Глава 5 Неутомимая Sophie

Сразу же из-под венца, после родительского благословения, опустошенных бокалов с шампанским, слез невесты, ночью, под шум начинавшегося дождя, молодые покидали Москву, чтобы обустроить собственную жизнь в Ясной Поляне. Молодая жена сама приняла решение ехать не за границу, а в деревню.

23 сентября 1862 года новый респектабельный дормез — огромная, дорожная карета с форейтором, приспособленная даже для сна, запряженная шестеркой почтовых лошадей, чинно въехала в Ясную Поляну, знаменуя наступление нового времени в жизни усадьбы. Существующей яснополянской повседневности предстояло породниться с совсем иной, «московско-берсовской» реальностью, образовав впоследствии особый, «кровосмесительный» быт усадьбы. Так, например, по-прежнему в яснополянском парке под липами варили варенье, снимая пышные розовые пенки под жужжание пчел и ос, но уже по иной рецептуре, привезенной Соней от московского медика профессора Анке, суть которой заключалась в том, чтобы не подливать воды: как и раньше, здесь пекли сдобные левашники из раскатанного теста, начиненные вареньем, которые надувались через соломинку поваром Николаем, чтобы тесто «не садилось», за что они получили название «les soupirs de Nicolas» — «вздохи Николая». Их Толстой полюбил с детства, но к ним добавилась еще одна кондитерская причуда — ан- ковский пирог, ставший символом буржуазности, привнесенной женой в яснополянский быт. Семья Берсов, несмотря на скромность, обладала неким «фирменным» шиком, проявлявшимся в сервировке стола, в безупречности подаваемых блюд. Даже в странных увлечениях величавой хозяйки, Любови Александровны Берс, гордо

восседавшей в кресле во главе стола и щипчиками клавшей в рот доставаемые из ящичка черные корочки (березовые угольки), было что-то обворожительное.

Так менялось житье-бытье Ясной Поляны, тесно переплетаясь с совсем иным, образовывая прелюбопытный симбиоз толстовского и берсовского стилей жизни, в котором все так смешалось, как в «доме Облонских». Лишь святой Спиридоний, как в былые времена, оставался покровителем рода Толстых и Ясной Поляны.

В свой медовый месяц, проводимый в милой Ясной, новобрачные наслаждались роскошью общения друг с другом. Их приветливо с хлебом-солью встретили любимые тетушки и брат Сергей, благословившие молодых фамильной иконой. Т. А. Ергольская торжественно вручила Соне связку ключей от многочисленных сундуков, шкафов, кладовой с припасами. Ключей оказалось более тридцати. Она прикрепила их к кольцу и подвесила к поясу своего платья. Позже эту тяжелую связку Софья Андреевна стала хранить в специальном ящике, ключ от которого был только у нее, и она с ним никогда не расставалась.

Восемнадцатилетняя Соня уверенно заняла место хозяйки, без колебаний предпочтя его беззаботной и веселой московской жизни. Теперь она постоянно ощущала на себе груз ответственности «за двух» — за себя и мужа, а потом еще и за всех своих тринадцать детей. Порой «мы алчем жизнь узнать заране, и узнаем ее в романе». О своей совместной жизни с мужем Софья Андреевна многое узнавала из его романов, вынося за скобки романтизированный флер. Лев и Соня зажили «серьезно и умно», но пока «еще — не дельно». «Милый Адольф», как она шутливо называла мужа, занимался ее воспитанием, беспокоился о ее нравственности и ограничивал круг ее чтения. Так, он не позволял ей читать романы Золя и «Даму с камелиями» Дюма-сына, казавшиеся ему слишком эротичными. Он окрестил Соню «фарфоровой куклой». «Твой Лев написал фантастическую штуку Тане, что и немцу в голову не придет… Как плодовито у него воображение и в каких иногда странных формах разыгрывается. Умел же он о превращении женщины в фарфоровую куклу написать восемь стра

ниц. Он напоминает мне Овидия, который превратил юношу-красавца в нарцисс», — писал дочери 27 марта 1863 года Андрей Евстафьевич Берс. Чета Толстых была настолько дружной, что близкие наивно полагали, что это «даже не к добру».

Счастье всегда на стороне тех, кто доволен жизнью. Они казались самыми счастливыми, ведь счастлив только тот, кто счастлив в своем доме. Семья еще не представлялась им самым тяжким испытанием, которое Бог посылает человеку. Лев и Соня были словно прикованы к семье и ежеминутно подвергались всевозможным испытаниям в делах, разговорах, которые порой не каждому из них нравились, но приходилось терпеть, побеждая себя. Здесь помогала, в понимании Толстого, «совесть Иисуса», призывавшая «мириться с собственным гневом». Лев Николаевич старался как можно реже раздражаться. Соня очень не любила, когда он изливал свой гнев в обидных для нее словах. Каждый старался свести на нет возникавшие ссоры, стремился к взаимному умиротворению, понимая, что в совместной жизни необходимы уступки, компромиссы, соблюдение тишины и спокойствия. Толстой любил сравнивать супругов с впряженными в одну упряжку лошадьми — надо тянуть в одну сторону7. Однако случалось, что Лев не мог совладать с гневливостью, идущей от предков Трубецких, вызываемой грубым вторжением повседневности в гениальное пространство творца. Соня запомнила «бешеный» крик мужа, вызванный ее случайным приходом в кабинет в тот момент, когда он работал над «Войной и миром». Близкие вспоминали, как он кричал «петухом», выражая таким образом свое яростное несогласие с собеседником.

Конфуций проповедовал приоритет семьи перед государством, учил жить не столько для государства, сколько для семьи. Толстой очень рано уверовал в «мысль семейную», которая не раз согревала его в трудные минуты. Не случайно его двойник, Константин Левин, ради сохранения семейного счастья был готов убить гостя, покусившегося на супружеское благополучие.

