|
||||
|
Глава VI Советский фактор Признание На финише четвертой избирательной кампании 21 октября 1944 г. Франклин Рузвельт произнес важную речь перед членами Ассоциации внешней политики в Нью-Йорке. Коснувшись вопроса о советско-американских отношениях, Рузвельт заявил, что решение о признании Советского Союза он относит к самым большим достижениям внешнеполитической деятельности возглавляемой им администрации. Это «нечто такое, чем я горжусь», – сказал он, хотя хорошо знал, что эти слова могут прийтись не по нутру многим из присутствующих. Затем президент высказал свою личную версию того, чем было вызвано такое решение. «В 1933 г., – говорил президент в свойственной ему непринужденной, чуть интригующей манере, – одна дама, сидящая за этим столом, напротив меня (Рузвельт говорил о своей супруге. – В.М.), вернулась из поездки, во время которой посетила одну из местных школ. Заглянув в класс истории и географии, где занимались дети восьми, девяти и десяти лет, она увидела политическую карту мира с большущим белым пятном посередине. Одно белое пятно, и ничего более. Отвечая на ее вопрос, учитель объяснил, что школьный совет не разрешает ему ничего говорить об этом большом белом пятне и все потому, что под ним подразумевалась Советская Россия, на территории которой живет 100 или даже 200 миллионов человек… В течение 16 лет до происшествия, о котором идет речь, американский и русский народы не имели никаких практических каналов для общения друг с другом. Мы восстановили эти каналы…» {1} Своим замечанием (хотел он того или нет) Рузвельт признал не только абсурдность сложившейся к 1933 г. не по вине Советского Союза ситуации, но и бесплодность расчетов его предшественников в Белом доме достичь с помощью непризнания, блокады и затемнений на картах далеко идущих целей, а именно добиться истребления большевизма или принуждения к демократии народа, поддавшегося на его соблазны. Президент, скорее всего, умышленно сместил акценты, выдавая свое обращение к председателю ЦИК СССР М.И. Калинину от 10 октября 1933 г. (в нем он приглашал направить в США представителей Советского Союза для обсуждения вопросов, связанных с восстановлением нормальных дипломатических отношений между странами) за спонтанный акт, за некое озарение, возникшее по прихоти случая. Эта версия никак не вяжется с выработанным Рузвельтом правилом взвешивать все «за» и «против» в процессе принятия важных внешнеполитических решений, со свойственными ему осмотрительностью и осторожностью. И еще одно: Рузвельт обладал превосходной памятью, но для того, чтобы рассказанный им эпизод приобрел для него самого значение некоего символа, нужно было нечто большее, чем легкое потрясение от соприкосновения с политической косностью попечителей провинциальной школы. В самом деле, за смешной и одновременно дикой попыткой обмануть детей скрывался глубокий и длительный конфликт в общественной жизни США на самых разных ее уровнях. Его подоснова – глубоко укоренившееся за 16 лет несходство взглядов, несовпадение в подходах к советско-американским отношениям, в оценке их перспектив со стороны различных общественно-политических слоев, групп, отдельных представителей бизнеса, интеллигенции и т. д. По времени зарождение этого конфликта следует отнести к знаменитым «десяти дням, которые потрясли мир» осенью 1917 г., а то и еще дальше в прошлое, к началу Русско-японской войны. Линия размежевания разделила тех, кто идеологически был на стороне большевиков или даже просто стремился докопаться до истины и трезво судить о новой исторической ситуации, возникшей с появлением русского варианта государства всеобщего равенства, и тех, кто безоговорочно поддержал антисоветский курс в «русском вопросе», едва только известия о большевистской революции в Петрограде достигли американского берега. В столкновении этих двух тенденций отражалась внутренняя дифференциация, пронизывающая ткань американского общества с момента вступления его в эпоху индустриализма, когда стремление крупного бизнеса к экспансии соединилось с интервенционистским синдромом в отношении народов и стран, оказывавших противодействие этой экспансии или встававших на путь социального освобождения. Практически с того самого момента, как только стало очевидным, что советская власть в России сумела утвердиться на значительной территории, правительство США отказало ей в официальном признании, а 6 июля 1918 г. приняло решение об участии в интервенции против Советов. Для США Советское государство оставалось «незаконным» на протяжении долгих 16 лет под предлогом нарушения им прав человека и невыплаты долгов Соединенным Штатам. Широкое распространение изоляционистских настроений в стране в 20-х годах, переключение внимания публики, поглощенной погоней за миражами «процветания», на проблемы чисто внутренние, вспышка антирадикализма – все это способствовало отвлечению американцев от раздумий о перспективах советско-американских отношений. Однако подспудно развивалась и другая тенденция – осознание необходимости глубже и лучше понять происходящее в России и определить непредвзято его истоки и трансформации. Уже в 1926 г. неофициальный представитель СССР в США Б.Е. Сквирский сообщал о заметной перемене в отношении к СССР {2}. Изменения внутри советской системы и ее внешнеполитических приоритетов, рост экономики и социальные новации «рабоче-крестьянской власти» оказывали существенное влияние на этот процесс. Движение американской общественности за прекращение интервенции на Советском Севере и Дальнем Востоке, за снятие экономической блокады и за нормализацию отношений с Советской Россией носило весьма широкий и представительный характер. Оно не ограничивалось какими-то сословными рамками, не было исключительной принадлежностью какого-либо класса или общественного слоя. В нем участвовали (вопреки идеологическим установкам руководства АФТ во главе с С. Гомперсом) многие профсоюзы, представители деловых кругов, влиятельные деятели обеих ведущих политических партий, широкие слои творческой и технической интеллигенции, ученые, юристы, молодежные организации, военные и священнослужители. Важно также отметить, что критика политики непризнания касалась не отдельных промахов дипломатии Вашингтона, но и самих ее идейных основ. Ленин и большевики не вызывали у многих симпатий, но революции случались и раньше, в том числе и в Соединенных Штатах, и отношение к ним внешнего мира не могло рассматриваться как приговор истории. На примере России многие американцы убеждались, что попытки американской дипломатии, опираясь на военную и экономическую мощь, навязать миру свою концепцию демократии и свой международный порядок, носят ретроградный и непродуктивный характер и противоречат декларациям о самоопределении народов и уважении их суверенных прав. Вильсоновский «моральный империализм» и изоляционизм республиканцев на практике оборачивались диктатом, экономическими санкциями и политикой выкручивания рук. Они вызывали критику и протест. В политических кругах Соединенных Штатов существенную роль в пропаганде нового подхода к советско-американским отношениям играла влиятельная группа общественных деятелей во главе с сенатором У. Бора и общественным деятелем республиканцев Р. Робинсом. Знать о России правду, судить о ее революции непредвзято, с учетом динамики изменений в стратегии и тактике ее руководства, в нем самом, использовать максимум возможного для совместных усилий Советской России и США в направлении реального укрепления международной безопасности, признание Советской России и установление с ней широких торговых связей – вот те принципы, которые, по убеждениям Робинса и Бора, необходимо было положить в основу поиска альтернативы явно зашедшей в тупик после краха интервенции и экономической блокады политики США в «русском вопросе». Никто из серьезных политиков Соединенных Штатов не видел в их предложениях противоречия с национальными интересами страны, если только не отождествлял эти самые национальные интересы с набором идеологических догм и стереотипов, с претензиями чисто материального свойства. В подходе к «русскому вопросу» политические реалисты исходили из необходимости видеть явления и процессы в развитии, а не такими, какими они представлялись воображению человека, способного фиксировать лишь статические состояния, но неспособного отличать вымыслы от истины, тенденциозность и пропагандистские трюки от правдивой информации {3}. Доводы госдепартамента в пользу увековечения непризнания Советского Союза под предлогом наказания его за «ведение подрывной пропаганды против правительства США» и национализацию собственности иностранцев оппозиция официальному курсу признала полностью несостоятельными и исторически необоснованными. Многие ее представители в своих выступлениях раскрывали лицемерие этого тезиса, показав, что злонамеренность и злокозненность СССР в отношении США есть фикция и что в надувательстве американцев заинтересованы больше всего как раз те, кто рукоплескали вторжению интервентов на территорию России и оказывали помощь оружием и деньгами противоборствующим группировкам и сепаратистам в самый критический для российской государственности момент {4}. По мере роста международного авторитета СССР в истинном свете проявлялась и проблема вины и ответственности, на которой пыталась играть официальная пропаганда. Росло убеждение, что сам факт военного вмешательства Америки во внутренние дела России в годы революции и Гражданской войны, ущерб, нанесенный интервенцией, не давали США морального права поднимать вопрос о нарушениях международных норм и этики со стороны СССР, тем более что многие из них были раздуты искусственно. И, наконец, главные преимущества признания СССР связывались большой группой политиков с налаживанием американо-советского сотрудничества в интересах содействия урегулированию экономических претензий и наиболее жгучих проблем международных отношений. Особенно это касалось Дальнего Востока, где с каждым годом усиливалась напряженность, вызванная растущей воинственностью Японии и обострением американо-японского соперничества {5}. Однако сдвинуть с места вопрос о признании СССР, пока у власти оставались республиканцы, было невозможно. Между тем времени оставалось все меньше. Накапливались все новые признаки ухудшения положения на Дальнем Востоке, все более шатким становилось достигнутое посредством вашингтонских договоров начала 20-х годов временное равновесие. Но дипломатия Вашингтона следовала прежним курсом, так, как будто бы никто в столице США и не слышал о планах милитаристской верхушки Японии, нацеленных на захват Китая, установление господства во всей Азии и на Тихом океане и вытеснения США из региона. Хорошо информированные американские политические деятели (Рузвельт принадлежал именно к этой категории) знали, что предпосылки для расширения контактов СССР и США по широкому кругу дальневосточных, и не только дальневосточных, проблем были налицо. Советская страна неоднократно выражала свою заинтересованность и готовность к поиску конструктивных решений. Об этом в своих интервью для американской печати говорил многократно В.И. Ленин {6}. Не единожды на этих вопросах особо останавливался в заявлениях от имени советского правительства Г.