|
||||
|
Глава II «Мы должны быть партией либеральных принципов, спланированных действий, просвещенного подхода к международным делам…» Расчетная точка. Паника Существует мнение (в том числе и очень серьезных историков), что Рузвельт после катастрофы в августе 1921 г. с точки зрения интеллектуальной активности долго оставался в состоянии ухода от реальности, частичного анабиоза, предпочитая заниматься восстановлением своих физических сил, мускулатуры и общей подвижности. Мы могли увидеть, что это далеко не так. Для себя как политика он выстроил поведенческую модель, базирующуюся на представлении о цикличности избирательных предпочтений в зависимости от подъемов и спадов уровня благополучия нации. Он много раз приватно говорил об этом, как это он сделал в письме Уилларду Солсбери в конце декабря 1924 г.: «В 1920 году… я как-то заметил… что не верю в возможность демократов снова победить на национальных выборах, пока республиканцы не ввергнут нас в серьезный период депрессии и безработицы. Я все еще думаю, что этот прогноз себя оправдает…» {1} Если отвлечься от данных экономической статистики в более широком смысле, Рузвельт полагал, что внутренняя нестабильность в стране неизбежно возрастет ввиду быстро меняющейся и не находящей адекватного понимания ситуации в структуре производства, отраслевом балансе, демографии, социальном укладе нации. С конца XIX в. ведущей тенденцией в стране стало изменение, все ускоряющиеся трансформации в некое непривычное внутреннее переплетение новых факторов риска, которые необходимо внимательно отслеживать с тем, чтобы быть готовым адаптироваться к ним. Особо показательно в этом отношении было его выступление в Мильтоновской академии в Массачусетсе перед выпускниками, в котором он говорил о наступлении эпохи глобальных перемен и необходимости встретить ее вооруженными новым мышлением и даже новыми ценностями. Проблемы мира, заключил Рузвельт, возникли по большей части стараниями тех, кто боится перемен, а не тех, кто стремится к революции… «В правительстве, в науке, в промышленности, в художественном творчестве бездеятельность и апатия являются самыми большими нашими потенциальными врагами» {2}. Изданная отдельной брошюрой, речь Рузвельта была названа «Куда держать путь?». Всем было ясно, о чем идет речь. В конце концов, американцы и на пике «процветания» 20-х годов ощущали, что невиданное накопление несметных богатств на одном полюсе и бедности – на другом, внедрение культуры финансовых спекуляций чревато экономическим коллапсом, провалом, неуправляемостью социальной жизнью, безработицей. Но вслух устои американского благополучия 20-х годов не подвергали сомнению внушаемые пропагандой потребительства обыватели. Могло ли быть иначе в годы правления Калвина Кулиджа, самого молчаливого президента США, который ровно за год до полного краха национальной экономики торжественно заверил конгресс, «что страна может оценивать настоящее с чувством удовлетворения и смотреть в будущее с оптимизмом»? {3} Популярность правых консерваторов в современной нам Америке служит поводом для похвалы в адрес «эпохи Калвина Кулиджа», поминания ее в прессе и речах как вершины свободной от правительственного участия экономики, давшей богатство одним и достаток другим. Упор делается на мировых рекордах обогащения королей бизнеса и финансовых олигархов, хотя по большей части это обогащение происходило на базе войны, обеспечения монополиями США ведущих позиций в мировой хозяйственной системе за счет конкурентов США, обескровленных и обессиленных Первой мировой войной, послевоенной разрухой, застоем и внутренними политическими кризисами. Не все, разумеется, так безнадежно серо. Большинство американских историков и экономистов (и среди них много весьма умеренных по своим убеждениям) считают «эру процветания» самым большим провалом в истории государственных институтов США, тем не менее приверженцы идеи антистейтизма и неограниченного, бесконтрольного верховенства бизнеса во всех без исключения сферах социально-экономической жизни нации стоят на своем, стесняясь прибегать к рузвельтовской риторике. Рональд Рейган, например, заявлял, что в годы деятельности администрации К. Кулиджа США «пережили, возможно, самый большой подъем процветания за всю свою историю» {4}. Он ничего не сказал о том, на чем держалось это процветание, что же это за феномен, если иметь в виду общество в целом, и, что еще более важно, какое безрадостное «рандеву с судьбой» ожидало страну в конце десятилетия жертвоприношений бизнесу и делания денег из воздуха. Спору нет, осуществив благодаря золотому дождю военных прибылей широкую технологическую модернизацию, американская экономика сделала огромный рывок вперед, оставив позади весь остальной мир. Производительность труда возросла на порядок. Промышленные рабочие в 1930 г. трудились в полтора раза эффективнее, чем в 1908 г. За 1923–1929 гг. производство стали возросло с 49 млн до 61,7 млн т; добыча нефти – с 732 млн до 1007 млн баррелей; производство электроэнергии – с 71,4 млрд до 116,7 млрд кВт-ч {5}. Были созданы новые отрасли и новые звенья инфраструктуры, превратившие, точнее сказать, преобразовавшие старые ценности в новую потребительскую мораль (консьюмеризм), которая стимулировала, в свою очередь, индустрию досуга и рекламы, ставшую неотъемлемым атрибутом фундаментальных перемен в экономике. Но ни один продукт промышленного производства не символизировал столь же полно и выразительно революцию в бытовой культуре, как это сделал автомобиль. Именно с его производством были в большей степени связаны высокие темпы экономического роста в целом и благополучие доброго десятка других отраслей промышленности, стабильность товарооборота, размах дорожного строительства. В геометрической прогрессии выросло число рабочих мест в отраслях массового производства. Небывалая предпринимательская лихорадка и спекулятивная горячка на фондовых биржах, поощряемые правительственным оптимизмом, в сознании многих людей создавали ложное впечатление, будто привычные опасности капиталистического цикла позади, процветание нескончаемо, что в Америку уже никогда не вернутся кризисы, массовые банкротства, нищета и голод, а вместе с ними классовая рознь, социальные конфликты. Средства массовой информации, исследовательские центры бизнеса усердно культивировали эти иллюзии, утверждая, что в экономике США действуют новые экономические законы и новая индустриальная этика, позволявшие говорить о неповторимости «Американского пути». Концепция развития «нового, специфически американского типа цивилизации», гармонически сочетавшего в себе возможности ничем не ограниченной капиталистической конкуренции и социального партнерства, культ техницизма и нового просвещенного менеджмента, была возведена в ранг официальной идеологии, персонифицировалась в облике министра торговли в администрации К. Кулиджа – Герберта Кларка Гувера. Судьба не просто уготовила ему стать будущим президентом, она отняла у всех его оппонентов малейший шанс завоевать доверие американцев. Корпоративный капитал захватил командные позиции в экономике и политике. Его агрессивная наступательность по всем линиям привела к свертыванию мелкого и среднего бизнеса, многих учреждений, призванных оградить общественные интересы от своекорыстных посягательств со стороны денежных магнатов, к росту консервативных настроений среди широких масс населения, оглушенных критикой в адрес «Большого правительства» и «Больших профсоюзов» и поверивших рекламе «нового капитализма». Одним из основных принципов политической философии «крайнего индивидуализма» было противодействие любым нововведениям, неугодным и не санкционированным крупным «ассоциированным» капиталом. «Это был период, – писал видный американский историк А. Линк, – почти уникальный благодаря необыкновенно сильной реакции против идеализма и реформ» {6}. Особо тяжелый урон в результате спада общедемократического движения и подавления социально-критической мысли понесло рабочее движение, накануне и в годы Первой мировой войны ставшее важным фактором гражданского общества. Лишенное динамического руководства, разобщенное и скованное установками профсоюзного экономизма в его наиболее крайних проявлениях («простой и чистый тред-юнионизм»), политически зависимое от двухпартийной системы, ослабленное полицейскими репрессиями и травлей в годы «красной паники» (1917–1920 гг.), поверившее в наступление эры «капитализма всеобщего благополучия» и «естественной гармонии интересов», рабочее движение США переживало период затяжного спада и деморализации. Прогнозы на будущее даже со стороны сочувствующих наблюдателей из числа либеральных аналитиков не сулили ему ничего утешительного: данные свидетельствовали об уменьшении числа организованных в профсоюзы рабочих. Казалось, «рабочий вопрос» был снят с повестки дня окончательно. Как найти верные ориентиры, какой путь избрать – вот чем были заняты мысли тех немногочисленных групп рабочих радикалов, которые и сами порой не верили в то, что они могут еще кому-то пригодиться. Правительственный курс республиканцев, взявших «штурмом» Белый дом и конгресс, в 1921–1933 гг. в целом как нельзя лучше отвечал всем самым далеко идущим вожделениям деловых кругов, в особенности их лидирующих группировок. Поклонение политической экономии Адама Смита, ничем не ограниченной стихии рыночных отношений, свободной от прямого правительственного регулирования и контроля, стало краеугольным элементом экономической стратегии федерального правительства Гардинга и сменивших его Кулиджа и Гувера. Самой популярной в вашингтонских департаментах была установка, выраженная в лаконичной формуле: «Предоставьте бизнес самому себе, а он позаботится о вас». Разумеется, ее не следовало понимать упрощенно, т. е. в том смысле, что участие государства в экономической жизни объявлялось в корне недопустимым, но единственно, где признавалась активная его роль, так это в фискальной политике, в сфере охранительной деятельности и контроля за иммиграцией. Бизнес был заинтересован в жестком правительственном контроле за всеми формами свободомыслия, включая расовые, индустриальные отношения, воспитание молодежи и в интеллектуальной деятельности. Рост антиевропеизма и клерикального фундаментализма привел к деформации духовной жизни общества, вызвав многие негативные последствия. Социалистические течения почти полностью исчезли со сцены. Фактически распалось и прогрессистское движение, выступавшее длительное время влиятельной общественной силой и ставшее инициатором многих преобразований. Лишившись поддержки со стороны рабочего и фермерского движения, оно сбилось на повторение старых лозунгов и незаметно оказалось на обочине общественной жизни, в изоляции от ее главного русла. Беспорядочное отступление либерализма под натиском консервативной ортодоксии приводило к утрате им почти всех главных позиций на верхних и средних этажах государственного здания. Никто не мог поручиться, что прогрессивная демократия когда-либо вновь сможет играть заметную роль в определении общего вектора общественного развития, не говоря уже о правительственном курсе. Замешательство среди либералов усиливалось по мере того, как Демократическая партия, еще недавно, казалось, склонявшаяся к идее превращения в партию умеренно-популистского толка, резко свернула вправо, публично объявив устами своих лидеров, что она не меньше республиканцев озабочена, как создать лучшие условия для процветания монополистической верхушки общества и не слишком озабочена положением тех, кто находится у подножия социальной пирамиды. В конце 20-х годов новоявленный председатель Национального комитета Демократической партии (сам вчерашний республиканец) миллионер Джон Раскоб заявил, что вся разница между двумя главными партиями лишь в том, что демократы были «мокрыми», т. е. стояли за отмену сухого закона, а республиканцы – «сухими», т. е. против такой отмены. Так же решительно (по существу, но не по форме), как и республиканцы, отмежевываясь от европейского свободомыслия и обещая стране «окончательно» ликвидировать последние следы бедности, демократы, формально не порывая с традициями «вильсонизма», все же несколько под иным углом зрения смотрели на происходящее за пределами США. Они не позволяли ослепить себя безрассудной верой во всесилие Америки, способной якобы в одиночку, не связывая себя никакими обязательствами и опираясь на экономическую мощь и превосходство силы, не только реализовать собственные имперские амбиции, но и одновременно обеспечить повсюду выгодный США баланс сил. Сохраняя верность постулату В. Вильсона о мессианской роли США и об абсолютных преимуществах «Американского пути», демократы противопоставили заскорузлому изоляционизму республиканцев концепцию активного вторжения в международные дела в интересах утверждения многостороннего влияния Вашингтона на ход мирового развития. В этом они видели основное условие укрепления нового миропорядка, а вместе с тем и эффективное средство «сдерживания революции». По-своему демократы более трезво оценивали главные тенденции мирового развития, более чутко улавливая пульс времени и содействуя пониманию американцами той роли, которую Америка, хочет она этого или не хочет, должна играть в изменившемся мире. Сокрушительное поражение на президентских выборах в 1920 г. не означало, что партия начисто утратила надежду взять реванш в будущем. Пессимизм, овладевший большой частью руководства партии, не затронул честолюбивой группы молодых политиков, среди которых выделялся бывший заместитель военно-морского министра в администрации Вильсона и кандидат демократов на пост вице-президента в 1920 г. Франклин Делано Рузвельт. Энергичный, буквально на ходу улавливающий изменения обстановки и легко приспосабливающийся к ней, беззаветно верящий в свою звезду, Рузвельт в «просвещенных» кругах финансово-промышленного капитала Северо-Востока вызывал неподдельный интерес. В нем видели воплощение всех добродетелей либерализма той его разновидности, которую представлял Вильсон, но сдобренного большой дозой прагматизма в духе новой предпринимательской морали, как ее понимал Теодор Рузвельт. Еще до победы на губернаторских выборах осенью 1928 г. после длительного пребывания в тени Рузвельт делает первый осторожный и одновременно рискованный шаг в новом туре борьбы за национальное признание. Те, кто поддержал Рузвельта, бросившего вызов республиканцам, разделяли его глубокие убеждения, что удар следует нанести там, где позиции противника слабее всего. Мишенью был избран внешнеполитический курс правящей партии, выглядевший явным анахронизмом, вступивший в противоречие с самим здравым смыслом. До того крайне редко выступавший в печати, Рузвельт принялся за написание статьи для журнала «Форин афферс» с целью, как он отмечал, «дать представление о точке зрения демократов на внешнюю политику США» {7}. Чувствуя, однако, себя не вполне подготовленным к выполнению такой задачи, будущий президент обратился за советом к многоопытному Норману Дэвису, видному американскому дипломату, стороннику «либерального интернационализма» Вильсона. Рузвельт просил его набросать краткий конспект внешнеполитической платформы демократов, из которого затем можно было бы «вытесать» нечто цельное, нешаблонное и внушительное. Акцент, как полагал Рузвельт, следовало при этом сделать на выявлении пороков республиканизма, чреватых в будущем неизбежными серьезными провалами для дипломатии США. Н. Дэвис откликнулся обстоятельным письмом, в котором весьма определенно была прописана линия размежевания между республиканской доктриной и позицией демократов. Опытный профессиональный дипломат резко, в частности, критиковал республиканцев за их нежелание использовать возможности Лиги Наций и чванливое третирование ими приемов традиционной дипломатии. Он не рекомендовал кандидату демократов (кто бы он ни был) немедленно и открыто ставить вопрос о вхождении в Лигу Наций по причине изоляционистски настроенного общественного мнения страны, но считал важным объявить о том, что демократы «стоят за сотрудничество с другими странами мира в искренних усилиях, направленных на устранение войн и сохранение мира» {8}. Невежество и неискренность республиканцев, по мнению Дэвиса, завели во многих случаях в тупик внешнеполитический курс Вашингтона. И самые печальные последствия это имело для отношений США с латиноамериканскими странами. Дэвис считал, что, пока не поздно, Соединенные Штаты должны сменить тон и предстать в глазах своих многочисленных южных соседей эдаким добрым родственником или соседом, воплощением миролюбия и бескорыстия. «Я думаю, – писал он, – было бы хорошо для нас заявить, что мы желаем взаимовыгодных отношений дружбы, равноправных и прибыльных торговых контактов с близкими нам латиноамериканскими республиками. Нам следует прекратить вмешательство в их внутренние дела, которое обернулось массовыми убийствами американскими солдатами так называемых мятежников, и другие виды несанкционированных вторжений, как это было в случае с Никарагуа». Рузвельт был в восторге от этой шпаргалки. Скроить из нее статью, обещанную им журналу «Форин афферс» и призванную, как он мыслил себе, быть внешнеполитическим манифестом Демократической партии, не составляло труда. И то, что появилось в июльском номере за 1928 г., имело ярко выраженную антиизоляционистскую окраску и напоминало прямой вызов внешнеполитическим принципам республиканской администрации. Сказав о том, что в истории Америки были периоды, когда ее политическое руководство подавало цивилизованному миру пример доброй воли и миролюбия, Рузвельт тут же отметил, что с победой республиканцев летом 1919 г. на выборах в конгресс США «сделали очень мало или ничего не сделали» для решения острых проблем, с которыми столкнулось мировое сообщество после Великой войны и Версаля. Удивив многих, кто был знаком с его политической карьерой, Рузвельт обрушился на программу возобновления военно-морского строительства, начатого республиканцами («в поражающих масштабах») {9}, обвинив их в подрыве «принципов мира» в связи с отказом от сотрудничества с Лигой Наций и Международным судом. Автор статьи на этот раз не высказывался за вступление в Лигу Наций, но в духе наставлений Дэвиса ратовал за более активное участие во всех начинаниях этой международной организации. В той части статьи, где говорилось о политике Соединенных Штатов в Латинской Америке, Рузвельт заявил о невозможности для США в сложившихся условиях, не считаясь ни с чем, выполнять присвоенные ими самими жандармские функции на континенте. По-своему развивая идеи Дэвиса, Рузвельт предлагал использовать здесь новые, более соответствующие изменившейся обстановке методы, с тем чтобы удержать «братские страны» в орбите влияния США. «Пришло время, – писал он, – когда мы должны следовать… новому, улучшенному стандарту поведения в международных отношениях». Рузвельт считал, что лишь в случае, когда южные соседи окажутся охвачены внутренними потрясениями, США должны прийти им на помощь для восстановления порядка и стабильности. «Но, – говорилось далее в статье, – Соединенные Штаты не могут и не должны ссылаться на свое право или обязанность прибегать к интервенции без согласования с другими странами региона. Обязанностью США является совместное с другими латиноамериканскими республиками изучение проблемы и, если условия того требуют, предоставление помощи (либо в одностороннем порядке, либо вместе с другими странами) от имени всей Америки. Политике вмешательства во внутренние дела других государств на основе односторонне принятого решения должен быть положен конец; в сотрудничестве с другими странами мы обеспечим больше порядка в нашем полушарии…» {10} Итак, «дипломатия канонерок» должна стать более улыбчивой и более… коллективистской, добрососедской. Ведь чрезмерное упование на право США осуществлять единоличный диктат в отношении южных соседей роняет репутацию Вашингтона и не приносит успеха усилиям, направленным на сохранение старых авторитарных режимов. Гибкая же тактика придаст лику внешней политики и дипломатии США благопристойные черты, более соответствующие демократическим тенденциям в международной жизни, укореняющимся с 1917 г. Разве не этого хотел В. Вильсон? Рузвельт был очень доволен своей работой. Она заставила говорить о себе как о новом слове в подходе к политике в целом, хотя консерваторы в обеих партиях и пытались замолчать саму тему внешней политики, упирая больше на «триумфальную поступь» материального преуспеяния страны и на фантастические способности большого бизнеса без чьего-либо вмешательства решать любые проблемы, усмиряя с помощью инвестиций, подкупа и внутренних расколов сопротивление диктату ассоциированного капитала. А между тем эти самые проблемы продолжали накапливаться незаметно для ослепленных эффектами внешнего благополучия экономических прорицателей нескончаемого капиталистического «процветания». Впрочем, стало ли оно реальностью для большинства трудового населения Америки? Факты показывают, что на этот вопрос ответ Рузвельта был отрицательным. Диспропорции в экономике сохраняли и после первого послевоенного экономического кризиса 1920–1922 годов очень острой проблему занятости и потребления. Безработица и в «хорошие времена» буквально по пятам преследовала рабочих многих отраслей, положение которых оставалось неблагополучным, а иногда и просто бедственным. Гарантией сохранить рабочее место никто из них похвастаться не мог, а вот опасность оказаться без работы и без поддержки со стороны общества в течение нескольких месяцев, а то и нескольких лет подстерегала каждого. Точное число безработных установить было трудно: учет был весьма несовершенным. Но выборочные данные показывают, что в разгар «процветания» безработица почти никогда не опускалась ниже 4 % численности занятых в различных отраслях экономики помимо сельского хозяйства {11}. В 1929 г. один из популярных общественно-политических журналов США опубликовал статью председателя Национального комитета Демократической партии Джона Раскоба под названием «Каждый должен быть богатым». Однако статистика беспощадно развенчивала эти, по-видимому, не очень искренние призывы. В самом распределении доходов содержался ответ на вопрос о том, устранима ли бедность и классовая дифференциация в Америке. Согласно данным Института Брукингса, доход верхушки американских семей (0,1 % общего числа) в 1929 г. был равен доходу 42 % семей, находившихся на нижних ступенях социальной лестницы. Проведенные исследования показывали, что «процветание» сопровождалось не сужением пропасти между бедностью и богатством, а ее расширением {12}. Данные об имущественном расслоении населения еще более характерны. Почти 80 % всех американских семей (21,5 млн семей) не имели никаких сбережений, а 24 тыс. самых состоятельных семей (0,1 % всех семей) являлись владельцами 34 % всех сбережений {13}. Разумеется, были категории населения, для которых «процветание» не только всегда оставалось чисто призрачным явлением, недостижимым фантомом, но и в определенной мере бедствием, периодом мучительной ломки, выталкивания их из сферы традиционных для них занятий в сферу мигрантов, кочующих в поисках работы. Это относится к рабочим некоторых старых, умирающих отраслей (добыча угля, большинство отраслей легкой промышленности), мелким предпринимателям, бесцеремонно вытесняемым крупным капиталом, и, конечно, к сельскохозяйственному населению, фермерам, издольщикам, сезонным рабочим. Иногда 20-е годы в истории США называют «ревущими 20-ми», желая передать дух происходящих глубоких изменений и особый размах деляческой инициативы, спекулятивной горячки и показного оптимизма, которые придали специфическую окраску этому периоду. Говоря о положении фермерства, эта дефиниция пригодна в том смысле, что его протестующий голос был особенно громким в силу прямого и самого значительного по своим масштабам почти за всю историю США обнищания этой категории населения под ударами затяжного аграрного кризиса. Все время раздвигающиеся «ножницы» между ценами на промышленные товары, потребляемые фермерами, и сельскохозяйственными продуктами (первые непрерывно росли, вторые так же непрерывно снижались) сделали большинство хозяйств мелких и средних фермеров хронически убыточными. Доля семей фермеров, представлявших 22 % населения США, в 1920 г. составляла 15 % в национальном доходе страны. Через восемь лет эта доля уменьшилась до 9 %. В 1929 г. средний ежегодный доход жителя сельской Америки составлял 273 доллара, средний доход американца-горожанина – 750 долларов {14}. Все увеличивающееся бремя задолженности, эпидемия разорения буквально сгоняли фермерское население с земли, которое бежало в города, пополняя армию безработных, малоимущих групп населения, маргиналов без профессии и сбережений. Оказавшееся в тисках кризиса перепроизводства, напрасно взывающее о помощи со стороны правительства и, пожалуй, больше всех тогда заинтересованное в правительственном вмешательстве, фермерство и в целом аграрный сектор экономики становились прообразом ближайшего будущего всей экономики. Удивительнее всего, однако, было то, что столь явно заявившие о себе симптомы заболевания, свидетельствующие о надвигающемся крахе, не вызывали общественной тревоги, а отдельные трезвые прогнозы тонули в шумной разноголосице восхвалений в адрес экономической стратегии крупного капитала. Даже циничный пересмотр и шельмование социальной доктрины «прогрессивной эры» начала ХХ века не привели к пробуждению публики и не заставили ее выйти из состояния апатии и безмятежности. Как должное и как последнее слово философии делового успеха были восприняты многими нападки на вильсоновских либералов за допущенные ими «расширительные» толкования конституции, которые якобы ослабляли правовую защиту «против социалистических посягательств на собственность». Здесь в первую очередь имелось в виду известное расширение договорных прав профсоюзов, наносящих якобы непомерный ущерб собственническим интересам бизнеса. Идеология застоя, обращения вспять движения к переменам, отказ от поиска новых правовых форм общественных отношений, разумной социальной политики, диктуемой изменившимися условиями, жизнью, нашли свое законченное выражение в постулате, выдвинутом председателем Верховного суда и экс-президентом республиканцем У. Тафтом еще в 1921 г.: «Лучше терпеть зло, нежели прибегать к разрушительным нововведениям, в ходе которых эти нововведения могут оказаться хуже зла» {15}. Получив столь авторитетную моральную санкцию, «зло» в виде ущемления прав лиц наемного труда, гонений на их организации, стачечную и политическую деятельность, либерально-конформистской истерии (термин, который предложил видный американский историк Л. Харц) пополам с проповедью индивидуализма, ксенофобии, расизма, презрения к неудачникам и обездоленным пустило глубокие корни, создавая условия, как выразился однажды Рузвельт, для возвращения эпохи «нового экономического феодализма» – абсолютного, ничем не ограниченного произвола олигархической верхушки общества {16}. В 1929 г. продолжительность рабочего дня американского рабочего была больше, чем в других индустриально развитых странах. Системы социального страхования и материальной помощи по безработице не существовало, в то время как в европейских государствах она давно уже служила средством защиты (пускай слабой) трудящихся от превратностей экономической конъюнктуры. Нещадная эксплуатация детского труда, дискриминация иммигрантов, афроамериканцев и женщин, рекордная продолжительность рабочего дня для многих категорий работников ставили Соединенные Штаты вровень с самыми отсталыми странами мира. Все ярче проявлялось главное противоречие экономики «процветания». Целые регионы и отрасли оказались им не затронуты, обнажая все обострявшийся конфликт между ограниченностью потребления масс и стремлением модернизировавшегося, технологически передового капиталистического производства развивать производительные силы таким образом, как если бы границей их развития была лишь абсолютная потребительная способность общества. Предчувствие Рузвельта близости внутреннего развала стало обретать для всех черты реальности. Осенью 1929 г. грохот обвала достиг высшей точки. Капиталистический способ производства вновь восстал против способа обмена, но на этот раз сила взрыва всех антагонистических противоречий не знала себе равных. Было и еще одно обстоятельство, которое говорит о многом: США стали эпицентром мирового экономического кризиса, именно отсюда поступали разрушительные импульсы, подрывающие мировое хозяйство и оказывающие дестабилизирующее воздействие на международную обстановку в целом. Паника на нью-йоркской бирже сначала в виде первых толчков в сентябре, а затем в «черный четверг» 24-го и в «черную среду» 29 октября 1929 г. проложила глубочайшую межу в социально-экономической и политической истории США. В чем-то она вполне сопоставима с взятием южанами форта Самтер 12 апреля 1861 г. Стало принято все делить на «до» и «после». Страна была ввергнута в водоворот экономического кризиса в тот момент, когда еще не улеглись страсти избирательной кампании 1928 г., памятной безудержным бахвальством республиканцев в отношении достижений «новой эры», обещаниями их лидера президента Герберта Кларка Гувера сделать американцев «еще богаче» и натужными усилиями демократов убедить избирателей, что они могут делать все то же самое, только лучше и надежнее «Великой старой партии». Лавина банкротств, падение производства (до самой низшей отметки в 1932 г.), многомиллионная безработица смыли румяна «процветания» и обнажили все органические болезни американской экономики и глубину сохранившегося социального неравенства в стране. В кричащей форме проявились необеспеченность широких слоев населения, иллюзорность, призрачность их благополучия. Общество, привыкшее судить о себе по красочным рекламным щитам, обнаружило, сколь мало еще доступность и дешевизна тех или иных потребительских ценностей вроде автомобиля выражают прочность основы, которая позволяет ему не только гармонично развиваться, но и просто существовать. Вмиг сотни тысяч семей, еще вчера пользовавшихся благами высоко индустриализованной цивилизации, с потерей кормильцем работы оказались один на один с нищетой и голодом, без всякой поддержки и, что хуже всего, без права получить такую поддержку. Знаменитый острослов Билл Роджерс мрачно съязвил: «Мы являемся первой в истории человечества нацией, следующей в приют для нищих в автомобиле» {17}. Полнейшая незащищенность трудовой Америки от губительных ударов безработицы была самым тяжелым последствием господствующей социально-экономической доктрины. Размеры безработицы могли показаться просто невообразимыми. «Сколько американцев не имело работы в марте 1933 года? – спрашивал в одном из своих выступлений в 1936 г. Г. Гопкинс, ближайший помощник Рузвельта, взваливший на себя бремя организации социальной помощи. – Если вы назовете цифру в 18 или даже в 13 миллионов, то и меньшая из них способна навести ужас» {18}. А что же общество? Оно отвернулось от этих терпящих бедствие своих членов, алчущих помощи и участия, но взамен наталкивающихся на стену равнодушия и… оскорбительную подозрительность. Мораль обывателя, настроенная по камертону «процветания», не признавала ссылок на «независящие» обстоятельства. По словам того же Гопкинса, «существовала тенденция обвинять безработных в отсутствии патриотизма, в попытке жить за чужой счет» {19}. Между тем государственная политика США в вопросе социального страхования по безработице на протяжении многих десятилетий выражалась в неуклонном следовании пресловутой формуле «твердого индивидуализма». В