В детстве Толстому не было дано познать теплоты семейной жизни. Этот дефицит он компенсировал не только в своей супружеской жизни, но и в романах, иде

ализирующих семейное начало, получив за это почетное звание «певца семейного счастья». Он не раз размышлял об особенностях толстовской породы, в которой бушевали сильные страсти, получившие впоследствии такое определение, как «толстовская дикость». Недаром его знаменитый родственник, известный дуэлянт Федор Толстой-Американец «татуировался». Эта «дикость» не раз проявлялась в яснополянском быту. До женитьбы Толстой и его братья спали исключительно на соломе, без простынь. Эта традиция сохранилась отчасти и в семейной жизни писателя. Аромат сена постоянно присутствовал в его доме. Всюду, например в детской, находились тюфяки, набитые сеном так, что трещали. Их каждый месяц набивали свежим сеном.

Толстовская «дикость» проявилась еще и в поразившей Софью Андреевну манере мужа есть за обедом старыми серебряными ложками и железными вилками и ножами, оставшимися еще с прадедовских времен. За всем этим, как и за бурьяном, разросшимся вокруг дома, чувствовались особые фамильные коды предков. Чего стоит, например, знаменитый длинный толстовский халат с пристегивающимися полами, который был многофункциональным, являясь одновременно халатом и ночной рубашкой.

Соня нашла яснополянский быт более чем спартанским. Велико было ее удивление, когда во время сервировки обеденного стола в доме не обнаружилось серебряной посуды. Оказалось, что после смерти отца писателя Воейков, назначенный опекуном малолетних детей, «прибрал» несколько пудов серебряной утвари. Повар Николай хорошо помнил, сколько было в прежние времена отменного столового серебра в Ясной Поляне.

Толстой весьма стоически, с неким героизмом воспринимал вездесущую повседневность, проникавшую даже в его параллельный мир, боролся с плотскими страхами, «арзамасскими» ужасами, телесными невзгодами, с низкими проявлениями духа своего собственного «я». Только уникальная личность, редкая по своему масштабу, способна на это. Для Толстого своеобразной метафорой его обыденного существования явилось не

раз перелицованное серое «безразмерное» пальто, охотно им носимое и, как оказалось, приходившееся всем впору. Свое универсальное пальто он считал счастливым.

Писатель больше всего ценил подлинность, проявляемую вне какой бы то ни было пафосности, он во всем стремился к простоте. Не поэтому ли Толстой так высоко ценил рационалистический подход семьи Бер- сов к повседневности? Эта большая чиновничья семья, состоящая из мужа, жены и восьмерых детей, ютилась в скромной кремлевской квартире. Создавалось впечатление, что эта квартира состоит из сплошного коридора. Дверь с лестницы вела в столовую. Кабинет Андрея Евстафьевича Берса, практикующего врача, был настолько крошечным, что в нем, казалось, негде повернуться. Три его дочери спали на пыльных, просиженных диванах. Трудно представить, но пациенты с риском для жизни поднимались к доктору по хлипкой лестнице, которая могла в любой миг провалиться вместе с ними. Не меньшую опасность представляла люстра, которая висела так низко, что не разбить себе лоб казалось счастливой случайностью.

Семейная колея молодых супругов пролегала вдали от роскошной и праздной жизни. Они довольствовались общением друг с другом и тем малым комфортом, которым их одаривал северо-восточный флигель, предназначавшийся во времена деда и отца Льва Николаевича для немногочисленных гостей Ясной Поляны или гувернеров. Лев и Соня зажили «по-настояще- му» только после того, как с двух сторон к флигелю были сделаны пристройки.

Неутомимая Sophie, как ее называла фрейлина Александра Толстая, была «симпатичной с головы до ног», «простой, умной, искренней, сердечной». В ее голосе близкие слышали интонации мужа. Чем не Наташа Ростова, которая, словно зеркало, отражала своего мужа Пьера? За год до брака Соня благополучно сдала экзамены на звание домашней учительницы при Московском университете, писала повести, играла на фортепиано, серьезно увлекалась живописью и даже мечтала брать уроки рисования в Париже. С особым энтузиазмом и

расчетом она занималась хозяйством в Ясной Поляне, оказавшись во многом предприимчивее своего мужа. «Экой молодец! Софья-то Андреевна. Передайте ей мой душевный привет и скажите, что я в восторге, если только она не играет в кукл…! — виноват, в кассу», — с добродушной иронией писал Льву Николаевичу А А Фет. Толстой же был абсолютно уверен в том, что его «жена совсем не играет в куклы», а становится его «серьезным помощником». Она охотно занималась домом, в котором проживало больше двадцати человек, умело управляла имуществом. Случавшиеся порой разногласия с мужем на первых порах преодолевались легко благодаря их сильной взаимной любви. «Не может быть, чтобы все это кончилось только жизнью!» — не раз восклицал счастливый муж

Он был пленен и очарован женой: «Человек, который краснеет, может любить, а человек, который может любить, — все может… Человек неженатый до конца дней мальчишка. Новый свет открывается женатому… Для счастья нужна плоть и кровь. Ум хорошо, а два лучше, говорит пословица: а я говорю одна душа в кринолине нехорошо, а две души, одна — в кринолине, а другая в панталонах еще хуже. Выйдет страшная нравственная monstruositi из такого брака. Это не брак, а осмеяние двух — не душ, а направлений. Хорошая жена смотрит на все глазами мужа». Толстой, как и каждый влюбленный, считал, что любой человек изначально является одиноким, но потом его разрезают пополам. Свою вторую половину он искал с пятнадцати лет и был счастлив, что наконец нашел ее.