В. Чичерин {7}. Однако администрации Кулиджа и Гувера демонстративно отвергали эти предложения. Г. Гувер еще в своем качестве министра торговли в правительстве Гардинга заявлял в июле 1921 г., что участие США в «реконструкции» России возможно только после антибольшевистского переворота. И так вплоть до начала японской агрессии и образования на Дальнем Востоке очага новой мировой войны. Более того, накануне кризиса в Северо-Восточном Китае, 13 августа 1931 г., Гувер сделал заявление о том, что целью его жизни является уничтожение Советского Союза {8}. Сторонники признания могли расценить его заявление двояко: и как воинственный призыв не дать распространиться оттепели, наступившей было в связи с ростом с конца 20-х годов интереса к «русскому эксперименту» (особенно в академических кругах), и как приглашение Японии нанести удар по советскому Дальнему Востоку. Мириться с таким положением означало бы плыть по течению прямо к водовороту, стремясь одновременно миновать его. Примерно так относились к непротивлению гуверовскому курсу в Америке все те, кто независимо от их побуждений трезво оценивал ситуацию. Рузвельт, никак, впрочем, не высказывая публично своих убеждений, разделял именно такой подход. Время обязывало американцев пристально вглядеться в историческую ретроспективу под углом зрения «нового прочтения» недавнего прошлого и извлечения из него полезных уроков, которые в будущем могли бы предотвратить повторение грубых просчетов. Вот та мысль, которая пронизывала все размышления Рузвельта по поводу представлявшегося ему уже летом 1932 г. совершенно неизбежным пересмотра основополагающих принципов политики в «русском вопросе». Истинное торжество здравого смысла требует от американцев самокритичного и мужественного признания банкротства доктрины, опирающейся на нежелание считаться с политическими реальностями и возводящей идеологические разногласия в ранг краеугольного принципа внешнеполитической деятельности. Таким был вывод, который сделал Рузвельт в результате домашнего анализа отложенной в 1918 г. «шахматной партии». Из поля зрения губернатора штата Нью-Йорк не ускользнуло и то, что весьма широко распространенное еще в 20-х годах в образованных слоях американского общества и в демократических низах любопытство по отношению к «советскому эксперименту» переросло в годы кризиса в устойчивый интерес к, как выразился в своей статье 1934 г. У. Черчилль, «неестественному свету, который распространялся из Советской России» {9}. Нельзя было не видеть, как «чудо» преображения отсталой России в индустриально развитую державу на фоне погружения капиталистического мира в пучину экономического бедствия превращало даже самых стойких скептиков в сторонников осторожного признания опыта модернизации «по-русски». Редактор журнала «Нью рипаблик», хорошо известный в семье Рузвельтов Брюс Бливен, вернувшись из СССР, писал в 1931 г.: «Россия… это страна надежды. Именно это чувство охватывает вас, когда вы пересекаете ее границу» {10}. Знаменитый критик и публицист Эдмунд Вильсон отмечал: «Самое сильное впечатление, которое каждый получает в России, – это ощущение исключительного героизма… Вы чувствуете себя в Советском Союзе морально на вершине мира…» {11} Большая роль в преодолении синдрома антисоветизма принадлежала корреспонденту «Нью-Йорк таймс» в Москве Уолтеру Дюранти, чуть ли не ежедневно освещавшему события в СССР на протяжении десятилетий. Хотя движение за дипломатическое признание с каждым днем набирало силы, однако администрация Гувера стояла на его пути неприступным валом. 3 марта 1933 г., за день до ее отставки, заместитель госсекретаря Уильям Касл-младший вновь подтвердил отказ США признать СССР, сославшись при этом на все ту же проблему долгов и на тезис о «советской пропаганде» {12}. Однако у противников этого курса появились к тому времени очень серьезные аргументы. Усилились настроения в пользу нормализации советско-американских отношений в широких демократических низах – среди рабочих, фермеров, средних слоев и т. д. {13}. Идея признания получила прочную поддержку и со стороны влиятельных политических кругов в руководстве обеих главных партий, представителей крупного финансово-промышленного капитала, в средствах массовой информации, университетских кругах и т. д. Миф о нежизнеспособности Советов буквально таял на глазах, реальность же – укрепление экономических и политических основ нового строя – заставляла считаться с собой тех, кто еще недавно не допускал и мысли об этом. По некоторым данным, к весне 1933 г. только 1/3 американских газет была против нормализации советско-американских отношений {14}. Особо должна быть отмечена роль университетской общественности и таких ее представителей, как Джером Дэвис, Джон Коммонс, Джон Дьюи, Райнольд Нибур, Захария Чеффи, Роберт Ловетт, Феликс Франкфуртер и др. Симптоматичным был и поворот к этой проблеме лидеров демократов, победивших на выборах в ноябре 1932 г. В феврале 1933 г. профессор Джером Дэвис писал сенатору Бора, что полковник Э. Хауз в разговоре с ним говорил о скором изменении в «нашей русской политике» и даже о возможном назначении его, Дэвиса, дипломатическим представителем США в Москве {15}. Полковник Хауз знал, о чем говорилось в резиденции губернатора Нью-Йорка, где он был частым гостем. С мая 1932 г. в узком кругу советников Рузвельта шли обсуждения всех аспектов признания СССР – внутренних, экономических, и международных. Рузвельт отдал распоряжение собрать широкую информацию о позиции различных слоев по этому вопросу. Секретные опросы и зондажи проводились многими его помощниками, их результаты подталкивали к решению, которое внутренне уже было принято Рузвельтом, но было отложено до всех событий, связанных с выборами осенью 1932 г. Неожиданно для непосвященных с большой речью в защиту признания СССР выступил бывший губернатор штата Нью-Йорк и кандидат на пост президента США от Демократической партии в 1928 г. Альфред Смит. И сделал он это совершенно в духе стойкого сторонника признания сенатора Бора. «Я не вижу причин, – заявил он, выступая в конце февраля 1933 г. перед членами сенатской комиссии по финансам, – почему мы отказываемся сделать это». В экономическом плане, продолжал Смит, от политики непризнания США проигрывают больше, чем Россия, ибо другие страны, вступая в торговые отношения с ней, «с превеликой выгодой для себя пользуются нашей глупостью и близорукостью». Выдвигаемый в качестве главного довод в пользу воздержания от нормализации экономических связей между двумя странами, говорил он, «нажимая» на чувствительные струны сенаторов, несостоятелен и ложен от начала до конца. Смит пояснил: «Странным образом американскую публику заставили поверить, что русские из-за своего коммунистического правительства склонны умалять обязательный характер заключенных контрактов. Это ошибочное представление проистекает частично оттого, что Советское правительство, следуя практике большинства революционных правительств, отказалось признать ответственность за долги ниспровергнутого режима». Все поняли, что это намек на происхождение американского государства. Американцев убедили, что русские – ненадежные партнеры, тогда как это совсем наоборот, заявил Смит. Твердость их слова проверена всей практикой внешнеторговых операций Советского Союза с другими странами. Еще более разительным контрастом с гуверовской концепцией нелегитимности советского государства и использования блокады для ускорения его краха прозвучало то место из выступления Смита, в котором он подвел плачевные итоги 16-летней политики, являющей собой живое воплощение реакционной утопии. Он сказал: «В сущности лишенная помощи, сталкиваясь с враждебностью и недоверием всех остальных стран, Россия доказала свою способность выжить при минимальном уровне взаимосвязей с капиталистическими странами. Бойкот, экономический и политический, которому она подвергалась, оказался неэффективным…» {16} «Джорнел оф коммерс», который поместил пространное изложение выступления А. Смита, опустил по понятным причинам ряд важных фрагментов из его речи. Напротив, «Литерари дайджест» привел их полностью. Одно из них касалось пресловутой проблемы долгов. В нем оратор дал понять, что считает ее искусственно раздутой и, объясняя свою позицию, заметил: «Некоторые говорят, что они (Советский Союз. – В.М.) должны нам 100 млн долл. А между тем мы послали войска в Россию на весьма значительный срок, не находясь в состоянии войны с нею, и нанесли ей определенный ущерб. Я полагаю в связи с этим, что мы могли бы сесть за стол и урегулировать этот вопрос очень легко» {17}. Из тактических соображений Рузвельт в ходе избирательной кампании 1932 г. и сразу после выборов воздерживался от публичных высказываний о признании, хотя его согласие ответить на вопрос журнала «Совьет Раша тудей» в октябре 1932 г. было само по себе весьма показательным {18}. Он обещал изучить проблему в целом и подойти к ней без предубеждений. В январе 1933 г. сенатор Бора, отвечая на многочисленные запросы о политике вновь избранного, но не вступившего еще в должность президента, писал, что, по имеющимся у него сведениям, Рузвельт «серьезно и в позитивном духе обдумывает вопрос о восстановлении дипломатических отношений с СССР» {19}. Вскоре выяснилось, что среди ближайших советников Рузвельта сложился консенсус в отношении того, как должно поступить правительство в сложившейся обстановке. Немедленное признание СССР представлялось им как необходимое и обязательное условие более стабильного развития международного положения в целом. Об этом говорили Ф. Франкфуртер, Р. Моли, ставший заместителем государственного секретаря, и др. {20}, хотя в марте-апреле 1933 г. ветераны кампании за признание не могли еще с полной уверенностью сказать, когда Рузвельт наконец объявит о своем решении и как оно будет преподнесено. Р. Робинс, например, писал в конце марта 1933 г. в частном послании: «Что касается признания России, то здесь сплошной туман… В этом вопросе необходимы те же мужество и решительность, которые Рузвельт проявил в других делах. Если мы победим, то можно будет считать, что дело сделано после 15 лет волокиты и помешательства на почве охоты на ведьм в нашей дипломатической практике» {21}. Одно было очевидно: подтверждения доктрины непризнания, о которой страстно мечтали в определенных кругах, не состоится. Рузвельт двигался медленно, но неуклонно в намеченном им направлении. На первых порах он говорил лишь об изучении настроений различных слоев населения {22}, хотя и без того было ясно, что оппозиция признанию (во всяком случае вне стен конгресса и государственного департамента) утратила инициативу. Впрочем, справедливости ради нужно признать, что сопротивление руководства и аппарата внешнеполитического ведомства США процессу нормализации дипломатических отношений между двумя странами на бюрократическом уровне было достаточно серьезным {23}, чтобы не принимать его в расчет. Сознавая это, президент решил держать под своим личным контролем весь ход подготовки переговоров с Советским Союзом, не передоверяя его «русским специалистам» в госдепе. После обмена посланиями с М.