал из Тяньцзиня. Мы писали весь следующий день. А на третий день, когда мы дописывали последние страницы, вдруг со стороны лестницы послышались голоса. Обернувшись, я увидел незнакомого человека средних лет, следовавшего за начальником тюрьмы. Я понял, что с инспекцией прибыло высокое начальство. Инспектор осматривал каждую камеру и с непроницаемым взглядом выслушивал надзирателя, который сообщал имена преступников. Он был в штатском, но подтянутая фигура, строгое лицо и скупые спокойные движения выдавали в нем военного. Ему было около пятидесяти. — А чем вы занимаетесь? — спросил он, остановившись у нашей камеры и глядя прямо на меня. Голос его оказался неожиданно мягким, на лице появилась улыбка. Я встал и сказал, что пишу о преступлениях японских бандитов. Он поинтересовался, о каких преступлениях мне известно. Я рассказал историю, слышанную раньше от Гун Цзисюя, о массовом истреблении рабочих, строивших секретный объект. Улыбка исчезла с его лица, а глаза стали необычайно строгими. — Эта история меня потрясла, я не думал, что японцы так жестоки, — сказал я. — А почему вы не заявили японцам протест? — Он пристально посмотрел мне в глаза. Он был разгневан, и я, поспешно опустив голову, тихо произнес: — Я… не смел. — Не смели, боялись? — Не ожидая ответа, он продолжал: — Да, страх! Страх может сильно изменить человека! — Последнюю фразу он снова произнес ровным спокойным голосом. — Я виноват и признаю свою вину перед народом, но мне ее не искупить, даже если бы я умер десять тысяч раз! — Не сваливайте всю ответственность на себя. Вы отвечаете только за то, что совершили сами. Нужно придерживаться фактов, от своего не уйдешь, а чужое никто не припишет. Я продолжал говорить о том, что моя вина очень велика, что я тронут тем, как относится ко мне правительство, что я уже осознал свою вину и твердо решил перевоспитаться. Я не знал, слушает ли он меня, но только видел, как он осмотрел каждый угол в нашей камере, да еще попросил одного из заключенных показать ему стакан для полоскания рта. Когда я закончил, он покачал головой и сказал: — Нужно придерживаться фактов. Достаточно сейчас признать вину и раскаяться, чтобы в дальнейшем рассчитывать на снисхождение. Коммунисты не бросают слов на ветер и придают большое значение фактам. Народное правительство ответственно перед народом. Вы должны проявить себя делами. Он пролистал все, что я написал, и направился к соседней камере. Однажды я сушил во дворе выстиранную одежду и вдруг заметил приближающихся Да Ли, Сяо Жуя и еще кого-то из служащих тюрьмы. Постояв около клумбы, они распрощались друг с другом. Сяо Жуй пошел в моем направлении. Я хотел было поздороваться с ним, но он, даже не взглянув на меня, прошел мимо. У меня невольно возникли подозрения: в чем дело? Неужели они решились на разрыв? Вернувшись в камеру, я отыскал старые газеты, специально выбрал те, где были сообщения и статьи о принципе снисхождения в борьбе против "трех и пяти зол", и заново просмотрел их. В это время подошел Лао Ван и спросил: — Ты что делаешь? Изучаешь борьбу против "трех и пяти зол"? — Нет, больше не изучаю! — Я отложил газеты и набрался решимости. — Я вспомнил кое-что из прошлого. Раньше я не понимал того, что делал, а теперь увидел, что это настоящее преступление. Что если я напишу об этом? Как ты считаешь? — Напиши! Конечно, напиши! — Понизив голос, он добавил: — Опять же, в руках правительства достаточно сведений о нас. Все-таки лучше рассказать об этом самому. И я написал все как было: и о моей деятельности в Тяньцзине, и о связях моей клики с японцами, а также описал истинную картину моей связи с Доихарой. Через два дня староста Лао Ван сказал мне, что начальство читало мое "сочинение" и считает, что я сделал значительный шаг вперед и заслуживаю похвалы. Склеиваю бумажные коробки В конце 1952 года мы выбрались из дома с железными решетками и поселились в новом, просторном жилище. Здесь были новые постели, столы, скамейки, светлые окна. Я стал реально ощущать "перевоспитание", о котором говорил начальник. К тому же после моей исповеди я не только не был наказан, но получил даже благодарность. Я стал заниматься более добросовестно. В то время я понимал процесс "перевоспитания" весьма упрощенно; мне казалось, что достаточно прочесть некоторые книги, понять их смысл — и процесс перевоспитания завершен. Позднее я понял, что это совсем не так. Например, книгу "Что такое феодальное общество?" я читал в конце 1950 года и начале 1951 года, однако, не начни я тогда приобщаться к труду (труду в жизни и на производстве), я бы до сих пор не смог понять, что реально представляет собой феодальная система. Лишь спустя более чем два года после чтения этой книги, а именно в 1953 году, я смог дать себе ответ на этот вопрос. Весной 1953 года администрация тюрьмы установила связь с Харбинской фабрикой карандашей. Теперь часть бумажных коробок для карандашей мастерили заключенные. Четыре часа в день мы занимались и четыре — работали. Раньше я не то что коробки, карандаша ни разу сам не очинил. Единственное, что я помнил, — это марки: "Венера" — с изображением безрукой женщины, немецкие карандаши с изображением петуха и т. д. Я никогда не обращал внимания на коробки, в которых они были, и тем более не знал, сколько нужно труда, чтобы склеить их. Чувство новизны скоро исчезло, и на душе стало так противно, словно вся она была измазана клеем. Пока я еле справлялся с одной коробкой, причем трудно было определить, коробка это или что-нибудь еще, другие успевали склеить несколько. — Как ты умудрился склеить такое? — спросил бывший начальник военного госпиталя в Маньчжоу-Го Лао Сянь, разглядывая со всех сторон мое произведение. Он взял коробку в руки. — Почему она не открывается? Что это за штука? Лао Сянь был сыном великого князя Су по имени Шань Пи. В детстве он со своими братьями и сестрами получил японское воспитание. Сам Лао Сянь вырос в Японии, где изучал медицину. Цзинь Бихуэй (японское имя Кавасима Ёсико) была его младшей сестрой, а Цзинь Бидуй — мэр Харбина во времена Маньчжоу-Го — младшим братом. В его доме постоянно толпились различные отщепенцы — сторонники сближения с Японией. Увидев меня впервые в Советском Союзе, он, рыдая, упал передо мной на колени и воскликнул: "Наконец раб увидел своего хозяина!" А теперь он жил вместе со мной и больше всего ему нравилось ко мне придираться. Объяснялось это тем, что он был жесток, легко ввязывался в споры, но переспорить никогда никого не мог. У меня же не хватало мужества вступать с ним в дискуссии, в работе я многим уступал, вот и превратился в объект, на который он изливал свою желчь. Зависть, разочарование, обиды — все смешалось. А тут еще реплика вечно вмешивающегося не в свое дело Лао Сяня. Вокруг моего изделия собралась целая толпа, посыпались язвительные шуточки. Я подошел, вырвал коробку из рук Лао Сяня и бросил ее в кучу с отходами. — Что?! Ты нарочно брак выдаешь? — Лао Сянь вытаращил на меня глаза. — Как нарочно? Она не так уж плоха, чтобы ее нельзя было использовать, — пробормотал я, вытащил коробку из кучи и положил вместе с готовой продукцией, что еще больше подчеркнуло безобразие моего "произведения". — Куда ни клади, а все равно брак! От таких слов я чуть не затрясся от злости. Я не выдержал и