В доме Толстых, как и в доме Облонских, любили произносить, что «все образуется». Обновленный яснополянский быт налаживался. Молодая жена, уверенно подписывавшаяся «графиня Соня Толстая», любила мужа до крайности. Она частенько приходила к нему в кабинет, где он писал «Казаков» и «Поликушку», переписывала, всматриваясь близорукими глазами в крупный веревочный почерк мужа, в котором со временем стала разбираться лучше, чем сам автор. Но этот опыт обретался со временем. А сначала она позволяла себе вольности, исправляя стиль мужа, разбивая длинные много

словные периоды, сокращая «лишние» союзы «что» и «который», заменяя «гордость» «тщеславием», а «апатию» «равнодушием». Свои корректировки она объясняла тем, что муж не дорожил красотой слога. Случалось, что страницы рукописей находили в яснополянских канавах.

Спустя годы она с особой заботливостью стала относиться к автографам Льва Николаевича и в сентябре 1887 года сдала рукописи мужа в рукописный отдел Ру- мянцевского музея, чтобы обеспечить их полную сохранность. Еще восемь ящиков, наполненных бесценными реликвиями, она отвезла туда весной 1894 года. А зимой 1904 года девять ящиков с автографами Софья Андреевна перевезла в Исторический музей, где они хранились до конца жизни Толстого. В 1915 году вдова писателя передала их на хранение в Румянцевский музей, где организовала особый зал, названный «Кабинетом Л. Н. Толстого».

Но тогда, в первые годы замужества, все было иначе! Ее рука, как она выражалась, «не ходила писать; я целыми днями переписывала Лёвочке». Она не успевала переписывать рукописи. Поэтому в Ясную Поляну был приглашен писарь. Переписчик Александр Петрович приходил иногда пьяным и обычно дарил, продавал или отдавал за бутылку водки черновики Толстого. Так произошло и с черновиками «Войны и мира» и «Анны Карениной». Их мало сохранилось по многим причинам, в том числе и потому, что Софья Андреевна, по незнанию, заклеивала ими окна. Мало дорожила ими. Ей никто даже не намекнул, что их нужно беречь. Удалось сохранить приблизительно 8 тысяч рукописных листов «Войны и мира» и «Анны Карениной», переписчицей которых была сама Софья Андреевна.

Между тем Лев Николаевич охотно превращался в семейного человека и только громкие возгласы, раздававшиеся где-то рядом с кабинетом, в соседней комнате или у лестницы — «Корректура!» — напоминали о том, что перед вами не просто муж, отец, хозяин усадьбы, а художник, «машина для писания», которая работала почти без сбоев, олицетворяя неустанное движение мысли.

Софья Андреевна вскоре поняла, что жизнь не театр, а она — не героиня, произносящая торжественные монологи, в ее жизни все переплелось — обыденное, уникальное и неповторимое. Она смотрела на многие события, происходившие в ее семье не с парадной стороны, а изнутри. Ей тяжело достались первые роды, и она мучилась, оттого что муж не мог понять, что она не сможет кормить Сережу грудью.

«Живете вы… без всякого расчета, не умеете смириться перед обстоятельствами, которые сами на себя навлекли своими необдуманными поступками: брать или не брать кормилицу… Будь уверен, Лев Николаевич, что твоя натура никогда не преобразуется в мужичью, равно и натура жены твоей не вынесет того, что может вынести Пелагея, отколотившая мужа и целовальника в кабаке около Петербурга… Лёвочку просто валяй, чем попало, чтобы умнее был. Он мастер большой на речах и писаньях, а на деле не выходит. Пускай-ка он напишет повесть, в которой муж мучает больную жену и желает, чтобы она продолжала кормить своего ребенка: все бабы забросают его каменьями. Требуй, чтобы он вполне утешил свою жену», — писал разгневанный отец Софьи Андреевны 8 августа 1863 года.

Отцовская поддержка оказалась как нельзя кстати. После родов доктора строго-настрого запретили Софье кормить грудью ребенка. И в доме появилась кормилица. Это очень огорчало Льва Николаевича, настаивавшего на том, чтобы жена непременно сама кормила младенца. В «Моей жизни» есть такая запись: «Он озлобился, уходил из дома, целые дни оставлял одну без помощи». А ведь совсем недавно, во время ее страданий в родовых схватках Лёвочка все время находился рядом с ней, у кожаного дивана, на котором родился он сам, жалел ее, был ласков, слезы блестели в его глазах, он постоянно обтирал платком ее горячий лоб. После родов громко рыдал, обнимая ее голову. Теперь же он с нескрываемым раздражением писал в своем дневнике о том, как с каждым днем портится характер жены.

Повседневная жизнь чрезвычайно разнообразна и подчас не соотносится с законами эстетики. Сверхчувственное восприятие — аналог бытового. У Толстого не

было культа любви к своей жене. Он любил ее без всякой театрализации. Вскоре все успокоилось, и Лев Николаевич вновь принялся за свой роман, а о случившемся семейном надрыве оставил такую запись: «Все это прошло и все неправда. Я ею счастлив». Литература и семья по-прежнему оставались для него равнозначными понятиями. Младенец Сережа рос на рассказах о войне 1812 года. Сонин отец припоминал любопытные эпизоды из тогдашней московской повседневности, как горел, например, огромный щит на Тверской, у дома Бекетова, изображавший бегущего Наполеона, преследуемого воронами, которые его щипали и пакостили на него. Народ глядел на происходившее и хохотал от души. Автор «Войны и мира» приходил в полный восторг от подобных рассказов тестя, так же как и от прочитанных им писем Волковой к Ланской, в которых очень живо был передан дух того времени. Не только огромное количество проштудированных им источников, но и инстинктивные влечения, любовь к Соне, хозяйственные заботы, охота — все проявления плотской жизни помогали ему находить силы для творчества. Житейская «дурь» перерабатывалась и преобразовывалась в искусство.