И. Калининым 10 и 17 октября 1933 г., в которых выражалось обоюдное желание правительств США и СССР покончить с фактом отсутствия нормальных отношений между двумя странами, Рузвельт принял в Белом доме Раймонда Робинса, возвратившегося из СССР, где он находился около двух месяцев {24}. Во многих отношениях это была важная встреча и важный признак. Как писал Робинс сенатору Бора, он информировал президента об итогах своей поездки в СССР и о последующем, накануне приезда в Вашингтон, турне по штатам Среднего Запада и Новой Англии, в ходе которого он не только ознакомил широкую аудиторию с «достижениями Советского Союза», но и перепроверил свою оценку настроений различных слоев населения по поводу нормализации отношений между двумя странами. Мнение Робинса было однозначным: «В последние шесть месяцев в общественном мнении по вопросу о признании произошли огромные изменения» {25}. С уверенностью можно сказать, что в разговоре с Рузвельтом Робинс затронул и главную для него тему – об угрозе войны, а также вопрос о совместных действиях США и СССР в пользу всеобщего мира после восстановления отношений {26}. В письмах сенатору Бора Робинс с удовлетворением отмечал, что он нашел Рузвельта исключительно отзывчивым. «Когда я беседовал с президентом, – писал Робинс, – он слушал меня с большим интересом. Его подход к вопросу характеризуется гибкостью и настолько отличается от подхода его предшественников, насколько это только можно вообразить» {27}. Робинс не раскрыл более полно существа взглядов Рузвельта на причины, побудившие его пойти на изменение политики США в отношении Советского Союза, но он дважды подчеркнул, что в основу своего подхода новый президент решил положить «реальные факты, а не пропаганду» {28}. Впереди всего шло накопление знаний о новой России. Источником их могли быть и Робинс, и побывавшая в СССР и ставшая пропагандистом его достижений Анна Луиза Стронг. Разнообразные источники, введенные к настоящему времени в научный оборот, многочисленные исследования облегчают выяснение ряда важных моментов касательно приближения к пониманию и понимания Рузвельтом (прежде всего сквозь призму его личного опыта) того, как следует США строить свои отношения с Советским Союзом после длительной полосы отчуждения и почти полного расстройства всех контактов на правительственном уровне. Что же прежде всего легло в основу выработанного им подхода? Исходный пункт. Идее лидирующей, мессианской роли США в мировых делах (в стратегическом плане Рузвельт не отступал от нее ни на шаг) не противоречит новый подход к отношениям с СССР, которые, по мнению Рузвельта, следовало строить с учетом всего предшествующего негативного опыта, убеждающего в бесплодности политики непризнания, основанной на тирании догмы и подрыве социализма путем грубого силового давления. Существование советского государства, замещение им места России в качестве великой державы – есть факт объективный, как бы к нему ни относиться. Быстрый подъем его экономики на фоне упадка Запада и реалистический внешнеполитический курс его руководства, избавление его от гремучей риторики подтверждают непригодность прежнего, до предела идеологизированного курса Вашингтона в советско-американских отношениях, требующего пересмотра и оснащения совершенно новым инструментарием – дипломатическим персоналом, каналами связи и т. д. Следующая посылка вытекала из предыдущей. Усиление революционного брожения и национально-освободительного движения на всех континентах, ослабление международных позиций США, приход Гитлера к власти, растущая угроза со стороны Японии, изменение политической обстановки в самих Соединенных Штатах, подъем рабочего и демократического движения, все увеличивающийся разрыв между представлениями большинства американцев о том, какой должна быть внутренняя и внешняя политика государства в час испытаний, и зашедшей в тупик, застывшей в своем изначальном виде политикой примитивного антисоветизма, наконец, интересы оживления внешней торговли – все это в глазах Рузвельта делало абсолютно неизбежным смещение акцента в отношениях с СССР в сторону активной дипломатии, предусматривающей, в частности, осуществление им личного участия в переналаживании курса в «русском вопросе». Согласование всех вопросов, связанных с приглашением наркому иностранных дел СССР М.М. Литвинову посетить США, заняло не слишком много времени. Сюрпризом для прессы стало уверенное заявление М.М. Литвинова на пресс-конференции по дороге в Вашингтон, что сами переговоры с президентом США займут «не более получаса», а «возможно, и меньше времени», хотя в Москве хорошо знали, что американская сторона готовится предъявить серьезный «счет» в обмен на согласие восстановить дипломатические отношения в полном объеме. Крупный капитал заявлял, что он не примет «сюрприза» от «этого человека в Белом доме» без серьезных уступок. На первом месте стояли денежные претензии по аннулированным СССР займам и национализированной собственности, вопросы о «пропаганде» (речь шла о пропагандистской деятельности Коминтерна) и о положении религии в СССР. Однако тот факт, что именно сам Рузвельт, используя сначала секретный канал, выступил с инициативой переговоров о возобновлении дипломатических отношений между двумя странами, говорил сам за себя: президент пригласил наркома-коммуниста не ради публичных споров с ледяным финалом, а с тем, чтобы договориться во что бы то ни стало. Чиновники госдепартамента во главе с заведующим «русским столом» госдепа Р. Келли, подготовившие объемистый меморандум с претензиями к СССР, об этом, похоже, не догадывались. Две страны (об этом знали и в Белом доме и в Кремле) были нужны друг другу. Глубокое убеждение в этом сделало Литвинова вроде бы не в меру самонадеянным, а президента Рузвельта при первой же встрече 7 ноября 1933 г. в присутствии госсекретаря К. Хэлла и супруги Элеоноры Рузвельт не только приветливым, но и многозначительно комплиментарным по отношению к собеседнику, чья биография вызывала тогда одно лишь неприятие в вашингтонском истеблишменте. Неизменно в ходе последовавших вслед за тем переговоров в ответ на попытки Хэлла вести их в плоскости претензий и морально-правовой проблематики, явно имевшей тупиковую перспективу, Рузвельт возвращал их на политическую почву, поправляя своих советников и беря на себя риск принятия непопулярных решений. В последний день переговоров 16 ноября состоялось окончательное согласование и подписание важнейших документов. Ни разу до этого дня Рузвельт не пытался угрожать срывом переговоров и ни разу не коснулся вопроса о нелегитимности советской системы – любимого конька оппозиции. Рузвельт и Литвинов обменялись нотами об установлении дипломатических отношений, урегулировали и все остальные вопросы – о невмешательстве во внутренние дела друг друга, о праве беспрепятственного осуществления американскими гражданами свободы отправления религиозных обрядов, о правовой защите американских граждан на территории СССР, преследуемых по судебным делам. Ни один из подписанных ими документов не ущемлял интересы сторон и не вынуждал их считать себя в проигрыше. Стороны решили ничего не говорить о Коминтерне, даже не упоминать о нем, в документе же по судебным делам было заявлено об отказе советского правительства от любых претензий, «вытекающих из деятельности вооруженных сил Соединенных Штатов в Сибири» после 1 января 1918 г. Особенно плодотворной была заключительная беседа Рузвельта и Литвинова 17 ноября. В ходе ее они обсудили тихоокеанские проблемы в связи с угрозой расширения японской агрессии. Взгляды участников беседы как будто бы фактически совпали, они оба видели источник военной опасности в агрессивности Германии и Японии. Рузвельту явно импонировал его собеседник, который удивлял своей неожиданной интеллигентностью, эрудицией, чувством юмора и гибкостью. Рузвельт же приятно очаровал Литвинова своей чуткостью к внутренней сути происходящего за фасадом идеологических декораций, способностью видеть события и процессы в реальном свете, неистощимым терпением в поисках взаимоприемлемых решений и самокритичностью в оценке обоюдных претензий и пропагандистских штампов, искусственно поддерживавших высокий уровень недоверия между двумя странами. Литвинову не удалось реализовать план Москвы, предусматривающий предваряющее решение всех вопросов дипломатическое признание СССР Соединенными Штатами, но он добился равноценного результата – положительные итоги по всем пунктам повестки дня были зафиксированы одновременно. Рассмотрение вопросов по долгам было отнесено на более дальний срок. Свое личное участие в переговорах с советским наркомом, вылившееся в многочасовые закрытые беседы без протоколов и официальных записей, Рузвельт рассматривал заранее в качестве залога успеха {29}. Особая или во всяком случае отличная от всей предшествующей дипломатической практики США тактическая линия Рузвельта нашла свое проявление уже в первые дни пребывания М.М. Литвинова в Вашингтоне 7–16 ноября 1933 г. именно в ходе переговоров о дореволюционных долгах, когда президент начал с вынужденного признания законности советских контрпретензий в связи с ущербом, нанесенным Советской стране американо-японской интервенцией. Запись М.М. Литвинова о беседе с Рузвельтом 8 ноября 1933 г. гласит: «Он (Рузвельт. – В.М.) соглашался со мной, что необходимо избегать требований, охарактеризованных мною как вмешательство в наши внутренние дела, признал, что сам всегда сомневался в моральном праве Америки на получение царских долгов и что интервенция в Архангельске ничем не оправдывается» {30}. Обращает на себя внимание также высказанное самим Рузвельтом желание разговаривать с Литвиновым с глазу на глаз, без формальностей, чтобы иметь возможность, как выразился президент, «поругаться немного» {31}. Он отклонил настойчивые напоминания госдепартамента о выдвижении неких предварительных условий для переговоров, пообещав взамен всем скептикам и критикам проявлять «твердость и непреклонность» {32}. И то, и другое в конечном счете воплотилось в обмене теплым рукопожатием и пожеланиями успехов. Важным мотивом дипломатической Каноссы (именно так именовали противники Рузвельта контакты с Москвой) было стремление администрации Ф. Рузвельта к расширению экономических связей с Советским Союзом. Президент часто сам говорил об этом как о главном доводе в пользу признания. Но по-настоящему президент был озабочен тревожно складывающейся ситуацией на Дальнем Востоке и в Центральной Европе, усилением конкурентной борьбы за источники сырья и сферы влияния, ведущей к умножению числа международных кризисов и к военным конфликтам. Их исход для экономических и военно-стратегических позиций Америки заранее невозможно было предугадать {33}. Вот почему вопрос о привлечении СССР в качестве потенциального союзника в случае обострения американо-германских и американо-японских противоречий приобретал для Рузвельта весьма важное практическое значение. Вместе с тем признание СССР и зондаж его позиций на случай возможных осложнений с Германией и Японией продемонстрировали желание президента использовать выгоды геополитического положения США. Для этого в ожидании благоприятного шанса он намерен был предоставить событиям развиваться своим чередом {34}. Депеши Буллита, первого посла США в Москве после восстановления отношений, служат еще одним подтверждением того, что внимание Рузвельта в процессе обдумывания им политики своей страны в «русском вопросе» в год признания фокусировалось на следующих ее аспектах: Дальний Восток и возможность использования СССР в качестве противовеса Японии; советский фактор в европейской политике США в свете прихода Гитлера к власти и роста угрозы фашистской агрессии; достижение верховенства США в рамках усовершенствованного мирохозяйственного порядка, базирующегося на вильсоновской геополитической идее «американского лидерства» {35}, но учитывающего новые слагаемые объективной обстановки в мире и, в частности, стремительное возрастание роли СССР в европейских делах. Встречаясь и расставаясь с М.