переводе на обычный язык это означало, что забота о миллионах американцев, оказавшихся жертвами кризиса, является их личным делом или в крайнем случае прерогативой местных властей и частных благотворительных фондов. По мнению Гопкинса, этой «социальной слепоте» не было оправдания. «Мы сталкивались со значительной безработицей, – говорил он, – на протяжении 40 лет, но официально для решения этой проблемы вплоть до самого последнего времени не делалось ничего другого, кроме того, что ее упорно игнорировали» {20}. Нью-Йорк одним из первых среди больших городов США оказался в положении осажденной крепости, оставшейся без всего самого необходимого. Армия нищих росла как снежный ком. Каждый новый день увеличивал ее на тысячи семей, подвигая город к критической черте. Нетрудно понять, почему именно здесь, в Нью-Йорке, среди политиков либерального толка (в основном демократов) росло убеждение, что уменьшить вероятность катастрофы смогут только энергичные действия властей. Нью-йоркская действительность 1929–1933 гг. на всю жизнь оставила у многих из них острое ощущение глубины переживаемого страной социального кризиса и опасной близости взрыва в избытке скопившегося повсюду горючего материала. «Я самым тесным образом, – отмечал Гопкинс в 1936 г., – связан с проблемой руководства программой помощи безработным с первых дней кризиса… Я видел, как в широких масштабах стали проводиться увольнения, и был свидетелем ужасных потрясений, заставивших тысячи крепких семей обращаться за помощью к благотворительным организациям. Я видел, как удлинялись очереди за куском хлеба и чашкой кофе и переполнялись ночлежки для бедняков… Скопища мужчин слонялись вдоль улиц в безнадежных поисках работы… Впавшие в отчаяние, озлобленные толпы безработных штурмом брали местные муниципалитеты и помещения организаций помощи только для того, чтобы узнать о пустой казне и быть рассеянными с помощью слезоточивого газа. Женщины, дети и старики, физически страдая от холода и голода, молили власти о крохах, чтобы хоть как-то продлить свое существование…» {21} Как помочь «забытому человеку»? Главным призом демократов на выборах 1928 г. было губернаторское кресло в штате Нью-Йорк. Победа Рузвельта удивила его самого и боссов партии. Ожидание неудачи было связано не только с утратой Демократической партией популярности у избирателей, но и с опасениями, что претендент сам по себе скорее оттолкнет, чем привлечет голоса. У вступившего на путь борьбы за победу в «имперском штате» Рузвельта с точки зрения стандартных критериев было слишком много слабых мест. В прошлом он никогда не избирался на выборную должность более высокого уровня, чем скромное место в легислатуре штата, потерпел поражение на президентских выборах, в которых участвовал в качестве кандидата демократов на пост вице-президента, связал себя с прогрессистским крылом партии в эпоху расцвета консерватизма и, наконец, был частично парализован. Сам Рузвельт тоже не надеялся на успех, да и не хотел, как мы видели, его по той простой причине, что такой успех неизбежно сделал бы его кандидатом демократов на выборах 1932 г., победить на которых никто в Таммани-холле (штаб-квартира Демократической партии. – В.М.) и не рассчитывал. Поскольку боссы-демократы считали, что «республиканское процветание» будет длиться долго, Рузвельт и Л. Хоу секретно планировали начать борьбу за Белый дом только в 1936 г. Помимо своей воли (и это глубоко символично), таким образом, в 1928 г. Рузвельт сделал первый шаг к президентству. Дальше ход событий принуждал его часто изменять самому себе. Ирония судьбы? И да, и нет. Политик-прагматик, Рузвельт чувствовал себя непринужденно в любой ситуации, заранее готовый к любым неожиданностям. Став губернатором Нью-Йорка и оказавшись лицом к лицу с самым крупным очагом национального бедствия, Рузвельт поддался инерции движения. Он опасался прослыть радикалом, а потому следовал в принципе тем же курсом, что и республиканская администрация. Лишь в августе 1931 г. губернатор Нью-Йорка решил создать Временную чрезвычайную администрацию помощи в штате Нью-Йорк (ТЕРА), которая призвана была осуществить некоторые мероприятия, вызванные неотложными нуждами обеспечения материальной помощью семей безработных. Первоначально Рузвельт полагал, что надобность в ТЕРА сама по себе вскоре отпадет, и потому заботился главным образом о том, чтобы все начинание выглядело как можно благопристойнее в глазах консервативных критиков. Они с вожделением смотрели на него, полагая, что через два года, на очередных выборах губернатора Рузвельт будет представлять собой политический труп на фоне ликующих сторонников консерватизма. Ему удалось уговорить встать во главе ТЕРА Джесси Страуса, председателя правления торговой фирмы «Мейсис и К°». Величественный Страус, не представлявший, как подступиться к делу, дав согласие, занялся поисками такого директора-распорядителя, на которого можно было бы свалить вину, если бы затея с ТЕРА провалилась. А в этом почти никто не сомневался. Увы, все попытки найти нужного человека, казалось, будут безуспешными: никто не хотел выступать в роли мальчика для порки. Неожиданно удалось получить согласие возглавить «безнадежное дело» скромного деятеля системы благотворительной помощи Нью-Йорка Гарри Гопкинса. Рузвельт никогда не жалел о своем выборе. Уже вскоре Страус постарался избавиться от тягостных обязанностей президента ТЕРА и, выхлопотав себе пост посла во Франции, уехал туда. Он и Гопкинсу предложил поехать вместе с ним в качестве помощника. Последовал отказ. Перспектива стать «салонным шаркуном» Гопкинса не устраивала. Его планы простирались значительно дальше дипломатической карьеры и офисов госдепартамента. Освободившийся пост президента ТЕРА, близость к губернатору открывали широкий простор для деятельности. Главное же, жить во имя физической ликвидации нищеты было призванием этого странного Дон Кихота из штата Айова. Гопкинс знал, что Рузвельт был доволен его бескорыстностью, предприимчивостью, лояльностью, умением находить выход из различных труднейших положений, не докучая жалобами и просьбами. Большинство историков сходятся на том, что пребывание Рузвельта на посту губернатора Нью-Йорка не было ознаменовано какими-либо существенными достижениями в области трудового законодательства и материальной помощи. Экономика штата находилась в столь же плачевном состоянии, как и повсюду, а тем временем по большому счету власти в Олбани (столица штата Нью-Йорк) занимали такую же выжидательную позицию, как и республиканская администрация в Вашингтоне. Слово «реформа» в Нью-Йорке было так же непопулярно, как где-нибудь в Оклахома-сити, вотчине республиканцев и оплоте старого порядка. Лишь ТЕРА на фоне полицейских жестокостей, чинимых правительством над безработными, давала Рузвельту то психологическое превосходство над Гувером, в котором он так нуждался, начиная дуэль за президентское кресло. После шумной и известной на весь мир, ничем не оправданной физической расправы над пришедшими летом 1932 г. в Вашингтон за помощью ветеранами Первой мировой войны, вызвавшей бурную реакцию в стране, Рузвельт возблагодарил собственное благоразумие, удержавшее его от рискованного шага – призыва под ружье Национальной гвардии для «усмирения» голодных бунтов в его собственном штате, Нью-Йорке {22}. К тому моменту, когда в связи с ростом безработицы обстановка в штате достигла особого напряжения, ТЕРА играла роль громоотвода. При ограниченных ресурсах она создавала молву о губернаторе как человеке дела, готового пойти навстречу «забытым и покинутым». Выборы губернатора Нью-Йорка в 1930 г. Рузвельт выиграл подавляющим большинством голосов, превысившим все ожидания. Впрочем, в начале избирательной кампании 1932 г. все заметили, что в риторике губернатора Нью-Йорка появились новые интонации. И дело было вовсе не в том, что менялись, становясь более решительными, настроения его советников, членов так называемого «мозгового треста», куда вошли ученые, социальные работники и бизнесмены. Новому языку их обучали улицы промышленных городов, заполненные возмущенными людьми, бурлящие, готовые ощетиниться баррикадами, деревенские проселки, поднявшиеся на вооруженную борьбу с полицией и бандами хозяйских наемников шахтерские городки. По стране прокатилась волна общенациональных голодных походов безработных, везде выросла численность и активность их организаций. Как правило, их возглавляли откуда ни возьмись появившиеся левые и их попутчики. Вслед за пробуждением рабочего движения, опережая его, бурно начало развиваться фермерское движение. Вспыхивали фермерские забастовки, сопровождавшиеся бойкотом посреднических компаний, вооруженными выступлениями против властей. В конгрессе постоянно велись дебаты вокруг вопроса о неизбежной (в случае дальнейшего распространения безработицы, голода и массовой пауперизации) вспышке стихийных бунтов и перерастании их в нечто более серьезное и опасное для капитализма как системы {23}. Во что все это могло вылиться? Цепную реакцию разрозненных мятежей или настоящую революцию? Настораживали события в Европе: исторический опыт свидетельствовал, что США не были отгорожены от нее непроходимым рвом, влияние подъема борьбы низов и верхов в европейских странах сказывалось все сильнее. Осенью 1931 г. Рузвельт специально попросил известного журналиста Ф. Аллена ознакомить его с положением в Германии {24}. Ему хотелось ближе узнать, где и как возникают критические точки социального недовольства, к чему ведет эксперимент с низвержением большинства народа до уровня жалкого паупера, толкающий отчаявшихся людей на поиски панацеи отчаявшимися людьми. Европейские уроки были очень важны, коль скоро ближайшие друзья и советники находили, что даже Элеонора Рузвельт должна быть отнесена к «опасным идеалистам». Внутренне Рузвельт, пожалуй, сознавал глубже и острее, чем кто-либо другой в руководстве Демократической партии, необходимость назревших перемен, но выработанная с годами привычка быть скрытным, не посвящать никого (даже самых близких людей) в свои планы, вера в эффект внезапности удерживали его от каких-либо определенных заявлений на этот счет. И тем не менее, взяв на вооружение осторожную тактику выжидания, ненавязчивого приобщения людей «к новому мышлению», он исподволь принялся убеждать Америку, что в его лице она имеет политика-реалиста, не смутьяна и не бунтаря, а «реального политика», обладающего чувством нового и отдающего себе отчет в подлинных причинах случившихся потрясений. Мастерски проведенная Рузвельтом осенью 1930 г. кампания по переизбранию его на пост губернатора Нью-Йорка и одержанная им ошеломляющая победа убедили скептиков в руководстве Демократической партии, что этот обреченный, как многим казалось, на бездеятельность, физически немощный политик способен спасти ее саму от бесславного конца. Джим Фарли, новый лидер демократов в штате Нью-Йорк, через день после губернаторских выборов сказал журналистам: «Я не знаю, как м-р Рузвельт сможет избежать того, чтобы не стать кандидатом своей партии на президентских выборах 1932 г., даже если никто не пошевелит пальцем в его поддержку». Рузвельт ни слова не говорил Фарли о своих намерениях, но заявление, сделанное последним, было подсказано и тщательно отредактировано Л. Хоу, главным советником губернатора {25}. В вышедшей в 1931 г. при содействии того же Л. Хоу и супруги губернатора Э. Рузвельт книге известного журналиста Э. Линдли Рузвельт был причислен к разряду «прогрессивных политиков», однако эти лавры были отпущены губернатору Нью-Йорка явно в кредит. Мысли о переформулировании национальной идеи и об экономической реконструкции Рузвельт не торопился выносить на всеобщее «обозрение». Еще весной 1931 г. Рузвельт говорит о «новых и не испытанных еще средствах», о необходимости экспериментировать, доверить государственное управление «позитивному руководству» в силу изменений в «экономическом и социальном балансе» страны {26}. И ничего конкретного. Но вот в июне 1931 г., высказав ряд нелестных замечаний по адресу экономической доктрины республиканизма, Рузвельт рекомендует законодательному собранию штата Нью-Йорк программу действий, включавшую ассигнования на прямую материальную помощь безработным и организацию системы общественных работ. Обращаясь к членам собрания, Рузвельт с особой значимостью зачитал следующее место своего послания: «Обязанности штата перед гражданами аналогичны обязанностям слуги перед его хозяином. Одной из обязанностей штата является заботиться о тех гражданах, которые стали жертвами неблагоприятных обстоятельств, лишивших их возможности обеспечить самое необходимое для жизни… Помощь этим гражданам должна быть предоставлена правительством не в качестве благодеяния, а в качестве исполнения общественного долга…» {27} На фоне упорного повторения Гувером тезиса о пагубности правительственного вмешательства в дело помощи неимущим с его упованиями на благотворительность эти заявления Рузвельта имели уже неортодоксальное звучание. И только весной 1932 г., фактически вступив в избирательную кампанию за овладение Белым домом, Рузвельт окончательно придает своим речам форму оригинальной политической платформы, умудряясь при этом не сказать ничего конкретного о том, как добиться перелома в экономике. Основной упор был сделан на необходимость поставить в центре деятельности новой администрации общую идею приспособления к новым реальностям в экономике и политике. Предлагавшие Рузвельту «обоснованные» пилотные проекты перестройки экономики члены его «мозгового треста» с немалым удивлением затем узнавали, что большинство из них переплавлялось в некое довольно-таки безобидное блюдо и преподносилось общественному мнению в виде туманного призыва к активным действиям, направление которых должны были подсказать его величество «ход вещей» и политическая конъюнктура. Хотя тон избирательной кампании Рузвельта задало его знаменитое выступление по радио 7 апреля 1932 г. (речь о «забытом человеке»), принципиальный подход к решению трагических проблем Америки был изложен им в другой речи, произнесенной месяцем позже в Оглторпском университете (в мае 1932 г.). Со временем она стала подлинным евангелием рузвельтовских либералов и одновременно мишенью для их критиков. В ней Рузвельт сказал: «Страна нуждается, и, если я не ошибаюсь, страна требует смелого и настойчивого экспериментирования. Здравый смысл подсказывает обратиться к какому-нибудь методу и испытать его. Если он себя не оправдает, надо честно признать это и поискать другой метод. Но, прежде всего, нужно попытаться что-то сделать» {28}. Оба эти немногословные, но запоминающиеся выступления, наделавшие много шума и отражавшие появление новых ценностных ожиданий американцев, прояснили социальный и гуманистический аспекты идеи смелого социально-экономического экспериментирования, ставшего квинтэссенцией «эры реформ» Рузвельта. Написанная профессором государства и права Колумбийского университета Р. Моли, тогда ведущей фигурой в «мозговом тресте», речь о «забытом человеке» объясняла происхождение экономического коллапса низким уровнем потребления масс и переносила внимание на проблемы перераспределения доходов. Экономическая политика Гувера, игнорирующая нужды миллионов простых американцев и целиком ориентированная на оказание поддержки имущим классам («они помогут другим»), была подвергнута сокрушительной критике как проявление обанкротившегося социально-дарвинистского подхода. В речи проводилась параллель между сложившимся в стране катастрофическим положением и войной и выражалось убеждение в неизбежном расширении роли государства в ходе решения вставших перед нацией проблем. Страна нуждается, сказал Рузвельт, «в планах, напоминающих те, которые были реализованы в 1917 г. (намек на военную экономику США. – В. М.) и которые строились как бы снизу вверх, а не