Софья Андреевна хотела, чтобы в ее доме все было «как надо». Это означало, что все должно быть особенным, включая запах. Для этого она использовала запахи французского саше, перекладывая им свое и мужнино белье, заботилась о том, чтобы белье Лёвочки источало аромат пармской фиалки. Супружеская жизнь была во многом традиционно похожа на семейную жизнь знакомых и складывалась из привычных мелочей: из хлопот о накрахмаленной скатерти, о составлении меню, о заданиях поварам. Соня могла позволить себе излюбленные лакомства — пирожное или конфеты. Вскоре появились свои любимые привычки, вроде сидения на старинном кожаном диване, стоявшем рядом с письменным столом мужа, и вышивания broderie anglaise (английской гладью) батистовых салфеток Она уверенно свивала свое гнездо, заняв место во главе обеденного стола за серебряным самоваром. В их доме на втором этаже было пять комнат, объединенных

анфиладой. Каждая из них в шесть-семь аршин с высоким потолком до пяти аршин создавала очень приятную атмосферу для жизни: стены белые, полы дощатые, кругом «простота», чрезвычайно ценимая Львом Николаевичем. Так, в гостиной стояли низкие стулья, купленные в Петербурге, на которых Софья Андреевна кормила своих детей. Как скромно в доме! Во всех комнатах, как только смеркается, зажигают лампы, кроме кабинета писателя. Чаще всего у него горела небольшая ночная лампочка или свеча, которую он гасил, покидая комнату. Жили тесно, во всем чувствовалось «робин- зонство». Чистоту в доме обеспечивала прислуга, в том числе Аксинья Базыкина. Нетрудно представить, что почувствовала Соня, когда увидела ее в своем доме моющей полы в подобранной до колен юбке, обнажавшей сильные красивые ноги, в облегающей блузке, эффектно подчеркивающей соблазнительную грудь. Аксинья вызывала у молодой жены сильное чувство ревностного смятения. Поэтому Софья сразу же приняла решение отказаться от ее услуг. Создание уюта достигалось порой «съеданием» творческой жизни. Со временем Лев приучил себя убираться в комнате и довел в этом деле свои движения до автоматизма. Привыкание к примелькавшейся обыденности требует забвения, иначе возможно появление страхов, прячущихся не в доме, а в подполье своего бессознательного «я», откуда они проникают в дом.

Софья старалась жить мыслями о муже, но порой ей казалось, что если она «им не сделается, и себя потеряет». А он жил жизнью реальной и метафизической. Она же привыкла жить «своей отдельной, маленькой жизнью», в которой теперь большое место отводилось его творчеству. Иногда о себе, своих чувствах, своем прошлом и настоящем она узнавала из Лёвочкиных романов — «Войны и мира» и «Анны Карениной». Наташа Ростова и Кити Левина помогли ей лучше разглядеть себя. Так, любовная атмосфера, характерная для дома Ростовых, способствовала большему пониманию ее девической жизни. В свою очередь она многое открывала для себя и в душевной жизни мужа.

Счастливый Лёвочка должен был видеть себя отраженным в собственной жене, словно его герой Пьер Безухое, испытавший наслаждение от общения не с умной, а с настоящей женщиной — женой, впитывающей словно губка всё лучшее, что есть в муже. Человеческая тайна открывается только после познания душевных секретов двух любящих сердец. С точки зрения Льва Николаевича, в этом и заключался идеал супружеской жизни. В противном случае, как он говорил, «незачем спать вместе». Такие мысли помогали быть счастливыми, усиливали взаимную любовь. Что ж, имущему дается, а у неимущего отнимается. И Софья вкладывала всю себя в жизнь мужа, как Наташа Ростова в Пьера Безухова. «Чуть до рассуждений — у ней не было своих слов», — писал о своей героине Лев Николаевич. Она не умела словами передать тысячную долю того, что могла выразить голосом, улыбкой, взглядом. Она помогала творить любимому Лёвочке, озаряя его своим светом. И он так сросся за 15 лет со своей семьей, что стал неотделим от нее: во время поста все ели только постное, жили как по прописям — в девять утра пили кофе, в час завтракали, в шесть обедали, в восемь пили чай, ценили добродетель, труд, благочестие. Софья напоминала самой себе некую «работающую машину», девизом которой было — «творить, хотя бы шить». Она, как и любимая толстовская героиня Кити, вязала распашонки, одеяла, обшивала всю семью, включая мужа, которому шила знаменитые «толстовки». В ее комнате до сих пор стоит швейная машинка фирмы «Singer». Обычно Софья Андреевна штопала белье мужа, делая это чрезвычайно виртуозно, а заодно и приучая семью к бережливости.

Попробуем проследить эволюцию любви Софьи Андреевны и Льва Николаевича, осмыслить их взлеты и охлаждения во всей совокупности живых эмоций, разнообразных черт их характеров. Сонина любовь к семье одаривала мужа силой жизни. Без нее он словно «на одной ноге стоял». Материальные заботы об огромной семье (чего только стоят поиск и оплата гувернеров из Швейцарии и Англии!) переплетались с писательством. Каждый его роман она воспринимала как собственное дитя. Когда ему было «ужасно тяжело», он переносился

в прошедшее, с любовью вспоминая ее лиловое платье, как она прочитала мелком написанные им на ломберном столе буквы «В. м. и п. с. с. ж. н. м. м. с. и н. с.» — «Ваша молодость и потребность счастья слишком живо напоминают мне мою старость и невозможность счастья», и сердце его билось сильнее. Ведь любовь для него совсем не шутка, а великое дело, способ «добывания жизни».