М. Литвиновым, Рузвельт много рассуждал об обоюдной заинтересованности обеих стран в мире и о значении нормализации отношений между ними для совместной работы их правительств в пользу мира. В телеграмме М.М. Литвинова в Москву 8 ноября 1933 г. отмечалось, что главной темой его первой беседы с Рузвельтом были вопросы мировой политики. 17 ноября 1933 г. заключительную беседу с Литвиновым Рузвельт вновь начал с краткого обзора международного положения, подчеркнув, что «Америка и СССР, не нуждающиеся ни в каких территориальных завоеваниях, должны стать во главе движения за мир…» {36} С тревогой он говорил о нацизме и о японских территориальных притязаниях. Президент в позитивном духе затронул вопрос о Тихоокеанском пакте о ненападении между США, СССР, Японией и Китаем {37}. В письме отъезжающему из США М.М. Литвинову президент вновь поднял тему мира. «Сотрудничество между нашими Правительствами, – говорилось в нем, – в великом деле сохранения мира должно быть краеугольным камнем длительной дружбы» {38}. Токсины «холодной неопределенности» Переговоры М.М. Литвинова с Ф. Рузвельтом в Вашингтоне в ноябре 1933 г. и достигнутая в ходе их договоренность о нормализации дипломатических отношений между двумя странами создавали хорошую основу для сотрудничества между ними в интересах народов обеих стран и для защиты всеобщего мира. В целой серии важных документов, подписанных во время встречи, были воплощены принципы мирного сосуществования государств с различным социальным строем. В нотах, которыми обменялись стороны, заявлялось, что СССР и США обязывались уважать суверенитет обоих государств, «воздерживаться от вмешательства каким-либо образом во внутренние дела» друг друга, не поощрять вооруженную интервенцию друг против друга, а также агитацию и пропаганду в целях нарушения территориальной целостности государства или изменения силой его политического и государственного строя {39}. В целом был взят хороший старт. С американской стороны он был обеспечен личным участием Рузвельта, довольно бесцеремонно отстранившего русских экспертов госдепартамента (которым у него были все основания не доверять) от подготовки всех важнейших документов. Ни один из них не мог претендовать, как считал президент, на место посла США в Москве. Отклонив вместе с тем советы поручить эту миссию кому-нибудь из давних публичных сторонников советско-американского сближения, Рузвельт остановил свой выбор на приближенном к себе профессиональном дипломате У. Буллите, помогавшем ему вместе с Г. Моргентау в установлении контактов с советским руководством. Болезненно самолюбивый, склонный к интриганству и авантюризму, давно мечтавший сделать головокружительную карьеру на дипломатическом поприще, Буллит приехал в Москву с надеждой реанимировать проект переобустройства революционной России по американской модели, с которым он появился еще весной 1919 г. в Кремле у Ленина. Америка с ее экономическим, технологическим и культурным потенциалом как буксир должна была взять на прицеп Россию и вытащить ее из тисков отсталости и идеологических пут с тем, чтобы создать на евразийском пространстве анклав демократии по «чертежам» американских инженеров. Буллит горячо принялся за дело, начав с пополнения кадрового состава первого американского посольства в СССР, прежде всего из числа верящих в эту идею преображения России юных профессионалов – воспитанников «школы Р. Келли», давно приученных служить по правилам «Рижской аксиомы» – вести сбор военной и политической информации. Молодые энтузиасты очень скоро обнаружили, что их ждет горькое разочарование. В закованной в броню подозрительности, суровой атмосфере Москвы посол вскоре превратился в желчного, обиженного в своих лучших намерениях наставника нецивилизованных аборигенов. После же того, как Буллит оставил в 1936 г. свой пост в Москве, он усердно насаждал в столицах европейских государств и в Вашингтоне недоверие к СССР, приписывая ему самые коварные замыслы {40}. Однако это случилось уже после того, как советская действительность стала для Буллита постоянным раздражителем и источником советофобии. Что же касается ответственности за срыв мирных усилий и неудачу политики коллективной безопасности в Европе, то Буллит не хуже (а может быть, и лучше) других знал, на ком действительно лежит вина. Не только знал, но и одно время призывал к трезвой оценке реальных фактов. Чтобы показать это, обратимся к документам. Приехав в декабре 1933 г. в Москву, Буллит вынужден был признать несостоятельной расхожую на Западе версию о злокозненных мотивах поведения Советского Союза на международной арене и о неискренности его намерений достигнуть договоренности с Англией, Францией и США о совместном отпоре растущей военной опасности со стороны Германии и Японии. Буллит отверг тогда как необоснованное ходячее мнение в вашингтонских кругах о том, что деловые контакты с Советским Союзом невозможны, поскольку им мешает якобы неподходящий политический климат этой страны и чинимые властями искусственные препятствия. Подлинную причину затруднений он обнаружил в другом, а именно в специфическом понимании своей миссии частью сформированного госдепом персонала американского посольства в Москве, к его приезду уже прочно обосновавшегося там. Шпионаж, организация разного рода сомнительных политических акций – вот чем, по словам самого Буллита, были озабочены работники американского посольства, забывая о своем истинном назначении. Что же можно было ждать в ответ, резонно спрашивал тогда Буллит в своем послании Рузвельту 1 января 1934 г. и резюмировал: «Если бы мы направили (в Москву. – В.М.) представителей, абсолютно соответствующих их статусу при советском правительстве, не занимающихся шпионажем и разного рода грязными трюками, то в этом случае мы могли бы установить такие отношения, которые, возможно, окажутся очень полезными в будущем» {41}. Поначалу Буллит строго придерживался инструкций Рузвельта, с которым у него имелся особый канал связи. В своем послании президенту он специально подчеркнул, что такой «подковерный» настрой был присущ всему дипломатическому корпусу, аккредитованному в Москве. Буллит сообщал: «Личностные или интеллектуальные контакты между советским руководством и дипломатами (западных стран. – В.М.) практически не существуют. Отчасти это объясняется склонностью иностранных дипломатов рассматривать себя в качестве шпионов во вражеской стране…» {42} Красноречивое признание со стороны дипломата, который не только превосходно знал о заинтересованности советского правительства в улучшении отношений между СССР, с одной стороны, и Францией, Англией и США – с другой, но и был способен (во всяком случае в ту пору) трезво судить о том, что же в действительности мешает укреплению доверия и налаживанию взаимопонимания. Неделей раньше, 21 декабря Буллит имел беседу с М.М. Литвиновым и ответил «нет» на напоминание о совместном изучении вопроса о Тихоокеанском пакте о ненападении {43}. Примечательно, что оба процитированные выше места из депеши Буллита от 1 января 1934 г. опущены как в официальном издании его переписки с Рузвельтом, так и в собрании документов дипломатической службы США {44}. И еще два документа, которых нельзя найти в публикациях, изданных в Соединенных Штатах. Первый – письмо Буллита государственному секретарю от 22 апреля 1934 г. Прошло всего 4 дня после известного заявления японского правительства о плане установления своего контроля над Китаем и вытеснении оттуда Англии, Франции и США. Хотя к этому времени стало очевидно, что непосредственная опасность нападения Японии на Советский Союз миновала, тем не менее уже 22 апреля 1934 г., как сообщал об этом Буллит, М.М. Литвинов в беседе с ним вновь заявил, что политика умиротворения агрессора и отказ от совместных действий против него со стороны правительства США делают шанс на мир на Дальнем Востоке все более проблематичным. Это означало, что Советский Союз предлагал вернуться к идее Тихоокеанского пакта, не считаясь с выгодами, которые как будто бы ему сулил нейтралитет и положение стороннего наблюдателя {45}. В реакции Буллита на это заявление явно проглядывали растерянность и смущение. Он был сторонником следования прежним курсом, т. е. отклонения предложений Советского Союза о пакте в расчете на то, что это развяжет руки Японии в ее отношениях с СССР. Но принципиальная и последовательная (в том числе и в ситуациях, когда интересы Советского Союза непосредственно не были затронуты) позиция СССР даже на него произвела сильное впечатление. В своих депешах Буллит не утаил от президента и К. Хэлла того, что Москва настойчиво ищет тесного сотрудничества с США с целью блокировки японской экспансии в Азии и устранения угрозы миру в Европе. «Мы сталкиваемся с множеством доказательств того, – сообщал он Рузвельту 5 августа 1934 г., – что советское руководство прилагает все усилия, чтобы развивать подлинно дружеские отношения с нами…» {46} В этой ситуации государственный департамент США не счел возможным демонстрировать взаимность. Более того, уже в марте 1934 г. он заострил до предела вопрос о «русских долгах», связав его решение на американских условиях с перспективой дальнейшего улучшения советско-американских отношений во всех остальных областях. А 13 апреля конгресс принял закон Джонсона, запретивший финансовые сделки с иностранными государствами, которые не уплатили США военных долгов. Немедленно по запросу К. Хэлла министр юстиции Каммингс дал разъяснение, заявив, что этот закон распространяется и на Советский Союз {47}. Как же объяснить, что государственный департамент неожиданно согласился вновь вытащить на свет проблему долгов русских дореволюционных правительств, на основании которой Буллит уполномочен был гасить все инициативы Советского Союза, направленные на укрепление и расширение советско-американского сотрудничества в Европе и на Дальнем Востоке? {48} Частично это было данью доктрине «экономического национализма», которой президент какое-то время стал увлекаться после того, как не без его участия лопнули надежды на лондонскую Международную экономическую конференцию. Но главное состояло в другом. Вашингтон по-прежнему стремился подчеркнуть свой «нейтралитет» и нежелание идти на расширение отношений с СССР, что, как полагали в Белом доме, могло бы расширить массовую базу критиков администрации «нового курса» и усилить позиции СССР в ущерб западным демократиям. К тому же в госдепартаменте все еще исходили из того, что Япония в любой момент может напасть на Советский Союз, а это, возможно, втянуло бы и США в вооруженный конфликт. Но, может быть, в поведении Советского Союза на международной арене произошло нечто такое, что заставило дипломатию США взять обратно сделанные ранее устно и письменно заверения о начале новой эры, эры «взаимопонимания» в отношениях между двумя странами? Факты показывают, что нет. Советское правительство настойчиво призывало все страны, и в первую очередь США, коллективными действиями укрепить международную безопасность. У Рузвельта не было серьезного повода в чем-либо упрекать Советский Союз. По большому счету для Рузвельта проблема долгов не имела большого значения, хотя ее урегулирование и могло принести некоторые