• Ректор медицинской академии, заведующий кафедрой А&Г, академик Алексей Николаевич Безымянный
  • Шеф (Anamnesis vitae)
  • Шеф (Anamnesis morbi)
  • Шеф (Status present)
  • Доктор медицинских наук, профессор Наталья Степановна Ниязова («морская свинка»)
  • Доктор медицинских наук, профессор Елена Геннадьевна Кручинина («Эта…»)
  • Доктор медицинских наук, профессор, заслуженный деятель науки и техники РФ, действительный член Академии наук Былинский Александр Алексеевич («Бобыль»)
  • Профессорско-преподавательский состав

    Ректор медицинской академии, заведующий кафедрой А&Г, академик Алексей Николаевич Безымянный

    Мефистофель

    Да, странно этот эскулап

    Справляет вам повинность божью,

    И чем он сыт, никто не знает тоже.

    Он рвётся в бой, и любит брать преграды,

    И видит цель, манящую вдали,

    И требует у неба звёзд в награду

    И лучших наслаждений у земли,

    И век ему с душой не будет сладу,

    К чему бы поиски ни привели.

    Шеф (Anamnesis vitae)

    Алексей Николаевич Безымянный родился в 1947 году в деревне Чугунки Навозного района Нечернозёмной области. В 1971 году окончил лечебный факультет Самого Престижного медицинского института имени Основоположника Очередной Основы. Работал сиюминутным старшим лаборантом, быстро проходящим ассистентом, юным доцентом, молодым профессором. С 1986 года заведует Кафедрой А&Г Самого Престижного медицинского института имени ООО (ныне – Академии того же имени).

    По состоянию на июнь 2009 года, А.Н. Безымянный – Член Президиума АМН РФ и Большой Член Международной академии имени Будды. Глава не особо, признаться честно, проблемной комиссии «А&Г» МЗ и АМН РФ. Межведомственный член и координирующий член совета АМН и МЗ РФ по фундаментальным и прикладным проблемам медицинской эзотерики, астральной генетики и межзвёздных исследований перинатальных матриц, основатель и директор НИИПИЗДУН (Научно-исследовательского института психики и здоровья уникальной нации), национального комитета по биоэтике, биоэстетике и биологическому положению МПХ (Мужского Полового Икса) на помехи. Почётный член межведомственной комиссии по вопросам тантрической осторожности при федеральной службе православной безопасности и атеистической обороны, член Европейского союза гинекологов-энерготерапевтов, Американской ассоциации гинекологов-ведунов, почётный доктор труднопроизносимых и плохо запоминаемых зарубежных дворовых университетов и академий полусредней Лиги Хвоща, редактор научных журналов: «Достижения вумбилдинга», «Постижение мендьюринга», «Теория йоги и практика тибетской гидроколонотерапии», «Вселенский медицинский журнал для двинутых и продвинутых двинутыми», межпланетного медико-философского журнала «Интегративная антропология гуманоидов и самок гуманоидов», а также издатель глянцевого медицинского журнала «Доказательная медицина для тех, кому нечем заняться» («Evidence-medicine for silly»).

    С 1997 года является членом совета директоров Национального фонда социальной защиты государства от матери и ребёнка «Стране нужны не вы!».

    Научные работы А.Н. Безымянного являются значительным вкладом в разработку актуальных проблем в А&Г-науке. Особенно в Гэ. Ему принадлежит более пятисот научных работ, более тысячи – малонаучных и порядка десятка тысяч псевдонаучных. В том числе более четырёхсот монографий, около миллиона фотографий и пятьсот восемьдесят пять патентов на изобретения. Он – заслуженный изобретатель РФ (хотя его авторство РФ до сих пор оспаривается) и двух иностранных государств, в которых установил господство гармоничного мироздания и потому считается их основоположником на доказанно законных авторских правах.

    А.Н. Безымянный – основатель и лидер плодотворной и кое-какими местами даже оплодотворённой научной школы, достижения которой хорошо известны отечественным и иностранным специалистам. Где сами специалисты, которым это всё хорошо известно, неизвестно. Под руководством А.Н. Безымянного защищены сто сорок четыре докторские и пятьсот пятьдесят пять кандидатских диссертаций, в настоящее время под его руководством выполняется ещё триста тридцать три докторские и семьсот семьдесят семь кандидатских диссертаций (в основном по нумерологии акушерства, нооэтике репродукции и гинекологической эзотерике – новейшим революционным направлениям в А– и Г-науке). Алексей Николаевич является также инициатором разработки околонаучной программы «Проблемы отцовства в современных бездуховных условиях», которая поддержана советом МЗ, АМН, ФСБ и лично службой безопасности Президента РФ, США и персональным камердинером королевы Великобритании.

    А.Н. Безымянный награждён отечественными орденами и медалями, государственными и частными премиями, лавровыми венками и Золотым Берёзовым Веником, венчающим Усечённую Серебряную Пирамиду – высшей наградой международной ложи масонов «За приумножение своего добра на Земле». Ну и так, по мелочи: Президентской Медалью университета им. Джоржда Вашингтона (Вашингтон, США); высшей наградой Польской Академии Медицины «Большая золотая звезда»; Большой Золотой медалью Альберта Швейцара; Медалью Гиппократа (Всемирный фонд Гиппократа, Греция); отличием «Socrat award» (Великобритания) и женским половым органом, отлитым из чистого золота в натуральную величину (от органов национальной безопасности).

    В последние годы Алексей Николаевич Безымянный активно разрабатывает концепцию «Моя реальность», которая призвана регулировать взаимоотношения ноосферы с ним лично и значительно улучшать карму его банковского счёта.

    Carmen horrendum![3]

    * * *

    Родился славный карапуз Алёшка вовремя и здоровым где-то в далёкой от мест нынешних взрослых перипетий Алексея Николаевича деревеньке. В послевоенном году. Мама его была в меру некрасивой простецкой сиротой, а папы у него не было. Естественно, что ни о каком непорочном зачатии речь не идёт. Чей-то сперматозоид успешно атаковал в должное время яйцеклетку, выработанную в положенный срок яичниками его юной будущей матери, но более ничего её память – ни ментальная, ни духовная – о биологическом родителе сына не сохранила. Даже имени, не говоря уже о фамилии. Отчество Лёшке было дано в честь директора детского дома, где Дуся Безымянная выросла. Односельчане предполагали, что отцом мальца был, вероятно, кто-нибудь из геологической партии, изыскивавшей тут неподалёку какое-то полезное ископаемое. Очень даже может быть. Потому как появился на свет мальчишка в начале июня. Месяц сей, если верить календарю, аккурат девятый (а если больше доверять Луне и акушерскому исчислению – то десятый) по счёту от того сентября, к которому партия свернулась и покинула эти благословенные своей относительной малонаселённостью места. Кому из бравых геологов так глянулась Дуся, даже предположительно было неизвестно. Шофёру, посещавшему местное сельпо? Нет. У этого была «официальная» пассия. Да с таким характером, что бессловесную Дусю разнесла бы в пух-перо и подушку из неё набить не погнушалась, в случае «если». Неужто кому-то из учёных или студентов пришлась по вкусу? Некрасивых женщин не бывает, как общеизвестно, особенно в условиях длительного вынужденного полового воздержания, а спирта в те времена у геологов было предостаточно. К тому же Лёшка был куда красивее как «партийного» шофёра, так и местного генетического материала и, что было особенно удивительно, намного умнее всего вышеперечисленного.

    Первые года три сынок являлся для Дуси бесконечным источником чистой, незамутнённой радости. Подрастая, он начал пугать свою добрую простоватую мамку, но восторг её ничуть не ослаб от страха, напротив, трансформировался в поклонение. Речь мальчишки была слишком осмысленна для такого маленького ребёнка (вернее сказать, для данной местности вообще и для Дуси Безымянной – в частности, не слабоумной, но не слишком, мягко говоря, образованной и какой-то беспричинно довольной всегда и всем до самой крайней границы бытового идиотизма). Малыш никогда не хворал, хотя родительница частенько пускала с ним бумажные кораблики в океан-море близлежащей холодной лужи, брала его с собой, босоногого, в коровник, где он важно разгуливал посреди грязных по пузо коров, деловито осматривая всё, что подвернётся. Голову венчали ангельские белые кудри. На лике его аккуратно красовался всегда чистый прямой носик. Отсутствие постоянной буквальной привязанности к мамкиной юбке – он мог и отойти на пару метров – создавало иллюзию самостоятельности. А проникновенный взгляд небесно-голубых очей на любое «идёт коза рогатая», в глаза и чётко артикулируемое проникновенное «спасибо!» за любую мало-мальскую ерунду вроде поломанной бельевой прищепки сделали его любимцем всех окрестных баб. Чьи собственные отпрыски были вечно сопливы, и речь их чуть не до самой школы была малоосмысленна, зато пестрела разнообразными междометиями, впитанными с первыми подзатыльниками.

    – Какой пацан! – восхищённо присвистывали даже мужики-механизаторы, далёкие от сантиментов, когда Лёшка протягивал им крохотную ладошку для рукопожатия, делая серьёзное лицо. – Не смотри, что выблядок! Моя вот нарожала бестолочь всякую. При законном муже могла бы и расстараться.

    «Моя вот» начинала, как правило, возмущаться, мол, от осины не родятся апельсины и бракодел тут не она, а как раз кое-кто тут, с некондиционным кое-чем. Именно тем, чем дети делаются. Дуся только восторженно улыбалась, не замечая, как пытливый мальчонка внимательно вслушивается в посторонние семейные разборки и вежливо уточняет: какие они, апельсины? Как именно делаются дети и зачем в этом деле мужик с кое-чем, если у мамки нет мужика, а он, Лёшка, как раз есть?

    «Всякая бестолочь», вертящаяся тут же, радостно ржала, называла Лёшку дураком и свысока рассказывала, что дети делаются хреном. Мамы-доярки и папы-трактористы горделиво улыбались, всё одно не забывая погладить Лёшку по белокурой головке. За всеобщую любовь и невзлюбила «всякая бестолочь» маленького Безымянного самой из злых и жестоких нелюбовей – детской. Никто из мальчишек не упускал случая треснуть кулачком, а то и пульнуть в него камнем, когда рядом не было взрослых. Но Лёшка от природы был наделён даром быстрого соображения, молниеносной ориентировки в жизненной ситуации, упреждающего реагирования и без взрослых почти никогда не оставался. Везде ходил с мамкой. Никогда не подличал, хотя и мог. Хранил и накапливал драгоценную ментальную энергию. Просто не совался туда, где с ним могло произойти что-то неприятное. Потому что берёг себя и не то ровесников от мамы, не то, что вероятнее, маму от возможных осложнений. Дуся, обычно добрейшая до кретинизма и всё прощавшая всем и всегда, становилась настоящей волчицей, когда обижали её щенка. Ей было всё равно, кто перед ней: чужой злобный пёс, ощерившийся на её дитя, или такое же дитя, посмевшее крикнуть Алёшеньке что-то обидное. Разборки деревенской мелюзги взрослые обычно всегда пускали на самотёк, но не такова была эта мать. Сын был не только её радостью, но и божеством, и она яростно защищала его от «неверных». Чем, вопреки ожиданиям, снискала уважение односельчан, относившихся к детям скорее как к домашним животным, а не как к людям. Когда-то, и даже не так, в общем-то, и давно, всё связанное с маленькими людьми воспринималось проще, и ничего плохого в этом не было. На селе испокон веков уважали животных. И детей. Наравне с животными. Кормили тех и других, поили тех и других и делали для тех и других уж если не всё, что могли, то хотя бы то, что должны. До поры до времени, естественно.

    Безымянная была так неистова в своей материнской любви, что даже за глаза никто не посмеивался, как не смеют испокон веков на Руси потешаться над юродивыми и иеромонахами. Ей не нужен был никто, и ничто ей не было нужно, лишь бы сын был сыт, доволен и, главное, всё время рядом с нею. Её – свой собственный сын.

    Лёшка как-то незаметно для Дуси научился читать, хотя никаких печатных материалов в материнском доме, кроме нарванных на неровные квадратики передовиц «Правды», «Известий» и «Крестьянки», пригвождённых к дощатой стене нужника, не было. Да и те не Дуся выписывала, а сердобольная почтальонша заносила, прочитав от корки до корки. А уж о книгах и вовсе говорить не приходится. Совершенно непонятно, где, у кого и, главное, на чём научился писать. И в школу – в соседнее село – пошёл записываться сам. Прежде, в одном из июней, с удовольствием уплетая испечённый к сегодняшнему дню рождения матерью пирог с земляникой, спросил:

    – Мам, мне исполнилось семь, если я не ошибаюсь в расчётах?