И он, и она не позволяли себе лжи и лени. Она с утра и до позднего вечера была в хлопотах. Ей нужно было вовремя дать распоряжения поварам, дворникам, скотникам, гувернерам, а в течение дня проверить, все ли ими выполнено правильно. Для нее это было привычным делом, и она очень ответственно к этому относилась. Ей нравилось, как готовил повар Николай Михайлович Румянцев. Так умели готовить только старинные повара, служившие еще при деде мужа. Но ей не нравилось, что он неопрятен. В похлебке подчас можно было обнаружить отвратительную муху. Тогда она тотчас же «завела куртки белые, колпаки и фартуки, ходила в кухню и смотрела за всеми». Иногда старик повар напивался, и его заменяла жена, а порой и самой Софье Андреевне приходилось хлопотать на кухне. Она прощала повару эти слабости, а когда он состарился, назначила ему пенсию. Поварское место отца вскоре занял сын Сёмка, обученный кулинарному искусству в Тульском клубе и получавший за свою работу в Ясной Поляне 25 рублей, в четыре раза больше, чем Николай Михайлович.

Софья Андреевна проверяла, хорошо ли скотница накормила любимых породистых кур-брамапутров, привезенных ею с московской сельскохозяйственной выставки. Она следила за дворниками, требуя очистить зеркала прудов от березовых сережек, писала сценарии для рождественских и масленичных карнавалов, но, самое главное, не забывала переписывать (в который раз!) все то, что написал за день ее гениальный муж. Несмотря на то, что в часы творчества Толстому требовались абсолютная тишина и уединение, она изредка приходила к мужу в кабинет, чтобы перемолвиться несколькими словами, обменяться нежными

взглядами, набить папиросы «Жуковым табаком», который тогда многие курили. Папиросы писатель вставлял в вишневый мундштук, и ныне хранящийся в его доме. Порой Соне казалось, что она любила Лёвочку еще задолго до своего знакомства с ним, с того момента, когда в юности стала поклонницей его трилогии. После того как он отправился в Севастополь, она представляла его в своих фантазиях тяжело раненным, а рядом с ним видела себя. Мечты, мечты, где ваша сладость? Но теперь мечтала уже о другом: проникнуть в уникальный, таинственный мир его грез, подвластный ему одному, где он мог перевоплощаться в любой характер, становиться той или иной индивидуальностью, ощущать в себе «возможность всех возможных характеров», способность «высоко подниматься душой и низко падать», дрожать дрожью разбойника, сидящего под мостом в ожидании жертвы, или оказаться в шкуре старого мерина, понуро стоящего на выгоне. Ее любовь доходила до обсессии, когда хотелось во всем быть похожей на любимого человека. Нелегко доставалось такое семейное счастье.

Она с головой погружалась в переписывание его текстов. Больше всего такой работой ей приходилось заниматься зимой, когда Лёвочка по преимуществу отдавался писательству. Писал, словно неистовый, в течение целого дня, а порой и до поздней ночи. Самым, пожалуй, критическим временем года для Толстого была осень, когда он ужасался своему сибаритству, то есть безвозвратно потерянному им весной времени. Приходилось нагонять упущенное. Тем временем жизнь протекала вполне по-усадебному, а значит, по-старин- ному: зимой все были заняты работой с утра и до вечера. Соня называла зиму самой рабочей порой, а лето, напротив, предрасполагало к бездействию. На самом деле, вся их жизнь была наполнена трудовой энергией. Не случайно жена упрашивала мужа хотя бы летом отдохнуть, но тот лишь дважды уступил ее просьбам, позволив семье провести лето в их самарском имении, а зиму в Москве. Все то, о чем когда-то только можно было мечтать, — о любящей жене, которую еще «никто никогда так не любил», как он, о жизни среди поэтиче

ской деревенской природы, о большой дружной семье, о чувстве отцовства, о писательстве, кажется, начинало сбываться. Правда, Соня все еще боялась «спотыкнуться», «дрожала за себя», потому что «страшно ответственно жить вдвоем». Она боялась заснуть во время своей беременности, когда Лёвочка читал ей вслух «Отверженных» Пого, волновалась, что будет чихать, если вдруг «сделается насморк», когда станет набивать табаком папиросы, не выдерживала такта во время исполнения с мужем на рояле симфонии Гайдна. Страхи были напрасными. Благодарный муж был в восторге от ее папирос, приговаривал, что лучше ее никто их не набивает, был счастлив, когда она перебирала пальцы его рук, нежно расцеловывая косточки, произнося: «Понедельник, вторник…» и так до конца недели. Он так полюбил эти ласки, что запечатлел их в «Войне и мире». Наташа-волшебница один к одному «повторила» ее жест на страницах романа.

Софья Андреевна осознавала, что ее брак представлял собой мезальянс: она, полуаристократка, «бедная, ничего не имевшая бесприданница», выиграла счастливый билет, выйдя замуж за родовитого помещика. Она высоко ценила своего мужа, который ни разу за прожитые вместе годы не дал ей повода почувствовать, что все имущество является исключительно его собственностью. Она приехала в Ясную Поляну с тремястами рублей, врученными матерью на расходы. Этими деньгами она щедро поделилась с кондитером, горничной, старостой, прачками, кучерами, садовником, скотницей, которым предстояло прожить с ней бок о бок многие годы. Теперь она получала на хозяйственные и личные расходы деньги от мужа. Софья Андреевна оказалась на редкость практичной хозяйкой, экономила на всем, чтобы лишний раз не просить деньги у мужа. Она умудрялась выгадывать даже на своих туалетах. На протяжении долгого времени носила короткое коричневое суконное платье. Ее одежда, состоявшая из белого капота и поношенных деревенских башмаков, казалась проще простого. Заказывал и покупал для нее платья и обувь муж, убежденный в том, что за кринолином и шлейфом может «не найти своей жены», да и ни к чему, считал он, так пышно одеваться, живя в деревне. Молодая хозяйка была «простой в манере, в каждом движении». Не случайно граф и литератор В. А. Соллогуб после знакомства с образом Наташи Ростовой долго не мог себе представить домашний туалет героини романа иначе, как «на лад графини Софьи Андреевны».