моральные выгоды администрации. Из всех пояснений к данному затруднению в отношениях Москвы и Вашингтона в середине 30-х годов, связанных с именем упершегося в стену посла Буллита, самым основательным, как нам кажется, следует считать то, которое дал, отвечая на запрос своего корреспондента, известнейший дипломат и историк Джордж Кеннан. Он вместе с Буллитом появился в Москве в 1934 г., первым запустив механизм посольской работы, включая переписку посольства с госдепом и Белым домом. Он побывал после Второй мировой войны и в должности посла США в СССР. К его словам, хотя они относились к вопросам, к которым прямо не был причастен, следует прислушаться, чтобы понять, чем был для Рузвельта вопрос о долгах. Приведем отрывок из его письма от 15 декабря 1964 г. Жаклин Митан: «Я не очень осведомлен в вопросе, который Вы поднимаете, поскольку я никогда не встречался с Рузвельтом лично до того момента, когда после признания России прошло несколько лет… Мое предположение состоит в том, что неудача Рузвельта, выразившаяся в его отказе от желания добиваться справедливого урегулирования долгов в качестве предварительного условия признания, была следствием двух причин: первая состояла в том, что он на практике лично не очень был озабочен проблемой долгов, и вторая – это то, что он настолько крепко связал себя признанием России, что провал переговоров с Литвиновым мог бы поразить публику, как первое большое поражение внешней политики «нового курса» вообще. Ясно, что его основным мотивом в ходе всех переговоров с Литвиновым было просто нахождение неких формул, которые бы удовлетворили конгрессменов и общественное мнение… О сути проблемы он был озабочен очень слабо или вообще никак о ней не думал» {49}. По-прежнему, встречаясь с советским послом А. Трояновским и другими советскими дипломатами, Рузвельт непременно затрагивал тему о долгах, но голова его была занята другим, а именно как удержать в поле своего притяжения быстро набирающего авторитет и влияние партнера. Были вещи поважнее материальных взаиморасчетов. Тот же Буллит, затеявший в Москве тяжбу о пресловутых долгах, подтверждал важность и неизменность курса советского руководства на сотрудничество с США. Послание Буллита Хэллу от 2 октября 1934 г. – еще один по-своему красноречивый документ. В нем посол США, очевидно, сам того не желая, засвидетельствовал, что Советский Союз превратился в крупнейший фактор международной стабильности, поборника многих важных мирных инициатив, способных укрепить безопасность народов, сковать силы агрессоров. Начав с оценки динамики социально-экономического развития СССР, Буллит нашел, что страна добилась значительных успехов в мирном строительстве и в этом смысле располагает всем необходимым для отпора агрессорам. Пропорционально этому возрос и международный авторитет Советского Союза, вселяя в его руководителей уверенность в достижимости создания европейской системы коллективной безопасности, ведущим пропагандистом которой стал М.М. Литвинов. Объективно, как признавал Буллит, оптимизм Москвы был небеспочвенен, хотя трудности, на которые постоянно наталкивалась советская дипломатия, были огромны. Однако своим источником они имели не внутренние причины («единственно, чем действительно озабочены советские руководители, – это возможностью возникновения войны…»), не приписываемое Советскому Союзу стремление играть на разногласиях внутри западных стран, а ту разобщенность, которая существовала между ним и западными державами. Чем она была вызвана и кто был виновен в ней? На эти вопросы, естественно, Буллит предпочитал не отвечать, но мотивы дипломатических усилий Советского Союза им были изложены довольно-таки обстоятельно и беспристрастно. Стремясь обеспечить благоприятные условия для своего экономического подъема, сообщал он, Советский Союз непосредственную угрозу своей безопасности видит в Германии на западе и Японии на востоке. Заинтересованность СССР в «Восточном Локарно», признавал он далее, «объясняется, конечно же, сознанием этой опасности», а вовсе не эгоистическими расчетами в ущерб всеобщему миру. Буллит резюмировал: «В настоящий момент у русских есть лишь слабые надежды, что они смогут добиться реализации их предложения о создании «Восточного Локарно», но они уверены, что достигнут соглашения с Францией и Чехословакией о взаимной защите от агрессии. Если бы Советский Союз оказался в состоянии добиться такого соглашения с Францией и Чехословакией, его руководители могли бы считать безопасность своей страны в разумных пределах обеспеченной» {50}. Пространное послание Буллита от 2 октября 1934 г., написанное за неделю до убийства гитлеровскими агентами французского премьера Луи Барту, не вошло ни в одно из изданий дипломатических документов США. Случайно ли это? Разумеется, нет. США были против советско-французского сближения. Однако, пока его возможность представлялась им маловероятной, посол США в Москве позволил себе взять нейтральный тон в оценке активной позиции СССР в европейских делах. После же вступления Советского Союза в Лигу Наций и улучшения перспектив на заключение советско-французского пакта о взаимопомощи (в первую очередь благодаря движению французской общественности) {51} Буллит и госдепартамент США меняют свое отношение к идее превращения коммунистического Советского Союза в некую опорную силу международной антифашистской коалиции. Подогревая подозрительность к СССР и возвращаясь к тезису о «советском экспансионизме», американская дипломатия предприняла настойчивые усилия с целью помешать заключению советско-французского пакта. Находясь в апреле 1935 г. в Париже, У. Буллит поддерживал постоянные контакты с Лавалем, ободрял его в надежде добиться отказа Франции от идеи советско-французского сотрудничества и переориентации ее целиком на мировое соглашение с Германией. В послании Рузвельту от 7 апреля 1935 г. Буллит с удовлетворением отмечал, что Лаваль не сделает Советскому Союзу главной «уступки» – договор не будет предусматривать автоматизма действия обязательств о взаимопомощи {52}. Но даже и в этом виде, утверждал Буллит, у США есть основания быть недовольными пактом, поскольку-де он давал односторонние выгоды Советскому Союзу {53}. Горькие стенания Буллита в связи с безвозвратной утратой эпохи, когда Советский Союз находился в абсолютной изоляции и когда над ним висела непосредственная угроза войны против объединенного фронта держав, усиливались по мере нарастания в европейских странах к середине 30-х годов давления левых и коммунистов на властные структуры с намерением подчинить их себе. Планы втягивания СССР в орбиту влияния США были отложены, надежды увидеть в России торжество либеральной демократии исчезли почти полностью. Заметно разладились контакты американского посольства в Москве с Наркоминделом СССР. Переговоры о долгах зашли в тупик. Посол Буллит расценил это как преднамеренную дискредитацию своей персоны. По его мнению, советский режим сорвал и все другие соглашения с США по «контракту» Рузвельт – Литвинов… Отношения между СССР и США еще более ухудшились, когда в августе 1935 г. американский посол заявил официальный протест советскому правительству по поводу решений VII конгресса Коминтерна, в которых была дана определенная оценка ситуации в США и выносились рекомендации американским коммунистам. Госдепартамент поддержал посла. Бескомпромиссно начальственный тон, который усвоил Буллит, утрата им чувства перспективы, желание находиться в натянутых отношениях с Кремлем ради показной демонстрации своей независимости, чванливость, совершенно неуместная на посту посла, не устраивали Рузвельта. В отношении вопроса о долгах он понимал, что строить отношения между двумя странами в критической ситуации на такой базе невозможно, тем более что многие очень близкие ему советники, например Джозефус Дэниэлс, считали претензии США несвоевременными и абсурдными {54}. В Белом доме все более настороженно относились к советам, которые Буллит и некоторые из его подчиненных давали в своих донесениях и записках, суть которых сводилась к идее замораживания советско-американских отношений и даже доведения их до грани разрыва. Отказ Германии от Локарнских соглашений, оккупация ею Рейнской области весной 1936 г., неудача ряда дипломатических шагов, предпринятых Вашингтоном, и, наконец, рост тревоги внутри страны по поводу, как говорили и писали, «слабой и бесполезной» внешней политики вынудили президента вернуться к обдумыванию «русского вопроса» в контексте европейской безопасности и экспансии фашизма. Сразу же стало ясно – Буллит не может оставаться в Москве. Он перестал устраивать и Кремль и Белый дом, в котором в России видели средство «сдерживания» Германии и не считали, что их следует поменять местами. 25 августа 1936 г. один из активнейших политических сторонников Рузвельта, Джозеф Дэвис, пользующийся заметным влиянием в руководстве Демократической партии, получил через секретаря президента Стива Эрли приглашение срочно прибыть на деловой завтрак к президенту {55}. Об этом разговоре Дэвис сделал следующую запись в своем дневнике: «Был на завтраке у президента в Белом доме. Он сказал, что хотел бы получить мое согласие сначала быть послом в России, а затем в Германии… Он хотел бы, чтобы я на посту посла в Москве проанализировал глубоко всю ситуацию прежде всего в плане обороноспособности СССР и т. д., а также их дипломатического курса. После завершения миссии в Москве он хотел бы, чтобы я отправился в Германию в качестве американского посла (на смену У. Додду. – В. М.) для выяснения возможности урегулирования всей ситуации путем предоставления немецкому народу жизненного пространства (living room) и другими методами, способными предотвратить развязывание Гитлером войны. Он считает, что я могу выяснить, чего хочет Гитлер – войны или мира. Он положительно относится к требованию Германии предоставить ей доступ к источникам сырья» {56}. Стало быть, главная часть исследовательской миссии ожидала Дэвиса в Германии после «заезда» к Сталину. В конце ноября 1936 г. Дэвис принял присягу в качестве нового посла США в Советском Союзе, а 15 декабря состоялась его встреча с заместителем государственного секретаря Самнером Уэллесом. Речь шла уже подробно о тех главных задачах Дэвиса, с которыми Уэллеса ознакомил президент: выяснение возможностей повышения уровня советско-американских отношений; изучение политической и экономической ситуации в Советском Союзе и его военного потенциала; анализ роли СССР в мировых делах и его отношения к угрозе войны со стороны Германии. Приехав в Москву в январе 1937 г., Дэвис приступил к выполнению этих инструкций, а самостоятельный анализ европейской ситуации, сложившегося соотношения сил, позиции сторон убедили его, что идее коллективной безопасности против агрессивных держав при непременном и равноправном участии Советского Союза не было альтернативы. Все остальное – это самообман с самоубийственным исходом для тех, кто планирует заплатить за свою иллюзорную безопасность сделкой с Гитлером, принеся в жертву ему малые государства Европы и восточной ее части до Урала. Но первое, что буквально сразу же поразило Дэвиса, – это масштабы мирного народнохозяйственного строительства и готовность Советского правительства держать двери широко открытыми для дружественного сотрудничества СССР и США {57}. Москва не выдвигала никаких предварительных условий, если не считать одного – такое сотрудничество должно строиться на взаимном доверии и быть подчинено интересам сохранения всеобщего мира, а не обеспечения безопасности одних стран за счет других. Уже 16 февраля 1937 г. в беседе с Дэвисом М.