    – Семь, – только и сумела вымолвить Дуся в ответ на столь замысловатую словесную конструкцию.

    – Очень вкусно, мамочка, спасибо! – сказал Лёшка.

    – Ой, дура я, дура, сынок! Чё забыла-то! Дядь Коля тебе газировки из райцентра привёз, я сейчас, мигом! – и унеслась в свой крохотный погребок за диковинной водой с пузыриками в стеклянной бутылке, которую сосед по её просьбе привёз ещё месяц назад. Там же был припрятан подарок для Лёшки: прописи в косую линеечку, несколько чистых тетрадей, ручки, карандаши и несколько ярких детских книжек. Лёшка подарку очень обрадовался, обнял и поцеловал мать, от чего та впала в благоговейный транс. Не потому, что он её редко обнимал и целовал, напротив, он чуть не с младенчества усвоил тезис, услышанный на той самой ферме из бабских разговоров: «Ласковый телёнок двух маток сосёт». Хотя женщины, судя по всему, имели в виду вовсе не теоретическое животноводство, а как раз практическое человековедение. Просто Дуся каждое сыновнее объятие и каждый Лёшенькин поцелуй воспринимала как первый и последний дар божий. Первый и последний дар каждое утро. Первый и последний дар каждый вечер. Бесконечная вереница первых и последних даров в течение бесконечных семи лет с маленьким хвостиком. Потому что в самом конце августа, проснувшись как-то утром, сын поцеловал мать, умылся, оделся тщательнее обычного и за завтраком обратился к ней с просьбой:

    – Мамочка, дай мне моё свидетельство о рождении.

    – Что? – испугалась Дуся.

    – Я спросил у почтальонши тёти Кати, что нужно сделать, чтобы записаться в школу. И она сказала, что оно и нужно. Свидетельство о рождении, – терпеливо повторил маленький Лёшка и погладил неразумную мать по щеке. Вот уже год, как он испытывал к ней какую-то щемящую нежность, малохарактерную для столь юного возраста в среднем по детской популяции. Погладил, и нежность как-то сразу прошла. Ему вдруг стало за мать очень спокойно. У него возникло мимолётное ощущение того, что он взрослый мужчина и никакой матери у него нет. Ерунда, конечно. Ни один маленький семилетний мальчик не может ощутить себя взрослым мужчиной. Никто в это не поверит. Тысячи и тысячи людей, ныне живущих на этой планете, верят в то, что, определённым способом дыша, они могут узнать, что там у них, в подкорке. Они же, эти тысячи, не сомневаются, что «символическим выражением проявившейся полностью первой клинической стадии родов становится опыт отсутствия выхода из ада. Он включает чувство увязания или пойманности в кошмарном клаустрофобическом мире и переживание необычайных душевных и телесных мучений. Ситуация, как правило, представляется невыносимой, бесконечной и безнадёжной. Человек теряет ощущение линейного времени и не видит ни конца этой пытки, ни какого-либо способа избежать её. Следствием этого может стать эмпирическая идентификация с заключённым в темнице или концентрационном лагере, с обитателями сумасшедшего дома, с грешниками в аду или с архетипическими фигурами, символизирующими вечное проклятье, такими, как Вечный Жид Агасфер, Летучий Голландец, Сизиф, Тантал или Прометей».[4] Но разве хоть один здравомыслящий человек из этих тысяч и тысяч поверит в то, что семилетний деревенский мальчик почувствовал себя взрослым мужчиной? Разве что как в фигуру речи, не более.

    Дуся, конечно, знала, что его, Лёшку, пора отправить в школу в этом году. Даже приходили не то директор, не то какая-то тётка из районного отдела образования с загадочным для Дуси списком, где числился и её сын, Алексей Безымянный. Но как-то всё тянула и тянула до последнего, не идя туда, ничего не уточняя и ничего не отвечая на вопросы односельчан. Она была не в силах себе представить, что он хоть сколько-то времени будет где-то там, без неё. Неосознаваемый и оттого ещё более ужасный, первобытный звериный страх одиночества был у неё в крови с самого детства, но сейчас, когда у неё был сын, ужас не утих, а, напротив, – достиг своего апогея. Кто она, что она, откуда она, почему она и, главное, зачем она – Дуся Безымянная понятия не имела. Она знала лишь детский дом. Да, там кормят, там есть постель, и посреди разных нянечек – и добрых и злых, и драчливых и заботливых – иногда появляется божество – директор. Но ему, как и любому божеству, молились многие. На крепком мужике разом повисали гроздья детей. Потому что от него пахло настоящим домом, таким домом, где не только дети, а раз и навсегда чьи-то свои взрослые. И чай там не пахнет веником, и закусывать его не надо дубовым рафинадом, и не в столовой под противными лампами его пьют, а в красивой комнате под уютным абажуром, и к чаю подают вкусное густое варенье в красивых розетках. Вот и висли на нём эти гроздья. И хороших и плохих, и задир и молчунов. Его боготворили все. Но маленькой Дусе было стыдно выпрашивать любовь. Особенно у того, кто всеми любим. Она всегда тихонько забивалась в угол, откуда сам директор её однажды и вытащил. Цапнул своими сильными пальцами за шиворот, поднял, поцеловал и сказал:

    – А кто это у нас тут в углу прячется? Тут все свои. Где все свои – там прятаться нет нужды!

    И повёл к себе домой, держа за руку. И Дуся впервые в жизни была счастлива, даже не пытаясь понять почему. Просто в солнечном сплетении, там, куда больно бьют старшие мальчишки, вдруг разлился не обычный ужас предчувствия удара, а бесконечная беспричинная радость, и Дусе казалось, что, не держи Николай Алексеевич её за руку крепко-крепко, она улетит, и даже руками махать, как крыльями, не придётся. Она просто оторвётся от земли и станет воздушным шариком. Она им и стала, воздушным шариком! И летит за директором, просто он её держит за ручку-ниточку.

    Тогда, за директорским семейным столом, она впервые и почуяла, как пахнет настоящий, а не детский, дом. Настоящий дом пахнет своим. И своими. У своих в своём доме нет безымянных, нет никого по имени: «Эй ты, шваль!», и каждый свой знает, что Леночка Безымянная ещё и «Пусечка», а Сашенька Безымянный ещё и «Котик». У своих не только одно имя. Не только то имя, что предназначено для записи в важные бумаги и строгие журналы, но ещё и своё, домашнее, имя. Имя не для мира безымянных. Имя для мира своих. Конечно же, маленькая девочка Дуся Безымянная не мыслила такими сентенциями, но где-то не то в душе, не то в надпочечниках сироты и, конечно же, в том самом солнечном сплетении навеки осталось это внезапно открытое ею ощущение дома, который есть не что иное, как кто-то свой.

    Дуся-то и слов таких не знала: «абажур», а розетка до того визита в дом Николая Алексеевича представлялась всего лишь и только розеткой. Двумя дырками в стене, куда техничка втыкает штепсель утюга. Как-то детдомовские подружки подговорили маленькую Дусю сунуть в розетку шпильку, оброненную нянечкой, и у неё на всю жизнь остался шрам от электрического ожога на большом пальце правой руки. Похоже, Николай Алексеевич хотел взять Дусю к себе навсегда. Так ей показалось. Но точно так же казалось всем сиротам детского дома, по очереди бывавшим в гостях у директора. Каждый из них считал себя уникальным, не понимая и не принимая до конца, что так оно и есть на самом деле. Каждый начинал лучше вести себя некоторое время и даже тщательнее чистить зубы в холодном общем туалете. При всём желании директор детского дома, крепкий мужик-фронтовик, бывший беспризорник, не мог усыновить и удочерить многочисленных ничейных безымянных, несмотря на выправленные бумаги с прописанными мирскими именами, детей. У него были свои. Всё, что он мог дать сиротам, – это знание о том, что, кроме электрической розетки, нагревающей утюг и оставляющей ожоги, на свете существуют красивые хрустальные, и из них можно красивой ложечкой зачерпывать вкусное варенье, и запивать его вкусным чаем из хрупких чашек с алыми маками, а не из эмалированных кружек со сколами и инвентарными номерами. Он и сам не мог понять, плохо это или хорошо – подобное знание для этих не его его детей. И не слишком ли много печали для брошенных зверьков в послевкусии такого варенья, если мир их пока полон в основном боли? И не становится ли ещё больнее и без того болезненная среда обитания, если ты уже знаешь, что не в твоём детском доме, а в просто доме, у других, не у тебя, есть ещё и варенье? Своё варенье для своих пусечек и котиков. Не для чужих безымянных Дусь. Не твоё. И пил, бывало, Николай Алексеевич горькую, захлёбывая её солёными слезами. Пил и выл. И понимал, что на войне было проще. Вот он, враг. Твоё дело правое, а с той стороны не такие же люди, а враги. Приказ есть приказ, а думать некогда и не о чем. Разве что о доме. Ну, то есть о Родине. А теперь? И писал он регулярно заявления об уходе, и снова и снова получал под нос фигу от вышестоящих инстанций, потому что прекрасный хозяйственник, добрый человек и у детишек детдомовских не ворует. Руку скорее себе отгрызёт, чем хоть кроху малую позволит от детской пайки откусить. И персонал подбирает хороший. Метания же и душевные томления – это, уж прости, Николай Алексеевич, не по нашему ведомству, а по давно устранённому институту, не учили тебя, брат, что ли, в ВПШ[5] научному атеизму? И пусть мучился директор невозможностью всеобщего блага, но дело своё делал. Своё дело. Так что Дусе Безымянной, как и прочим сиротам этого детского дома, было немного легче, чем многим и многим сиротам других, не его, подобных учреждений, сочетающих в себе элементы и детского сада, и исправительной трудовой колонии строгого режима.

    И хотя ходил Николай Алексеевич в школу на родительские собрания чуть не к каждому своему питомцу, но школа запомнилась Дусе не с самой приятной стороны. Чудесными для неё школьные годы не были. Благо только восемь классов. После которых именно он, их всеобщий и, значит, ничей благодетель, пристроил её в какое-то училище сельскохозяйственного профиля. Звёзд она с неба не хватала, животных любила и была слишком не от мира сего для города. В селе всё попроще. Но и эти размышления Дусю миновали в своё время. Всё вышло естественным образом. И лишь когда у неё появился сын, она вспомнила и абажур, и то, что долго не могла сформулировать своим не слишком предназначенным для этого непростого ремесла умом: «Дом, родина – это кто-то свой». Хотя не знала Дуся Безымянная, что в иных славянских языках слово «семья» фонетически идентично русскому «родина». Сын Лёшка и стал её домом и родиной. Патологическая фиксация? Так ли всё просто? Может быть ещё проще? Для Дуси Безымянной – да. С Лёшкой стало всё проще. С ним и чай, и варенье имели свой смысл. И во враждебную когда-то для неё, а теперь наверняка и для него среду – школу – она не могла решиться его вписать. Да и разве можно представить себе, что твой дом, твоя родина, твоя семья от тебя уходит, пусть даже и на время? Это Николай Алексеевич был чужим домом, чужой родиной, чужой семьёй, потому был волен приходить и уходить, когда захочет, а её сын – он только её. Свой собственный. И дом, и родина, и семья, и человек, и божество, и не может от неё уйти в какую-то школу, как не может уйти от тебя своя собственная хрустальная розетка со своим вареньем. Дуся Безымянная являла собою пример той самой материнской любви, граничащей с безумием. Абсолюта любви, недостижимого, как пресловутый абсолютный ноль, и такого же ненужного, мало того – смертоносного для обычных людей. Особенно для своих собственных людей, которые однажды утром могут тебе сказать:

    – Мамочка, дай мне моё свидетельство о рождении.

    И с завёрнутым в газету свидетельством о рождении, где в графе «Отец» стоял прочерк, отправиться в соседнее село записываться в школу. Самостоятельно. Без тебя. Прежде ласково, но строго сказав, глядя на материнские хлопоты:

    – Мам, я сам! Пожалуйста…


    – Ты чей? – строго спросила его уже бабьего, несмотря на молодость, вида толстая директриса сельской школы. Именно в её кабинет Лёшка, вежливо постучав, аккуратно вступил предварительно отмытыми в ведре у технички босыми ногами. Не бегать же за каждой встречной и не теребить воздух глупым вопросом: «Тётенька, тётенька, где здесь в школу записывают?!» Везде есть кто-то самый главный. Или главная. В колхозе – председатель. Не потому, что громче всех орёт, а потому, что может «решать вопросы». А в школе кто может решать вопросы? Директор. Маленький Безымянный это отлично понимал.