Молодая жена быстро привыкла к простоте яснополянского быта, к отсутствию какой бы то ни было роскоши. В доме была жесткая мебель, очень плохое старинное фортепиано, поразившее ее бедностью звуков. В гостиной и столовой стояли олеиновые лампы, купленные еще отцом писателя. Зажигались калетовские свечи (калетовскими свечами, в отличие от сальных, называли стеариновые, изготовленные Калетовским заводом в Туле из смеси стеарина с салом). Толстой спал на любимой темно-красной сафьяновой подушке без наволочки, под ситцевым ватным одеялом.

Софья Андреевна самым решительным образом покончила с холостяцкими привычками мужа, заменив старую подушку новой пуховой с шелковой наволочкой, а ситцевое одеяло шелковым, с подшитой к нему тонкой простыней. В доме появились занавески, мягкая мебель с чехлами. Убранство стало иным. Хозяйка надевала по воскресеньям нарядное белое платье, на ее руке красовался роскошный золотой браслет с бриллиантами. Каждый год в день свадьбы, 23 сентября, она блистала в торжественном туалете, держа в руке свадебный мешочек, который хранился вместе с двумя венчальными свечами и букетиком флёрдоранжа, дорогими реликвиями, напоминавшими ей о самом счастливом дне в жизни. Вместо старых ножей, вилок, ложек стали пользоваться серебряными, из ее приданого. На белье мужа красными нитками она гладью вышила монограмму «Л. Т.», а на обеденном столе появилась серебряная чарка с чернью, из которой Лев Николаевич перед обедом непременно выпивал водку, настоянную на травах.

Однако, несмотря на старания жены, яснополянский дом не стал помещичьим. Это отметил критик Стасов, не раз бывавший в толстовской усадьбе. Он увидел здесь «бесконечно много бестолковщины, непорядка, неустройства, грязи, пыли — и ни единой черточки че

го бы то ни было аристократического». В этом он усмотрел исключительно вину Софьи Андреевны, которая, но его словам, как была дочерью обрусевшего доктора- немца, так ею и осталась: «Все у нее в доме плохо, нескладно, немецкого порядка и аккуратности — и тени нет! Все, по-российски, растрепано и грязно. Если бы только мне рассказать, что у них за ватерклозеты, которые являются мерилом домашнего порядка, благоустройства и порядочности… Что попало по нечаянности под руку, то так и осталось навеки. Ничего хоть капельку художественного, привлекательного — повсюду голь и сушь». В этой критике знаменитого петербуржца, привыкшего во всем придерживаться принципа регулярности и порядка, чувствуется некая предвзятость, недооценка очевидных стараний молодой хозяйки. По ее настоятельной просьбе в доме появилась ванна. Она, как могла, создавала уют виртуозно связанными ею скатертями, одеялами с эффектным греческим узором и прочими милыми безделушками. Завела гиацинты в горшках, кенаров в клетках, стоявших на рояле — своеобразная звуковая подробность комфорта по-яснополянски.

Софья Андреевна достойно исполнила роль «единственного интимного друга, жены, матери и хозяйки дома», которая оказалась довольно сложной и ответственной. Она успевала многое сделать — «утром записывала расходы, приводила в порядок вещи», сметывала платья, которые постоянно шились и перешивались на швейной машинке «Singer», принадлежавшей еще ее матери. Выпив кофе, она начинала играть гаммы или бежала — про нее нельзя сказать, что она ходила, — с масляными красками зарисовывать пруд, аллею, грибочки, травки, цветочки, дом. То она что-то писала в дневнике, то приводила в порядок разбросанные книги. Когда же приходили корректуры, она с утра садилась в гостиной, рядом с кабинетом мужа и занималась ими. Лёвочка, кроме писательства, был охвачен еще и хозяйственными страстями: приобретал японских свиней, тирольских телят, лошадей, пчел. Она скучала, плакала, ходила на пчельник, приносила ему обед, ждала, пока он поест, страдала от уку

са пчел и потом одна возвращалась домой. Успокаивала себя только тем, что нигде муж не мог бы так любить ее, «даже в четверть того», как только здесь, в Ясной Поляне. Они наслаждались жизнью в усадьбе, тишиной, им казалась малопонятной городская жизнь с ее суетой, спорами, театрами, концертами, балами. В городе не оставалось времени для того, чтобы жить. Разве можно сравнить что-либо из московской жизни с пением дроздов в апреле?! Красота природы поразительна и ни с чем не сопоставима. Об усадебной жизни ее муж знал все, даже вкус червя ему был знаком. В детстве он удил рыбу в пруду и по ошибке вместо хлеба откусил червяка, запомнив его вкус навсегда.

Лев был убежден, что главным смыслом семейной жизни является конечно же любовь, эффект которой сравним, пожалуй, только с виртуозной игрой пианиста, который из «малого числа клавиш» создает полифоническую «стенограмму чувств». Музыка, обожаемая обоими, помогала преодолевать семейные ссоры. После ссоры Софья Андреевна всегда приходила мириться, целовала руки мужа, просила прощения. Он же только однажды сказал ей «прости». Их ссоры спровоцировал дневник Льва, который он дал прочесть своей юной жене. В этом дневнике Толстой с обескураживающей откровенностью поведал о своих сексуальных увлечениях, о своем страхе «загрубеть» и уже не быть способным к семейной жизни, о которой он так мечтал. Соня же была целомудренной, без эротического опыта, без знаний тайн брачных отношений, а он — опытный мужчина с донжуанским списком. Соня заглянула в его прошлое, словно в бездну, и ужаснулась его «гадким» физическим проявлениям. Знакомство с прошлым мужа оказалось для нее тяжким испытанием. Впоследствии это аукнулось ее срывами, безумной ревностью, экзальтированными сценами, заканчивавшимися стрельбой из пугача.