М. Литвинов откровенно высказал убеждение, что американская политика нейтралитета, заигрывание Англии и Франции с Германией с целью добиться «восстановления дружественных отношений» с нею на практике только разжигают «параноидальное тщеславие Гитлера». В записи Дэвиса заключительная фраза наркома звучала так: «…Гитлер на марше. Коллективная безопасность – вот та единственная преграда, которая остановит гитлеровский завоевательный «блиц» {58}. Советский Союз в считаные годы продвинулся далеко вперед по пути модернизации, динамичность его развития превосходит все известное ранее. Может быть, именно поэтому, как ни одна другая страна, она нуждается в прочном мире – к такому выводу пришел Дэвис в результате, как он выражался, «тщательного диагноза русской ситуации» после длительной ознакомительной поездки по стране {59}. И одновременно с первых дней активных контактов с ведущими европейскими политиками и дипломатами его не покидает сначала ощущение, а затем и глубокое убеждение, что в пассивности и уступчивости Германии со стороны Запада была своя система, свой умысел, подчиненный стремлению оставить СССР без союзников, подтолкнуть агрессию Гитлера на Восток. Так французский посол в Москве Кулондр как о само собой разумеющемся говорил Дэвису, что «сохранить мир в Европе перед лицом гитлеровской агрессии» невозможно, если Запад по-прежнему будет относиться к Советскому Союзу как к второстепенной державе и каждым своим следующим шагом демонстрировать пренебрежительное отношение к его усилиям наладить конструктивные отношения с ними. Кулондр «с отвращением» отозвался об отказе Чемберлена видеть в Советском Союзе равноправного партнера и союзника. И тут же цинично намекнул на допустимость «фатальной ошибки» со стороны Англии и Франции в результате исключения СССР из системы «взаимного обеспечения безопасности» {60}. О возможности «сепаратного» соглашения, сговоре Англии и Франции с Германией говорил Дэвису тогда же и лорд Чилстон, английский посол в Москве, констатировавший одновременно «сильнейшую приверженность и преданность России делу мира» {61}. Дэвис не удивился, получив выговор от государственного департамента за то, что по собственной инициативе в начале июля 1937 г. посетил Литвинова и японского посла Сигемицу и выразил надежду на мирное урегулирование очередного спровоцированного Японией инцидента на Дальнем Востоке {62}. Осенью 1937 г., после того как в Вашингтоне стали известны захватнические планы Германии в отношении Австрии и Чехословакии, особую остроту приобрел вопрос о позиции Франции. К тому времени французская дипломатия проделала уже большой путь по дороге капитуляции, и, хотя время от времени Париж подтверждал свою верность союзническим обязательствам, эти заверения могли обмануть лишь наивных людей. Франция не хотела и не была готова воевать без согласия Англии выступить на ее стороне. Последнее же представлялось абсолютно невероятным. В дневнике и переписке Дэвиса с этого момента появляются прямые указания на предательский по отношению к малым странам Европы, и в особенности к Чехословакии, курс Франции и Англии. «Никто здесь не думает, – делает он запись 11 ноября 1937 г., – что Франция будет воевать из-за Чехословакии. Буллит (бывший посол в Москве уже находился в Париже. – В.М.) думает именно так, но я боюсь, что он сильно ошибается» {63}. Речь Чемберлена на заседании палаты общин, состоявшемся 21–22 февраля 1938 г., подтвердила его худшие опасения: фашистский блок одержал важнейшую психологическую победу, отступление Англии и Франции приобретало панический, беспорядочный характер. «В создавшейся ситуации, – писал он Сэмнеру Уэллесу 1 марта 1938 г., – усилия Чемберлена по умиротворению Муссолини и Гитлера выглядят как триумф фашистского мира» {64}. Вполне надежные источники информации подводили Дэвиса к однозначному выводу: судьба малых стран Европы (в первую очередь Австрии и Чехословакии) предрешена, а над Советским Союзом нависла угроза дипломатической изоляции. «…Несмотря на готовность России присоединиться к Франции и Англии в борьбе против Гитлера, – сообщил он, ссылаясь на эти источники, сенатору Питтмэну, председателю сенатской комиссии по иностранным делам, – ей будет в этом отказано Западом. А в конечном итоге и Англии и России будет противостоять Европа, в которой будет господствовать Гитлер» {65}. 30 марта 1938 г. Дэвис имел еще одну беседу с лордом Чилстоном. Ей предшествовали отказ Запада откликнуться на призыв СССР оказать поддержку республиканской Испании, провал Брюссельской конференции, отречение Франции от советско-французского пакта {66}, миссия лорда Галифакса, министра иностранных дел Англии, в Берлин и аншлюс Австрии. Каким же в свете этих событий и общих перспектив антисоветского курса Лондона и Парижа виделось послам будущее Европы? Запись Дэвиса гласит: «Состоялся продолжительный разговор с лордом Чилстоном, английским послом, по вопросу о том, что произойдет, если Чемберлену не удастся стабилизировать европейскую ситуацию. В случае если Англия своей враждебностью оттолкнет Советы и вынудит их занять позицию невмешательства, дабы сохранить мир для своего народа, это обернется для нее самым большим поражением. Будет настоящим бедствием, если английское дружелюбие к Гитлеру приведет к такому исходу. Чилстон полагает, что если Лига Наций будет обессилена, то Европу ожидает либо мир на фашистский манер, либо мир на основе баланса сил; по его убеждению, только союз Лондона, Парижа и Москвы мог бы противостоять «оси» Рим – Берлин. Без России Франция и Англия, очень возможно, вынуждены будут подчиниться Гитлеру и Муссолини. Он предложил, чтобы я вместе с ним обсудил эти проблемы в британском министерстве иностранных дел. Если бы я только мог! Я чувствую, что он вне себя в связи с позицией своего министерства иностранных дел по этому вопросу. Чилстон, я уверен, настроен точно так же, как и я… Англичане идут сейчас на огромный риск, своим «ухаживанием» за Гитлером отрезая себя от помощи России тогда, когда в ней возникнет необходимость. Англия потеряет Россию, если не изменит свою тактику» {67}. Временами в посланиях Дэвиса, адресованных президенту и государственному секретарю, в его частной переписке сквозили нотки отчаяния: воз европейской политики катился в пропасть, возницы (все себе на уме) не хотели его остановить, а стоящие на обочине наблюдали за этим смертельным номером, в глубине души понимая, что и им не избежать всеобщей кровавой свалки. В сущности, Дэвис (так же как и Додд) штурмовал небо. Президент, связанный изоляционистскими настроениями в стране, не планировал отдавать команду «Готовность № 1». Сказывалось и его (в духе вильсонианской традиции) недоверие к европейским политикам, настоявшим в Версале на решениях, подогревших (так считали в Америке) реваншистские настроения и в Германии, и в Италии, да и в некоторых других странах. Некоторые доверенные лица президента с очень разным складом характера дружно поддерживали жар в тлеющих углях еврофобии, приватно высказываясь в пользу англо-франко-германской договоренности о предоставлении Германии «жизненного пространства» в Срединной Европе, а также колоний. Широко обсуждали тему аншлюса. В такие тона, например, были окрашены все суждения А. Бирла конца 1937 – начала 1938 г. Чуть позднее Бирл, занявший по просьбе Рузвельта ключевые позиции в государственном департаменте, в специальном меморандуме президенту изображал уже Гитлера спасителем Европы от нашествия славянства, предлагая считать фюрера, возможно, «единственным орудием, способным восстановить расу и экономическую целостность, которым суждено выжить и создать некий баланс в Европе» {68}. Не менее серьезной причиной прохладного приема инициатив Дэвиса было недоброжелательное, критическое отношение в Вашингтоне к его романтическому восприятию советской действительности. В стране проявилась негативная реакция на сталинизм, отождествляемый с настоящим Термидором, особенно в связи с политикой жесточайших репрессий, затронувших все слои советского общества. Они вызывали возмущение, гнев, недоумение и тревогу: страна массового энтузиазма превращалась в страну массового психоза, шпиономании и перекрестной слежки. Доверие к ней (довольно высокое в начале 30-х годов) заметно упало, коль скоро «процессы» и «чистки» выявили проникновение германской, японской и всякой другой иностранной агентуры в самые высокие государственные и общественные структуры, армию, пропагандистский аппарат, науку, дипломатическое ведомство, разведку и контрразведку. Либеральная и просоциалистическая пресса, пользовавшиеся влиянием в демократическом движении, подвергли советское руководство и порядки, царившие в стране, нелицеприятной, порой жесточайшей критике. Влиятельные консервативные издания были полны рассуждений о коварстве и непредсказуемости русских. Оппозиция напомнила Рузвельту о Брест-Литовске и Рапалло, призывая его к бдительности и рекомендуя одновременно «класть яйца в обе корзины». Советы Дэвиса в силу всего этого не могли восприниматься однозначно, сама его персона, окруженная скандальной молвой о неформальных дружественных связях с советскими лидерами, вызывала самые разноречивые, беспокоящие Белый дом толки. Повторялась история с У. Доддом, но с прямо противоположными претензиями, выдвинутыми к обоим. Не чувствуя поддержки Вашингтона, Дэвис не мог положиться и на своих непосредственных подчиненных – сотрудников американского посольства в Москве: подавляющее большинство из них («птенцы» гнезда Роберта Келли) не разделяли его взглядов. Таким образом, если сохранялась надежда на изменение позиции администрации, то к этому вел только один путь – не страшась идти против течения, говорить Белому дому правду о том, чем грозят миру и безопасности самих Соединенных Штатов политика, объективно подталкивающая агрессию Германии и Японии против СССР, политика «умиротворения» агрессора за счет интересов СССР и многих других стран. Дэвис выбирает именно этот путь. В конце концов, разве не к этому его обязывали полученные в Вашингтоне инструкции? Полоса общеевропейских кризисов после захвата Гитлером Австрии (март 1938 г.), с точки зрения Дэвиса, вплотную придвинула мир и каждую страну в отдельности к той грани, когда нужно было принимать главное ответственное решение, от которого зависело будущее. Дэвису представлялось, что для США оно вытекало из анализа сложившейся политической обстановки в Европе, оценки позиции и военно-промышленного потенциала СССР. Свои выводы он изложил в двух посланиях – 1 апреля (государственному секретарю К. Хэллу) {69} и 4 апреля 1938 г. (секретарю президента Марвину Макинтайру). На втором документе есть пометка: «Просьба познакомить с этим «босса» {70}. Итоговый вывод первого документа выражен был оставшимся верным своей исследовательской миссии Дэвисом в следующих словах: «…я считаю, что международное значение русского фактора будет возрастать – как в политическом, так и в экономическом отношениях» {71}. Второй документ представляется особенно важным, поскольку он включал в себя как диагноз возникшей ситуации, так и прогноз на будущее. Дэвис, в частности, писал: «Фашистские державы намереваются изолировать Советский Союз и подвергнуть его карантину, используя жупел коммунистической угрозы… Они заметно преуспели в этом в Европе и во всем мире и продолжают ту же линию. Конечно, это подрывает возможность образования блока Лондон – Париж – Москва в качестве силы, способной поддерживать европейское равновесие. Делая ставку на успех плана Чемберлена (территориальные уступки Гитлеру. – В.М.), европейские демократии подвергают себя огромному риску. Если действия Чемберлена не увенчаются успехом, Европа, за исключением Англии и Советского Союза, окажется во власти фашизма. Плачевным итогом для Англии обернется ее попытка добиться согласия Германии и Италии использовать Средиземноморье в качестве транспортной артерии в Индию. Эта попытка изоляции России, по всей видимости, чревата более серьезными последствиями для западных демократий, чем для Советского Союза. Официальные представители Советского правительства дают понять, что они относятся к такому развитию событий хладнокровно, хотя и выражают сожаление по поводу его негативных последствий для дела коллективной безопасности и мира во всем мире. Бесспорно, они твердо уверены в способности их страны защитить себя… Они относятся к Соединенным Штатам более дружественно, чем к любой другой стране. Они говорят об этом и практически доказали это. Как руководители Советского Союза, так и народ этой страны испытывают чувство уважения к президенту Рузвельту. Когда в Европе говорят о том, что существующий в Советском Союзе режим в политическом отношении слаб, а в экономическом – терпит фиаско, то там просто желаемое выдают за действительное. Нет никаких оснований верить всему этому… Таково единодушное мнение самых лучших дипломатических наблюдателей в этой стране… Между тем демократические страны Европы и всего мира, похоже, оказывают поддержку фашистским странам в их попытке изолировать Советский Союз, несмотря на то что он обладает огромным мирным потенциалом… и экономически находится на пути превращения в гигантский фактор международной жизни. По мере того как развиваются события в этом обезумевшем мире, я все больше убеждаюсь, что когда-нибудь демократические страны с восторгом прибегнут к дружбе, мощи и преданности миру, которые Советское правительство в случае возникновения очередного международного кризиса могло бы предложить им». Мюнхенский сговор и раздел Чехословакии подтвердили худшие опасения Дэвиса, касающиеся не только линии Чемберлен – Даладье, но и позиции США. Его перевод из Москвы, на чем настаивал госдепартамент, но никак не отвечал желаниям самого Дэвиса, в сущности, явился подтверждением всего этого. В конце октября 1938 г., уже находясь в Брюсселе, где он занял свой новый пост посла США в Бельгии (но не в Германии), Дэвис в частном письме оценил Мюнхен как постыдную попытку Англии спастись ценой раздела Европы на сферы влияния с Гитлером и Муссолини. Дэвис не утаил, что позиция Соединенных Штатов также не заслуживает похвалы. «Конечно, – писал он 29 октября 1938 г., – с нашей стороны было бы неприлично критиковать поведение Англии и Франции за провал попыток сохранить статус-кво, ибо мы сами отказались принять на себя свою долю ответственности. Мы не имеем права на критику, поскольку вина лежит и на нас» {72}. Важно отметить, что с самого начала Дэвис отверг главный аргумент тех, кто утверждал, будто западные державы не могут решиться на совместный отпор Гитлеру только потому, что СССР в военном отношении не был готов оказать им реальную помощь в случае, если бы пришлось вступить в войну, скажем, из-за Чехословакии. Еще 10 июля 1937 г. он сообщал М. Макинтайру (секретарю президента): «Враги этой страны недооценивают мощь Красной Армии и силу Советского правительства, и это плохое предзнаменование для мира. Судя по всему, военная партия в Японии именно сейчас проверяет правильность своего предположения о слабости Красной Армии на Востоке» {73}. Дэвис имел в виду провокацию японской военщины на Амуре 30 июня 1937 г. и, трезво взвешивая силы сторон, приходил к убеждению, что Советский Союз всегда сумеет постоять за себя. Опровергая распространяемые в неблаговидных целях в Вашингтоне и европейских столицах слухи о слабости Советского Союза, Дэвис прозорливо писал еще в июне 1937 г.: «Исходя из личных наблюдений, я говорю, что советская индустрия в случае войны удивит Запад» {74}. Хорошо осведомленный о позиции западных держав в период нарастания чехословацкого кризиса, Дэвис в середине сентября 1938 г. информировал Вашингтон о том, что всякая реальная военная помощь Чехословакии со стороны Англии и Франции фактически исключена, какие бы условия Германия ни выдвигала. Показные жесты, отмечал Дэвис, не в счет, они не помешают Гитлеру «утихомирить» руководителей Чехословакии {75}, наивно верящих, что Франция будет воевать, если Германия нападет на нее. Напротив, что касается СССР, то Дэвис до последнего момента не сомневался в моральной и фактической готовности его оказать всю возможную военную помощь Чехословакии. В том же убеждал Рузвельта видный американский аналитик Гамильтон Фиш Армстронг в специальном письме 20 апреля 1939 г. и со ссылкой на Бенеша {76}. Большой интерес в этой связи представляют материалы из фонда Филиппа Феймонвилла, военного атташе США в Москве в 1933–1939 гг. Он был едва ли не единственным сотрудником посольства, к которому Дэвис относился с доверием. Примечательно, что его фонд хранится в бумагах Г. Гопкинса в Библиотеке Ф. Рузвельта в Гайд-Парке. Знающий и авторитетный военный специалист Феймонвилл систематически информировал военное министерство США о боеготовности Красной Армии и достигнутом уровне военно-промышленного потенциала СССР. Он оценивал их очень высоко, как, впрочем, и полковник Огюст-Антуан Палассе, военный атташе Франции в СССР. Приписываемую Советскому правительству неискренность в связи с его заверениями о решимости прийти на помощь Чехословакии Феймонвилл категорически отметал. Еще в середине сентября 1938 г. по этому вопросу им был подготовлен секретный меморандум. Феймонвилл отослал его в Вашингтон 15 сентября, в тот самый день, когда Невилль Чемберлен, английский премьер, прибыл в Берхтесгаден для переговоров с Гитлером о судьбе Чехословакии. Приводим его с небольшими сокращениями {77}.
Однако, как справедливо отмечает российский историк Л.В. Поздеева, в Вашингтоне (так же как в Париже и Лондоне) продолжали исходить из малодостоверной информации, основанной на смеси антипатий к СССР и явно заниженных оценок боеготовности Красной Армии {78}. В заявлении государственного секретаря Хэлла по поводу мюнхенской конференции, которая, как было сказано, вызвала «всеобщее чувство облегчения» {79}, сквозила явная недооценка советского фактора. Дэвис подошел к случившемуся с противоположной стороны, увидев в нем решающий шаг к войне. «Все очень плохо, – писал он 7 октября 1938 г. пресс-секретарю Белого дома Стиву Эрли. – Мюнхен, по всем данным, мог быть предотвращен… если бы Англия, Франция и Россия создали Западный и Восточный оборонительный военный союз против «оси» Берлин – Рим» {80}. Он ничего не сказал о США, полагая, что в Вашингтоне и сами придут к правильным выводам. Всем, кто, подобно Дэвису и Додду, возлагали надежды на перемены во внешнеполитическом курсе США после Мюнхена в сторону улучшения советско-американских отношений, пришлось испытать разочарование. Суть этих отношений довольно точно была определена американской печатью как состояние «холодной неопределенности» {81}. М.М. Литвинов отмечал, что подходу администрации США были свойственны пассивность и нежелание добиваться надлежащего политического эффекта, который мог бы оказать положительное влияние на общую обстановку в мире {82}. Фактическим подтверждением этой линии были выступление Рузвельта 4 января 1939 г. и его заявление на пресс-конференции в начале февраля 1939 г. Суть их может быть выражена следующим образом: внешняя политика США остается неизменной и не будет изменена в будущем. США останутся вне войны {83}, хотя и не будут уклоняться от поисков способов противодействия агрессии. Рузвельт, говоря о ее жертвах, выделил «братские страны», что могло быть истолковано как сознательное умаление всякого значения советского фактора. Вашингтон продолжал активно поддерживать контакты с Гитлером и Муссолини, оставив без внимания Сталина. Все это напоминало открытый бойкот. Захват Чехословакии Германией 15 марта 1939 г. и утверждение диктатуры Франко в Испании не изменили существенно эту политику. Скрытый упрек в бездеятельности Белому дому пришлось выслушать от своего посла в Бельгии. Джозеф Дэвис писал Стиву Эрли 29 марта 1939 г.: «Отсюда все выглядит в самых мрачных тонах. Английские и французские представители сейчас находятся в Москве с целью проведения переговоров с советскими руководителями (речь шла о миссии министра внешней торговли Англии Хадсона. – В.М.). Они пытаются заставить Россию согласиться с предложенной ими «общей декларацией». Но Москва настаивает на подкреплении этой декларации заключением конкретной военной конвенции трех держав, гарантирующей, что ей не придется сражаться с Гитлером в одиночку. Чемберлен продемонстрировал свои гениальные способности выжидать вплоть до того момента, пока «процессия не прошла мимо». В этих идущих переговорах он почти упустил шанс договориться, а это значит, что все пойдет прахом, если им не удастся убедить Россию в том, что она не останется в изоляции. Если бы они два года назад встали на тот путь, которым идут сейчас, Чехословакия не исчезла бы с политической карты Европы» {84}. Это новое напоминание об «оборонительном союзе» западных держав и СССР затрагивало и вопрос об отношении к нему США. Но Дэвис из «деликатности» обошел его. Что понапрасну было лить слезы? Дэвис понимал, что доверие Москвы к Западу уже было подорвано до основания. Додд, уже не чувствуя себя связанным служебными обязательствами, писал о том же, не прибегая к умолчаниям. «Я страшно удручен, – писал он в тот же самый день 29 марта 1939 г. послу республиканской Испании в Вашингтоне Фернандо де лос Риосу, – что ваша демократическая страна (Испания. – В.М.) станет союзником Гитлера и Муссолини (речь шла о возможном присоединении франкистской Испании к странам «оси». – В.М.). Но в условиях, когда Англия, Франция и наша страна (подчеркнуто мною. – В.М.) придерживались нейтралитета, едва ли была хоть малейшая надежда для вашей страны устоять» {85}. В исторической литературе часто приходится встречать утверждения, будто после захвата Чехословакии гитлеровцами госдепартамент и Белый дом обрели твердость, а их неприязнь к Гитлеру достигла «точки кипения» {86}. Увы, если бы все было так, в Вашингтоне, наверное, нашли бы способ доказать это на деле путем хотя бы изменения тона в отношении СССР или другими способами. Не случайно временный поверенный в делах СССР в США в телеграмме от 21 марта 1939 г. сообщал в Москву, что в столице США «иллюзии о «походе на Украину» изживаются туго» и что там «сквозит немало надежд на то, что центр тяжести удастся перенести на гарантирование нами (безопасности. – В.