    – Свой собственный! – внятно и громко, но в то же время просительно и с какой-то совершенно неуловимой интонацией, являющейся и всю последующую жизнь одной из главных составных частей его харизмы, ответил маленький босой мальчуган. И улыбнулся уже тогда неизбывно трогательно и подавляюще властно одновременно.


    Дуся не дождалась.

    Жизнерадостная до никчёмности, любящая только сына и ещё немного животных и даже соседей, ничья женщина, лишь семь лет владевшая своим, вскрыла себе вены осколками бутылки от газировки. В детском доме подросшие барышни (и даже юноши) частенько вскрывали себе вены, и каждый раз это ненадолго оживляло довольно скучное и скудное бытовое существование. Подростков, конечно же, тут же бинтовали, потому что надолго без присмотра в образцово-показательном детском доме не останешься, увозили их с громкой сиреной на карете «Скорой помощи» в больницу, и Николай Алексеевич лично носил гостинцы, узнавал у врачей, не надо ли чего. И долго-долго сидел только с ними, с чужими детьми. И разговаривал только с ними, о том, что жить надо изо всех сил, несмотря ни на что. И говорил, что нельзя лишать себя жизни самостоятельно, грех это, что бы там научный атеизм ни доказал, не тебе решать, когда окончить своё земное существование, потому что не твоё оно, а отца… кхм… этого самого. И даже кричал, что ладно бы погибнуть на войне, но вот так, от глупости, от ерунды, от чего-то – тьфу! – не стоящего, с чем любой здравомыслящий человек может справиться, потому что не даёт этот самый, которого большевики отменили, испытаний детям своим больших, чем по силам им! Становясь на некоторое время им, чужим детям, своим собственным, потому что никогда и нигде, кроме больницы, не кричал на детдомовских. Такую честь – повышать голос – он оказывал только своим родным детям, и детдомовские завидовали тому, что он кричал на родных детей, а на них – никогда. А сейчас, в больнице, кричал и сдерживал слёзы, вздрагивая, как от электрического удара, при простом и коротком слове «папа», сказанного ему не Пусечкой и не Котиком, а этими до боли своими чужими детьми. И потом, бывало, брал ненадолго к себе в свой собственный дом, договариваясь и с милицией, и с психиатрами, чтобы «не портили детям анкету». Бедный-бедный Николай Алексеевич, хозяйственный мужик, добрый человек, безмерно любящий детей, не видящий ни зги во мраке сиротской души и не разбирающий направления в бездорожье одинокого сердца. Когда-то Дуся поняла, что дешёвые эффекты ни к чему не приведут, хотя и не знала слова «манипуляция». Сегодня Дуся Безымянная поняла, что всё своё у неё уже было и больше ничего своего у неё не будет. Поэтому, вскрыв свои вены и абсолютно не почувствовав своей боли, она спокойно допила свой чай со своим вареньем. Легла на свою кровать и спокойно умерла своей собственной смертью, так же легко и беззаботно, как и жила с тех самых пор, как рождение сына примирило её с тем, что в не её доме есть не её абажур, хотя фамилия владельцев всего этого, не Дусиного, такая же, как и у неё. Потому что особой фантазией директор не отличался и большинству безбумажных, возникших из небытия сирот давал свою собственную фамилию. И никакой отец небесный не явился к Дусе, чтобы вовремя накричать, и пусть даже дать подзатыльник, и объяснить на пальцах, что всё просто, как дважды два: своя собственная у человека только его собственная жизнь. А может, решил, что хватит уже с простодушной Дуси Безымянной. Потому и не явился. Зато послал соседа дядь Колю с кубиками, припасёнными для любимого всеми «выблядка» Лёшки в подарок из последней поездки «в раён», обнаружить бездыханное бескровное тело его матери на пропитанных кровью простынях.

    Кто отличит вирус безумия от божьего промысла? Психиатр? Священник? Сосед-механизатор?

    – Это… Парень, вот что… – дядь Коля ждал на крылечке. – Ты туда пока не ходи. К нам пока ходи. Тут это… Мамка там твоя умерла, – выговорил он наконец. И, хмуро пожевав губами, стал гладить мальчика по светлой голове.

    Вряд ли дядь Коля хотел что-то Лёшке объяснить. Скорее себе. Для недавнего фронтовика, перенёсшего несколько тяжёлых ранений, видевшего мгновенные и мучительно долгие смерти боевых товарищей, была страшна в своей нелепости и нецелесообразности выбранная Дусей Безымянной несанкционированная приказом или, например, трагической случайностью своевольная кончина в мирное время. Цыплёнок может сдохнуть от болячки, его может переехать грузовик или умучить глупые дети, но сам птенец никогда не убьётся намеренно! Чем человек отличается от птицы, тем более эта Дуся, такая же невинная и безобидная, что твой курчонок, а?

    Смерть, она, конечно, для сельских жителей – дело привычное, бытовое. Это в городе до будки сбегал, телефонный диск покрутил, родню и соответствующие службы оповестил – и сиди себе, знай страдай. В селе же, да ещё и в селе послевоенном, смерть иных людей тревожит куда меньше, чем смерть коровы, козы или даже кур, потому что скот – он и кормилец, и поилец, и денег, кроме того, стоит. А человеческая жизнь почти бесплатная, если в сиське молоко есть. С похоронами, что правда, морока. К председателю надо идти – вмиг решит… Атеистам и вовсе за так, на дурняк, форма существования достаётся. Если ещё веруешь в какого-нибудь Иисуса или Магомета – так отрабатывать надо, потому что за веру в то, что ты не желудок с полутора десятками метров кишечника на ножках, а ещё и бессмертная душа, платить надо. Советская же власть ещё в самом начале все внешние долги отменила. Так что жизнь не дар, а просто нелепая случайность, такая же нелепая случайность, как и смерть, что бы там ни выдумывали раньше попы. «Религия – опиум для народа». Точка. Хотя был тут один умник с геологами. Кричал, что не точка. Кричал, что религия – опиум для народа, потому что облегчает его страдания. Не дурманит, а боль снимает. И, мол, изучайте первоисточники, крестьяне несчастные. Пьяный был в дымину, чего по пьяни не брякнешь. А может, и правда облегчает? Вон, Трофимовна на мужа и троих сынов похоронки получила – и жива всё ещё, и здоровье – дай бог каждому. Тьфу ты! Почти сорок лет советской власти, а всё ещё этот бог каждому даёт. Бог – не девка, каждому давать. Так это… Помолится Трофимовна в своём углу под закопчёнными ликами – и на работу. И в церковь не лень пешкодралом и по весеннему бездорожью, и в зимнюю стужу, и в пыльный летний зной, и в осеннюю распутицу. А без иконок и бога своего тронулась бы давно Трофимовна. Ну так то похоронки, война, бога-душу-мать! Понятно хотя бы… Но нельзя же так, как эта дурища! Тем более когда сопля твоя вот-вот домой вернётся. Оно же, курча, когда пугается, само себе может башку свернуть или крылья переломать. Оно же, маленькое, от страха дуреет. Ой, ну как же ж так?

    Примерно что-то такое думал или говорил дядь Коля не себе и не Лёшке, сожалея ещё и о том, что родная советская власть, отменив почти повсеместно попов и во множестве разваляв церкви, не отменила заодно и всякие глупые размышления и вопросы, ответы на которые не у кого получить, и ни в какой газете, ни в одной резолюции съезда КПСС, ни в одном лозунге из тех, что висят на почте, не прописано, с каких таких зелёных веников Дуся Безымянная взяла да и порезала себе тонкие малокровные запястья. Это ж, поди, мучительно без сноровки, а откуда у неё сноровка-то, у пигалицы этой. Ну, вернее, уже той. Которой уже нет. Не зэка же она и в штрафбате не служила, это там все знают, как сподручнее с жизнью счёты свести, со своей ли, с чужой. Бухгалтеры хреновы! Родился? Живи! Не можешь для партии и правительства, живи для бога. Для бога не можешь – просто живи, ни для чего. Вставай с петухами, умывайся, воды из колодца натаскай, печь растопи – и в коровник. Вернулась – двор помети, огород покопай, грядки прополи – и снова в коровник… Сын из школы вернётся – покорми, подзатыльник дай для острастки, чтобы учился хорошо. Глядишь – и тоже геологом станет, будет умные речи нам, дуракам, толкать под стакан. Так день и пройдёт в заботах и чуть-чуть – в мыслях, вроде и не для чего-то там, а всё равно делом занята. Может, та корова тоже не хочет удои повышать, особенно когда силос такой паршивый и гнилой, хоть волком вой, а не бурёнкой мычи. Ан нет же, повышает! Сама не справляется, мы поможем. Где водички колодезной добавим, где наоборот… в общем, есть способы жирность повысить. Что ж та Дуся, не могла по-людски прийти к соседям, повыть дурниной, если совсем уж тошно отчего-то ей стало?.. Помогли бы, чай, не звери, да и звери своим помогают, если из одной стаи или хотя бы стада. Трофимовна никогда поговорить и сто грамм принять не брезгует, не смотри, что у неё бог есть, а у нас вроде нет. Выпьет, поплачет, ей и легче вроде. У той все сыны мёртвые, ладно муж, а она живёт. А у этой пацан загляденье. Так она вон чего… Вечно тихая, мутно-радостная до одури, худенькая, беленькая, кто бы знал, что из неё столько кровищи натечёт, пол скользкий, и дерево теперь только стругать, иначе никак.

    – Что ты такое несёшь, ополоумел совсем, старый?! – строго прикрикнула на него появившаяся на крыльце законная супруга, суровая тёть Вера. – Ой, Лёшенька… – завела она, было, по-бабьи тоненько, но тут же оправилась. – Мама твоя, Алексей, умерла. Слабенькая она была для этой жизни распроклятой, вот и умерла. Болела она. Сильно болела, просто тебе ничего не говорила, потому что ты ещё маленький. Но ты ни в чём не виноват, запомнил? – насупила она брови. Тёть Вера женщина была добрая и с пониманием.

    – Запомнил, – ответил Лёшка, чтобы не расстраивать ещё больше и так, судя по всему, расстроенную смертью его матери тёть Веру. Сам он нисколько не расстроился, потому что не то чтобы ему не было жаль маму, которая столь внезапно умерла, конечно, он сожалел, что теперь не с кем будет запускать кораблики в луже, потому что сам складывать кораблики так же ловко, как мамка, он ещё не научился. Но, с другой стороны, не сильно он и переживать будет, потому что с мамой в последнее время стало очень сложно. Целуешь её, а она немеет, улыбается и в стену смотрит. Это пока ты совсем маленький, главным для кого-то быть несложно, потому что ты всё равно ничего не помнишь про это. А когда уже подрастёшь, то быть самым главным, пусть даже и для любимой мамы, становится всё труднее и труднее. Поначалу быть главным для кого-то – это что-то вроде клетки для голубя. Тебя кормят и поят, смотрят с обожанием и везде с собой носят. Но клетка – она клетка и есть. Ложись, складывай крылья, жирей и подыхай. Голубю нужна своя голубятня: полетал высоко в небе, вернулся. Чтобы и зерно, и вода свежая, но и путь на волю всегда открыт. Но это быстро перерастаешь. И начинаешь улавливать из пространства, что быть главным для кого-то – это когда твоя и только твоя сила должна надевать маски для них. И для своих, и для чужих. Меняясь и оставаясь прежней – только своей собственной. Изгибаясь, оставаться непреклонной. Менять мотивы, не отступаясь от намерений… Это трудно. Очень трудно. Вопрос привычки. А привычка – это вопрос опыта. А опыт на момент описываемых событий был для семилетнего Лёшки статистически недостоверен. Так что… «Ученик на уровне ощущений». Причём безо всякого гуру-сенсея. Откуда они в послевоенном Нечерноземье?

    …Ничего такого он тёть Вере, разумеется, не сказал. Даже то, что точно чувствовал, не сказал – что и раньше знал – никто не виноват. Никогда. Просто мама в последнее время стала ещё более странной, чем раньше, и даже не хотела отдавать его в школу, и он специально попросил её остаться дома и пошёл сам, а то с неё бы сталось там плакать и просить директрису не записывать его, Лёшку. И всё равно, рано или поздно, она бы умерла, и он знает, что ни в чём не виноват, и понимает, что не сегодня, так завтра или послезавтра мамка всё равно бы умерла. И пусть ни дядь Коля, ни тёть Вера не волнуются из-за того, что это случилось именно сейчас, пока его, Лёшки, не было дома. Он уже взрослый, уже школьник и всё равно бы не мог всё время сидеть дома и ждать мамкиной смерти, раз уж это так важно, чтобы мамка умерла именно при нём. Тем более что он перед уходом с мамой попрощался. Навсегда. Но об этом он дядь Коле и тёть Вере тоже не сказал.

    Дядь Коля смотрел на пацана прищурившись и только чаще стал затягиваться самокруткой. Тёть Вера ошалело поглядела на него и сказала:

    – Поплачь, родной, поплачь, легче станет.

    – Да мне и так не тяжело. Спасибо. Ну, я пойду к вам, раз мне туда, к мёртвой маме, нельзя, – поблагодарил он её за заботу и послушно отправился в сторону соседского дома.

    – Чего это с ним? – испуганно спросила тёть Вера у мужа.

    – Шок с ним. – Дядь Коля часто слышал это слово в госпиталях. Врачи на войне очень любили это короткое ёмкое слово и часто пускали его в ход. Руку, скажем, кому на хрен оторвало по самое плечо, а он ходит, как заведённый, глазищи по пятаку, а то ещё и смеётся. На кровавую культю глянет и аж до колик хохочет. Или спокойный, что та чурка с дровника. Зловещее такое спокойствие, жуткое. И на вопросы отвечает, может складно речи толкать. Так врачи и говорили, мол, шок. Состояние полного беспредела. На войне, правда, не говорили, а орали. Был один доктор, что ещё на гражданке вроде как по женской части трудился, но они, хирурги, – сам доктор объяснил, когда узнал, что дядь Коля деревенский, – вроде механизаторов, молотилка ли, трактор ли – всё одно. В механизмах разбираешься? Так тебе ни одна тарахтелка, что на колёсах, что на гусеницах, не страшна. Так вот тот доктор орал, когда шок с кем случался: «Фиксируйте, на хуй! Седируйте, вашу мать!.. Чем-чем! Спиртом!.. Исподнее своё на перевязочный дери, идиотка, если марля закончилась, что спрашиваешь, дура?!» Хороший доктор был, дядь Колю спас. Хотел, было, разыскать после войны, чтобы лично отблагодарить. По-старому – в ноги упасть и спасибо сказать. Фамилию даже записал на бумажку, чтобы не забыть, да выкинул ту бумажку, потому что доктор, оказывается, сперва в плен, а потом в лагеря. Как он выжил-то в плену? Он же вроде из этих был, которые Христа умучили. Это он сам такие шуточки выдавал. Через мужиков искал, слава богу, не через учреждения. Бумажку с фамилией с перепугу выбросил в урну вокзальную, ещё и думал, что сжечь было надо. За что его в лагеря-то? Что он там, в плену, выдать мог? Маты свои перематы? Великая государственная тайна… Или то, как посреди кромешного ада ещё и время находил и посмеяться, и медсестричку в углу зажать? Или какое особенное секретное внутреннее устройство кишок и костей именно советского человека, отличное от фашистского? Или как, пока всех раненых не эвакуировал, госпиталь с места не снимал? Взорвать надо было раненых? Бросить? Но раз посадили, значит, было за что. Просто так ведь не сажали. Правда, теперь вот говорят: «Были ошибки». Но не могли же всё время ошибаться. Эх, где ты теперь, товарищ капитан медицинской службы? Сгнил в лагерях или амнистировали тебя после съезда нашей родной коммунистической партии? Вряд ли. Ты же не уголовник. Упокой твою душу Господи, сколько Трофимовну прошу, чтобы за доктора этого свечку поставила. Богу, если он, конечно, есть, всё равно, поди, как зовут и православный ли. Просил же уже. Так эта, язви её, Трофимовна, говорит: «Имя надо». Я ей и говорю: «Скажи, мол, раб божий капитан медицинской службы!» А она мне: «Точно знаешь, что мёртвый? Грех живого за упокой поминать». А каким ему быть после войны, плена и лагеря? Упёртая старуха, не соглашается. Ну, ей виднее, я и так его вспоминаю под стакан, а имя-фамилию вышибло. Потому что нажрался я тогда в поезде после столицы горькой до… до шока. Вот и у пацана Дусиного сейчас, поди, шок. Что его, в сарае запереть и стакан самогону налить? Да вроде и не шок. У него-то руки-ноги целы и кишки из брюха не вываливаются так, что рукой придерживать надо. Чёрт их разберёт, этих тронутых. Присмотрим за мальчонкой, пока его в детдом не пристроят. Чай, не звери…

    Слишком долго сердобольным дядь Коле и тёть Вере за Лёшкой присматривать не пришлось. В день похорон в село явилась та самая директор школы на председательском «уазике» и увезла записанного в первоклассники Безымянного, заверив соседей, что позаботится о нём сама.

    И слова своего не нарушила. Сама и позаботилась.

    Все восемь школьных лет Алексей Безымянный жил у директрисы на правах сына. Вернее – на куда больших правах и на куда меньших обязанностях, чем у родного отпрыска его приёмной матери. Потому что плоть от плоти, кровь от крови, собственный сын – веснушчатый увалень-троечник, совершенно равнодушный к чему бы то ни было, кроме рыбалки и метания ножичков, был, кроме всего прочего, неласков, вытирал нос рукавом, в общем, вёл себя как самый обыкновенный сельский паренёк. То есть – вовсе не так, как когда-то мечтала ещё не располневшая студентка университета. Когда-то она жаждала выйти замуж за городского, жить в многоэтажном доме, в пусть маленькой, но уютной квартирке, в которую вода течёт прямо из крана, а в туалет зимой можно ходить без тулупа, а вот прямо как есть – в халате и тапочках. Она была достаточно умна и весьма привлекательна, но городские почему-то женились на городских, а за ней продолжал ухаживать кавалер её местечкового детства, поехавший в город исключительно за ней и выучившийся на агронома по дороге. В конце пятого курса она, повздыхав, вышла за него замуж и, в принципе, никогда об этом не пожалела. Они вернулись в родной колхоз. Молодой муж достаточно быстро стал главным агрономом, а потом и вовсе председателем колхоза. И жену никогда особо не третировал на домашних фронтах, потому что считал труд учителя одним из самых почётных. Даже продвинул в директора. Любил и уважал, ничего не скажешь. Только вот недавно умер от обширного инфаркта. На войну его не пустили, сунули партбилет под нос в одном из немаловажных партийных ведомств, мол, все такие бравые патриоты и вояки…евы, а кто весь этот фронт кормить будет, а?! Вот вам, короче, наше партийное задание: «Херачить, херачить и ещё раз херачить! Под пулями любой мудак полечь сможет запросто, для этого головы не надо особой. Так что ты, дядя, если не великий полководец, то вламывай там, где твои знания и умения для победы нужнее, понял?!» Понял, конечно, как не понять. Так проникся, что урожаи были что надо. Не за страх, а за совесть работал! Работали. Все. Бабы, дети и председатель, который сам пахал больше и дольше любой лошади. Зато как война закончилась, тут бы жить и жить, а он пару лет поскрипел – и каюк. Врачи ей объясняли, мол, на стрессе держался. Все долгие военные годы. А долгосрочный стресс ни для кого даром не проходит, вот он и того. Обширный. Не миокард, а сплошная рубцовая ткань. Видимо, на ногах перенёс раньше. Болело сердце? Ну, так что вы хотите. И левая рука немела? Давно? Ясно. Долго продержался. Видать, здоровье крепкое было. Устал ваш мужик от такой жизни. Так вот. Надпочечники утомились, адреналин истощился, сердце износилось. Но она-то знала, что не от нытья в руке (что здоровому мужику те ноющие боли? Тьфу!), не от стрессов (он как раз спокойный был и почти никогда не орал ни на кого), не от усталости (ему трёх часов сна всегда хватало) её муж богу душу отдал. От косых взглядов и дурных разговоров этих самых безруких и безногих выживших и от бессильной обиды и незаслуженного стыда скончался. Накануне как раз вызвал пропесочить одного: де, хорош ханку жрать, давай работать, всем дело найдётся, и безруким, и безногим, а то совсем сопьёшься и, не ровён час, с залитых глаз жену и деток культёй порешишь. Ну и, как водится, услышал гневную отповедь со слюнными брызгами, огрёб по полной ласковых слов. И крыса он тыловая, и пока они там, на фронтах, за Родину, за Сталина кровь проливали, он тут, в тепле, сытости и безопасности отсиживался-прохлаждался да баб охаживал, вон их сколько, на гарем хватит! И до этого не раз слышал, но, как видно, любому самому стоическому терпению есть свой край. Домой вернулся, перед сном стакан той самой, от которой отговаривал, дёрнул, поплакал, песню спел, лёг спать рядом с ней, подвернув под себя вечно ноющую кряжистую левую медвежью лапу – грел он её так, думал, на погоду шалит, баюкал здоровую красивую руку, как хворого младенца, – и не проснулся. Хороший мужик был, грех жаловаться. Хотя и простецкий.

    Да и сын от него вышел совсем не такой, каким смутно представлялся ей будущий отрок в далёком, почти позабытом уже студенчестве. Ах, театры-премьеры, кафе-мороженое, набережные, шифоновые платья. Городской муж, городской сын, мир во всём мире, чистенькая городская школа с умненькими городскими детками… А вместо – председатель, война, после войны не легче, холодная школа-сарайчик, вечно требующая хлопот, и ученики-олухи, которым почти всем что в лоб, что по лбу. И сын – самый что ни на есть олух из олухов. А не умница, не отличник, не «стремящийся в люди». Ему что книга, что фига, что – прости господи – Третий интернационал. «Механизатор!» – частенько ворчала себе под нос носительница канонического учительского имени Марья Ивановна, строгий директор самой обыкновенной сельской общеобразовательной школы. Алексей же, сделанный неизвестно кем, рождённый какой-то почти юродивой сиротой, вскрывшей себе вены, не подумав, на кого она оставляет семилетнего сына, был воплощённой мечтой её интеллигентной юности. «Как причудливо тасуется колода!» – не правда ли? Такая толстая плотная колода из наших разномастных желаний и планов, в которую, накинувши такие же «рубашки» для маскировки, проникают козырная карта крови, туз удачи, валет успеха, дама обстоятельств, шутовство божьего промысла и мусор шестёрочных случайностей. Мальчик с невесть откуда взявшимися, чуть ли не генетически хорошими манерами покорил Марью Ивановну. Он так стоически переносил обрушившееся на него горе полного и окончательного сиротства, так не похоже на поведение его ровесников в похожих жизненных ситуациях. Помнится, в войну получит баба похоронку на мужика, и сама воет, и дети в слезах и соплях. А через неделю, глянь, уже отошли. Играют в свои нехитрые детские игры, дерутся и заливисто гогочут над глупыми и даже грубыми шутками друг друга. Дети, они дети и есть. А этот тих, задумчив. «Спасибо, Марья Ивановна! Доброе утро, Марья Ивановна! Разрешите, я помою посуду…» Разрешите! Она уже и слова такие забыла. До самых глубин давно забытого пробуравил её этот Безымянный. Как будто снова юна, и нет ещё никакой войны и горя, как будто всё впереди – хорошее и светлое, а не то, что на самом деле было и уже осталось далеко позади. А что сейчас? Школа, тяжёлый сельский труд, потому что без огорода и скотины и директор не обходился, не говоря уж об учителях. Учителя, которых вечно не хватает, а те, что есть, – сами чуть не полуграмотные. В смысле – культуры им не хватает, хотя и читать, и писать, и считать, разумеется, умеют. Кто молодой, старается, отработав положенное, из села в город сбежать. Кто остаётся, выходит замуж или женится и ассимилируется с местным населением, меняя туфли на кирзовые сапоги, забрасывая Шекспира ради посадки картошки. Кому и для чего тут нужен этот Шекспир? Печку растапливать? Так передовицами сподручнее. Да и в пять утра как-то ещё не до поэзии. А к вечеру проза дня грядущего так глаза застит… пеняла на себя, конечно. Позор! А ещё филолог. Да куда ж денешься-то…

    Печально стало Марье Ивановне, когда появился в её доме Алёшенька. Но печаль её была светла. И к светлой печали примешивалось то самое чувство, присущее всем женщинам русских селений, – жалость. Уж так ей жалко было этого светлоголового, вежливого, спокойного паренька, что слёзы струились из глаз после каждого его: «Очень вкусно, Марья Ивановна, спасибо! Можно, я возьму книгу с вашей полки?» Уж так не хотелось отпускать его от себя, как не хочется ни одной маленькой девочке выпускать из рук ни на миг любимого плюшевого мишку, что она отправилась к важным мужчинам, ещё помнившим заслуги её покойного мужа перед партией, фронтом и Победой. Мужики прониклись, кому-то там позвонили, где пошутили, где припугнули, и, переплыв океан бюрократических препон без особых бурь и штормов, Марья Ивановна официально стала матерью Алексею Безымянному. И её книжные полки стали его книжными полками. Фамилию менять не стала из уважения к покойной. Ну, в смысле, из какой-то плохо формулируемой суеверной боязни, потому как уважать женщину, познавшую на собственной шкуре все «прелести» детского дома и тем не менее бросившую своего единственного сына на произвол абсолютного сиротства, она не могла. Она, правда, предприняла попытку поговорить об этом с Алексеем.

    – Алёша, я тебя усыновила! – сообщила она как-то за ужином, когда всё уже было решено.

    – Уматерила! – загоготал, впрочем совсем беззлобно, её родной сын. После чего был отослан во двор.

    – Спасибо, Марья Ивановна, – проникновенно сказал ей маленький ангел, благодарно глядя в глаза. Под взглядом этих небесных очей со стальным отливом («платье цвета «электрик», – всплыло в памяти Марьи Ивановны из, кажется, Артура Конан Дойла) она, как правило, теряла волю. И принимала это за любовь. Как много и много позже многие и многие женщины будут терять волю и принимать потерю собственной воли за любовь к Алексею Николаевичу Безымянному.

    – Мне было бы приятно, если бы ты называл меня мамой, – еле продавила комок голосовых связок обычно строгая директриса.

    – Думаю, моей маме это было бы неприятно. Ведь у человека только одна мама, правда ведь? – искренне вопросил он усыновительницу и доверчиво распахнул глаза. Он умел быть искренним и пользоваться этим. Уже маленьким он отлично чуял, куда повернётся разговор, даже если сам собеседник об этом понятия не имел.

    – Конечно-конечно, Алёшенька. Мама у человека одна, но твоя мама умерла, и у тебя некоторое время не было ни одной мамы, а теперь снова есть. Я твоя мама, как бы ты меня ни называл. Тебе просто самому так будет удобнее, но я сейчас даже не про это, с тем, как меня звать, ты сам разберёшься со временем. Я хотела тебя спросить, можно ли я дам тебе свою фамилию. Это фамилия моего покойного мужа, Борькиного отца. Вы с Борисом теперь братья, а братьям удобнее носить одну фамилию.

    – Конечно, вы теперь моя мама, и Боря – мой самый настоящий брат, я его очень люблю, он умеет столько всего, чего не умею я, – начал говорить маленький Алёша, – но мама так любила свою фамилию и… И даже как-то недавно приснилась мне и сказала, что всё знает и очень рада… И только попросила не менять фамилию, потому что это фамилия директора детского дома, где она выросла, и она его очень-очень-очень любила и хотела бы, чтобы я вырос таким же хорошим, как он, и прославил его фамилию, – не покраснев, соврал мальчик, и глаза его замерцали, и даже моргать он стал реже, чтобы предательские капли не выдали смятения. Признаться честно, никакого смятения он не испытывал. И снов никаких не видел. И даже про Безымянного директора детского дома знал только из рассказов односельчан. Дядь Коля немало выпил на скромных поминках и вывалил на Лёшку столько всего, что не каждый бы взрослый выдержал и понял. Но Лёшка выдержал. И понял куда больше самого дядь Коли. А Дуся никогда не рассказывала сыну ничего подобного, не потому, что не хотела его огорчать или ещё почему-то, а потому, как была неспособна к столь возвышенным помыслам о прославлении фамилии. Ей достаточно было текущей радости, например принести своему сыну диковинную шоколадную конфету в блестящей фольге. Просто Лёшке куда больше нравилась фамилия Безымянный, чем Колотушка. Алексей Колотушка. «Айда Колотушку колотить» – это первое, что скажут в школе. Да и в книгах, которыми слишком изобильно для сельского дома были уставлены нехитрые шкафы и полки Марьи Ивановны, он не встречал таких фамилий у более-менее пристойных персонажей. Раз уж виконтом де Бражелоном нельзя и Гулливером в этой стране лилипутов не назовёшься, то пусть уж он лучше будет Безымянным, чем Колотушкой.

    Марья Ивановна, как любая сельская баба, пусть даже и советская, и отучившаяся в университете, в том числе научному атеизму и марксизму-ленинизму, питала уважение и даже страх к контакту с потусторонним миром путём сновидений, и потому вопрос о фамилии отпал сразу и навсегда. Алексей остался Безымянным, и они с Борисом Колотушкой отправились в первый класс. Где в первый же день именно Лёшку хотели проверить на длительность свёртывания крови из носу, называя его «выкидыш дохлой чокнутой дуры», а Борька в одиночку поколотил целую ватагу задир, полностью оправдав свою гордую фамилию и добрую память сурового к несправедливости и неоправданной жестокости покойного отца.

    – Борис, споры надо решать без рукоприкладства! – строго выговаривала Марья Ивановна щедро «офонаренному» сыну-победителю. – Я – директор школы, а мой собственный ребёнок в первый же день устраивает безобразную драку!

    – Мама, – выступил Алёша, – Боря защищал меня. Мальчики говорили мне нехорошее и хотели избить.

    Марья Ивановна унеслась во двор заливаться счастливыми слезами, а Борька, хлопнув по плечу, сказал:

    – Молоток, мужик! А драться я тебя научу.

    Следующие восемь лет они представляли собой торжество разумного симбиоза. Лёшка решал за Борьку контрольные и давал списывать домашние задания, Борька, обладающий немалым авторитетом у хулиганья, не давал брата в обиду. Лёшка подсказывал Борьке интеллектуальные стратегические ходы, Борька щедро делился с Лёшкой искусством практической тактики ближнего боя. Первое так никогда и не понадобилось Колотушке. Второе так никогда и не пригодилось Безымянному.

    Марья же Ивановна была счастлива и обожала обоих. Но отчего-то рука сама собой накладывала Лёшеньке кусочки повкуснее и тянулась к одёжке получше. Чёрт её, эту руку, подери, ну что ты с ней будешь делать!

    Алексей учился не просто хорошо, а удивительно хорошо. Отличник, на лету не только схватывающий, но и быстро превосходящий сельских учителей. К тому же – книгочей, три раза по кругу перечитавший школьную библиотеку и скромные запасы человеческой мудрости, облечённой в вербальную форму, имевшиеся в доме приёмной матери. Специально для Алёши она выписывала на школу – собственные ресурсы ныне не особо позволяли роскошествовать – всю периодику от пионерских, комсомольских и взрослых «правд», «Юных техников» и «натуралистов» до «Нового мира», «Роман-газеты» и «Красной звезды». Пока кровный сын помогал заниматься скотиной, доил корову и коз, кормил кроликов и кур, вскапывал огород и удобрял его из компостной кучи, носил воду и починял всё, что под руку поломанное подвернётся, сын приёмный дудел в горны, стучал в барабаны, клеил стенды и пылко проводил политинформации, прежде бывшие в этой далёкой школе делом чисто номинальным.

    Когда Алексея Безымянного приняли в комсомол, он тут же автоматически сменил прежнего комсорга школы, как раз её окончившего, и стал частенько наведываться в соседний уездный городок на заседания райкома, членом которого стал сразу после окончания восьмого класса. В свидетельстве о неполном среднем образовании выстроилась плотная шеренга пятёрок, и Лёшка поступил в медицинское училище – самое приличное в маленьком районном центре учебное заведение. Не на слесаря же, в самом деле, было учиться Алёшеньке! На фельдшера – это ему куда больше подходило.

    – А потом в город поедешь, на врача выучишься, – рыдала мама Марья Ивановна, гордясь своим сыном, – будешь нас всех лечить. Больницу поднимешь, а то страх какой-то, а не больница сейчас.

    – Непременно! – отвечал Лёша, хотя планы у него были совсем другие. Никогда, ни в каком виде он не собирался возвращаться сюда, где родился и вырос. К этим вечно забитым беспросветным трудом людям. К пьющим и матерящимся бабам и мужикам. К грязи и бездорожью. Сюда, где жестяная банка сгущённого молока вызывает такой же дикий восторг, как стеклянные бусы у вождя племени, затерянного в дебрях Амазонки. В журнале «Огонёк» он видел фотографии другой жизни, в которой девушки в белых спортивных костюмах стройными рядами идут по чистенькой Красной площади. Там окна гастрономов топорщатся в счастливых «москвичей и гостей столицы» осётрами и пирамидами банок с икрой, крабами и шпротами. А по заасфальтированным улицам ездят чистенькие машины. И люди ходят в лакированных ботинках по набережным забранной в бетонные берега реки и в красивых купальниках позируют на лесенках, ведущих прямо в воды, а не чавкают в резиновых сапогах по вечной жиже и не ныряют в чёрных трусах в илистую речку-вонючку. И, будучи проницательным от природы, подозревал, что есть ещё и другие, куда более привлекательные… журналы.

    «Злыдень» Борька, всегда понимавший кудахчущих, хрюкающих, мычащих, лающих и мяукающих тварей, поступил в ветеринарный техникум, что тоже было ох как неплохо. Сельхозакадемия ему не сильно светила с его успеваемостью, и он собирался вернуться в родной колхоз зоотехником и жить себе «как люди». Нормальные люди на своём нормальном месте. Крепкий земной мужик, как и его отец. Хороший, но не звёздный. С обострённым чувством справедливости и умением работать «от рассвета и до забора». И ещё два раза по столько же в случае необходимости. Такая планида.


    «На фельдшера» после восьмого класса учиться долго – полновесных четыре года. За это время Алексей Безымянный так прочно укрепился в районной и краевой комсомольских организациях, что до республиканской было – рукой подать. Подал он, что правда, не рукой, а неким другим органом. Тем самым, что так любят упоминать в биографических справках. Членом. Только не совета, а самым обыкновенным – мужским половым. В него по уши влюбилась одна из секретарей краевого райкома комсомола. (Для детей и юношества, чьи ассоциативные ряды ограничены восприятием эталонов офис-менеджмента, сообщу, что «секретарь комсомольской организации» – понятие, конечно, архаичное. Но «в те далёкие годы» степень судьбоносности подобных связей оценивалась, как если бы в наши дни ученик курсов дизайна села Кукуева очаровал начальника PR-отдела регионального филиала крупной рекламной корпорации, скажем, Челябинска или какого другого города-миллионника на российских просторах.) Она была для восемнадцатилетнего Алексея старовата – железобетонный тридцатник. Но любви все возрасты покорны. Особенно – любви женской. Лёшка воспользовался неистовой покорностью сердца влюблённого секретаря и, получив с её помощью все возможные мелкопоместные рекомендации, отправился штурмовать столичный медицинский вуз. Предварительно, разумеется, получив свой красный диплом, свидетельствующий об окончании среднего медицинского учебного заведения.

    Честно говоря, к медицине Алексей Безымянный был совершенно равнодушен. Можно даже сказать, что медицина ему не нравилась. Он был слишком брезглив и чрезмерно логичен для таких грубых и одновременно столь тонких, частенько вовсе не ментальных, хотя сущностно весьма осязаемых материй. Он ни разу не отрезал ножницами голову ни одной лягушке на лабораторных занятиях по нормальной физиологии. И вовсе не потому, что ему было жаль это пучеглазое земноводное. А потому, как сама мысль о том, что необходимо дотронуться рукой… какой там «дотронуться» – крепко зажать в горсти осклизлое тело, и – хрясь-хрясь-хрясть! – размыкать и смыкать инструмент на плоти до полного усекновения верхней челюсти со всем прилежащим, да так, что в тебя летят брызги гадких субстанций, вызывала у него желудочный спазм.

    Благо почти весь преподавательский коллектив медицинского училища был женским, а Лёшкино влияние на фемин было одинаково безоговорочным. От него в равное благоговейное оцепенение впадали и юные жёны, и старые девы, и синие чулки, и роковые уездные красотки. К его врождённому обаянию присоединилась красота юного греческого бога. Вернее – титана. Не тонкого, отчасти гомосексуального мальчика, вызывающего у женщин смешанные чувства материнской нежности и эфемерного дымчатого желания, а сформированного молодого мужчины, вызывающего только страсть, страсть и ещё раз страсть. Чугунную, тяжеловесную человеческую страсть. Так он и прошагал победоносно по медицинскому училищу, получая в зачётку свои «отл. с отл.», ни разу не подставив собственный палец под скарификатор, не вонзив иглу даже в чужую мышцу, не говоря уже о венах. Ни разу не вынеся тазик с мокротой за туберкулёзным больным на практических занятиях в профильном диспансере. Ни разу не поучаствовав в фиксации буйных, допившихся до делирия, алкоголиков в психиатрической лечебнице. Ни разу не эвакуировав рвотные массы у неудачно попытавшихся окончить земное существование путём принятия per os[6] всякой дряни. Ни разу не удержав язык у эпилептика в припадке. И ни разу не вынеся «утку», не сменив дренаж во время практики в отделениях гнойной хирургии и реанимации. Алёша и практику-то не проходил, постоянно пропадая в райкомах, обсуждая какие-то наиважнейшие комсомольские дела, перед значимостью которых меркла любая сифонная клизма. Удачно миновав кровавые токи, мочевые брызги и каловые массы, юный фельдшер-комсомолец укатил в столицу и с первого раза поступил в медицинский институт. Чуть позже патронесса-секретарь, несколько раз посетив первокурсника, отпустила его в самостоятельное комсомольско-половое плавание в большой воде огромного города. Отпустила просто – без каренинских драм и ужимок бесприданницы. Среди многих способностей Алёша обладал и этой, удивительной: выходить из любых сталеплавильных страстей не только не обожжённым, но даже не раскрасневшимся. Дамы не мстили. Дамы оставались благодарны. Разве можно мстить богам (или даже и полубогам) за оказанную честь, а?

    Мама Марья Ивановна поохала, поахала, поплакала, советуя Лёшеньке выбрать вуз «поближе» и рекомендуя летать «пониже», но он стойко стоял на своём «далеко-высоко» – и она смирилась. Особенно после того, как он пообещал быть осмотрительным, часто писать, наказал Борьке следить за матерью, крепко пожал руку первому, а последнюю – нежно поцеловал. На прощание.


    Первоначально оглядевши столичный город, Алексей понял… Что Москва слезам не верит? Так везде слёзы – всего лишь секрет, предохраняющий глаз от высыхания, а всё, что больше, – солёная вода. Что в большом городе человек человеку волк? Так и в маленькой деревеньке ни разу не заяц. Что человеку без рода без племени некому помочь? Ну, он пока не немощный, а малолетнего сельского хулиганья, всегда готового к драке, здесь нет, так что Борька ему тут не помощник. «Основателем», «энциклопедистом», «гуманистом» и «фундаменталистом» много позже стал статусный мужчина Алексей Николаевич Безымянный. А молодой паренёк Алёшка понял текущее главное бытийное обстоятельство: одет он как колхозник, приехавший на ВДНХ. То, что в уездном городке, не говоря уже о родной, быстро забытой деревеньке, считалось пристойным и даже нарядным, тут смотрелось неуместно и нелепо. Например, секретарь институтской комсомольской организации ходил, куда положено, в элегантном костюме. На занятия – в ловко скроенных и отлично сшитых брюках. А куда не очень положено, скажем на квартиру к красивой девушке Ольге Андреевой, где слушали странную музыку и выплясывали конвульсивные потные танцы, – и вовсе в джинсах, идеально облегающих красивую крепкую молодую задницу, и в клетчатой, непонятно где раздобытой рубахе. В магазинах таких вещей не было. Даже ГУМ и ЦУМ предлагали пареньку пусть и добротные, но такие убогие, безликие и криво сработанные штаны, рубашки, галстуки и драповые пальто, что у него, молодого эстета, уже видавшего «как надо», челюсти сводило от тоски. Лёшка втёрся в доверие к прежде опасавшейся новичков коренной наследственной столичной жительнице Ольге. Подружился с секретарём комсомольской организации и так искренне, от всей души, выполнял функции услужливого мальчика на побегушках, что скоро ему открылись тайные места пошива верной, идеологически выдержанной одежды и точки приобретения заграничного, чуждого светлым идеалам Всесоюзного ленинского коммунистического союза молодёжи разнообразного тряпья. Но была ещё одна, куда более серьёзная проблема: деньги. Дорогие сердцу каждого советского человека плотные прямоугольные цветные бумажки с портретами Ильича и водяными знаками.

    Трагедия провинциала. «Потребовались песни, стихи, романы, обряды, жилища и новое умение хорошо держать себя в обществе».[7]

    Песни, стихи, романы и обряды Алексей освоил молниеносно. Недюжинный острый ум, отличная память. И ещё он обладал счастливой особенностью иных насекомых – мимикрией. То есть способностью подражательно изменять поверхность, не затрагивая своей истинной биологической и поведенческой сути. И в человеческой среде обратимая изменчивость способствует не только элементарному законному выживанию, добыче пищи и продолжению рода, но и повышению в социальной иерархии путём пожирания тех, под кого ты так тщательно маскируешься. В световой части своей жизни он страстно провозглашал тезисы последних съездов. В теневой – Алёша бренчал на гитаре и пел про охоту на волков, километрами цитировал с выражением стихотворные опусы модных поэтов («Я видал, как подлец мусолил/по Владимиру Ильичу,/Пальцы бегали малосольные/по лицу ему, по лицу!»[8]). И мог вовремя ввернуть: «А теперь отдай рюмку. Я несу тут всякую чепуху, а ты пьёшь».[9] И отлично выплясывал рок-н-ролл. Но при этом лично он – Алексей Безымянный – не ощущал ровным счётом ничего. Чем разительно отличался от своих таких же на первый взгляд товарищей, не чуждых лицемерия. У него вовсе не было собственного лица, если под «собственным лицом» понимаются душевные томления и творческие метания. Зато у Лёшки была собственная не слишком точно сформулированная цель.

    Время —
    вещь
    необычайно длинная:
    были времена —
    прошли былинные.
    Ни былин,
    ни эпосов,
    ни эпопей.
    Телеграммой
    лети,
    строфа!
    Воспалённой губой
    припади
    и попей
    из реки
    по имени – «Факт».[10]

    Фактически Алексей Безымянный хотел, чтобы было ХОРОШО. Конкретно ему, Алексею Безымянному. В любые времена, при любых властях, в любых обстоятельствах, посреди любых пространств. В незыблемость чего бы то ни было и уж тем более кого бы то ни было он не верил. Потому как неплохо учился и за любой фактической, отредактированной и отретушированной стороной вопроса его интуиция прозревала недоступное: всё течёт, всё меняется, и мало кто успевает приспособиться к текущим изменчивым условиям. Кто-то захлёбывается в грязевом селе, кого-то смывает потоком чистой воды, иные – тонут в безопасных с виду бытовых болотах. «Ты сможешь! Тебе не страшны никакие воды и ветра. Ты вовремя ляжешь на нужный галс. Ты чуешь, когда надо просто дрейфовать. Ты – выплывешь даже без парусов, без мотора и без вёсел!» – уверяла его интуиция. И он мог. Он – выплывал. Он становился жабой, если того требовали изменившиеся условия. Мог быть нужным и полезным, если это было нужным и полезным ему. Потому и деньги нашёл достаточно быстро. О нет! Он не пошёл разгружать вагоны, закидывать уголь в бездонные горнила котельных и уж тем более – санитаром в пропахшие запахом тления с торжествующей формалиновой ноткой морги. Это не вписывалось ни в текущее, ни в грядущее «хорошо». Он – случайно, на дачной вечеринке с шашлыками под гитару – познакомился с Ольгиной матерью – вечно скучающей, отлично сохранившейся дамой предклимактерического возраста, женой партийного босса чуть выше средней руки. Алёша отлично понимал риски этой связи, но пользы перевесили. Ольга Андреева любила свою неразумную мать и со снисхождением юной зрелости отнеслась к случившемуся, став странной парочке скорее патронессой, нежели оскорблённой дочерью и покинутой возлюбленной. Она вовсе не была оскорблена, потому как любимая мамочка внезапно перестала соперничать с подросшей дочуркой в чём только могла, как это уже повелось в последние годы. Да и покинутой возлюбленной ни у кого бы, кто знал Ольгу близко, язык не повернулся её назвать. Пара постельных экзерсисов с Алексеем разочаровали юную сибаритку, привыкшую к заботе и поклонению. Ранее все её половые, простите за прозу, партнёры были старше и опытнее. Следовательно – искуснее. Грубый механистический массаж органов малого таза ей не требовался в силу молодости и здоровья. Ей требовалось поклонение, восхищение, премьеры в театрах, лучшие столики в недоступных ресторанах. Красота игры вообще. Всего этого молодой, симпатичный (и даже, можно сказать, красивый), но простоватый и бедный паренёк из провинции предоставить не мог, как бы ни старался и ни растопыривал перья. До того, что было нужно Ольге сейчас, ему ещё было как до Луны пешком. Маме нужна игрушка? Пожалуйста! Обеспеченная юность щедра, а добрые люди не давятся тем, чего сами съесть не в состоянии, лишь бы другим не досталось. Ольга была добрым человеком. Она искренне радовалась, что вечно скучающая мать перестала скандалить с бесконечно занятым отцом. Последний Алексея и вовсе не замечал, полагая вполне нормальным его частое присутствие в городской квартире и на загородной даче. Отчего бы юноше, на правах сокурсника дочери, и в самом деле не сопроводить его, Ивана Андреевича Андреева, супругу в магазин, не помочь перевезти вещи или что там ещё? Вот недавно как раз очень выручил – поехал кататься с женой на лыжах. Потому как сам он ну никак не мог – работа. Ольга с текущим зрелым любовником и матушка с Алексеем вчетвером посещали Большой зал консерватории. Билеты поставлял papa. Или Ольгин кавалер. Внешне всё было более, чем пристойно, – tacito consensu.[11]

    Алексей приоделся, пообтесался, научился пользоваться столовыми приборами в полном объёме и никогда ничего не путал и ничем, в отличие от той же Ольги, не пренебрегал. Это она могла позволить себе на правах «коренной и потомственной» запихивать сочащийся липким соком кусок груши в рот руками. Ей всё не только прощалось, но и принималось влюблённым окружением за милые, эротически окрашенные шалости. Ему же следовало быть безупречным, ибо именно безупречность являлась для Алексея одним из пропусков в мир «Хорошо!».

    Студенческие годы Безымянного внесли некоторые коррективы в пастушью хватку. Соперничать с «джинсовым» секретарём комсомола института так и не представилось возможным в силу анамнеза указанного товарища. Затеять рискованную игру с неясным прогнозом исхода можно было. Но Алексей не был столь азартен, чтобы «или всё, или ничего». Потому что в этом случае он получит, скорее всего, именно ничего. А он был расчётлив. Не чистый искромётный блеф был его стезёй, а точно просчитанные комбинации. И комсомольская узкоколейка медленно, но верно влилась в профсоюзную магистраль. К тому же тамошние стада были, как ни крути, более тучными, хотя и чуточку менее престижными.

    Учёба шла сама собой. «Нб» округлялись без отработок, потому как причины отсутствия студента Безымянного на занятиях всегда были предельно уважительны (разрешение деканата прилагалось). Экзамены безболезненно сдавались на «отлично», и медицинский вуз так же незаметно прошёл мимо Алёши, как и медицинское училище.

    Ольга захотела быть акушером-гинекологом. Папа, звоня по этому поводу куда надо, заодно назвал и ещё одну фамилию. Отчасти и по Олиной, естественно, просьбе. Иван Андреев все институтские годы своей неразумной, но горячо любимой Оленьки считал молодого человека пажом дочери, мужественно пережидающим её легкомыслие и увлечения. Теперь же прочил его ей в мужья. Основательный парень, о таком зяте мечтает любой любящий отец. Нос Алёшка держит по ветру. Профсоюзный лидер. В этой теме ему можно будет и помочь. Если толкового врача из него не выйдет. А в том, что не выйдет, Олин отец отчего-то не сомневался. Никак не вязался этот пламенный уже ко времени окончания института коммунист в хоть и партийном, но светлом мозгу ответственного товарища с хирургическим ремеслом. Никак. Error in forma![12]

    Шеф (Anamnesis morbi)

    Господь

    Из духов отрицанья ты всех мене

    Бывал мне в тягость, плут и весельчак,

    Из лени человек впадает в спячку.

    Ступай, расшевели его застой,

    Вертись пред ним, томи и беспокой,

    И раздражай его своей горячкой.

    – Глубокоуважаемый Председатель, глубокоуважаемые члены Диссертационного совета, я хочу поблагодарить моего научного руководителя, доктора медицинских наук, профессора, академика Алексея Николаевича Безымянного за всё, что он для меня сделал. За…

    – …наше счастливое детство спасибо, родная страна!

    – Не перебивай! И не издевайся. Я репетирую благодарственную речь.

    – Да-да! Волобуев, вот твой меч!

    – Тебе смешно, а меня на этих «глубокоуважаемых» просто заклинило. Не дай бог, ляпну просто «уважаемые». Нарушение этикета.

    – И что?

    – Неловко. Я вообще защиты до ужаса боюсь!

    – Ой, я тебя прошу! Пятнадцать минут позора – и ты кандидат наук.

    – Не пятнадцать, а больше. Ещё и вопросы же. Имена эти с отчествами надо запоминать. «Глубокоуважаемый Каквастам Каквастамович, спасибо за вопрос!..» Хорошо, если ещё по очереди задавать будут и ответов дожидаться. А не то все сразу вывалят… О-о-о!!!

    – Хочешь, прикол расскажу?

    – …

    – Как-то внучок одного из зубров министерских в нашем спецсовете защищался. Ему накануне список вопросов выдали. В той последовательности, в которой наши глубокоуважаемые члены должны были их задавать. Но члены уже и до приняли, и в перерыве догнались, внучок-то первым защищаться зассал, ну и пришли наши поддатые члены в приподнятое состояние. Им уже не до последовательности было – не опростоволоситься бы. Да и на банкет поскорее. Вот они вопросы валом и огласили, каждый со своей бумажки, наплевав на нумерацию.

    – И что?

    – Но не таков был наш герой. Он своей бумажки строго придерживался. И на вразнобой заданные вопросы ответил в точно оговорённой накануне последовательности. Вскочил, положим, первым Пётр Петрович, должный вопросить отрока третьим на предмет достаточности применённой терапии гидрокортизоном во второй группе обследования, а внучок ему: «Спасибо, глубокоуважаемый Иван Иванович, за вопрос! В данной конкретной работе мы не ставили своей целью выяснить уровень щелочной фосфатазы в контрольной группе!»

    – Ужас! И что?

    – Как что – единогласно! Что правда, академики уже под столами от смеха давились – градус-то зашкаливал. Но соискатель хранил железобетонную серьёзность и дубовую напыщенность. Так что уверенней, уверенней! И всего делов!

    – Но я-то не министерский внучок!

    – Тем более уверенней. Побольше цинизма. Людям это нравится.

    – Тебе легко говорить, ты-то уже давно доктор наук, профессор!

    – Да, сынок. И, между прочим, глубокоуважаемый член нашего специализированного Диссертационного совета. Так что не забудь и семью поблагодарить. Тем более это принято этикетом.

    * * *

    Толкового врача из Алёши не вышло. Из Алексея Николаевича Безымянного вышел обаятельный новатор здравоохранения.

    Не так сразу, конечно. И может, «не с места», но «в карьер».

    Окончив субординатуру, Ольга пожелала остаться при кафедре. Папа помог. И она стала аспиранткой. Там же оставили и Алексея. Уже скорее по инерции. Но поскольку аспирантуры на всех не хватало, то Алёша стал старшим лаборантом.

    Ольга вышла замуж не за Алёшу. О чём партийный папа очень, очень сожалел. Ольга вышла замуж за «коренного и избалованного». А папа отлично знал, что из них редко что толковое выходит. Ну что, действительно, может выйти из паренька, с детства мамой залюбленного, папой и сонмом бабушек-дедушек вскормленного? Что получится из того, кого кутали, оберегали, водили в лучшие общеобразовательные, музыкальные, художественные и прочие школы и ещё в бассейн? Хотя бассейн маленькому будущему Ольгиному мужу пришлось оставить – потому что почки. «Почки! – хмыкал про себя партийный папа. – Такие почки засыхают, так и не распустившись. Другое дело – пробивные провинциалы. У этих тяга к жизни, как в хорошей аэродинамической трубе. Эти взлетают к небесам, крепко держась голыми руками за восходящие потоки воздуха, чуют всем телом перемены и надпочечниками осязают малейшие изменения направлений. Алёшка именно из таких. А Лёнчик этот… Лёнчик, он Лёнчик и есть…»

    Любимая дочь Оленька. Нелюбимый зять Лёнечка. Привычная статусная жена-красавица. И Алексей – непонятно кто и кому, но давно уже член семьи. Не то запасной вариант – не вечно же Ольга будет замужем за «этим»! – не то привычная деталь интерьера. Он же – вечный носильщик, дворецкий, рыцарь без страха и упрёка, посыльный и подмастерье… Пока. И Ольгин отец это чуял теми самыми надпочечниками.

    Ольга при этом быстро шла в гору. Кроме хорошего папы, у неё оказались не только талантливые, но и – что немаловажно – удачливые руки. И светлая голова в придачу. Да ещё и знание английского, не хуже, чем у Набокова. То есть на уровне родного языка. Спасибо всё тому же партийному папе. Именно он разыскал Ольге в детстве не просто няньку из деревни, как поступало большинство прочих средне– и высокопоставленных партийных, а вредную своенравную воспитательницу со знанием языков. Гувернантку, как сказали бы раньше. У них с Ольгой был железный распорядок дня, и она, не стесняясь, охаживала любимую папину дочурку линейкой, если та позволяла себе запнуться, тараторя наизусть неправильные глаголы. Не больно, конечно, но обидно. Английский Ольге чуть позже ох как пригодился.

    А пока что она успешно окончила аспирантуру, защитила кандидатскую в рамках кафедральной темы. Что-то о лечении гиперпластических процессов. Semper idem.[13] Молодая ассистент Любовь Захаровна охотно собирала теоретическую, анамнестическую и статистическую часть для них обеих, а Ольга щедро делилась с ней практическими наблюдениями. Так что Любаше досталась роль абортов в «вечной» теме, а Ольге – лечение предопухолевых состояний в гинекологии. Алексею тоже захотелось стать кандидатом наук, и материал щедро поделили на троих. Мозгом была Ольга, руками, набиравшими тексты на пишущей машинке и рисовавшими схемы и таблицы тушью, – Любаша. Алексей, не смотри что старший лаборант, был уже Алексеем Николаевичем, хотя к лечебной работе и близко не подходил. Ему вполне хватало работы профсоюзной.


    Как-то раз они пили чай «на троих», и Ольга восторженно пересказывала коллегам содержание научной статьи из американского медицинского журнала. Здесь, за плюшками, все были свои, потому Оленька позволила себе гневаться и костерила последними словами «успехи» нашей «передовой» советской медицины.

    – Каменный век! – вопила она.

    – Тише-тише! – уговаривала её чуть более взрослая Любаша.

    – Да кто здесь кого слышит? Меня, вон, даже Лёшка не слушает, учёный хренов. Как будто я об истории древних веков говорю, а не о современной науке. Видишь, уставился стеклянными глазами в стену. Скучно ему с нами.

    Ольга ошибалась. Алексею не было скучно. Профсоюзная организация – это, конечно, хорошо. Но мало. А значит, недостаточно «хорошо».

    Профсоюзная организация должна заботиться о женском здоровье? А то! Профсоюзная организация обо всём должна заботиться.

    – Оль, напиши мне, что нужно для того, чтобы и у нас был не каменный век, а современная наука.

    Спустя несколько лет кандидат медицинских наук Алексей Николаевич Безымянный организовал и возглавил первый в стране криохирургический центр для лечения предопухолевых состояний женской половой сферы. Ольга была на седьмом небе и вовсю занялась оперативной деятельностью. А там, где кипит практическая работа, всегда есть материал для теоретических исследований. В 1983 году и Ольга, и Алексей стали докторами медицинских наук. На сей раз обе работы Ольга собрала сама. Сама обработала, сама и настучала на пишущей машинке. Любаша удовлетворилась уже имеющейся степенью и под своды центра перейти не пожелала. Ей было вполне уютно на основной базе кафедры без лишнего шума. Она никогда не была честолюбивой. Интересы же Ольгиного честолюбия лежали в основном в практической сфере, а вот Алексей страстно возжелал академического, научного признания. Сладкий яд первого стоящего административного успеха уютно растёкся по его приспособленному для этого нутру. И он, воодушевлённый первым успехом и им же поддерживаемый, напрягся и создал первый в стране отдел иммунодиагностики и иммунокоррекции в гинекологии. Который, по признанию Академии медицинских наук СССР, стал одним из ведущих по этой проблеме в бывшем Советском Союзе.

    Как Алексею Николаевичу всё это удалось? Он не интересовался медициной, во всяком случае глубоко. Но он был умён. И не просто умён, а очень умён. Ум – это не только способность анализировать, прогнозировать, искать и находить пути решения научных проблем. Ум – это ещё способность анализировать, прогнозировать, искать и находить пути решения проблем личных, бытовых, общественных и даже мировых. Последние Алексея не очень тревожили, а решение предпоследних автоматически удовлетворяло уравнения первых и вторых. Ольга работала, Алексей изыскивал пути, торговал направо и налево лицом, обаянием и даже мужской состоятельностью (в нужных ему для решения поставленных задач министерствах ключевые позиции частенько занимали дамы, что значительно упрощало дело. По дороге он даже женился на одной из них и вскоре стал отцом по настоянию жены, которая была для первородящей даже не «возрастной», а уже почти пожилой).

    Никто и не заметил как. Как? КАК?! Как ближе к концу восьмидесятых прошедшего столетия Безымянный возглавил кафедру А&Г факультета последипломного обучения и усовершенствования врачей?

    Зато Ольга наконец заметила его. Как мужчину.

    Она как раз развелась с мужем. Лёнчик действительно оказался никаким, точно в соответствии с папиными прогнозами. Дальше младшего научного сотрудника научно-исследовательского института технического стекла он не продвинулся, хотя за спиной был Олин папа, который ради дочери был готов на всё, даже тащить этого тюфяка наверх. Но «тюфяк» наверх не хотел, ему было очень уютно на дне. Лёнчик по призванию был рыбкой придонной, с вялой, холодной, полупрозрачной кровью. Постоянные укутывания родни, сперва в тёплые шарфы, а позже – в успокоительные беседы о бездуховной жене-карьеристке на маминой кухне под бабушкин чай, физиологические ликворы не согревали, зато замедляли и без того малоподвижные душевные токи избалованной натуры. Он утвердился в мысли, что гениален, но что от этого толку, если несправедливый мир усыпает лепестками роз дорогу перед наглыми бездарями. Вместо того чтобы сбить хоть одну «наглую бездарь» с этого благоухающего пути или проторить свой собственный шлях, Лёнчик натоптал себе маленькие, уютные, безопасные дорожки. Из дому на работу. С работы – домой. С порога – на кухню. Из-за стола – на диван. Ну, иногда с кухни – в мамину кухню, потому что Ольга частенько была слишком занята работой, а варить самому себе пельмени – это не для гения. Он никогда не скандалил с женой, даже если был разогрет специями к маминым домашним котлетам, но весь его понурый, покорный вид свидетельствовал о том, что он несчастен с Ольгой. Потом он стал ещё несчастнее, потому что его мама и бабушка захотели внуков и правнуков. А у Ольги не получалось забеременеть. Последствия абортов, выполненных в юные годы от взрослых, поголовно женатых возлюбленных. Такая «маленькая» неприятность под названием эндометриоз. Сапожник без сапог. Ольгу подобное положение вещей устраивало, если честно. Нет, не эндометриоз, конечно, который делал обычные ежемесячные женские боли практически невыносимыми, а отсутствие детей. Ну, не было в ней этого места. Не хотелось ей «продлевать себя» в абстрактном пространстве и времени. Её вполне удовлетворяли текущие.

    – Лёнчик, зачем тебе ребёнок? – ехидно поинтересовалась она, после того как обследовалась и узнала вердикт. Кстати, он не был «окончательным и бесповоротным». Можно было пытаться. Но она не хотела превращать радость соития в механистический труд по созданию себе подобного. Ну, разве что как побочный эффект… Но радость от того самого соития она испытывала не с законным мужем, а младенца он, по всей видимости, хотел своего. Вернее – хотели его мама и бабушка.

    – Чтобы был продолжатель рода! – удовлетворил её любопытство Лёнчик, горделиво расправив петушиные плечики.

    – Какого рода? – уточнила Ольга.

    – Моего!

    – А если родится девочка, и вырастет, и выйдет замуж, что тогда? Роду конец?

    – Нет, она же будет моей дочерью. И, в конце концов, фамилию можно не менять. Ты же вот не взяла мою фамилию и продолжаешь род своего отца.

    – Моему отцу всё равно, продолжаю я его род или нет. Мой отец меня просто любит, понимаешь, о чём я?

    – Ну конечно, я буду любить своего ребёнка. Это нормально – любить своего ребёнка.

    – Лёнчик, нормально – это хотеть ребёнка, чтобы его любить, а не затем, чтобы он продолжал сомнительной давности, крепости и прочих некондиционных параметров род.

    – То есть ты не будешь рожать мне ребёнка?

    – Чтобы родить, надо сперва зачать. Для меня это достаточно проблематично. Попробуй с кем-то другим, авось получится. А может, к тому времени в магазинах появятся! – огрызнулась в ответ Ольга и отправилась на работу.

    Зачать с кем-то другим значило отклониться от натоптанных тропинок. Лёнчик был к этому не готов. Есть две кухни, есть диван, есть работа. Да и чёрт с ним, с тем ребёнком. Жили как-то без него, и дальше будем жить.

