|
||||
|
Ф. М. Достоевский 1 Творчество Федора Михайловича Достоевского (1821–1881),[629] как и младшего современника его Льва Толстого, — одна из вершин истории не только русской, но и всей мировой литературы. Каждый из этих писателей необъятно раздвинул границы изображения действительности в искусстве слова, обогатил самые его возможности. Под пером Толстого и Достоевского литература, в особенности роман, обрели новые масштабы. Если в конце XVIII в. даже такие выдающиеся умы, как Гете и Шиллер, еще были склонны считать романиста лишь «наполовину» братом гомеровского певца,[630] то о Толстом и Достоевском можно сказать, что они подвели итоги тому историческому перевороту в развитии литературных жанров, который начался в России и за рубежом с начала XIX в. В лице двух национальных гениев повествователь и романист по художественной мощи, глубине и широте воспроизведения жизни сравнялись с Гомером и Шекспиром. Это имело определяющее значение для дальнейших исторических судеб литературы также и в нашем XX веке. Достоевский рано почувствовал под влиянием еще утопической социалистической мысли своего времени, с которой он познакомился в молодые годы, что современная ему культура стоит на пороге великого исторического перелома, равного по значению крушению античной цивилизации, а может быть, и превосходящего его. Зачатки этой идеи, ставшей во многом определяющей для творчества великого русского писателя, можно уловить в тревожных размышлениях о грядущих судьбах Западной Европы. Они получили отражение в показаниях Достоевского на процессе петрашевцев, по делу которых он был осужден в 1849 г. Но особенно отчетливо мысль об историческом рубеже, перед которым стоит старая цивилизация, возникла перед Достоевским в 60-х гг., после его возвращения из Сибири. Сознание необходимости коренного перелома в социальных и нравственных судьбах человечества, ощущение исчерпанности его прежних исторических путей, насущности утверждения новых социальных и нравственных норм, которые сдвинули бы человеческое общество с мертвой точки, по-разному испытывают и выражают герои романов Достоевского: Раскольников в «Преступлении и наказании»; Мышкин, Ипполит Терентьев, Лебедев в «Идиоте»; Кириллов и Шатов в «Бесах»; Версилов и Аркадий Долгорукий в «Подростке»; старец Зосима, Дмитрий, Иван и Алексей Карамазовы в последнем романе писателя. В своих романах и повестях Достоевский разработал особый тип философского, психологически углубленного реализма, основанного на обостренном внимании к наиболее сложным и противоречивым формам бытия и общественного сознания его эпохи, на умении достоверно раскрыть в них отражение ее основных, глубинных противоречий. Подвергая беспощадному анализу болезни ума и совести индивидуалистически настроенного интеллигента, преступника, самоубийцы, Достоевский гениально умел проследить в любых самых сложных и «фантастических» (по его определению) фактах душевной жизни отражение общих процессов исторической жизни человечества, обусловленных развитием буржуазного общества в России и Западной Европе. При этом очень рано Достоевский верно понял, что восстание против старой буржуазной морали посредством простого выворачивания ее привычных ценностей наизнанку никогда не вело и не может привести ни к чему хорошему. Призывы «убей!», «укради!», «всё дозволено» могут быть субъективно, в устах тех, кто их проповедует, направлены против лицемерия буржуазного общества, превращающего человека в ничтожную «вошь». Но объективно все эти и другие подобные лозунги представляют собой апологию зла, т. е. еще более злобную и агрессивную форму той же буржуазности, глубоко враждебной трудящемуся человеку. Поэтому один из величайших поэтов человеческой личности в мировом искусстве — Достоевский стал не менее страстным обличителем своеволия буржуазной личности, любых — пусть самых утонченных — форм индивидуализма и анархизма. Великий русский писатель верно почувствовал, что для честного и мыслящего человека нет и не может быть иной исторической программы действий, кроме пути воссоединения с широкими массами, с народом, хотя в условиях своей эпохи Достоевский и не мог предугадать те реальные пути, которые могли и могут на деле привести к их единению. Достоевский жил в переходную эпоху, которой, по словам Маркса, несмотря на блестящие успехи промышленности и культуры, были свойственны признаки «упадка, далеко превосходящего все известные в истории ужасы последних времен Римской империи».[631] Нужен был талант, равный Шекспиру, чтобы ощутить и адекватно выразить на языке искусства эти черты новой, буржуазной эры. Особые свойства дарования Достоевского, его отмеченные еще Белинским чуткость к трагическим сторонам жизни и отзывчивость к человеческому страданию сделали русского писателя Шекспиром своего времени. В созданном им жанре романа-трагедии Достоевский воплотил для будущего с потрясающей силой многие трагические черты русской и западноевропейской жизни не только своей эпохи, но и последующих десятилетий. Как свидетельствуют романы и повести Достоевского, его внимание как человека и художника с первых шагов литературной деятельности и вплоть до конца жизни было обращено к центральным вопросам общественной жизни его эпохи. Достоевский называл себя художником, одержимым «тоской по текущему» (13, 455),[632] его романы были неизменно обращены к современности. И вместе с тем — «текущая» действительность рассматривалась Достоевским как критическая, переломная эпоха в жизни России и Европы, эпоха, подводящая итоги одной и служащая прологом другой, новой эпохи общественно-исторического и культурного развития. Достоевский не стоял на той точке зрения, модной в наше время среди философов общественной реакции и регресса, что история человечества не имеет единого общего направления, что она состоит из ряда повторяющихся, неизменных в своей основе явлений. Великий русский романист был горячо убежден, что основной смысл его эпохи состоит в перерождении «человеческого общества в совершеннейшее» (XII, 201), т. е. в поисках путей и форм осуществления таких реальных, земных форм человеческого общежития, которые были бы основаны на справедливости и братстве. В этом отношении общественный идеал Достоевского, как верно понял осудивший его за это К. Н. Леонтьев, до конца жизни писателя совпадал с общим идеалом социалистов и революционеров его и нашей эпохи, а не с воззрениями представителей тогдашней и современной реакции. Достоевский не создал ни одного произведения на историческую тему, хотя, как мы знаем, он несколько раз задумывал такие произведения. Все его писательское внимание было отдано «текущей» действительности, ибо именно здесь, с точки зрения Достоевского, бился главный нерв человеческой истории, подводились итоги всему прошлому и определялись пути будущей жизни человечества. Большой город, классическими романистами которого на Западе в XIX в. явились Бальзак и Диккенс, а в России — Достоевский, был для литературы не только новой темой в ряду других. Как гениально почувствовал каждый из названных великих романистов, новый уклад городской жизни, который возник в XIX в., оказал влияние на самые основы поэтической образности. Весь характер общественных отношений, темп и ритм человеческой жизни изменился под влиянием тех социально-экономических причин, которые Маркс и Энгельс охарактеризовали в «Манифесте Коммунистической партии». Не только в литературе, но и в самой действительности возникли новые измерения общественного бытия и человеческого сознания. «Человек на поверхности земной не имеет права отвертываться и игнорировать то, что происходит на земле, и есть высшие нравственные причины на то», — писал Достоевский, защищая свой суровый реализм (П., II, 274). И Достоевский стал новым Данте, не побоявшимся спуститься в самые глубокие и мрачные круги ада души человека буржуазной эпохи и взявшего на себя изучение его нравственных язв. Чем более «фантастичен» и бесчеловечен окружающий человека мир, тем горячее, по убеждению Достоевского, в нем тоска человека по идеалу и тем более велик долг художника «найти в человеке человека», показать без всяких искусственных прикрас, «при полном реализме», не только господствующие в мире уродства и «хаос», но и скрытый в «душе человеческой» порыв к идеалу, стремление к «восстановлению погибшего человека, задавленного несправедливо гнетом обстоятельств, застоя веков и общественных предрассудков» (XIII, 526). Мир, изображаемый Достоевским, — это мир, где, по замечанию Ленина, относящемуся к пореформенной эпохе русской жизни, в различных слоях населения с особой силой проявился бурный подъем чувства личности.[633] В том царстве «мертвых душ», которое изображал Гоголь, отдельный человек был подавлен и обезличен, превращен существующим помещичьим и чиновничьим строем в простое колесико бюрократической машины, подобно Поприщину или Акакию Акакиевичу. Достоевский же еще в «Бедных людях» и других первых своих произведениях, как понял Добролюбов, изобразил пробуждение человеческой личности даже у самого обезличенного и обкраденного жизнью человека-«ветошки».[634] В романах и повестях Достоевского нет ни одного вполне пассивного и обезличенного человека, в котором так или иначе — пусть в изломанном и исковерканном виде — не проявилось бы «выламывающееся» из традиционных, сословных форм поведения и мышления личное начало. В сложный процесс неуспокоенности, движения и нравственных исканий у Достоевского втянуты чиновники Девушкин и Голядкин, студент Раскольников и маляр Миколка, «праведник» — князь Мышкин, «камелия» Настасья Филипповна и купеческий сын Рогожин, скептик Иван Карамазов, его брат — «ранний человеколюбец» Алеша и подросток-«нигилист» Коля Красоткин. Художественный мир Достоевского, так же как и его творец, — «весь борьба». Это мир мысли и напряженных исканий. Те же социальные обстоятельства, которые в эпоху буржуазной цивилизации разъединяют людей и порождают зло в их душах, активизируют, согласно диагнозу писателя, их сознание, толкают его героев на путь сопротивления, рождают у них стремление всесторонне осмыслить не только противоречия современной им эпохи, но и итоги и перспективы всей истории человечества, пробуждают их разум и совесть. У Шекспира несходные персонажи — короли и шуты — каждый на своем особом языке, в соответствии с уровнем своих понятий то возвышенно, то низменно выражают общее для людей той эпохи убеждение, что мир трагически «вывихнут» и нуждается в изменении. Так и у Достоевского внутренне активны, ощущают по-разному свое собственное «неблагообразие» и «неблагообразие» окружающего общества Мармеладов и Раскольников, Мышкин и Лебедев, Федор Павлович и Иван Карамазовы. Все эти герои — хотя и в разной степени — одарены совестью и сознанием, каждый по-своему умен и наблюдателен в меру своего практического и теоретического жизненного опыта и участвует в общем диалоге, затрагивающем и освещающем с разных сторон центральные, «больные» вопросы исторической жизни человечества, его прошлого и будущего. Отсюда насыщенность романов Достоевского неуспокоенной, пытливой философской мыслью, близкая людям нашего времени и родственная лучшим образцам литературы XX в. Достоевский сознавал, что повседневная будничная жизнь общества его эпохи рождает не только материальную нищету и бесправие. Она вызывала к жизни также в качестве их необходимого дополнения различного рода фантастические «идеи» и идеологические иллюзии — «идеалы содомские» — в мозгу людей, не менее гнетущие, давящие и кошмарные, чем внешняя сторона их жизни. Внимание Достоевского, художника и мыслителя, к этой сложной, «фантастической» стороне жизни большого города позволило ему соединить в своих повестях и романах скупые и точные картины повседневной, «прозаической», будничной действительности с таким глубоким ощущением ее социального трагизма, с такой философской масштабностью образов и силой проникновения в «глубины души человеческой», какие лишь редко встречаются в мировой литературе. Но не только тема внутренней противоречивости, «иррациональности» внутреннего мира личности, живущей в обществе, вся повседневная жизнь которого подчинена неуловимым и безличным, темным законам, враждебным живому человеку, получила в творчестве Достоевского глубочайшее трагическое отражение. В них ярко выразилась и противоположная тенденция общественной жизни XIX и XX вв. — неизмеримо выросшая по сравнению с прошлыми временами роль идей в жизни общества. В своих повестях и романах Достоевский каждый раз испытывал на прочность не только различные типы людей, но и распространенные в его время или рождавшиеся на его глазах настроения и идеи. При этом, как писатель, бывший в молодости свидетелем крушения системы Гегеля, Достоевский разделяет тот скептицизм по отношению к возможностям довлеющей самой себе «абсолютной идеи», который по-разному проявился у всех выдающихся людей 40–60-х гг. Любые абстрактные идеи Достоевский всегда стремится проверить практикой жизни живого человека и больших человеческих масс. Романы Достоевского и являются, в сущности, каждый раз грандиозной художественной лабораторией, где испытываются на прочность различные социальные и философские идеи прошлого и настоящего и при этом выявляются не только их явные, но и скрытые потенции, их «pro» и «contra». 2 Достоевский начал свой путь романом «Бедные люди» (1846), который был воспринят В. Г. Белинским, а вслед за ним — А. И. Герценом и Н. Г. Чернышевским как произведение программное для всего демократического, гоголевского направления русской литературы. Но уже в этом первом произведении молодого романиста ярко обозначились и те новые для 40-х гг. черты его писательской индивидуальности, которые получили полное развитие позднее. В письмах 60-х гг., романе «Подросток» (1875) и «Дневнике писателя» 1876–1877 гг. Достоевский несколько раз настойчиво стремился разъяснить читателю свое понимание исторических судеб русской литературы середины XIX в., желая обосновать таким образом свой взгляд на роль современной ему прозы и те художественные задачи, которые он ставил как повествователь и романист. По мысли Достоевского, русская литература после Пушкина и Гоголя, творчество которых он оценивал чрезвычайно высоко, остро нуждалась — и в эстетическом, и в общественно-историческом отношении — в «новом слове». Большинство представителей литературы 50–60-х гг. — Тургенев, Гончаров, Толстой — развивали в своем творчестве лишь одну из линий, намеченных Пушкиным для его учеников и продолжателей. Все они были по преимуществу бытописателями русского «средневысшего» дворянского общества с его исторически сложившимися лучшими сторонами и в своих романах художественно совершенно запечатлели для будущего тог круг идейно-тематических мотивов, который Пушкин в «Онегине» обозначил как «преданья русского семейства». Между тем, с одной стороны, внешняя стройность, гармоническая «законченность» и «красота форм», свойственные в прошлом жизни лучшего, образованного слоя русского дворянского общества, постепенно отходили в прошлое (см.: 13, 453–455), а с другой — в двери литературы все более настойчиво стучался «русский человек большинства»[635] со всей неустроенностью и сложностью очертаний своего внешнего и внутреннего бытия. Потребность русского общества в «новом слове», которое было бы «уже не помещичье» (П., II, 365), остро выразили в своих произведениях, по оценке Достоевского, Н. Успенский, Помяловский, Решетников и другие беллетристы-демократы 60-х гг. Творчество их, однако, Достоевский оценивал лишь как важный симптом, но не как способный удовлетворить его в художественном отношении ответ на эстетические и нравственные вопросы, поставленные эпохой. Сознание необходимости дать в литературе голос русскому человеку «большинства», выразить предельно полно и всесторонне, без всяких прикрас как неупорядоченность и хаос его внешнего существования, так и скрытую за ними сложность его духовных — интеллектуальных и нравственных — переживаний — такова руководящая нить, которая, по мысли самого Достоевского, служила ему ориентиром в работе над его произведениями. Эта творческая программа была отчетливо сформулирована Достоевским в 60–70-х гг. Но зародыши ее угадываются уже в ранних его произведениях. В «Бедных людях» Достоевский, по верной оценке В. Г. Белинского (сохраненной для нас П. В. Анненковым), создает первый в русской литературе 40-х гг. опыт «социального романа».[636] Вслед за Гоголем и авторами других многочисленных «чиновничьих» повестей 40-х гг. молодой писатель избирает своим героем бедного и некрасивого пожилого чиновника-переписчика Макара Алексеевича Девушкина. Но герои «Шинели» и «Записок сумасшедшего» были так обкрадены и задавлены окружающей общественной жизнью, что могли реализовать свои человеческие возможности один — в фантастическом финале, где бессловесный и робкий Акакий Акакиевич неожиданно становился грозным мстителем, а его мученическая история вырастала до размеров «жития», другой — в монологе сумасшедшего. У Достоевского же тема бедного человека получает иной поворот. Его главные герои — чиновник Девушкин и спасенная им от рук сводни девушка-швея Варвара Алексеевна — ведут двойную жизнь. Униженные и обкраденные в своем внешнем существовании, они обретают бесконечное богатство и полноту жизни в своей переписке, перед читателем которой раскрываются неизвестные окружающему миру сокровища их души и сердца. Не случайно Достоевский избирает для своего первого реалистического романа эпистолярную форму, которая в предшествующую эпоху сентиментализма и романтизма получила широкое распространение в литературе, так как давала повествователю и романисту возможность противопоставить поэтическое богатство и сложность внутренней жизни героев внешней, прозаически обыденной коре их существования. Так же как поздне?е обращение к формам записок, исповеди, различного рода «признаний», обращение к жанру переписки позволило Достоевскому в первом его романе совершить по отношению к Гоголю своего рода «коперниковский» переворот, превратить небольшой роман из истории внешнего общения двух героев в историю глубоко личного, хрупкого общения их душ. Макар Алексеевич, Варенька, отставленный по ложному обвинению многосемейный чиновник Горшков, студент Покровский и его жалкий пьяница-отец, верная прислуга Вареньки Федора, ставшая в дни ее бедствий ее верным другом, опорой и покровительницей, — всего лишь «парии общества» (пользуясь позднейшим выражением Достоевского — XIII, 526), если смотреть на них глазами помещика Быкова, сводни Анны Федоровны или ростовщика Маркова. Но несмотря на то, что они физически и нравственно унижены, приравнены внешне в глазах общества к той рваной «ветошке», о которую обтирают грязь, налипшую на их сапоги, департаментские чиновники (см.: 1, 79), души каждого из них излучают сияние, которое ярко освещает окружающий мрак. Макар Алексеевич — не только забитый жизнью бедняк, но и поэт, мыслитель, глубокий и чуткий наблюдатель окружающего мира. Во время странствований по городу, которые он описывает в своих письмах, перед его взором возникает широкая панорама Петербурга, его богатства и бедности, великолепия и нищеты. Случайные встречи с нищим мальчиком, шарманщиком, ростовщиком, разговор с департаментским сторожем всякий раз дают толчок непрерывно совершающейся в нем работе ума и сердца. Каждый поворот в судьбе героя пробуждает в нем новые вопросы, выводит наружу накопившиеся в его груди недоумения, вызванные ненормальностью и несправедливостью не только его личного бытия, но и всего склада существующих общественных отношений, основанных на неравенстве людей, их черствости и эгоистическом равнодушии друг к другу. Таким образом, Макар Алексеевич — и мыслящий наблюдатель окружающего мира со всеми противоречиями последнего, и человек глубокого сердца, отзывчивый к страданиям окружающих и при этом бесконечно деликатный по отношению к каждому другому бедняку. Несмотря на впитанные им под влиянием среды сословные предрассудки, заставляющие его настаивать на том, что он — «чиновник», «дворянин», и именовать слуг «мужичьем», Макар Алексеевич смутно чувствует, что каждый из встречающихся на его пути бедных людей — особая индивидуальность, целый неповторимый — хотя и малый — мир сложнейших человеческих идей, чувств, привязанностей. И этот сложный мир он ощущает не только в других, но и в себе, а потому готов в любую минуту встать на его защиту от внешних посягательств. Чувство одинокого старика-чиновника к Вареньке, раскрывающееся в их переписке, глубокая признательность девушки-сироты своему спасителю и покровителю за его робкое чувство — это своеобразный микрокосм, где существует особый язык знаков, понятный только для «заговорщиков» и недоступный окружающим. Полуспущенная или поднятая занавеска в окне Вареньки, поставленный ею на окно горшок с бальзаминчиками и многие другие, казалось бы, незначительные детали жизни героев наполняются для них огромным и емким смыслом. «Малый мир» чувства отодвигает для Макара Алексеевича на время на второй план окружающий, враждебный ему «большой мир». Но последний постоянно дает себя знать, наступая на этот «малый мир», и в конце концов жестоко мстит обоим героям за попытку на время уйти от него, воздвигнуть для себя в любви и взаимном доверии действительность более достойную их, как и всякого жаждущего любви и участия простого человека. Гоголевский принцип типизации был методом предельно выразительных, рельефных, но вместе с тем устойчивых, неизменных социально-нравственных характеристик. Действующие лица «Ревизора», «Шинели», «Мертвых душ» даны вне внутреннего движения и развития. Каждый из них — типическая разновидность определенного разряда людей: их «чин», ранг, склад психологии обусловлен существующей чиновничье-иерархической системой (или строем крепостнических социальных отношений). И в то же время все эти гоголевские герои лишены подлинно человеческого лица, а потому и индивидуальности, личностного начала в собственном смысле слова (какое свойственно, например, Пискареву в «Невском проспекте» или князю в «Риме»). Поэтому-то движение в гоголевском художественном мире могло быть лишь внешним, механическим движением (приезд и отъезд Хлестакова или Чичикова), при внутренней неподвижности и мертвенности более глубокого, общего социального фона. У Достоевского мы видим иное. Уже героям первого его романа свойственно особое, повышенное чувство личности. Девушкин — не просто бедный чиновник-переписчик, представитель целого разряда титулярных советников, как это было у Гоголя и его первых учеников, но личность, у которой человеческое лицо постоянно пробивается сквозь любую — надетую обществом или избранную им самим — внешнюю маску. И внутренняя жизнь героев, и жизнь общества в целом у Достоевского даны в отличие от Гоголя не под знаком трагического оцепенения, но под знаком огромной напряженности, выливающейся в глубоких противоречиях и катастрофах. Поэтому гоголевскую статику у него сменяет лихорадочная динамика, полное противоречий диалектическое движение, порождающее «странные», внезапные и неожиданные трансформации, трагические подъемы и срывы, углубляющееся в себя сложное, спиралеобразное развитие отдельного человека, общества, цивилизации в целом. Переход от мира социальной и нравственной статики к миру трагического напряжения и внутренней динамики отчетливо ощутим уже в «Бедных людях». Нападки противников Белинского и «натуральной» школы не смогли помешать успеху «Бедных людей», которые покорили широкого читателя, сделав имя Достоевского известным мыслящей России. Тем не менее для самого автора, несмотря на успех «Бедных людей» и горячее признание Белинского, следующий период после создания первого его романа оказался трудным и даже трагическим. Достоевский сознает в себе множество «новых идей» (П., I, 78), для воплощения которых и ему самому и всей русской литературе нужно выработать новые формы и средства выражения. Напряженные искания, вызванные потребностью уяснить самому себе и обществу эти «новые идеи», отыскать для их воплощения адекватные формы, ведут молодого Достоевского не только к победам, но и поражениям. Этой сложностью развития Достоевского во многом объясняется постепенно углублявшийся на всем протяжении периода после создания «Бедных людей» и вплоть до смерти критика идейно-эстетический конфликт молодого писателя с Белинским и его кругом. После «Бедных людей» он сразу же печатает вторую повесть — «Двойник», принятую Белинским вначале также весьма сочувственно, но уже вскоре пробудившую в нем тревогу за дальнейшую судьбу автора. Последовавшие за ними повести «Господин Прохарчин» (1846) и в особенности «Хозяйка» (1847) вызвали разочарование критика. Обнаружившийся с выходом «Двойника» и углубившийся в следующие годы конфликт между Достоевским и Белинским исследователи долгое время склонны были всецело объяснять идеологическими расхождениями. Такие расхождения действительно имели место — и притом нередко принимали острый характер; но конфликт между писателем и критиком имел и другие, более специфические причины. Он был вызван в значительной мере своеобразием литературно-эстетической программы молодого Достоевского, которая, как обнаружили «Двойник», «Господин Прохарчин» и «Хозяйка», лишь частично совпадала с программой натуральной школы. Как и другие близкие к Белинскому писатели 40-х гг., Достоевский в «Бедных людях» выступил с горячей защитой человеческого достоинства скромного трудящегося человека и его равного с другими людьми права на счастье. Но уже здесь — хотя более слабо — звучит и другой мотив, не замеченный Белинским и не привлекший его внимания. При всей любви автора к Макару Алексеевичу и Вареньке, они в его изображении — двойственные натуры, «добро» сложным образом сочетается в них со «злом», чистота чувства и отзывчивость к людям — с повышенной «амбицией», с эгоистической погруженностью каждого в свой — чуждый другому — внутренний мир. Их разрыв подготовляют не только материальные условия, — в известной мере он психологически неизбежен, так как возвышенный порыв героев к братству, к слиянию двух «родственных» душ наталкивается на внутреннюю разобщенность, на невозможность полного взаимного понимания. Эту психологическую сложность взаимоотношений Вареньки и Девушкина в критике 40-х гг. тонко почувствовал В. Н. Майков. Социально-психологические мотивы эгоистической замкнутости «бедных» людей, их взаимной «непроницаемости» друг для друга, сложного сочетания в одном и том же современном человеке, в том числе самом приниженном, рядовом и заурядном «добра» и «зла» — мотивы, которые в зародыше содержатся уже в «Бедных людях», — получат развитие в следующих повестях молодого Достоевского. Герой «Двойника», господин Голядкин — скромный чиновник, скопивший небольшой капитал и собирающийся жениться на дочери начальника. Брак этот неожиданно расстраивается из-за вмешательства генерала, сватающего невесту Голядкина за своего племянника. Лишившийся внезапно невесты и протекции Голядкин выброшен из «хорошего» общества, оказывается в его глазах, как он мучительно сознает, не более чем грязной «ветошкой», о которую вытирают свои сапоги департаментские чиновники. Однако ужас состоит не только в этом. Сошедший с ума робкий и честный Голядкин при свете потрясенной совести отшатывается от себя, так как обнаруживает в себе психологические зачатки также и тех неприглядных, подлых свойств чиновничьей души, сгустком которых для него становится его фантастический «двойник» — психологический антипод Голядкина. Другой герой-чиновник молодого Достоевского, господин Прохарчин, носит в душе тайну, которую обнаруживает для окружающих лишь его смерть. Нищий обитатель ночлежки, он из страха перед непрочностью своего положения и из своеобразного протеста против давящих и обезличивающих сил окружающего мира копит в своем тюфяке кипы ассигнаций и предается в душе гордым «наполеоновским» мечтаниям. Характеризуя наследие русских демократов-просветителей 40–60-х гг. XIX в., В. И. Ленин в статье «От какого наследства мы отказываемся» отметил, что вопросом, который стоял в центре внимания главных представителей тогдашней передовой литературы, был вопрос о борьбе с крепостным правом, его проявлениями в политической, социальной и культурной жизни страны. Внимание же Достоевского — и это определило особое, исключительное положение его творчества среди творчества писателей середины XIX в. — уже с первых шагов его деятельности было в первую очередь отдано вопросу о том, каковы потенциальные силы и возможности, скрытые в груди того «маленького человека», за освобождение которого столь искренно и горячо ратовала передовая литература 40-х гг. Достаточно ли, для того чтобы построить новое, справедливое общество, уничтожить старые, крепостнические порядки и учреждения? Не таится ли опасность для светлого будущего людей не в одних лишь сословно-крепостнических путах, но и в том формально «свободном», по существу же своему буржуазном человеке, который в результате Великой французской революции XVIII в. освободился на Западе от средневековых стеснений и борьба за освобождение которого стала актуальной проблемой в XIX в. также и в России? — вот вопрос, к размышлению над которым жизненный опыт Достоевского подвел его уже в молодые годы. И на Западе, и в России развитие капитализма несло с собой подъем чувства личности. Но подъем чувства личности при капитализме мог принимать исторически неизбежно самые противоречивые формы. Освобожденная личность могла стать в этих условиях в равной степени и великой созидательной, и отрицательной, разрушительной силой. И именно эту вторую — деструктивную — тенденцию, свойственную буржуазной свободе личности, никто в мировой литературе не выразил с такой трагической глубиной и силой, как Достоевский — художник и мыслитель. Другие писатели реалистической «натуральной школы» 40-х гг., изображавшие вслед за Гоголем жизнь бедного чиновника (и вообще жизнь рядового бедняка императорской столицы), склонны были подчеркивать в первую очередь материальную нищету, забитость, юридическое бесправие. Достоевский же особенно остро почувствовал и выразил другую сторону социальной драмы своих героев — глубокое каждодневное оскорбление в условиях дворянско-крепостнического общества их личного человеческого достоинства. Мысль о том, что самое страшное унижение для человека — пренебрежение его личностью, заставляющее его чувствовать себя ничтожной, затертой грязными ногами «ветошкой», выражена с огромной впечатляющей силой уже в «Бедных людях», «Двойнике» и других произведениях молодого писателя. Но если мстительность, злоба, мрачные «наполеоновские» или «ротшильдовские» мечты (до поры до времени никем не замеченные) могут таиться в мещанине, обывателе, «маленьком человеке» большого города, то насколько бо?льшую социальную опасность может представлять для человечества то же мрачное и уродливое «подполье», если оно гнездится на дне души не «маленького», забитого и робкого, а развитого, интеллигентного, мыслящего человека. А отсюда следует, что буржуазная свобода, индивидуализм и аморализм несут человечеству не меньшую опасность, чем стеснение и угнетение личности. Ибо нет такого зла, которого не могло бы породить своеволие «свободной» личности: часто ей свойственны не только дикие, бессмысленные, капризные фантазии, вспышки раздраженного самолюбия, — она способна на самый жестокий, разнузданный деспотизм по отношению к другим людям. Будучи доведенной до предела, искусственно преувеличенная идея свободы личности превращается, как остро чувствует Достоевский, в свою противоположность. В таком уродливом виде она не только рвет нормальные, естественные связи личности с обществом, нацией, мирозданием, но неизбежно ведет к нравственному разрушению и деградации самой же «свободной» буржуазной личности. Этот круг сложных социально-исторических и философских вопросов, которые Достоевский позднее поставит в своих больших романах 60–70-х гг., впервые намечен уже в ранних его произведениях, объединенных фигурой петербургского «мечтателя». Впервые намеченный в повести «Хозяйка» образ «мечтателя» становится с этого времени сквозным, центральным для большинства произведений, написанных Достоевским в 1847–1849 гг., в период его участия в кружках петрашевцев (цикл фельетонов «Петербургская летопись», 1847; «сентиментальный роман» «Белые ночи», 1848; незавершенный роман «Неточка Незванова», 1849). Повести Достоевского о чиновниках по истокам жанра восходят к «Запискам сумасшедшего» и «Шинели», образы и мотивы которых подвергнуты в них переосмыслению и психологическому углублению. Точно так же тема петербургского «мечтателя» в его творчестве развивает традицию пушкинского «Медного всадника» и «Пиковой дамы», «Невского проспекта» Гоголя, незаконченного лермонтовского «Штосса», а отчасти романтических повестей Н. А. Полевого и В. Ф. Одоевского (отзвуки внимательного чтения последнего налицо уже в «Бедных людях» и «Двойнике», но особенно они дают себя знать в «Хозяйке» и «Неточке Незвановой»), причем петербургский «мечтатель» для молодого Достоевского — не просто один из многих социально-психологических типов, характеризующий текущий момент русской жизни. Категория «мечтателя» для Достоевского — категория и социально-психологическая, и более универсальная, философско-историческая. Его «мечтатель» — это тип «петербургского», «императорского» периода русской истории, а вместе с тем — воплощение общих противоречий мыслящего сознания современного человека в широком смысле слова. Жизнь современного общества и в особенности жизнь большого города, по Достоевскому, неизбежно порождают тип «мечтателя». Не находящий удовлетворения своим внутренним стремлениям, «цивилизованный» мыслящий человек невольно уходит в мир мысли. Он создает поглощающую его «идею» или начинает жить в фантастической сфере мечты. Эта «теоретическая», «кабинетная» (по позднейшим определениям Достоевского) жизнь — одновременно и наслаждение и проклятие для «мечтателя». За его горделивым упоением свободным полетом своей раскованной мысли, не знающей преград, стоит мучительно переживаемое ощущение оторванности от мира и людей, желание слиться с ними, порыв обрести не «мечтательную», но подлинную, «живую» жизнь. В «Хозяйке» мечтатель-романтик Ордынов, погруженный в работу над созданием универсальной системы знания, в которой он хочет слить воедино искусство и науку, во время одиноких прогулок по Петербургу встречает красавицу Катерину, которую сопровождает нелюдимый и мрачный старик. Поселившись у них на квартире, Ордынов узнает тайну своих хозяев. Олицетворение народной России, погруженная в ее песни и предания, Катерина отдала душу своему сожителю, купцу-раскольнику Мурину, который, сделав ее соучастницей своего греха и преступления, сломил ее, поработив ее «слабое сердце». В попытке освободить Катерину от власти Мурина силой своего чувства Ордынов терпит крушение из-за своей собственной слабости и из-за слабости Катерины. Несмотря на фантастический колорит повести, в которой действие развивается на грани действительности и сна, в ней содержатся истоки таких важнейших для последующего творчества писателя мотивов, как мысль о трагической оторванности представителей образованного общества от «народной души» и мотив «бунта», толкающего героя на преступление. Фигура Мурина и его жизненная философия отдаленно предвосхищают образ Великого инквизитора в последнем романе Достоевского — «Братья Карамазовы». Другой вариант образа «мечтателя» дан в «Белых ночах» — одной из вершин лирической прозы XIX в. Продолжая разработку темы Петербурга, выдвинутой в русской литературе Пушкиным и Гоголем, Достоевский короткий, прозрачный по стилю рассказ о встречах и разговорах молодого человека и девушки на набережной одного из петербургских каналов в пору белых ночей превратил в трогательную поэму о молодости и первой любви, ее чистоте, затаенных надеждах и тревогах, поэму о женской верности и страданиях пробужденного от своих грез, покинутого, одинокого Мечтателя. Герои «Белых ночей» — лирический символ той молодой разночинной России, представителем которой сознавал себя и сам автор-рассказчик «Белых ночей». Образы двух плебеев-«мечтателей» стоят в центре также и последнего из написанных Достоевским до каторги произведения — незавершенного романа «Неточка Незванова». Сломленный жизнью одаренный музыкант из оркестра помещика-мецената Егор Ефимов и его падчерица Неточка, которой суждено было вырасти в нищете и ребенком стать свидетельницей жизненной драмы своих родителей, а позднее, пройдя сложный, трагический путь, завоевать себе артистическую славу и признание, — таковы герои этого романа, работа над которым была прервана арестом Достоевского по делу петрашевцев 23 апреля 1849 г. Достоевский стал участником собраний петрашевцев в 1846 г. Но особенно активное участие в их идейных спорах он начал принимать с периода начала февральской революции 1848 г. во Франции. Под влиянием революционных событий на Западе Достоевский упорно размышляет над перспективами исторического развития России и Европы. Сознавая различие политического и социально-экономического строя буржуазной Франции после 1789 г. и крепостнической России, молодой Достоевский как социалист возлагает свои главные надежды в России на крестьянскую общину, что сближает его взгляды этого времени с позднейшими народническими идеями Герцена. В 1849 г. Достоевский в поисках путей практической борьбы с крепостничеством вступает в конспиративный кружок петрашевца Н. А. Спешнева, ставившего своей конечной целью «произвести переворот в России»,[637] а первой, насущной задачей — завести станок для печатания и распространения в России пропагандистской литературы, непосредственно обращенной к солдатам и крестьянам. Программу этого кружка его участникам благодаря счастливому стечению обстоятельств удалось скрыть от следственной комиссии. Это не помешало, однако, ее членам признать Достоевского «одним из важнейших»[638] среди заговорщиков и приговорить его, подобно другим главным обвиняемым, к расстрелу, замененному Достоевскому — после инсценировки смертной казни над петрашевцами в Петербурге на Семеновском плацу 22 декабря 1849 г. — лишением всех дворянских прав, четырехлетней каторгой и последующей солдатской службой. Воспоминания о минутах, проведенных им и другими петрашевцами в ожидании смертной казни, навсегда вошли в творчество Достоевского в качестве символа человеческого страдания, несправедливого насилия человека над человеком. Посылая на каторгу петрашевцев, Николай I не соединил их, как декабристов, в одном остроге, а разъединил, разбросав по различным острогам и арестантским ротам. В омском остроге, где содержался Достоевский, при небольшом числе политических заключенных (главным образом поляков) и вообще преступников из дворян большинство обитателей составляла разношерстая народная масса — солдаты, крестьяне, представители угнетенных царизмом национальностей. После пребывания в детские годы в деревне Достоевский впервые вновь широко столкнулся здесь с людьми из народа (хотя и поставленными в специфические условия каторжной жизни). Этот новый жизненный опыт имел для развития Достоевского-художника и мыслителя громадное значение, хотя определилось оно не сразу и в полной мере проявилось лишь в произведениях начала 60-х гг., после всестороннего осмысления этого опыта в «Записках из Мертвого дома». На каторге книги и журналы были запрещены, — единственным разрешенным чтением было Евангелие. Постоянное размышление над ним углубило представления Достоевского о смысле евангельских образов, которые он стремится истолковать в контексте напряженных философско-этических размышлений, вызванных и его личной трагической судьбой, как и судьбой других петрашевцев, и общими сложными историческими переживаниями эпохи. Направленный после окончания срока каторги для отбытия солдатской службы в Семипалатинск, Достоевский жадно проглатывает здесь книжки русских журналов, знакомится с новыми для него литературными именами (в том числе Льва Толстого), с вышедшими за это время произведениями писателей, начинавших в 40-е гг. одновременно с ним, — Тургенева, Островского, Салтыкова и др. Получив в 1857 г. право печататься, Достоевский лишь медленно и постепенно, с трудом нащупывает литературный путь в новой исторической обстановке, возникшей после поражения России в Крымской войне и наступления с середины 50-х гг. полосы общественного подъема, сменившего николаевскую реакцию. Этим объясняется своего рода «переходный характер» первых повестей, написанных Достоевским после каторги, — «Дядюшкин сон» и «Село Степанчиково и его обитатели» (обе –1859). Из писем Достоевского видно, что еще до написания этих повестей он задумывает ряд других — более крупных — произведений, увлекается ими, но, несмотря на долгую и упорную работу, не доводит ни одного из них до конца. Не осуществляет писатель и возникавших у него в те же годы замыслов философско-публицистического характера. Все это вряд ли было случайным: скорее можно думать, что в процессе осуществления своих замыслов Достоевский каждый раз убеждался, что мучившие его идеи еще не прояснились достаточно отчетливо для него самого, а потому он не мог найти и соответствующую, адекватную форму для художественного их выражения. И «Дядюшкин сон», и «Село Степанчиково» внешне примыкают к форме «провинциальной хроники» — одного из распространенных жанров обличительной литературы второй половины 50-х гг., классической вершиной которой были «Губернские очерки» Щедрина. Но Достоевский остается и здесь глубоко оригинален. Насыщенная комическими красками «провинциальная хроника» перерастает под его пером в трагедию, а ее заурядные бытовые конфликты обретают невиданную до этого внутреннюю психологическую сложность и глубину. Сюжет «Дядюшкина сна» на первый взгляд имеет водевильный характер: используя слабоумие старого князя, Марья Александровна, «первая дама в Мордасове», пытается выдать за него свою дочь Зину. Но автор строит рассказ об этом провинциальном водевиле так, что каждый из персонажей в ходе рассказа постоянно получает новую глубину и готовая уже сложиться у читателя его оценка неожиданно тут же опровергается. «Положительные» и «отрицательные» персонажи меняются местами, в заурядной Марье Александровне открываются черты своеобразного провинциального Наполеона в юбке, а слабоумный князь, не переставая быть жалким и комичным, обретает черты рыцарства, становится воплощением обиженной и беспомощной человечности. С другой стороны, независимая, гордая и прекрасная в своем гневе Зинаида в конце концов хоронит трогательные воспоминания о своей первой, полудетской любви и делается великосветской аристократической дамой. Еще бо?льшую определенность тот же метод изображения человека, обнаруживающий, что каждая однозначная оценка его относительна, так как он заключает в себе всякий раз единство множества противоречивых определений, для исчерпывающего охвата которых нужна не «арифметика», а «высшая математика» человеческой души, получает в «Селе Степанчикове». Молодой герой приезжает здесь в деревню к дяде, и с первых шагов перед ним возникает необходимость разгадать характер приживальщика Фомы Опискина. Герою, а вместе с ним читателю кажется, что каждый новый эпизод приближает их к разгадке этого характера. И это отчасти верно: постепенно перед читателем выступают все более выпукло и отчетливо черты Фомы — типичного порождения крепостничества, озлобленного и невежественного приживальщика, русского Тартюфа, ханжи, пустослова, лицемера и эгоиста. Но дело в том, что Фома оказывается шире всех этих определений. В этой исковерканной душе таится гениальный актер, «переигрывающий» всех других персонажей повести. За нелепыми и вздорными, на первый взгляд, выдумками и капризами Фомы скрываются огромная, приобретенная и развитая годами психологическая наблюдательность, тончайшее знание людей и обстоятельств, блестящее владение сознательно надетой на себя маской. И хотя маска эта, казалось бы, за долгие годы срослась с натурой Фомы, поставленный в критическое положение, он все же, вопреки расчетам героя и читателя, оказывается готовым сменить ее и благодаря этому одерживает новую победу над своими жертвами. Деспот оказывается бесстрашным психологом, а его чудовищный эгоизм граничит со своеобразным самоотречением, — эти психологические выводы, в зародыше скрытые в «Селе Степанчикове», позднее Достоевский положит в основу поэмы «Великий инквизитор». В 1859 г. Достоевский получает возможность выйти в отставку и покинуть Сибирь; летом он переезжает в Тверь, а в конце года — в Петербург. С начала 1861 по апрель 1863 г. он издает в Петербурге со старшим братом М. М. Достоевским журнал «Время», а затем его продолжение — «Эпоху» (1864–1865), журнал, который после смерти брата (в июле 1864 г.) выпускает один.[639] С выходом «Времени» начинается новый интенсивный период работы Достоевского в качестве художника и публициста. Своей сложившейся к этому времени общественно-политической программе братья Достоевские в 60-х гг. дают имя «почвенничества». Центральный пункт ее — ожидание «нового слова» русской истории от народа, призванного реформой 1861 г. к активному участию в общественной жизни; в то же время освободительные стремления высших классов и разночинной интеллигенции («оторванной от народа») вызывают растущее недоверие Достоевского; задачу образованных слоев он видит, с одной стороны, в просвещении народа, а с другой — в нравственном сближении с «почвой», в восприятии ими основ исконного мировоззрения народа, выработанного и стойко сохраненного, несмотря на века крепостнического и чиновничьего гнета.[640] Это глубинное народное мировоззрение, краеугольным камнем которого для писателя является чувство органической связи всех людей между собой, рождающее братское сочувствие каждого человека другому, готовность добровольно прийти ему на помощь без насилия над собой и умаления собственной свободы, Достоевский в 70-х гг. рассматривает как основу «социализма народа русского», который он противопоставляет как «мечтательному», утопическому, так и позднейшему «политическому», т. е. революционному, социализму русских народников и западноевропейских социалистов.[641] Еще до выхода журнала «Время» Достоевский в 1860 г. начал печатать «Записки из Мертвого дома» (1860–1862). Но для успеха журнала был необходим роман, начало которого могло бы появиться в первой книжке. Этот внешний толчок побуждает писателя весной 1860 г. взяться за роман «Униженные и оскорбленные» (1861), который Достоевский начинает печатать, еще не успев закончить, так что лихорадочная работа над отдельными частями ведется в промежутке между выходом очередных номеров журнала. И в это время, и позднее Достоевский не раз жаловался на такой способ писания и высказывал сожаление, что в отличие от своих более обеспеченных современников — Тургенева или Гончарова — он был вынужден писать свои романы, обычно уже запродав их, подгоняемый сроками выхода очередной книжки журнала, требованиями издателей и материальной нуждой, а потому в спешке «портил» их, не имея возможности уделить достаточное внимание тщательной художественной отделке написанного. В действительности дело обстояло иначе: усвоив раз навсегда охарактеризованный метод работы, Достоевский со временем не только сумел преодолеть его опасности, но извлек из него (так же как Бальзак и Диккенс) новые щедрые возможности для романиста, всецело посвятившего свое творчество «текущей» действительности. Необходимость строить действие романа так, чтобы каждая его часть, обладая собственным напряженным интересом и воспринимаясь как законченное целое, в то же время разрешала одни загадки фабулы, вызванные ими вопросы и недоумения читателя, но одновременно порождала бы новые, еще более сложные вопросы, возбуждающие горячее любопытство и острый интерес к продолжению, побудила Достоевского свести к минимуму статические, описательные или условные традиционно-«поэтические» мотивы и превратить каждое отдельное звено романа, любую его отдельную фразу, частный эпизод или художественную деталь в органический элемент сложного, развивающегося целого, насытить их огромной смысловой выразительностью и глубочайшим внутренним напряжением. Как и на «Дядюшкине сне» и «Селе Степанчикове», на «Униженных и оскорбленных» лежит отпечаток переходной для автора эпохи; та художественная система, которая знакома нам по позднейшим его произведениям, в это время еще не успела окончательно сложиться. Сам писатель не без горечи признавал, что в «Униженных и оскорбленных» он отдал дань традиции «фельетонного романа». Но и следуя внешней традиционной канве европейского романа-фельетона, Достоевский воспользовался ею для решения более глубоких и сложных социально-психологических задач. Образ рассказчика «Униженных и оскорбленных», писателя Ивана Петровича, во многом автобиографичен. Подобно молодому Достоевскому, Иван Петрович — автор повести, сочувственно описывающей мир «бедных людей» и восторженно принятой кумиром петербургской демократической молодежи критиком Б. (Белинским). Но Иван Петрович выступает в своих записках не столько как их главный герой, сколько как свидетель и участник двух драм, с действующими лицами которых тесно связана собственная его трагическая судьба. Первая из них — драма гордой маленькой Нелли, внучки разорившегося англичанина-фабриканта Смита, которую Иван Петрович после смерти деда вырывает из рук сводни, становится ее воспитателем и покровителем; вторая — семейства Ихменевых, дочь которых бросает родителей и жениха-рассказчика из-за любви к сыну врага своей семьи — князя Валковского. Постепенно перед героем раскрываются тайны, окружающие обе эти жизненные драмы, и обнаруживается их внутренняя связь: соблазнитель Наташи Ихменевой оказывается сыном соблазнителя дочери Смита, а судьба Наташи — своеобразным повторением ее истории. Но главный пафос романа — в распутывании не внешних сюжетных «тайн», а скрытой за ними нравственно-психологической истины, которую они делают явственной. Нравственно-психологический мир богача-аристократа князя Валковского и мир «униженных и оскорбленных» — это два разных мира, где господствуют противоположные идеалы и ценности: нравственной развращенности Валковского, жизнь которого, подобно жизни французской аристократии дореволюционных времен, основана на принципе «после меня хоть потоп», Достоевский противопоставляет нравственное сознание массы простых, бедных и трудящихся людей, стойких в страдании, способных найти высшее счастье в победе над собой, в отказе от личной гордыни, в самоотверженной, братской отзывчивости к другим людям. В утверждении этих высших нравственных ценностей — смысл проникновенно изображенного в романе братского отношения Ивана к покинувшей его Наташе, самоотречения Нелли, отказавшейся после смерти матери от прав на ее состояние, а позднее благословляющей своего покровителя Ивана Петровича, которого она любит не детской, но женской любовью, на счастье с Наташей и побуждающей ее отца страшным примером трагической судьбы своего деда и матери сломить свою гордость и простить Наташу. Параллельно с работой над «Униженными и оскорбленными» Достоевский продолжает «Записки из Мертвого дома». Появление их на страницах «Времени» было воспринято современниками как одно из крупнейших событий литературно-общественной жизни начала 60-х гг. Героем-рассказчиком «Записок из Мертвого дома» автор по цензурным соображениям сделал Александра Петровича Горянчикова, осужденного на каторгу за убийство жены. Но уже современники вполне закономерно восприняли образ героя «Записок» как автобиографический; выведя в предисловии фиктивную фигуру Горянчикова, автор позднее с ней не считался и открыто строил свой рассказ как рассказ о судьбе не уголовного, но политического преступника, насыщенный автобиографическими признаниями, размышлениями о лично передуманном и пережитом. Но «Записки» — не просто автобиография, мемуары или серия документальных зарисовок, это выдающаяся по значению и уникальная по жанру книга о народной России, где при документальной точности рассказа обобщающий смысл пережитого извлечен из него мыслью и творческим воображением автора, сочетающего в себе гениального художника, психолога и публициста. «Записки» построены в форме лишенного всяких внешних литературных прикрас, безыскусственного и сурово правдивого по тону рассказа о царской каторге. Он начинается с первого дня пребывания в остроге и заканчивается выходом героя на свободу. В ходе повествования сжато очерчены главные моменты жизни арестантов — подневольный труд, беседы, забавы и развлечения в свободные часы, баня, больница, будни и праздники острога. Автор рисует все главные разряды каторжной администрации — от жестокого деспота и палача майора Кривцова до гуманных врачей, которые, рискуя собой, прячут бесчеловечно наказанных арестантов в госпитале и нередко спасают от смерти. Все это делает «Записки из Мертвого дома» важнейшим художественным документом, где яркими, незабываемыми чертами запечатлен ад царской каторги и всей стоящей за нею крепостнической социально-политической системы Николая I, на пышном фасаде которой красовались слова: «самодержавие», «православие» и «народность». Но этим не исчерпывается социально-психологическая и нравственная проблематика «Записок», через которые проходят три особенно страстно и мучительно пережитые автором сквозные идеи. Первая из них — это идея народной России и ее больших возможностей. Достоевский отвергает то романтико-мелодраматическое отношение к преступнику и преступному миру, под влиянием которого различные, несходные по своему физическому и нравственному облику представители его сливались в условной, обобщенной фигуре «благородного разбойника» или ходульного злодея. Не существует и не может существовать единого, раз навсегда данного «типа» преступника, — таков важнейший тезис «Записок». Люди на каторге столь же индивидуальны, бесконечно разнообразны и непохожи друг на други, как повсюду. Унылое однообразие внешних форм жизни острога не стирает, но еще больше подчеркивает и выявляет различия между ними, обусловленные несходством условий их прошлой жизни, национальности, среды, воспитания, личного характера и психологии. Отсюда — широкая и разнообразная галерея человеческих характеров, нарисованная в «Записках»: от доброго и кроткого дагестанского татарина Алея до веселого, ласкового и озорного Баклушина и «отчаявшихся» Орлова или Петрова, сильных, но искалеченных людей, из которых в других бытовых и социально-исторических условиях могли бы выйти смелые и талантливые народные вожаки вроде Пугачева, способные увлечь за собой массу. Все это — в большинстве своем носители не худших, а лучших народных сил, бесплодно растраченных и погубленных из-за дурного и несправедливого устройства жизни. Вторая важнейшая сквозная тема «Записок» — это тема разъединенности, трагической оторванности друг от друга в России верхов и низов, народа и интеллигенции, оторванности, которая также не могла исчезнуть в насильственно сравнявших их условиях каторги. И здесь герой и его товарищи навсегда остаются для людей из народа представителями другого, ненавистного им класса дворян-угнетателей. Наконец, третьим важнейшим предметом размышлений для автора и его героя становится различное отношение к обитателям острога официально-государственной и народной России. В то время как государство видит в них преступников, законно наказанных и не заслуживающих лучшей участи, крестьянская Россия, не снимая с них личной вины и ответственности за совершенное зло, смотрит на них не как на преступников, а как на своих «несчастных» братьев во человечестве, достойных сочувствия и сожаления, — и этот плебейский гуманизм народных масс, проявляющийся в отношении к каждому — пусть самому презренному — парии общества, Достоевский горячо и страстно противопоставляет эгоизму и черствости тюремной администрации и официальных верхов. Одна из проблем, имеющих для творчества Достоевского принципиальное значение, впервые остро полемически заявленная в «Записках», — проблема «среды». Как все крупные писатели-реалисты XIX в., Достоевский признавал громадное значение социальных и культурно-исторических условий места и времени, всей нравственной и психологической атмосферы внешнего мира, определяющих характер человека, его сокровенные мысли и поступки. Но вместе с тем он страстно и убежденно восставал против фаталистического представления о среде как об инстанции, апелляция к которой позволяет оправдать поведение человека ее влиянием и тем самым снять с него нравственную ответственность за его мысли и поступки. Каковы бы ни были «среда» и ее влияние, последней инстанцией, определяющей то или иное решение человеком основных вопросов его бытия, остается — по Достоевскому — сам человек, его нравственное «я», полуинстинктивно или сознательно живущее в человеческой личности. Влияние среды не освобождает человека от нравственной ответственности перед другими людьми, перед миром. Попытка снять с него ответственность представляет софизм буржуазной юриспруденции, созданный для прикрытия нечистой совести или для оправдания преступлений сильных мира сего, — таково одно из коренных убеждений Достоевского, нашедшее глубокое художественное выражение в каждом из его романов 60–70-х гг. В 1862–1863 гг. Достоевский впервые ездил за границу, посетил Париж, Лондон, Италию. В Лондоне 4 (16) июля 1862 г. произошло его свидание с Герценом, во время которого они, судя по записи в дневнике лондонского изгнанника, беседовали на волновавшую их обоих тему о будущем России и Европы, в подходе к которой между ними обнаружились и существенные различия, и точки соприкосновения. Отражением первой заграничной поездки Достоевского и мысленно продолженного по возвращении диалога с Герценом стали «Зимние заметки о летних впечатлениях» (1863), где капиталистическая цивилизация уподоблена новому бесчеловечному царству Ваала. В центральной части «Заметок» — «Опыте о буржуа» — писатель с глубоким сарказмом характеризует духовную и нравственную эволюцию французского «третьего сословия», которая привела его от возвышенных устремлений эпохи Великой французской революции XVIII в. к трусливому прозябанию под сенью империи Наполеона III. Скептически оценивая возможности установления социалистического строя на Западе, где все классы, в том числе работники, — «собственники» и где поэтому, с точки зрения писателя, отсутствуют необходимые реальные предпосылки для осуществления идеала братского отношения людей друг к другу, Достоевский связывает свои надежды на грядущее человеческое единение с русским народом, утверждая в качестве высшего этического идеала способность личности свободно, без насилия над собой расширить свое «я» до братского сочувствия другим людям и добровольного, любовного служения им. Гневно-саркастические размышления о буржуазной цивилизации в «Зимних заметках о летних впечатлениях» можно охарактеризовать как историко-социологические «пролегомены», предваряющие проблематику пяти великих романов Достоевского. Другим — философским — прологом к ним, по верному определению известного советского исследователя Достоевского А. С. Долинина,[642] были и «Записки из подполья» (1864). В «Записках из подполья» Достоевский делает предметом психологического исследования душу современного человека-индивидуалиста, до предела сгущая действие во времени и пространстве и заставляя своего героя в течение нескольких часов пережить все возможные фазы унижения, горделивого самоупоения и страдания, для того чтобы продемонстрировать читателю скорбный итог этого беспощадного философско-психологического эксперимента. В отличие от своих многочисленных предшественников Достоевский избирает в качестве объекта анализа не величественного «титана»-индивидуалиста, не Мельмота, Фауста или Демона, но заурядного русского чиновника, душе которого новая эпоха открыла противоречия, сомнения и соблазны, аналогичные тем, которые раньше были уделом немногих избранных «аристократов духа». Ничтожный плебей в обществе своих школьных друзей-аристократов, герой «Записок» высоко поднимается над ними в горделивом, свободном и раскованном полете мысли, отвергая все общеобязательные социально-этические нормы, которые он считает досадными и ненужными помехами, стесняющими человека и мешающими его освобождению. В опьянении открывшейся ему безграничной свободой духовного самопроявления он готов признать единственным законом для себя и для всего мира свой личный каприз, отказ от осуществления которого уподобляет его ничтожному «штифтику» или фортепьянной клавише, приводимой в действие чужой рукой. В такой момент самая природа представляется герою «Записок» глухой стеной, воздвигнутой на пути саморазвертывания и самоосуществления свободного человека, а светлые «хрустальные дворцы» западноевропейских и русских просветителей и социалистов, в том числе Чернышевского, — всего лишь новой разновидностью тюрьмы. Но, как показывает автор во второй части «Записок», тот же герой, который в горделивых мечтах уподоблял себя новому Нерону, спокойно взирающему на горящий Рим и людей, распростертых у его ног, оказывается перед лицом жизни всего лишь слабым человеком, который мучительно страдает от своего одиночества и больше всего на свете нуждается в участии и братстве. Его горделивые «ницшеанские» (до Ницше) притязания и мечты — лишь маска, под которой скрывается больная, израненная бесконечными унижениями человеческая душа, нуждающаяся в любви и сострадании другого человека и во весь голос взывающая о помощи. Найденной в работе над «Записками» формой интеллектуальной повести-парадокса, где переломный, трагический момент человеческой жизни и пережитое под его влиянием внезапное духовное потрясение как бы «переворачивают» героя-индивидуалиста, снимая с его сознания пелену и открывая — хотя бы смутно — не угаданную прежде истину «живой жизни», Достоевский воспользовался в работе над такими своими позднейшими шедеврами 70-х гг., как «Кроткая» (1876) и «Сон смешного человека» (1877). 3 В «мертвом доме» Достоевский столкнулся с тем, с чем на двадцать-тридцать лет позже встретились многие из участников «хождения в народ» 70–80-х гг. Он пришел на каторгу, сознавая себя носителем идей обновления человечества, борцом за его освобождение. Но люди из народа, с которыми он вместе оказался в остроге, — об этом писатель рассказал в «Записках из Мертвого дома» — не признали его своим, увидели в нем «барина», «чужого». Здесь — исток трагических общественных и нравственных исканий Достоевского 60–70-х гг. Из нравственной коллизии, в которой оказался Достоевский, были возможны разные исходы. Один — тот, к которому склонились народнические революционеры 70-х гг. Главным двигателем истории они признали не народ, а критически мыслящую личность, которая должна своим активным действием и инициативой дать толчок мысли и воле народа, пробудить его от исторической апатии и спячки. Достоевский извлек из сходной коллизии противоположный вывод. Его поразила не слабость народа, а присутствие в нем своей, особой силы и правды. Народ — не «чистая доска», на которой интеллигенция имеет право писать свои письмена. Народ — не объект, а субъект истории. Он обладает своим слагавшимся веками мировоззрением, своим — выстраданным им — взглядом на вещи. Без чуткого, внимательного отношения к ним, без опоры на историческое и нравственное самосознание народа невозможно сколько-нибудь глубокое преобразование жизни. Таков вывод, который отныне стал краеугольным камнем мировоззрения Достоевского. После знакомства с обитателями «мертвого дома» Достоевский отказывается верить, что человеческая масса — пассивный материал, всего лишь объект для «манипуляций» со стороны различного рода — пусть даже самых благородных и бескорыстных по своим целям — утопистов и благодетелей человечества». Народ — не мертвый рычаг для приложения сил отдельных более развитых или «сильных» личностей, а самостоятельный организм, историческая сила, одаренная умом и высоким нравственным сознанием. И любая попытка навязать людям идеалы, не опирающиеся на глубинные слои сознания народа с его глубокой совестливостью, потребностью в общественной правде, заводит личность в порочный круг, казнит ее нравственной пыткой и муками совести — таков вывод, который Достоевский сделал из опыта поражения петрашевцев и западноевропейской революции 1848–1849 гг. Этот новый круг размышлений Достоевского определил особенности не только идейной проблематики, но и художественной структуры его романов, созданных в 60–70-х гг. Уже в ранних повестях и романах Достоевского герои погружены в атмосферу Петербурга, действуют на фоне тщательно обрисованной социальной обстановки, сталкиваются с людьми, принадлежащими к различным и даже противоположным общественным слоям. И все же темы нации и народа как особые, самостоятельные темы в том широком их философско-историческом звучании, в каком мы встречаем их у Пушкина, Лермонтова или Гоголя, в творчестве Достоевского 40-х гг. еще отсутствуют. Лишь в «Хозяйке» и начальных главах «Неточки Незвановой», где рассказывается история отчима Неточки, музыканта Егора Ефимова, можно найти первые робкие подступы к постановке этих тем, столь важных для последующего творчества писателя. В «Записках из Мертвого дома» дело обстоит принципиально иначе. Проблема взаимоотношений героя — представителя образованного меньшинства — не просто с отдельными людьми из народной среды, но с народом, рассматриваемым в качестве главной силы исторической жизни страны, в качестве выразителя важнейших черт национального характера и основы всей жизни нации, выдвинута здесь Достоевским на первый план. Она образует тот стержень, который скрепляет субъективные впечатления и размышления рассказчика с объективным авторским анализом его судьбы. Принцип изображения и анализа индивидуальной психологии и судеб центральных персонажей в соотнесении с психологией, моральным сознанием, судьбами нации и народа был тем важнейшим завоеванием, которое со времен «Записок из Мертвого дома» прочно вошло в художественную систему Достоевского-романиста, становится одним из определяющих элементов этой системы. Дальнейшее развитие он получил в романе «Преступление и наказание» (1866). Сопоставляя здесь и в каждом из последующих романов идеи и переживания главного героя с моральным сознанием народных масс, исходя из свойственного ему понимания народности как из основного критерия при оценке психологии и судьбы главных персонажей, Достоевский подходил к освещению психологии и идеалов народа во многом односторонне, так как в отличие от революционных демократов не видел (а отчасти и не желал видеть) тех изменений в психологии и настроениях народных масс, которые совершались у него на глазах. Поэтому в его произведениях, написанных после «Записок из Мертвого дома», люди из народа выступают неизменно в одной и той же роли — носителей идеалов любви и смирения, нравственной стойкости в нужде и страданиях. Реалистическое изображение всей действительной исторической сложности жизни народа и народных характеров пореформенной эпохи, учитывающее борьбу противоположных тенденций в народной жизни, стихийное пробуждение части народных масс, переход их к сознательной борьбе с угнетателями, не было доступно Достоевскому. Убеждение в неизменности и постоянстве основных свойств народного характера (которыми Достоевский считал братское чувство к каждому страдающему человеку, смирение и всепрощение) нередко заслоняло от великого русского романиста картину народной жизни с ее реальными историческими тенденциями и противоречиями. И все же принцип анализа и оценки идей и поступков героев первого плана в неразрывном единстве с анализом идей и морального чувства народных масс явился громадным художественным достижением Достоевского-романиста, без которого не было бы возможным появление таких шедевров как «Преступление и наказание» и «Братья Карамазовы». Принцип оценки героя и его умственных исканий на фоне народной жизни, в сопоставлении с практическим жизненным опытом и идеалами народа объединяет Достоевского с Тургеневым, Толстым и другими великими русскими романистами его эпохи, каждый из которых творчески, в соответствии с индивидуальными особенностями дарования и своеобразием художественной системы развивал в своих романах этот важнейший эстетический принцип русского реалистического искусства, открытый Пушкиным и Гоголем. «Преступление и наказание» — роман о преступлении, но это не «криминальный роман» и не «детектив» (с которыми его нередко сближали по жанру), а один из величайших философско-психологических романов, да и сам герой здесь — необычный преступник. Это молодой человек, недоучившийся студент с философским складом ума, чуткий и отзывчивый к страданиям окружающих, готовый в любую минуту бескорыстно прийти на помощь другому бедняку. Обожающие его мать и сестра возлагают на него огромные надежды, университетские товарищи признают его превосходство и не без основания видят в нем талант. Перед нами — не заурядный, рядовой убийца, а честный и одаренный представитель молодежи, увлеченный мыслью на ложный путь и в результате ставший преступником. Раскольников беден, он страдает, зная о горе своей матери и сестры, и горячо хотел бы помочь им. Но собственная бедность, лишения родных, уязвленная гордость — не единственные и не главные причины преступления Раскольникова: «…если б только я зарезал из того, что голоден был <…> то я бы теперь… счастлив был», — признается он (6, 318). Раскольников — человек мысли, человек, привыкший анализировать свои чувства и поступки. Задуманное убийство он совершает не безотчетно, но на основании целой системы идей и теоретических соображений, рассматривая его как практическое приложение и поверку владеющей им «идеи». Бедность, унижение, уязвленное самолюбие, наблюдения над жизнью окружающих людей, страдающих в многоэтажных домах и подвалах города, раскрывающие перед Раскольниковым широкую картину насилия и несправедливости одних, нищеты и страданий других, вызывают у него лихорадочную работу мысли, заставляют его на время уйти в самого себя, как в раковину, чтобы попытаться понять причины существующей несправедливости. В результате долгих и одиноких размышлений Раскольников отвергает знакомые ему сложившиеся социальные теории и вырабатывает ту «идею», поверкой которой становится его преступление. Анализируя причины существующего несправедливого положения, Раскольников приходит к выводу, что в мире всегда существовало различие между двумя разрядами людей. В то время как большинство людей молчаливо и покорно подчинялось установленному порядку вещей, находились отдельные «необыкновенные» люди — Ликург, Магомет, Наполеон, — от рождения призванные стать «властелинами судьбы», которые восставали против существующего порядка и при этом смело нарушали все общепризнанные нормы морали, не останавливаясь в необходимых случаях и перед насилием и преступлением. Проклинаемые современниками, они были позднее оценены потомством, признавшим их благодетелями человечества. Из этой индивидуалистической по своему духу системы идей, которую он не только обдумывает в своем уединении, но и излагает печатно в специальной статье за год до убийства, вытекает та дилемма, которую Раскольников формулирует словами: «…вошь ли я, как все, или человек?», «Тварь ли я дрожащая или право имею…» (6, 322). Раскольников не хочет повиноваться и терпеть. Но отсюда, по мнению героя, возможен лишь один вывод — он должен доказать себе и окружающим, что законы морали, имеющие силу для других людей, не имеют власти над ним, что он не «тварь дрожащая», а прирожденный «властелин», «необыкновенный» человек, которому дано право преступать нравственные законы и нормы, имеющие силу для обыкновенных, рядовых людей. Вывод этот и приводит Раскольникова к преступлению — убийству ростовщицы Алены Ивановны. Раскольников рассматривает его как своеобразный эксперимент, как моральное испытание, необходимое ему, чтобы убедиться, принадлежит ли он к породе «необыкновенных» людей. «Смогу ли я переступить или не смогу!» — так выражает герой романа тот центральный вопрос, решения которого он ждал от своего преступления (6, 322). Противоречие между глубоким, искренним протестом Раскольникова против социального угнетения и утверждаемым в теории самим же героем правом одной — сильной — личности строить свою жизнь на крови и костях других составляет основу трагической коллизии «Преступления и наказания». Достоевский заставляет героя на личном опыте убедиться, что его бунт против существующей бесчеловечности сам носит бесчеловечный характер, — и Раскольников вынужден постепенно ощутить это, сначала одним голосом сердца, которому его ум продолжает противиться, а затем и всем нравственным существом. Поэтому борьба Раскольникова с законом, в качестве представителя которого в романе выступает следователь Порфирий Петрович, не получает самодовлеющего сюжетного значения. Она сплетается в единый узел с той захватывающей, насыщенной глубоким драматизмом моральной борьбой, которая началась в душе Раскольникова еще до того, как он навлек подозрения полиции, и которая после долгих колебаний ведет героя к нравственному пробуждению. Делая историю внутренних переживаний героя после совершенного убийства предметом острого, беспощадного нравственно-психологического исследования, Достоевский ни на одну минуту не отрывает образ Раскольникова и его внутреннюю жизнь от внешнего мира. Каждая встреча Раскольникова с другим персонажем не только осложняет фабулу романа и ведет героя к новым, чисто внешним столкновениям с ними, но становится вместе с тем новым этапом в истории умственного и нравственного испытания героя перед лицом его собственной совести и совести других, окружающих его людей. Раскольников обманулся, не только полагая, что все обстоятельства преступления могут быть точно вычислены рассудком вперед. Он ошибся еще больше в самом себе, думая, что преступление никак не повлияет на его отношение к внешнему миру. Герою романа казалось, что он нравственно ответствен за свои действия лишь перед одним собой и что суд других для него безразличен. Однако, как показывает автор, отдельный человек не только живет в обществе, неразрывно связан с другими людьми, но и носит общество в самом себе, в своем сердце, он вплетен в сеть на первый взгляд незаметных, но в действительности неразрывно соединяющих его с окружающими, постоянно действующих связей и отношений. Насильственный разрыв этих связей равнозначен для личности духовному и физическому самоубийству, — поэтому после убийства Раскольников с возрастающей силой ощущает тяжелое и мучительное чувство «разомкнутости и разъединенности с человечеством» (П., I, 419). Самые близкие люди — мать и сестра — оказываются бесконечно далекими, почти чужими ему. Своим преступлением, как он постепенно мучительно сознает, Раскольников поставил себя вне элементарных, нерушимых законов человеческого общежития. Он думал убить ненавистную ему, отвратительную и бесполезную старуху-ростовщицу, сосущую кровь бедняков, — так формулирует свое положение сам герой романа, — а убил «себя» (6, 322). Вот почему после длительной душевной борьбы, ощущая невыносимость своего положения, Раскольников по совету Порфирия отдается в руки полиции. Подобно другим великим трагическим героям мировой литературы — царю Эдипу и Макбету, Раскольников после убийства оказывается в положении, из которого для него возможен лишь один — трагический — исход. Если бы Раскольников был человеком более заурядным, способным притворяться, лгать и лукавить себе и другим, то вряд ли Достоевский избрал бы его своим героем. Но Раскольников даже после совершения убийства абсолютно честен и с самим собой и с другими людьми. Вот почему его история — история не падения, а сложного и мучительного нравственного роста героя. Совершив преступление и осознав свою вину до конца, Раскольников не падает под тяжестью своей вины, но находит в себе внутренние силы для возрождения. Гибель его мрачной, бесчеловечной «идеи» становится источником нового, трудного прорастания живого, человеческого начала его личности. Руководительницей Раскольникова на новом пути становится Соня Мармеладова, дочь встреченного им в трактире нищего чиновника, девушка, пожертвовавшая своим телом для спасения семьи, но оставшаяся в самом своем унижении нравственно чистой и незапятнанной. Прочтенный ею — блудницей — в низкой и тесной каморке при слабом мерцании огарка убийце Раскольникову рассказ о воскресении Лазаря становится для Раскольникова первым толчком к нравственному возрождению, путь которого ведет его к явке с повинной, а затем — к осуждению на каторгу, куда его сопровождает полюбившая его любовью одновременно возлюбленной и сестры Соня. Достоевский писал в конце жизни, что его заветной мечтой как человека и писателя оставалось всегда стремление помочь «девяти десятым» человечества, угнетенным и обездоленным в его эпоху в России и во всем мире, обрести достойное человека существование, завоевать путь в «царство мысли и света» (XI, 173). Во всей реалистической прозе XIX в. нет произведения, которое бы с таким бесстрашием, с такою поистине шекспировскою мощью изображало картины человеческих страданий, вызванных нищетой, общественным неравенством и угнетением, как «Преступление и наказание». Но роман Достоевского — не только полное захватывающего трагизма изображение обездоленности и страданий. Это и апелляция к человеческой совести и разуму. Вместе со своим главным героем Достоевский гневно отвергает как оскорбительные для человека взгляды тех мыслителей своей эпохи, которые полагали, что страдания и нищета неизбежны во всяком обществе, что они составляют извечный удел человечества. Великий русский писатель страстно защищает идею нравственного достоинства человека, который не хочет оставаться ничтожной «вошью» (6, 320), не желает безмолвно подчиняться и терпеть, но всем своим существом восстает против несправедливости и страданий, не хочет и не может примириться с ними. Роман насыщен контрастами света и тени, его самые трагические и впечатляющие эпизоды разыгрываются в трактирах и на грязных улицах, в гуще обыденности — и это подчеркивает глухоту страшного мира, окружающего героев, к человеческой боли и страданию. Как в трагедиях Шекспира, в «Преступлении и наказании» в действии принимают участие не только люди, но и стихии — атмосфера, вода, земля, которые выступают как силы то дружественные, то враждебные людям. Раскольников перед убийством почти физически задыхается в каменном мешке жаркого, душного и пыльного города, где он живет под самой крышей большого дома, в тесной и низкой каморке, похожей на гроб. Самоубийство его психологического «двойника» — аморалиста Свидригайлова происходит сырой и дождливой ночью, когда не только переполняется чаша его страданий, но разверзаются «хляби небесные» и вся природа, кажется, хочет выйти из берегов. Многие эпизоды романа тонут в своеобразном «рембрандтовском» освещении, которое подчеркивает их «фантастическую» ирреальность (таков эпизод первого появления Свидригайлова, возникающего, как кажется Раскольникову, из глубины его сна). Существенную роль в романе играют многочисленные числовые и философские символы, освещающие глубинный смысл происходящего (три посещения Раскольниковым Порфирия, чтение Соней евангельского рассказа о воскресении Лазаря, символизирующего способность героя к нравственному «возрождению», сон героя в эпилоге о моровой язве, угрожающей зараженному эгоизмом человечеству), повторение — каждый раз с новым психологическим углублением — сходных ситуаций, близкое к технике музыкальных вариаций и лейтмотивов. Как свидетельствуют черновики романа, Достоевский вначале собирался писать «Преступление и наказание» от первого лица, в форме исповеди героя. Позднее он отказался от этого плана, так как рассказ от первого лица хотя и позволял писателю с большой полнотой раскрыть внутренний мир героя-рассказчика, диалектику его поступков и переживаний, но не давал возможности столь же широко обрисовать характеры и душевный мир других персонажей. Между тем уже в первоначальных набросках характер и судьбы Раскольникова мыслились Достоевским как соотнесенные с характерами и судьбами других лиц. Со времени создания «Преступления и наказания» во всех романах одна и та же ситуация, один и тот же психологический тип изображаются Достоевским в нескольких различных отражениях. Это одновременно подчеркивает их общественную распространенность и указывает на те неодинаковые с социальной и индивидуальной точки зрения формы, в которых выступают в общественной жизни сходные явления. Терзаясь сомнением, испытывая страх и ненависть к своим преследователям, ужас перед совершенным, Раскольников внимательно приглядывается к другим людям, сопоставляет свою судьбу с их судьбой, ищет в ней решения вопросов собственного существования. Каждый человек, появляющийся на страницах романа, входит в него под двойным знаком: он является не только новым, вполне самостоятельным характером, но и новой гранью в раскрытии той основной социально-психологической проблематики романа, которая с наибольшей силой выражена в образе главного героя, оттеняет, углубляет и поясняет его нравственный облик. Жених сестры Раскольникова, ограниченный, расчетливый и трезвый делец, является антиподом Раскольникова. Еще до встречи с ним Раскольников разгадал корыстолюбивую, черствую и бессердечную натуру Лужина, глубоко возненавидел его. И однако, сталкиваясь с Лужиным, Раскольников с отвращением убеждается, что, как это ему ни противно, между ним и Лужиным есть и нечто общее. Лужин — не просто себялюбивый, расчетливый делец. Свой образ действий он пытается оправдать с точки зрения принципов политической экономии. Как заявляет Лужин, преимущество новейшей экономической науки состоит в том, что она освободила человека от ложной идеи любви к другим людям, от сознания нравственного долга личности перед обществом. Отбросив в сторону всякую мораль, она провозгласила, что единственная обязанность человека заключается в заботе о «личном интересе», который должен стать основой и гарантией «всеобщего преуспеяния» (6, 116). Выслушав эти рассуждения, Раскольников неожиданно сознает, что слова Лужина являются, в сущности, более низменным вариантом его собственных взглядов, вульгарным опошлением его «идеи». «А доведите до последствий, что вы давеча проповедовали, и выйдет, что людей можно резать…», — заявляет он Лужину (6, 118). Аналогичную роль для переоценки Раскольниковым его «идеи» играет знакомство героя с другим его психологическим «двойником» — Свидригайловым, преследующим его сестру. Если «экономическая» мораль Лужина способна, как и «идея» Раскольникова, оправдать преступление, то к тому же выводу может вести потеря различия между добром и злом — та нравственная болезнь, от которой страдает умный, но циничный Свидригайлов, кончающий с собой из-за угрызений совести, чувства пресыщения жизнью и гадливости к себе. Не чужд «идее» Раскольникова и следователь Порфирий — человек, переживший в молодости свою полосу гордых порывов и мечтаний. Как и Свидригайлов, Порфирий в Раскольникове узнает в какой-то мере свою собственную молодость. Отсюда его тайное сочувствие герою, вступающее в противоречие с его ролью блюстителя официального правосудия. Осуждая убийцу Раскольникова, Порфирий, как и сам автор романа, не может отделаться от восхищения смелостью Раскольникова — бунтаря против человеческих страданий и несправедливости общества. В «Преступлении и наказании» получило выражение главное противоречие всего творчества Достоевского. Как сохранить те блага, которые несет обществу освобожденная личность, и в то же время избавить и ее саму, и человечество от антиобщественных, отрицательных начал и задатков, которые порождает в ней буржуазная цивилизация? Вопрос этот постоянно вставал перед автором «Преступления и наказания». Но при всей своей гениальности он ни здесь, ни в следующих своих романах не смог найти верные пути к его решению. Отсюда апелляции Достоевского к смирению, призванному, по мысли романиста, обуздать дремлющие на дне ума и сердца «свободной» личности разрушительные задатки и способствовать ее духовному возрождению. Самому романисту нередко представлялось, что в призывах к внутреннему просветлению, к очищению личности посредством ее «смирения» состоит тот последний, главный вывод, который вытекает из его художественного анализа трагической нескладицы современного ему бытия. Однако уже наиболее проницательные его современники прекрасно поняли то, что в наши дни очевидно для всякого читателя, — Достоевский был слишком могучей, титанической личностью, чтобы поэзия душевной кротости, смирения и страдания могла сделать его глухим к грозным и мятежным порывам человеческого духа, заслонила от него драматизм подлинной исторической жизни России и человечества. В русской литературе трагическая тема «Преступления и наказания» была подготовлена Пушкиным — создателем повести «Пиковая дама» (1834) с образом игрока Германна, про которого его друг говорит, что у него «профиль Наполеона, а душа Мефистофеля».[643] Пушкин не только раскрыл душевные терзания честолюбивого, полного сил молодого человека, страдающего от своего ущемленного положения в обществе, не только впервые в русской литературе (в трагедии «Моцарт и Сальери») обрисовал драму убийцы, являющегося жертвой своего отравленного ядом индивидуализма больного сознания. В стихотворениях, посвященных Наполеону (в особенности в оде «Наполеон», 1821), великий поэт очертил общие контуры той «наполеоновской» психологии, которая неотразимо притягивает мысль Раскольникова. В «Евгении Онегине» «наполеоновские» мечты рассматриваются Пушкиным как настроение многих безымянных Наполеонов, как черты целого нарождающегося общественного типа: Мы все глядим в Наполеоны;((гл. 2, XIV)) Поставленная Пушкиным проблема судьбы современного человека «наполеоновского» склада с его «озлобленной душой» и «безмерными мечтаньями», не останавливающегося перед мыслью о преступлении, в новом, более широком аспекте предстает перед читателем «Преступления и наказания». В отличие от его литературных предшественников — таких честолюбиво настроенных молодых людей в литературе начала XIX в., как Жюльен Сорель Стендаля, Растиньяк Бальзака, Германн, — у Раскольникова мысль о себе и своем личном неблагополучии еще до совершения убийства органически сплетена с мыслью о страданиях и нищете других людей. В этом глубокое его отличие от плеяды предшествующих ему литературных героев — индивидуалистов, помыслы которых были ограничены личным возвышением и успехом. Раскольников принадлежит к числу натур, для которых внешний мир является источником постоянной пытливой мысли, наблюдений и беспокойства. Не случайно почти половина страниц «Преступления и наказания» отведена автором описанию одиноких блужданий главного героя по городу, во время которых перед ним широко раскрываются картины безысходно тяжелой жизни столичной бедноты. Отзывчивость Раскольникова к Мармеладову и его семейству, невозможность для него эгоистически замкнуться в самом себе являются в конечном счете — хотя сам герой этого не сознает — причинами неизбежного краха его «идеи». Ибо, совершая убийство, Раскольников — как показывает автор «Преступления и наказания» — преступает не только существующий уголовный закон. Гораздо важнее то, что он изменяет тому глубокому нравственному требованию справедливости, которое неизгладимо запечатлено в его собственной душе и в душе других простых страдающих людей. Вот почему разум и совесть героя восстают против соблазнявшей его до преступления призрачной идеи сверхчеловека, заставляют его — после долгой внутренней борьбы — признать свою нравственную вину не перед официальным законом «подлецов», обездоливающих и грабящих народ, но перед тысячами и миллионами угнетенных людей, особенно чутких к голосу совести. Картина развития русского общества после реформы 1861 г., наблюдения над жизнью городского населения указали Достоевскому социальную и моральную опасность, которую не сознавало еще большинство его современников. Кризис традиционной морали, брожение, вызванное сознанием относительности старых нравственных норм, толкали немало молодых людей во всем мире к идейным блужданиям, подобным блужданиям Раскольникова, к индивидуалистическим, анархическим по своему духу настроениям и идеалам, прикрытым оболочкой горделивого протеста. Свои наблюдения над русской общественной жизнью 60-х гг. Достоевский поверял и углублял, размышляя над историческими судьбами Западной Европы. «Преступление и наказание» создавалось в последние годы режима Наполеона III во Франции, в годы, когда в Германии Бисмарк проводил свою политику «железа и крови». Так же как Льву Толстому (писавшему в это время «Войну и мир»), исторический опыт Второй империи позволил Достоевскому связать критику индивидуализма с критикой Наполеона как исторического прообраза современных ему проповедников идеи «сильной личности». Достоевский — автор «Преступления и наказания» — один из первых в мировой литературе проницательно изобразил новый для его эпохи сложный тип молодого человека, колеблющегося между протестом и преступлением, ощутил гибельность, которую представляют для общества и отдельного человека индивидуалистические умонастроения, подобные «идее» его героя. В эпоху, когда соблазны духовного аристократизма «избранных» и пренебрежения к человеку «толпы» хотя и пользовались уже некоторым распространением, но еще не привлекали к себе общественного внимания и не вызывали широкого протеста в литературе, Достоевский заставил своего героя почувствовать глубочайшую гибельность этих идей, понять их антиобщественный, бесчеловечный характер. XX век подтвердил гениальность художественного прогноза Достоевского, раскрыл международное значение его художественной критики индивидуализма, и это сообщило бессмертие его роману. Еще до завершения «Преступления и наказания» написан роман «Игрок» (1866) — о молодом человеке, учителе-разночинце, одаренном, как и Раскольников, большими силами души, но ставшем игроком и растратившем их впустую. В романе выведены представители различных европейских национальностей и отражены раздумья писателя о русском национальном характере. Его преимуществами Достоевский считает высокую нравственную требовательность, неуспокоенность, способность к неустанному движению вперед — свойства, которые утратили те западноевропейские народы, историческая жизнь которых давно сложилась и отлилась в прочные, законченные формы. Идеал «положительно прекрасного» (П., II, 71) человека Достоевский выразил в романе «Идиот» (1868). Герой его Мышкин — «князь Христос», выросший вдали от общества, чуждый его сословно-эгоистических страстей и интересов, — человек исключительного душевного бескорыстия, красоты и гуманности, предощущающий радостную гармонию, ожидающую человечество в будущем. Подобно своему евангельскому прообразу, он гибнет в борьбе неудовлетворенных эгоистических интересов и страстей, волнующих современное общество. С первых страниц произведения Достоевский окружил образ князя Мышкина ореолом удивительной детской трогательности, наивности и душевной чистоты. Князь в изображении романиста — это образ не традиционного, евангельского, а «современного» Христа: реального, живого русского человека 60-х гг., сердце которого открыто людям, до краев переполнено чистой и горячей любовью к униженным и оскорбленным. Каждое мгновение жизни представляется ему чудом, вызывает у него чувства благодарности, восторга и умиления, а все люди — независимо от происхождения и имущественных различий — вправе рассчитывать на его бескорыстное, братское участие. Полный любви к человечеству, Мышкин, подобно Христу, приходит в мир из заоблачных высот, чтобы отдать свою жизнь за окружающих людей и искупить их грехи своим страданием. В романе воссоздана широкая картина русского общества конца 60-х гг., многие злободневные вопросы жизни которого обсуждаются в проходящих через весь роман беседах и спорах между его персонажами. Разрабатывая фабулу и характеры героев «Идиота», Достоевский, как это было для него обычным, отталкивался от материала тогдашней газетной хроники, русской и заграничной, в частности от материала уголовных процессов второй половины 60-х гг., откуда он почерпнул немало характерных деталей, использованных на страницах романа. Но хроникальный газетный материал подвергся в «Идиоте» глубокому и сложному философскому и психологическому переосмыслению. «Будничный», прозаический план сочетается в «Идиоте», как во всех романах Достоевского, с более глубоким, философско-символическим. История князя Мышкина и петербургской «камелии» Настасьи Филипповны — это как бы перенесенная в гущу современности история нового Христа и новой Марии Магдалины, трагический исход которой, в понимании автора, является в то же время суровым осуждением жизни и нравов лживого и лицемерного европейского общества XIX в. Достоевский любил вводить в свои романы, по примеру Шекспира, образы гримасничающих трагикомических персонажей, своего рода современных шутов и буффонов, в речах которых горькая правда о себе и окружающем мире скрыта под оболочкой добровольного, нередко вымученного шутовства и паясничества. В «Идиоте» к разряду добровольных шутов, сквозь нелепые и комические речи которых читателю слышатся страдание, отзвуки перенесенных унижений, сообщивших им своеобразную ироническую мудрость, принадлежат чиновник Лебедев и генерал Иволгин. К центральным сценам романа, где автор поручает Лебедеву роль иронического судьи окружающего его общества, — относятся сцены толкования им Апокалипсиса. Называя XIX век «веком пороков и железных дорог», Лебедев заявляет, что причиной страданий человека этой эпохи является утрата той объединяющей мысли и тех нравственных связей, которые соединяли людей в прежние, более грубые и примитивные времена. В результате в современном промышленном обществе достигло своего предела нравственное разобщение людей, «помутились источники» живой жизни (8, 315). Против трагического разобщения людей в мире лжи и эгоистического расчета, «пороков и железных дорог» и борется Мышкин — любимый герой Достоевского. В отличие от других персонажей романа для князя не существует деления людей на «далеких» и «близких», как не существует деления вещей на «твое» и «мое». Все люди — генерал и его лакей, содержанка Настасья Филипповна и избалованная своевольная Аглая, богатые и бедные, счастливые и страдающие — одинаково близки Мышкину, вызывают у него одно и то же чувство удивления, рожденное сознанием неповторимости их человеческой индивидуальности, одно и то же братское участие. Глубоко проникая в душу каждого из окружающих и видя там своим взором ясновидящего знакомую ему по собственному опыту нравственную борьбу между добром и злом, князь стремится подавить скрытые в душе других персонажей эгоистические страсти, способствовать победе свойственных им светлых, альтруистических чувств и побуждений. И все же вмешательство князя в судьбы других героев ни в одном случае не приводит к счастливой развязке. Несмотря на глубокое, скорбное понимание им гибельных страстей и побуждений Рогожина, Настасьи Филипповны, Аглаи, ее родителей и сестер, Гани Иволгина, Лебедева, переживаний умирающего от чахотки и при этом глубоко страдающего от своего одиночества юноши-атеиста Ипполита Терентьева, князь не может предотвратить рост мрачной ревности Рогожина, его покушения на Мышкина, убийства им Настасьи Филипповны, как не может помочь исцелению самой Настасьи Филипповны и Аглаи. Вихрь темных эгоистических страстей, взращенных «веком пороков и железных дорог», оказывается сильнее «князя-Христа». Все, что удается совершить Мышкину, прежде чем он навсегда погружается в безумие, — это своим братским, глубоко человеческим участием на короткое время облегчить страдания других людей, вызванные их разобщенностью, трагической нескладицей и неустройством мира. Победить же враждебные людям силы Мышкину не дано, он сам становится их жертвой и гибнет под их натиском. В этом — глубокий трагический смысл романа, в котором получили выражение страстное неприятие романистом новой для России индивидуалистической промышленной эпохи и в то же время отчетливое сознание невозможности победить порождаемые ею в человеке темные страсти личным примером одного человека — как бы возвышен и чист ни был утверждаемый им идеал и как бы безгранична ни была его способность к любви и самопожертвованию во имя всеобщего счастья. 4 Как трезвый наблюдатель, Достоевский не закрывал глаза на новые процессы общественной и культурной жизни России своего времени. Но представление его о необходимости для России идти вперед в отличие от Запада мирным путем, отвергнув принцип политических преобразований, создавало стену взаимного отчуждения и непонимания между Достоевским и участниками освободительной борьбы. Высоко оценивая глубину и страстность исканий, нравственную бескомпромиссность и способность лучших представителей русской молодежи к самопожертвованию, Достоевский не сочувствовал революционному направлению ее исканий, видя в нем одно из проявлений отвергнутого им «западничества». Еще в статьях периода «Времени» и «Эпохи» Достоевский сформулировал тезис, согласно которому преимущество России перед Западом — в том, что широкие слои русского народа сохранили живые ростки инстинктивного братского чувства между людьми, утраченного на Западе вследствие отчуждения и обособления людей друг от друга, венцом которых является современная цивилизация. Во второй половине 60-х гг. Достоевский вносит новый, осложняющий мотив в свое противопоставление России и Запада. Вслед за И. В. Киреевским, А. С. Хомяковым и другими создателями славянофильской доктрины он утверждает, что сохранить живым братское чувство, утраченное на Западе, России помогла восточно-христианская традиция, воспринятая и сохраненная православной церковью в противоположность западноевропейским католичеству и протестантизму с присущим им уже с самого момента их зарождения атомизирующим, рационалистическим началом. Кульминационной точки спор Достоевского с современной ему революционной Россией достиг в романе «Бесы» (1871–1872). В основу «Бесов» Достоевский положил материалы нечаевского дела — получившего широкую огласку процесса, который слушался в Петербурге в июле — августе 1871 г. Герой этого процесса — политический заговорщик С. Г. Нечаев, человек сильной воли, склонный к различным авантюрам и неразборчивый в выборе средств, эмигрировал в 1869 г. за границу и, появившись в Швейцарии среди русской революционной эмиграции, выдавал себя здесь за представителя будто бы созданного им в России тайного революционного общества «Народная расправа», не существовавшего в действительности. На время ему удалось добиться поддержки двух обманутых им ветеранов революционного движения — анархиста М. А. Бакунина и друга Герцена, поэта Н. П. Огарева, впоследствии от него отшатнувшихся. Пробравшись затем нелегально снова в Россию, Нечаев здесь, наоборот, выдавал себя за агента русской политической эмиграции и лондонского Международного товарищества рабочих, наделенного особыми полномочиями. Окружая себя таинственностью и требуя от обманутой им молодежи строжайшего, беспрекословного повиновения, Нечаев создал в Москве, главным образом среди студентов сельскохозяйственной академии, несколько политических кружков («пятерок») заговорщицкого типа, где он претендовал на роль диктатора. В написанном и пропагандировавшемся им «Катехизисе революционера», при составлении которого он воспользовался рядом положений из устава ордена иезуитов, Нечаев утверждал, что революционер не должен чувствовать себя связанным никакими обязательствами и не может пренебрегать никакими средствами. Провозглашая в качестве цели созданной им организации «всеобщее и повсеместное разрушение», Нечаев призывал своих последователей объединиться с разбойниками и деклассированными, преступными элементами, которые рисовались ему в ложном ореоле бунтарей и мстителей за общественную несправедливость. После того как программа Нечаева и его способ действий встретили отпор со стороны привлеченного им в организацию студента Иванова, Нечаев ложно обвинил Иванова в предательстве. Заставив членов «пятерки» убить Иванова, Нечаев снова эмигрировал за границу, так что процесс над арестованными нечаевцами слушался в его отсутствие. В отличие от «Преступления и наказания» и «Идиота» действие в «Бесах» происходит не в Петербурге, а в одном из русских губернских городов. Достоевский возвращается здесь на новом этапе развития к форме «провинциальной хроники», которую когда-то испробовал в «Дядюшкином сне», но насыщает ее иным, злободневно-политическим, остродраматическим содержанием, заставляя разыграться перед читателем цепь событий, повторяющих внешние контуры нечаевского дела. Следуя примеру Тургенева, автора «Отцов и детей», где изображен обострившийся в России 60-х гг. идеологический конфликт между поколениями и нарисован классический образ молодого революционера-нигилиста Базарова, Достоевский выводит в «Бесах» те же два поколения. Но он дает спорам между ними другую интерпретацию, чем Тургенев, который фигурирует в «Бесах» в карикатурном, пародийном образе сюсюкающего и самовлюбленного писателя Кармазинова (от слова «кармазин», обозначающего один из оттенков красного цвета — намек на его сочувствие «красным»). В качестве типичного представителя старшего поколения в романе выступает высоко почитаемый рассказчиком его старый друг Степан Трофимович Верховенский. Рассказ о нем проникнут иронией: для биографии Степана Трофимовича романист воспользовался рядом деталей из биографии известного русского историка 40-х гг., друга Герцена Т. Н. Грановского и других либеральных западнических литературных и общественных деятелей того времени, переакцентировав соответствующие факты и придав им пародийную, комическую окраску. Степан Трофимович уже несколько лет как поселился в городе, где с большим достоинством играет «особую», «гражданскую» роль «гонимого» и «ссыльного», которой втайне чрезвычайно гордится и которая придает ему в глазах губернского общества, а особенно молодежи, большой авторитет. В прошлом он учился за границей, читал лекции в столичном университете, участвовал вместе с Белинским и Герценом в «Отечественных записках» и написал диссертацию по истории немецких торговых городов, «больно уколовшую» славянофилов. Ныне же, выдавая себя за политического ссыльного и сам веря в это (хотя, как впоследствии выясняется, для этого нет никаких реальных оснований), Степан Трофимович живет на покое в качестве бывшего воспитателя сына, друга сердца — и вместе с тем приживальщика — властной и деспотической генеральши Ставрогиной, благоговеющей перед ним, но одновременно и безжалостно им помыкающей. В действительности Степан Трофимович, как и многие другие люди его поколения, по суждению автора, всего лишь взрослый ребенок, суетный и тщеславный, но при этом бесконечно добрый, благородный и беспомощный Дон-Кихот. Его словесный либерализм, преклонение перед «западной» культурой и парламентскими учреждениями — безобидные и неопасные для общества игрушки, тешившие этого взрослого ребенка. Все это выясняется в эпилоге, где, пережив крах своих «западнических» убеждений, Степан Трофимович, бросивший свой дом и отправившийся в «последнее странствование» с котомкой за плечами, умирает бесприютным странником в простой крестьянской избе, умирает хотя и не отрешившимся от своего религиозного скептицизма, верующим по-прежнему лишь в «Великую мысль», но в то же время жаждущим бессмертия души, со словами любви и всепрощения на устах. Не таковы духовные «дети» Степана Трофимовича и Кармазинова, взгляды которых представляют, по оценке писателя, следующее историческое звено развития тех же «западнических» убеждений, неизбежный логический вывод из них, но вывод, способный привести лишь в роковую бездну. В двух эпиграфах к роману — один из них взят из Евангелия от Луки и содержит рассказ об исцелении бесноватого и гибели стада свиней, в которое вселились вышедшие из него бесы, а другой из стихотворения Пушкина «Бесы», где изображается тройка, застигнутая в пути и закруженная «бесовской» метелью, — «дети» людей 40-х гг. с их нигилистическим рационализмом, западнической верой во всемогущество человека и его воли охарактеризованы автором как «бесы», «кружащие» Россию и сбивающие ее с истинного пути. Отсюда гневное, полемическое название романа — «Бесы». Поколение «бесов» представлено в нем фигурами нескольких психологически несходных между собой героев. Это прежде всего сын Степана Трофимовича — Петруша (Петр Степанович), прообразами которого, как свидетельствуют черновики романа, были Нечаев и Петрашевский. Со снисходительной усмешкой слушающий восторженно-идеалистические тирады отца, которого он считает безнадежно отставшим от века, невежественный и циничный Петр Степанович лишен совести. Он откровенно заявляет о себе, что он — «мошенник, а не социалист» (10, 324). Главное его желание — личная власть. К товарищам, которых он стремится духовно подчинить себе и связать круговой порукой, чтобы, сделав своими послушными орудиями, увлечь в пучину анархии, Верховенский-младший относится с откровенным презрением. Исполнителем его планов и доверенным лицом является разбойник Федька Каторжный, которого Верховенский позднее сам же «ликвидирует». Но даже у совершенно циничного, низкого душой Петра Степановича и других людей того же типа есть, по художественному диагнозу романиста, потребность преклониться перед высшим, чем они сами, существом. Поэтому к омерзению, которое младший Верховенский вызывает у читателя, примешивается известная снисходительная жалость. Высшим, чем он сам, существом, к которому младший Верховенский испытывает чувства восхищения и почти собачьей преданности, является для него воспитанник его отца Николай Ставрогин, главный герой романа. Николай Ставрогин — одно из самых сложных человеческих лиц, созданных Достоевским. Всегда щегольски одетый, холодный и бесстрастный, как великосветский денди, с лицом, напоминающим мертвую маску, и губами, на которых блуждает загадочная улыбка, Ставрогин — один из последних в литературе XIX в. трагических выразителей темы романтического «демонизма». Ставрогин — человек острого, аналитического ума и большой внутренней силы, полный сжигающей его ненависти к лицемерным устоям того общества, в котором он вырос и воспитался. Анархическое отрицание существующей лицемерной морали побудило Ставрогина в молодые годы бросить ей вызов и с головой погрузиться в разврат. В это время он совершил отвратительное преступление, мысль о котором позднее никогда не покидала его, — насилие над полуребенком, девочкой Матрешей. Рассказ об этом преступлении и вызванных им муках совести составляет содержание особой главы романа — «У Тихона» (так называемой «Исповеди Ставрогина»), которую редакция «Русского вестника» исключила при печатании «Бесов», сочтя ее слишком смелой, и она была опубликована впервые уже после Октябрьской революции. Ставрогин посещает здесь живущего в расположенном неподалеку от города монастыре престарелого архиерея Тихона (образ которого навеян личностью Воронежского епископа Тихона Задонского) и читает ему свою отпечатанную в форме брошюры исповедь, которую он намерен (хотя так и не решается на это) опубликовать всенародно. После совершенного преступления Ставрогин ни на минуту не находит душевного покоя. Он делает попытку искупить свой грех, женившись на хромой и юродивой, но чистой душою Марии Лебядкиной, ищет новых любовных приключений, блуждает по всему свету, пытаясь найти рассеянье то среди восточных мудрецов и афонских монахов, то в обществе Петра Верховенского и швейцарских эмигрантов. Но все это не увлекает Ставрогина надолго — в сердце он неизменно чувствует ту же роковую пустоту; в глубине его ни на одну минуту не умолкает голос совести, которая, как безжалостный и неподкупный судья, напоминает Ставрогину об его преступлении. Став виновником гибели не только Матреши, но и Хромоножки, искалечив жизнь двух других героинь — Марьи Шатовой и Лизы Дроздовой, Ставрогин на последних страницах романа кончает с собой, отказываясь от первоначального плана бежать после ареста членов созданной Петром Верховенским заговорщической организации в Швейцарию со своим последним преданным другом — Дарьей Павловной, умной, доброй и энергичной сестрой убитого Верховенским Шатова. Рассказ в «Бесах» ведется от лица хроникера, который не только является очевидцем и летописцем описываемых в романе кровавых и мрачных событий, но и второстепенным действующим лицом, типом городского обывателя. Но нередко автор передает ему свой дар глубокого проникновения в чужие сердца или, сбрасывая маску, сам становится на его место. Смена и совмещение разных точек зрения на описываемые события — точек зрения рассказчика (к помощи которого Достоевский прибегал еще раньше в своих повестях, а позднее прибегнет в «Братьях Карамазовых»), автора и персонажей — вообще характерны для Достоевского, успешно добивавшегося таким образом особой выпуклости и достоверности, своего рода «стереоскопичности» изображения. Достоевский указывал, комментируя впоследствии свой роман и отвечая его критикам, что он не считал своей задачей изображение реальной нечаевщины. Опираясь на материалы нечаевского дела и перенося на страницы своего произведения отдельные его эпизоды, а также некоторые черты психологического облика его участников, романист в соответствии с эстетикой своего «фантастического» реализма по существу лишь отталкивался от нечаевщины как конкретно-исторического явления, создавая картину, в которой сложным образом переплетались непосредственная реальность и вымысел, психологически глубокое, гениальное и реакционное. При всем открыто заявленном автором неприязненном отношении к тогдашнему революционному движению в «Бесах» нет ни веры в незыблемость устоев самодержавно-помещичьей России, ни стремления их приукрасить. Достоевский создает памфлет и на отца-либерала — Верховенского старшего, и на сына — Верховенского младшего. Но противостоящие им охранители устоев — немец-губернатор Лембке, его помощники и жена Юлия Михайловна — оказываются в романе объектами не менее жестокой сатиры, чем нигилисты-нечаевцы. И бюрократическая администрация Александра II, и представители дворянского губернского общества, обрисованные на страницах романа, по оценке автора, — такой же продукт чуждой народу и оторванной от народных начал верхушечной, призрачно-фантастической цивилизации, как и Нечаев-Верховенский. Притом если фон Лембке, его жена, генеральша Ставрогина или писатель Кармазинов заслуживают, с точки зрения автора, всего лишь пренебрежительной оценки и в сущности не стоят серьезной полемики, то с революционным лагерем дело обстоит, по мнению романиста, сложнее. Здесь есть свои Верховенские, но есть и свои Кирилловы и Шатовы — люди безукоризненной нравственной чистоты и самоотверженности, не случайно, но закономерно в процессе своих исканий вступившие на путь, который на определенном этапе развития привел — да и не мог не привести — только сюда. И даже Ставрогину автор, казня и не щадя его, готов отдать должное: он, этот отрицательный герой «Бесов», предстает в изображении романиста не только как «барич», оторванный