|
||||
|
Знали — не знали До сих пор у нас бытует миф о том, что современники страшных сталинских десятилетий не знали о масштабах массового террора, не знали, что счет жертвам шел на миллионы. Только, мол, речь Хрущева на XX съезде партии в 1956 году раскрыла людям глаза. А где были эти глаза, например, в 30-е годы, когда в Подмосковье, самом густонаселенном регионе страны, сотни тысяч заключенных у всех на виду рыли канал Москва — Волга, строили огромные шлюзы и другие технические сооружения? Бывая в те годы под Москвой, я не мог не видеть уходившую за горизонт неохватную панораму гигантской стройки, ее невозможно было скрыть от посторонних глаз никакими заборами, сторожевыми вышками, конвоирами с ружьями и собаками. Наверное, далеко не я один наблюдал все это и запомнил на всю жизнь. Но, возможно, личные впечатления могут показаться субъективными, особенно тогда, когда речь идет о таком деликатном вопросе, как «знали — не знали». Поэтому приведу несколько иных свидетельств. Тридцать лет, в одно время со мной, с журналом «Огонек» активно сотрудничал Юлиан Семенов. Был репортером, публиковал в журнале очерки, потом — рассказы, наконец стал известным писателем и печатал в «Огоньке» с продолжением, из недели в неделю, из месяца в месяц, свои повести и романы. Все эти годы мы с ним дружили. Оказалось, что выросли мы в Москве в одном и том же кругу советской элиты. Его отец был помощником Н. Бухарина, в свое время ближайшего соратника Ленина и Сталина. Когда Бухарина расстреляли, отец Юлиана был, разумеется, репрессирован. Мы с Юлианом не раз вспоминали о детстве, опубликовали о нем воспоминания, и они во многом оказались схожими. В своей книге «Ненаписанные романы» он рассказывает, как в их доме после арестов один за другим бесследно исчезали люди, вслед за ними зачастую и семьи. Дети не могли не видеть, в каком состоянии постоянного ужаса пребывали их родители. Вот типичная сцена: маленький Юлиан просыпается от шума в квартире и встает с постели. Дальше он пишет:
И еще сцена из той же книги:
Страшно читать? Но бывали вещи и пострашнее. Юлиан Семенов сообщает:
А вот как описывает обстановку тех лет Л. Чуковская (дочь К. И. Чуковского) в своем дневнике, опубликованном в 1989 году: «Застенок, поглотивший материально целые кварталы города, а духовно — наши помыслы во сне и наяву, застенок, выкрикивавший собственную ремесленно сработанную ложь с каждой газетной полосы, из каждого радиорупора, требовал от нас в то же время, чтобы мы не поминали имени его всуе даже в четырех стенах, один на один (речь идет о Сталине. — В. Н.). Мы были ослушниками, мы постоянно его поминали, смутно подозревая при этом, что и тогда, когда мы одни, — мы не одни, что кто-то не спускает с нас глаз или, точнее, ушей. Окруженный немотою, застенок желал оставаться и всевластным, и несуществующим зараз; он не хотел допустить, чтобы чье бы то ни было слово вызывало его из всемогущего небытия; он был рядом, рукой подать, а в то же время его как бы и не было; в очередях женщины стояли молча или, шепчась, употребляли лишь неопределенные формы речи: „пришли“, „взяли“». Каким же надо было быть тогда человеком, чтобы ничего этого не видеть, ни о чем не знать?! В 50-е годы я подружился с поэтом Д. Самойловым. Он вырос в столице, жил в детстве в коммунальной квартире, учился уму-разуму в обычной московской школе и своем дворе, но его впечатления о 30-х годах такие же, как у Юлиана Семенова и у меня. С Давидом (Дезиком) мы не раз вспоминали то время, о котором он писал: «Мне выпало горе родиться в двадцатом, в проклятом году и столетье проклятом». Он замечает в своих мемуарах, что его детские и подростковые впечатления были «при всей романтической расплывчатости не лишены известной трезвости ума и понимания перспектив… Некоторые собеседники, — продолжает он, — теперь отговариваются тем, что ничего не знали и не понимали в 37-м году. Мы кое-что знали и кое-что понимали». Самойлов так пишет о своем творчестве в то время:
И еще одно свидетельство. Оно принадлежит писателю Вячеславу Кондратьеву, всегда предельно искреннему в жизни и своем творчестве: «С самого своего детства — и дома, и в школе, и где-нибудь в гостях у знакомых родителей — я слышал разговоры о том, что кого-то и тогда-то за что-то взяли… Вначале „брало“ ГПУ, потом НКВД, но и то и другое было связано со страшным словом „Лубянка“, ставшим нарицательным. Эти разговоры стали естественным фоном всей моей жизни — с детских лет и до… совсем недавних (написано в 1989 году. — В. Н.)