грубо отпарировал: — Ты больно храбр со мной. Сильных боишься, а слабых обижаешь! Эта фраза задела его за живое. Он мгновенно покраснел и заорал: — Кого я обижаю? Кого боюсь? Все еще воображаешь, что ты император и другие должны во всем тебе потакать?.. К счастью, никто не обращал на него внимания. Подошел староста группы, успокоил его, и только тогда он перестал орать. К сожалению, дело на этом не кончилось. Лао Сянь был не из тех, кто легко шел на мировую. На следующий день Лао Сянь выбрал себе место рядом со мной. Только мы начали клеить, как он стал придирчиво разглядывать мою работу. Я повернулся к нему спиной. И хотя мои успехи в этот день нельзя было сравнить с работой других, все же прогресс был налицо. Вечером тюремное начальство купило нам сладостей на деньги, которые были заработаны накануне. Впервые я ощутил плоды своего труда (хотя мои успехи были самыми незначительными). Казалось, что моя доля сладостей была вкусней, чем все, что мне когда-либо приходилось есть раньше. — Пу И, у тебя сегодня неплохие успехи, да? — спросил Лао Сянь. — Ничего, обошлось без брака, — ответил я в тон. — Гм… все-таки лучше быть поскромней, — сказал он с холодной усмешкой. — Значит, если сказать, что нет брака, это нескромно? — Душа у меня пылала от гнева, сладости уже не казались такими вкусными. Наибольшее отвращение вызывала манера Лао Сяня придираться к человеку тогда, когда тот был в хорошем настроении. — Если у меня хоть раз будет брак, можешь обзывать меня как хочешь! Я думал остановить его этой фразой и больше не обращать на него внимания. Но неожиданно он подошел к моей кучке готовых изделий, вынул из нее одну коробку и, подняв над головой, обратился ко всем: — Полюбуйтесь! Я поднял голову и чуть не подавился — фабричный ярлык на коробке был приклеен вверх ногами. Мне хотелось просто схватить эту коробку и швырнуть в его уродливую физиономию, но я сдержался и пробормотал: — Думай что хочешь! — Ого! Характерец! Все еще мнишь себя вонючим императором! — Он повысил голос. — Я критикую тебя, желая добра. Подумай об этом! — Он услышал за дверью шаги надзирателя, и голос его зазвучал еще громче: — Ты все еще мечтаешь в будущем стать императором? — Ты просто городишь чепуху! — ответил я зло. — Я глупее тебя, уступаю тебе в работе, я от природы хуже тебя. Этого довольно? Все уже повскакали со своих мест, чтобы разнять нас. В большой просторной комнате нас помещалось восемнадцать человек. Кроме меня в ней жили три бывших министра и четырнадцать офицеров. Старостой группы был бывший офицер Лао Вэй. Одним из трех бывших министров был Чжан Цзинхуэй. Это был уже дряхлый старик, который не мог ни учиться, ни работать. Разговаривать он не любил. В этот вечер все, кроме Чжан Цзинхуэя, приняли участие в обсуждении "дела о бумажных коробках". Некоторые говорили Лао Сяню, что если уж он взялся критиковать, руководствуясь добрыми побуждениями, незачем было так громко кричать, другие критиковали меня — испортил коробку, нужно признать свою вину, а не проявлять свой характер; Лао Го, монгол по национальности, считал, что поведение Лао Сяня с самого начала было неправильным и нет ничего удивительного, что Пу И рассердился. Бывший командир полка — друг Лао Сяня возразил, заметив, что Лао Го смотрит на людей сквозь розовые очки; кто-то предложил обсудить этот вопрос на субботнем собрании, посвященном критике нашего быта. Стоял галдеж, и никто друг другу не уступал. В самый разгар споров я увидел, как "командир полка" дернул за руку орущего с пеной у рта Лао Сяня. Другие тоже замолчали. Я оглянулся: оказывается, в комнату вошел служащий тюрьмы Ли, заведовавший нашей учебой. Прежде вопросами учебы заведовал начальник отделения Ли, который впоследствии перешел на другую работу. Вновь прибывший на эту должность был его однофамильцем, и так как все привыкли называть его предшественника "завучем", то и его стали называть "завучем". Он поинтересовался у старосты, почему стоял такой шум. Лао Вэй ответил: — Разрешите доложить!.. Это все началось из-за испорченной коробки… Сотрудник Ли взял мою коробку с наклеенной вверх ногами этикеткой, посмотрел на нее и сказал: — И стоило об этом так шуметь? Этикетка приклеена вверх ногами, экая важность! Наклейте поверх нее еще одну, как следует, и дело с концом! Все притихли, словно в рот воды набрали. Но этим дело не кончилось. Прошло несколько дней. Ответственный за распределение материала для производства коробок Сяо Жуй сообщил нам, что другие группы хотят начать трудовое соревнование и спрашивают, примем ли мы участие. Мы выразили согласие. Сяо Жуй сообщил еще одну новость. Оказывается, Сяо Гу в своей группе придумал быстрый способ склеивания коробок. Дно и крышка у них составляли одно целое. В результате производительность увеличивалась более чем вдвое. Мы поняли, что нельзя участвовать в соревновании, не придумав способ повысить производительность труда. В то время мы часто читали в газетах заметки о внедрении технических новшеств. Например, метод работы Хао Цзяньсю, поточный метод производства и т. д. Кто-то из нас предложил создать поточную линию. Каждый должен был заниматься только своей операцией — один намазывает клейстер, другие склеивают коробки, третьи обклеивают их бумагой, четвертые наклеивают этикетки, образуя таким образом непрерывную поточную линию. Все единодушно согласились попробовать. Я тоже очень обрадовался, так как при таком способе работать было несколько легче. Прежде все процессы выполнялись одним человеком и легче было допустить брак. Однако новым методом мы проработали недолго. Как только коробки попадали ко мне, быстро образовывалась гора, и ни о каком потоке не могло быть и речи. И снова это обнаружил Лао Сянь. — Из-за ошибки одного человека страдает коллектив. Как же быть? — Он нарочно принял озабоченный вид. На этот раз я не сказал ему ни слова. Я сидел напротив груды изделий, которые следовало оклеить блестящей бумагой, с таким же тупым видом, с каким раньше стояли люди у входа в дворцовую палату Янсиньдянь в ожидании приказа войти. Когда я услышал от одного из заключенных, следовавших за мной по поточной линии, что моя работа не соответствует стандарту и что процент брака неминуемо возрастает, я понял — ни справедливый Лао Го, ни сотрудник Ли не захотят выступить против нападок Лао Сяня. В конце концов я вышел из "поточной линии" и стал выполнять другую работу. С тех пор как меня разлучили с семьей, я еще раз испытал всю горечь одиночества. На этот раз мне было особенно тяжело. Словно раздетый донага, я стоял перед всеми, и это было невыносимо. Особенно радовался Лао Сянь. На его лице, похожем на корку апельсина, появилось выражение злорадства и мести. Проходя мимо меня, он еще нарочно кашлянул. Я готов был лопнуть от злости. Очень хотелось найти сочувствующего и поговорить с ним, но в группе все были заняты, и ни у кого не было желания заниматься со мной разговорами. Тут я еще простудился, и на душе у меня стало совсем тоскливо. Ночью мне снился кошмар. Конопатое, как кожура апельсина, лицо всюду преследовало меня и злобно твердило: "Ни на что ты не годен! Ты можешь только ходить и просить милостыню". Потом я увидел себя сидящим на мосту на корточках, как "обезьяны, охраняющие мост", о которых мне в детстве рассказывали