сверху вниз, т. е. в планах, повернутых в сторону интересов забытого человека, находящегося у основания экономической пирамиды». Далее следовало признание, опровергающее официальную версию о причинах экономического краха. Гувер говорил о внешнем источнике кризиса. Настоящее средство, способное вернуть экономике устойчивость, заявил Рузвельт, «должно уничтожать бактерии внутри системы, а не лечить внешние симптомы заболевания» {29}. Речь о «забытом человеке», короткая и неформальная, вызвала самые разноречивые отклики: надежды в демократических низах и гнев верхов, усмотревших в ней чуть ли не желание посеять классовую рознь в стране, противопоставив неимущие слои имущим классам и возродив традиции популизма, а то и хуже того – анархосиндикализма. Сторонник Рузвельта сенатор К. Хэлл (штат Теннесси) с опаской говорил о повторении «еще одной кампании Брайана», а многолетний лидер демократов А. Смит, длительное время известный своей популярностью у городского избирателя, сделал заявление в форме протеста, объявив речь Рузвельта чем-то вроде подстрекательства, способного-де вызвать раскол в обществе, а вслед за тем и другие страшные последствия. То, о чем умолчал Смит, было понятно каждому. Напряжение в стране возрастало с каждым днем, заставляя многих рассматривать предстоящие выборы как референдум о судьбах капитализма в США {30}. Реакция на речь 7 апреля показала Рузвельту, что для него самого наибольшей опасностью оставалась возможность вообще выбыть из числа претендентов от Демократической партии на пост президента США. После нее никто не мог поручиться, что победу на съезде Демократической партии, который должен был собраться в июне 1932 г., может одержать поборник интересов простолюдина, человека с улицы, задавленного классом-эксплуататором и обманутого фортуной. Национальный комитет Демократической партии, контролируемый Раскобом и его людьми, побаивался Рузвельта, делая ставку на А. Смита (прогрессивно настроенный республиканец Гарольд Икес назвал его «восторженным младшим братом богатства») и на Джона Гарнера, сенатора от штата Техас, который некогда пользовался репутацией популиста, но к началу 30-х годов рассматривался руководством партии в качестве «демократического Кулиджа». К счастью для Рузвельта, те, кто вершил делами в партии, понимали, что, если даже Смит и Гарнер смогут завоевать две трети голосов делегатов съезда демократов, они вместе или порознь провалят все дело, заняв место знаменосцев партии. Настроения в стране изменились круто и, судя по всему, очень надолго. В 1932 г. никто бы не стал голосовать за кандидатов, отстаивающих политику старого образца. Без такого молчаливого консенсуса в отношении признания необходимости придать облику Демократической партии новые черты {31}, символизирующие ее близость к массам, Рузвельт бы, наверное, не решился дать указание Моли подготовить записку о переориентации партии в свете приближающихся выборов и задач завоевания большинства избирателей на ее сторону после двенадцатилетнего пребывания в оппозиции. Моли выполнил задание с тщанием, на которое только был способен. В результате на столе у Рузвельта появился длинный меморандум, призывающий Демократическую партию к повороту в сторону прогрессивных реформ и к укреплению массовой базы за счет привлечения под знамена партии демократических слоев населения – рабочих, фермерства, интеллигенции, средних слоев. «В стране нет места для двух реакционных партий», – писал Моли, почувствовавший себя на баррикадах. Народ, утверждал он, не хочет делать выбор между двумя названиями одной и той же реакционной доктрины. Он жаждет реальной альтернативы. И ее должна предложить «партия либеральных убеждений, спланированных действий, просвещенного подхода к международным делам… демократических принципов» {32}. Моли утверждал, что новый курс Демократической партии позволит вернуть ей динамизм и привлекательность. Он предложил сделать два найденных им слова – «новый курс» – эмблемой эпохи, поскольку-де они определяют содержание полосы качественных преобразований (от которых, кстати, сам Моли вскоре отречется), нужных стране, как воздух и энергия Солнца. Просочившиеся сведения о домашних «заготовках» Рузвельта вызвали в недрах Демократической партии протестное движение, назвавшее себя «Остановить Рузвельта». Давние и непримиримые враги оказались в рядах этой пестрой коалиции – А. Смит, У. Макаду, Б. Барух, У. Херст. По самым благожелательным для Рузвельта оценкам, добиться победы над ней на съезде Демократической партии было делом сверхсложным. Так думали многие, но, похоже, это уже не могло вывести из равновесия самого Рузвельта. Изменив свою позицию по отношению к Лиге Наций и Международному суду (Рузвельт прежде слыл сторонником вхождения США в эти международные организации) и заявив о негативной оценке их деятельности и поссорившись из-за этого с Элеонорой, Рузвельт добился поддержки газетного магната Херста, идеолога шовинистического движения «Америка прежде всего». Многие «интернационалисты» среди демократов сочли это проявлением беспринципности. Однако сделка с Херстом принесла Рузвельту голоса делегации Калифорнии, которых так недоставало перед последним, четвертым туром голосования на съезде. Эта же сделка привела к полюбовному соглашению о снятии кандидатуры Гарнера, расставшегося со своей розовой мечтой стать президентом взамен должности вице-президента, которую он ни во что не ставил. Впрочем, это мало кого интересовало в окружении Рузвельта: «демократический Кулидж» в паре с Рузвельтом позволил добиться примирения с Раскобом, Барухом, Херстом и даже (временно) со Смитом, т. е. со всеми теми, кого тревожил или даже пугал «радикализм» губернатора Нью-Йорка. Речь Рузвельта на съезде демократов в Чикаго 2 июля 1932 г., куда он прибыл, поломав многолетнюю традицию, на самолете, подтверждала факт буквально навязанного консервативному крылу партии компромисса. Она не была вполне самостоятельным сочинением Рузвельта, будучи скомпонованной из либерально-прогрессистских идей известного меморандума Р. Моли. Противопоставить им что-либо из арсенала вигизма в тот момент, когда в Вашингтон со всех сторон стекались участники общенационального голодного похода безработных ветеранов Первой мировой войны и с каждым часом нарастало политическое напряжение, было просто нечего. Здесь у Рузвельта не было разногласий с Моли. Несколько важных пассажей речи были почти целиком заимствованы у ключевого члена «мозгового треста». Так, Рузвельт обрушился на идею «выхолощенного вигизма» о «просачивании», согласно которой, если богатству будет оказана поддержка, то в этом случае благополучие снизойдет и на «рабочих, фермеров и мелких предпринимателей». Вторя Моли, Рузвельт заявил, что народ Америки жаждет сделать настоящий выбор. «Мы, – сказал он, почти слово в слово повторяя меморандум, – должны быть партией либеральных принципов, спланированных действий, просвещенного подхода к международным делам и трудиться с максимальной пользой для подавляющего большинства нашего народа». Рузвельт вновь поднял тему о «забытых» американцах, которые требуют более справедливого распределения национального богатства {33}. Именно к ним было обращено его обещание проводить политику обновления. Все это укладывалось в идейно-политический контекст поворота влево, начатый речью о «забытом человеке». В остальном же выступление в Чикаго отличалось от меморандума Моли лишь своей неуловимой антидоктринерской, экспериментаторской интонацией. Рузвельт говорил о помощи тем, кто находился на вершине социальной пирамиды, имущим классам, и как будто изложенная им программа неотложных мер в целом не могла вызвать никакого беспокойства у американской буржуазии, воспитанной на идеях Локка. Здесь были: режим экономии в отношении правительственных расходов, отмена «сухого закона», новое законодательство, регулирующее рынок ценных бумаг, меры по охране лесов, регулирование сельскохозяйственного производства, снижение процентных ставок на ссудный капитал, снижение внешнеторговых тарифов и т. д. Финансовый и промышленный магнат Бернард Барух, ранее не входивший в число сторонников Рузвельта, после победного для того последнего голосования одним из первых засвидетельствовал свое почтение новому и теперь уже единоличному лидеру Демократической партии. Но сделал это без помпы, подчеркнуто незаметно. Рузвельт пожинал плоды искусного маневра. Вся партия демократов, за исключением крайне правой группировки, встала под знамена «нового курса». Более того, в стане ее противников оказалось больше симпатизировавших Рузвельту, чем вчерашнему кумиру республиканцев Г. Гуверу. В штатах появились лозунги, призывающие сторонников республиканцев голосовать за их кандидатов в конгресс, а вместе с ними за Рузвельта на пост президента США. Сенатор-демократ от Луизианы Хью Лонг в присущей ему грубоватой манере заявил репортерам, что «самая большая беда демократов в том, что они контролируют все голоса, но сидят без денег». И тут же предложил: «Мы можем продать президенту Гуверу миллион голосов за полцены, которую он собирается заплатить, чтобы заполучить их. Мы можем обойтись и без этих голосов, а вот деньгам найдем применение» {34}. Деньги тоже вскоре нашлись: самые большие взносы в избирательный фонд Рузвельта сделали виднейшие представители финансово-промышленного капитала: Б. Барух, У. Вудин, В. Астор, Дж. Раскоб, У. Херст, П. Дюпон, Дж. Кеннеди, Дж. Хёрли и др. Охотно принимая эти «знаки внимания», Рузвельт стремился придать своим речам дополнительную эластичность, часто порождавшую недоумение и тревогу той части его сторонников, которые видели, что в сложившейся обстановке никому не удастся ограничиться разговорами, что нужны практические шаги с целью немедленного улучшения бедственного положения масс в качестве первого условия устранения опасности социального взрыва. Однако Рузвельт после съезда в Чикаго не изменил тактический рисунок своей политической линии. Его выступления привычно носили общий, расплывчатый характер; порой даже складывалось впечатление, что они как бы уравновешивали друг друга. В Коламбусе (штат Огайо) кандидат демократов атаковал Гувера за чрезмерные, по его мнению, действия в области регулирования экономики и призывал создать условия для конкурентной борьбы. Напротив, в речи в Сан-Франциско Рузвельт подтвердил свои убеждения в назревшей потребности правительственного регулирования той же самой экономики. Однажды он удивил Моли, попросив его из двух вариантов речи по тарифу (в одном отстаивалась идея протекционизма, в другом содержалась похвала свободной торговле) сделать один, синтетический. В речи в Питтсбурге (штат Пенсильвания) он ратовал за всемерное сокращение правительственных расходов, сбалансированный бюджет и децентрализацию государственного управления. А в другой речи, произнесенной в Портленде (штат Орегон), Рузвельт пообещал сделать все возможное, чтобы поднять благосостояние народа и защитить его от алчной верхушки общества. Последнее предполагало решительное вмешательство государства во все сферы экономической жизни, расширение его социальной функции и серьезные ограничения хозяйствования олигархов. В итоге никто не знал, чего можно ждать от кандидата демократов, хотя все связывали с его именем грядущие перемены. В июле 1932 г. Рузвельт получил письмо от губернатора Северной Каролины Макса Гарднера, совсем не радикала, предупреждавшего его об опасном провале в случае неверного истолкования им настроений масс, недооценки их стихийно бунтарского духа. «Американский народ, – писал Гарднер, – против существующего порядка вещей. Мы больше, чем слепцы, если думаем, что американский народ станет цепляться за status quo… Если бы я был Рузвельтом (т. е. кандидатом в президенты. – В. М.), я бы занял более либеральные позиции (губернатор опасался произнести слово «радикальные». – В.М.). Я бы шел вместе с толпой, ибо массы сейчас находятся в движении, и если мы хотим спасти нацию, то мы должны дать либеральную трактовку тем ожиданиям, которые переполняют сердца людей…» {35} В письме сквозила тревога по поводу «гуттаперчивой» позиции Рузвельта. У. Липпман – крупнейший политический аналитик-публицист, отозвался о поведении Рузвельта после съезда Демократической партии еще более скептически, чем он это делал прежде в своей переписке с теми, кого он относил к убежденным прогрессистам. «Две вещи в отношении Рузвельта, – писал он Феликсу Франкфуртеру, известному юристу, близко стоявшему к Рузвельту, 14 сентября 1932 г., – беспокоят меня, а именно: то, что он любит политическую игру саму по себе и прекрасно чувствует себя в ней. Стремление продемонстрировать свое виртуозное искусство толкает его на путь ультраполитиканства. Еще одно мое опасение связано с тем, что он так дружелюбен и впечатлителен, так хочет всем угодить и, как я думаю, так нетверд в собственных убеждениях, что почти все зависит от характера его советников. Меня в этом полностью убедили последние недели, и особенно вся эта история с заигрыванием с группой Херста – Макаду. Есть, разумеется, вещи, которые заставляют сочувствовать ему, – это стремление к переменам и его общее убеждение в необходимости переоценки ценностей. Но я очень медленно прихожу в себя от потрясения, которое произвела на меня его политическая кампания, предшествовавшая съезду демократов» {36}. Липпман был удручен, как ему казалось, вялостью и невыразительностью кампании Рузвельта. Даже в семейном кругу Рузвельт наталкивается если не на оппозицию, то на несогласие с его тактикой. Элеонора Рузвельт, супруга президента и энергичная поборница «фундаментальных» социальных реформ, высказывала опасения (совсем не лишенные основания), что уклонение Рузвельта от четких обязательств в отношении требований масс приведет к росту их разочарования в политическом либерализме и к открытому переходу на позиции поддержки левых сил. Когда много позднее один из ее ближайших друзей признался, что в ноябре 1932 г. он голосовал не за Рузвельта, а за кандидата Социалистической партии Нормана Томаса, Элеонора Рузвельт не удивилась. «Я бы сделала то же самое, – сказала она, – если бы не была женой Франклина» {37}. Американский историк Роберт Макэлвейн высказывает на первый взгляд парадоксальную, но в основе своей верную мысль, когда пишет, что Гувер своими обвинениями Рузвельта в тайной приверженности к радикальным переменам привлек на сторону последнего больше избирателей, чем это сделал сам кандидат Демократической партии {38}. И в самом деле, пропагандистская антирузвельтовская кампания правых сил, рисовавших его радикалом, объективно делала кандидатуру Рузвельта предпочтительней его соперника для сотен тысяч избирателей, сочувствующих левым силам. Окажись на его месте А. Смит или Дж. Гарнер, эти американцы отдали бы свои голоса левым. «Настроение в стране такое, – признал после подсчета голосов один из членов администрации Гувера, – что мы, пожалуй, еще удачно вышли из этого положения, получив Рузвельта вместо социалиста или радикала» {39}. Выборы же 8 ноября 1932 г. подтвердили высказанную Л. Харцем мысль, что радикализм «нового курса» был не чем иным, как суррогатом социалистического проекта развития для США, тщательно замаскированного американской верой в постулаты Локка {40}. Миллионы рабочих, творческой интеллигенции, фермеров, представителей городских средних слоев, молодежи и афроамериканцев дружно голосовали за партию «нового курса». Своей поддержкой, энергией и душевным порывом они подтвердили тот его внутренний подтекст, который еще был неясен для самого Рузвельта и о котором говорил Харц. Стихийно стала складываться новая демократическая, близкая по духу европейской социал-демократии коалиция левоцентристских сил. Растущее рабочее движение не играло в этой коалиции самостоятельной роли, хотя и превратилось в ее главную опору. Заметим к тому же, что идеологически само рабочее движение оставалось расколотым, а в организационном отношении не структурированным. Не здесь ли кроется причина, почему впечатляющая победа демократов, избрание Рузвельта президентом, поражение всех консервативных кандидатов, баллотировавшихся на вакантные места сенаторов и членов палаты представителей, не сдвинули с места разработку ясной и четкой программы преобразований, которых так ждал народ? Напротив, начался период политического затишья, бесцветных дебатов и препирательств. Складывалось впечатление, что полученный демократами мандат был им в тягость, что все ждали скорейшего выхода из кризиса. Некоторые исследователи высказывают мысль, что и Рузвельту даже после больших и малых побед были свойственны моменты меланхолии, сомнений и даже страха. Но мир этого не видел, а 15 февраля 1933 г. он предъявил ошеломленной стране пример хладнокровия и полного самоконтроля. После более чем десятидневного рекреационного путешествия на яхте «Нурмахал» вблизи побережья Флориды Рузвельт в самом благодушном настроении высадился в Майями, а затем откликнулся на просьбу кучки местных жителей Бей Фронт Парка сказать несколько слов. Вблизи оказался и мэр Чикаго Антон Чермак, приблизившийся для короткого разговора с вновь избранным президентом США к борту его открытого автомобиля. Мэр не успел сказать ровно ничего, как в группе окружающих автомобиль Рузвельта людей появилась вытянутая рука с пистолетом, выстрелом из которого Чермак был смертельно ранен. Рузвельт остался невредим только благодаря реакции стоявшего поблизости полицейского, выбившего из рук стрелявшего бездомного безработного парня пистолет. Рузвельт приказал агентам секретной службы не угонять автомобиль, погрузить истекающего кровью Чермака рядом с собой на заднее сиденье и, попросив его не двигаться, отвез в госпиталь. Оказавшись в двух сантиметрах от пули убийцы, Рузвельт не потерял ни грана самообладания, более того, он безмерно удивил своих ближайших помощников, открыто говоривших с ним через пару дней о необходимости принятия срочных мер по предотвращению революции. Выражение лица вновь избранного президента отражало одно – невозмутимость. Однако события ранней весны 1933 г. заставили новую администрацию действовать более решительно. Накануне вступления Рузвельта в должность президента в Вашингтоне были получены известия о том, что во многих штатах, объявив о банкротстве, закрылись все банки. В дополнение к едва теплившейся деловой жизни это грозило в самое ближайшее время полным экономическим параличом. Страх перед будущим охватил людей. Огромные толпы осаждали еще оставшиеся на плаву банковские учреждения, требуя возврата своих вкладов. Закрывались предприятия, школы и муниципалитеты, росли огромные очереди за куском хлеба и чашкой кофе, пустыри покрывались «бидонвиллями», поселениями бездомных, росло число самоубийств. Газета «Нью-Йорк таймс», вышедшая утром 4 марта, в день инаугурации (церемонии вступления в должность президента) Рузвельта, писала в передовой: «О нем будут думать как о чудотворце». Да и сам новый президент хорошо понимал, что время выжидания прошло и только действия, немедленные, энергичные и непреклонные, могут предотвратить перерастание панических настроений в направленный (кем?) социальный взрыв, способный изменить старый порядок вещей снизу доверху. Американский капитализм оказался на краю пропасти. «Многие высокопоставленные лица в Вашингтоне и других городах, – отмечал в своих воспоминаниях бывший корреспондент «Нью-Йорк таймс» в Вашингтоне Чарльз Хёрд, – искренне благодарили Господа за то, что день вступления нового президента в должность пришелся на субботу, когда банки, биржи и другие финансовые учреждения были официально закрыты. Никто не знал, какое пламя могло бы заняться от искр, высекаемых сменой правительства. Некоторые или, лучше сказать, многие боялись бунтов и мятежей в городах, которые могли вспыхнуть в задавленных бедностью кварталах или в хибарочных поселениях безработных. Хотя воинские части были введены в Вашингтон для помпы, штабу генерала Макартура было поручено быть готовым использовать эти силы и для выполнения более серьезной задачи…» {41} Ненастье последних дней перед инаугурацией как бы подчеркивало давящую тяжесть обстановки. Было заметно, что даже обычно уверенный в себе вновь избранный президент несколько подавлен. Стоя утром 4 марта на ступенях Капитолия, он принял присягу, все время сохраняя необычное для него напряженное выражение лица. Лишь после того как он произнес первые фразы заготовленной для этого случая речи, напряжение спало, снова появились присущие всегда Рузвельту раскованность и свобода. Слова врезались в сознание стоящих у подножия Капитолия или прильнувших к радиоприемникам американцев как призыв не поддаваться панике и сохранять надежду, не впадать в отчаяние, ждать перемен. «Итак, прежде всего, – говорил президент, – позвольте выразить мое твердое убеждение, что единственно, чего нам следует бояться, – это самого страха, безликого, неосознанного, неоправданного ужаса, который способен парализовать усилия, так необходимые, чтобы превратить отступление в наступление». Рузвельт, еще не зная, располагает ли он временем для перегруппировки сил, говорил о скором контрнаступлении. Это должно было вселять оптимизм, убить вирус неверия в страну, правительство, «Американский путь». Обрушившись на некомпетентность банкиров, этих «неразборчивых в средствах ростовщиков», поставивших на место благородных христианских ценностей власть чистогана, Рузвельт объявил себя сторонником действий в интересах простых людей. «Изгнать менял из храма» – повторила за ним вся страна. Из всех обуревавших народ смятенных чувств он выделил только одно – обретенное сознание взаимообусловленности индивидуума и общества и взаимозависимость людей друг от друга, сознание того, «что мы не можем просто брать, мы должны также и отдавать». Радио разносило по всей стране слова президента: «Нация требует безотлагательных действий… Мы должны действовать незамедлительно». Создавшееся положение Рузвельт отождествил с состоянием войны, потребовав от «народа и конгресса» чрезвычайных полномочий, аналогичных тем, какими пользуется президент в военное время {42}. Переход президента от состояния замедленного реагирования на внешние раздражители к удвоенным скоростям в решении мало-мальски значимых серьезных проблем было удивительным и непривычным. Во второй половине дня 4 марта 1933 г. в Овальном кабинете Белого дома состоялось первое рабочее заседание новой администрации. Президент обещал нации возвратить уверенность в будущем страны. Первыми эту уверенность обрели те, кто обитал на вершине социальной пирамиды: кабинет больше чем наполовину состоял из хорошо известных деятелей весьма умеренного толка. Присягу принесли: один из столпов консервативного крыла демократов в конгрессе, сенатор от штата Теннесси К. Хэлл (государственный секретарь); миллионер У. Вудин (министр финансов); независимый республиканец Г. Икес (министр внутренних дел); либерал Г. Уоллес (министр сельского хозяйства), влиятельный политик из «фермерского пояса»; снискавшая себе известность на поприще осуществления социальных программ в Нью-Йорке Ф. Перкинс (министр труда); X. Каммингс (министр юстиции); Д. Роупер (министр торговли), занимавший административные посты еще в правительстве В. Вильсона; Дж. Фарли (министр почт); К. Свэнсон (министр военно-морского флота), вирджинский политик, пользовавшийся поддержкой рузвельтовской партии в сенате, и Дж. Дерн (военный министр). Никто из видных представителей профсоюзов или фермерских организаций в кабинет Рузвельта не вошел, но впервые за всю историю американского государства в нем появилась женщина-министр. Реформы «ста дней» Первоочередной проблемой, которой вынужден был заняться новый кабинет, был банковский кризис. Все ждали решительных мер. Впоследствии радикально настроенный сенатор Бронсон Каттинг писал: «Я с болью в сердце вспоминаю события 4 марта 1933 г. Тогда национализация банков Рузвельтом не встретила бы ни одного протестующего голоса. Это была крупная ошибка президента». За несколько часов до открытия специальной сессии конгресса Белый дом посетили два влиятельных лидера прогрессистов – сенаторы Р. Лафоллет и Р. Костиган, намеревавшиеся побудить президента передать банки в общественную собственность. Рузвельт отклонил это предложение {43}. Вместо этого 5 марта декретом президента было объявлено о четырехдневном принудительном закрытии всех банков, «банковских каникулах». Одновременно правительство наложило запрет на вывоз золота, серебра и бумажных денег из США. 9 марта, в первый же день работы специальной сессии, на обсуждение конгресса был поставлен проект закона о банках. Некоторые вновь избранные сенаторы еще разыскивали свои места, когда чтение законопроекта правительства уже закончилось. Обсуждение заняло всего 40 минут. Через 8 часов после зачтения билля в конгрессе он был подписан президентом и стал законом. Разработанный банкирами и чиновниками министерства финансов, назначенными еще Гувером, он по большому счету не ущемлял интересов финансовых магнатов. «Президент изгнал менял из столицы 4 марта, а 9 марта они вернулись назад», – пожаловался один из прогрессивно настроенных конгрессменов. Ему вторил редактор журнала «Нейшн». Не скрывая негодования, он писал в частном послании 9 марта: «Информация, которую мы получили из Вашингтона, вызывает ужасное недоумение. Рузвельт в своей первой речи при вступлении в должность президента изгнал менял из храма, а теперь они вновь возвратились в Белый дом и объясняют ему, что он должен делать… Конечно, как это всем известно, банкиры сейчас приутихли, потому что получили страшный удар и не видят возможности в ближайшее время серьезно увеличить свои доходы. Но как только этот шквал уляжется (а это случится), они вернутся к своей старой практике, спасенные – кем? – средствами, полученными у народа и переданными им в рамках мероприятий по правительственному регулированию бизнеса» {44}. Как бы то ни было, чудесным образом Рузвельт добился своего. Через несколько дней стабильность банковской системы была восстановлена. «Капитализм, – сказал позднее Р. Моли, – был спасен…» {45} У многих нахмурились брови. Но вслед за тем последовали совершенно неординарные шаги, заставившие понять, что в Белый дом вселился человек, прямо противоположный тому, кто пытался апеллировать к вере американцев в спасительные свойства личной предприимчивости и инициативу. 21 марта президент направил конгрессу послание, предусматривавшее ряд мер помощи безработным: организацию специальных трудовых лагерей для безработной молодежи, широкое развитие общественных работ по всей стране и, наконец, финансовую помощь штатам для оказания прямой материальной поддержки голодающим семьям безработных. 31 марта конгресс принял Закон о создании лагерей для безработной молодежи (СКК) с целью привлечения к трудовой деятельности под общим наблюдением армейского командования 250 тыс. молодых людей в возрасте от 18 до 25 лет. А 12 мая Рузвельт подписал новый закон, согласно которому создавалась Федеральная чрезвычайная администрация помощи (ФЕРА), получившая в свое распоряжение от казны 500 млн долл. Половина этой суммы предназначалась штатам в виде дотации на организацию помощи безработным. ФЕРА возглавил Гарри Гопкинс, завоевавший в короткий срок огромный авторитет в стране благодаря своей неутомимой энергии и неподкупности. Весной вновь стали поступать тревожные сигналы из фермерских округов. 9 мая в Белом доме раздался телефонный звонок из Миннесоты: губернатор штата заявил, что фермеры устали ждать, что они доведены до предела распродажами с молотка их собственности за неуплату долгов и готовы на самые крайние меры. Рузвельт немедленно дал указание подготовить правительственное распоряжение о моратории на фермерскую задолженность {46}. 12 мая конгресс согласился вотировать аграрную программу правительства: были приняты Закон о рефинансировании фермерской задолженности и Закон о восстановлении сельского хозяйства (ААА). Такая отзывчивость и оперативность правительства и конгрессменов легко объяснимы: на 13 мая была назначена национальная фермерская забастовка. Во что она могла вылиться – никто не знал. ААА явился крупной вехой в деятельности правительства «нового курса». Главная идея закона заключалась в попытке ликвидировать «ножницы» между ценой, затрачиваемой фермером на производство товарной продукции, и той, которую он получал после ее реализации. Чтобы сбалансировать предложение сельскохозяйственных товаров с рыночным спросом, программа ААА предусматривала в качестве главной меры изъятие из сельскохозяйственного производства части земли путем предоставления фермерам различного рода субсидий за отказ от ее обработки. ААА установил одинаковый процент сокращения посевных площадей для всех хозяйств, что, в свою очередь, возымело неодинаковые последствия для крупных и мелких хозяйств. Крупные землевладельцы и зажиточные фермеры часто совершенно безболезненно для себя шли на изъятие из производства неплодородных, а то и вовсе не обрабатываемых земель, получая значительные премии и займы от государства и обращая их на цели интенсификации производства, за счет чего еще больше увеличивали валовые сборы и доходы. Мелкому же и части среднего фермерства сокращение посевов, несмотря на предусмотренную компенсацию, не сулило особых выгод. Эти аспекты аграрной программы правительства предопределили неодинаковое к ней отношение фермерских масс. Американский историк Д.К. Файт, проведя тщательное исследование, пришел к выводу, что фермерство в своей массе согласилось с мерами контроля за размерами производства, но восприняло их как «нелюбимое дитя». «Совершенно очевидно, – писал он, – что люди, планировавшие в Вашингтоне аграрную политику, приняли принципиальные решения вне зависимости от мнения фермерских масс, к которому политики отнеслись уважительно скорее в теории, чем на практике» {47}. Зажиточное фермерство, крупные сельскохозяйственные компании получили определенные выгоды от правительственной регламентации (они весьма энергично поддерживали ААА) {48}, процесс же разорения мелких фермеров хотя и не проходил в столь же мучительных формах, но тем не менее, по существу, не был остановлен. Трудно сказать, какой результат принесло бы правительственное «регулирование» в деле стабилизации цен, если бы не опустошительная засуха, постигшая многие сельскохозяйственные районы США в 1933–1935 гг. и ликвидировавшая естественным путем часть излишков сельскохозяйственной продукции. «Садовод» из Гайд-Парка начал возрождение аграрного класса с изъятия и ликвидации части плодов его труда. Правительственная деятельность протекала в ритме стаккато. Выявление новых потребностей или нарастание кризисных явлений в какой-либо части общественного организма вызывало спазм активности администрации, которой в спешке далеко не всегда удавалось найти удовлетворяющее ее само решение. Однако своей бурной деятельностью, отзывчивостью на идущие снизу сигналы, хорошо налаженной обратной связью правительство вносило элемент успокоения и надежды, чем достигало весьма существенного результата – психологического перелома, который прямо «работал» на авторитет «нового курса» и прежде всего самого Рузвельта {49}. Важной реформой, осуществленной правительством по инициативе сенатора Норриса и сразу же завоевавшей признание прогрессивной общественности, явилось создание 18 мая 1933 г. Государственной администрации гидроресурсов долины реки Теннесси для строительства плотин, обуздания паводков, эксплуатации гидроэнергетических сооружений, осуществления мелиоративных работ, производства удобрений и пр. В условиях США это был весьма смелый экономический и политический эксперимент, ибо деятельность нового учреждения базировалась не на частном интересе, а на создаваемой общественной собственности. Невиданная для Америки ломка канонов национального мышления! Невзирая на заявления консерваторов о «социалистическом характере» предлагаемой реформы и «подражании Советам», Рузвельт добился ее одобрения. Еще в 20-х годах группа либеральных законодателей во главе с сенатором Ф. Норрисом добивалась сохранения в руках государства двух заводов военных материалов в Масл-Шоулс (штат Алабама), построенных в годы войны. Но президенты Кулидж и Гувер отклонили все проекты Норриса, мотивируя это тем, что государственная собственность несовместима с принципом частного предпринимательства. Характерно, что победа сторонников реформы Норриса расценивалась в то время представителями радикально-демократической мысли как едва ли не самое крупное достижение «нового курса» в борьбе с монополиями {50}. 6 июня был принят Закон о создании федеральной службы занятости. 13 июня конгресс одобрил Закон о рефинансировании задолженности по жилищному кредиту. 16 июня был обнародован Закон о кредитовании фермерских хозяйств (ФКА), принесший немалое облегчение фермерству, задавленному бременем задолженности. Но подлинной вехой в политической истории США этот день стал благодаря другому событию. Американский историк Э. Хоули пишет: «Для группы конгрессменов, окруживших письменный стол президента утром 16 июня 1933 г., момент был поистине уникальный. Только что несколькими росчерками пера Франклин Рузвельт подписал Закон о восстановлении промышленности (НИРА), который, по оценке самого президента, представлял собой «самое важное и далеко идущее законодательство, когда-либо получавшее одобрение американского конгресса» {51}. Содержание закона еще не стало по-настоящему известно широкой публике, а он уже был назван тем рычагом, который способен в самый короткий срок не просто привести в движение весь экономический механизм, а спасти его от разрушения и гибели. Реформистски настроенная часть крупного бизнеса встретила его с ликованием. Джон Рокфеллер-младший характеризовал НИРА как «многообещающее и великое усилие на пути восстановления» {52}. Генри Гарриман, президент Торговой палаты США, назвал его сводом правил о «конструктивном сотрудничестве», руководствуясь которым благоразумные лидеры делового мира покончат в своей среде с «промышленными пиратами», «эксплуататорами рабочих» и «беспринципными ценопонижателями» {53}. Можно ли отсюда заключить, что НИРА представлял собой обоснованную и всесторонне продуманную систему мероприятий, венчавшую длительные усилия американской экономической мысли в поисках оптимального режима капиталистического воспроизводства? Отнюдь нет. Тот же Хоули убедительно показывает, что НИРА был в известном смысле экспромтом, импровизацией, «продуктом скорого обдумывания». В самом деле, еще в марте 1933 г. у правительства «нового курса» не было конкретных планов экономической реформы промышленности. Сам Рузвельт объяснял это тем, что мнения, рождавшиеся в ходе дискуссии об экономическом планировании и реорганизации, еще не «выкристаллизовались», что и оправдывало, по его мнению, пассивность администрации в этом вопросе. Что же тогда вынудило правительство в необычайной спешке в апреле 1933 г. подготовить проект закона о контролируемой экономике и модернизации трудовых отношений? Толчок событиям был дан 6 апреля 1933 г. В этот день сенат, уступив давлению со стороны организованного рабочего движения, неожиданно для правительства большинством голосов одобрил законопроект сенатора Блэка о 30-часовой рабочей неделе на крупных промышленных предприятиях. Его авторы и сторонники таким способом рассчитывали уменьшить массовую безработицу, полагая, что это откроет вакансии для почти 6 млн работников. Устами своего президента У. Грина АФТ поддержала законопроект, рассматривая его как выход из положения и угрожая прибегнуть к всеобщей стачке в его поддержку. Для большинства же промышленников подобная уступка была равносильна полной и безоговорочной капитуляции перед принципом самой строгой принудительной правительственной регламентации условий найма. На очень многих из них удручающе подействовала жесткость обычно угодливого У. Грина. В ней слышалось больше, чем желание просто припугнуть. Однако правительство, убедившись в резко отрицательном отношении крупного каптала к биллю, решило «потопить» его в поспешно подготовленном и вынесенном Рузвельтом в конгресс 17 мая 1933 г. Законе о восстановлении промышленности. НИРА, составленному, как писал Хоули, так же как и закон о банковской реформе, «пророками делового мира» принадлежало центральное место в системе реформ «нового курса». Целями политики регулирования промышленности объявлялись обеспечение «всеобщего благосостояния» путем кооперации между отдельными группами предпринимателей при одновременном достижении при содействии правительства сотрудничества между рабочими и работодателями, устранении «разрушительной конкуренции», ведущей к снижению прибылей, подрыву деловой устойчивости, сокращению инвестиций и занятости. Упорядочения отношений между предпринимателями и группами предпринимателей было решено добиться путем принудительного картелирования промышленности. Для увеличения занятости, повышения покупательной способности и стабилизации товарного рынка различные отрасли промышленности должны были самоограничить себя «кодексами честной конкуренции». Предполагалось, что в каждой отрасли под наблюдением правительства административными мерами через согласование можно будет остановить пагубный процесс взаимоуничтожения и «ужасного перепроизводства», как выразился Рузвельт, и, следовательно, восстановить силы, выработав строго определенные нормы производства и сбыта, а также определив уровень товарных цен и условия коммерческого кредита. Важнейшее, прямо-таки историческое значение имело включение в «плоть» закона знаменитого пункта 7(а), устанавливающего федеральное (общегосударственное) регулирование максимальной продолжительности рабочего дня и минимального уровня заработной платы в различных отраслях промышленности. Еще большим разрывом с прошлым (а для многих неожиданным) звучало положение, закрепляющее право промышленных рабочих организовываться в профсоюзы и заключать коллективные трудовые соглашения с работодателями посредством представителей, «избранных самими рабочими». Традиционный для правительства США отказ гарантировать рабочим право на коллективную защиту от произвола предпринимателей канул в Лету. Группам промышленников вменялось в обязанность жить по европейским правилам, содействуя, таким образом, созданию условий для ограждения индустриального общества США от одичания. Все оказывалось в руках президента. Подписанные им кодексы становились законом для предпринимателей, а общий контроль за реализацией программы НИРА возлагался на созданную Национальную администрацию восстановления (НАВ) во главе с одним из членов «мозгового треста» генералом Хью Джонсоном. Влиятельный сенатор Роберт Вагнер, автор многих законопроектов о труде, был назначен председателем Национального бюро по трудовым отношениям (НБТ), на которое была возложена миссия содействовать урегулированию трудовых конфликтов в промышленности. Уповали на скорый выход промышленного производства из комы. Срок действия НИРА определялся в два года, до 16 июня 1935 г. До этого времени все мероприятия, связанные с осуществлением программы, исключались из сферы действия антитрестовского законодательства. Не дожидаясь результатов длительной процедуры выработки кодексов для каждой отрасли промышленности, правительство предложило свой типовой образец (так называемый blancket code), который мог быть применим к любой отрасли в качестве временной основы восстановления деловой активности. Примерный кодекс устанавливал для служащих максимум продолжительности рабочего времени в 44 часа в неделю, минимум недельной заработной платы – от 12 до 15 долл.; для промышленных рабочих были приняты иные показатели – 35 часов в неделю и от 30 до 40 центов в час. Все отрасли промышленности довольно быстро разработали кодексы, длительность действия которых была различной. В середине 1934 г., согласно докладу НАВ, насчитывалось около 500 действующих кодексов, охватывающих 95 % лиц наемного труда {54}. В ходе первых же совещаний групп промышленников и профсоюзов, занимавшихся выработкой кодексов для различных отраслей промышленности, выявились явно неравноправные условия, в которых оказались рабочие и отраслевые ассоциации предпринимателей. Повсюду ответственность за подготовку проектов временных соглашений была возложена всецело на предпринимательские ассоциации, а участие профсоюзов в их выработке сводилось к критике и внесению поправок. Неорганизованные рабочие, а их было абсолютное большинство, лишались права голоса. Разработанные представителями корпораций кодексы для основных отраслей промышленности, как правило, фиксировали максимум продолжительности рабочей недели выше, а минимум заработной платы ниже по сравнению с официально установленным уровнем. К тому же действие кодексов было неодинаковым по отношению к разным категориям трудящихся. Там, где предприниматели шли на уступки одной категории рабочих, они стремились компенсировать это за счет другой. Рабочее движение к этим недостаткам в правоприменении НИРА отнеслось снисходительно, получив компенсацию в виде законодательства о помощи безработным. Принятый 12 мая 1933 г. Чрезвычайный закон о помощи (ФЕРА) предназначен был закрыть одну из самых опасных пробоин в тонущем корабле. Полмиллиарда долларов были ассигнованы штатам для ликвидации угрозы голода и массовой пауперизации безработных и членов их семей. Из них 250 млн передавались в особый фонд, находившийся под контролем Администрации чрезвычайной помощи. Сразу же встал вопрос: кто ее возглавит? Честолюбивые планы уже завоевавшего известность Гопкинса, из которых он не делал тайны, едва не были нарушены, когда новый губернатор Нью-Йорка Герберт Леман, сменивший Рузвельта на этом посту, резко возразил против его перевода из Олбани в Вашингтон. Гопкинс ответил военной хитростью. Он телеграфировал Леману 19 мая 1933 г.: «Президент говорит, что связался с Вами по телефону и утром в понедельник ждет меня с докладом». В сильнейшем раздражении Леман сделал выговор Рузвельту, отправив на его имя телеграмму следующего содержания: «Чтобы сделать выбор, в Вашем распоряжении есть вся страна» {55}. Пока старые приятели – президент и губернатор – ссорились, Гопкинс мог чувствовать себя в безопасности. Ветеран Демократической партии Джозеф Дэвис так говорил об этом аскетического вида человеке, вскоре ставшем правой рукой президента в деле осуществления беспрецедентных по своим масштабам социальных программ: «Он обладал чистотой святого Франциска Ассизского, сочетавшейся с хитростью маклера на скачках» {56}. 22 мая 1933 г. Гопкинс был приведен в Белом доме к присяге в качестве главного администратора федеральной программы помощи. Поспешив расстаться с торжественностью и выйдя за стрельчатую ограду резиденции президента США, Гопкинс поймал такси и подкатил к старому, полузаброшенному зданию «Уокер-Джонсон билдинг» на Нью-Йорк авеню, которому суждено было стать штаб-квартирой самого расточительного за всю историю США федерального учреждения. Гопкинс тотчас же принялся за дело. «Он сел за письменный стол, – писал Р. Шервуд, – и начал писать телеграммы, не дожидаясь даже, когда придут люди, чтобы передвинуть стол из коридора в его кабинет» {57}. Как величайшую сенсацию пресса преподнесла публике сообщение о том, что в считаные часы, пока прислуга приводила в порядок помещение, Гопкинс ухитрился истратить 5 млн долл., передав их штатам для оказания помощи безработным. Кто-то немедленно получил возможность купить еду для детей, кто-то оплатить аренду жилого помещения… Ничем не примечательное на вид, «Уокер-Джонсон билдинг» как нельзя лучше соответствовало своему назначению. Правительство «нового курса» всячески афишировало свою близость и солидарность с «униженными и оскорбленными», с «забытым человеком», и администрация ФЕРА в этом смысле призвана была играть ключевую роль. Строго придерживаясь этой установки, Гопкинс (с согласия Рузвельта) и остановил свой выбор на старом здании на Нью-Йорк авеню. По их убеждению, во всем внешнем облике штаб-квартиры ФЕРА ничто не должно было напоминать ледяную помпезность и неприступность опостылевших низам бюрократических учреждений, которыми так славились правительственные кварталы Вашингтона. Замысел удался. Либеральная пресса с восторгом писала о воскресении из мертвых быстро ставшего знаменитым на всю страну «Уокер-Джонсон билдинг» и непривычном стиле работы его новых хозяев. Свершилось! Миллионы отверженных теперь имеют своих бескорыстных защитников в новом правительстве. Хотя Гопкинс не являлся членом кабинета, вскоре в нем привыкли видеть главного советника президента, надежную его опору. ФЕРА придал всему «новому курсу» мессианские черты одним своим знаменитым девизом «накормить голодных, и притом чертовски быстро». Найти людей, к чьим рукам не прилипали бы деньги, отпущенные на помощь голодающим семьям безработных, и к тому же людей, умеющих действовать по принципу «на войне как на войне», было делом исключительно сложным. ФЕРА не превратился в питомник идеалистов и бессребреников. Но наряду с «людьми Фарли» {58}, т. е. ставленниками партийной машины демократов, на службу в ФЕРА пришла большая группа молодежи, политические взгляды которой были порой значительно левее и последовательнее, чем даже убеждения главного администратора, что не мешало ей, впрочем, как отмечал журнал «Нью рипаблик», «с комическим усердием копировать его манеры и образ действий {59}. Особую ярость реакционеров вызывала фигура Обри Вильямса, ближайшего сотрудника Гопкинса. Лидер консервативных республиканцев Гамильтон Фиш называл его «одним из самых больших радикалов в стране… одним из самых розовых в составе розовой администрации «нового курса» {60}. Но на первых порах Гопкинс с санкции Рузвельта решил всем этим пренебречь {61}. «Гарри взял Вашингтон штурмом, – писал обозреватель в 1934 г. – Многие политики стали объектом для его нападок. Те, кто принадлежал к тори, мечтали снять с него скальп» {62}. Чувствуя за собой поддержку президента и потому пренебрегая недовольством со стороны боссов Демократической партии, Гопкинс твердо держит курс на обретение все большей самостоятельности в своих действиях в качестве руководителя ФЕРА. Это отвечало его личным амбициозным замыслам и тайному плану Рузвельта «стреножить», подчинить своему влиянию партийную машину демократов в штатах. С этой целью Гопкинс пустил в ход свое собственное изобретение – сеть особых федеральных чиновников и политических осведомителей, призванных не только самолично определять нужды на местах и руководить организацией помощи, но и служить главным источником информации о состоянии умов, о настроениях в низах. Гопкинс называл их «мое бюро погоды». Со временем Рузвельт использовал эту сеть информаторов в собственных политических целях, которые очень часто не совпадали с тем, что замышляла старая гвардия демократов. Складывалась некая теневая структура, чья близость к «низам» отражалась и в новых мировоззренческих ценностях. Основная масса законов и постановлений начального периода «нового курса» была принята в чрезвычайной спешке, за первые три месяца пребывания правительства Рузвельта у власти. Зачастую законодатели на Капитолийском холме не имели времени ознакомиться с существом многих предложений, как они становились законами. Однако скоропалительность дала выигрыш во времени. Это были 100 дней, которые помогли американскому капитализму избежать своего Ватерлоо. 16 июня 1933 г. чрезвычайная сессия конгресса завершила свою работу, приняв серию реформ, беспрецедентных в истории государственной практики США и способствовавших оживлению хозяйственной деятельности. Разумеется, самым важным итогом было то, что экономика США прошла самую глубокую фазу кризиса, и хотя восстановление проходило далеко не последовательно, все же его признаки были налицо. К 1934 г. почти вдвое по сравнению с 1929 г. уменьшилось число банкротств промышленных компаний. Число рабочих на автозаводах в Детройте, где безработица охватила три четверти населения, намного возросло. Расплатившись по займам ААА, фермеры Айовы впервые за много лет заполнили универсальные магазины в Де-Мойне. Давка в торговых рядах напоминала дни рождественских праздников. Театры Бродвея вновь засветились огнями, и во многих из них спектакли прошли с аншлагом. Национальный доход в 1934 г. был на четверть выше, чем в 1933 г. И все же сомнения в устойчивости достигнутого прогресса оставались неизменным элементом общественного умонастроения. «После двух недель пребывания в Пенсильвании, – сообщала в августе 1933 г. Гопкинсу в Вашингтон одна из его наиболее надежных поставщиков доверительной информации, – у меня сложилось впечатление, что безработица вместе с рабочими волнениями там, где вновь открываются предприятия, через несколько месяцев может вылиться в большие беспорядки… Католический епископ, чья епархия включает Питтсбург и район угольных шахт, где забастовки становятся все более частыми, сказал мне: «Какой бы недостаточной ни была правительственная чрезвычайная помощь, она сейчас является самым главным стабилизирующим фактором. Пенсильванское управление помощи осенью может оказаться без денег, и не исключено, что оно не сможет немедленно найти эти деньги. Если это случится, федеральное правительство должно будет взять эти расходы на себя, иначе… я знаю, о чем говорю, да поможет нам всем Господь Бог» {63}. Размышления об истоках государства «всеобщего благосостояния» Наиболее часто повторяющейся, шаблонной ошибкой исторической публицистики и политической пропаганды является представление о реформаторстве Рузвельта в виде нагромождения экспериментов, творимых «вслепую», в спешке, без четкого генерального плана, методом ad hok. Что-то вроде мер по ликвидации пожара на палубе корабля, вспыхнувшего внезапно и вызвавшего панику. Пожалуй, в этом повинны и сам Рузвельт (вспомним его знаменитую инаугурационную речь в марте 1933 г), и его соратники, усердно подчеркивавшие экспериментальный характер «нового курса», сконструированного якобы методом проб и ошибок, а также все последующие поколения исследователей и литераторов различной партийной принадлежности, неодинаковые по своим политическим убеждениям, симпатиям и антипатиям. Из большого числа наиболее приметных суждений этого рода стоит привести только одно, которое явно того заслуживает, поскольку принадлежит бесспорному авторитету, проницательному и ироничному Гору Видалу, автору многих знаменитых исторических романов. Обращаясь к анализу перемен в мире, происшедших в 80-х годах ХХ в. и, в частности, в связи с «перестройкой» в Советском Союзе, он писал в начале 1990 г. в газете «Обсервер»: «Когда в декабре 1986 г. Горбачев поворачивал ход мировой политики, «Тайм», этот изначальный пропагандист «холодной войны», предоставил сомнительную честь именоваться человеком года никого не вдохновляющей и малосодержательной фигуре Кори Акино. Но все проходит (Екклезиаст) даже в журнале «Тайм». Вот уже четыре года я сравниваю мастерскую изворотливость и искусство импровизации Горбачева с политическим стилем Франклина Рузвельта. Мою точку зрения называли возмутительной. А теперь «Тайм» 1 января 1990 г. пишет: «Импровизация, скорректированная обратной связью, таким был образ действий Рузвельта… Политический стиль Горбачева наводит на мысль о Рузвельте». Так писала «Тайм». Всему свое время…» {64}. Гор Видал не отказал себе в удовольствии снисходительно ухмыльнуться («джентльмены, взросление дается не сразу»). Сочувствуя Горбачеву, он, по-видимому, ожидал, что политические новеллы последнего переживут их автора. Мастерская изворотливость и импровизация. Историки и политологи всегда с этим охотно соглашались, когда говорили о социальной политике «нового курса» как о вынужденной реакции на возникшие в 1929 г. чрезвычайные обстоятельства – стремительную пауперизацию большинства населения, распространение социального недовольства и социального протеста в различных традиционных и нетрадиционных формах (порой экстремистских). Ныне в свете новых данных и нового опыта это представление нуждается в корректировке. Системный взгляд позволяет увидеть социальную политику Рузвельта на более значительную глубину ее мировоззренческой подосновы, чем это позволительно было сделать с привычных позиций, держа в поле зрения лишь вершину, кульминацию процесса, его результат, и «не замечая» всего остального. Начнем с того, что Рузвельту было свойственно ассоциативное мышление, предпосылкой которого было всем хорошо известное развитое чувство истории, ощущение исторического времени, в рамках которого ему приходилось действовать, и особой ответственности перед наследием. Далеко не всегда, однако, его биографы учитывают, что это чувство было дано ему не только воспитанием, но и всем жизненным опытом современника и активного участника многих поворотных по своему значению событий первой трети XX века. Целый букет революций и войн: русские революции, мексиканская революция, китайская революция, Русско-японская война, балканские кризисы, Первая мировая война. Наконец, потрясения социальной плоти в самих Соединенных Штатах – всеобщие стачки, фермерские выступления, рост политического радикализма, расовые бунты и расовые погромы. «Второклассный интеллект, но первоклассный темперамент» {65}, – сказал после встречи с Ф. Рузвельтом 8 марта 1933 г. девяностодвухлетний судья Оливер Уэнделл Холмс, по-видимому, подразумевая, что вновь избранному президенту недостает кругозора, адекватного сложнейшей ситуации, в которой он оказался в момент своей инаугурации. Не один только мудрый старец Холмс, почитаемый интеллектуальной элитой Америки, обманулся в оценке способности Рузвельта мыслить концептуально, масштабно, системно-последовательно, реалистично определяя главное и второстепенное в иерархии национальных приоритетов. Между тем задолго до драматических дней марта 1933 г. Рузвельт совершил ту скрытую от глаз внутреннюю эволюцию и подготовительную работу, которая позволила ему найти контрапункт всей программы реформ. Рэксфорд Тагвелл говорит об этом так: «…Он (Рузвельт. – В.М.) знал, что он должен быть президентом всего народа, а не только тех американцев, которые голосовали за него» {66}. Уже одно это требовало озаботиться о доступности благ для всех и для каждого. Ощущение всенародной избранности как психологическая, а затем политическая установка родилась не благодаря только какому-то озарению под напором непрерывно растущей с 1929 г. социальной напряженности и, как тогда принято было говорить, «грома слева». Она вырастала из размышлений вокруг опыта бурно развивающихся с конца XIX в. процессов и сдвигов в анатомии и физиологии индустриального общества, накопления в его недрах в годы войны взрывоопасного горючего материала, вызывающего революционные потрясения повсеместно и с такой же неотвратимостью, как муссонные ливни или торнадо в прериях. Летом 1919 г. всегда чутко улавливающая общественные настроения и отражающая их в своей обширной переписке супруга будущего президента Э. Рузвельт писала в письме из Вашингтона: «Сейчас все обеспокоены стачками и рабочим вопросом. Я считаю, что наступила новая эра, когда должны быть произведены революционные изменения в идеях, привычках и обычаях, если мы не хотим столкнуться совсем с другой революцией!» {67} Революционные методы против революции? Можно понять и так. Главное же, способ мышления выдавал фамильную черту Рузвельтов – бесстрашное отрицание идолопоклонства, отказ от идеализации прошлого и настоящего, устремленность в будущее в сочетании с политическим реализмом. Ф. Рузвельт в рискованном для молодого политика идеологически нонконформистском, эпатирующем духе озвучил этот вольтерианский порыв в своей знаменитой речи перед Национальным комитетом Демократической партии в мае 1920 г. Предложенную им политическую стратегию он назвал «здравым либерализмом» в противовес политике «консерватизма и реакции» республиканцев. Идея борьбы с привилегиями элиты и акцент на всеобщем благе пронизывали эту по-своему программную, хотя в терминологическом отношении несколько расплывчатую, речь. Ее концовка звучала как призыв к наступательным действиям во имя решительных перемен в социальной сфере общественной жизни. «Итак, – говорил Рузвельт, – мы приближаемся к началу избирательной кампании 1920 г. и подходим к ней, вооруженные основополагающими установками, сориентированными на будущее: консерватизму, социальным привилегиям, дискриминации и разрушению мы противопоставляем либерализм, здравый смысл, идеализм, конструктивность, прогресс» {68}. Все, как видим, оставалось в рамках и терминах вильсоновской риторики – «здравый смысл», «идеализм», «прогресс», – но Рузвельт явно лучше, чем кумир просвещенного либерализма, ощущал необходимость укрепления связи партии больших городов и южных плантаторов с пестрым и быстро увеличивающимся сектором электората, чье благополучие в материальном, правовом и социально-статусном смысле в первую очередь зависело от поддержки государства, его готовности прийти на помощь тем, кто испытывал особо острую зависимость от колебаний экономической конъюнктуры и произвола финансово-промышленных кланов. В августе 1920 г. на формальной церемонии открытия избирательной кампании Рузвельт говорил: «Мы против вторжения денег в политику, мы против частного контроля над национальной финансовой системой, мы против превращения человека в обычный товар, мы против передачи городов под власть содержателей салунов, мы против нищенских заработков рабочих, мы против верховенства групп или клик» {69}. Под этой формулировкой мог бы подписаться любой западноевропейский социал-демократ. Поражения демократов после Первой мировой войны, общественная апатия «эпохи нормальности» и тяжелая болезнь стали испытанием на прочность, но они не отвратили Рузвельта от дальнейшего продумывания новой социальной доктрины. Напротив. Физически неутомимое некогда тело оказалось парализованным, но пытливый ум сохранял способность улавливать самые тонкие нюансы меняющейся внутри страны и во вне ее обстановки. В рецензии на книгу своего друга Клода Бауэрса «Джефферсон и Гамильтон», опубликованной в популярной тогда газете «New York World» (декабрь 1925 г.), Рузвельт идентифицирует свое миропонимание с Джефферсоном, «который вернул правительство рядовому избирателю», разрушив монополию аристократии богатства и власти. «Возможно, мы когда-нибудь получим своего Джефферсона», – заключал он. После повторного успеха республиканцев на общенациональных выборах это звучало смелым и не вполне своевременным выпадом со стороны представителя аристократических семей. После своего неожиданного появления на конвенте демократов в июне 1924 г. Рузвельт не участвовал в подготовке политической платформы партии, но, прибегнув к типичному для себя маскараду, он руками своего идейного alter ego, супруги Элеоноры Рузвельт, внес целый пакет предложений к программе социального законодательства. В массе своей они предвосхищали социальное законотворчество «нового курса» {70}, и хотя и были отвергнуты комитетом по резолюциям, тем не менее набрали внушительное число голосов. Это была маленькая проба сил с подстраховкой, позволяющей избежать серьезного риска политической компрометации, с последующим отнесением к разряду радикальных прожектеров и неудачников. Тезис о «забытом человеке» и отказ от романтизации предприимчивого, подчиняющего судьбу сверхчеловека составили костяк идейной платформы губернатора Рузвельта. Политико-философский и морально-этический подтекст этой непопулярной в его собственной партии и вызвавшей бурю возмущения у оппозиции объективизации строился на убеждении, что экономика относится к средствам, а не целям жизни, что человек есть первореальность, что жесткая индивидуалистическая модель развития (при которой выживает сильнейший, не озабоченный моралью, а уделом слабого и просто неповоротливого становится благотворительность и признание собственной неполноценности) выработала свой моральный ресурс, изжила себя. И еще на одном, в значительной мере интуитивном ощущении, – что государство вследствие развития той же самой экономики и усложнения социальной структуры приобретает ключевое значение как мощный инструмент, способный остановить хищническое ограбление нации, вернув ей ощущение первородства, самоценности. Сразу после выборов 1928 г. Рузвельт сделал многозначительное заявление-прогноз, вобравшее в себя разнообразные нюансы идущей повсеместно (и в Европе, и США) с конца войны острой общественной полемики: «Я убежден, – говорил он, – что в будущем государство… возьмет на себя значительно большую роль в жизни его граждан… Сегодня некоторые склонны считать, что эта мысль является типично социалистической. Мой ответ им будет таким: она «социальная», а не «социалистическая» {71}. Требовалось незаурядное политическое мужество, чтобы говорить об этой дифференциации в момент яростных гонений на инакомыслие. Но Рузвельт неспроста обращался к этой небезопасной в Америке теме в ряде своих публичных выступлений и до и после осени 1928 г., хотя большинство его слушателей наверное тогда и не уловило всех тонкостей сделанного им противопоставления социального и социалистического вместе с констатацией возрастающего значения социальной функции государственной власти. А между тем во всем этом была своя интрига. Первое. Игра в понятия «социальный» – «социалистический» переводилась как «уже не либерализм и еще не социализм». Нечто такое, что посередине и к тому же не неизменное в своей зависимости от грядущей жизни, или по-другому: после Великой войны нельзя быть подлинным (не назывным) прогрессистом, если бояться «крутых» мер в социальной сфере, ассоциируемых кем-то пусть даже и с социализмом. Второе. Рузвельт не побоялся сформулировать на перспективу новую доктрину социальной ответственности государства за судьбы своих граждан. Но он сделал это не в категорической форме, ибо не принадлежал к числу политиков, мыслящих императивами. Но это и не была импровизация, пусть даже скорректированная обратной связью. Скорее здесь уместнее говорить о политической доктрине, построенной (как говорил Н.А. Бердяев) на интуиции конкретной жизни и исторической прозорливости. В Европе, да и во всем остальном мире социал-демократия в послевоенное время усилила и укрепила свое влияние. Гонимая с Востока волна грозила докатиться до берегов Америки. Губернатор Нью-Йорка, чутко улавливая вектор изменений, стремился противопоставить приливу леворадикальных идей стратегию упреждающих действий. Программа реформ, предложенная Рузвельтом опешившему законодательному собранию штата (где в обеих палатах большинство принадлежало республиканцам), показала, что конкретно понимает губернатор под социальной ответственностью государства: помощь фермерам и фермерским кооперативам, меры контроля за рынком сельскохозяйственных продуктов, улучшение рабочего законодательства, поддержка школы, реструктуризация налогообложения с целью выравнивания доходов, наконец, передача в общественный сектор производства электроэнергии и неординарные меры по реформе системы здравоохранения. Каждая в отдельности из предложенных реформ не была чем-то необычным, исходя из мирового опыта, но все вместе они составляли некую подкритическую массу даже для самого либерального штата в составе США. По крайней мере, в глазах консерваторов. Уже один этот перечень показывал, к какой части политического спектра принадлежал губернатор. И все это венчал призыв к новой Американской революции против баронов-грабителей в «Большой индустрии» {72}. В 1931 г., в разгар экономического кризиса, губернатор Рузвельт нанес еще один болезненный удар по идеологическим опорам американизма в том его понимании, которое культивировалось сторонниками «твердого индивидуализма», с железной непреклонностью отвергавшими идею наделения государства функцией социальной защиты граждан, обездоленных экономической стихией. Социал-дарвинизм вынужден был оставить важные позиции, когда летом 1931 г. законодательное собрание штата Нью-Йорк, созванное на специальную сессию главой исполнительной власти, без проволочек приняло закон о чрезвычайной помощи по безработице («Закон Уикса»), предусматривавший создание специальной Временной администрации помощи. Словечко «временная» оказалось утешительной уступкой фанатам формулы «выживает сильнейший». Была пробита брешь в антистейтистском мировоззрении, где узаконение фактического неравенства уживалось с культом джефферсонианства и фарисейски циничным отношением к праву выбора рядового американца, «маленького человека». «Возница» предлагал выбираться на дорогу, не теряя даром времени и не пасуя перед критикой со стороны хранителей «американизма» и обвинениями в тайном сочувствии радикализму на европейский манер. Пройдет какое-то время, и судья Феликс Франкфуртер, сблизившийся в эти годы с губернатором Нью-Йорка и собравший вокруг него команду интеллектуалов («мозговой трест»), в письме другу-скептику У. Липпману скажет, что Америке следует идти именно таким путем, ведущим к «чему-то вроде эгалитаризма» {73}. Итак, инкубационный период «нового курса» содействовал, а может быть, даже обеспечил создание необходимого интеллектуального задела для реализации будущей программы преобразований. Образно говоря, черновой вариант ответа на вопрос «Что делать?» сложился задолго до «экспериментальных» 100 дней. Без такого накопления интеллектуального капитала, размышлений об опыте других стран этой программы просто бы не было. Далее. В главном и основном Рузвельтом и его сплоченным окружением была продумана и политическая стратегия реформ, для которой едва ли кто-нибудь другой лучше Рузвельта мог бы найти короткое, но метафорически емкое и неповторимо близкое к сути обозначение: «чуть-чуть левее центра». Идеи и короткий, отнюдь не завершенный опыт социального реформаторства, приобретенный Рузвельтом в конце 20-х – начале 30-х годов на посту губернатора штата Нью-Йорк, имели своей проекцией более чем десятилетний бурный период политической активности, вошедшей яркой страницей в историю XX столетия. При этом социальная политика Рузвельта в период президентства была настолько органично увязана с каждым шагом президента как национального лидера, всем его обликом и риторикой, что в глазах всех будущих поколений стала идентифицироваться исключительно с личностью великого политика. Однако это было только отчасти справедливо, если учитывать субъективные устремления самого Рузвельта, который мог проявлять и осторожность, и медлительность, и даже нежелание что-либо менять в тех случаях, когда это угрожало неустойчивому равновесию между основными общественными силами, между низами и верхами. Само время и ход событий выступали соавторами реформ, не только диктуя линию поведения Рузвельта, но и формируя энергетику «нового курса» в целом, его внутреннюю динамику, прямо связанную, прежде всего, с экономическими условиями и с ситуацией в сфере социально-классовых отношений. Предлагая обществу каскад преобразований и обновленческих идей (в истории американских администраций они носили беспрецедентный характер), Рузвельт имел существенное преимущество перед реформаторами прошлого как в Америке, так и в других странах. Весь период реформ «нового курса» в США протекал в обстановке сохранения относительной стабильности государственных институтов и традиционных политических структур в стране как на федеральном, так (в основном) и на местном (штатном) уровнях. Сформировавшееся и жизнеспособное гражданское общество, воспитанное на уважении к конституционному порядку и предоставляющее выход общественному недовольству через легитимные каналы – прессу, парламентскую оппозицию, лоббизм, различные формы религиозно-общинной деятельности, просветительство и т. д., – служило своеобразным амортизатором, снимающим избыточное социально-политическое напряжение. Но, бесспорно, многое зависело от политического лидера, способного, как писал Альфред Вебер, служить «образцом индивидуальности» {74}. Рузвельт оказался таким лидером. Он остерегался крутых, пропагандистски эффектных экспромтов, способных в случае неосторожного движения или идеологического «выверта» вывести конституционно-правовую и государственную системы из равновесия. В его планы не входил и отказ от основных постулатов американизма, традиционных ценностных приоритетов либерализма. Он не предавал анафеме прошлое, а лишь требовал хладнокровно демистифицировать его реальный контекст, трезво оценить его плюсы и минусы. Оставаясь реформатором, Рузвельт не стремился продемонстрировать пренебрежение к превратностям ради того, чтобы остаться в «памяти на века». Хладнокровный учет масштаба кризиса и возможностей его преодоления без великих потрясений – вот что, пожалуй, отличало действия Рузвельта как политика. Здесь кроется объяснение многих «нетипичных» особенностей политической ситуации в стране. Так, имущественные, социально-классовые противоречия в Америке в годы Великой депрессии обострились, но президент искусно и эффективно, используя весь арсенал доступных ему средств, препятствовал политизации общества, которая подвела к краю пропасти такие страны, как Россия, Германия, Испания, Франция. В стране развивались как леворадикальные, так и правоэкстремистские движения, но их рост сдерживался изобретательной, гибкой политикой властных структур, ньюдилеров снизу доверху, идеологически открыто не противопоставлявших себя ни правым, ни левым, а главное, всерьез при поддержке федерального правительства взявшихся за работу по трудоустройству безработных, строительству муниципального жилья, модернизации трудового права, борьбе с преступностью, организации помощи фермерам, деятелям культуры, перестройке банковской системы, образования, созданию системы социальной защиты населения, улучшению инфраструктуры городов и поселков, техники безопасности и т. д. Поворот властей лицом к непривилегированным слоям вызывал спонтанный оптимизм, от которого, как говорил английский экономист Кейнс, зависит большая часть (в отличие от ожиданий, основанных на расчетах и стремлении к выгоде) позитивных устремлений человека, его способность к реальным свершениям, действиям. Этот «психологический множитель» наряду с воспроизведением Рузвельтом многих почерпнутых из арсенала леворадикальных и популистских движений практических предложений перекрыл каналы распространения влияния последних на широкие социальные низы, общественные и профессиональные организации. Подавляющее большинство из них оставалось более или менее последовательными сторонниками «нового курса» и президента Рузвельта до самого конца. «Выполнимая программа реконструкции» с ударением на первом слове этого словосочетания – вот квинтэссенция той формулы практических действий, с которой Рузвельт обратился к народу. Президент-демократ отказался от формулирования «великих замыслов». Создание нового типа государства – «государства всеобщего благосостояния, где простые люди – рабочие, фермеры, интеллигенты, мелкие предприниматели – могли бы чувствовать себя защищенными в процветающем обществе, составляло содержание высказанных им в речах мыслей, ставших его платформой. Она была предельно проста и понятна, хотя и обладала важной отличительной чертой, оставаясь даже в годы войны адресной и социально ориентированной. Тем она отличалась от реформ и преобразований Бисмарка, обусловленных милитаристскими целями. Все же остальные свойства (вплоть до обвинений в законспирированной прокоммунистической направленности) были по большей части либо приписаны «новому курсу» его сторонниками и противниками, либо являлись плодами «творчества» на местах, где те или иные политические группировки, поддерживая в целом президента, уклонялись по собственной инициативе влево и даже пытались перехватить лидерство у умеренного ядра Демократической партии. Основополагающие принципы Локка и Бентама Рузвельтом нарушены не были {75}. Поверим Л. Харцу, хотя есть и другие мнения. Еще раз отметим, что и в годы Второй мировой войны, принесшей стране небывалое экономическое процветание, Рузвельт не изменил своей концепции активного государственного дирижизма в целях продолжения эффективного функционирования гражданского общества, имеющего сбалансированные социальные и межэтнические отношения, а главное – не на словах, а на деле озабоченного материальным благополучием и сильных, и слабых. Вошедший в обиход термин «welfare state» хорошо передавал процесс перевоплощения «американской мечты» в силу изменения как внутренних, так и внешних условий в уравнение социального статуса богатых и бедных, признания принципа социальной защищенности граждан страны {76}. Все сказанное не противоречит тому, что Рузвельт зачастую намеренно уходил от включения в повестку дня многих вопросов, способных позволить сравнивать его со сторонниками более радикальных мер. Между тем среди них были жгучие вопросы о межнациональных и межрасовых отношениях, о гражданских правах для черных американцев, о федеральной системе обязательного медицинского обеспечения населения и др. Рузвельт отклонил требования форсировать принятие соответствующего законодательства по этим вопросам, полагая, что общество не готово принять его на основе добровольного консенсуса, устраняющего возможность серьезного всплеска социально-классовых конфликтов. Отвечая на вопрос о сущности его социальной философии, он заявил как-то, что является и демократом и христианином. В этой преднамеренной расплывчатости, собственно, и заключалось понимание им задач общественного обновления, идущего дальше классического либерализма, но не порывающего с ним. Инициативная роль исполнительной власти в проведении реформ и политики социального партнерства сопровождалась усилением института президентства. И это было еще одной важной чертой концепции «welfare state». Фактически он автоматически наделялся особыми полномочиями, не предусмотренными конституцией. Возник феномен «имперского президентства», стремящегося на себе замкнуть принятие многих важных решений по реформированию сверху экономики и государственных структур. Говоря об особом понимании Рузвельтом функций «ответственного правительства», нельзя не сказать о региональном аспекте его «Плана реконструкции». Особенно характерен пример Юга. К 30-м годам Юг в социально-экономическом отношении если и занимал особое место в экономической структуре, то, скорее всего, как некий реликтовый политико-культурный субстрат, как «зона сплошной бедности» и отсталости. Однако южные политики, представлявшие, в сущности, однопартийную структуру (на Юге полностью доминировали демократы-диксикраты) в рамках национальной двухпартийной системы, играли очень важную роль в конгрессе и его комиссиях, как правило, лидируя в организации сопротивления нововведениям, закладывающим основы «государства всеобщего благосостояния». Рузвельт сумел добиться здесь перелома. Лидеры демократов, используя свое влияние на комитеты конгресса, сумели сгладить главные противоречия между южным (консервативным) и северным (либеральным) крыльями партии и тем самым не только предотвратили раскол, но и создали предпосылки для превращения «черного пояса» в анклав движения за «социальное государство». Фигура спикера палаты представителей Сэма Рейберна, южного демократа, но надежного сторонника Рузвельта, показательна в этом смысле. Однако цена, которую приходилось платить за единство, была достаточно велика: уход от прямой критики недемократических, расистских порядков на Юге и отказ от форсированного внедрения идей равенства белых и афроамериканцев. Неясные и невыясненные (в достаточной мере), но тем не менее существовавшие планы Рузвельта повести дело (после выборов 1940 г.) в направлении реорганизации Демократической партии с целью создания на ее базе новой «прогрессивной» партии, очищенной от консервативных элементов, во многом были связаны со сложными взаимоотношениями Рузвельта с местными партийно-политическими элитами, особенно на Юге. Политический ландшафт США 30-х годов благодаря социальному реформаторству Рузвельта изменялся очень динамично. Но эти изменения носили неоднозначный характер. И большинство из них имело свою специфику в региональных границах, хотя сжатие или расширение социальной базы реформ вело к обновлению обеих ведущих партий в целом – Демократической и Республиканской. Республиканская партия сблизилась, например, с либеральными реформаторами в промышленных центрах Северо-Востока и в Калифорнии и сползла на более антиреформаторские позиции в некоторых западных штатах и на Среднем Западе. Прогрессивный республиканизм на Среднем Западе, оставивший заметный след в политической истории США в 1900–1939 гг., фактически исчез к 40-м годам полностью. Фермерство охладело к государственному регламентированию, требуя невмешательства в его хозяйственную деятельность. В условиях оживления экономики и роста доходов оно жаждало большей свободы и независимости. Видя неоднозначные изменения в общественных настроениях, Рузвельт в своих действиях руководствовался не идеологическими, а преимущественно чисто политическими соображениями. Президент предпочитал взаимодействовать с прочно устоявшимися политическими машинами или организациями, предлагая им взамен поддержки тех или иных начинаний свой патронаж, финансовую помощь городу, штату и т. д. Его не столь сильно занимала партийная принадлежность той или иной политической организации и идеологическая окраска ее программных заявлений, сколько ее конкретная позиция в отношении реформ, реальные масштабы ее влияния на электорат и возможность использовать его в собственных целях. Идеологический фактор во взаимодействии президента с общественными силами был сведен к минимуму, поскольку он мог только препятствовать осуществлению Рузвельтом его миссии модератора, гаранта политической стабильности, посредника в классовых отношениях. Он даже порой принимал поддержку общественных сил, в которых лидирующую роль играли коммунисты и социалисты. Таким путем ему удавалось сохранить за собой политическую инициативу. Эпоха «нового курса» наложила свой, и притом решающий, отпечаток на всю последующую экономическую, социально-политическую и духовную жизнь США, на модификации ценностных ориентаций американцев, их представлений о том, каким должно быть модернизированное государство «первой новой нации», его функции после краха вигистской модели и в условиях склонения к тоталитарным моделям и распространения этатизма. Идею «государства всеобщего благосостояния» Рузвельт сумел выразить в следующих немногих, но емких словах, вобравших суть проводимых им реформ, и прежде всего создания условий для осуществления более справедливого распределения национального богатства при концентрации усилий на решении проблемы бедности: «О мере нашего прогресса следует судить не по тому, сколь большим будет приращение к благополучию тех, кто и без того не обделен богатством, а по тому, достаточно ли мы поддержали тех, кто владеет слишком немногим» {77}. Он мог бы выразить ту же мысль словами великого русского публициста: «Что мне в том, что живет общее, когда страдает личность? Что мне в том, что гений на земле живет в небе, когда толпа валяется в грязи?» |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх |
||||
|