М.) Румынии» {87}. Это важное наблюдение советского дипломата приоткрывает завесу над скрытой психологической интригой, которой были заняты дипломатические ведомства Лондона, Парижа и Вашингтона и суть которой выражалась в отгадывании направления агрессии нацистов после Мюнхена, оккупации Праги и захвата Мемеля. Предпочтительность восточного направления, удара по СССР через Прибалтику, Чехословакию, Румынию и Польшу делало в глазах западных дипломатов неразумным оживление контактов с Москвой. Открытый последнее время доступ к дипломатическим архивам дает возможность определить характер той паузы, которая наступила в отношениях СССР с демократиями Запада как спланированное действие с заданной программой. В начале марта 1939 г. после длительного перерыва был назначен новый посол в Москву (Л. Штейнгардт). Но он без видимых причин не торопился с отъездом в Советский Союз, где всеми делами посольства занимался временный поверенный А. Керк. Белый дом, по-видимому, нисколько не тяготила эта затянувшаяся неопределенность. Вопреки утверждениям о том, что дипломатия США стремилась использовать все возможности для расширения контактов с советским правительством с целью оказания положительного влияния на проходившие в Москве переговоры, никаких серьезных действий не предпринималось. Допустимо предположение, что виною тому была Москва, ее антизападничество или желание подороже продать свои «акции». При ближайшем рассмотрении выясняется, однако, что никакой вины Советского Союза здесь не было, как не было и попыток со стороны США содействовать успеху самих переговоров (начиная с приезда Хадсона в Москву 23 марта) путем вмешательства в события в интересах положительного их исхода. Материалы архивов, контент-анализ американской печати весны 1939 года подсказывают ответы на вопрос, в чем лежал корень несовпадения взглядов Москвы и Вашингтона на развитие европейского кризиса в фазе его наивысшего обострения. Как это ни парадоксально, – все дело было в одинаковой трактовке реальной угрозы второго (и, может быть, еще более грандиозного) Мюнхена. Прогнозируя отставку М.М. Литвинова и переход «ввергнутого в хаос» СССР к тактике «вооруженного нейтралитета», хорошо информированная «Нью-Йорк таймс» с явным подтекстом писала в конце марта – начале апреля 1939 г. об обреченности Литвы и других малых стран Восточной Европы и колеблющейся линии Англии, несмотря на предоставление ею гарантий Польше {88}. В экспромте Чемберлена увидели даже отчаянную попытку вернуть Гитлера за стол переговоров с последующим выторговыванием мира за счет новых территориальных уступок. В Москве читали американские газеты и могли судить о том, как низко оценивалась Соединенными Штатами возможность англо-франко-советского альянса с присоединением к нему Америки. Уолтер Дюранти в корреспонденциях из Москвы открыто писал о растущих сомнениях Кремля в искренности желания Лондона и Парижа пойти на сближение с ним и о стремлении Советского Союза самому позаботиться о собственной безопасности. Во многих работах российских и зарубежных исследователей убедительно раскрыта эта тема {89}. В частности, в них показано, что ни Англия, ни Франция не были заинтересованы в дипломатическом прорыве в Москве, ведя наряду с контактами с советскими представителями примерно на том же уровне зондаж позиции Германии. Что менее известно (или вообще неизвестно), так это пристальное внимание к ним со стороны США и определенная зависимость их внешнеполитического курса от затягивания переговоров о масштабном с взаимными обязательствами сторон антигерманском пакте западных демократий и СССР. Известный специалист по России, с авторитетным мнением которого в госдепартаменте очень считались, профессор Чикагского университета Самуэл Харпер после своего посещения Европы и Советского Союза в мае – июне 1939 г. в пространном отчете совершенно определенным образом выразил эту зависимость и обусловленную отчасти ею реакцию Кремля. Приводим фрагменты из заключительной части отчета: «Я уже выражал свой скептицизм относительно возможности подписания англо-франко-советского пакта. Москва не подпишет его, пока он не будет удовлетворять выдвинутым ею условиям. А эти условия выглядят вполне обоснованными, если видеть в таком пакте эффективную программу, способную остановить дальнейшую агрессию… Принимая во внимание отношение Чемберлена и Боннэ к советскому правительству, от последнего трудно ожидать полного доверия к этим двум политикам… Каждому, кто следит за англо-франко-советскими переговорами, ясно, что они имеют определенное отношение и к Америке, а американская политика, в свою очередь, испытывает, по всей видимости, влияние идущих переговоров и в особенности их затяжки… Возможно, это не более чем предположение, но мне кажется, что отказ Америки осуществить в позитивном духе путем изменения законодательства о нейтралитете ту внешнеполитическую концепцию, которая как будто бы была сформулирована в апрельских посланиях Рузвельта, заставил советских участников переговоров занять более осторожную позицию в деле подписания заключительного пакта с Англией и Францией… В конечном счете Советский Союз и Америка испытывают в определенной мере одинаковые сомнения по поводу того, искренне ли ведут дело Чемберлен и Боннэ» {90}. Силы взаимного отталкивания возникали как бы сами по себе, помимо желания одной и другой стороны. В Москве после оккупации немцами Чехословакии (к образованию которой США имели прямое отношение) и Мемеля считали, что Запад смирился и с новым «исправлением» границ и поглощением Прибалтики нацистами. По сути дела, так оно и было. В дипломатических ведомствах прогнозировали именно такое развитие событий. Тень «второго Мюнхена» приобрела вполне реальные очертания. Не в этой ли плоскости лежит объяснение, почему в Вашингтоне так спокойно прореагировали на письмо временного поверенного в делах США во Франции Э. Вильсона от 24 июня 1939 г. {91} и на информацию У. Буллита, приехавшего в США в начале июля и высказавшего столь же категорично убеждение, что Польшу в ближайшем будущем ждет участь Чехословакии {92}. Даже Буллит начинал опасаться, что этот курс, к осуществлению которого он сам приложил руку, из-за неизменной позиции Англии и Франции принесет в конечном счете нежелательные результаты. Прозревший Буллит пытался «расшевелить» президента, побудить его к более активным действиям. Но все было напрасно. И лишь тогда, когда в Вашингтоне благодаря информаторам, работавшим в германском посольстве в Москве, стало известно, что Берлин и Москва тайно планируют блицоперацию по подписанию пакта о ненападении, там принято было решение вмешаться и побудить советских лидеров одуматься и с полным доверием отнестись на этот раз к дружественным жестам со стороны Лондона и Парижа. Вслед за тем последовала череда мелких шагов к сближению. Государственный секретарь Корделл Хэлл удивил сменившего А. Трояновского нового полпреда СССР К. Уманского заявлением об особой заинтересованности США в расширении торговли с СССР «как по политическим соображениям, так и ввиду общности миролюбивой политики». Вслед за тем временный поверенный в делах США в Москве С. Грамон посетил замнаркома иностранных дел СССР Потемкина и поставил вопрос о возобновлении торгового соглашения, заключенного двумя странами в 1937 г. В беседах с Уманским 6 и 30 июня 1939 г. Рузвельт критиковал Лондон и Париж за «старомодную дипломатическую возню» и убеждал его, что «пути к дальнейшему «умиротворению» для Англии отрезаны» {93}. Неясно, имел ли в виду президент вероятность нажима на Чемберлена со стороны Вашингтона или эта фраза появилась в телеграмме Уманского безо всякой связи с существом разговора в Белом доме, тем более что в секретном письме Самнера Уэллеса, посланном со специальным курьером через Париж послу США в Москве (в нем заместитель госсекретаря по поручению президента информировал Штейнгардта о беседе с Уманским), всякое упоминание об отношении Рузвельта к политике «умиротворения» вообще отсутствовало {94}. Само же письмо Уэллеса Штейнгардту ушло в Париж 4 августа 1939 г. и было отослано диппочтой У. Буллитом Л. Штейнгардту в Москву только 12 августа 1939 г., в день открытия англо-франко-советских переговоров {95}. Штейнгардт смог встретиться с народным комиссаром иностранных дел СССР Молотовым только 16 августа 1939 г. Наверняка Молотов рассчитывал услышать нечто важное, но посол, следуя инструкции президента, усиленно нажимал на то, что переговоры следует продолжать, хотя Соединенные Штаты «не в состоянии принять на себя ответственности или дать уверения относительно шагов, которые намерены предпринять Англия и Франция в связи с переговорами с СССР» {96}. Таким образом, в тоне дружеского внушения СССР подталкивали к лобовому столкновению с Германией, не беря (вновь и вновь) на себя никаких конкретных обязательств и убеждая поверить на слово в кардинальном изменении позиции Англии и Франции. Если к тому моменту принципиальное решение Сталин и его сподвижники уже приняли, то эта беседа со Штейнгардтом, ни к чему, в сущности, не обязывающая, могла только убедить Сталина в правильности его решения. Даже тот, кто хотел бы видеть в позиции США в связи с московской драмой августа 1939 г. высокий образец бескорыстия и благородства, не сможет никогда доказать, что правительство великой державы, сталкивающееся с повышенными рисками на Востоке и на Западе и испытывавшее особую озабоченность о безопасности своей страны (в том числе и в связи с внутренними проблемами), могло легкомысленно позволить заманить себя в опаснейшую дипломатическую ловушку. Менее всего это было похоже на Сталина и его образ поведения. Запад проявил непозволительную недооценку этого фактора. Стремясь переложить всю вину за развязывание Второй мировой войны с мюнхенцев на Советский Союз, некоторые историки внешней политики США приписывают ей созидающую роль заинтересованного посредника, озабоченного только одним – как расчистить путь к коалиции антифашистских стран. С этим трудно согласиться. Сам Франклин Рузвельт в откровенной беседе с Джозефом Дэвисом в октябре 1942 г. признал, что его страна в предшествующее войне десятилетие «не была готова ни к осознанию возникшей угрозы, ни к признанию выпавшей на ее долю ответственности» {97}. Можно сослаться и на то, что Гарри Гопкинс в беседе с де Голлем 27 января 1945 г. выразил принципиальное согласие с последним, когда председатель временного правительства Французской республики сказал, что США фактически самоустранились от дела обеспечения европейской безопасности вплоть до поражения Франции {98}. Однако менее всего российские историки могут позволить себе резонерствовать по поводу нерасторопности руководителей внешней политики США в наведении мостов со сталинским Советским Союзом в кризисные предвоенные годы. Причины существовавших в этом деле трудностей и препятствий были многообразны. В Америке, например, остро реагировали на нагнетание (особенно в связи с процессами 30-х годов) настроений антизападничества в советском обществе, постоянное напоминание советскими лидерами о классовом характере международных отношений, подготовке мировой революции с назначенными сроками. Для традиционно американского мышления был непонятен элитарный характер советской внешней политики, в которой нация не принимала никакого участия. Дехристианизация духовной жизни в России, антирелигиозные походы также не способствовали росту симпатий к ней, как бы впечатляюще ни выглядели экономические показатели. Если воспользоваться термином, предложенным американским социологом Робертом Таккером, ввести в строй российско-американский «кондоминимум» {99} не удалось из-за дефицита средств и воли. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх |
||||
|