евнухи. Внезапно кто-то протянул руку и сильно надавил на голову. Я проснулся. В сумраке я увидел прямо перед собой человеческую фигуру в белом, которая потрогала рукой мой лоб и сказала: "У вас сильный жар. Не беспокойтесь. Дайте я вас осмотрю". У меня кружилась голова, кровь стучала в висках. И лишь придя в себя, я понял, что случилось. Оказывается, надзиратель услышал, что я во сне разговаривал и стонал. Он хотел меня разбудить, но не сумел и сразу сообщил о моей болезни начальнику. Тот послал за доктором Вэнем. Доктор измерил мне температуру, а сестра сделала укол. Я быстро заснул и не слышал, как они ушли. Я целых полмесяца болел; каждый день приходили врач и сестра, и я постепенно стал выздоравливать. В эти полмесяца большую часть времени я спал, не занимался, не работал и целыми днями думал о своих делах, передумав больше, чем за прошедшие несколько лет. Я перебрал в памяти все, начиная от бумажных коробок и кончая страшным лицом императрицы Цы Си, при виде которого я когда-то разревелся. Раньше смутные воспоминания о ней вызывали у меня только страх, теперь же я ее ненавидел. Почему она избрала императором именно меня? Я был невинным, неразумным ребенком; ничуть не более одаренным, чем Пу Цзе. Но, будучи избранным императором, я воспитывался словно в плотно закупоренном сосуде. Никто не дал мне даже элементарных знаний и жизненных навыков, и теперь я ничего не понимал, ничего не умел. По своим знаниям и способностям я не только не мог сравниться с Пу Цзе, но, боюсь, даже с ребенком. Люди надо мной смеялись, я терпел обиды от таких, как Лао Сянь, но если бы мне позволили жить самостоятельно, я просто не знаю, смог бы я существовать или нет. Разве не были виноваты Цы Си, князья и министры в том, что я стал таким? Прежде всякий раз, когда я слышал, как другие смеялись надо мной или указывали на мою беспомощность, я весь загорался ненавистью. Я ненавидел людей за их придирки, я ненавидел даже народное правительство за то, что оно держало меня взаперти. Теперь я понял, что был не прав. Жизнь доказала, что я был действительно смешон, беспомощен, невежествен. Раньше я ненавидел племянников за их слишком пренебрежительное отношение ко мне, за то, что они не признавали мой авторитет, однако теперь я стал понимать, что во мне действительно не было ничего достойного уважения. Например, однажды мы ели "баоцзы"; мне они показались очень вкусными. Надзиратель Ван спросил: "Вам нравится душистый лук?" Я ответил, что никогда его не ел, не знаю, что это такое. Все начали смеяться: "Ты ведь ешь душистый лук!" Получилось, что я даже не знал, что ел, принимая изображение божества за собственного предка, — о какой "мудрости" могла идти речь! Как же люди могли не смеяться надо мной? Монгол Лао Чжан — сын Бабучжаба, поднявшего в первые годы республики мятеж в Монголии, как-то сказал мне, что вся его семья поклялась поддерживать меня в реставрации монархии, а его мать поклонялась мне как божеству. Он сказал: "Как жаль, что она умерла. А то я непременно рассказал бы ей, что за мусор этот Пу И!" И раз я на самом деле не был божеством и действительно ничего не умел и ничего не знал, стоило ли обижаться, что люди говорили подобное? Я обвинял императрицу Цы Си и ее окружение, винил самого себя. У меня появилась новая ненависть — ненависть к Запретному городу, на фоне которого даже Лао Сянь и ему подобные не казались такими уж врагами. Я почти выздоровел. Однажды меня вызвал к себе на беседу начальник тюрьмы. Он справился о моем здоровье и, возвращаясь к моему спору с Лао Сянем, спросил, сержусь ли я еще. Я коротко рассказал ему о происшедшем и в заключение добавил: Тогда я действительно был раздражен, но теперь я не сержусь. Я просто ненавижу свою беспомощность. Я ненавижу тех, кто был в пекинских дворцах. — Очень хорошо, что вы уже осознали собственные слабости. Это успех! Не стоит печалиться из-за этого. Достаточно захотеть — и беспомощность обернется умением. Очень важно, что вы нашли причину своей беспомощности. Подумайте над тем, почему все эти князья и сановники так вас воспитали? — Они думали только о себе, — сказал я. — Не обращали на меня внимания, заботились о себе, и только! — Боюсь, что это не совсем так, — улыбнулся начальник. — Разве вы можете сказать, что Чэнь Баошэнь и ваш отец желали вам зла и намеренно вредили вам? Я не знал, что ответить. — Вы можете не торопясь подумать над этим. И если поймете, то извлечете большой урок из случившегося. Вопрос этот терзал меня еще долго после того, как я вернулся от начальника. К тому моменту, как я впервые после болезни принял участие в собрании по самокритике, я уже успел несколько раз переосмыслить свое прошлое. Я не мог получить ответа на мучивший меня вопрос и от этого злился еще больше. На совещании некоторые критиковали Лао Сяня, говорили, что он недоброжелателен к людям и всегда нарочно нападает на меня. С этим согласились больше половины присутствующих. Некоторые даже причину моей болезни свалили на него; отмечалось к тому же, что он оказывает дурное влияние на всеобщее перевоспитание. Лао Сянь растерялся, лицо его стало пепельно-серым, и он, заикаясь, стал каяться в своих ошибках. Я не проронил ни слова, продолжая думать о своем. Кто-то предложил выслушать на этот счет мое мнение. Лицо его побледнело еще больше. — Мне нечего сказать! — произнес я тихо. — Я только ненавижу собственную беспомощность. Все были сильно удивлены. У Лао Сяня даже отвисла челюсть. Я же внезапно повысил голос и чуть ли не перешел на крик: — Я ненавижу! Я ненавижу места, где я вырос! Я ненавижу эту дьявольскую систему! Что такое феодализм? Все, что с детства калечит человека, и есть феодализм! Спазмы перехватили горло, и я больше не мог сказать ни слова. Все сразу о чем-то заговорили, но я уже ничего не слышал… Приезд следователей С конца 1953 года мы три месяца изучали работу "Об империализме" и лишь в марте 1954 года вновь вернулись в Фушунь. Вскоре в тюрьму прибыла рабочая группа следственных органов, и начался допрос военных преступников. Позднее я узнал, что правительство провело тщательную подготовку и организовало большие силы для расследования злодеяний японских военных преступников и военных преступников Маньчжоу-Го. В Фушунь для допроса была переведена большая группа японских военных преступников. Правительство готовило материал в течение нескольких лет. Было собрано около двухсот следственных работников, которые перед начатом работы прошли политическое и специальное обучение. Японские военные преступники находились в третьем, четвертом и седьмом бараках, и нам было неизвестно, что происходило там. Следствие по делу военных преступников Маньчжоу-Го началось в конце марта большим собранием. Это следствие — для преступников оно означало изобличение других и собственные признания — было в основном завершено к концу года. На собрании выступил ответственный сотрудник рабочей группы. Он сказал: "Эти несколько лет вы занимались, анализировали свои поступки, и теперь наступил момент признания своей вины. Правительство считает необходимым расследовать до конца ваши преступления. Вы должны правильно оценить свое прошлое, чистосердечно рассказать о своих преступлениях, а также изобличить преступления японских военных преступников и китайских предателей. Независимо от того, рассказываете ли вы о своих преступлениях или изобличаете других, вы должны быть правдивы и откровенны, ничего не преувеличивая и не преуменьшая. Окончательное решение правительства по вашему делу будет зависеть от совершенных вами преступлений и от вашего поведения на суде. Правительство великодушно к чистосердечному признанию и сурово ко лжи и обману". На этом же собрании начальник тюрьмы огласил новые тюремные правила: воспрещалось обмениваться информацией по делам следствия, воспрещалось передавать записки и письма из одной камеры в другую и т. п. С этого дня во время ежедневных прогулок каждая группа выходила во двор по очереди, встречаться с людьми из другой группы было практически невозможно. После общего собрания все группы вернулись в свои камеры для проведения дискуссии. Каждый выразил желание быть до конца откровенным, изобличить других, признать свои преступления, чтобы заслужить снисхождение. Некоторые говорили, что давно мечтали об этом дне, только бы суд состоялся, тогда и срок наказания определится. Были и такие, например Лао Сянь, которые говорили, что верят в политику великодушия, но по их возбужденным лицам было видно, что говорят они неискренне. Глядя на серое лицо Лао Сяня, я был далек от того, чтобы злорадствовать. Наоборот, его волнение передалось и мне. Ведь если обеспокоился такой, как Лао Сянь, бывший "начальник военного госпиталя", то каково же было мне — "императору"! Однако, что бы там ни было, мое положение отличалось от положения Лао Сяня. Он еще решал, говорить ему или нет о своем прошлом. Я же о главном уже рассказал и размышлял над тем, как заставить следственных работников поверить, что я давно уже признал свою вину. С этой целью я решил заново переписать свою автобиографию, систематизировав ее и дополнив подробностями, и одновременно, по мере возможности, написать все, что я знал о преступлениях японских военных преступников. На собрании группы я заверил всех, что сделаю это. Однако полностью осуществить обещанное было вовсе не так просто. Когда я стал писать о последних днях Маньчжоу-Го и объявлении Советским Союзом войны Японии, я вспомнил следующее обстоятельство. В те напряженные дни я очень боялся впасть в немилость к японцам и ломал голову над тем, как мне добиться полного доверия командования Квантунской армии. Получив известие об объявлении войны, я без чьих бы то ни было указаний в ту же ночь позвал к себе Чжан Цзиньхуэя и начальника главной канцелярии Такэбэ и отдал им "приказ" срочно провести мобилизацию и всеми силами поддержать японскую императорскую армию против наступления советских войск. Как мне быть? Ведь я действовал так вовсе "не по настоянию японцев" (тогда Ёсиока, сказавшись больным, не появился). Вообще ничего не писать — но едва ли другие не знают об этом. А если написать, не вызовет ли это подозрения у следователей? Поверят ли они, что я во всем всегда подчинялся распоряжениям Ёсиоки? В таком случае вся моя автобиография перестанет что-либо значить. Наконец я решил, что не буду писать слишком много. Если я не упомяну что-нибудь, ничего не произойдет. Пусть и это будет на счету Ёсиоки. Как оказалось, я мог написать очень немного, поэтому старался излагать все подробно. Покончив с собственными признаниями, я взялся за изобличение других преступников. Отдав материалы, я ожидал известий от следователей и гадал, как будет проходить допрос. Похожи ли следователи на работников тюрьмы? Злые ли они? Будут ли применять пытки? В моем представлении допрос преступника был невозможен без жестокостей. Во дворцах Запретного города, наказывая провинившихся евнухов и слуг, я неизменно применял пытки. Я боялся смерти, но еще больше я боялся пыток. И дело тут было вовсе не в боли. Я готов был умереть даже от оплеухи, которые в прошлом сам раздавал своим подданным. Я считал, что в тюрьме у коммунистов невозможно не страдать от жестокого обращения, поэтому отношение к нам в тюрьме вызывало удивление и было для нас непостижимым. Заключенных здесь не били, не оскорбляли, уважали человеческое достоинство каждого. Так было в течение всех трех с лишним лет, и поэтому у меня не должно было быть каких-либо опасений, но каждый раз стоило мне только подумать о допросе, как спокойствие мое куда-то исчезало. В моем представлении допрос есть допрос, преступник не может быть единодушен со следователем, а следователь не может верить преступнику. Когда положение станет критическим, следователь, пользуясь властью, естественно, применит силу, в чем можно было не сомневаться. В таких мучительных раздумьях прошло более десяти дней. Я не мог спокойно ни спать, ни есть. Наконец этот день наступил. Пришел надзиратель и сообщил, что я вызываюсь на беседу. Меня провели по главному коридору в одну из комнат. Она была метров десяти, с большим письменным столом посередине. Перед ним был маленький чайный столик. На нем стояли чашки, чайник и пепельница. За письменным столом сидели два человека средних лет и молодой человек. Они знаком предложили мне сесть на стул рядом со столиком. — Ваше имя? — спросил человек средних лет. — Айсинь Цзюело Пу И. Он спросил у меня возраст, происхождение и пол. Перо молодого человека со скрипом двигалось по бумаге вслед за моими словами. — Мы прочли написанное вами признание, — сказал тот, который был старше, — и нам хотелось бы послушать, что вы скажете лично. Вы можете курить. Итак, началось. Человек средних лет расспрашивал меня о моей жизни; его интересовало все — начиная с детства и заканчивая моим арестом. Когда я рассказал о себе, он кивнул, и, казалось, был удовлетворен. — Хорошо, пока остановимся на этом. Потом у следователя Чжао, возможно, будут вопросы к вам. В общем, атмосфера допроса оказалась для меня крайне неожиданной. Вопрос о предательстве меня больше не беспокоил. На следующем допросе, увидев в комнате только одного следователя Чжао, я невольно был разочарован. Сидя перед следователем и внимательно глядя на его молодое лицо, я думал: "Сумеет ли он разобраться во всем до конца? Сможет ли поверить, что я говорю правду? Он в том возрасте, когда чувство справедливости незыблемо. Что у него за характер? Если кто-нибудь начнет наговаривать на меня, кому он поверит?" — У меня есть вопрос, который я хотел бы вам задать, — прервал он ход моих мыслей и спросил о процедуре издания указов и манифестов в период Маньчжоу-Го. Я рассказал, как это происходило. Расспрашивая меня об одном из манифестов, он спросил, за сколько дней до его опубликования я видел его. Я не мог вспомнить. — Наверное, за день, за два, а могло быть за три, нет, за четыре… — Не надо отвечать сразу, — сказал он. — Подумайте, вспомните, а потом скажете. Сейчас поговорим о другом… По другому вопросу я тоже не мог что-то вспомнить, сбился и волей-неволей стал волноваться: "Я опять не сумел вспомнить; как будто я нарочно не хочу говорить. Сейчас он разозлится!" Но он и не думал злиться. — Оставим это пока. Вспомните — расскажете. Потом я полностью доверился этому человеку. Уже не помню, какой это был допрос по счету. Следователь Чжао вынул написанный мною изобличающий материал, положил передо мной и спросил: — Вы здесь пишете, что в соответствии с планом японских военных преступников, и в частности, заместителя начальника главной канцелярии Маньчжоу-Го Фуруми Тадаюки, японские агрессоры за год награбили в Маньчжурии 16 миллионов тонн зерна. Это сказано не очень конкретно. Действительно ли за год? Какой год? Откуда вам известна эта цифра? Расскажите подробнее. Откуда я мог знать? Я случайно услышал об этом из разговора двух бывших министров, находившихся со мной в одной камере. He мог же я ему это сказать. Я начал говорить, что японские бандиты грабили в Маньчжурии все, что могли, а зерна брали столько, сколько выращивалось. Здесь следователь меня прервал: — Сколько, по-вашему, в Маньчжурии производилось зерна в год? У меня словно отнялся язык, и я не мог выговорить ни слова. — На чем основано ваше изобличение? Я понял, что окончательно запутался, и рассказал об источнике своих сведений. — В таком случае вы сами верите в то, что здесь написали? — Я… Нет, не уверен. — О! Вы даже сами не верите! — Следователь удивленно посмотрел на меня. — Зачем же тогда пишете? Я не знал, что сказать. Тем временем он надел на авторучку колпачок, прибрал на столе бумаги и книги — толстые маньчжурские "Ежегодники" и "Правительственные сообщения". Было очевидно, что он не ждет от меня ответа. Допрос он закончил такими словами: — И от себя, и от других нужно требовать только правду. Я молча смотрел на этого человека, который был моложе меня на десять с лишним лет. В глубине души я согласился с ним, так как всегда боялся, что другие начнут распространять обо мне разные слухи, сильно преувеличивая. Когда я вышел из комнаты, где проходил допрос, меня внезапно поразила одна мысль: "Все ли следователи так объективны, как этот? А если один из них не такой и именно он получит изобличающий меня материал, что тогда?" На этот вопрос я получил ответ очень скоро. Несколько позднее сосед по койке Лао Юань рассказал нам аналогичную историю. Он как-то подсчитал сам, привел цифры по стали, разграбленной японцами на Северо-Востоке. Следователь не поверил, дал ему карандаш и велел подсчитать, сколько нужно руды на производство такого количества стали и сколько ежегодно добывается руды в каждом руднике Северо-Востока… "У него с собой были документы по природным ресурсам Маньчжурии", — сказал в заключение Лао Юань. Я теперь понял, зачем на столе у следователя Чжао лежали такие книги, как "Ежегодники", "Сводки" и т. д. Рабочая группа для проверки каждого сведения привлекла к работе сотни человек, которые более чем за год объездили многие селения, перевернули тонны архивных материалов. Это мне стало известно лишь тогда, когда я ставил свою подпись под заключениями следователей. Мне было неловко перед молодым следователем за то, что я был так глуп и думал, что он мне не верит. Я написал ему письмо с извинениями. "Ситуация не так уж опасна", — думал я, посылая письмо. Страдания и ненависть жителей Северо-Востока Я никогда прежде не слышал конкретных рассказов о бедствиях, причиненных населению Северо-Востока японскими агрессорами, да меня это и не интересовало. Я кое-что знал о ненависти народа, однако думал, что это больше касается населения Северо-Востока и японцев, а ко мне не имеет никакого отношения. Прошел десяток лет, и лишь теперь я словно пробуждаюсь ото сна и начинаю понимать подлинную серьезность случившегося. Член рабочей группы как-то специально рассказал нам о результатах частичного расследования преступлений японских захватчиков Маньчжурии. Я несколько усомнился в том, что услышал. Он перечислил некоторые статистические данные, например число убийств, и среди них — число массовых убийств гражданского населения; назвал площади, засеянные опиумом, количество людей, куривших его, а также сумму прибылей от торговли им… Это были страшные цифры. Еще больше заставили нас ужаснуться описания массовых убийств и кровавых трагедий. Волосы вставали дыбом от того, что я слышал, но про себя я думал: "Неужели так было в действительности? Если все это правда, как же могло случиться, что среди моих младших братьев, младших сестер, племянников, подданных не нашлось ни одного, кто бы рассказал мне об этом?" И только позже, участвуя в общем собрании японских военных преступников, я перестал сомневаться в услышанном. Тогда впервые мы увидели японских заключенных. Из газет было известно, что японские военные преступники в Фушуне составляли лишь часть арестованных в Китае. Судя по собранию и более поздним сообщениям об их освобождении, вынесении приговора и непрерывно поступающим известиям, мы поняли, что среди этих преступников произошли непостижимые изменения. Об этом я еще скажу дальше. А сейчас о собрании. Хотя на нем и присутствовало тюремное начальство и члены рабочей группы, само собрание фактически было организовано "учебным комитетом" самих заключенных. Этот "учебный комитет" и был призван контролировать жизнь и учебу заключенных и был создан после того, как большая часть японских военных преступников осознала свои ошибки. На этом собрании выступили несколько японских военных преступников, которые рассказали о своем перевоспитании, а также откровенно признали свои многочисленные преступления. Некоторые выступили с разоблачением других. Привлекая факты, они отвечали на центральный вопрос — совершил ли японский империализм в Китае преступления. Мы, военные преступники Маньчжоу-Го, присутствовали на собрании в качестве слушателей. Все откровения и изобличения произвели на нас глубокое впечатление, но особенно потрясли нас признания Фуруми Тадаюки — бывшего заместителя начальника главной канцелярии и начальника жандармерии Маньчжоу-Го. Фуруми Тадаюки был любимчиком военного министерства Японии. Вместе с Такэбэ Рокудзо (начальником главной канцелярии) они выполняли указания Квантунской армии и, пользуясь положением фактических диктаторов, намечали и осуществляли контроль и грабеж на территории всего Северо-Востока. Он подробно рассказал о политике насильственного захвата крестьянских земель и плане переселения в Маньчжурию японских иммигрантов, о "пятилетнем плане развития производства" захваченных ресурсов, о политике отравления населения опиумом, а также о закулисной стороне политики выжимания из Маньчжурии зерна и других материальных ресурсов для подготовки к войне на Тихом океане и т. д. Он рассказал многое из того, что происходило на секретных заседаниях, называл множество цифр, от которых люди приходили в ужас. Он рассказал о некоторых результатах этой политики, и каждый его пример представлял собой страшную картину. Например, в 1944 году во всех уездах было собрано свыше 15 тысяч рабочих для строительства военных укреплений у Ваньемяо на Хингане. Из-за невыносимых условий, в которых приходилось жить и работать, из-за холода и голода погибло более шести тысяч человек. Другой пример — в период подготовки к войне против Советского Союза, при укреплении русла реки Мулинхэ, впадающей в озеро Ханка, по тем же причинам погибло свыше 1700 человек. Мне запомнился его рассказ об опиумной политике. В начале 1933 года, до военных действий японской армии в провинции Жэхэ, было решено для обеспечения военных расходов использовать опиумную политику. В то время производство опиума на Северо-Востоке контролировалось еще не полностью, наличного товара было недостаточно, что, однако, не помешало контрабандой продать за границу свыше 2 млн лянов опиума. Одновременно с этим в провинции Жэхэ с самолетов разбрасывались листовки, в которых поощрялось выращивание опиумного мака. Позднее, году в 1936-м, в семи провинциях Маньчжоу-Го были увеличены площади его посева, усилилось его производство, а затем была юридически установлена легальная монополия на специальную продажу опиума. Для поощрения курения наркотиков и насаждения пагубной привычки среди молодежи повсюду были созданы "общества по борьбе с курением опиума" и опиумные курильни с "девочками". В 1942 году японский Совет возрождения Азии провел Конференцию по производству и потреблению опиума в Китае, принявшую решение, по которому пограничные районы Маньчжоу-Го и Монголии должны были удовлетворять потребности в опиуме "сферы взаимного процветания Великой Восточной Азии". На основании этого решения площадь выращивания опиумного мака в Маньчжоу-Го увеличилась до 3000 га. По расчетам Фуруми, к моменту краха Маньчжоу-Го было произведено около 300 млн лянов опиума. Прибыли от продажи опиума в 1938 году составили одну шестую часть всех доходов Маньчжоу-Го. В 1944 году прибыли от него увеличились до 300 млн юаней, то есть в сто раз больше, чем в начальный период существования Маньчжоу-Го. Это было одним из главных источников средств на военные расходы в агрессивной войне Японии. Число людей, отравленных этим наркотиком, только в провинции Жэхэ доходило до 300 тысяч. Во всем Северо-Востоке на каждые сто человек приходилось пять курильщиков опиума. Все, о чем откровенно рассказал начальник жандармерии, было очень конкретно. Действительно, перед глазами возникли ужасающие кровавые картины. Сначала он был жандармским офицером в юго-западном районе Маньчжурии. В борьбе против народа жандармерия прибегала к различным мерам устрашения. Людей убивали; часто это были массовые убийства, после которых сгоняли толпы людей смотреть на трупы. Иногда жандармы хватали тех, кто, по их мнению, вызывал подозрение, выставляли их в ряд, затем выволакивали кого-либо и тут же на глазах у всех разрубали саблей. Сам он так убил более тридцати человек. Схваченных подвергали страшным пыткам: били палками, вливали в нос холодную воду, воду с перцем, керосин, прижигали ароматными свечами, раскаленным докрасна железом, подвешивали вниз головой и т. д. Невозможно перечесть всех трагедий, которые упоминались в признаниях многих японских военных преступников. В этих трагедиях зверства главных действующих лиц превосходили жестокость лютых зверей. Помню, рассказывали случай: один японский солдат вломился в дом. Молодая женщина, сидя около плиты, кормила грудью ребенка. Солдат схватил ребенка и бросил его в котел с кипящей водой, изнасиловал женщину, а затем убил, воткнув ей палку в половые органы. Такого рода случаи были обычны в районах, оккупированных японскими захватчиками. Оказывается, в этом и крылось содержание "священной войны", а я зависел от этих "храбрецов императорской армии", которые тогда были предметом моих молений, поклонения и поддержки. Потом следователи постоянно присылали материалы следствия, статистические данные и апелляции жителей Северо-Востока, и передо мной все отчетливей вставали картины тех лет. В конце концов я понял, что в то время, когда я унижался и занимался низкопоклонством перед японской Квантунской армией, когда я всеми силами пытался сохранить свой "почетный титул", гибли прекрасные и безвинные люди. Я понял также, что, пока я сотрудничал с врагами, пламенные патриоты складывали свои головы, проливали кровь в борьбе против агрессоров. Поистине огромны несчастья, с которыми столкнулся народ Маньчжурии. Если не считать тех страданий, которые жители Северо-Востока вынесли под гнетом японских поработителей, а учитывать только бедствия, причиненные им марионеточным правительством и изменниками родины, то можно без особых усилий привести многочисленные факты и цифры. Например, согласно многочисленным законам и декретам по сельскому хозяйству, большая часть ежегодного урожая зерна у населения отбиралась. В последний период Маньчжоу-Го население питалось "комбинированной мукой", состоявшей из молотых стеблей кукурузы, бобовых жмыхов, желудевой муки и т. п. Награбленное зерно, кроме той части, которая была выделена для армии, целиком отправлялось в Японию, и количество его с каждым годом увеличивалось. По официальным данным маньчжурских властей, только за один 1944 год в Японию было отправлено 3 млн тонн зерна. За последние шесть лет существования Маньчжоу-Го всего было отправлено 11 млн 100 тыс. тонн зерна. Согласно законам и декретам, контролировавшим производство зерна, хлопка, металлов и т. п., люди сплошь и рядом становились "экономическими преступниками". Населению, например, категорически запрещалось есть рис. Если у человека во время рвоты обнаруживалось, что он ел рис, его также считали "экономическим преступником" и сурово наказывали. Только за один год (с 1944-го по 1945-й) были жестоко наказаны 317 100 человек, признанных "экономическими преступниками". Конечно, в это число не входят те, кто был схвачен и после жестоких избиений отпущен. Помимо всего, у китайских крестьян отнимали пахотные земли. По "японо-маньчжурскому договору" захватчики планировали переселить в район Северо-Востока 5 млн японцев. Этот план не был полностью осуществлен из-за военного краха Японии, но за последние два года сюда переселилось 390 тыс. человек, а марионеточное правительство отобрало у крестьян 36 млн 500 тыс. га земли. Под предлогом принятия ответных мер против действий Антияпонской объединенной армии была осуществлена политика "укрупнения деревень", которая привела к тому, что население Северо-Востока лишилось многих земель, площадь которых до сих пор не подсчитана. Еще пример: чтобы выкачать ресурсы из Маньчжурии и превратить этот район в тыловую базу, японские правители, используя марионеточное правительство, решили осуществить план жестокого порабощения населения Северо-Востока, применить варварскую систему рабского труда, которая привела к ужасающей смертности. С 1938 года, после того как от моего имени был обнародован и введен в действие "закон трудового контроля", ежегодно сгонялось 2,5 млн человек (не считая согнанных из Центрального Китая), которых заставляли работать совершенно бесплатно. Большая часть их работала на рудниках и военных строительствах, где из-за невыносимых условий люди гибли в громадных количествах. Так, в городе Ляояне во время осуществления "Проекта предотвращения наводнений" из 2 тысяч молодых рабочих погибло, не проработав и года, 170 человек. Не только крестьяне, но и обычные служащие, учащиеся, а также те, кто на медицинском освидетельствовании был признан негодным к военной службе (так называемая молодежь, "избежавшая службы в государственных войсках"), должны были в определенный срок принимать участие в этом рабском, или, как его называли, "добровольном", труде. В самом ужасном положении находились обитатели "исправительных лагерей". В последний период существования Маньчжоу-Го зверства японских диктаторов достигли наивысшего предела. Чтобы решить проблему нехватки рабочих рук и подавить все растущее сопротивление народа, в 1943 году были обнародованы и введены в действие "Закон об исправлении мыслей" и "Закон о безопасности". Повсюду были построены концентрационные лагеря, которые назывались "исправительными". Под предлогом появления так называемых "нелояльных мыслей" или "общественного бродяжничества" арестовывали обездоленных безработных или тех, чье настроение считалось неудовлетворительным, и заставляли выполнять тяжелый подневольный труд. Иногда на улице внезапно останавливали прохожего и, ни о чем не спросив, огульно обвиняли в "бродяжничестве" и отправляли в эти исправительные лагеря, откуда он уже никогда не возвращался. Те, кто дожил до краха режима Маньчжоу-Го, сейчас с ненавистью обращаются к народному правительству с обвинениями против марионеточных властей. В 1944 году один крестьянин из города Хэгана был схвачен и отправлен в полицейский участок за антиманьчжурскую и антияпонскую деятельность. Вместе с ним было семнадцать человек. Жестоко избив, их отправили в Хэганский исправительный лагерь и заставили добывать уголь на Дуншаньских шахтах. Каждый день они работали по двенадцать часов, на обед получали маленькую пампушку из гаоляна, не имели одежды и постели, постоянно терпели побои. Этот крестьянин рассказывал: "Узнав о том, что меня забрали в исправительный лагерь, моя мать пришла к тому месту, где я работал, чтобы издали поглядеть на меня сквозь колючую проволоку. Это обнаружил полицейский. Он схватил ее за волосы, ударом ноги свалил ее на землю и бил до тех пор, пока она уже не могла подняться. Потом он избил меня лопатой так, что все тело мое было в ранах, и я лежал без сознания целых семь дней. Однажды, когда нам не дали никаких овощей во время обеда, один из нас — Сун Кайтун — взял у меня денег и купил у прохожего немного лука. Это увидел начальник участка Ван. Он подозвал нас и нашел у меня пять юаней. Потом меня били, из носа и горла шла кровь. Они заставили меня залезть в мешок, а когда я отказался, били по голове. Три раза они подбрасывали мешок, на третий раз я потерял сознание. Люди умирали там ежедневно. Через каждые три-четыре дня выносили семь-восемь трупов. Из семнадцати человек девять умерли. Я заболел туберкулезом легких и до сих пор не могу работать. Моя мать лишилась рассудка, а трое моих братьев, старшему из которых было всего одиннадцать лет, стали нищими". Маньчжурская армия, полиция, суды и тюрьмы угнетали народ, и нет числа тем кровавым злодеяниям и трагедиям, которые разыгрались на Северо-Востоке. По частично сохранившимся материалам, которые нашли следователи в официальных кругах марионеточного правительства, маньчжурской армией было убито 60 тысяч антияпонски настроенных людей, уничтожено 8800 мирных жителей, сожжено и разрушено свыше 3 100 домов. Невозможно сосчитать, сколько честных и преданных людей умерло в полицейских застенках. По официальным данным, которые имеются с 1936 года, из 5098 арестованных патриотов лишь трое были оправданы. Согласно документам, число приговоренных к смерти составляло 421 человек, умерло в тюрьме 218 человек, приговорены к каторжным работам 2177 человек; участь остальных 2284 неизвестна. Во времена Маньчжоу-Го Северо-Восток фактически был превращен в огромную тюрьму. Почти в каждой деревне были полицейские управления. Уездное полицейское управление фактически представляло собой сущий ад. Даже в аду вряд ли могли разыгрываться подобные кровавые трагедии. Крестьянину Хуан Юнхуну из местечка Бацзяцзы уезда Чжаоюаньсянь был 61 год, когда его забрали в полицейское управление за то, что он передавал письма в антияпонскую объединенную армию. Однажды он оказался свидетелем массового убийства: "26-го дня второго месяца по лунному календарю полицейские отобрали из нас тридцать человек арестованных и послали с лопатами копать яму за западными воротами Чжаоюань. В тюрьму мы вернулись, когда стемнело. Я, Ван Яминь, Гао Шоусюань и Лю Чэнфа и еще двадцать групп, а двадцать человек были отвезены за западные ворота, где они были расстреляны. Потом привезли еще двадцать два человека и их тоже расстреляли. Полицейские облили трупы казненных бензином и подожгли. Один из них был еще жив и пытался бежать, но его тут же застрелили. Потом нам велели закопать их тела. За западными воротами еще сохранилась эта яма, и я могу найти это место…" Этот настоящий ад просуществовал целых четырнадцать лет под вывеской "главы исполнительной власти", "императора Кандэ", "небесного рая на пути повелителя" и т. п. Все эти зверства производились от моего имени. И неудивительно, что все свидетельства пострадавших от режима Маньчжоу-Го заканчивались так: "Я требую, чтобы народное правительство отомстило за наши обиды! Мы хотим, чтобы японские бандиты и китайские изменники кровью ответили за содеянное! Отомстите за погибших родственников! Накажите японских бандитов и китайских изменников!" "Никогда нельзя уйти от ответственности за свои грехи" Откровенность японских военных преступников, разоблачения, апелляции населения и проведенные расследования взбудоражили всю нашу тюрьму. Особенно остро на все реагировала молодежь. Теперь меня стали разоблачать племянники, муж сестры и Да Ли. Повсюду я чувствовал к себе ненависть, в том числе и ненависть родственников. Я словно был окружен зеркалами и из каждой точки мог видеть собственное, крайне неприглядное изображение. Все началось с общего собрания. В тот день все мы присутствовали на собрании японских военных преступников, и члены рабочей группы захотели услышать наше мнение о нем. Находясь под впечатлением того подъема, который царил на собрании японских военных преступников, многие из нас вскакивали с мест и, перебивая друг друга, откровенно признавались в собственных преступлениях и разоблачали других. Больше всего досталось бывшему министру юстиции Чжан Хуаньсяну; до событий 18 сентября он был министром военного образования, административным начальником особого района города Харбина и командующим военной авиацией Северо-Востока. После событий 18 сентября он бежал из Центрального Китая к себе на родину в Фушунь; всеми правдами и неправдами втерся в доверие к японцам; предлагал диктаторам свои планы, написал сорок две докладные записки и добился того, что завоевал признание Квантунской армии. По рекомендации военного министерства Чжан Хуаньсян добрался до поста министра юстиции. Он отличился многими своими поступками. Так, до своей служебной карьеры он устроил у себя дома молельню с изображением японского императора и всякий раз, когда к нему приходили японцы, обязательно сначала опускался на колени перед молельней, принимал позу молящегося и ждал. Или, например, как-то в Фушуне он лично следил за постройкой храма "Мудрого и могущественного императора", а когда храм был построен, вместе с женой ежедневно убирал его. С перепугу Чжан Хуаньсян был бледен как полотно, потом его стали обвинять в постоянном нарушении правил распорядка тюрьмы. Например, он умышленно портил пищу, постоянно кричал на надзирателя и т. п. Это вызвало общее недовольство собравшихся. Некоторые предупреждали, что будут и дальше его критиковать, если он не исправится. Меня страшила такая публичная критика, и я боялся, что меня тоже посчитают бесчестным. Поскольку во время сбора информации нам не разрешалось обмениваться никакими сведениями, мне не давала покоя мысль, что присутствующие не знают о моих чистосердечных признаниях. И я почувствовал крайнюю необходимость самому выступить на собрании. Я обо всем рассказал и закончил свою речь заверением в твердой решимости признать свою вину. Согласно правилам, каждый обличительный документ должен был прочесть тот, против кого он направлен. Следователь Чжао принес мне кипу бумаг и сказал: — Когда прочтете, подпишете то, с чем вы согласны. В случае несогласия можете написать свои возражения. Сначала я прочел то, что написали бывшие министры-марионетки. Они обращались к общественным фактам маньчжурского правительства, и я подписал все их материалы. Дальше я стал читать сведения, написанные моими домочадцами, и уже через несколько станиц ладони мои стали липкими от пота. В материалах Лао Ваня, моего двоюродного брата, был, например, такой отрывок: "Вечером 9 августа 1945 года я направился во дворец повидать Пу И. Пу И что-то писал, а Чжан Цзинхуэй и Такэбэ стояли у дверей в ожидании аудиенции. Пу показал мне написанное. Содержание его сводилось к следующему: приказывалось всем вооруженным силам Маньчжоу-Го совместно с императорской армией разбить наступающего врага (советскую Красную армию). Пу И сказал, что намерен отдать этот приказ Чжан Цзинхуэю и другим, и спросил, какие у меня есть представления на этот счет. Я ответил, что другого пути нет". Я был в смятении, так как вину за это возложил на Ёсиоку. Изобличения Да Ли были еще страшней. Он не только подробно описывал мое бегство из Тяньцзиня, но и рассказал о нашей договоренности — перед тем, как я начал писать автобиографию, — во всем придерживаться "советской версии". Однако это было еще не все. Мои домочадцы представили с большими подробностями мою повседневную жизнь в прошлом — как я относился к японцам, членам семьи. Еще ничего, будь таких сообщений одно-два, но они были представлены все вместе, а это было уж совсем другое дело. Вот что, например, писал Лао Вань: "Во дворце во время демонстрации кинофильмов при появлении на экране японского императора мы должны были вставать, а при атаках японских войск — аплодировать. Так было потому, что фильмы показывали японцы. При проведении в 1944 году кампании по экономии угля Пу И дал указание прекратить топить в И Си Лоу (здание во дворце), чтобы этим показать Ёсиоке свою лояльность, однако в своей спальне тайно от Ёсиоки он грелся. Когда Пу И бежал в Далицзыгоу, он взял с собой в поезд изображение японской богини и портрет матери Хирохито. И всякий раз, когда проходил мимо, он совершал поклон в девяносто градусов и требовал того же от нас". В сообщении Сяо Жуя был отрывок о том, как я использовал сирот в качестве слуг и как я был жесток с ними, часто незаслуженно их наказывал. Он написал также о смерти одного из них при попытке к бегству. Строки Да Ли были полны гнева: "Пу И был человеком жестоким, трусливым и особенно подозрительным. Он был коварен и лицемерен. Своих подчиненных он не считал за людей, а когда был в плохом настроении, проклинал и бил их, даже если они были невиновны. Если он был немного нездоров или утомлен, страдали от этого прежде всего слуги, которые, получая пинки и тумаки, считали, что еще хорошо отделались. При посторонних он держался так, словно был самым добрым человеком на земле. В Тяньцзине он обычно наказывал людей деревянными палками и плетками, а во времена Маньчжоу-Го к этому добавилось много новых "способов"… Он заставил всю свою семью действовать с ним заодно. Когда он хотел кого-нибудь наказать, он обвинял в тайном сговоре всех тех, кто отказывался избивать или бил недостаточно сильно. В этом случае такого человека самого наказывали, и в несколько раз строже. Все его племянники и слуги так или иначе ради него избивали людей. Один мальчик-слуга (сирота двенадцати-тринадцати лет) Чжоу Божэнь однажды был избит так, что доктору Хуан Цзычжэню пришлось лечить раны на его ногах в течение двух-трех месяцев. Пока мальчик был на излечении, Пу И велел мне носить ему молоко и другую снедь и говорить: "Как добр к тебе его величество! Разве ты в детском доме ел такие вкусные вещи?"" Прочитав все до конца, я понял, что приготовленные мной доводы для защиты были сильно поколеблены. Прежде все свои поступки я считал оправданными. Я склонялся под давлением японцев и выполнял их волю, потому что мне не оставалось ничего другого. Мое жестокое обращение с домочадцами, преклонение перед сильными и притеснение слабых были для меня вполне естественны и закономерны. Я верил, что любой на моем месте поступал бы точно так же. Теперь я понял, что не все были такие, как я, и что мои самооправдания ничего не стоили. Говоря о слабых, никто не может быть более "слабым", чем заключенные, лишенные всяких прав. Однако коммунисты, в руках которых была политическая власть, не били и не ругали заключенных, относились к ним как к людям. Что же касается сильных, то вооруженную до зубов американскую армию можно было считать "сильной", но войска коммунистов ее не испугались, провоевали с ней свыше трех лет и заставили подписать перемирие. И недавно я был свидетелем новых примеров. Из заявлений и апелляций, представленных народом, я узнал, что многие простые люди отказывались выполнять мои предписания даже при насилии и давлении. Крестьянин по имени Ли Дяньгуй из уезда Баянь не мог больше выносить оскорблений японцев и китайских предателей и надеялся на приход Объединенной антияпонской армии. На Китайский Новый год в 1941 году он послал антияпонским войскам один доу чумизы, 47 жареных хлебцев, 120 яиц и две пачки сигарет. Об этом узнали полицейские и арестовали его. Его подвешивали вниз головой и били, пропускали через него электричество, и для острастки рядом с ним положили окровавленный труп. Его заставляли выдать тех, через кого он держал связь с антияпонскими силами. Но этот несгибаемый крестьянин не проронил ни слова и страдал от пыток в тюремных застенках вплоть до своего освобождения. В 1943 году Ли Инхуа из деревни Цзиньшаньдунь был еще ребенком. Как-то он дал несколько яиц проходившим мимо бойцам сопротивления. Об этом узнала полицейская охранка, и его забрали в участок. Сначала ему предлагали сигареты, чай, пельмени, говорили: "Ты еще ребенок и ничего не понимаешь. Скажешь, и мы тебя отпустим!" Ли Инхуа выкурил сигарету, выпил чаю, съел пельмени и затем сказал: "Я всего лишь крестьянин и ничего не знаю!" Его подвесили за ноги и стали избивать, пропускать ток, жечь, сняли с него одежду и кололи гвоздями, но так ничего и не добились. Я понял, что не все люди на земле слабые. Единственным объяснением моих прошлых поступков служило то, что я обижал слабых и боялся сильных, жадно цеплялся за жизнь и боялся смерти. Еще одна причина служила объяснением этому. Я считал, что моя жизнь — самая драгоценная и стоит она гораздо больше, чем чья-либо другая. Теперь же, после стирки одежды и склеивания бумажных коробок, я понял истинную цену себе. Я также увидел ее в тех обличительных материалах, которые присылало население Северо-Востока. В зеркалах, которые окружали меня, я увидел себя виновным, человеком без ореола, у которого нет никаких доводов в свое оправдание. Я подписал последний документ и вышел в коридор. Мои мысли были переполнены раскаянием и печалью. "Никогда нельзя уйти от ответственности за свои грехи". |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх |
||||
|