А как реагировал муж на ее эскапады? Он пребывал в полном умилении от ее «невозможной чистоты и цельности», сознавал, что недостоин ее. «Вы узнаете мой почерк и мою подпись: кто я теперь?» — спрашивал Лев Николаевич фрейлину Александрии Толстую. И сам же

отвечал на свой вопрос: «Я муж и отец, довольный вполне своим положением». В этом гордом самоопределении чувствуется заслуга Софьи, женитьба на которой позволила ему обрести «умственный простор», способность к работе. Счастливый муж и отец, не имевший никаких тайн от жены, он чувствовал себя «писателем всеми силами своей души, и пишет и обдумывает, как еще никогда не писал и не обдумывал». Полюбив Соню, он теперь меньше был привязан не только к Александре Андреевне Толстой, но и к «школе — последней своей любовнице». «Поэзию любви, мысли и деятельность народную» он променял на «поэзию семейного очага, эгоизма ко всему, кроме своей семьи». Вместо прежних забот о школе, хозяйстве он получил иные хлопоты, связанные с детской присыпкой, варкой варенья, ворчанием жены, без чего невозможна семейная жизнь с ее гордым и тихим счастьем. Но покой в любви им обоим только снился. Эмоциональные состояния были так переменчивы! Прошел всего лишь год их совместной семейной жизни, а Лев уже сомневался в том, что Соня — «она», одна-единственная. А ведь совсем недавно ему казалось, что он «будто украл незаслуженное, незаконное, не ему назначенное счастье». Теперь же были сплошные разочарования. Их любовь, словно лунный свет, волшебный, зыбкий, переменчивый. Уникальная совместная жизнь творилась ими ежесекундно, непрерывно, не поддаваясь логике уподобления. В их супружестве было что-то почти роковое. И он был убежден, что для женитьбы, кроме любви и рассудка, необходимо присутствие судьбы.

В их любви было много скрытых ресурсов. Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастна по-своему. Эту мысль автор «Анны Карениной» почерпнул из собственной супружеской практики. Не поддаваясь никаким искушениям, Соня и Лев строили свой большой дом основательно, практично и вполне буржуазно.

«Слово "счастье" так мало создано для меня», — ког- да-то вскользь сказал Толстой. Это признание ассоциируется с онегинской максимой: «…но я не создан для блаженства». Велико совпадение слов и формул, выра-

жающих страсть и в жизни, и в литературе. Искусство семейной жизни писателя, наверное, состояло в соблюдении тонкой грани между двумя реальностями — литературой и семейным бытом. Как известно, модными бывают не только одежда, но и характеры. Таким, вечно актуальным «демоническим» образом, а точнее, «верченой» девчонкой, как называл ее отец, была свояченица писателя Таня Берс, обольстительная, разбившая многие сердца, обладавшая, как говорили окружающие, «берсеином», шармом, которому, казалось, подвластно было все.

Травестийная история Лёвочки и Тани могла бы поведать о потаенной стороне личности Толстого, где человек особенно интересен. Ведь Толстой уникален еще и тем, что самое тайное, интимное становится явным благодаря его гениальным текстам. Волшебница Таня привносила особую живость и прелесть в яснополянскую действительность. Она старалась быть рядом с Лёвочкой, постоянно выезжала с ним на охоту, была очаровательной спутницей. Для Сони места часто не хватало в этих охотничьих приключениях: она ждала первенца. Осмысляя впоследствии в общем-то невинную влюбленность мужа в младшую сестру, она записала в дневнике: никому не доверять и близко не подпускать к своей семье. Эта полумифическая история позволила многим критикам отыскать самый главный недостаток в жизни молодого Толстого — отсутствие трагичности, возможность которой слегка просматривалась в его неравнодушии к Тане, но была подавлена им. Будучи человеком сверхтворческим, он, безусловно, ощущал зов несбывшегося, и однажды, словно сожалея об упущенном, он описал это в своем шедевре, реализовав, таким образом, несбывшуюся историю в ирреальном мире.

Пожалуй, самое большое наслаждение Соня получала от соприкосновения с особым чувственным женским миром, наполненным различными мелочами: подушечками для иголок и булавок, которые были расшиты пестрыми яркими нитками, всевозможными вязаными штучками, хранящимися в корзинах для рукоделия, ларчиками с флакончиками для духов и одеко

лонов, пилочками для ногтей, вязальными спицами в футлярах, салфеточками, чепчиками, бисерными браслетами, коробочками с детскими локонами и многим другим, что составляло его неповторимую реальность. Очарование женского мира помогало Софье Андреевне обрести полноценность, которой так не хватало, например, толстовской героине — Анне Карениной, немыслимой без пахитосы, тонкой папиросы, изящно завернутой в кукурузный лист. Чувство дома, являвшееся врожденным для Сони и для толстовской героини Кити Левиной, не было свойственно их антиподам, Анне Карениной и Алексею Вронскому, не знавшим прелести семейной жизни.