от народной почвы, и не только как «великий грешник», изменивший своему высокому предназначению и за это осужденный богом и людьми, но и как трагическая фигура, как мученик, страдающий от потери своего человеческого лица. Весь современный ему мир, Россия и Запад, находятся — таков скорбный диагноз автора «Бесов» — во власти страшной болезни, а потому и все люди этого мира одинаково нуждаются в нравственном исцелении. Оно необходимо не только Ставрогину, Кириллову или Шатову, но и Федьке Каторжному, и хромой и полоумной Марье Лебядкиной, одаренной прекрасной и светлой душой; оно необходимо и образованным классам, и народу, и верхам, и низам. Мир стоит на пороге нового, неизвестного будущего, в прежнем своем виде он не может существовать — и в то же время пути к этому будущему еще не известны никому, их не знает и Шатов, самый близкий автору из героев «Бесов», стоящий, однако, лишь в преддверии будущего, неспособный ступить за его порог, да и не представляющий, как это сделать. Самое «бесовство» Нечаева и нечаевцев — в понимании автора — лишь симптом трагического хаоса и неустройства мира, специфическое отражение общей болезни переходного времени, переживаемого Россией и человечеством. Роман «Бесы» долгое время воспринимался критикой — и в России, и на Западе — как произведение антиреволюционное, направленное против освободительного движения. История нашего века показала, что дело обстоит сложнее. Достоевский выразил в «Бесах» ту мысль, что революционное движение не развивается в безвоздушном пространстве. Оно не отгорожено непроницаемой, глухой стеной от окружающего общества и его идей. А это означает, что в среду участников революционного движения могут проникать — и на деле проникали уже в XIX в. и действовали рядом с самоотверженными и честными, готовыми пожертвовать жизнью за счастье народа борцами за революцию и социализм, — также Петры Верховенские и Шигалевы, скрывавшие под маской ультралевых, мнимореволюционных или псевдосоциалистических фраз свое истинное лицо честолюбивых и нечистоплотных представителей деклассированной мелкобуржуазной богемы, людей, для которых призыв к «прямому действию» означал всего лишь призыв к удовлетворению собственного тщеславия и аморализма. Наш век обнаружил, что Достоевский не ошибся. Достаточно вспомнить, что Муссолини в молодости был близок к социалистическому движению, что одним из идеологов «прямого действия» во Франции был анархист Ж. Сорель, что гитлеровцы именовали себя «национал-социалистами». Надо вспомнить и о тех разрушительных, опасных для судеб человеческой культуры началах, которые обнаружили в наши дни маоизм и другие экстремистские течения различного рода — правые и левые, — глубоко враждебные гуманизму и подлинному, реальному социализму. Не случайно Маркс и Энгельс сошлись с Достоевским в непримиримо резкой оценке нечаевщины, хотя они и подходили к ней с совершенно иных, пролетарско-революционных классовых позиций. Но заслуга писателя, художника, как заметил еще Чехов, состоит прежде всего в том, чтобы правильно поставить вопрос, а не в том, чтобы обязательно, во что бы то ни стало, верно его решить. И в этом отношении заслуга Достоевского в «Бесах» не может быть оспорена. Исследуя критически духовно-нравственный облик современных потомков Ставрогина, Петра Верховенского, капитана Лебядкина, Шигалева, прогрессивная мировая литература XX в. в борьбе с реакцией уже не раз обращалась и еще не раз будет обращаться к опыту Достоевского-художника. В свете большой истории критика нечаевщины Достоевским была полезна прежде всего для самого освободительного движения. Ибо святое дело революции не терпит грязных рук Верховенских и Шигалевых, не имело и не имеет с деятелями подобного рода ничего общего. Поэтому глубоко закономерным было то, что К. Маркс еще в 70-х гг. XIX в. провел ясную и четкую разграничительную линию между мелкобуржуазным анархизмом Бакунина и Нечаева, их релятивизмом в политике, этике и эстетике, программой мещанского, вульгарного казарменного коммунизма — и чуждой какой бы то ни было тени этического релятивизма, глубоко чистой и благородной по своим целям, по политическим методам и средствам борьбы программой революционной марксистской партии. Еще до того как Достоевский начал «Бесов», он мечтал написать большой роман (или цикл романов) «Житие великого грешника» (более раннее название «Атеизм», 1868–1870), изображающий долгий жизненный путь и идейные искания современного русского человека, его метания между религией и атеизмом на фоне нескольких формаций умственной жизни русского общества XIX в. Замысел этот получил дальнейшее развитие в двух последних романах писателя. В первом из них, «Подростке» (1875), Достоевский (в противовес «Детству» и «Отрочеству» Льва Толстого) поставил своей задачей обрисовать процесс умственного и нравственного формирования юноши не из дворянской, а из разночинной среды, рано узнающего изнанку жизни и болезненно ощущающего ее социальное «неблагообразие». Как и в «Бесах», в «Подростке» фигурируют два поколения — «отцы» и «дети». Но облик представителя молодой России обрисован в «Подростке» гораздо более сочувственно, чем в первом романе. Это было свидетельством серьезных внутренних колебаний романиста в оценке русской молодежи и ее идейных исканий. Не случайно в отличие от «Бесов» и предшествовавших им двух романов, которые были напечатаны в журнале Каткова «Русский вестник», «Подросток» появился в «Отечественных записках», издававшихся духовными вождями революционеров 70-х гг. — другом молодости Достоевского Н. А. Некрасовым и бывшим многолетним оппонентом романиста в журнальной борьбе М. Е. Салтыковым-Щедриным. «Подросток» — опыт Достоевского в жанре романа воспитания, отмеченный, однако, той же печатью глубокого своеобразия, что и остальные его романы. Это записки юноши-мечтателя, только что вступившего в жизнь и в течение первого года своей духовной самостоятельности переживающего сложный и бурный процесс нравственной борьбы и внутреннего созревания. Достоевский сам определил главную тему этого своего произведения как «беспорядок». «Беспорядком» отмечены и широко изображенная в романе жизнь русского общества начала 70-х гг., и умственные блуждания самого героя — своеобразного «гадкого утенка», который достигает умственной зрелости и самопознания лишь пройдя через школу соблазнов и тайного порока. Незаконный сын помещика Версилова и его бывшей крепостной (носящий в то же время имя своего «законного» отца Макара Долгорукого), герой романа уже по своему происхождению является, в понимании автора, олицетворением того «беспорядка», которым отмечена жизнь простого русского человека. С первых лет своей сознательной жизни Подросток тянется к своему настоящему отцу — Версилову, страстно хочет разгадать тайну этого загадочного для него и для окружающих человека, но постоянно встречает с его стороны отчуждение и отпор. В то же время уже одинокое детство, проведенное в Москве, в «чужих людях», познакомило Аркадия с ощущением социального неравенства и унижения, выпадающего в окружающем его обществе на долю незаконнорожденного. Вызванный после окончания гимназии родителями в Петербург, гордый и мечтательный Аркадий одновременно обожает и ненавидит Версилова, хочет добиться его любви и признания. В борьбе с враждебной ему действительностью герой с головой уходит в созданную им, тщательно скрываемую от всех гордую «идею» — стать новым Ротшильдом и с помощью накопленных богатств (которые он сам же глубоко презирает) завоевать могущество и власть над людьми. Вступив в борьбу с обществом, Подросток, как ему представляется, готов воспользоваться даже темными махинациями, насилием и шантажом. Но, подобно другим центральным героям романов Достоевского, Аркадий — не заурядный «приобретатель», а мыслящий и чувствующий юноша, стремящийся решить для себя основные нравственные вопросы жизни, переживающий лихорадочный процесс внутренних исканий и сомнений. Под влиянием этих сомнений окружающие люди нередко представляются ему обманщиками и мерзавцами, а мир — ареной сильного. Но каждый раз после этого в нем с новой силой вспыхивает вера в жизнь и в управляющие ею светлые моральные начала. Эта вера, которую поддерживают в герое мать и сестра и которая особенно остро вспыхивает в нем после знакомства с названным отцом Аркадия — крестьянином-странником Макаром, помогает герою после долгой и мучительной борьбы преодолеть яд своих разрушительных сомнений и начать новую жизнь. Версилова, воплощающего лучшие черты русского дворянства отходящей эпохи, и Подростка, представителя современной молодежи, Достоевский рассматривает в качестве типов двух поколений русского общества, которые, хотя они и разделены взаимным недоверием и враждой, преемственно связаны между собой, идейно и психологически глубоко родственны друг другу. Мысль о психологической общности, о сходстве исканий «отцов» и «детей» раскрывается в диалогах между Версиловым и его сыном, составляющих основные нервные узлы романа. Психологическая близость отца и сына приводит их после долгих недоразумений к взаимному сближению. Оба они — несмотря на свои исступленные метания между добром и злом — в конечном счете одержимы, по мысли писателя, одной и той же «русской» тоской по «живой жизни», по общечеловеческой правде и справедливости, призваны к глубокому и искреннему «всемирному болению за всех» (13, 376). 5 Разбирая в 1873 г. полотна русских художников, экспонированные в Петербурге перед отправкой на Венскую всемирную выставку, Достоевский высоко оценил «Бурлаков» И. Е. Репина и другие произведения «передвижников» (В. Г. Перова, В. Е. Маковского и других), он заявил, что «наш жанр на хорошей дороге». Но романист призвал при этом современных ему русских художников, не останавливаясь на достигнутом, завоевать для русской живописи также область исторического, «идеального» и фантастического, ибо «идеал ведь тоже действительность, такая же законная, как и текущая действительность» (XI, 78). Призыв этот, косвенно обращенный не только к русской живописи, но и к литературе 70-х гг., можно рассматривать как эстетическое выражение тех новых исканий, которые привели автора к созданию его последнего, итогового романа «Братья Карамазовы» (1879–1880), где «текущая действительность» выступает в сложном сплаве с исторической и философской символикой и обрамлена «фантастическими» элементами, восходящими к средневековым житиям и русскому духовному стиху.[644] К моменту, когда Достоевский начал работу над «Карамазовыми», в литературе наметились новые веянья. В 50–60-х гг. в русском романе, повести, рассказе господствовали темы и образы современной жизни, воссозданной во всей присущей ей конкретности и полноте очертаний. Со второй же половины 70-х и в 80-х гг. русская реалистическая литература вновь зачастую начинает обращаться к «вечным» темам и образам, также подсказанным размышлениями над современностью, но разрабатываемым нередко в формах легенды, аллегории, «народного рассказа» — с использованием соответствующего круга традиционно-поэтических мотивов, которые насыщаются широким и емким символическим смыслом. Эта общая тенденция времени в 70–80-х гг. по-разному проявилась у Тургенева, Салтыкова-Щедрина, Гаршина, Л. Толстого, Короленко. Не случайно и в «Карамазовых» в отличие от предшествующих произведений Достоевского высокие, поэтические и трагические, «вечные» образы не только служат для романиста символическими ориентирами, призванными осветить для читателя глубинный смысл рисуемых романистом ситуаций (как это было уже в «Преступлении и наказании» с образами Наполеона или Магомета, в «Идиоте» с образом Христа, в «Бесах» с символическим эпиграфом), но им отведено также специальное — обширное — место в кульминационных книгах и главах романа, образующих особую философско-символическую «надстройку» над главами, которые посвящены социально-бытовым коллизиям и типам «текущей» действительности. Так же как в «Бесах», Достоевский переносит действие «Братьев Карамазовых» из Петербурга в провинцию, — на этот раз не в губернский, а в отдаленный от центра небольшой уездный городок Скотопригоньевск. Но он избирает местом действия, русскую провинцию не для того, чтобы противопоставить крепость и яркость сохранившегося здесь патриархального бытового уклада, обладающего чертами своеобразной народности, мертвящему формализму крепостнически-бюрократических порядков и тем болезненным социальным процессам, которые вызывало капиталистическое развитие России. Писатель ведет своего читателя из Петербурга в провинцию с тем, чтобы показать, что болезненные социально-психологические процессы, которые он рисовал в романах 60-х гг., перестали быть «привилегией» Петербурга, что они охватили в большей или меньшей степени всю страну. Под влиянием ломки привычного уклада жизни, брожения, охватившего многие сотни и тысячи «случайных» семейств, не только в Петербурге, но и за сотни верст от столицы русские люди, как показывает Достоевский, не могут больше жить бессознательно, стихийно подчиняясь заведенному порядку. Романист отчетливо видит, что в России конца 70-х гг. не осталось ни одного самого тихого уголка, где бы не кипела скрытая борьба страстей и не ощущалась с большей или меньшей силой напряженность существующего положения вещей, острота поставленных им вопросов. Даже в провинциальном монастыре, где на поверхности царят спокойствие и «благообразие», на деле происходит упорная скрытая борьба «старого» и «нового», сталкиваются между собой дикий, невежественный фанатизм и ростки иного, более гуманного жизнепонимания, суровый, угнетающий формализм и растущее чувство личности. Рядовое, заурядное на первый взгляд преступление сплетается воедино с вечными проблемами бытия, над которыми бились и бьются столетиями величайшие умы человечества. А в провинциальном трактире никому не известные русские юноши — почти еще «мальчики», — отложив в сторону все свои текущие дела и заботы, спорят о «мировых» вопросах, без решения которых — как они сознают — не может быть решен ни один частный вопрос их личного бытия. Поставленная в центр романа семья Карамазовых и другие описанные в нем семьи — Хохлаковы, Снегиревы — представляют собой различные с социальной и психологической точек зрения варианты типа семьи, которую Достоевский охарактеризовал как «случайное семейство». Во всех них нет «благообразия», идет глухая, скрытая или открытая борьба между поколениями. В семье Карамазовых она приводит к убийству отца. Убийство это симптоматично, с точки зрения романиста, не только в том отношении, что служит свидетельством «неблагообразия» помещичьего быта, распада семьи в новую, пореформенную, буржуазную эпоху. Оно представляет собой внешнее проявление также и другой, более глубокой социально-психологической драмы. Вместе с неизбежным и закономерным распадом старых нравственных норм в условиях пореформенной эпохи среди различных социальных слоев, по наблюдениям романиста, росло сознание относительности всякой нравственности, усиливались разрушительные, хищнические, антиобщественные стремления, выражаемые анархической формулой «все позволено» (14, 65, 76; X, 290). Отец трех братьев Карамазовых, Федор Павлович — разбогатевший приживальщик, близкий Фоме Опискину, Лебедеву и другим уже знакомым нам «шутам» Достоевского. Черты «римского патриция эпохи упадка» (по авторской характеристике) сочетаются в нем с чертами разбогатевшего выскочки, который (хотя в душе его порою звучит голос совести и религиозного умиления) ни на одну минуту не может забыть о своем прошлом и, сотрясаясь от внутренней злобы, хочет на старости лет нравственно отплатить другим за унижения, испытанные в молодости. От презрения к отцу и нравственного осуждения его не может освободиться даже младший из Карамазовых, Алеша, несмотря на свои евангельские идеалы. С общим отношением братьев Карамазовых к отцу связаны основная коллизия и нравственная проблематика романа. Старший из братьев, Дмитрий — человек страстный и увлекающийся, неспособный владеть своими страстями, а потому доходящий порой до безобразных поступков, но в то же время великодушный и благородный в душе. На всех путях своей жизни Митя сталкивается с отцом, и это вызывает у него яростное раздражение: в отчаянии он несколько раз заявляет, что не ручается за себя, так как в гневе может убить Федора Павловича. Однако в решающую минуту Мите все же удается удержать себя от отцеубийства. Второй из братьев Карамазовых, Иван — по натуре мыслитель. Это человек холодного, отвлеченного ума, атеист и скептик по убеждениям. Испытывая одинаковое презрение и к отцу, и к старшему брату за их нравственное «безобразие», Иван ничего не имеет против того, чтобы отец и брат взаимно истребили друг друга, чтобы «один гад съел другую гадину» (14, 129). Ни Митя, ни Иван не совершают убийства. Однако скептические рассуждения Ивана, проповедуемое им презрение к общепринятым моральным нормам, его утверждение, что «умному человеку» «все позволено», находят себе благодарную почву в озлобленном и трусливом лакее Смердякове — четвертом, незаконном сыне Федора Павловича. Считая Ивана своим единомышленником, который хочет смерти отца и в необходимом случае поможет ему скрыть следы преступления, Смердяков совершает убийство Федора Павловича с расчетом, чтобы убийство это было приписано Мите. Таким образом, фактическим убийцей является Смердяков. Но, как сурово показывает читателю Достоевский, нравственная ответственность за убийство падает и на обоих старших Карамазовых, прежде всего на Ивана. Оба они хотя и не совершили убийства, но в душе осудили отца и желали его смерти. Иван был непосредственным вдохновителем Смердякова, заронившим в него мысль о преступлении и давшим молчаливое согласие на убийство, — лишь бы его совершил другой, а не он сам. Осознав свою вину, каждый из братьев уже не может остаться прежним человеком. Гордый и непокорный Иван сходит с ума, а Митя смиряется, признавая не только свою моральную ответственность за прошлое нравственное безобразие, но и свою вину за общее горе и страдания всех тех, о ком он раньше не думал. Сознание ответственности каждого человека за страдания всех людей символически выражает сон, который снится Мите, обвиненному в убийстве отца и арестованному после предварительного следствия. Во сне он видит стоящих у околицы сгоревшего русского села крестьянских женщин, собирающих подаяние. У одной из них на руках горько плачет крестьянское «дитё». Плач голодного крестьянского ребенка болезненно отзывается в сердце Мити, заставляет его почувствовать свою нравственную вину перед народом, ответственность за страдания каждого — близкого и далекого — человека. В «Исповеди горячего сердца» (лихорадочном монологе Дмитрия перед Алешей) он, казня себя, высказывает пессимистический взгляд на современного человека и его нравственную природу. Современный цивилизованный человек — и в этом его беда, утверждает Митя, — «слишком» широк, в его крови живет сладострастное «насекомое», которое заставляет большинство людей колебаться между добром и злом, «идеалом Мадонны» и «идеалом Содомским» (14, 100). Поэтому единственный выход, возможный для него, — смирение, отречение от своих страстей, влекущих его к хаосу, к преступлению, к мучению и унижению себя и других во имя удовлетворения прихотей своего «я». Столь же антиномично по-своему мышление Ивана, отраженное в главах «Бунт» и «Великий инквизитор» пятой книги. Иван — носитель отвлеченного, рационалистического, кабинетного типа мысли. Подобный склад мысли, по оценке Достоевского, не представляет собой чего-то данного от века: он порожден определенными условиями исторической жизни. Рассудочный, отвлеченный строй мысли, свойственный Ивану, характерен для человека индивидуалистической эпохи, человека, у которого нарушено нормальное равновесие между умом и чувством, интеллектуальным и нравственным началами. Сильный в разложении, в анализе, такой склад мысли, по приговору романиста, слаб и бессилен там, где речь идет о философском и моральном синтезе. Отсюда исторически закономерное блуждание мысли Ивана в мире логических антиномий и нравственных софизмов. Иван не может найти выход из открывающихся перед его умственным взором бесконечных противоречий. Вся вселенная и вся жизнь человечества предстают перед ним под знаком неразрешимых для него антиномий, под знаком столкновения бесконечного и конечного, абсолютного и относительного начал, добра и зла, Христа и «Великого инквизитора». И дело здесь не только в личной слабости Ивана. Противоречия, на которые наталкивается его мысль, по мнению Достоевского, объективно неразрешимы, если оставаться в пределах того типа философской культуры, носителем которой является Иван. Индивидуалистическая цивилизация, трагически разобщающая людей и отрывающая их друг от друга, порождает, согласно диагнозу автора «Братьев Карамазовых», свой, потенциально враждебный человеку, холодный и отвлеченный, формально-логический тип мышления, который является ее необходимым духовным выражением и дополнением. Кульминация исповеди Ивана — его «бунт», давший название соответствующей главе романа. Иван способен допустить, что для целей, неизвестных человеку, бог мог обречь людей на лишения и страдания, но он не может — даже при допущении будущей гармонии и блаженства за гробом — примириться с мыслью о страданиях детей. Бросая вызов всем религиям и всем философским теодицеям со времен Лейбница, Иван заявляет, что он отказывается своим земным, «эвклидовским» умом понять мир, где не только взрослые, причастные грехам этого мира, но и невинные дети обречены на социальные унижения, смерть и страдания. Поэтому он почтительно возвращает творцу «билет», дающий человеку право участвовать в поставленном этим творцом земном представлении вместе с будущей, венчающей его «мировой гармонией». Полный отчаянья и потрясающего богоборческого пафоса рассказ Ивана о смерти затравленного собаками по приказу помещика крестьянского мальчика вызывает не только у Ивана, но и у Алеши сознание невозможности примириться с преступлениями против человечности, рождает у последнего мысль о необходимости отмщения за них. На вопрос Ивана, что следует сделать с помещиком, затравившим ребенка, Алеша, отбросив в сторону свои религиозные идеалы, без колебаний отвечает: «Расстрелять!» (14, 221). В шестой книге романа («Русский инок») в качестве философской антитезы к идеям Мити и Ивана Достоевский излагает идеалы Зосимы — тот единственный ответ, который человечество, по мнению писателя, могло в то время дать на религиозные сомнения, мучившие его на протяжении всей жизни и вложенные романистом в уста обоих главных героев. Не отвергая по существу трагических вопросов, выдвинутых Иваном, Зосима утверждает, что от самого человека зависит, является ли мир для него адом или раем. В любых обстоятельствах он прежде всего должен быть чист душой и жить в мире со своей совестью. Для того, кто верен этому моральному идеалу, теоретические сомнения Ивана теряют свою остроту. Душевная открытость чудесам окружающего мира, труд, кроткое и терпеливое любовное служение людям избавляют его от неразрешимых вопросов, терзающих Ивана, дают возможность обрести душевное равновесие, постоянную ясность духа. Таков не теоретический (ибо такой ответ, по мнению писателя, дать невозможно!), но практически удовлетворяющий человека ответ на вопросы Ивана. Несмотря на большое искусство и упорный труд, вложенные романистом в книгу «Русский инок», представляющую собой образец тонкой художественной стилизации, она не вполне удовлетворила Достоевского. Как свидетельствуют его письма и заметки в записной книжке 1880–1881 гг., Иван, а не Зосима, оставался в его сознании важнейшим героем романа. «Проклятые» вопросы, столь остро сформулированные от лица Ивана, никогда не умолкали в его собственной душе. Философская вершина «Братьев Карамазовых» — рассказанная Иваном Карамазовым Алеше в пятой главе книги «Pro и contra» легенда «Великий инквизитор». Эта фантастическая «поэма», как определяет жанр ее Иван Карамазов, напоминающая средневековые мистерии и «видения», представляет, если верить автору романа, юношеское произведение Ивана — наподобие статьи Раскольникова в «Преступлении и наказании». В то же время «Легенда» — одно из наиболее волнующих и грандиозных, насыщенных тревожной философской мыслью художественных созданий Достоевского. Действие «Легенды» отнесено условно к XVI веку — к эпохе наивысшего торжества инквизиции. В один из тогдашних дней, отмеченных пытками и казнями, в городе, который считался твердыней инквизиции, Севилье, появляется Христос — в том виде, в каком он обрисован на страницах Евангелия. Народ сразу узнает и восторженно приветствует его, но увидевший Христа Великий инквизитор приказывает заключить его в темницу как нарушителя общественного спокойствия и порядка. Ночью Инквизитор является в темницу к Христу и обращается к нему с речью, на которую Христос отвечает скорбным молчанием. Пораженный этим всепонимающим молчанием, Инквизитор, согласно задуманному Иваном окончанию «Легенды», отказывается от первоначального намерения — утром сжечь Христа публично как еретика — и отпускает его из темницы, с тем чтобы впредь он «никогда, никогда» не приходил и не нарушал его власти, как и законов других церковных и светских властей, — не приходил даже в час, возвещенный в Апокалипсисе (14, 239). Таково краткое содержание «Легенды», глубокий, обобщающий философско-символический смысл которой раскрыт в речи Инквизитора. Достоевский противопоставляет в «Легенде» нарисованный в Евангелии образ Христа и содержание его проповеди всем позднейшим известным ему властям Запада — духовным и светским. По евангельскому рассказу, Христос отверг искушения злого духа, отказавшись утвердить свою власть над людьми ценой насилия над их свободой. Позднейшие же духовные и светские власти Западной Европы, начиная с императорского и католического Рима, по мысли автора «Легенды», отвергли завет Христа и утвердили свое господство на «чуде», «тайне» и «авторитете». Развратив своих подданных, они заставили их бояться свободы и отдать ее в обмен на «хлебы», пожертвовать своим человеческим достоинством и независимостью во имя сытости и материального комфорта. Поэтому Инквизитор Достоевского признает себя в «Легенде» слугой не Христа, а искушавшего его дьявола. И в то же время, как всякий человек, строящий свою власть на насилии над другими людьми, Инквизитор глубоко несчастен, ибо подобная власть, по мысли автора «Легенды», не только бесчеловечна и несправедлива. Она обрекает неизбежно того, кто пользуется ею, на муки одиночества и страдания, отделяет его от остального человечества. Это тайное страдание Инквизитора понимает Христос; поэтому в «Легенде», прежде чем уйти из темницы, он «тихо целует его в его бескровные девяностолетние уста» (14, 239) как одного из своих самых потерянных, но одновременно и несчастных, сбившихся с пути детей, — детей, добровольно предавшихся дьяволу. Как во всех своих поздних произведениях, Достоевский в «Легенде» выражает неверие в борьбу за политические свободы, противопоставляя ей в качестве идеала нравственную свободу духа. И все же «Легенду», без сомнения, следует рассматривать как одно из проявлений высшего накала свойственных писателю бунтарских, протестующих настроений. Все известные ему формы политической и церковной власти, начиная с Римской империи и вплоть до его времени, Достоевский здесь рассматривает как родственные друг другу формы насилия над человеческой свободой и совестью. В этом отношении они существенно не отличаются, по суровому приговору писателя, от средневековой инквизиции. Гневно осуждая любое проявление насилия, Достоевский нераздельно сливает воедино дорогой ему образ Христа с представлением о его близости народу и мыслью о свободе, выдвигая их в качестве лучезарной нравственной силы будущего против мрачных исторических сил принуждения, воплощенных в ненавистном писателю образе фанатика-инквизитора. Вульгарным «двойником» Ивана является Смердяков, фигура которого вырастает в глубокое социально-художественное обобщение. Образ мысли этого тупого и расчетливого лакея телом и духом, мечтающего открыть на деньги, украденные после убийства, прибыльный ресторан в Париже и презирающего простой народ за его «глупость», отражает тлетворное влияние денег на душу городского мещанина, отравленную «соблазнами» цивилизации. Так же как параллель между Раскольниковым и Лужиным, сопоставление Ивана и Смердякова позволяет Достоевскому установить, что при всем различии их культурного и нравственного уровня между горделивым индивидуалистом Иваном и лакеем Смердяковым существует социальная и психологическая общность, внутреннее «сродство душ». В этом убеждается, с ужасом отшатываясь от убийцы Смердякова, сам Иван. Мысль о мелком и низком начале, скрывающемся на «дне» души индивидуалистически настроенного интеллигента — как бы рафинирован он ни был, — углубляется с новой стороны в предпоследней, замечательной по силе и глубине главе «Черт. Кошмар Ивана Федоровича». Это идейно-художественная кульминация одинадцатой книги и одна из вершин всего творчества Достоевского. Опираясь на изучение данных современной ему научной психологии, которые он подвергает своей художественной интерпретации, Достоевский пользуется сценой галлюцинаций Ивана, вызванных ощущением его морального банкротства, для того чтобы дать возможность читателю вынести Ивану последний, окончательный приговор. Фантастический собеседник Ивана — черт, живущий на дне его души, — является в изображении автора «Карамазовых» проекцией всего того мелкого и низкого, что скрывается в душе оторванного от народа утонченного интеллигента, но обычно спрятано в ней под покровом горделивых индивидуалистических фраз. Опираясь на традицию гетевского «Фауста», символические приемы средневековых легенд и мистерий, Достоевский объединяет в сцене беседы Ивана с чертом беспощадный по своей правдивости и трезвости психологический анализ и грандиозную философскую символику. Образ Ивана, беседующего с чертом, иронически соотносится Достоевским с Лютером и Фаустом, для того чтобы тем разительнее показать мизерность души мнящего себя свободным интеллигентного индивидуалиста конца XIX в., комические и жалкие черты «искусителя», прячущегося на дне его души. Особое место в романе принадлежит «мальчикам» — представителям будущей России. Рисуя трагическую судьбу любящего, самоотверженного и в то же время гордого, мстительного Илюши Снегирева, раскрывая присущее ему раннее мучительное сознание социального неравенства и несправедливости, изображая привлекательный образ четырнадцатилетнего «нигилиста», умного, ищущего и энергичного Коли Красоткина, Достоевский освещает те сложные и разнообразные превращения, которые психология ребенка претерпевает в реторте городской жизни. Но рассказ о «мальчиках» позволяет автору не только дополнить свою картину вздыбленной и потрясенной русской городской жизни новыми яркими штрихами. Нравственное объединение прежде разъединенных товарищей Илюшечки у постели умирающего товарища является своего рода идеологическим завершением романа; оно представляет собой попытку художественным путем утвердить социально-утопические мечтания Достоевского. «Союз», отныне объединяющий навсегда товарищей Илюши, выражает мечту писателя о движении человечества к светлому будущему, к новому «золотому веку», выражает его надежду на новые поколения русской молодежи, которым суждено сказать свое слово в жизни России и вывести человечество на иные, светлые пути. Достоевский собирался продолжить «жизнеописание» Алексея Карамазова, посвятив второй роман о нем жизни его в «миру». Уйдя из монастыря, любимый герой Достоевского должен был, судя по воспоминаниям современников, погрузиться в гущу политических страстей эпохи народовольчества, стать на время атеистом и революционером, а возможно, и дойти до мысли о цареубийстве. Замысел этот, который писателю не дано было осуществить, — характерное отражение постоянного живого взаимодействия между творческой мыслью романиста и бурной исторической действительностью его времени. Еще в середине 60-х гг. у Достоевского сложился взгляд на газету и вообще текущую периодическую печать как на ничем не заменимый для художника и психолога источник познания современности. «В каждом нумере газет, — писал он, — вы встречаете отчет о самых действительных фактах и о самых мудреных. Дня писателей наших они фантастичны; да они и не занимаются ими; а между тем они действительность, потому что они факты. Кто же будет их замечать, их разъяснять и записывать? Они поминутны и ежедневны, а не исключительны <…> Мы всю действительность пропустим этак мимо носу» (П., II, 169–170). Углубленное внимание к периодической прессе, как видно из его записных книжек, привело Достоевского уже в 1864 г. к замыслу журнала, состоящего из статей на темы, подсказанные чтением текущей прессы, непосредственно связанные со «злобой дня». В октябре 1867 г. Достоевский в письме из Женевы к племяннице С. А. Ивановой возвращается к тому же замыслу, «форма и цель» которого для него «совершенно выяснились» (П., II, 44). Осуществлением этих планов явился «Дневник писателя», к созданию которого Достоевский смог приступить в 1873 г., — одно из оригинальнейших его творений, представляющее собой как бы логическое завершение эстетики Достоевского-романиста, основанной на углубленной художественной разработке тем и образов, подсказанных «текущей» действительностью. «Дневник писателя» — не обычный дневник, предназначенный для самого себя и служащий для записи ежедневных раздумий, анализа своих поступков и впечатлений личной жизни. Такого дневника, подобного знаменитым дневникам французского живописца-романтика Э. Делакруа, братьев Гонкуров или Льва Толстого, Достоевский сколько-нибудь регулярно никогда не вел. Его «Дневник писателя» — не личный, интимный дневник, а оригинальный литературно-публицистический жанр: журнал, издающийся для широкой публики одним лицом и составленный из его откликов на политическую и литературную «злобу дня», статей и рассказов, представляющих философско-художественный комментарий к событиям и проблемам «текущей» действительности. С 1876 г. (в 1873 г. он печатался в журнале «Гражданин») «Дневник писателя» и строился автором композиционно как обычный журнал, каждый из номеров которого был посвящен не одной, а нескольким различным острозлободневным темам. Благодаря этому Достоевскому удалось достичь в его уникальном в своем роде издании исключительного тематического и жанрового разнообразия. Здесь получили отражение размышления романиста над всеми занимавшими его вопросами русской и международной общественно-политической и культурной жизни его времени. Ценные автобиографические признания, литературные отклики, заметки мемуарного характера соседствуют здесь с повестями, рассказами, зарисовками, относящимися к шедеврам психологической прозы Достоевского, со страницами его — порою вызывающей отпор современного читателя по своим определяющим идеям, но всегда взволнованной и глубоко искренней по тону — публицистики. К числу наиболее глубоких и важных разделов «Дневника» относятся страницы, посвященные анализу ряда тогдашних русских судебных процессов — Кронеберга, Каировой, Корниловой, Джунковских. Подходя к их анализу со своим несравненным даром психолога-сердцеведа и опираясь на присущую ему художественную интуицию, автор «Преступления и наказания» гениально сумел заглянуть в самые потаенные уголки души каждого из участников этих процессов — от обвиняемых до жертв их преступления и от обвинителя до адвоката. Особый интерес Достоевского привлекали процессы, в которых речь шла о мучениях детей, издевательствах над ними родителей, а также о семейном разладе и сложных коллизиях любви и ревности. Рассматривая материал каждого из названных процессов в широкой социально-психологической перспективе, стремясь тщательно взвесить и проанализировать с психологической точки зрения доводы, выдвигавшиеся каждой из сторон, Достоевский нередко достигал на страницах, им посвященных, большой глубины философской мысли и редкой по силе художественной изобразительности. Борясь против мертвящего, бюрократического судебного формализма, стремясь превратить судебное разбирательство в школу общественной нравственности, Достоевский в ряде случаев непосредственно вмешивался в него, помогая своими статьями правильному решению дела. Усматривая причину слабости и шатаний дворянской и буржуазной интеллигенции в ее отрыве от народа, Достоевский горячо призывал к воссоединению интеллигенции и народа, к возвращению ее к «вечным» исконным народным идеалам. Живое воплощение этих идеалов Достоевский видел не только в крестьянском общинном владении землей (которое считали оплотом русского социализма также Герцен и народники), но и во всем том строе жизни и мысли русских народных масс, который они сумели сохранить, несмотря на века угнетения и крепостнического гнета, и которыми они пропитали свое понимание любых — политических, религиозных и нравственных — вопросов. В восхищении Достоевского нравственным величием и красотой народной России, как и в его критике индивидуализма и своеволия буржуазной личности, сказался глубокий и искренний демократизм великого русского писателя. Достоевский, подобно Герцену, ненавидел буржуазный, собственнический мир, мир «мещанина во фраке», мир расчета и чистогана, классового порабощения, духовной и физической посредственности. И так же, как Герцен, то сходясь, то расходясь с ним в своих исканиях, Достоевский верил в то, что Россия способна отстоять в противовес буржуазному Западу свой особый путь исторического развития, отличный от буржуазного, и более того — что предпосылки для этого потенциально заложены в прошлом и современном ему историческом развитии России. Утверждая вслед за славянофилами и Герценом, что история России имеет «другую формулу», чем история тех народов Запада, которые успели к середине XIX в. далеко уйти вперед по пути буржуазного развития, Достоевский пытался нащупать в реальной русской истории такие факторы и силы, которые обеспечили бы для России возможность развития по иному, антибуржуазному пути. И он гордился как художник и мыслитель теми специфическими чертами быта, культуры, нравов, жизненного уклада различных слоев населения своей родины и в особенности теми чертами жизни и миросозерцания, строя мысли и чувств представителей массовой, низовой, народной России, которые ставили их в нравственном отношении выше уровня высокоразвитой «цивилизованной» буржуазной Европы. И однако демократизм Достоевского был отмечен теми же глубокими противоречиями, что и его критика буржуазного индивидуализма и своеволия. Призывая имущие классы и интеллигенцию преклониться перед «народной правдой», Достоевский не видел того, что реальный облик народа и содержание его «правды» в пореформенную эпоху в условиях развивавшейся в России борьбы классов не могли остаться неизменными. Великий романист страстно призывал народ к исторической жизни, горячо жаждал услышать от него «новое слово». И в то же время он считал, что это слово уже давно, раз навсегда сказано и что высшее выражение вековечных идеалов русских народных масс — «связь народа с царем» и «идея православия» — «всесветное единение во имя Христово» (XII, 435, 438, 439). Вот почему Достоевский-публицист остается в «Дневнике писателя» противником «безбожного» Запада и провозвестником будто бы спасительной для человечества исторической роли русского самодержавия и православия. Ему представляется, что без помощи русского царя европейские народы не смогут справиться с раздирающими их роковыми противоречиями, найти выход из «муравейника» рационалистической, собственнической цивилизации. Поэтому в вопросах тогдашней русской внешней — а отчасти и внутренней — политики его голос в «Дневнике» нередко звучал в унисон с голосами представителей официозно-монархической, правительственной и националистической, консервативной прессы. И все же искренний, стихийный демократизм, глубокий протест против угнетения человеческой личности, неизменное сочувствие нуждающимся и страдающим «девяти десятым человечества», готовность защитить их нравственное достоинство и права громко звучат на страницах «Дневника», в какие бы дебри ложных, софистических рассуждений ни уводили Достоевского зачастую его утопические, «почвеннические» идеалы. И здесь, как везде, Достоевский остается прежде всего великим гуманистом, обличителем преступлений против человечности. Возрождая художественную традицию платоновских диалогов (или позднейших философских диалогов эпохи Возрождения), Достоевский в «Дневнике писателя», как и в сценах бесед между братьями в последнем своем романе, разворачивает сложную картину драматической борьбы идей, раскрывает внутреннюю диалектику противоречия сталкивающихся и борющихся между собой мировоззрений.[645] И при этом знаменательно, что по-настоящему сильные и меткие аргументы Достоевский и его герои находят там, где они опираются не на отвлеченные умозрения, а на логику реальных фактов, на жизненный опыт трудящегося и угнетенного человека. Именно в этом секрет огромной действенности таких наиболее философски значительных эпизодов «Братьев Карамазовых», как рассказ Ивана про замученного помещиком ребенка или сон Мити про погорельцев и плачущее на руках матери голодное крестьянское «дитё». Вряд ли можно считать случайным то, что главным аргументом против религиозной самоуспокоенности в устах Ивана служат не доводы отвлеченного рассудка, но рассказ о смерти затравленного собаками крестьянского мальчика. Там, где писатель и его герои в своих философских исканиях, в самой постановке обсуждаемых ими вопросов исходят из переживаний, настроений, жизненной практики человечества, там философская мысль в романах Достоевского поднимается на наибольшую высоту. И наоборот, поучениям старца Зосимы, при всей свойственной им возвышенности и красоте, недостает живой объемности, ощущения стоящего за ними живого человека, а потому они приобретают книжный, отвлеченный характер. Так в самой философской ткани «Дневника» и романов Достоевского отражаются сложные колебания и противоречия мысли великого писателя. «Дневник писателя» объединяет ряд повестей и рассказов Достоевского 70-х гг.: насыщенный иронией и сарказмом сатирический рассказ «Бобок» (1873), где действие происходит на кладбище, среди мертвецов; полные юмора и сердечной теплоты «Маленькие картинки» из жизни петербургских мастеровых (1873); святочный рассказ «Мальчик у Христа на елке» (1876) — о страданиях замерзающего зимой на улице нищего и голодного мальчика, перенесенного в своих предсмертных грезах на небо, к Христу; «Столетняя» (1876); «фантастические» рассказы «Кроткая» (1876) и «Сон смешного человека» (1877). В предисловии к «Кроткой» Достоевский выразительно формулировал ряд основных принципов своего художественного метода. Называя рассказ «фантастическим», автор указывает, что фантастичность его состоит не в содержании, а в необычной форме, избранной им. Стремясь раскрыть перед читателем все сложные оттенки психологии героя и его взаимоотношений с женой, Достоевский строит повесть в форме как бы «стенографического» воспроизведения внутреннего монолога героя. После самоубийства жены он ходит по комнате, где на столе лежит тело покойницы, и в отчаянии мысленно пробегает всю сложную историю их отношений, ее отдельные эпизоды, оттенки и детали. Указывая на правомерность такой условной, «фантастической» формы рассказа, позволяющей писателю-психологу как бы вывернуть наружу перед читателем все содержание мыслей и чувств, лихорадочно сменяющихся в сознании героя, Достоевский ссылается на пример В. Гюго, воспользовавшегося до него сходным приемом в «Последнем дне приговоренного к смерти» — «самом правдивейшем» из всех произведений французского писателя-романтика (XI, 444). 6 «Всегда говорят, что действительность скучна, однообразна, — писал Достоевский, — чтобы развлечь себя, прибегают к искусству, к фантазии, читают романы. Для меня, напротив: что может быть фантастичнее и неожиданнее действительности? Что может быть даже невероятнее иногда действительности? Никогда романисту не представить таких невозможностей, как те, которые действительность представляет нам каждый день тысячами, в виде самых обыкновенных вещей. Иного даже вовсе и не выдумать никакой фантазии. И какое преимущество над романом!» (XI, 234). Приведенную мысль Достоевский повторял многократно: «У меня свой особенный взгляд на действительность (в искусстве), и то, что большинство называет почти фантастическим и исключительным, то для меня иногда составляет самую сущность действительного, — писал он в одном из своих писем. — Обыденность явлений и казенный взгляд на них, по-моему, не есть еще реализм, а даже напротив» (П., II, 169). «Порассказать толково то, что мы все, русские, пережили в последние десять лет в нашем духовном развитии, — да разве не закричат реалисты, что это фантазия! между тем это исконный, настоящий реализм! Это-то и есть реализм, только глубже, а у них мелко плавает» (П., II, 150). Для Бальзака — автора «Человеческой комедии» — исследование социальной истории французского общества начала XIX в. таило в себе возможность глубочайших художественных открытий. Для Достоевского-романиста источником подобных же открытий было изучение «текущей» русской жизни его времени, в ежедневных фактах которой он видел богатейший материал для художественных и психологических обобщений, — материал, значение которого было, по мнению великого русского романиста, недооценено его современниками. Полемизируя с ними, в частности с И. А. Гончаровым, который полагал, что задача романиста — изображать то, что прочно сложилось и отстоялось в жизни общества, Достоевский утверждал, что главная обязанность писателя состоит в том, чтобы уловить самый процесс зарождения и становления новых общественных и психологических типов, не ограничиваясь тем, что успело получить в жизни законченность и определенность. «…наши художники, — писал по этому поводу автор „Дневника писателя“, — …начинают отчетливо замечать явления действительности, обращать внимание на их характерность и обрабатывать данный тип в искусстве уже тогда, когда большею частию он проходит и исчезает, вырождается в другой, сообразно с ходом эпохи и ее развития <…> только гениальный писатель или уж очень сильный талант угадывает тип современно и подает его своевременно…» (XI, 90). Этим эстетическим принципом и руководствовался Достоевский в своей работе. Великие русские романисты — современники Достоевского (и прежде всего Лев Толстой) отразили процесс ломки старой патриархально-крепостнической России с точки зрения тех изменений, которые претерпевала в результате этого процесса жизнь помещика и крестьянина. Достоевский отразил по преимуществу другую сторону этого процесса — те изменения, которые совершались в результате развития капитализма в русском городе, в условиях жизни, материальном положении и психологии различных слоев городского населения дореформенной и особенно пореформенной России. Гегель полагал, что в буржуазном обществе с выходом из средневековой анархии воцаряется прозаический гражданский правопорядок, при котором исчезает всякая почва для появления самостоятельно действующей, активной человеческой личности. Поэтому, опираясь на опыт романов Гете и Вальтера Скотта, основным историческим содержанием романа как эпоса нового времени Гегель признал историю воспитания личности обществом — воспитания, в ходе которого она освобождается от своих юношеских бурных порывов и увлечений, приспособляясь к буржуазному правопорядку и открывая для себя поэзию в жизненной прозе. Достоевский же — и в этом отношении он явился одним из величайших художников-диалектиков не одного XIX века, но и всех времен — отчетливо осознал как романист, что взгляд на буржуазный правопорядок как на нечто прочно и окончательно сложившееся, как на последнее слово истории человечества, представляет глубочайшее заблуждение. Нет ни одной мельчайшей «клеточки» современного мира, где прочно царили бы порядок и «благообразие», все здесь находится в раздвоении и противоречиях, в постоянной борьбе и брожении. И чем больше возрастают несвобода человека, отчуждение людей друг от друга, тем больше обостряется самостоятельность и активность человеческого сознания, стремящегося вырваться из тех узких границ, которые поставила ему буржуазная цивилизация, противопоставить буржуазной формуле единения людей иную, высшую «формулу» мировой гармонии (см.: XII, 412). На этом пути отдельный человек и человеческий разум неизбежно терпят поражения и делают ошибки, но остановить их движение вперед невозможно, ибо оно — неотъемлемая черта «живой жизни», глубоко укоренено в самой внутренней природе вещей. Со взглядом Достоевского на себя как на художника критической, переломной эпохи тесно связаны та духовная напряженность, которая пронизывает его романы, и определенные ею основные черты его художественного новаторства, близкие литературе XX в. Достоевский никогда не изображал жизнь в ее «гладком», спокойном, размеренном течении. В отличие от многих других писателей-реалистов своего времени он считал как весь строй жизни современного ему русского дворянско-крепостнического общества, так и восторжествовавший на Западе после революции 1789 и 1848 гг. буржуазный правопорядок «фантастическим», «странным» и ненормальным. Отсюда внимание Достоевского к острым, кризисным моментам в жизни и общества в целом и отдельного человека. Жизнь в изображении Достоевского чревата на каждом шагу возможностями острых и неожиданных кризисов и потрясений, под внешней корой обыденности в ней таятся скрытые подземные силы, которые каждую минуту готовы вырваться — и вырываются — наружу. Эти подземные силы грозят и человеку и обществу разрушением, но они же могут быть обузданы, стать основой для нового созидания. Ощущением переломного, кризисного характера жизни порожден глубокий и острый интеллектуализм романов Достоевского. Все его герои в той или иной мере ощущают не только свое личное, но и общее «неблагообразие», не только утрату своего человеческого лица, потерю ими «образа и подобия божьего», но и помутнение «лика» мира, старой цивилизации, общества в целом. Поэтому Достоевский должен был отвергнуть традиционные схемы авантюрного романа или романа карьеры, с которыми критики-современники и позднейшие историки литературы на первых порах нередко сближали его романы. В центре его произведений — не образ человека, которым судьба играет как щепкой или который стремится к узколичному, эгоистическому счастью, а человек, которому надо прежде всего «мысль разрешить» (14, 76). И это относится не только к героям первого плана. Достоевский чужд предрассудка, что жизнью сознания живут только избранные «герои», а «девять десятых человечества», массы осуждены на не освещенное мыслью, полуинстинктивное существование. В его романах над одними и теми же, общими для человечества вопросами размышляют и последний представитель древнего аристократического рода князь Мышкин, и юноша-нигилист Ипполит Терентьев, и чиновник Лебедев, и рядовой крестьянин. Лишь те, кто самодовольно утверждает нравственное зло существующих порядков (как Тоцкий или Лужин), не замечают потери своего человеческого лица и не страдают от этого, а попотому не участвуют в общем диалоге. Остальные же герои Достоевского — в меру своего человеческого понимания — более или менее отчетливо, хотя и по-разному, ощущают общее неблагообразие жизни и мыслят о нем, принимая участие на равных правах в диалоге, затрагивающем основные вопросы человеческого бытия. С этой особенностью романов Достоевского тесно связана другая. Герои его ощущают себя живущими в мире, где все отношения между людьми имеют болезненный и катастрофический характер, поэтому для них не существует «частных» вопросов. Все «открытые» проблемы их бытия, и личного, и общественного, в их понимании, связаны в один общий клубок. Как у Шекспира, мысль самого Достоевского и его героев от обыденного, каждодневного и насущного сразу же переносится к общему и всечеловеческому. За единичным, будничным фактом открываются наиболее универсальные «концы и начала» — «мировые вопросы» и «мировые противоречия», говоря словами самого романиста (XII, 154). Признавая сложившийся в течение веков строй жизни европейских государств, исторически неизбежно приведший человечество в буржуазную эпоху к «разъединению» и потере нравственного начала, глубоко ненормальным и переходным, Достоевский отнюдь не считал, что человек должен признать это положение фатально неотвратимым. Наоборот, одним из краеугольных камней его мировоззрения была идея личной ответственности каждого человека за царящее в мире зло. Достоевский страстно утверждал, что ни один человек не имеет права быть глухим и безразличным к страданиям другого. Все в мире связано единой цепью, и боль, нанесенная одному ее звену, отдается в другом. Отсюда полемика Достоевского с позитивистским, фаталистическим пониманием роли «среды», переносящим вину с человека на внешние «обстоятельства», его борьба против представления о человеке как бессильном «штифтике» (или «фортепьянной клавише», приводимой в действие посторонней рукой, — 5, 117), его призыв к действенной помощи и состраданию, стремление к установлению на земле новой «мировой гармонии». В содействии задаче «восстановления погибшего человека», задавленного «гнетом обстоятельств, застоя веков и общественных предрассудков» (XIII, 526), Достоевский видел свою обязанность как художника, свои долг по отношению к настоящим и будущим поколениям. Хотя на протяжении жизни Достоевского его представления о конкретных путях преобразования жизни менялись, самая проблема преобразования мира, поиск наиболее действенных путей этого преобразования всегда оставались в центре внимания Достоевского. Указанные грани художественного мира Достоевского обусловили ряд других — важных и знаменательных для литературы XX в. — черт его творчества: интерес к газете, к «сырому», необработанному документальному факту, в котором мыслящий художник, обладающий «своим взглядом», способен различить отраженный в нем, как в капле воды, один из аспектов общей, большой исторической драмы современности; бесстрашное исследование «тайн» души человеческой; сложное сочетание «текущей действительности» и насыщенной философской мыслью глубочайшей реалистической символики; уплотненность романов во времени и пространстве; завораживающее читателя умение передать самый лихорадочный и неправильный ритм современной жизни — материальной и духовной. Все эти особенности Достоевского-художника оказали огромное воздействие на последующую литературу России и всего мира. Характерная особенность реалистического стиля Достоевского — предельное насыщение его романов драматическими элементами. Ставя в центр каждого из них историю преступления, Достоевский пользуется анализом последнего для глубокой философско-исторической постановки основных проблем общественной жизни своей эпохи, выявления всех их «pro» и «contra». Это приводит к резкому повышению в романах Достоевского, по сравнению с произведениями других русских романистов, удельного веса диалога, превращающегося в картину развертывания, столкновения и борьбы противоположных мировоззрений. Черпая сюжеты и образы своих романов из газеты и, в частности, из текущей уголовной хроники, романист извлеченные оттуда факты подвергает сложной переработке, поднимая их до значения широких и емких философских символов. Ставя своей задачей передать лихорадочный и болезненный характер жизни русского города в пореформенную эпоху, то ощущение глубокого недоумения, которое герои Достоевского и сам он испытывали перед кажущейся загадочностью и своеобразной «фантастичностью» ее процессов, глубокое чувство трагизма, которое овладевало ими перед лицом ненормальных общественных условий, Достоевский в соответствии с этим строит самую форму своих романов. Он стремится вызвать у читателя впечатление не здоровой, спокойной и устойчивой, а текучей, трагически разорванной и неустойчивой, вздыбленной и хаотической действительности, полной катастроф, неожиданных, захватывающих дух взлетов и падений. Это приводит Достоевского к отказу от «эпической» (в традиционном смысле этого слова) плавной и спокойной повествовательной манеры, к сосредоточению действия вокруг одной или нескольких острых проблем, к совмещению контрастных — то комических, то трагических по своей окраске — слоев повествования и стилистических планов, пересечения которых поминутно приводят к сюжетным «взрывам» и неожиданностям. Стилистическая многоплановость, остродраматическая структура романов Достоевского отличают их от романов других великих русских романистов, обычно тяготевших к иной, более спокойной манере повествования, не придававших остроте фабулы и в особенности ее узловым моментам такого определяющего значения, как Достоевский.[646] Одна из глубоких и трагических проблем, остро поставленная Достоевским уже в «Записках из Мертвого дома» и продолжавшая занимать его мысль до конца жизни, — та проблема, которую, если воспользоваться языком позднейшей художественной литературы и философии, можно назвать проблемой «сверхчеловека». Характеризуя Орлова, Петрова и других преступников омского острога — людей большой внутренней силы, но развращенных «кровью и властью», Достоевский выразил мысль о страшной опасности, которую представляет для общества способность человека сживаться со злом и преступлением, эстетизировать их, видеть в них источник превосходства и морального наслаждения. В отличие от Ф. Ницше и других проповедников идеи «сверхчеловека» Достоевский пророчески увидел в потере личностью ощущения различия между добром и злом страшную социальную болезнь, грозящую как отдельному человеку, так и всему человечеству неисчислимыми бедствиями. Соглашаясь с тем, что даже «самый лучший человек может огрубеть и отупеть от привычки до степени зверя», Достоевский считал, что «общество, равнодушно смотрящее на такое явление, уже само заражено в своем основании» (4, 154–155). Мысль об опасности, которую несет победа «звериных свойств человека» (4, 155) над человеческими свойствами, постоянно владела писателем после каторги. Она получила выражение в каждом из главных его произведений. Князь Валковский (в «Униженных и оскорбленных»), Человек из подполья, Раскольников и Свидригайлов (в «Преступлении и наказании»), Ипполит Терентьев (в «Идиоте»), Ставрогин (в «Бесах»), Федор Павлович, Митя и Иван Карамазовы (в «Братьях Карамазовых») — таков неполный перечень главных героев Достоевского, трагическая судьба которых связана с тревожными и в то же время пророческими размышлениями писателя, вызванными исследованием проблемы морального и социального зла, его — временной или полной — победы над человеческой душой и сердцем. «Потребность заявить себя, отличиться, выйти из ряду вон есть закон природы для всякой личности; это право ее, ее сущность, закон ее существования, который в грубом, неустроенном состоянии общества проявляется со стороны этой личности весьма грубо и даже дико, а в обществе уже развившемся — нравственно-гуманным, сознательным и совершенно свободным подчинением каждого лица выгодам всего общества и обратно беспрерывной заботой самого общества о наименьшем стеснении прав всякой личности», — писал Достоевский, выражая свой высокогуманный идеал взаимоотношения личности и общества (XIII, 55). Одной из черт, свойственных различным направлениям современной идеалистической философии на Западе, является презрительное отношение к «массовому человеку». Исходя из верного признания факта огромного распространения в буржуазных странах в наши дни различного рода «массовой культуры» и суррогатов художественного творчества, оглупляющих и разлагающих массы, современные западные «критики культуры» изображают «девять десятых человечества» живущими безраздельно в мире «Man» (как говорят экзистенциалисты), т. е. в мире массового гипноза и «отчуждения», лишающих «человека массы» способности к самостоятельной мысли и деятельности. Лишь отдельные одиночки способны, по их убеждению, освободиться от власти «Man» и обрести свободу духа, недоступную «массовому человеку». В отличие от всех тех, кто, принижая роль массы, народа, поднимает на ходули образ человека-одиночки, Достоевский был твердо уверен в противном: личность, которая смотрит на народ всего лишь как на пассивный объект, неспособна сдвинуть цивилизацию с мертвой точки. Если она одарена умом и совестью, она неизбежно обречена на внутреннюю трагедию. Это убеждение Достоевского проходит в различных формах через все его романы и повести. Достоевский был убежден, что и отдельный человек, и народные массы не могут и не должны служить объектом для «манипуляции» имущих классов, а также различного рода одиночек, мнящих себя Провидением, какими бы благородными целями последние при этом, как им представляется, ни руководствовались. Человек, возомнивший, что он имеет право свободно и безнаказанно «манипулировать» другими людьми, не считаясь с ними, с их разумом и совестью, уже тем самым оторвался от них. Он встал на тот путь противопоставления «одной» и «девяти десятых» человечества, который был основой отвергавшейся Достоевским старой, классовой цивилизации, — таков в конечном счете, в понимании романиста, глубинный смысл трагедии Раскольникова. Творчество Достоевского имеет громадное национальное значение. Каждый из его романов является страстным раздумьем над историческими судьбами и потенциальными возможностями России и русского человека. Не только в «Братьях Карамазовых», но и почти во всех предыдущих повестях и романах Достоевского, начиная с «Хозяйки» и «Записок из Мертвого дома», за частными судьбами отдельных, индивидуальных героев, как в «Мертвых душах» Гоголя, то скрыто, то явно присутствует более широкая и общая тема — Родины, России. «Романы Достоевского, — справедливо пишет Н. Я. Берковский, — полны символики единства русской жизни <…> Здесь, при всей резкости лиц и профилей, в какие-то минуты лица сливаются в одно лицо, создается впечатление „одной души“, владеющей всем полем действия романов и всеми его персонажами». «Драму единой души Достоевский передал в символах двойников: герои его романов появляются четой, они взаимно необходимы друг для друга как восполнения, как добавка каждому до цельного человека <…> в двойниках представлен раскол надвое „одной души“, народной жизни, в них драма этой „одной души“, сквозь разорванность ведущей борьбу за свою целость».[647] С огромной художественной мощью Достоевский запечатлел в своих героях глубину мысли и нравственных запросов русского человека «большинства», его непримиримость ко злу и страданию. Не удивительно, что, как свидетельствуют сто лет, протекших со времени смерти Достоевского, за это время фигура великого русского писателя не только не уменьшилась, но выросла в нашем сознании. Достоевский во многом остался для нас современником, он оказывал постоянно, с самого начала XX столетия, и продолжает оказывать в наши дни громадное влияние на литературу и духовную жизнь нашего века. Своими различными гранями творчество Достоевского оказало воздействие на многих непохожих друг на друга мыслителей и художников XX в. — А. Эйнштейна и Т. Манна, У. Фолкнера и Ф. Феллини, К. Федина и Л. Леонова, А. Камю, Акутагаву и А. Зегерс. Многогранное и сложное, но неоспоримое присутствие Достоевского в жизни и литературно-общественной борьбе XX в. по общему историческому закону отбрасывает обратный свет на самые творения Достоевского, позволяет увидеть в них новые, важные грани, осмыслить многие их стороны шире и глубже, чем это было доступно прошлым поколениям. Примечания:6 См.: там же, т. 16, с. 424. 62 См.: Щербань Н. В. Политический разврат: народовольство и народовольцы (террористы). — Рус. вестник, 1887, № 8 и далее. — Катков выступил с отзывом о романе «Что делать?» в связи с деятельностью террористов. 63 См. «Материалы для характеристики современной русской литературы», выпущенные Антоновичем и Жуковским в 1869 г. 64 Наблюдатель, 1883, № 1. 629 Биографию Достоевского см.: Гроссман Л. П. Достоевский. Изд. 2-е. М., 1965. 630 Шиллер Ф. Собр. соч., т. 6. М., 1959, с. 435. 631 Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 12, с. 3. 632 Сочинения Достоевского цитируются по изданиям: Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. Т. 1–17. Л., 1972–1976 (том и страница обозначаются в тексте арабскими цифрами); Достоевский Ф. М. Полн. собр. художественных произведений. Т. IX–XIII. М. — Л., 1927–1930 (том обозначается римской цифрой); Достоевский Ф. М. Письма. Т. I–IV. М. — Л., 1928–1959 (обозначается: П. с указанием тома и страницы). 633 См.: Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 1, с. 433. 634 Об образе-символе «человека-ветошки» у Достоевского см. далее. 635 Литературное наследство, т. 77. М., 1965, с. 342. 636 Анненков П. В. Литературные воспоминания. М., 1960, с. 282. 637 Бельчиков Н. Ф. Достоевский в процессе петрашевцев. М., 1971, с. 272. 638 Там же, с. 94. 639 О журнальной деятельности Достоевского см.: Нечаева В. С. 1) Журнал М. М. и Ф. М. Достоевских «Время». 1861–1863. М., 1972; 2) Журнал М. М. и Ф. М. Достоевских «Эпоха». 1864–1865. М., 1975. 640 См. о «почвенничестве» и его исторической сущности: Кирпотин В. Я. Достоевский в шестидесятые годы. М., 1966, с. 9–254. 641 См. о социально-этической утопии Достоевского: Пруцков Н. И. 1) Русская литература XIX века и революционная Россия. Л., 1971, с. 27–36; 2) Историко-сравнительный анализ произведений художественной литературы. Л., 1974, с. 23–162. 642 См.: Долинин А. С. Последние романы Достоевского. М. — Л., 1963, с. 324. 643 Пушкин А. С. Полн. собр. соч., т. 8. М. — Л., 1938, с. 244. 644 См. о связи эволюции эстетических деклараций Достоевского и его творчества 60–70-х гг.: Фридлендер Г. М. Эстетика Достоевского. — В кн.: Достоевский — художник и мыслитель. М., 1979, с. 145–157; о преломлении в «Братьях Карамазовых» мотивов древнерусской литературы и фольклора см.: Ветловская В. Е. Поэтика «Братьев Карамазовых». Л., 1977. 645 О диалогической стихии в романах Достоевского (в связи с обоснованием общего взгляда на его произведения как на особый тип полифонического романа) см.: Бахтин М. М. Проблемы поэтики Достоевского Изд. 3-е. М., 1972; изд. 4-е. М., 1979. 646 Кроме указанных выше работ Гроссмана и Бахтина см. о Достоевском-художнике: Фридлендер Г. М. Реализм Достоевского. М. — Л., 1964; Кирпотин В. Я. Достоевский-художник. М., 1972; Лихачев Д. Литература — реальность — литература. Л., 1981; Фридлендер Г. Достоевский и мировая литература. М., 1979. 647 Берковский Н. Я. О мировом значении русской литературы. Л., 1975, с. 45–46. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх |
||||
|