… Мне думается, пора начать серьезный разговор о тех, у кого на совести миллионы жертв. Если малограмотные и нравственно дремучие чекисты первых лет революции и гражданской войны, быть может, сами не ведали, что творили, свято веруя в классовую необходимость жестокости, то следующая генерация этого органа — ОГПУ — имела других людей, уже ясно понимавших, что творят беззакония, фальсифицируя первые процессы конца двадцатых годов: Шахтинское дело, дела Промпартии и Крестьянской трудовой партии». Не только весь повседневный городской быт был окрашен насилием и страхом. Тотальный террор давал о себе знать, буквально кричал о себе в любой точке огромной страны. Один лишь пример. В 50-е годы обстоятельства сложились так, что совсем близко, прямо передо мной развернулись события, связанные с публикацией на Западе романа Б. Пастернака «Доктор Живаго». Я и раньше читал его прозу и стихи, но с того момента глубоко заинтересовался всем его творчеством и жизнью, даже кое-что написал о нем. Вот один штрих из его биографии, имеющий отношение к теме нашего разговора. Летом 1932 года Пастернак был на Урале и увидел там эшелоны так называемых раскулаченных крестьян. Он потом вспоминал: «То, что я там увидел, нельзя выразить никакими словами. Это было такое нечеловеческое, невообразимое горе, такое страшное бедствие, что оно становилось уже как бы абстрактным, не укладывалось в границы сознания. Я заболел. Целый год не мог спать». Именно там, прямо под Свердловском, как свидетельствовал сам Пастернак, он «написал много кусков будущего „Доктора Живаго“». Написал не о сталинском терроре против крестьян, просто увиденное заставило его вплотную приступить к роману. К концу века приобрел широчайшую у нас популярность безвременно ушедший из жизни писатель Венедикт Ерофеев. Он всегда чурался политики, но был близок к жизни народа и называл советский строй «самой высшей и самой массовой формой рабства». Как же другие этого не замечали? В своих воспоминаниях Н. Хрущев пишет, например: «До смерти Сталина мы считали, что все, что делалось при его жизни, было безупречно правильным и единственно возможным для того, чтобы выжила революция, чтобы она укрепилась и развивалась. Правда, в последний период жизни Сталина, до 19-го съезда партии и особенно сразу же после него, у нас, людей из его близкого окружения (имею в виду себя, Булганина, Маленкова и в какой-то степени Берию), зародились уже какие-то сомнения. Проверить их мы тогда не имели возможности. Только после смерти Сталина, и то не сразу, у нас хватило партийного и гражданского мужества открыть занавес и заглянуть за кулисы истории…» Стоит ли это высказывание комментировать? В нем нет ни фразы без лукавства, без лжи, в основе которой тот факт, что Хрущев, будучи последние двадцать лет жизни Сталина его наместником в Москве и на Украине, весь, с головы до ног, в крови жертв массового террора. Подобные высказывания, как приведенное выше хрущевское, — традиция не только советских лидеров, но и все того же Гитлера, который, выступая перед немецкой молодежью, объявил: «Я освобождаю вас от химеры, именуемой совестью». Эту «химеру» он заменил фашизмом. А Ленин и Сталин заменили ее «классовой борьбой». Выступая тоже перед молодежью, Ленин сказал: «Наша нравственность подчинена вполне интересам классовой борьбы пролетариата. Наша нравственность выводится из интересов классовой борьбы пролетариата». Эту идею творчески развил Сталин: «По мере успешного продвижения СССР к социализму классовая борьба неизбежно будет обостряться…» При таких своеобразных индульгенциях с самого верха так легко и удобно было ничего не видеть и ни о чем не знать! Как ни странно, утверждение о том, что «не знали», осталось в ходу даже на исходе XX века, причем это заявление принимает уже не форму объяснения-извинения, а характер прямо-таки агрессивный. Наверное, в надежде на людскую забывчивость. Так, один из ведущих публицистов перестройки Е. Яковлев заявил в 1998 году на страницах выпускаемой им «Общей газеты» (думаю, любая другая либеральная газета нижеследующего пассажа не пропустила бы в печать, а в «Обшей газете» у Яковлева своя рука — владыка): «Опасайтесь тех, кто уверяет, что с колыбели не терпели Сталина». Да, это вам не просто вялая констатация: «Мы до 20-го съезда партии ничего не знали…» Это — весьма агрессивное обвинение множества людей, кстати, и процитированных в этой главе. Чем же вызвано это, казалось бы, неожиданное заявление Яковлева? Да тем, что он сделал себе имя на публицистических книгах, прославлявших Ленина, причем очередную такую книгу издал уже в годы перестройки, и в ней, между прочим, 350 страниц. Допущенный к работе в партийных архивах в течение многих лет, Яковлев не мог не знать! Кстати, многие немцы после разгрома фашистской Германии тоже утверждали, что не знали о концлагерях и душегубках, просто слепо обожали Гитлера и верили ему… В заключение наших рассуждений на эту тему можно привести мнение Сергея Довлатова, одного из самых ярких прозаиков второй половины XX века. Ему просто нельзя не верить. Он вырос в советской коммуналке, в самой народной среде, и свидетельствовал:
|
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх |
||||
|