Шкафчики, комоды, шифоньерки яснополянского дома по-прежнему заполнены всевозможными дамскими сумочками, тюлевыми капорами, креповыми наколками, выкройками и вышивками, всем тем, что составляло паутину быта Софьи Андреевны. Все это позволило ей состояться в качестве жены писателя. В ящиках стола лежат многочисленные детские рисунки, адресные книжки, визитницы, тетради для рисования, деловые печатки с надписью «Уплачено», очки и лорнет в бронзовой оправе с перламутровой ручкой, яснополянские гербарии, приходно-расходные книги, расписания завтраков и обедов — свидетельства делового стиля Софьи Андреевны, без которого ее вовсе невозможно представить, как и без прогулок с детской коляской в дубовом лесу Чепыж, где она стремилась защитить своих детей от «мух, людей и всякой нечистоты». Она — блистательный пример матери- наседки, для которой забота о детях являлась первостепенной. Вскоре после свадьбы у нее «началась рвота» — «родила через девять месяцев и шесть дней, а потом, то кормление, то беременность, то переписывание того, что писал Лев Николаевич». Она была беременной в общей сложности 12 лет. В 1888 году, когда ей было 44 года, у нее родился Ванечка, тринадцатый по счету ребенок.

Первые роды начались преждевременно из-за ее падения на лестнице. Рождение первенца, которое, как ей казалось, должно было олицетворять новое сча

стье, на самом деле сопровождалось сплошными сложностями, физическими и душевными. Няни не было, не оказалось под рукой и детского приданого. Недоношенного Сережу были вынуждены запеленать в то, что было под рукой, — в ночную Лёвочкину сорочку. Отец ни разу не взял ребенка на руки: он радовался рождению сына, но относился к нему с «робким недоумением». Софья Андреевна рано поняла, что семейное счастье не каждому по плечу. Поразительна ее способность одновременно быть «с ног до головы» женой писателя, «удовлетворением», «мебелью», переписчицей, издательницей, матерью тринадцати детей, бабушкой двадцати шести внуков и правнуков, рачительной хозяйкой усадьбы, нянькой таланта, христианской Пенелопой, автором повестей «Наташа», «Чья вина?». При этом она ухитрялась оставаться интересной женщиной, к которой многие мужчины были неравнодушны. Чего стоит, например, поэтическая влюбленность Афанасия Фета?!

Супружеское благополучие никому не достается легко и просто. Подводя некий итог совместно прожитым годам, Толстой подметил, что у него могла бы поколебаться вера в Бога, если бы он не был убежден, что для каждой семьи характерна симметрия счастья и несчастья, распределенных поровну. В этом смысле толстовская семья была вполне обычной, похожей на другие. В ней также пропорционально сосуществовали радость и печаль. На протяжении 15 лет в яснополянской семье сохранялся некий баланс между обыденным благополучием и предельным напряжением, обеспечивающим мгновения счастья. Ради сохранения рутинного благополучия Лев Николаевич отказывался от претензий в достижении больших благ. В их совместной обыденности было все: жизнь, слава, счастье, потери и новая жизнь.

Вряд ли можно согласиться с бытовавшим мнением, что в умело свитом Софьей Андреевной гнезде отсутствовала семейственность, понимаемая как «живое, непрерывное общение детей и родителей, без которого невозможно представить настоящую семью». В Ясной Поляне не существовало непреодолимой оппозиции

между «отцами и детьми». Мелкие ссоры, эпизодические неприязни, возникавшие между отцом и сыновьями, вскоре забывались, оставляя место для добрых родительских и сыновних воспоминаний, которых было немало.

Софья Андреевна стала «хорошей женой, думавшей о муже, как о самой себе». В их любовном «урагане» бывало все: пылкость чувств, сменявшаяся разочарованием от мысли, что у них все, как у других. Оба боялись фальши в любовных отношениях, однако решение спать порознь расценивали как начало катастрофы. В таких случаях Софья Андреевна загадывала: любит — не любит, придет — не придет. Приходил. Их счастье оказалось плодотворным и было связано с достижением материальных благ — здоровья, богатства, которое было бы не нужно без нравственного спокойствия. Вне семьи, вне жены Лев Николаевич, по его собственному утверждению, смотрел на все, словно «мертвый». Не случайно женитьбу он поставил в один ряд с рождением и смертью. Многое ими обоими — Софьей и Львом — было положено на «семейную карту». Всего двух лет им не хватило для того, чтобы отпраздновать золотую свадьбу, когда муж и жена меняют старые кольца на новые. Своей семейной жизнью они доказали, что гений может быть «парным» существом, если сумеет подобрать себе достойную половину, такую, как Софья Андреевна. Холостяцкий образ жизни, проповедуемый Вергилием, Горацием, Боккаччо, Петраркой и многими другими, был блестяще опровергнут четой Толстых, которые смело вступили на семейный путь Овидия и Данте. И путь этот оказался наиболее счастливым и бессмертным.

«Когда б вы знали, из какого сора растут стихи…» Из пресловутого повседневного «сора», из пустяшных мелочей, неприглядных деталей быта вязалась, ткалась, лепилась жизнь Толстого. Важной вариацией на эту тему явилась не во всем романтическая семейная жизнь, сотворенная, как он говорил, из банальных вещей, из материала — «самого некрасивого — дети, которые мараются и кричат, жена, которая кормит». Метафизика любви была сведена к «дешевому необходимому счас

тью», к обыденным житейским заботам, то есть к «пошлости жизни».

Семейная жизнь Толстого являлась непосредственным отражением его яркой личности, осмысление которой убеждает, что все дело в том, как относиться к этим житейским будням, позволять ли себе говорить о прожитом, бесценном времени, как о неком пустяке, считать ли, что смысл — «не в этам->\

Тем не менее повседневная жизнь может многое поведать о великом человеке, не потеряв при этом своей бессознательной достоверности. Для упорядочивания хаотичной яснополянской повседневности требовалась жрица Природы, хранительница семейного очага, дарующая мир дому, которой и стала «неутомимая Sophie».









 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх