|
|||||||||||||||||||||||||||||
|
ГЛАВА 6. КУЛЬТУРА КАК ПРОПАГАНДА
Для большевиков социальная революция была немыслима без революции в культуре. Тема культурной революции привлекла к себе особенное внимание ученых как более благоприятная, чем мрачные описания нескончаемых репрессий и страданий, характеризующих этот период. В первое десятилетие большевики проявляли по отношению к творческой деятельности терпимость, какой не выказывали ни в экономике, ни в политике. Такая позиция кажется особенно поразительной в контексте суровости и грубости сталинской эпохи. Однако при ближайшем рассмотрении все новшества в литературе, искусстве и образовании, наблюдавшиеся в первые годы существования большевистского режима, оказываются лишь побочными аспектами культурной политики, с самого начала определявшейся чисто идеологическими соображениями. В самом понятии «культурная политика» кроется противоречие, поскольку собственно культура не может быть управляемой, и тем самым легко угадывается стоящая за этим цель, ради достижения которой большевики стремились подчинить себе культуру. Таковой целью была пропаганда, то есть интеллектуальное и эмоциональное руководство. Ленин, как и его комиссар по делам культуры Луначарский, видел назначение всех советских культурных и образовательных институтов во внедрении коммунистической идеологии, призванной воспитать новую, совершенную породу людей. Литературе отводилась в этой схеме функция пропаганды; те же задачи возлагались и на изобразительное искусство, и на кино, и на театр, и прежде всего на систему образования. Ни одно правительство до сей поры не пыталось в такой степени влиять на мысли и чувства подданных. Безусловно, пропаганда не была изобретением большевиков. Ее идея зародилась в начале XVII века, когда папство для распространения католичества создало Congregatio de Propaganda Fide. В секуляризованной форме к пропаганде часто прибегали правительства в XVIII и XIX вв.: ею весьма искусно пользовались и Екатерина II, и французские революционеры, и Наполеон. В период Первой мировой войны для ведения агрессивной пропаганды главные воюющие страны создавали специальные учреждения. Но до большевиков пропаганда никогда не занимала такого значительного места в жизни людей: если раньше она была призвана приукрасить или преподнести реальность в нужном ключе, то в Советской России она должна была полностью подменить собой действительность. Коммунистическая пропаганда стремилась создать — и, надо заметить, весьма успешно — в разительном противоречии с повседневным опытом вымышленный мир, в который должны были уверовать советские люди. Это стало возможным благодаря контролю коммунистической партии над источниками информации и общественным сознанием. Эксперимент проводился с таким размахом и с такой изобретательностью и рвением, что подчас иллюзорный мир, им созданный, затмевал для многих советских граждан живую реальность. Первые шаги советской культуры обнаруживают удивительную двойственность. С одной стороны — дерзкое экспериментаторство и безграничная свобода творчества, с другой стороны — неустанное стремление поставить культуру на службу политическим интересам нового правящего класса. Хотя современные иностранные историки уделяют все свое внимание причудам творчества большевистских художников и их «попутчиков» — однотонным полотнам Александра Родченко, так и не воздвигнутым фантастическим небоскребам Татлина и его же планерам, приводимым в действие мускульной силой и никогда не отрывавшимся от земли, стильным моделям рабочей одежды, сконструированным Родченко и Любовью Поповой для голодающих рабочих и крестьян, — гораздо знаменательней был внешне малоприметный рост «культурной» бюрократии, для которой культура была лишь формой пропаганды, а пропаганда — высшей формой культуры. Еще задолго до того, как Сталин пришел к власти и покончил с экспериментаторством, для свободного творчества уже ковались жесткие кандалы2. Поскольку, согласно марксистскому учению, культура есть лишь побочный продукт экономических отношений, большевики считали само собой разумеющимся, что революционные преобразования, произведенные ими в сфере имущественных отношений, неизбежно повлекут соответствующие революционные преобразования и в культуре: Троцкий всего лишь следовал марксистской аксиоме, говоря, что «каждый господствующий класс создает свою культуру»3. И пролетариат не должен был составлять исключения из этого правила. Однако во взглядах на природу новой культуры и пути ее создания единого мнения у большевиков не было. Одним из поводов расхождений стал вопрос о свободе творчества. Многие большевики считали, что «работники культуры» обязаны подчиняться той же дисциплине, что и все другие члены коммунистического общества. Другие утверждали, что, поскольку творчество не поддается регламентации, творческим работникам нужно предоставить большую свободу. Отношение Ленина к этой проблеме было двойственным. В 1905 году он говорил о литературе как о деятельности, менее всего поддающейся «механическому равнению». Конечно, литература должна быть неразрывно связана с партией: в социалистическом обществе писатели должны состоять ее членами, а издательства подчиняться ей. Но, поскольку новую социалистическую литературу не создашь за сутки, писателям нужна свобода4. Однако тут же Ленин распространял понятие «партийности» на литературу. После революции 1905 года он заявлял, что «литература должна стать партийной»: «Долой литераторов беспартийных! Долой литераторов сверхчеловеков!»5 И хотя Ленин проявлял по отношению к литературе и искусству гораздо большую терпимость, чем к иным сферам человеческой деятельности, поставленный перед выбором, он всегда становился на сторону тех, кто видел в литературе служанку политики. Не меньше споров вызывал вопрос о содержании новой пролетарской культуры: должна ли она воспользоваться наследием «буржуазной культуры» и строить на ее основе свою или полностью отвергнуть прошлое и начать с нуля. Последний тезис отстаивали деятели Пролеткульта. Пользуясь покровительством Луначарского, возглавившего комиссариат просвещения, в первые два года новой власти, когда Ленин был занят более важными проблемами, пролеткультовцы главенствовали в культурной жизни. Но вскоре им пришлось уступить арену, ибо для Ленина культура означала нечто совсем иное: не столько литературное и художественное творчество, на которое, с его точки зрения, русский народ едва ли был способен, сколько новый образ жизни, озаренный научно-техническими знаниями: «Ленинская концепция "социалистической культурной революции" подчеркивала рационально-планирующие задачи новой революционной государственной власти, а также ведущую роль знания и неотложную задачу начального народного образования. Лишь когда будут заложены прочные основы, высшая культура станет доступной крестьянским и пролетарским массам, будут установлены культурные социальные отношения, и народ, обученный технике, претерпит перемену сознания. Согласно этой концепции, "культурная революция" означает не создание новой "пролетарской культуры", а освоение научных, технических и организационных методов преодоления отсталости страны и ее населения»6. И хотя Троцкий выступал за менее утилитарное представление о культуре, он также отрицал философию Пролеткульта. Поскольку историческая миссия пролетариата — уничтожение всех классовых различий, его культура не может нести отпечатка какого-либо одного класса: рабочее государство должно произвести на свет «первую подлинно человеческую культуру»7. В конце концов Пролеткульт потерпел поражение. По причинам, которые мы рассмотрим ниже, его идеи были объявлены еретическими и его организации, влияние которых в период наивысшего расцвета соперничало в области искусства с влиянием самой Коммунистической партии, были распущены. Режим предпочел более эклектичный путь. В вопросах организационных Ленин тяготел к крупным, величественным формам — гигантским учреждениям по модели капиталистических картелей, которые управляли бы всеми сферами человеческой деятельности. Так, Совнархоз должен был управлять всей промышленностью, Чека — всем, что касается безопасности, а Реввоенсовет всеми аспектами гражданской войны. Подобным образом он бюрократизировал и сконцентрировал управление культурой, подчинив ее единому учреждению — Наркомпросу. В отличие от соответствующего министерства в царской России, Наркомпрос отвечал не только за образование, но и за все грани интеллектуальной и эстетической жизни, включая и развлекательные учреждения — науку, литературу, печать, изобразительное искусство, музыку, театр и кино. Как было сформулировано в 1925 году, Наркомпрос «руководит научной, учебной и художественной деятельностью республики как общего, так и профессионального характера»8. Наркомпрос управлял издательским делом и вводил все более строгие цензурные нормы. В силу мягкости характера самого Луначарского, пока он заведовал Наркомпросом (смещен в 1929 году), эти функции исполнялись не слишком решительно, предоставляя служащим наркомата и всем, пользующимся его материальной поддержкой, сравнительную независимость, непредставимую в других правительственных департаментах. Невдохновляющая деятельность наркомпроса не могла привлечь к нему истинные таланты, превратившись в уютное прибежище жен и родственников советских начальников9. Но человеческие качества Луначарского были не единственной и не главной причиной не свойственного режиму благодушия по отношению к интеллектуальной элите нации. Невозможно было закрывать глаза на тот факт, что буквально вся интеллигенция, и профессиональная и «творческая», отрицали большевистскую диктатуру. Интеллигенция первой в царской России освободила себя от всеобщего долга служения государству10. Какие бы грехи ни лежали на совести интеллигенции, но она искренне верила в свободу и, насладившись целым столетием независимости, не желала идти в услужение к государству. Большинство русских писателей, художников и ученых, каждый в отдельности и все вместе, отвернулись от новых правителей, отказываясь работать на них, находя убежище либо в эмиграции, либо в частной жизни. Молодой Владимир Набоков в статье, появившейся в эмигрантской газете по поводу 10-й годовщины революции, выразил мнение многих: «Я презираю не человека, не рабочего Сидорова, честного члена какой-нибудь Ком-пом-пом, а ту уродливую, тупую идею, которая превращает русских простаков в коммунистических простофиль, которая превращает людей в муравьев, новую разновидность formica marxi, var. lenini... Я презираю коммунистическую веру как идею низкого равенства, как скучную страницу в праздничной истории человечества, как отрицание земных и неземных красот, как нечто, глупо посягающее на мое свободное я, как поощрительницу невежества, тупости и самодовольства»11. О том, насколько непривлекателен был новый режим для «творческой интеллигенции», можно судить по тому факту, что, когда в ноябре 1917 года, через несколько дней после переворота, большевистский ЦИК пригласил петроградских писателей и художников на встречу, пришло только семь или восемь человек. Та же участь постигла Луначарского в декабре 1917 года, когда из 150 приглашенных — самых выдающихся представителей интеллигенции — явилось 5 человек, среди них двое симпатизирующих — поэт Владимир Маяковский и театральный режиссер Всеволод Мейерхольд, да еще мятущийся Александр Блок12. Луначарскому пришлось буквально умолять студентов и преподавателей прекратить бойкот новой власти13. Максим Горький был единственным всенародно известным писателем, сотрудничавшим с большевиками, но и он подвергал их уничтожающей критике, которую Ленин предпочитал не замечать, вынужденный дорожить поддержкой писателя. Книга Троцкого «Литература и революция», написанная в 1924 году, обливает презрением и ненавистью русскую интеллигенцию за то, что она отвергает большевистский режим. Взбешенный их нежеланием влиться в русло нового искусства, Троцкий высмеивает «ретроградное тупоумие профессиональной интеллигенции» и объявляет, что Октябрьская революция обнажила их «невозвратный провал»14. Со временем многие интеллигенты примирились с властью, подчас лишь ради того, чтобы избежать голодной смерти, но и их можно считать в лучшем случае лишь подневольными сотрудниками власти. Те представители «творческой интеллигенции», кого властям удалось привлечь на свою сторону, были по большей части эпигонами и поденщиками, не способными на самобытное творчество, и точно так же, как посредственности в нацистской Германии, они устремились в правящую партию, ища ее высокого покровительства. Политика сравнительной терпимости в сфере культуры помогла по крайней мере нейтрализовать остальных. Ленин, относившийся к русской интеллигенции с не меньшим презрением, чем Николай II, полагал, что может купить ее за небольшую долю свободы и некоторые материальные блага. Писателям и художникам, пошедшим на сотрудничество с большевиками, пока был жив Ленин, не приходилось жаловаться на условия работы. Однако они не создали ничего существенного, не сумев вписаться в жесткие рамки, установленные хозяевами, которым человек не казался чем-то единственным и неповторимым, обладающим собственной волей и совестью, ведь они видели в нем лишь представителя своего класса, то есть определенный тип, чье поведение и поступки предопределяются исключительно экономическими интересами этого класса. Большевики ненавидели индивидуальность в любых ее проявлениях: известный теоретик советского искусства 20-х годов Алексей Гастев предсказывал постепенное исчезновение индивидуального мышления и замену его «механизированным коллективизмом»15. При таком подходе писателю оставалось лишь штамповать типовые образы, среди которых не было места образу «положительного» буржуя или «отрицательного» рабочего. В результате советская драматургия и проза наводнились множеством двухмерных, черно-белых персонажей, объяснявшихся клишированными фразами и действующих как марионетки. На короткое время им позволялось отступить от стереотипа, чтобы испытать сомнения или совершить ошибки, но в конце концов все должно было стать на свои заранее определенные места и закончиться благополучно, «как в кино». Поскольку художественные произведения лишались тем самым всякого элемента неожиданности и увлекательности, а творчество — вдохновения, некоторые советские писатели искали способ самовыражения в экспериментах с формой. В первое десятилетие советской власти все традиционные каноны литературы, драматургии и изобразительного искусства подверглись радикальному переосмыслению: экспериментирование с формой в стремлении скрыть убогость содержания превратилось в самоцель. * * * Движение «Пролетарской культуры» было основано в первые годы XX века Луначарским и Александром Богдановым (Малиновским). Ленин назначил Луначарского, воспитанника Цюрихского университета, комиссаром просвещения, несмотря на недовольство Пролеткультом и опасения, какие вызывали политические амбиции Богданова. Луначарский говорил, что своим назначением он обязан тому обстоятельству, что был «интеллигентом среди большевиков и большевиком среди интеллигентов»16. При всех своих расхождениях с Лениным во взглядах на сущность новой культуры, он разделял убеждение руководителя партии в том, что в Советской России «школа должна стать источником агитации и пропаганды» и оружием против «всевозможных предрассудков», как религиозных, так и политических17. Луначарский, кроме того, был сторонником введения цензуры, которую Ленин поручил его заботам18. В годы становления большевизма Богданов был одним из самых близких и преданных соратников Ленина. В 1905 году Ленин сделал его одним из трех членов тайного центра, руководившего подпольными действиями большевиков и распоряжавшегося партийной кассой. Уже тогда Богданов проявлял острый интерес к проблемам социологии культуры19. Его теорию, подчас достаточно туманную и путаную, происходившую отчасти из учений социолога Эмиля Дюркгейма и неокантианцев, в нескольких словах можно представить так: культура есть одна из сторон труда, а поскольку труд есть коллективное усилие в вечной борьбе человека с природой, создание культуры есть также процесс коллективный: «Творчество, всякое — техническое, социально-экономическое, политическое, бытовое, научное, художественное — представляет разновидность труда и точно так же слагается из организующих (или дезорганизующих) человеческих усилий... Нет и не может быть строгой границы между творчеством и просто трудом; не только имеются все переходные ступени, но часто нельзя даже уверенно сказать, которое из двух обозначений более применимо. Человеческий труд, всегда опираясь на коллективный опыт и пользуясь коллективно выработанными средствами, в этом смысле всегда коллективен, как бы ни были в частных случаях узкоиндивидуальны его цели и его внешняя, непосредственная форма (т.е. и тогда, когда это труд одного лица, и только для себя). Таково же и творчество. Творчество — высший, наиболее сложный вид труда. Поэтому его методы исходят из методов труда»20. В примитивном, бесклассовом обществе есть только одна, общая для всех культура, и высшим достижением ее является язык. Но и поэзия, музыка, танец тоже помогают в общем труде и на войне. На определенной стадии человеческого развития, согласно Богданову, наступает разделение труда и его производного — общественных классов. Исчезновение социальной однородности ведет к раздвоению культуры, по мере того как имущественная элита монополизирует мысль и навязывает свои идеи и ценности инертным массам. В результате образуется разрыв между интеллектуальным и физическим трудом, который владельцы средств производства используют для того, чтобы держать рабочие классы в порабощении. В обществах, основанных на классовых различиях, искусство и литература становятся крайне индивидуализированными, а творческие личности руководствуются лишь своим «вдохновением». Но индивидуализм феодальной и капиталистической культуры более кажущийся, чем реальный. Применяя концепцию Эмиля Дюркгейма о коллективном разуме, Богданов утверждал, что корни даже крайне индивидуального творчества лежат в ценностях, которые писатели и художники восприняли от своего класса21. Отсюда следует, что, когда пролетариат придет к власти, возникнет новая культура, отражающая его опыт, сложившийся на заводах и фабриках, где люди работают в спаянном коллективе, и потому их культура тоже станет носить коллективный, а не индивидуальный характер, и в этом отношении будет ближе к культуре первобытного общества. «Я» буржуазной культуры уступит место «мы». В новых условиях наследие старой, «буржуазной», культуры утратит свое значение. Некоторые из наиболее радикальных последователей Богданова хотели не только отвергнуть, но и физически уничтожить приметы прошлого — музеи и библиотеки и даже науку — как ненужный или даже вредный хлам. Сам Богданов придерживался более умеренных взглядов. Рабочему, писал он, следует относиться к буржуазной эпохе, как атеист относится к религии, то есть с беспристрастным любопытством. Но он не должен воспринимать ее, поскольку ее авторитарный и индивидуалистический дух ему чужд. Новая культура возникнет из неисчерпаемой творческой силы, скрытой в массах заводских рабочих, едва лишь они получат возможность писать, рисовать, сочинять музыку и заниматься любой иной интеллектуальной и эстетической деятельностью, от которой их отгородила буржуазия. В 1909 году при финансовой поддержке Максима Горького и Федора Шаляпина Богданов открыл на острове Капри экспериментальную большевистскую школу для подготовки кадров интеллектуальных рабочих. Около дюжины учащихся, перебравшихся нелегально из России, вместе со своими наставниками социал-демократами подготовили учебную программу по философии и общественным дисциплинам и, пройдя курс обучения и разъехавшись по родным местам, должны были распространять полученные знания среди рабочих. Систему обучения построили так, чтобы наставники не только учили своих учеников, но и сами учились у них. Основной упор делался на пропаганду и агитацию. Вскоре открылась школа в Болонье, действующая на тех же принципах22. Ленин отвергал богдановскую философию культуры, ибо верил, что социализм, даже уничтожив капитализм, должен строиться на его основе. В рабочих он не видел того творческого потенциала, которым их наделял Богданов. Ленин воспринимал культуру как технократ, под углом зрения передовой науки и инженерных знаний, неведомых российским массам: он хотел учить их, а не учиться у них. Отвергая теорию Пролеткульта как абсурдную и «сплошной вздор», он утверждал, что «пролетарская культура должна явиться закономерным развитием тех запасов знания, которые человечество выработало под гнетом капиталистического общества... Коммунистом стать можно лишь тогда, когда обогатишь свою память знанием всех тех богатств, которые выработало человечество»23. Но более всего раздражало Ленина в теории Богданова представление о том, что культура есть самостоятельная сфера человеческой деятельности, параллельная и равноценная политике и экономике24. Он опасался, и не без основания, что рабочие кадры, подготовленные на Капри и в Болонье, попытаются создать собственный большевистский аппарат, послушный Богданову. Зная, что некоторые последователи Богданова видят в нем властителя дум и претендента на роль вождя, Ленин исключил его и Луначарского из партии (1909). После большевистского переворота, благодаря дружбе с Луначарским, Богданов нашел благоприятное применение своим идеям. В декрете, изданном вскоре после назначения на пост комиссара просвещения, Луначарский (восстановленный в партии в 1917 г.) говорит о развитии «рабочих, солдатских, крестьянских культурно-просветительных организаций» и их «полной автономии как по отношению к государственному центру, так и центрам муниципальным»25. Это постановление, проскользнувшее сквозь худое сито раннего большевистского законотворчества, дало Пролеткульту уникальный статус при ленинском режиме, освободив его от контроля партийных и руководимых партией государственных органов. Пользуясь щедрыми субсидиями комиссариата Луначарского, Богданов сумел покрыть Россию сетью пролеткультовских организаций: студии живописи и ваяния, в которых вели занятия профессионалы, поэтические кружки, народные театры, всевозможные вечерние курсы, библиотеки и выставки. Профессиональные писатели и художники, вовлеченные в эту деятельность, не только делились секретами своего ремесла, но и старались пробудить творческий потенциал учеников. Пролеткультовцы апеллировали исключительно к коллективному творчеству, без оглядки на чье-то личное «вдохновение» или примеры прошлого: один теоретик Пролеткульта в качестве образца коллективного творчества приводил газету26. В поэтических мастерских даже стихи создавались коллективным методом — построчно. Поэзия должна была отражать механистичность современной индустриальной эры, и соответственно должен был измениться и ее ритм: место пушкинского четырехстопного ямба, выразителя «дворянской лени», должен был занять новый ударный ритм. Как сказал один из пролеткультовских авторов, «мы стоим накануне электрификации поэзии, где центральный динамо — ритм современного завода»27. Пролеткульт пытался также преобразовать культуру быта. На первой его конференции, проходившей в феврале 1918 года, серьезно обсуждались вопросы о «правах ребенка» и предполагалось наделить детей, невзирая на возраст, правом выбирать обучение себе по вкусу и уходить от родителей, если они их почему-либо не удовлетворяют28. Один из самых эксцентричных деятелей Пролеткульта — Алексей Гастев, рабочий-слесарь из первых последователей Богданова, ставший поэтом и теоретиком культуры и прославившийся в первые годы революции как «певец стали и машин». После 1920 года он увлекся применением в повседневной жизни системы организации и интенсификации труда методом хронометрирования движений, разработанной Фредериком Тейлором. Члены его «Лиги времени», имевшей отделения во всех крупных городах, призывались нигде и никогда не расставаться с часами и вести «хронокарты», куда они записывали бы, как использовалась ими каждая минута суток. В идеале всем полагалось отправляться ко сну и пробуждаться в одно и то же время. Для экономии времени он предлагал «механизировать речь», заменяя привычные в русском языке длинные выражения более короткими и используя аббревиатуры, за избыточное употребление которых и поныне он несет немалую ответственность. Вершиной его разгоряченного вдохновения явились идеи о механизировании человека и его жизнедеятельности, в духе экспериментов по хронометрированию, проводившихся в Центральном институте труда, созданном и руководимом им. Его посещали видения будущего, когда люди превратятся в автоматы, не имеющие своих имен, а только номера, и лишенные личных идей и чувств, чья индивидуальность должна раствориться без следа в коллективном труде: «Вот эта-то черта и сообщает пролетарской психологии поразительную анонимность, позволяющую квалифицировать отдельную пролетарскую единицу как А, Б, С, или как 325, 075 и 0 и т.п. ... Это значит, что в его психологии из края в край мира гуляют мощные грузные психологические потоки, для которых как будто уже нет миллиона голов, есть одна мировая голова. В дальнейшем эта тенденция незаметно создаст невозможность индивидуального мышления»29. Этот кошмар, в котором один западный историк усмотрел «видение надежды»30, дал Евгению Замятину материал для его антиутопии «Мы», а Карелу Чапеку для пьесы Р.У.Р., где он впервые ввел в обиход придуманное им слово «робот». [Fulop-Miller R. Geist und Gesicht des Bolschewismus. Zurich, 1926. S. 274— 287, см также: Stites R. Revolutionary Dreams. New York, 1989. P. 149—155. В 1938 году Гастев был арестован и погиб в 1941-м (Gorsen P., Knoedler-Bunte E. Proletkult. Stuttgart, 1974. Bd. 2. S. 150).]. По странной иронии судьбы, приписываемый капитализму порок, а именно дегуманизация труда, стал идеалом для многих коммунистов. Пролеткульт быстро развивался, в период своего расцвета в 1920 году он насчитывал 80 тыс. членов и 400 тыс. сочувствующих31. На многих заводах существовали его ячейки, действовавшие независимо от партийных организаций. Вообще лидеры Пролеткульта пользовались свободой от партийного контроля, о какой не могла даже мечтать никакая иная группа: они не скрывали, что рассматривают себя ответственными лишь перед собственным руководством. На московской конференции пролеткультовских организаций было постановлено, что Пролеткульт «должен стать организацией самостоятельно-классовой наравне с другими формами рабочего движения: политической и экономической»32. В программном документе, опубликованном в первом выпуске печатного органа Пролеткульта, его председатель заявлял, что культурная задача власти требует разделения труда: на Наркомпрос возлагается ответственность за народное образование, тогда как Пролеткульт призван руководить творческой энергией пролетариата. И для исполнения этой задачи он должен быть освобожден от ограничений, наложенных на другие государственные органы33. Надежда Крупская, которую Ленин просил присматривать за Наркомпросом, не раз выступала против «сепаратизма» Пролеткульта, но Луначарский, отчасти из симпатий к идеям Богданова, а отчасти по несвойственному большевикам отвращению к суровым мерам, не спешил исправить ситуацию. Именно это политическое самомнение и погубило движение. Ленин обратил внимание на Пролеткульт в августе 1920 года, когда попросил одного из руководителей Наркомпроса и известного историка М.Н.Покровского разъяснить «юридический» статус организации34. Как только он понял, какой независимостью она пользуется и каковы ее требования самостоятельности для своих ячеек и печатных органов, он распорядился включить организации Пролеткульта в Наркомпрос (октябрь 1920). В последующие два года центральный и региональные отделы Пролеткульта были закрыты и его культурная деятельность сведена на нет. [Богданов, медик по образованию, часто обращался к медицинским проблемам. В 1926 году он основал Институт переливания крови. Он умер в 1928 году в результате медицинского эксперимента, поставленного на самом себе.]. Пролеткульт просуществовал еще несколько лет, но его философия была отвергнута правящим режимом. Победил ленинский взгляд. Советская культура должна использовать все культурное наследие человечества: новый порядок поднимет ее на невиданную высоту, заявлял Ленин, но подъем будет постепенным, шаг за шагом, а не резкими скачками. Это было важнейшее решение и, возможно, единственное его либеральное деяние, завещанное преемникам. Ибо даже под самыми строгими ограничениями, какие ввел Сталин, граждане Советского Союза имели доступ к культурной сокровищнице человечества. И это помогало им сохранить разум в безумных условиях. * * * Коммунистический режим контролировал культурную деятельность двумя способами: цензурой и монополией. Цензура имела давнюю традицию в Российском государстве: она была впервые учреждена в 1826 году и с тех пор неуклонно действовала вплоть до 1906 года, когда в других европейских странах ее уже отменили. До 1864 года действовала предварительная цензура, требовавшая, чтобы все произведения перед публикацией или постановкой на сцене были представлены компетентным органам для получения разрешения. Такой механизм цензуры в современном мире существовал только в России. В 1864 году была принята иная модель, подразумевавшая судебную ответственность за публикацию недозволенного материала. Цензура была отменена в 1906 г., однако в 1914-м в России, как и в других воюющих странах, была введена военная цензура. 27 апреля 1917 года Временное правительство сняло последние ограничения свободы печати и отменило административную ответственность, кроме как за разглашение военных секретов35. О значении, какое большевики придавали контролю за информацией и общественным мнением, ярко свидетельствует тот факт, что самым первым законодательным актом, изданным 27 октября сразу после захвата власти, был декрет о закрытии «контрреволюционных» — то есть не приветствовавших октябрьского переворота — газет, что квалифицировалось как «временные и экстренные меры»36. Такая поспешность в то время, когда у большевиков хватало множества иных неотложных дел, объясняется убежденностью Ленина в том, что «печать есть центр и основа политической организации»37, — иными словами, свобода прессы равносильна свободе политических организаций. Декрет встретил такое сопротивление со всех сторон, включая союз печатников, пригрозивших закрыть все типографии, в том числе и большевистские, что исполнение грозного распоряжения пришлось приостановить. В феврале 1918-го его сменили другие, менее строгие цензурные правила, согласно которым право публикации предоставлялось всем гражданам, сообщившим властям имя и адрес издателя. Газетам вменялось в обязанность печатать декреты и постановления правительства на первой полосе38. В последующие пять лет, хотя эффективного цензурного аппарата не было, новый режим предпринимал разнообразные меры для ограничения свободы печати, конечным результатом которых явилось удушение независимой прессы39. Прежде всего в крупных городах были учреждены комиссариаты печати, подчинявшиеся Совнаркому и наделенные полномочиями по своему усмотрению приостанавливать враждебные публикации и закрывать типографии40. Декрет, изданный в декабре 1917 года, предоставлял подобные полномочия местным советам41. 28 января 1918 года вступил в действие новый орган подавления прессы — приданный Ревтрибуналу революционный трибунал печати, ведению которого подлежали дела издателей и авторов, повинных в «сообщении ложных или извращенных сведений»42. На практике в основном ответственность за цензуру в этот период взяла на себя Чека, которая через свои местные отделения собирала информацию о враждебных публикациях и предавала виновных Ревтрибуналу. Газеты, которые, по мнению ЧК, содействовали попыткам свержения коммунистического режима, она закрывала. В первые семь месяцев большевистского правления (с октября по май) более 130 «буржуазных» и социалистических изданий было таким образом запрещено43. В первой половине 1918 года, когда народная поддержка нового режима ослабела, издатели и авторы часто представали перед трибуналами. Непокорные газеты подвергались денежным штрафам; многие номера выходили с белыми полосами на месте запрещенных цензурой публикаций. Некоторые закрывались временно или навсегда; и, как при царизме, те, которые сохранялись, обязывались печатать официальное опровержение информации, вызвавшей недовольство цензуры. Вспоминая прежний опыт, накопленный до 1906 года, навлекшие на себя гнев властей газеты часто выходили на следующий же день у другого издателя и под новым, прозрачно завуалированным названием44. Так, меньшевистская ежедневная газета «День» умудрилась в течение месяца (ноябрь 1917) выйти под восемью различными наименованиями: сначала «День» после закрытия превратился в «Полдень», затем в «Новый день», следом в «Ночь», «Полночь», далее в «Грядущий день», «Новый день» и «В темную ночь». Последний номер носил название «В глухую ночь»45. Для еще большего ограничения свободы печати прибегли к экономическим мерам. 7 ноября 1917 года по декрету Ленина рекламная деятельность монополизировалась государством, лишая прессу основного источника дохода. Власти, кроме того, национализировали многие типографии, передавая их большевистским организациям. И при всем том независимая пресса продолжала существовать. Между октябрем 1917 и июнем 1918 года в провинции, то есть вне Москвы и Петрограда, издавалось около 300 небольшевистских газет. В одной Москве было 150 независимых ежедневных газет46. Существование их было, однако, лишь временной отсрочкой: Ленин не скрывал, что намеревается ликвидировать независимую печать при первой же удобной возможности. Когда во время выступления на открытии VI съезда советов в марте 1918 года он коснулся газет и из аудитории раздались голоса: «Закрыли все», Ленин ответил: «Еще, к сожалению, не все, но закроем все»47. Комиссар по делам печати В.Володарский предостерегал в мае 1918-го: «Мы терпим буржуазную печать только потому, что мы еще не победили. Но когда мы в "Красной газете" напечатаем "мы победили", с этого момента ни одна буржуазная газета не будет допущена»48. Обоснование такой угрожающей позиции дал современный советский писатель: летом 1918 года, по его словам, «окончательно выяснилось, что вся периодическая печать, кроме правительственной, является весьма последовательной в своей борьбе за власть тех партий и группировок, которые стояли позади каждой газеты. Для правительства остался один путь — закрытие всей антисоветской периодической печати...»49 Независимая пресса была окончательно ликвидирована летом 1918-го, за два года до победы большевиков в гражданской войне. Процесс начался в Москве в воскресенье 7 июля с закрытия небольшевистских изданий, в тот день, когда латышские стрелки подавили левоэсеровский мятеж50. Эту чрезвычайную меру формализовали два дня спустя, когда правительство отменило разрешения на выход газет, журналов, брошюр, бюллетеней и плакатов, выданные в Москве до 6 июля: отныне такие публикации, за исключением принадлежащих и распространяемых правительственными учреждениями и Российской Коммунистической партией, запрещались51. Положение это первоначально распространялось только на столицу и должно было сохранять силу «до полного укрепления и торжества Российской Советской Социалистической Федеративной Республики»52, но очень скоро действие его распространилось на все подвластные большевикам территории и уже не отменялось. 19 июля 1918 года «Известия» опубликовали текст Конституции РСФСР; статья 14 ее гласила, что для обеспечения тружеников «истинной» свободой мнения правительство «уничтожает зависимость печати от капитала и предоставляет [печать] в руки рабочего класса и крестьянской бедноты»53. Это законодательное положение создало законное основание для методичного подавления последних остатков небольшевистской прессы. Еще до окончания года 150 московских ежедневных газет, общим тиражом порядка 2 миллионов, были закрыты54. Та же участь ждала и провинциальную прессу. К сентябрю 1918 года, когда в Советской России развернулся красный террор, свободной печати, способной адекватно откликнуться на насилие, в стране уже не оставалось. Вместе с газетами Ленин прикрыл и многие журналы, в том числе и знаменитые российские «толстые журналы», из коих некоторые вели начало еще с XVIII века: «Вестник Европы», «Русский вестник», «Русская мысль» и десятки других. Одним махом Россия лишилась мощнейших рупоров общественного мнения и основного канала распространения художественных произведений, страна была отброшена назад в допетровскую эпоху, когда и новости, и их интерпретация были прерогативой государства55. Как и царский режим, Ленин проявлял большую благосклонность к книгам, благо они имели сравнительно небольшую аудиторию. Но и тут он ущемил свободу выражения, национализировав издательства и типографии. Государственное издательство (Госиздат), основанное в декабре 1917 года под эгидой Наркомпроса, получило монополию на книгоиздание, и в этом качестве позже ему была поручена книжная цензура. [См.: Назаров А.И. Октябрь и книга. М., 1968. С. 135—188. Госиздат реально начал работать только в мае 1919 г., и ответственность за цензуру на него была возложена 12 декабря 1921 года.]. Контроль над печатью стал особенно эффективен путем введения 27 мая 1919 года государственной монополии на бумагу56. В 1920-21 гг. государство монополизировало продажу книг и других печатных изданий57. Несколько частных издательств, сохранившихся в Петрограде и Москве в 1919— 1923 гг., существовали в основном благодаря выполнению заказов Госиздата. В провинции независимая печать умолкла совершенно: к 1919 году почти все книги выходили с маркой местного отделения Госиздата58. В октябре 1921 года Чека было предоставлено право усилить предварительную военную цензуру59. Понятие «военных секретов» не было никак конкретно определено, и эта мера в действительности распространяла запрет на публикации, не имеющие к ним никакого отношения. В 1920 году предприняли оригинальную попытку внедрить цензуру задним числом. Надежда Крупская, которую Ленин поставил во главе нового пропагандистского учреждения — Главполитпросвета, входившего в состав Наркомпроса, решила, что советские библиотеки следует очистить от мракобесной литературы. Она предлагала через наркомат обязать советские библиотеки изъять из открытого доступа все издания 94 авторов, в числе которых были Платон, Декарт, Кант, Шопенгауэр, Герберт Спенсер, Эрнст Мах, Владимир Соловьев, Ницше, Уильям Джеймс, Лев Толстой и Петр Кропоткин, за исключением двух экземпляров, которые должны находиться на особом хранении (спецхране). [Социалистический вестник. 1923. № 21/22. С. 8-9. Fulop-Miller R. Geist und Gesicht des Bolschewismus. S. 75. Это распоряжение, по всей видимости, не было выполнено, ибо в 1923 году оно было издано вновь. С.А.Федюкин (Борьба с буржуазией в условиях перехода к нэпу. М., 1977. С. 170—171) утверждает, что этот список составляла не Крупская, которая аннулировала его (см.: Правда. 1924. № 81. 9 апр. С. 1).]. Недремлющий государственный контроль над информацией, идеями и образами 6 июня 1922 года получил прочную основу благодаря учреждению в Наркомпросе цензурного отдела, получившего название Главное управление по делам литературы и издательства, или в обиходе — Главлит60. На Главлит была возложена обязанность осуществлять предварительную цензуру всех публикаций и живописного материала и составлять списки запрещенной литературы, дабы пресечь «издание и распространение произведений... содержащих агитацию против советской власти». Отныне все тексты, предназначенные к печати, кроме изданий партийных, коминтерновских и Академии наук, на которых цензура не распространялась, должны были получить визу Главлита или одного из его региональных отделений. Кроме того, Главлит должен был вести «борьбу с подпольными изданиями». Секретным циркуляром Политбюро и Оргбюро ЦК запрещалось ввозить в страну книги «идеалистического, религиозного и антинаучного содержания», а также иностранные газеты и «русскую белогвардейскую литературу»61. Это, однако, не касалось высшего руководства, включая и Ленина, который регулярно получал зарубежные издания, в том числе и «белогвардейские». Исполнение распоряжений Главлита поручалось Главному политическому управлению, преемнику ЧК. В феврале 1923 года в Главлите был образован новый отдел под названием Главрепертком, который должен был следить за тем, чтобы антикоммунистические, религиозные и тому подобные материалы не проникали на сцены театров, экраны кино, концертные площадки и в грамзаписи. Со временем Главлит и Главрепертком стали нести не только запретительные и охранительные функции, но и составляли «общий ориентировочный план» изданий, устанавливающий квоты по различным темам, на какие, по мнению властей, следует обратить особое внимание. Кроме того, Главлит занимался и кадровой политикой учреждений периодической печати62. Заведовать Главлитом был поставлен старый большевик Н.Л.Мещеряков, инженер по образованию, а его заместителем назначен П.ИЛебедев-Полянский, ведущая фигура в Пролеткульте. Правила, которыми руководствовались в своей работе цензоры Главлита, все более ужесточались, пока наконец из общественной жизни не стерлись последние следы независимой мысли. [Число книг, запрещенных Главлитом в 1921—22 гг., было сравнительно небольшим: 3,8% в Москве и 5,3% в Петрограде (Пролетарская революция. 1922. № 6. С. 131). Но эти цифры ни о чем не говорят, принимая во внимание, что сами авторы представляли на суд Главлита только те произведения, которые заведомо имели шанс пройти цензуру.]. Деятельность Главлита губительно отразилась на художественном творчестве, поскольку у писателей и художников, которым цензура бесцеремонно заглядывала через плечо, выработался защитный инстинкт самоцензуры. Писатель Пантелеймон Романов сетовал на это уже в 1928 году, когда еще не ощущался мертвящий гнет сталинской цензуры: «Россия уж такая несчастная страна, что она никогда не увидит настоящей свободы. И как они не поймут, что, запечатывая мертвой печатью источники творчества, они останавливают и убивают культуру?.. Ведь, подумайте, нигде, кроме СССР, нет предварительной цензуры! Когда писатель не уверен в том, что ему несет завтрашний день, разве можно при таких условиях ждать честного, открытого слова? Все и смотрят на это так: все равно, буду что-нибудь писать, лишь бы прошло... Прежде писатели боролись за свои убеждения, чтили их, как святыню. Ведь прежде писатель смотрел на власть как на нечто чуждое ему, враждебное свободе. Теперь же нас заставляют смотреть на нее как на наше собственное, теперь сторониться от власти уже означает консерватизм, а не либерализм, как прежде. А каковы теперь убеждения писателя? Если ему скажут, что его направление не подходит, он краснеет, как сделавший ошибку ученик, и готов тут же все переделать, вместо белого поставить черное. А все потому, что запугали»63. Вопреки — а может быть, и в силу — невиданного могущества Главлита над всей литературой, театром, кино, музыкой, словом, над всем творчеством, известно о нем очень мало: ни в одном из трех изданий Большой Советской Энциклопедии нет даже статьи, посвященной этой теме. В издании 1934 года читателю без тени смущения сообщается, что «Октябрьская революция положила конец и царской и буржуазной цензуре». [БСЭ 1-е изд. М., 1934. Т. 60. С. 474. Гораздо труднее объяснить, почему в современном исследовании, посвященном материнской организации, Наркомпросу, американский историк Шейла Фитцпатрик обходит полным молчанием Главлит. Симпозиуму под названием «Большевистская культура» (Bloomington, Ind., 1985) удалось, казалось, недостижимое — ни разу не упомянуть Главлит даже в разделе, посвященном теме «Ленин и свобода печати».]. * * * Когда большевики пришли к власти, их политика в отношении литературы определялась лишь желанием выпускать как можно больше хороших книг, доступных широким массам. 29 декабря 1917 года декретом, объявившим о создании Госиздата, наследие классиков русской литературы, срок авторских прав которых истек, стало собственностью государства, что в первую очередь весьма болезненно отразилось на частных издательствах, лишив их важного источника доходов. Дополнительный декрет от 26 ноября 1918 года объявлял, что вообще все произведения — как опубликованные, так и неопубликованные, живущих авторов или почивших — могут быть признаны государственной собственностью. Авторский гонорар определялся в соответствии с установленными расценками. В декрете от 29 июля 1919 года указывалось, что на правительство не распространяются установленные бывшими владельцами ограничения на переданные на хранение в музеи и библиотеки личные архивы умерших русских писателей, композиторов, музыкантов и ученых и т.д.64 В 1918 году многие частные библиотеки были конфискованы65. Таким путем шаг за шагом все наследие русской культуры переходило в собственность государства, то есть — Коммунистической партии. Как уже говорилось, лучшие творческие силы России бойкотировали новую власть, а тем немногим, кто пошел на сотрудничество с ней, как Блок, Маяковский, Валерий Брюсов, пришлось ощутить на себе неприязненное отношение собратьев по цеху. Многие писатели предпочли тяготы и одиночество эмиграции удушающей атмосфере родного дома, среди них Иван Бунин, Константин Бальмонт, Владимир Ходасевич, Леонид Андреев, Марина Цветаева, Илья Эренбург, Зинаида Гиппиус, Максим Горький, Вячеслав Иванов, Александр Куприн, Дмитрий Мережковский, Алексей Ремизов, Алексей Толстой и Борис Зайцев. [Poggioli R. The Poets of Russia. Cambridge, Mass., 1960. P. 298; Kulturpolitik der Sowjetunion / Hrsg. O. Anweiler, K.H.Ruffman. Stuttgart, 1973. S. 193. Из перечисленных выше эмигрантов пятеро в конце концов вернулись в Россию: Эренбург и Толстой в 1923-м, Горький в 1931-м, Куприн в 1937-м и Цветаева в 1938-м. Эренбург, Горький и Толстой сумели приноровиться к сталинскому режиму. Куприн умер спустя год после возвращения, а Цветаева покончила с собой в 1941 году (См. также: Raeff M. Russia Abroad. New York—Oxford, 1990). Следует заметить, что Муссолини, чья культурная политика была много либеральней ленинской, наоборот, сумел привлечь к себе многих известных писателей, включая Луиджи Пиранделло, Курцио Малапарте, Джиованни Папини и Габриэля Д'Аннунцио. Даже писатели и художники, отвергавшие режим, находили для себя возможным жить в фашистской Италии, и эмигрировали очень немногие.]. Замятин, получивший разрешение эмигрировать в конце 20-х годов по специальному указанию Сталина, выразил чувства многих писателей-соотечественников, когда в 1921 году писал, что, если страна будет обращаться со своими гражданами как с детьми, боясь любого «еретического слова», «у русской литературы только одно будущее: ее прошлое»66. В мире, лишенном всякого смысла, этот парадокс стал излюбленным афоризмом. Блок, не пожелавший эмигрировать, но вскоре разошедшийся с большевиками, искал объяснение охватившему его при новом режиме творческому бессилию: «Большевики не мешают писать стихи, но они мешают чувствовать себя мастером... Мастер тот, кто ощущает стержень всего своего творчества и держит ритм в себе»67. Среди тех, кто остался, но не стал сотрудничать с большевиками, многие погибли от голода и холода. И если бы не заступничество Максима Горького, воспользовавшегося дружескими отношениями с Лениным, та же участь ожидала бы многих других. Горький считал Россию варварской страной, и поэтому ее интеллигенцию, каковы бы ни были ее политические взгляды, следует оберегать как бесценное сокровище. В Петрограде в экспроприированном доме богатого купца на углу Невского и Большой Морской он создал приют для писателей к художников. Среди обитателей этого дома (который прозвали «Сумасшедшим кораблем» из-за сходства его по вечерам, когда в окнах зажигались огни, с большим судном) были поэты Осип Мандельштам, Николай Гумилев и Владимир Ходасевич. Быт их был далек от роскоши — рассказывали, что один из обитателей пытался согреться, описывая тропическую Африку. И все-таки им удалось выжить. До революции в России существовало множество литературных группировок, со своими творческими программами и манифестами. Из них только футуристы безоговорочно приняли большевистский режим. Футуризм зародился в Италии в 1909 году, и он стал главным союзником фашизма, и в основном по тем же соображениям русские футуристы сблизились с большевиками68. Они презирали исчерпавшуюся, бессильную и окостеневшую, по их мнению, традиционную культуру и жаждали новых форм, созвучных современной технике и ритму машинной эры. Манифест итальянского футуризма, написанный основателем движения Филиппо Маринетти в 1909 году и подхваченный его русскими продолжателями, призывал к уничтожению музеев и библиотек, к бунту, «агрессии», насилию: гоночная машина объявлялась прекрасней статуи Самофракийской Победы69. И в фашизме, и в коммунизме футуристов, прислушивавшихся не столько к голосу рассудка, сколько к душевным порывам, привлекало неприятие буржуазного образа жизни. Они видели в них только нигилизм, не распознав того духа насилия, который неизбежно, сметя с пути прежний порядок, вымостит дорогу тоталитаризму. Вождь русского футуризма поэт Владимир Маяковский принял сторону большевиков, едва только они пришли к власти, и к середине 1918 года стал, так сказать, штатным сотрудником Луначарского. Еще задолго до 1917 г. он приветствовал надвигающуюся революцию, «святую прачку, которая смоет мылом всю грязь с лица земли»70. Как придворный поэт новой власти он поставил свой талант на службу большевистской агитации и пропаганде. В личной жизни, однако, он был прямой противоположностью «человека из коллектива», прославляемого этой властью. Самовлюбленный, «нарциссичный», он с самого начала литературной деятельности, в 1913 году, воспринимал себя заглавным героем: первая его пьеса называлась «Владимир Маяковский», первый стихотворный сборник «Я», а автобиография «Я сам». Его любовь к массам проистекала не из душевной симпатии к простому человеку, а из стремления понравиться ему, заслужить его похвалу. Он всегда стремился быть в центре внимания, ради чего устраивал скандальные постановки или хулиганские публичные выступления, во весь свой мощный голос горланя стихи, рисовал пропагандистские плакаты или в открытую жил с женой своего друга. Величайшим поэтом своего времени его не назовешь, но ни один поэт в XX веке не удостаивался таких почестей71. Хотя новая власть щедро осыпала его лаврами, но ее вовсе не приводили в восторг выходки Маяковского и его друзей-футуристов. Ленин решительно не любил стихов Маяковского и о его знаменитой поэме «150 000 000» отозвался так: «Вздор, глупо, махровая глупость и претенциозность». [Литературное наследство. М., 1958. Т. 65. С. 210. Не более благожелателен к этому произведению Маяковского был и Троцкий, говоря, что «по замыслу [оно] должно быть титанично, а на самом деле, в лучшем случае, атлетично» (Литературная Россия. М., 1924. С. 114).]. Он требовал, чтобы стихи футуристов печатались не более двух раз в год небольшим тиражами, и желательно подыскивать им в противовес «надежных антифутуристов»72. Неприязненное отношение вождя повлекло такое же отношение к Маяковскому и футуристам со стороны партийного руководства73. Футуризм продолжал существовать только благодаря готовности его представителей прославлять режим и покровительству Луначарского. Футуристы оставались единственным литературным течением, на которое большевики могли положиться в первые годы после революции. Это обеспечивало им покровительство государства, которым они воспользовались в борьбе со своими литературными оппонентами74. Когда к власти пришел Сталин и продемонстрировал невиданные высоты мании величия, Маяковский покончил жизнь самоубийством (1930). Истинным любимцем новой власти был вовсе не Маяковский, а поэт крестьянского происхождения Демьян Бедный (настоящее имя Ефим Придворов). Он слагал большевистские агитационно-пропагандистские стихи, зарифмовывая политические лозунги, призывающие рабочих ненавидеть и убивать. Солдат, служащих в Белой гвардии, он призывал истреблять своих офицеров: «Смерть гадам! Убейте их всех до единого! Такие вирши публиковались в газетах, расклеивались в виде листовок и разбрасывались с самолетов. Троцкий превозносил Демьяна Бедного за то, что «в его гневе и ненависти нет ничего дилетантского, он ненавидит хорошо отстоявшейся ненавистью самой революционной в мире партии». В заслугу ему Троцкий ставил и то, что «Демьян творит ведь не в тех редких случаях, когда Аполлон требует к священной жертве, а изо дня в день, когда призывают события и... Центральный Комитет»76. Утверждали, что в боях под Петроградом в 1919 году «Коммунистическая марсельеза» Демьяна Бедного заставляла поворачиваться бегущих с поля боя красноармейцев и встречать врага лицом к лицу. Д. Бедный всегда готов был обрушить свой «поэтический» гнев на сиюминутного врага большевиков — Учредительное собрание, меньшевиков и эсеров, Клемансо и Вудро Вильсона. (Шутили, что после переименования Петрограда в Ленинград Демьян требовал, чтобы произведения Пушкина были названы его именем77.) Тем временем великая и вечная поэзия создавалась теми, кто сознательно отстранился от политических баталий и возни. Анна Ахматова и ее муж Николай Гумилев, Осип Мандельштам — члены кружка акмеистов, имажинист Сергей Есенин и Борис Пастернак вели тихую, частную и независимую жизнь. И впоследствии, когда уже давно смолкли и забылись боевые кличи классовой битвы, их поэзия зазвучала как высшее достижение русской литературы двадцатого века. Однако им пришлось заплатить за это высокую цену. Гумилева расстреляли в 1921 году за участие в «контрреволюционной» организации — он стал первым выдающимся русским поэтом, чье место захоронения неизвестно. (Он, между прочим, считал, что гунны, в четвертом веке вторгшиеся на Юг России и под предводительством Аттилы опустошившие Европу, в двадцатом веке перевоплотились в большевиков78.) Есенин покончил с собой в 1925 году. Мандельштам сгинул в сталинском лагере в 1938 году, куда попал за оскорбительные для Сталина стихи. Ахматова и Пастернак пережили и Ленина и Сталина, но ценой унижений, которые менее сильные духом люди едва ли вынесли бы. Особый случай представлял собой Блок, утонченный поэт, чьи поэмы «Скифы» и «Двенадцать» обычно считаются величайшими произведениями, порожденными Великим Октябрем. В юности Блок, ведущий символист младшего поколения, поглощенный эстетическими проблемами и углубленным богоискательством, был крайне далек от политики. Но революционные события в России и подъем патриотических чувств в годы войны, на которую он был призван, раздвинули границы его мировосприятия. Он приветствовал 17-й год, вдохновленный стихийным крестьянским и рабочим мятежом, сулившим спалить дотла не только «старую» Россию, но и «старую» Европу. В октябре 1917 года он импульсивно принял сторону большевиков (хотя по политическим пристрастиям он был ближе к левым эсерам). В январе 1918 года в лихорадочном порыве восхищения происходящим, словно в поэтическом бреду, он написал две свои знаменитые революционные поэмы. «Двенадцать» описывает отряд красноармейцев — безжалостных и жестоких — под «кровавым знаменем» шагающих вослед невидимому никому, кроме поэта, Христу, чтобы разбить до основания буржуазный мир. В «Скифах» воспеваются революционные массы, как азиатские орды, рвущиеся опустошить Европу, а европейцам остается одно из двух: стать их братьями или сгинуть. Большевики не понимали толком, как следует относиться к этим поэмам, в которых их вождь отождествляется с Иисусом Христом, а его последователи — с дикими монголами. Интеллигенция стала сторониться Блока. И очень скоро пелена очарования революцией спала с его глаз, едва лишь он понял, что стихийные силы, которые он воспевал, власть подавляет железной рукой. «Чего нельзя отнять у большевиков, — писал он в 1919 году, — это их исключительной способности вытравлять быт и уничтожать отдельных людей»79. После «Скифов» Блок больше стихов не печатал, впал в депрессию и в 1921 году ушел из жизни, лишенный каких бы то ни было иллюзий. * * * В первые годы после революции не было написано ни одного значительного прозаического произведения, и виной тому не только неблагоприятные для творчества бытовые условия — в бурном водовороте событий, не чувствуя под собой твердой почвы, писателю трудно было найти свой путь. Первые значительные произведения, написанные при большевиках — «Мы» Замятина (1920) и «Голый год» Бориса Пильняка (1922), — были выполнены в отрывочной, конспективной манере, характерной скорее для литературы авангарда. Классическая антиутопия «Мы», появившаяся вначале в чешском переводе, а затем по-английски в Соединенных Штатах, вдохновила Орвелла на создание романа «1984». В «Мы» начертан мир будущего, населенный совершенно утратившими свою индивидуальность людьми, именно такими, о которых мечтал Гастев: вместо собственных имен у них только «нумера», каждая минута их жизни заранее расписана, и вообще они определяют себя одним общим «мы». Всем управляет «Благодетель», они строят космический корабль, с помощью которого понесут плоды своей цивилизации другим мирам. «Благодетель» заключил подданных в городе, отгороженном от внешнего мира, который населяют сумевшие выжить «лохматые» представители человечества, а от «нумеров», позволивших себе такое отклонение от общих правил, как любовь, что случилось и с главным героем романа, он избавляется посредством «диссоциации материи». «Голый год» Пильняка описывает в череде сцен из революции и гражданской войны падение аристократической семьи, погрязшей в пьянстве и болезнях, на фоне нарождения грубого, но здорового нового племени «кожанок». Пильняк выявляет крестьянский дух большевистской революции, пробудившей к жизни древнюю культуру допетровской Руси, сохранившуюся в глубинах русской деревни. Пильняк и Замятин были тесно связаны со свободным объединением писателей «Серапионовы братья», основанного в 1920 году при содействии Горького, его члены не были враждебны большевикам, а некоторые даже вполне им симпатизировали. Но они непреклонно отстаивали независимость литературы и свободу писателя. Перед объединением стояла цель выработки «стратегии поведения в беспрецедентной ситуации, когда тиранический режим, опирающийся на безграмотных, объявил себя покровителем и защитником культуры». [Приводится в кн.: Brown E.J. Russian Literature Since the Revolution. New York—London, 1963. P. 95. Один из литературных кружков, именовавшийся «Ничевоки», отвечал на эту ситуацию, решив вообще ничего не писать (Там же. С. 29).]. Именно по отношению к ним Троцкий возродил и пустил в обращение социалистский термин «попутчики». Эти самые «попутчики», к которым, помимо Михаила Зощенко, Пильняка и Замятина, можно причислить Всеволода Иванова, Исаака Бабеля и Юрия Олешу, дали лучшие произведения советской литературы 20-х годов. С 1922 года до конца десятилетия, когда репрессивные сталинские меры уничтожили почти всю творческую свободу, русская изящная словесность пережила что-то вроде «ренессанса». Попытки властей заставить писателей отказаться от центральной темы традиционного повествования — борьбы личности со страстями, совестью или социальными условиями—в пользу «коллективной» темы классовых конфликтов оказались безуспешны. Даже те литераторы, которые наиболее симпатизировали новой власти, понимали, что должны обращаться к переживаниям личности, без которых повествование теряет всякий драматизм. «При всех идеологических предписаниях, писатель, тем не менее, работает самостоятельно. Это означает, по крайней мере гипотетически, что он остается восприимчив к приступам крайнего индивидуализма, известного как "вдохновение". Он может быть, и довольно часто бывает, самовлюбленным и тщеславным эгоистом»80. Доминирующей темой большинства произведений советской изящной словесности 20-х годов стали терзания человека, воспитанного в ценностях старого мира и пытающегося приспособиться к новому, революционному порядку. Действие же повествования часто происходит на гражданской войне, в которой многие писатели принимали участие. Насилию и жестокости уделялось столько внимания не только потому, что война давала тому богатый материал, но и потому, что раздирающие душу сцены представлялись признаком нарождения новой литературы. * * * В стране с таким низким уровнем грамотности печатное слово достигало очень немногих. Поэтому большевики, кровно заинтересованные в воздействии на массы, особое внимание уделяли театру и кино как инструментам пропаганды. В смелых экспериментах с этими формами искусства наряду с традиционным театром возникали многочисленные новообразования от политических кабаре до уличных инсценировок известных исторических событий с участием тысяч статистов. Декретом от 26 августа 1919 года были национализированы театры и цирки и их руководство передано Центротеатру — отделу Наркомпроса. Закон допускал существование «независимых» театров (то есть не субсидируемых государством), но обязывал их представлять ежегодный отчет о деятельности и строго следовать инструкциям центральной театральной организации81. Актеры становились государственными служащими, а значит, могли быть призваны исполнять свои профессиональные обязанности в приказном порядке. Революционный театр был предназначен пробуждать симпатии к режиму и одновременно возбуждать ненависть к его противникам. И с этой целью советские театральные постановщики воспользовались опытом экспериментального театра, известного в Германии и других странах. Подражая немецкому новатору в театральном деле Максу Рейнхардту, они стремились разрушить формальную границу между сценой и зрителями, устраивая постановки на улицах, заводах и на фронте. Зрителям предлагалось участвовать в действии наряду с артистами. На Западе все это было не в новинку, но в Советской России это приобрело невиданные масштабы82. Грань, отделявшая реальность от вымысла, была стерта, что помогло устранить различие и между реальностью и пропагандой. Театр агитпропа вульгаризировал драматическое искусство, превратив героев в картонные фигуры, символизирующие безупречное добро и неприкрытое зло, отпускающие грубые шутки и возбуждающие в зрителях яростную реакцию. Величайший новатор русского революционного театра Всеволод Мейерхольд в первые годы советской власти пользовался буквально неограниченными правами на сцене и в кино. Исповедующий коммунизм, он мог рассчитывать на щедрые субсидии от Луначарского для осуществления своих амбициозных планов реализации «Октября» в театре83. Мейерхольд воплотил на сцене первое драматическое произведение, созданное для советского театра, — «Мистерию-Буфф» Маяковского. Премьера спектакля состоялась в первую годовщину октябрьского переворота. Главными героями здесь выступают семь пар «Чистых» (богатых) и семь пар «Нечистых» (бедных), которые, пережив Потоп, находят пристанище на Северном полюсе. «Нечистым» удается победить «Чистых» и низвергнуть их в ад. Христоподобная фигура «Человека просто» (эту роль исполнял сам Маяковский) приносит новое Евангелие. «Не о рае Христовом ору я вам», — говорит он: «Мой рай для всех, кроме нищих духом, от постов великих вспухших с луну. Легче верблюду пролезть сквозь иголье ухо, чем ко мне такому слону. Ко мне — кто всадил спокойно нож и пошел от вражьего тела с песнею! Иди, непростивший! Ты первый вхож в царствие мое небесное». «Нечистые» попадают в обещанный попами рай, который им кажется столь же скучным и продажным, как земля. В своих скитаниях они, в конце концов, находят земной рай Коммунизма — город, который, судя по ремаркам Маяковского, представляет собой идеализированную версию города Детройта времен Генри Форда: «Громоздятся в небо распахнутые махины прозрачных фабрик и квартир. Обвитые радугами, стоят поезда, трамваи и автомобили...»84 Даже бесплатные пригласительные билеты не смогли привлечь на пьесу Маяковского рабочих и крестьян, а театралы и профессиональные актеры и режиссеры бойкотировали ее. Зато большой популярностью у широкого зрителя пользовались постановки по образцу традиционного «раешника», когда в импровизированном балаганчике любимый народный герой Петрушка защищал бедных и избивал кулаков. Были еще «агитки» — короткие театрализованные действа на злободневные темы, как, например, о пороках церкви или пользе личной гигиены. Ставились они с использованием минимальных сценических средств в поездах, которые курсировали по российским городам, или прямо на автомобильных платформах и трамвайных площадках: «На улицах то и дело высмеивали и громили прежних врагов, призывая зрителей самих приложить к этому руку. Излюбленный жанр — противопоставление прошлого и будущего в виде контрастных образов. Сначала царские солдаты в голубых мундирах с примкнутыми к ружьям штыками, конвоирующие по улицам группу политических узников, на смену им приходят красноармейцы, ведущие закованных в цепи белогвардейских офицеров. Затем следует колоритная группа из священников, генералов и спекулянтов, над которыми все потешаются, потому что они выряжены в богатые одежды, а шеи их обвязаны толстой веревкой. Во время демонстрации против Англии посреди площади была установлена жестикулирующая кукла, которая должна была изображать английского дипломата, вручающего ноту. Гигантский рабочий кулак ударом иностранного деятеля по носу прерывал дипломатическую церемонию. В другой раз англичанина изображала гигантская фигура во фраке и цилиндре, установленная на крыше автомобиля. Оратор каждый раз, когда речь заходила об Англии, прямо адресовался к этому чучелу. Вскоре угрозы чучелу сыпались уже из толпы зевак. «Англичанин» между тем расхаживал, элегантный и вызывающий, то и дело вставляя в глаз монокль, пока рабочий-большевик, раскачав молот, не вскакивал на крышу автомобиля. Одним ударом он сбивал фигуру, которая на коленях просила пощады, а рабочий оборачивался к толпе и спрашивал: пощадить ли ему «англичанина» или нет. Как и следовало ожидать, толпа в один голос вопила: «Прибей его!», на что рабочий поднимал молот и трижды изо всех сил опускал его на голову чучела. Случайный зритель поднимал сплющенный грязный цилиндр, собирал обломки монокля и, демонстрируя все это собравшимся, с торжеством провозглашал: «Вот все, что осталось от нашего врага!»85. «Рабочий» и «случайный зритель» были, разумеется, профессиональными актерами, и предназначена такая постановка была вовсе не для развлечения публики и не для просвещения ее, а для возбуждения ненависти к классовому врагу. Ярким примером такой акции ненависти была пьеса Сергея Третьякова «Слышишь, Москва?», поставленная в 1924 году Сергеем Эйзенштейном. Эйзенштейн, прежде чем стать кинорежиссером, был заметной фигурой в театре Пролеткульта и вынашивал идею покончить с театром как институтом, оторванным от повседневной жизни. Его технические эксперименты позволяли манипулировать настроением публики, доводя ее до состояния крайнего напряжения86. И высшим достижением режиссера в этой области явилась постановка пьесы Третьякова. По замыслу, спектакль должен был «собрать в волевой кулак распыленные зрительские эмоции и создать в психике зрителя целевую установку, диктуемую происходящей ныне борьбой германских рабочих за коммунизм». «2 и 3-й акты создали достаточное напряжение в публике, разрядившееся в 4-м акте при сцене штурма рабочими фашистских трибун. В публике повскакали с мест. Раздались выкрики: «Вон, вон! Граф удирает! Хватай его!» Какой-то великовозрастный рабфаковец, вскочив, кричал по направлению кокотки: «Чего с ней церемониться, бери ее», покрыв эту фразу крепким словом, а когда кокотку по сцене убили и сбросили с лестниц, облегченно выругался и добавил: «Так ей и надо», — настолько внушительно, что сидевшая рядом дама в мехах не выдержала, вскочила и — перепуганно выпалив «Господи! Да что это! Этак и здесь начнут еще», — бросилась к выходу. Каждый убитый фашист покрывался аплодисментами и криками. Из задних рядов некий военный, как сообщают, выхватил было наган и направил на кокотку, но соседи вовремя привели его в чувство. Этот подъем коснулся даже сцены: участвовавшие в сценической толпе студийцы «ИЗО» Пролеткульта, стоявшие для декорации, не выдержали и полезли в атаку на установку. Пришлось стягивать за ноги...»87 Более утонченный сатирический театр возник в 1919 году, в ответ на статью Луначарского, где он говорил, что тяжелые условия жизни делают юмор настоятельной необходимостью. Следуя его призыву — «Будем смеяться», — в Витебске образовался сатирический театр, коллектив которого впоследствии перебрался в Москву. «Театр революционной сатиры», или «Теревсат», следовал модели дореволюционных театров-кабаре. Московский «Теревсат» и его подобия в разных городах пользовались большой популярностью. Однако, едва правительство само стало мишенью сатиры, оно резко охладело к этой затее. В 1922 году состоялась постановка пьесы «Россия 2», представляющая с полушутливой, полуностальгической интонацией жизнь русских эмигрантов на Западе. Начальство, обеспокоенное симпатиями публики к белоэмигрантам и их антисоветским настроениям, распорядилось о закрытии театра88. Самым любимым театральным жанром в 20-е годы были инсценировки. Они устраивались под открытым небом с многочисленной массовкой и воплощали большевистскую версию исторических событий89. Поставленные с размахом, такие «докудрамы» (документальные драмы) перемешивали правду с вымыслом, театр с цирком. Этот жанр тоже не был нов, с ним еще до начала Первой мировой войны экспериментировали в Европе и Америке. Но приемы, которые на Западе служили для развлечения публики, в Советской России предназначались к убеждению ее. Действие сводилось к обнаженному конфликту, а действующие лица — к примитивным символам: мимика и жесты заменили речь, бурлеск заслонил сложности человеческих отношений. Самая знаменитая постановка в этом жанре под названием «Взятие Зимнего дворца» была осуществлена к третьей годовщине Октября в самом центре Петрограда на месте реальных событий. Постановщики, объявившие об отказе от идеи «точного воспроизведения картины событий», остались верны своему слову. Все участники, которых насчитывалось около шести тысяч, должны были выступать как «один коллективный актер». По описанию очевидца: «Но вот пушечный выстрел возвещает начало представления. Площадь погружается во мрак. В напряженном ожидании проходит несколько минут, все взоры устремлены к эстраде, хранящей безмолвие. К этому времени дождь перестал лить; все новые и новые группы зрителей со всех сторон вливаются в густую толпу, наполняя площадь. Наконец освещается мост, соединяющий красную и белую площадки, и восемь герольдов призывными звуками фанфар возвещают о начале. Раздаются звуки музыки. Представление началось. Многотысячная толпа с затаенным дыханием следит за развертывающимся действием. Смех и меткие остроты вызывает появление Керенского, напыщенно принимающего восторженные приветствия своих поклонников. "Нынче-то спеси поубавил, обивая пороги у министров да у банкиров за границей", — слышится в группе рабочих. "Да, тяжело даются ему заработанные денежки", — отзывается молодой красноармеец, не отрывая глаз от сцены. Быстрая смена событий на сцене приковывает к себе напряженное внимание зрителей. Июльская попытка свергнуть ставшее ненавистным Временное правительство Керенского, закончившаяся временным поражением пролетариата, вызывает тяжелый вздох разочарования. Толпа алчет скорейшей победы восставших рабочих над опротивевшей буржуазией, сделавшей себе кумира в лице Керенского. По мере нарастания революционного порыва в густой все прибывающей толпе рабочих и солдат на красной площадке поднимается настроение зрителей. Но вот все громче и громче, все увереннее и увереннее несется многоголосый хор, возвещающий власть Советов. Среди приверженцев Временного правительства паника, они разбегаются в разные стороны. Керенский и его министры спасаются на автомобилях, вызывая своим поспешным бегством восторг зрителей. Пролетариат победил! "Ура" — несется со стороны многоголосым хором. "Ура, ура" — несется в ответ со стороны зрителей. Начинается стремительная атака Зимнего дворца. Зрители наэлектризованы, еще момент, и, кажется, толпа вырвется за ограду и вместе с автомобилями и толпами солдат и рабочих бросится на приступ последней твердыни ненавистной керенщины. Но вот канонада стихает, — дворец взят, и красное знамя развевается над ним. Оркестр исполняет "Интернационал", подхватываемый десятками тысяч голосов. После окончания инсценировки в вышину одна за другой полетели ракеты. Снопы золотого дождя, рассыпаясь, гаснут в вышине. Тысячи серебряных огней летят вниз прямо в толпу... Моментами делается светло, как днем. Только теперь видна вся многоголовая масса народа. Площадь сплошь покрыта людьми. Без всякого преувеличения можно сказать, что на площади Урицкого в этот вечер перебывало никак не менее ста тысяч человек». [Русский советский театр 1917—1921 / Под ред. А.З.Юфита. Л., 1968. С. 272-274; См. также: Deak F. //The Drama Review. 1975. Vol. 19. № 2. P. 15-21. В 1927 году Сергей Эйзенштейн повторил постановку «штурма» Зимнего дворца в своем фильме «Октябрь». С тех пор кадры из этого фильма, сыгранные статистами, часто воспроизводятся в Советском Союзе и на Западе в качестве документальных материалов.]. Были еще такие же массовые представления, как: «Мистерия Освобожденного Труда» и «Блокада России». Но от таких действ, устраивавшихся и в провинции, пришлось отказаться из-за непомерных затрат. Их успешно заменила кинопродукция. Ленин, воодушевленный пропагандистскими возможностями кинематографа, утверждал, что кино для большевиков — важнейшее из искусств90. А его «главная задача», по мнению Луначарского, — пропаганда91. В период гражданской войны частные и государственные студии занимались в основном производством пропагандистских короткометражек — агиток, — как правило, длившихся не более получаса: из 92 лент, выпущенных в период 1918—1920 годов, 63 принадлежали именно этому жанру92. Их демонстрировали в стационарных кинозалах и в агитпоездах, колесивших вдоль и поперек по всей стране. Вскоре период сотрудничества с частными киностудиями закончился национализацией кинопроизводства и кинопроката, вместе с коммерческой фотографией93. В декабре 1922 года было образовано советское учреждение — Госкино, — призванное заниматься вопросами кинематографии. Кино так сильно приглянулось большевистским пропагандистам не только по финансовым соображениям, но и потому, что в нем достигался уровень реализма, какого другой вид искусства не мог обеспечить. Они заметили, что русская аудитория остро реагирует на американские фильмы, широко демонстрировавшиеся в то время в России. Анализируя причины такого явления, один из пионеров советского кинематографа Лев Кулешов пришел к выводу, что оно объясняется применением двух технических приемов: крупным планом и «монтажом», то есть быстрой сменой коротких эпизодов, представляющих некоторое событие или образ с различных точек зрения94. Поскольку основной целью большевистской пропаганды было вызывать ненависть к врагам нового режима, кино представлялось идеальным орудием достижения этой цели. Образцом послужила лента Д.У.Гриффита «Нетерпимость» (1916), в 1919 году демонстрировавшаяся в Москве. Говорят, что Ленин был под таким впечатлением от просмотра этого фильма, что приглашал автора возглавить советский кинематограф. Правда это или нет, бесспорно, что все фильмы первого советского десятилетия носят явный отпечаток влияния американского режиссера. [Leyda J. Kino. London, 1960. P. 142—143. «В 23-м, 24-м году учеба у американских фильмов была боевым формальным знаменем наших кинематографических новаторов, — писал советский кинокритик. — Мелодраматическая формула Гриффита, основанная на принципе "монтажа аттракционов" и подкрепленная примерами [его] фильмов явилась решающей в формообразовании первых лет советской кинематографии» (Пиотровский А. // Жизнь искусства 1929. 30 июня. С. 7)]. * * * Художники, архитекторы, музыканты, сотрудничавшие с большевиками, стремились идти в ногу с революционными переменами в политической, экономической и социальной жизни страны. Это требовало не менее революционного новаторства и в творчестве. Первые годы советской власти ознаменовались неистовыми экспериментами в изобразительном искусстве и музыке. Художники и скульпторы, при всей свободе творчества, им предоставленной, находились под контролем чиновников из Отдела изобразительных искусств (или ИЗО), образованного в январе 1918 года в качестве отдела при Наркомпросе и возглавлявшегося художником Давидом Штеренбергом. Музыкальной жизнью распоряжался музыкальный отдел Наркомпроса (МУЗО). Чтобы устранить влияние на искусство традиционных институций, власти 12 апреля 1918 года закрыли Российскую академию художеств95. Как и в театре и кино, в изобразительном искусстве огромные усилия потратили на разрушение барьеров, отделяющих искусство от жизни. Профессионализм оказался в немилости: в свойственной тому времени парадоксальной манере молодые архитекторы, работавшие в мастерской Н.А.Ладовского, заявляли: «Будущее принадлежит тем, кто крайне не талантлив в искусстве»96. С целью привести «искусство в жизнь» ведущие творческие силы в 1920—1921 гг. объединились в группу «Конструктивистов», которые, по примеру руководителей высшей школы строительства и художественного конструирования «Баухауз» в Германии, стремились стереть различия между искусством высоким и прикладным. Конструктивисты работали во всех сферах изобразительного искусства: живописи, зодчестве, производственном дизайне, в конструировании одежды, плакатном деле, книжном оформлении. Ни его адепты, ни историки не могут с точностью определить эстетические принципы конструктивизма. Его программные заявления состояли из лозунгов, в основном негативного свойства. Поэтому легче сказать, против чего, нежели за что выступало это движение. Оно отрицало «традиционное искусство», под чем, по всей видимости, понималось все когда-либо созданное человечеством: от наскальных рисунков эпохи неолита до постимпрессионизма. Само искусство объявлялось врагом: «Мы объявляем непримиримую войну искусству!» — гласил эпиграф к одному из их манифестов. «Смерть искусству!», «Искусство кончено! Ему нет места в людском трудовом аппарате. Труд, техника, организация!» и т.д.97. Конструктивисты призывали художников забросить свои мастерские и отправиться на заводы и фабрики — истинный источник вдохновения в современном мире. Искусство, воплощенное в конкретные предметы, объявлялось мертвым98. Несмотря на эти декларации, художники этого направления продолжали создавать те самые отвергаемые ими предметы искусства — а что еще может сделать художник? — и вместо того, чтобы сливаться с трудящимися массами в едином порыве, предпочитали проводить время в дружеском общении со своими коллегами во все тех же «презренных» мастерских и кофейнях. В их творениях трудно углядеть какой-либо общий принцип, кроме стремления эпатировать публику и быть не похожими на других. В своей решимости убить живопись конструктивист Александр Родченко создал три «холста», закрашенных в три первоначальных цвета: красный, синий и желтый. «Я заявляю: этим все сказано», — объяснял он99. В искусстве книжной графики конструктивисты отказались от всякого подобия традиционной симметрии и прямых линий. Конструктивистская мебель должна была «радовать взор», а не заботиться об удобстве потребителя. Модели одежд подчинялись прямоугольным формам, словно не принимая во внимание особенности строения человеческого тела: футуристические костюмы для «безграмотного населения, босого и оборванного»100. Музеи оказались не в почете, и искусство вышло на улицы. Правительство придавало большое значение роли плаката. В период гражданской войны советское плакатное искусство разило белых и их иностранных приспешников. Враг изображался жирным червем, тогда как советский герой носил четкие и чистые «арийские» черты. После окончания войны плакаты широко использовались в дидактических целях, как, например, для борьбы с религией, пьянством, неграмотностью и для сбора средств в пользу голодающих крестьян. В 1918 и 1919 гг. художники на службе у большевиков расписывали дома, поезда и трамваи пропагандистскими призывами и рисунками. В Москве деревья перед Большим театром были измазаны краской. В Петрограде то же самое можно было увидеть на Дворцовой площади. В Витебске, культурной колыбели Марка Шагала, центр города алел знаменами и политическими воззваниями101. Признанные властями архитекторы и градостроители разрабатывали самые фантастические планы тотальной реконструкции российских городов и призывали к полному разрушению старой застройки, чтобы высвободить место для своих монументальных проектов жилых домов и госучреждений. Эти грандиозные замыслы так и остались на бумаге, отчасти из-за недостатка средств, но главным образом тормозились из-за необходимости сноса под них исторических сооружений. В итоге Петроград сохранился почти нетронутым, словно исторический музей под открытым небом. Центр Москвы претерпел радикальные перемены в результате сноса старинных строений, но произошло это уже позже, при Сталине, и скорее ради безопасности, чем из эстетических соображений. Авангардистские архитекторы в поисках материала, который мог бы соответствовать духу новой коммунистической эры, заклеймили «буржуазностью» дерево и камень и избрали для себя железо и бетон102. Самый известный пример ранней коммунистической архитектуры — проект памятника Третьему Интернационалу в Москве, созданный Владимиром Татлиным в 1920-м. Конструктивист Татлин утверждал, что «пролетарская» архитектура должна быть динамичной и ее сооружения должны быть такие же мобильные, как современный индустриальный город. Его памятник состоял из трех ярусов: в основе помещался куб, который делал один оборот в год вокруг своей оси, в нем располагались помещения для проведения конгрессов Третьего Интернационала. Следующий ярус, в виде пирамиды, совершал один оборот за месяц и вмещал рабочие помещения Коминтерна. Венчала строение цилиндрическая конструкция, обращавшаяся вокруг своей оси за сутки, в ней предполагалось расположить информационные и пропагандистские службы. Со стороны эта конструкция напоминала гигантскую пушку. Будь татлинский проект воплощен в жизнь, он стал бы в то время самым высоким творением рук человеческих в мире, возносясь в небо на 400 метров. Но памятник так и не был воздвигнут. Татлин экспериментировал и в других областях дизайна. Например, он сконструировал летательный аппарат, приводимый в действие мускульной силой человека, названный в его честь «Летатлин» (1929—1931). Признавая его определенную эстетическую ценность, нельзя не отметить, что аппарат был практически бесполезен с точки зрения цели, ради которой он был сконструирован, а именно летания, что выглядит особенно странно для художника, который прокламировал лозунг: «Не старое, не новое, только необходимое». [«То, что Летатлин пролетел на испытаниях всего только несколько метров, — пишут западные исследователи конструктивизма, — несущественно в сравнении с его ролью экстраординарного символа, воплотившего стремление вдохнуть в социальную сферу практики дух художника, познавшего универсальную истину» (The Henry Art Gallery. Art into Life: Russian Constructivism, 1914—1932. Seattle, Wash., 1990. P. 10). Какова бы ни была эта «универсальная истина», она, во всяком случае, была не из области аэродинамики.]. Музыкальная жизнь зависела от МУЗО, без чьего разрешения не мог состояться ни один концерт. МУЗО требовал строгого отчета от всех музыкантов103. Выдающиеся русские композиторы и исполнители, не пожелавшие подчиняться чиновничьей воле, покинули страну104. Те же, кто остался, разбились на два противоборствующих лагеря, яростно воюющих за государственные субсидии: «асмовитов», которые отстаивали модернизм, и «рамповитов», выступавших за примитивизм. Самые одаренные из них (как, например, Александр Глазунов) перестали сочинять музыку, тогда как эпигоны бросились создавать «агитки»: «Советская музыка, сочинявшаяся в 20-е годы, в большинстве своем удивительно пустая и синтетическая... 20-е годы изобилуют именами русских композиторов, которые сейчас едва ли кто и вспомнит, копировавших внешние приемы, модернистские трюки, социологические эксперименты»105. Все эти эксперименты и новации, вплоть до отказа от дирижера и исполнения музыки посредством каких угодно, только не музыкальных приспособлений, как считалось, тоже отражали современную жизнь и связь с производством. Как и в архитектуре, прилагались огромные усилия, чтобы сбросить оковы традиционных средств выражения. Организовывались «музыкальные оргии», где в качестве инструментов выступали ревущие моторы, турбины и сирены, а дирижер представал как «мастер по шуму». В Москве устраивались «Симфонии фабричных гудков», причем, по словам очевидцев, вышла такая какофония, что публика не смогла распознать даже мелодию «Интернационала». Апофеозом этого жанра стало представление, состоявшееся в Баку в 1922 году, в пятую годовщину октябрьского переворота, «концерт», исполнявшийся моряками Каспийского флота под аккомпанемент судовых сирен, фабричных гудков, двух артиллерийских батарей, пулеметов и аэропланов106. Творения писателей и художников, субсидируемых советским правительством, не имели почти ничего общего со вкусами широких масс, которым они были предназначены. Народная культура покоилась на религии. Статистические анализы круга чтения населения России показывают, что как до, так и после революции рабочие и крестьяне читали в основном книги «душеспасительного» толка, а из всего обилия светской литературы проявляли интерес лишь к дешевым развлекательным жанрам107. «Трудящиеся массы» имели очень смутное представление о культуре, предложенной большевиками. Эксперименты в литературе, живописи и музыке, проводившиеся в первые годы существования Советской России, были проявлениями европейского авангарда, услаждавшими интеллектуальную элиту, а не широкую публику. Это хорошо понял Сталин, который, обретя абсолютную власть, сразу положил конец экспериментам и установил строгие стандарты, которые своим грубым реализмом и дидактизмом превосходили самые худшие проявления викторианства. * * * Ленин, как правило, не вмешивался в дела культуры, предоставляя это поле деятельности Луначарскому. Единственный случай такого рода носил скорее комичный характер: вождь вознамерился украсить российские города статуями предшественников и героев социализма. Эту идею он позаимствовал из утопии монаха-доминиканца XVII века Томмазо Кампанеллы «Город солнца», стены которого были расписаны поучительными изображениями. Принимая во внимание суровые климатические условия России, Ленин предложил воздвигнуть бюсты и статуи из гипса и бетона. Весной 1918 года он поделился своей идеей «монументальной пропаганды» с Луначарским и попросил его подготовить список достойных кандидатов108. Луначарский и сотрудники его ведомства пришли в замешательство от такого поручения и, понадеявшись, что Ленин постепенно откажется от этой затеи, тянули время. Ленин, однако, проявил настойчивость, и после долгих проволочек в июле 1918 года социалистический пантеон был наконец утвержден: он насчитывал 63 персонажа, как русских, так и иностранцев, среди которых попадались весьма неожиданные имена, и самым удивительным оказался, пожалуй, Достоевский, который более всего на свете ненавидел социализм и социалистов109. Однако монументы были выполнены в манере либо чересчур футуристической, чтобы понравиться широким массам, либо чересчур традиционной, не выдерживающей взыскательной критики. В итоге некоторые были отвергнуты с самого начала, другие не выдержали испытания временем — очень скоро развалились и были сняты. Наиболее успешными и долговечными оказались лишь те из ленинских культурных начинаний, которые носили деструктивный характер, как, например, уничтожение памятников царям. * * * Идея народного образования в Советском Союзе обрела характер не столько обучения, то есть передачи знаний молодому поколению, сколько воспитания, иными словами, формирования личности, и в этом процессе участвовали все государственные институты — от профсоюзов до Красной Армии, — одной из главных задач которых было воспитание граждан в духе коммунизма. Процесс был развернут с таким размахом и интенсивностью, что одному из иностранных наблюдателей Советская Россия 20-х годов показалась одной большой школой110. Это было образование в том смысле, какой вкладывал в него Гельвеции: все окружение человека предназначено для того, чтобы произвести на свет совершенную добродетельную личность111. Большевики, разумеется, не отвергали понимания образования и в более привычном смысле школьного обучения, во-первых, потому, что хотели через школы воздействовать на ум и душу ребенка, а во-вторых, в стремлении содействовать развитию науки и техники. Но как и все в Советской России, школьное обучение надлежало вести в политически правильном ключе: «нейтрального» процесса образования Ленин не признавал112. Соответственно, партийная программа 1919 года определяла школы «как инструмент коммунистического преобразования общества»113. Это подразумевало «очистку» сознания учеников от «буржуазных» представлений, в особенности от «религиозных предрассудков»: атеистическая пропаганда занимала центральное место в учебном плане советских школ. Коммунистические ценности должны были вытеснить в сознании будущих полезных членов общества «буржуазные предрассудки». А воспитание «полезных членов общества» должно было начинаться, едва лишь человек появлялся на свет. Согласно инструкции Наркомпроса от декабря 1917 г., «общественное бесплатное воспитание детей должно начинаться со дня их появления на свет. Включение дошкольного воспитания в общую систему народного образования имеет целью заложить основу процесса социального воспитания ребенка на ранних стадиях его формирования; дальнейшее развитие школой отношения к труду и обществу, заложенных в дошкольном возрасте, создаст психически и духовно полноценного члена общества, желающего и умеющего работать»114. Мысль о том, что воспитание — естественная прерогатива родителей, поскольку ребенок «принадлежит» им, отвергалась. Е.А.Преображенский, ведущий экономист и писатель по этическим вопросам, без обиняков заявлял: «С точки зрения социалистической является совершенно бессмысленным взгляд отдельного члена общества на свое тело как на свою безусловную личную собственность, потому что индивид есть лишь отдельная точка при переходе рода от прошлого к будущему. Но в десять раз более бессмысленным является такой же взгляд на "свое" потомство»115. Советская политика в области образования прошла две стадии. Первая, пришедшаяся на эпоху военного коммунизма (1918—1920), была сравнительно либеральной, направленной на свободное развитие личности ребенка. Поскольку заявлялось, что коммунистические идеалы «естественны» для человека, то есть присущи ему от природы, то и ребенок, освобожденный от традиционных ценностей и отживших запретов, инстинктивно к ним потянется. С наступлением нэпа в 1921 году, когда провалы прогрессивного образования сделались очевидны и власти стали опасаться, что восстановление капиталистических институтов остудит коммунистический пыл, основное внимание стало уделяться идеологическому воспитанию. Для осуществления своей грандиозной образовательной программы власти национализировали учебные заведения. Декретом от 30 мая 1918 года все школы — начальные, средние и высшие — независимо от их принадлежности, будь то государственные, общественные или частные заведения, передавались в ведение комиссариата по просвещению. Мера эта, как утверждалось, была необходима для того, чтобы обеспечить течение учебного процесса «на началах новой педагогики и социализма»116. Декрет, превратив обучение в государственную монополию, воплотил чаяния царских чиновников — они могли только мечтать об установлении такого полного надзора над всеми учебными заведениями117. Очень скоро правительство взялось проводить революционные преобразования в начальном и среднем образовании118. Была введена система единых трудовых школ с типовыми программами двух ступеней: низшей для детей от 8 до 13 лет и высшей для детей от 13 до 17. Если раньше для поступления в высшее учебное заведение требовался аттестат об окончании средней школы, то теперь выстраивалась непрерывная «лестница» от детского сада до университета. Посещение учебных заведений стало обязательным для всех детей школьного возраста обоего пола; вводилось совместное, а не раздельное, как прежде, обучение. В новой школьной системе права учителей существенно ограничили, ибо «учительское сословие» зарекомендовало себя упорным противником ленинского режима: в Российской республике еще в 1926 году только 3,1% учителей начальной школы и 5,5 % преподавателей средней школы были членами Коммунистической партии119. Педагогов теперь называли «школьными работниками» (или коротко «шкрабы»), им запрещалось наказывать учеников, назначать им домашние задания или требовать ответа по изученному материалу и оценивать их знания отметками. Успехи учеников определял коллектив. Руководил школой школьный совет, куда «шкрабы» входили наравне с «учащимися старших возрастных групп» и «представителями трудового населения данного школьного района». Луначарский, поклонник педагогической философии Джона Дьюи, хотел, чтобы учащиеся «обучались посредством делания». Он верил, что преподавание, построенное на сочетании труда и игры, превратит процесс обретения знаний в неотразимо привлекательный для детей. В сущности он хотел внедрить в широком масштабе принципы прогрессивного западного образования, вроде «активных школ» Дьюи, «системы Дальтона» в Англии и метода Монтессори, которые на Западе применялись лишь в экспериментальных условиях. Самые радикальные выразители идей советской философии образования в начале 20-х годов пошли еще дальше: они призывали вообще отменить школы и перенести обучение в колхозы и на фабрики120. Все эти педагогические реформы в большинстве своем так и остались лишь теоретическими построениями. Материальные условия советских школ попросту исключали всякую возможность экспериментирования и практического их применения: в тех из них, которые не закрылись из-за отсутствия дров или освещения, катастрофически не хватало ни тетрадей, ни учебников, ни письменных принадлежностей. Учителя получали нищенское жалованье, если вообще получали, и не могли взять в толк, чего именно от них хотят. [В 1925 году зарплата учителей не шла ни в какое сравнение с жалованьем рабочего. Судя по письмам редактору педагогического журнала, высококвалифицированный учитель средней школы в Киеве зарабатывал 45 руб. в месяц, тогда как школьный дворник получал 70, а родители учеников от 200 до 250 руб. (Радченко А. // Народное просвещение. 1926. № 1 С. 110).]. Летом 1919 года Крупская, совершавшая инспекционную поездку по школам Волго-Камского региона, возвратилась крайне обеспокоенная увиденным. «Стоит дело плохо, — писала она в письме своему товарищу. — С единой трудовой школой ничего буквально не выходит, ерунда одна... Вся инициатива предоставлена учителям, а это самая несчастная "нация". Лишь кое-где начинают немного разбираться, а большинство ничего не понимает, такие вопросы нелепые задают, что диву даешься»121. В 1920—1921 гг. Луначарскому пришлось признать, что новая школьная система оказалась утопией и русская школа умирает122. В результате с наступлением нэпа многие нововведения были позабыты или подверглись существенному изменению: прогрессивное образование уступило место более традиционным методикам с упором на идеологическое воспитание. Идеологическое воспитание нельзя было доверить исключительно учителям, не вызывавшим особого доверия властей. Эту ответственную задачу Коммунистическая партия возложила на две молодежные организации — пионерскую и комсомол. Первая из упомянутых была основана в 1922 году по примеру скаутских организаций, но с мощным идеологическим уклоном. В нее принимались дети до 15 лет. Пионерская организация должна была прививать им коммунистические ценности, и главнейшим долгом пионеров являлась преданность делу рабочего класса и коммунизма123. Пионерия служила резервом для комсомола, который, в свою очередь, поставлял кандидатов в Коммунистическую партию. В действительности в пионерской организации не ощущалось слишком тягостного идеологического давления, и она пользовалась достаточной популярностью у детей. В комсомоле проводилось больше пропагандистских мероприятий на злобу дня, в особенности по борьбе с религией и церковью124. Современные источники указывают, что советское начальное и среднее образование приближалось к идеалу Луначарского лишь в нескольких образцовых школах; в других местах все оставалось по-прежнему, разве только еще хуже125. Противоречие между желаемым и действительным, весьма характерное для всего советского быта, в этой области выглядело особенно разительным. По словам одного советского историка, девять десятых статей в советских педагогических журналах того времени основывались на отвлеченном и умозрительном материале, не имеющем ничего общего с реальностью126. По другим источникам складывается впечатление, что единственными новшествами, прижившимися в советской системе образования, оказались лишь те, которые были нацелены на разрушение академических стандартов и авторитета учителей. Следующий отрывок из литературного произведения, написанного в форме дневника 15-летнего школьника, поможет дать представление об атмосфере первых советских школ: «5 октября. Сегодня вся наша группа возмутилась. Дело было вот как. Пришла новая шкрабиха, естественница Елена Никитишна Каурова, а по-нашему Елникитка. Стала давать задание и говорит всей группе: — Дети! Тогда я встал и говорю: — Мы не дети. Она тогда говорит: — Конечно, вы дети, и по-другому я вас называть не стану. Я тогда отвечаю: — Потрудитесь быть вежливей, а то можно и к черту послать! Вот и все. Вся группа за меня, а Елникитка говорит, сама вся покраснела: — В таком случае потрудитесь выйти из класса. Я ответил: — Здесь, во-первых, не класс, а лаборатория, и у нас из класса не выгоняют. Она говорит: — Вы невежа. А я: — Вы больше похожи на учительницу старой школы, это только они так имели право. Вот и все. Вся группа за меня. Елникитка выскочила как ошпаренная»127. Достичь идеала всеобщего начального и среднего образования так нигде и не удалось; как видно из приведенной ниже таблицы, к моменту смерти Ленина число школ обоих уровней в сравнении с царскими временами понизилось: Начальные и средние школы в России128 (в пределах границ СССР на 1 сентября 1939 г.)
Провал правительственной программы внедрения всеобщего и обязательного образования был вызван экономическими трудностями. Если сравнивать долю финансового участия советской власти в деле образования, то она отстает от царской, которая вовсе не славилась щедростью в этом вопросе. Луначарскому неоднократно приходилось жаловаться: бюджетные ассигнования его комиссариату много ниже требуемого, принимая во внимание, что на Наркомпросе лежит ответственность за все учебные заведения в стране, включая и те, которые прежде, до 1917 года, пользовались поддержкой церкви и местных властей. В 1918—1921 гг. Наркомпросу выделялось менее 3% расходов национального бюджета, а по расчетам Луначарского это составляло лишь что-то около 1/3—1/4 от требуемой суммы129. При нэпе доля Наркомпроса в бюджетных ассигнованиях упала еще ниже. По словам Луначарского, расходы на душу населения в области образовании в 1925—1926 гг., период сравнительного благополучия, были на треть меньше, чем в 1913 году. [Народное просвещение. 1926. № 2. С. 9. В 1928 году он заявлял, что советское правительство отпускает на учащихся начальной школы 75%, а на учащихся средней школы четверть того, что расходовали при царском режиме (Революция и культура. 1928. №11. 15 июня. С. 21)]. Ни новые школы, ни молодежные организации не преуспели в своей основной миссии — воспитании коммунистического мировоззрения. Исследование, проводившееся в 1927 году среди школьников от 11 до 15 лет, представило поразительное тому подтверждение. Учащиеся, воспитанники советской системы образования, проявили крайне низкую способность осмыслять текущие события в ключе коммунистической доктрины, отвечая, в лучшем случае, заученными фразами. 45% признались, что верят в Бога. Особенно тревожным было то, что, как выяснилось, с каждым годом обучения ученики проникались все более негативным отношением к советской жизни132. Оценивая результаты большевистской политики в области образования, Луначарский вынужден был признать ее поражение. В четвертую годовщину Октябрьской революции он писал: «И все же военный коммунизм... казался многим прямым и кратким путем в царство коммунизма... Очень может быть — наибольшие разочарования выпали на нашу долю — коммунистов-педагогов. Не только трудности по введению в темную неграмотную страну социалистической системы народного образования при полном отсутствии учителей-коммунистов и при постепенном трудном процессе сближения учительства вообще оказались непомерны, но и ресурсы людьми, материалами и деньгами, которые могли выделить нам Советская власть и Р.К.П., были до крайности недостаточны»133. * * * Печальная правда заключалась в том, что, несмотря на хвастливые заявления об успехах и доступности образования, многие дети не только не пользовались благами школьного обучения, но революция и события, которые она за собой повлекла, лишили детей элементарного права, доступного всем, кроме самых примитивных животных, права на родительскую заботу. В 20-е годы по России, словно первобытные племена, бродили толпы беспризорных134. Число их резко увеличилось во время голода 1921 года: часто родственники осиротевших детей забирали себе имущество их покойных родителей и изгоняли сирот из деревни135. Невозможно определить, сколько бездомных детей было в России после революции, поскольку они не имели постоянного места обитания и избегали переписи. В 1922—1923 гг. Луначарский и Крупская определяли их число приблизительно в 7—9 миллионов136. Три четверти из них были детьми крестьян (54,5%) и рабочих (23,3%); 15% были в возрасте от 3 до 7 лет и 57,1% в возрасте от 8 до 13 лет137. Они сбивались в шайки и укрывались в заброшенных домах, на железнодорожных вокзалах, на дровяных и угольных складах и вообще всюду, где только могли найти крышу: «Бродящих стаями, почти утративших человеческий облик и членораздельную речь, с лицами заостренными, как у зверьков, со спутанными волосами и пустым взглядом, — вспоминал Малькольм Маггеридж, — я встречал их в Москве и Ленинграде, забившимися под мосты, шныряющими по вокзалам, внезапно налетающими, словно стаи диких обезьян, и так же внезапно разбегающимися врассыпную»138. Они жили попрошайничеством и мелким воровством; многие, быть может, большинство девочек и даже мальчиков занимались проституцией139. В 1921 году ГПУ обратилось к проблеме бездомных бродяг, помещая тех, кого удавалось поймать, в государственные детские колонии. Иностранцам их демонстрировали как пример самоуправляемых коммун, этакие «детские республики», однако они напоминали скорее пенитенциарные учреждения. Беспризорные были психически сломленными и социально неприспособляемыми. Поначалу советские публицисты относили этот феномен за счет «капиталистического наследия», из чего один наблюдатель сделал саркастический вывод, что царская Россия должна была быть самой развитой капиталистической страной в мире, если судить по пропорции бездомных детей в Советской России140. Лишь в 1925 году Крупская признала, что это на три четверти «продукт настоящих условий»141. * * * Вплоть до весны 1918 года ленинская партия не вмешивалась в дела высшей школы142. Во многих высших учебных заведениях занятия сами собой прекратились не только из протеста большевистскому перевороту, но и потому, что студенты, вынужденные зарабатывать себе на пропитание, не имели возможности посещать занятия. И большевики на некоторое время оставили университеты в покое, хотя прекрасно понимали, что преподаватели, преобладающая часть которых были кадетами, не признавали новой власти, что во многих университетах в октябре и ноябре 1917 г. принимались резолюции с осуждением октябрьского переворота, что ректоры всех высших учебных заведений Петрограда осудили новый режим143. Тем не менее большевики предпочли не замечать этого, поскольку были заинтересованы в развитии науки и техники. Луначарский вспоминал, как Ленин неоднократно говорил ему: «Крупного ученого, большого специалиста в той или иной области надобно щадить до самой последней крайности, если даже он реакционер»144. Впрочем, весь тон высказывания не оставляет сомнения, что речь идет о вынужденной и, быть может, лишь временной толерантности. Политика партии в отношении высшего образования сводилась к следующим четырем моментам: 1) уничтожению самоуправления вузов; 2) упразднению тех кафедр, в особенности гуманитарных наук и так называемых «общественных дисциплин», учебная программа которых могла войти в конфликт с коммунистической идеологией; 3) устранению принципа «элитарности» высшего образования и 4) развитию в широком масштабе профессионального обучения. Высшее научное учреждение России, Академия наук, поначалу при большевиках не испытывала особых затруднений, даже не скрывая своей враждебности по отношению к новой власти: на конференции академии 21 ноября 1917 года была принята резолюция, осуждающая захват власти большевиками и требующая продолжения войны на стороне союзников145. Но Ленин счел за благо смотреть на это сквозь пальцы, высоко ценя научную квалификацию 41 действительного члена академии и 220 сотрудников, среди которых были ведущие российские ученые. Чтобы переманить их на службу советской власти, он готов был пойти на существенные уступки в наиболее жгучем для академии вопросе об автономии. В конце концов был достигнут компромисс. Академия согласилась, хоть и без особого энтузиазма, отложить фундаментальные исследования и сосредоточиться на прикладных науках, чтобы помочь правительству решить неотложные экономические и технические задачи. За это академия сохранила свободу в выборе своих членов (во всяком случае на протяжении 20-х годов). Она осталась единственным культурным учреждением, не контролируемым Наркомпросом146. Летом 1918 года дошла очередь до университетов. Меры, разработанные Луначарским, оставляли далеко позади ограничения, которые налагались на российские академические заведения реакционными мерами Николая I и Александра III. В период между 1918 и 1921 гг. большевики ликвидировали академическое самоуправление, рассеяли профессорские штаты и наводнили высшие учебные заведения плохо подготовленными, но перспективными в политическом отношении студентами. Декрет от 1 октября 1918 года отменял традиционные научные степени (доктора, магистра, а также звание адъюнкта) и увольнял профессоров и преподавателей, проработавших в одном высшем учебном заведении в общей сложности десять и более лет или в течение пятнадцати и более лет работавших где бы то ни было на профессорской или преподавательской должности: их места были выставлены на всероссийский конкурс для всех лиц, «известных своими учеными трудами или иными работами по своей специальности»147. В начале 1919 года проводились выборы на освободившиеся должности: в Московском университете, самом престижном из всех вузов страны, были сменены все 90 преподавателей, потерявших свои места по декрету от 1 октября, за исключением одного члена большевистской партии»148. Подобные опустошительные разрушения в жизни университетов декрет произвел повсюду. Во многих вузах в административном порядке выдвинули наверх слабо квалифицированные кадры, а преподавателей назначили профессорами. В особенности это касалось ряда новых университетов и научных институтов. 21 января 1919 года декретом было объявлено об основании четырех новых университетов и присвоении ранга университета двум институтам149. Летом 1918 г. образована Социалистическая академия общественных наук, а в 1920-м Свердловский коммунистический университет, где готовили партийных пропагандистов и куда принимались только партийные кадры, получившие по большей части лишь начальное образование150. Зимой 1918—1919 гг. власти закрыли юридические факультеты университетов и исторические отделения историко-филологических факультетов, где всего сильнее ощущалась оппозиция новой власти. Их заменили факультетами общественных наук151, под чем подразумевались и экономика, и история, и правоведение. Программа новых факультетов делала упор на изучение трудов предвестников Октябрьской революции и на теоретическое обоснование неизбежности скорой победы коммунизма в мировом масштабе152. В 1921 году открыт Институт красной профессуры, состоящий в основном из сотрудников Социалистической академии и предназначенный для обучения преимущественно партийных функционеров преподаванию истории, экономики и философии в марксистском духе153. К 1925 году количество университетов увеличилось с десяти (1916) до 34. Число преподавателей, однако, росло быстрее, нежели учащихся: если последних стало больше на одну треть (с 38 853 в 1916-м до 51 979 в 1925-м), то штаты преподавателей увеличились более чем втрое (с 1977 до 6174)154. Впрочем, многие из новых преподавателей имели не столько научную, сколько политическую квалификацию. В 1921 г., по распоряжению Ленина, все студенты высших учебных заведений должны были пройти обязательный курс исторического материализма и истории революции. В 1924 г. обязательным предметом становится история ВКП(б)155. Статус советских вузов строго определялся Уставом от 2 сентября 1921 г., оживившим многие положения известного своей реакционностью университетского устава 1884 года156. Отбросив либеральную практику, установившуюся в России с 1906 года, он лишал преподавательский корпус права избирать ректоров и профессоров — его передали Наркомпросу. [Согласно уставу 1921 г., Наркомпрос должен был избирать ректоров из списка, представленного профессорами, студентами, профсоюзами и советскими должностными лицами. В 1922 г. новое положение давало Наркомпросу полномочия назначать на этот пост кого угодно (McClelland J. Bolsheviks, Professors and the Reform of Higher Education in Soviet Russia, 1917—1921. Ph.D. diss. Princeton University, 1970. P. 398). В действительности ректоров назначал не Наркомпрос, а ЦК партии и местные партийные комитеты (Ibid. P. 399).]. Помимо этого новый устав давал право контролировать деятельность вузов соответствующим местным Советам. Эти меры были встречены крайне враждебно профессорами и студентами. В ноябре 1921 г. более тысячи студентов Петрограда вышли на демонстрацию протеста157. Следующей весной несколько сотен профессоров Московского университета приняли участие в забастовке протеста158. В качестве наказания семерых из бастовавших профессоров выслали из страны. В 1921—1922 гг. партийные органы предприняли жесткий контроль за преподаванием общественных дисциплин, преследуя преподавателей, не подчинившихся генеральной линии159. Последовали новые увольнения и высылки за границу160. Помимо борьбы с университетской автономией — самоуправлением, в особенности в вопросе назначений, и правом самим определять программу обучения — новый режим затронул и процедуру зачисления студентов. Его целью было открыть доступ к высшему образованию для детей из низших классов, в особенности рабочих и беднейшего крестьянства, невзирая на их подготовку. Первым и решительным шагом в этом направлении явился декрет, изданный 2 августа 1918 г., он давал право всем гражданам старше 16 лет, мужского и женского пола, без вступительных экзаменов «вступить в число слушателей высшего учебного заведения, без представления диплома, аттестата или свидетельства об окончании средней или какой-либо школы» и не внося плату за обучение161. Воспользовавшись этим, в вузы хлынула масса совершенно неподготовленной молодежи. Профессора, однако, сумели успешно справиться с ситуацией, не принимая таких студентов в свои семинары. Очень скоро «вступившие в число слушателей» оставили университеты162. Рабочие и крестьяне не имели ни желания, ни свободного времени приобщаться к наукам, да и как можно было ожидать, что они будут исправно посещать занятия в совершенно непривычной для них обстановке и подчас не имея никаких средств к существованию. В официальном отчете Наркомпроса результаты политики свободного приема оценивались следующим образом: «Мы в этом отношении констатируем с великим огорчением следующий факт: у нас громадное количество слушателей уже с высшим образованием, громадная масса остальных с законченным средним образованием, и только самое незначительное количество слушателей по своему цензу может приближаться к пролетарским группам... Пролетарские массы к нам не пошли, к нам пришла интеллигенция»163. Особенное нежелание получать высшее образование проявляли женщины: в 1914 году в российских университетах обучалось больше женщин, чем в 1930-м164. Осознав прискорбные результаты своей политики, власти предприняли ответные шаги: отказавшись от «свободного зачисления», они открыли специальные школы для подготовки рабочих к поступлению в вузы. 15 сентября 1919 г. высшим учебным заведениям было предписано открыть рабочие факультеты (рабфаки), которые обеспечивали бы рабочих и крестьян ускоренными курсами среднего образования. Большинство записавшихся на рабфаки состояли в партии или комсомоле и получили рекомендации на учебу от своих ячеек или профкомов; половина училась заочно, половина очно. В середине 1921 г. действовало уже 64 рабфака, в которых обучалось не менее 25 тыс. студентов165. Несмотря на тяжелые жизненные условия, рабфаки оказались очень популярны, ибо по окончании давали выпускникам возможность сменить физический труд на более «чистую» работу. К 1925 г. выпускников рабфаков из общего числа поступивших в университеты на научные и технические факультеты было две трети, на экономические — половина, на сельскохозяйственные — четверть, а на медицинские — одна пятая часть166. Из их рядов выковывались «кадры», которыми в 30-е годы Сталин заменил старую интеллигенцию. В 1923 году правительство предприняло новые меры для устранения социального дисбаланса, введя особые льготы при поступлении для студентов пролетарского происхождения. А в отношении студентов «классово чуждых» применялись «чистки»: в 1924—1925 гг. на этом основании было исключено около 18 тыс. студентов. [McClelland J.C. // Past and Present. 1978. № 80. P. 130. Большевики шли по стопам Николая I, стремившегося ограничить доступ к высшему образованию студентам недворянского происхождения.]. И все же большевикам не удалось окончательно превратить высшее образование из привилегии образованных слоев в достояние широких масс. Ни дискриминационные меры в отношении интеллигенции, ни создание наиболее благоприятных условий для рабочих и крестьян не смогли существенно повлиять на социальный состав студенчества. Академия сохраняла свой «элитарный» характер по крайней мере до конца 20-х годов. Накануне Первой мировой войны 24,3% студентов российских университетов были выходцами из семей рабочих и ремесленников; в 1923—1924 академическом году число рабочих составляло только 15,3% от общего числа. Правда, существенно возросла доля крестьянских детей: 22,5% в 1923—1924 гг. по сравнению с 14,5% в 1914-м. Общее число по обоим, прежде угнетаемым, а теперь столь почитаемым классам, таким образом, за семь лет правления большевиков, несмотря на все предпринятые меры, в действительности только снизилось: 37,8% в 1923—1924 гг. против 38,8% в 1914-м. [Данные по 1914 году приводятся в кн.: Kulturpolitik der Sowjetunion. S. 10; данные по 1923—1924 гг. почерпнуты из кн.: McClelland J.C. // Past and Present. 1978. № 80. P. 131. Следует отметить, что нельзя сопоставлять непосредственно до- и послереволюционные данные, во-первых, потому что данные на 1914 г. отражают скорее сословный статус, нежели род занятий, а во-вторых, категория «рабочие и ремесленники» до революции включала тех, кого советская власть считала «мелкой буржуазией». ]. Более жесткие условия, введенные с конца 20-х годов, сумели в конце концов изменить баланс социальных групп в вузах, но еще в 1958 году Хрущев, как это ни удивительно, заявлял, что от 60 до 70% студентов в Москве не имеют никакого отношения ни к рабочим, ни к крестьянам167. Причины, по которым властям не удавалось ощутимо изменить социальный состав студенчества, определить нетрудно. Прежде всего, высшее, специальное образование требует определенных усилий, и стремление к их преодолению должно прививаться еще с детства в лоне семьи, и в семьях интеллигенции оно сильнее и естественнее, нежели в среде малообразованных. И поэтому, сколько бы власти ни потворствовали им, дети рабочих и крестьян все равно неохотно шли в вузы или, поступив, скоро бросали занятия. Во-вторых, те, кто все же успешно преодолевал трудности, автоматически меняли свой социальный статус. Студенты рабочего или крестьянского происхождения после окончания университетов и рабфаков, вступив в партию, редко возвращались на заводы или в деревни, предпочитая «чистую» работу. [«Можно полагать, что большая половина, если не две трети, партийных рабочих вынуждена была оставить повседневный физический труд на фабриках и заводах и взяться за государственную, партийную и другие работы» (Соловьев Н. // Правда. 1921. № 190. 28 авг. С. 4).]. Дети их, таким образом, уже считались «интеллигенцией» (в большевистском понимании этого слова). * * *Если лидеры Советской России не винили во всех бедах враждебное иностранное окружение, то они любили списывать свои неудачи на низкий культурный уровень населения, нагляднейшим показателем чего была его безграмотность. Клара Цеткин однажды сказала Ленину, что он не должен жаловаться на этот фактор, ибо он в свое время позволил большевикам «бросить семена на девственную почву» — сознание рабочих и крестьян не было испорчено «буржуазными понятиями и воззрениями». С этим Ленин согласился: «Да, это верно... Безграмотность уживалась с борьбой за власть, с необходимостью разрушить старый государственный аппарат». Однако теперь, по мнению Ленина, когда создано новое государство, низкий уровень грамотности становится препятствием168. 26 декабря 1919 г. вышел декрет о «ликвидации безграмотности» среди граждан от 8 до 50 лет169. Всему взрослому населению, без различия пола, следовало научиться читать по-русски или на своем родном языке. Тех, кто неспособен был осилить этого самостоятельно, должны были обучать их грамотные соотечественники, которых Наркомпрос имел право в обязательном порядке привлекать к этой работе. Целью было дать всему народу возможность принять «сознательное участие в политической жизни страны». Граждане, уклоняющиеся от обучения, могли преследоваться по закону. Советская кампания представлялась как «самая упорная и всесторонняя попытка ликвидации безграмотности» в истории170. По всей стране, в городах и деревнях, открылись десятки тысяч пунктов по ликвидации безграмотности (ликбезов), где в сжатые сроки — обычно за три месяца, то есть за 120—144 классных часа — обучали грамоте. Несмотря на строгие предупреждения и угрозу наказаний, оказалось трудно завлечь на учебу крестьян, которые видели в этом в первую очередь пропаганду атеизма. И в конце концов, учитывая их недовольство, пришлось существенно сгладить этот аспект обучения. По грубым подсчетам, в период между 1920 и 1926 гг. около 5 миллионов граждан европейской части России прошли через ликбезы171. Советское правительство любило представить ситуацию так, будто подавляющее большинство населения не умело читать, а тем более писать: так, Троцкий говорил о необходимости научить этому «сотни миллионов»172. В действительности безграмотность в дореволюционной России вовсе не достигала таких масштабов и, во всяком случае, наблюдалась устойчивая тенденция к ее сокращению. Как видно из ниже приведенной таблицы, накануне революции 42,8% населения страны владело грамотой: среди мужского населения эта пропорция достигала 57,6%. В 1920 г. среди городских мальчиков и девочек в возрасте от 13 до 19 лет было соответственно 84,2 и 86,5% грамотных173. Грамотность в России / СССР174
Эти данные показывают, что, несмотря на пропагандистскую шумиху, сопровождавшую наступление на безграмотность, ни о каких сокрушительных победах говорить не приходится, в лучшем случае наблюдается сохранение темпа, достигнутого до революции. Как и попытки обойти высокие требования к желающим получить высшее образование, борьба с безграмотностью страдала от недостатков, кроющихся в сжатых программах ликбезов. Советские критерии грамотности были весьма непритязательными: достаточно было уметь читать печатными буквами по складам. Умения писать не требовалось. По свидетельству советского ответственного лица, многие «выпускники» ликбезов оказывались полуграмотными, чтобы не сказать безграмотными175. Следует также принять во внимание то обстоятельство, что многие из обученных грамоте вскоре забывали пройденные уроки, ибо в повседневной жизни им не приходилось сталкиваться с печатным словом. Особенно разочаровывал тот факт, что среди детей от 9 до 12 лет безграмотность по-прежнему достигала 45,2%, а это означало, что, пока взрослые в спешном порядке учились читать, дети, не посещавшие школ, пополняли ряды не знающих грамоты176. Почти десятилетие спустя появления Декрета 1919 года Крупская, основываясь на материалах переписи 1926 г., осветивших реальную ситуацию, скрывавшуюся за пропагандной шумихой, вынуждена была признать, что ни одно из положений этого декрета не было осуществлено даже приблизительно177. Она указывала, что в то время, пока миллион взрослых ежегодно обучаются читать, приблизительно такое же число детей входит в общество, не пользуясь благами школьного образования. А это значит, что в действительности советская власть преуспела лишь в «стабилизации» уровня «темноты»178. В ходе революции и гражданской войны русский язык претерпел любопытные изменения179. Самым поразительным феноменом было широкое распространение аббревиатур и составных слов, вроде «совнарком», «нэп» и «пролеткульт». «Неблагонадежные» старорежимные слова заменялись новыми. Так, чиновник стал «советским служащим», городовой — переименован в милиционера, а господин — в товарища. Впрочем, попытки вместо традиционного «спасибо» внедрить что-либо нейтральное, не несущее для русского слуха религиозного оттенка, как, например, «мерси» (что, впрочем, по-французски изначально означало почти то же самое), не увенчались успехом. Массовые расстрелы, ставшие делом привычным, породили зловещие эвфемизмы: «отправить на собрание», «отправить в штаб Духонина» (намек на генерала Н.Н.Духонина, убитого солдатами в конце 1917 г.), «запечатать в конверт и отослать», что означало арест и казнь. Таков был язык советских городов. А в деревнях и Красной Армии крестьяне искажали и переиначивали слова на свой лад, из чего становится совершенно очевидным их крайне смутное представление о том, что происходило вокруг них. Они воспринимали абстрактные понятия при советской власти не лучше, чем при царизме, и переводили излюбленные большевиками чужеземные слова в более,, близкие им проявления жизни. Так, «ультиматум», по их мнению, означал приблизительно следующее: «либо платите деньги, либо отдайте лошадь, либо я вас убью». Вот несколько примеров определений, данных крестьянами: гражданский брак — это не венчавшись живут; камунист (или «каменист») — кто в Бога не верует; комисарьят — где берут на военный учет и берут на войну; Марс, Карло Марс — это как Ленин; мильен, мильярд — деньга бумажная; пинеры, пьяонеры — маленькие ребята, тоже как большевики; это ходят с барабаном и поют. «Революция», порой произносимая «леволюция», понималась как «самовольщина». В декабре 1917 г. правительство повторно ввело новые правила орфографии, за которые давно ратовали некоторые лингвисты и которые в свою пору утвердило Временное правительство. Новая орфография упрощала правописание благодаря отмене некоторых букв180. Слово «Бог» отныне следовало писать со строчной буквы. * * * Марксистские философы рассматривали этику как ответвление метафизики и в таком качестве не заслуживающую серьезного внимания. Марксистская литература давала вождям Советской России очень скудные познания в этой области, но, так как ни одно общество не может существовать без норм поведения, им не оставалось ничего иного, как самим заняться этим вопросом. Главными теоретиками в этике стали у большевиков Евгений Преображенский и Николай Бухарин. Преображенский в книге «О морали и классовых нормах», вышедшей в 1923 г., пытался сформулировать систему моральных ценностей для победившего пролетариата России, опираясь на уже знакомые нам предпосылки: в обществах, которые разделены на классы, мораль служит интересам правящего класса; так называемые вечные этические «истины» есть сказка, выдуманная для того, чтобы скрыть реальность. В отношениях с классовым врагом пролетариат не должен останавливаться перед моральными запретами: «каждая битва имеет свои законы победы». Там, где побеждает пролетариат индивидуум должен подчиниться воле коллектива и рассматривать себя как «орудие рабочего класса». «Совесть» в качестве регулятора поведения заменяется одобрением или порицанием общества. Все действия, включая такие с виду частные сферы, как половые отношения и семейная жизнь, подчинены нуждам общества и «расы». «В интересах сохранения расы» общество имеет право запретить сифилитикам и иным больным индивидуумам «отравлять» ее чистоту. Общество имеет неоспоримое право вмешиваться в половую жизнь своих граждан с тем, чтобы с помощью научной «селекции» улучшить расу181. Бухарин отрицал этику как бесполезный багаж из прошлого. То, что философы называют этикой, есть простой «фетишизм» классовых стандартов. «Пролетариат в своей общественной борьбе» должен исходить из соображений строгой технической необходимости: «Если он хочет добиться коммунизма, то ему нужно сделать то-то и то-то, как столяру, делающему табуретку. И все, что целесообразно с этой точки зрения, то и следует делать. "Этика" превращается у него мало-помалу в простые и понятные технические правила поведения, нужные для коммунизма, и поэтому по сути дела перестает быть этикой»182. Явная натяжка такой этической философии состоит в том, что с ее точки зрения действия совершает так называемый «пролетариат». Фактически же коммунистическим обществом, как и всяким другим, управляют отдельные личности — в данном случае — вожди Коммунистической партии и этим личностям, предпринимая то или иное действие, приходится делать определенный выбор. Невозможно научным методом предсказать, что будет «необходимо» с классовой точки зрения, ибо проблема выбора подстерегает на каждом следующем шаге: и выбор этот не только технического свойства, но и нравственный. Позднее, когда Преображенский и Бухарин сами оказались в застенке и были расстреляны за преступления, ими не совершенные, то, если руководствоваться их собственными этическими нормами, им не на что было жаловаться, ибо «коммунизм» и в этом случае исходил из соображений классовой целесообразности. * * * Революция должна была внести радикальные изменения в положение женщин и в отношения между полами. Классический марксистский труд на эту тему «Происхождение семьи, частной собственности и государства» Ф.Энгельса опровергал представление о том, что моногамная семья есть институт, естественный для человека. Это не более чем побочный продукт особых исторических обстоятельств, сопровождающих победу частной собственности над первобытной, общинной собственностью, и одной из сторон этой победы явилось закабаление женщины. В моногамной семье, где владение собственностью вручено мужчине, женщине отводится роль «главной служанки». Чтобы освободиться, ей нужна экономическая независимость, которая может быть достигнута только путем избавления от домашних обязанностей и устройства на работу. Это будет означать, что «отдельная семья перестала быть хозяйственной единицей общества»183. Общество должно полностью взять на себя традиционные заботы женщины, воспитание детей и кухню. И сексуальное освобождение, которое явится результатом этого, будет одинаково благотворно как для мужчин, так и для женщин: супружеские измены и проституция исчезнут, уступив место любви на основе взаимного влечения: «Уход за детьми и их воспитание станут общественным делом; общество будет одинаково заботиться обо всех детях, будут ли они брачными или внебрачными. Благодаря этому отпадет беспокойство о "последствиях", которое в настоящее время служит самым существенным общественным моментом, моральным и экономическим, мешающим девушке, без опасений и страха, отдаться любимому мужчине. Не будет ли это достаточной причиной для постепенного развития более свободных половых сношений»184. Идеи Энгельса существенно повлияли на отношение социалистов к пресловутому «женскому вопросу»: придя к власти, большевики сразу стали претворять их в жизнь. Они приняли законы, ослабляющие традиционные семейные узы путем упрощения процедуры развода, устранения дискриминации по отношению к незаконнорожденным и возложения на общество ответственности за воспитание детей. Но и в этом случае их благие намерения натолкнулись на неблагоприятные экономические обстоятельства. Как вскоре им пришлось убедиться, семья есть экономическая и социальная ячейка, ничуть не менее полезная в новом обществе, чем в капиталистическом. Поначалу разразившись целой серией законов, подрывающих устои моногамной семьи, большевики вскоре вынуждены были изменить тактику и восстановить ее традиционную роль. Однако в результате, при общем понижении уровня жизни, к которому привел новый режим, большевистские нововведения только усугубили тяжесть положения замужней женщины. Советское законодательство по бракоразводным делам первым в мире стало допускать развод по инициативе любой из сторон и исключительно на основании несовместимости. В основе этого лежала идея Энгельса: поскольку брак подразумевает любовь, то если кто-либо из партнеров утратил это чувство, то и брачные узы теряют свой смысл и должны быть расторгнуты. Согласно декрету от 16 декабря 1917 г. для расторжения брака требовалось соблюдение минимальных формальностей: достаточно было одной из сторон подать заявление в суд185. Хотя официально аборты не были узаконены, в первые три года советское правительство относилось к ним достаточно терпимо. Поскольку эта операция часто производилась людьми неквалифицированными, в антисанитарных условиях, что приводило к тяжелым последствиям и летальным исходам, декрет от 18 ноября 1920 г. предписывал производить аборты под строгим медицинским контролем. Хотя к абортам был приклеен ярлык «пережитка прошлого», женщинам не возбранялось пойти на этот шаг, при условии, что операция будет производиться врачами в больничных условиях186. Это был тоже первый закон такого рода. Коммунистическим воспитателям хотелось бы получить в свое распоряжение ребенка прямо с пеленок, оторвав его от родителей и поместив в общественные ясли. Тем самым женщина освобождалась для производства, но самое главное, создавалась возможность воспитать ребенка настоящим членом самого совершенного в мире, коммунистического общества. Жена Зиновьева, служащая Наркомпроса Злата Лилина, утверждала, что детям пойдет только на пользу, если их отнять у родителей: «Не является ли родительская любовь в большей своей части любовью, идущей во вред ребенку?.. Семья индивидуальна и эгоистична, и дитя, воспитываемое ею, по большей части антисоциально, преисполнено эгоистических стремлений... Дело воспитания детей не частное дело родителей, а дело общественное»187. На советской Украине, пошедшей в этом направлении еще дальше, планировалось детей в возрасте 4 лет отнимать у родителей и помещать в интернаты, где бы им прививалась любовь к социалистическим идеалам188. Подобным намерениям не суждено было сбыться из-за нехватки средств и персонала. Общественное воспитание оказалось несбыточной мечтой: если мать способна посвящать своему чаду сколько угодно времени безвозмездно, то наемному воспитателю приходилось платить, на что требуются средства, которые негде было взять. Число детей, находящихся в советских интернатах, не превышало 540 тыс. (1922), а в период нэпа (1925) сократилось наполовину189. Во всей Европе Первая мировая война привела к ослаблению сексуальных норм, получившему в Советской России особое моральное оправдание. Провозвестником свободной любви в новом государстве стала Александра Коллонтай, пожалуй, самая знаменитая большевичка190. Не дело историка разбираться в том, строила ли она личную жизнь согласно собственным проповедям или, наоборот, проповедовала свой образ жизни, но есть основания утверждать, что ее богатый любовный опыт не отличался особой разборчивостью и не сопровождался способностью устанавливать длительные отношения. Дочь богатого царского генерала, она росла крайне избалованным ребенком и отвечала протестом на изливающуюся на нее слепую родительскую любовь. Чтобы вырваться из отчего дома, она рано вышла замуж, но через три года бросила супруга. В 1906 году она примкнула к меньшевикам, а затем в 1915-м перекинулась в лагерь Ленина, восхищенная его антивоенной позицией. Она оказывала ему различные ценные услуги как агент и курьер. Коллонтай писала, что современная семья утратила свои традиционные экономические функции, а это означает, что женщина вольна сама избирать себе партнеров в любви. В 1919 г. вышел ее труд «Новая мораль и рабочий класс»191, основанный на сочинениях немецкой феминистки Греты Майзель-Гесс. Коллонтай утверждала, что женщина должна эмансипироваться не только экономически, но и психологически. Идеал «великой любви» («grand amour») трудно достижим, в особенности для мужчин, поскольку он входит в противоречие с их жизненными амбициями. Чтобы стать достойной идеала, личности следует пройти период ученичества, в виде «любовных игр» или «эротической дружбы», и освоить сексуальные отношения, свободные и от эмоциональной привязанности, и от идеи превосходства одной личности над другой. Только случайные связи могут дать женщине возможность сохранить свою индивидуальность в обществе, где господствуют мужчины. Приемлема любая форма сексуальных отношений: Коллонтай проповедовала то, что она называла «последовательной моногамией». В качестве наркома государственного призрения она устраивала общественные кухни как способ «отделить кухню от брака». Заботу о воспитании детей она тоже хотела возложить на общество. Она предрекала, что со временем семья отомрет и женщины научатся заботиться о всех без разбора детях, как о своих собственных. Она популяризировала свои теории в сочинении «Свободная любовь-любовь пчел трудовых» (1924), одна часть которого называлась «Любовь трех поколений». Героиня повести проповедовала освобождение любви от нравственности и от политики. Щедрая на ласки, она заявляла, что любит всех, начиная с Ленина, и отдавалась всякому, кто ей приглянулся. Хотя Коллонтай считалась авторитетным теоретиком коммунистической морали, она все же оставалась исключением, заставлявшим краснеть своих коллег. Ленин рассматривал «свободную любовь» как «буржуазную» идею, под чем он подразумевал не столько внебрачные отношения (которых и сам не чуждался), сколько случайные связи. Что советские вожди думали о сексе, можно понять из размышлений Ленина, адресованных, без сомнения, Александре Коллонтай и ее последователям, которые донесла до нас Клара Цеткин: «Мне говорили, что на вечерах чтения и дискуссий с работницами разбираются преимущественно вопросы пола и брака. Это будто бы предмет главного внимания, политического преподавания и просветительской работы. Я ушам своим не верил, когда услыхал это. Первое государство пролетарской диктатуры борется с контрреволюционерами всего мира. Положение в самой Германии требует величайшей сплоченности всех пролетарских революционных сил для отпора все более напирающей контрреволюции. А активные коммунистки в это время разбирают вопросы пола... Это безобразие особенно вредно для юношеского движения, особенно опасно. Оно очень легко может способствовать чрезмерному возбуждению и подогреванию половой жизни у отдельных лиц и повести к расточению здоровья и силы юности. <...> Вы, конечно, знаете знаменитую теорию о том, что будто бы в коммунистическом обществе удовлетворить половые стремления и любовную потребность так же просто и незначительно, как выпить стакан воды. От этой теории «стакана воды» наша молодежь взбесилась, прямо взбесилась... Молодежи особенно нужны жизнерадостность и бодрость. Здоровый спорт гимнастика, плавание, экскурсии, физические упражнения всякого рода, разносторонность духовных интересов... В здоровом теле здоровый дух!»192 Исследования нравов советской молодежи, проводившиеся в 20-е годы, проявили резкое несоответствие между тем, во что молодежь, по их собственным утверждениям, верит, и тем, как она себя ведет: как правило, поведение на практике было много сдержаннее, чем в теории. Молодежь утверждала, что считает любовь и брак буржуазным пережитком и полагает, что коммунисты должны вести половую жизнь, не скованную запретами: чем меньше эмоций и привязанности в отношениях между мужчиной и женщиной, тем более они отвечают коммунистическому идеалу. Согласно опросу, студенты смотрели на брак как на обузу и падение для женщин: наибольшее число респондентов — 50,8% мужчин и 67,3% женщин выразили предпочтение долгим отношениям, основанным на взаимной симпатии, но формально не зарегистрированным193. Более глубокое изучение показало, однако, что за внешним отрицанием традиций жили в неприкосновенности старые нормы. Отношения, основанные на любви, были идеалом для 82,6% мужчин и 90,5% женщин: «Об этом они втайне тоскуют и мечтают», — писал автор исследования. Лишь немногие — только 13,3% мужчин и 10,6% женщин — одобряли тот род случайных любовных связей, которые проповедовала Коллонтай, и обычно ассоциируемый с ранним коммунизмом194. Сильные эмоциональные и нравственные факторы препятствовали случайным связям: одно советское исследование показало, что более половины опрошенных студенток были девственницами195. На взаимоотношения полов в послереволюционной России всего существенней влияла материальная сторона: небывалые тяготы повседневной жизни, в особенности недостаток еды и жилья, и неослабевающее напряжение от постоянных запретов и суровых требований власти. Это заставляло большинство советской молодежи, в особенности девушек, придерживаться традиционных форм любовных отношений: «картина широкого распространения среди студенток промискуитета и идеология сексуальной свободы, какую рисует импрессионистическая литература того времени», не подтверждается фактами196. На вопрос, как революция повлияла на их сексуальное влечение, 53% мужчин ответили, что оно ослабело; 41% мужчин считали, что виною их полной или частичной импотенции был голод и другие тяготы и лишения; 59% опрошенных женщин не отмечали никаких перемен в своем половом влечении197. Совсем не этого ожидали власти. Автор исследования приходит к выводу, что, к сожалению, советская молодежь по-прежнему «питается в этой области из отравленных источников старой половой морали, основанной на лицемерной и лживой моногамии и на фактической антисоциальной половой распущенности и на продажной любви»198. Другой социолог сообщал, что из 79 опрошенных им женщин, признавшихся в том, что вступали в половые отношения, «59 были замужем, а остальные мечтают о любви и браке»199. Неограниченная сексуальная свобода не получила распространения, потому что была неприемлема для большинства молодежи и, в конце концов, для самих властей: традиционной морали отдавалось явное предпочтение. Кульминации это достигло в 1936 г., когда был принят новый семейный кодекс, запрещавший аборты200. При Сталине государство стало бороться за укрепление семьи: «свободную любовь» заклеймили как антисоциалистическую. Как и в нацистской Германии, упор делался на воспитание здоровых и верных защитников отечества201. * * * В 1922 г. стало ясно, что сравнительная терпимость Ленина по отношению к интеллигенции небесконечна. Он обрушился на нее с неистовством, объяснимым лишь ощущением поражения, которое преследовало его начиная с весны предыдущего года, когда очевидный провал экономики и развернувшиеся по всей стране мятежи заставили его принять новую экономическую политику. Он решил лично разобраться с враждебными интеллигентами, подавая в ГПУ списки имен с указанием соответствующих им наказаний. [См., напр., его распоряжение, касающееся восьми петроградских профессоров, арестованных в мае 1921 г. (РЦХИДНИ. Ф. 2. Оп. 1. Д. 24559). Четырежды на различных заседаниях Политбюро Ленин возвращался к делу меньшевика историка Н.А.Рожкова (Родина. 1992. № 3. С. 49). Это настолько занимало его мысли, что 13 декабря 1922 г., находясь в весьма тяжелом физическом состоянии, он нашел в себе силы сделать распоряжение о высылке Рожкова (РЦХИДНИ. Ф. 2. Оп. 2. Д. 1344).]. Его фанатическая самоуверенность теперь уступила место убийственной мстительности. В марте 1922 г. Ленин объявил открытую войну «буржуазной идеологии», что на самом деле означало войну интеллигенции202. Он был взбешен тем, с каким злорадством ученые и писатели поносили его власть и насмехались над его неудачами. Прежде, когда он был уверен в победе, он не принимал в расчет такие разговоры как пустую трескотню. Теперь они задевали его за живое и выводили из себя. 5 марта в частной записке он назвал попавшийся ему на глаза сборник статей ведущих русских философов «Освальд Шпенглер и закат Европы» «литературным прикрытием белогвардейской организации»203. Два месяца спустя он потребовал от Дзержинского, чтобы ГПУ провело тщательную проверку литературных и научных публикаций, дабы выявить «явных контрреволюционеров, пособников Антанты, организацию ее слуг и шпионов и растлителей учащейся молодежи» и «сделать так, чтобы этих "военных шпионов" изловить и излавливать постоянно и систематически высылать за границу»204. Если Ленин серьезно верил в то, о чем говорил — а, судя по всему, это так, поскольку сообщено в личной записке, — нельзя не заподозрить, что вождь страдал манией преследования. Ибо эти «военные шпионы» были одними из самых выдающихся умов России, которые, при всей своей враждебности к большевикам, воздерживались от политической деятельности и уж во всяком случае не занимались шпионажем. Дзержинский послушно исполнил поручение Ленина, так что летом 1922 года многие ученые и писатели уже сидели в тюрьмах. 17 июля Ленин послал Сталину записку, которую тот передал Дзержинскому, с перечислением групп и лиц, подлежащих высылке из страны. Он особо выделял тех, кто был связан с партией эсеров, показательный процесс над которой тогда был в полном разгаре. Его распоряжение звучало коротко и ясно: «Решительно "искоренить" всех эсеров... всех их вон из России. Делать это надо к концу процесса эсеров, не позже. Сразу же арестовать несколько сот и без объяснения мотивов — выезжайте, господа!»205. Чтобы придать этим распоряжениям законный вид, правительство издало 10 августа декрет, предусматривающий применение административной ссылки в качестве меры пресечения. Декрет давал право органам безопасности по своему усмотрению высылать за границу или в определенные местности Российской республики на срок до трех лет лиц, причастных в «контрреволюционной» деятельности206. Ссылка в удаленные уголки страны полицейскими органами, по сути, возрождала знакомую царскую практику: Ленин и сам в 1897 г. был сослан в Сибирь таким же точно образом и на такой же срок. Но оговорка, дающая право высылки за границу, не имела прецедента в Российской империи. В докладе, поданном 18 сентября Ленину, Г.Ягода, начальник Секретного оперативного отдела ГПУ, писал, что согласно инструкции арестовано 120 антисоветских элементов (69 в Москве и 51 в Петрограде). В застенках оказался весь цвет научной интеллигенции России, включая ректоров Московского и Петроградского университетов, несколько ведущих агрономов, лидеров кооперации, историков, социологов и философов207. Большинство посадили на пароходы, плывущие в Германию. Хотя официально срок ссылки не мог превышать трех лет, те, кого выслали за границу, оказывались осуждены пожизненно, поскольку перед отправкой их понуждали подписать документ, которым они уведомлялись, что, если они откажутся уезжать или попытаются вернуться, их ждет суд и высшая мера. В анналах истории не найти подобного случая массового изгнания интеллектуальной элиты страны. * * * Советская политика в сфере культуры, в сравнении с попытками создать более демократичную политическую систему и более эффективную экономику, может считаться скорее успешной, — но только в сравнении. Большевики удушили творчество, но сделали искусство, литературу и образование более доступными для широких масс. И если они не достигли в культурной революции целей, которые ставили перед собой, то причину надо искать в их убогом представлении о культуре. Ибо она не побочный продукт экономических и социальных отношений, как советские вожди себя в том убедили, но самостоятельный феномен, влияющий на экономику и общество по крайней мере не меньше, чем те воздействуют на него. Но культура не синоним книг, холстов или музыкальных произведений. И тем более не исчерпывается одной только наукой и техникой. В широком смысле культура есть способ отношения к жизни при определенных условиях, усвоенный из опыта и передающийся из поколения в поколение: искусство и литература лишь два ее частных проявления. По самой своей природе культура не может быть регламентирована. Лишенная свободы или используемая для чуждых ей целей — в особенности политических, — она становится бесплодна. Поскольку новая власть игнорировала эти принципы, история советской литературы и искусства представляет собой картину неуклонного творческого упадка: вдохновенные революционные порывы стихли, оставив по себе бесплодную пустыню, усеянную мертвыми условностями «социалистического реализма». Хуже того, ради насаждения своей утилитаризованной и технократической культуры, советская власть методично растлевала «низкую» культуру простого народа, с ее складывавшимися веками обычаями и уходящими корнями в религию ценностями. Образовавшийся духовный вакуум разъедал коммунистический режим изнутри и сыграл немалую роль в его гибели. |
|
|||||||||||||||||||||||||||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх |
|||||||||||||||||||||||||||||
|