    А дальше – умер Ольгин отец. И ей пришлось тащить на себе не только свою семью, но и мать, привыкшую жить на широкую ногу и привычек своих бросать не собиравшуюся. Олина мама была кладезем спекулятивных контактов – все товароведы более-менее пристойных магазинов города были у неё прикормлены, и даже на похороны она раздобыла себе заграничное чёрное платье в обтяжку и не забыла накрасить глаза французской тушью стоимостью в четверть Ольгиной зарплаты. Конечно, на сберегательной книжке у неё лежали очень солидные деньги, но она не собиралась их трогать, оставляя на «чёрный день». Отец же умер скоропостижно и никакого завещания не оставил. Да и какое завещание, если на свете у него было только двое любимых людей – жена и дочь. Это во-первых, а во-вторых, квартира – государственная, дача – государственная, машина – и та служебная. Только сберкнижка, изначально открытая на имя жены. Так что Ольга взвалила на себя избалованную мать, привыкшую к обилию хороших тряпок, качественной пище, которую после смерти отца раздобывать стало сложнее, потому как эпоха осетров, икры и многочисленных колбас давно отошла в небытие – середина восьмидесятых двадцатого столетия процветала всеми характерными для советского «застойного» периода российской истории стигмами. Ещё маме, конечно, нужна была соцприслужница. Ольга вызвалась убирать и готовить сама, но вдова категорически отвергла такое предложение и, утирая слезу, скатившуюся по начинающей морщиниться щеке, стоически убрала квартиру сама, пожарила яичницу и сварила кофе. Ольга отдраила полы, сковороду и плиту после маминых упражнений и, плюнув, наняла ей приходящую даму. Зато ей, профессионалке швабр и котлет, мама с первозданным пылом принялась давать указания. Прежняя домработница, бывшая в доме, сколько Ольга себя помнила, покинула этот мир вслед за Олиным отцом, не перенеся его смерти. Sic fata voluerunt.[14] Мужчины лучше женщин умеют хранить свои маленькие и большие тайны.

    Ольга всё больше и больше работала, Лёнчик приобретал всё более трагическое мироощущение. Пока наконец не переспал с уборщицей НИИ технического стекла. Нечаянно-негаданно. Был чей-то день рождения, безалкогольная эпоха ещё не наступила, Лёнчик перебрал лишнего и, начав движение привычной тропой по маршруту «работа – дом», запетлял и наступил ногой в ведро с грязной водой. Молодая рыхлая женщина что-то пробурчала, впрочем, не слишком сердито. Лёнчик, упав на колени, принялся лобызать края её синего халата и предлагал смыть провинность кровью. На кровь она не согласилась, тогда он стал вылизывать пол коридора языком. Уборщица бросилась его поднимать на ноги и отлично справилась, потому как была достаточно дюжая для хилого Лёнчика. Он уткнулся в её вкусно пахнущую потом мягкую большую грудь и засопел, блаженно пуская слюни. Проснулся утром в незнакомой, убогой, но чистенькой квартирке и узнал, что вчера признался в вечной любви, предложил руку и сердце и даже разок выполнил супружеский долг. Лёнчик немного упал духом, но вкусные сырники с рыночной сметаной, сгущёнкой и малиновым вареньем на завтрак заставили его дух воспрянуть. А уж после того, как он опомнился и побежал к телефону-автомату звонить жене, которая наверняка обзванивает больницы, морги и милиции, а в ответ услышал: «Лёнчик, я только голову к подушке прислонила, у меня же ночное дежурство было, дай поспать! Я работаю как проклятая, пока ты в своём НИИ яйца слева направо перекидываешь!» – и сразу после равнодушный хохоток коротких гудков, он вернулся к грудастой уборщице и ещё раз исполнил «супружеский долг». За что был награждён «ленивыми» варениками. Его «невеста» была виртуозом творожных блюд. И не ленилась закупить молочный продукт пораньше, подальше, подешевле и впрок. И потратить время и силы на, к примеру, обожаемую Лёнчиком запеканку, а не так, как его пока ещё официальная жена, брякнуть:

    – Вон холодильник, вон продукты. В чём дело? Паралич разбил? – и продолжить разговаривать по телефону с очередной пациенткой. Да и надоело ему выслушивать кровавые подробности её отвратительного ремесла. Она его техническим стеклом никогда не интересовалась и всегда называла бездарью, неудачником и бездельником. Теперь уж он ей покажет, кто тут неудачник.

    К его огромному удивлению, Ольга облегчённо вздохнула, когда он сообщил ей, что встретил другую и теперь, как честный человек, обязан на той, другой, жениться. Да и к тому же она лучше Ольги готовит и не считает Лёнчика ничтожеством. Напротив, смотрит в рот, ловит каждое слово. И желание. И даже сказала ему, что он отличный мужик. Конечно же, она имела в виду, что он прекрасный любовник. Так что и мужчина он о-го-го, что бы тут некоторые ни говорили!

    – Слава богу! – воскликнула Ольга и нежно поцеловала законного супруга в лоб. – Желаю счастья, и всё такое. Мне было неловко тебя выгонять в никуда. А мама твоя и бабушка окончательно бы довершили твоё растление. Тем более что это не так уж и сложно – ты и так с гнильцой.

    Лёнчик надулся, собрал свои немногочисленные вещи в Ольгину командировочную сумку (от радости она была немыслимо щедрой), достал из кладовки гитару в покрытом десятилетней пылью чехле, сказал, что за лыжами, книгами и решением бумажных вопросов зайдёт позже, в удобное для Ольги время, положил ключи на стол и покинул помещение.

    Он очень удивился, что мама и бабушка не обрадовались такому повороту событий. Вот и пойми этих женщин. Он теперь сыт на завтрак, на обед и на ужин, все рубашки выглажены, все пуговицы пришиты, да и ребёночек скоро будет, а они ведут себя, как две ядовитые змеи. Ольга, мол, врач, кандидат медицинских наук, заведующая дневным стационаром криохирургического центра лечения предопухолевых состояний женской половой сферы, доцент, в конце концов! А эта кто? Уборщица? Подтиралка? Что значит не важно?! Да к чёрту её домашние пельмени, ты что, магазинные сварить не в состоянии самостоятельно?! Паралич разбил?! Она же даже говорить грамотно не умеет. Да кто она такая?!

    Лёнчик был крайне удивлён, узнав что «наша Оленька», оказывается, полна всяческих достоинств и на самом деле никакой не «дьявол в юбке», каковым была ещё недавно, а «ангел во плоти». И не третировали её прежде свекровь и мать свекрови, а просто-напросто мягко журили. Да и не журили, а жизни учили. Да и не учили вовсе, а так… Помогали советом и словом добрым.

    Однако нрав «подтиралки» не замедлил расцвести и завязаться плодами. Точнее, плодом – рыхлым младенцем пола женского. Так что вскоре прежние «кобры» вытягивались во фронт под дудку новоявленной законной супруги и матери. Последней достало смекалки назвать дочь в честь прабабки со стороны отца, и женщины стали принадлежать ей безраздельно, вместе с Лёнчиками и всеми своими остальными потрохами.

    Ольга же, оставшись одна, ещё беззаветнее предалась любимому делу. И как-то раз, поздним вечером, когда на кафедре, как им казалось, никого уже не было, старые друзья решили вдвоём обмыть Лёшкино новоявленное заведование и Ольгину новообретённую свободу. Надо ли говорить, что после бутылки коньяка они стали вспоминать былое? Прошло всего каких-то десять с лишним («…сколько-сколько? Ну, хорошо, пусть почти пятнадцать…») лет, как они окончили институт, а всё у них отлично! Просто за-ши-бись! Хотя кто бы мог подумать, что он…

    – Я же тебя помню кургузым, хоть и головастым, пареньком из глубокой-глубокой, далёкой-далёкой провинции, который краснел при виде своих брюк и относился к столовым приборам как к предметам религиозного культа! – пьяненько хохотала Ольга. – Ты был очень хорошенький. Пожалуй, красивый… И совсем-совсем ничего не умел. Ну, ты понимаешь… Если, конечно, помнишь.

    – Я всё помню, – неожиданно серьёзно и трезво сказал прежде над чем-то давним хохотавший Алексей Николаевич. – И очень удивлён, что помнишь ты. Удивлён и рад. Дурацкое слово «рад». Я счастлив, Оля, что ты помнишь.

    – Конечно, помню. Я была дура, а моя мама – нет. Ещё, кажется, дураком тогда был мой отец, а я была не только дурой, но и подлой тварью. Но мне всё это казалось таким забавным. Твоя безответная недолговечная любовь. Твой простенький деревенский секс. И моя мамаша, плотоядно взиравшая на твои руки и плечи. И я подумала, что не так уж я предаю отца, напротив, даю ему отдых от назойливой жены.

    – Твой отец всё знал, Оля. Он был очень умным человеком. И он любил вас настолько, что готов был закрывать глаза на всё. Особенно на разрешённого им же мальчика-игрушку для жены. Мальчика, который вскоре повзрослеет, и на него, уже взрослого, он делал серьёзную ставку. Твой папа хотел, чтобы мы поженились. Даже когда ты вышла замуж, а потом и я женился. И даже когда обзавёлся сыном, он всё ещё надеялся, что мы с тобой будем вместе рано или поздно. Совершенно не понимаю за что, но он любил меня. И даже помогал до самой своей смерти звонками куда следует.

    – Да в курсе я. И того, что он тебя любил, и того, что он хотел видеть тебя моим мужем. Вот то, что он был в курсе ваших с мамой шашней, для меня, честно говоря, откровение. – Ольга недолго помолчала. – А любил он тебя за тягу к жизни, за честолюбие, за жажду успеха. Он мне всегда говорил, что будущее за неофитами, а ты – самый что ни на есть яркий представитель этой породы. Но я-то думала по-другому. Сам виноват, покойный papa. Воспитал меня так, уж как воспитал. Ерунда, конечно. Сама виновата, прости, отец. – Оля глянула в потолок. – Но мне тогда казалось, что наш с тобой брак – это слишком. Инцест какой-то по кругу. Я спала с тобой, пусть всего только пару раз, но всё же. Потом ты спал с моей матерью достаточно долго. И вдруг – вуаля! – ты снова спишь со мной, но уже на правах законного супруга. Древний Рим, блин! И к тому же у меня как раз случился надрывный роман, уже не помню с кем, а тут подвернулся Лёнчик и… Просрала я своё женское счастье, да? – она вопросительно поглядела на Алексея.

    – Нет, – он глянул на неё тем самым своим взглядом, от которого теряли волю родная мать-самоубийца, соседка «тёть Вера» и сосед «дядь Коля», мама Марья Ивановна, педагогический коллектив медучилища, секретари райкомов комсомола, партийные и министерские статусные дамы, пациентки, студентки, случайные попутчицы и все-все-все.

    Ольга не стала исключением. Да и, в конце концов, у них обоюдно-отягощённый друг другом богатый половой анамнез, чего ломаться.

    Они с огромным удовольствием занялись любовью прямо на столе в ассистентской, а затем, обнявшись и синхронно повиливая бёдрами, направились к лифту. Покурить. Курила Ольга. Лёшка не курил никогда. И курение не переносил в принципе. Спокойно при нём могли дымить вонючими палочками только трое. Ольга Ивановна. Игорь Израилевич. И Елена Геннадьевна. Последняя во времена описываемых событий ещё училась в школе и пока была далека от множества последующих вредных привычек.

    Полюбили-покурили, а дальше-то что? Что ещё было у Андреевой и Безымянного, кроме общих тайн, совместной работы и сиюминутной любви в парах коньячной ностальгии?

    Ещё у Алексея Николаевича была жена. Та самая министерская чиновница средней руки, старше его лет на пять и родившая ему сына. Она так обрадовалась, когда забеременела, была так счастлива, пока носила, что совсем чокнулась, когда родила. Нет, никаких послеродовых психозов у неё не было. Потому что даже на послеродовые психозы времени и сил не осталось. Всё время и все силы её были посвящены новорождённому Николаю Алексеевичу, названному вовсе не в честь Лёшкиного отчества, а потому что отца жены, погибшего на фронте, по случайному стечению именных обстоятельств, именовали Николаем. Даже спала она некоторое время, сидя у кроватки сына, тотчас просыпаясь от малейшего его шевеления. Из декрета к министерским обязанностям она не вернулась никогда. Алексей противился такому решению. Во-первых, потому, что был честолюбив и честолюбие его распространялось на всех без исключения. Жена – домашняя хозяйка? Это ему претило. Вот жена, скажем, замминистра здравоохранения по материнству и детству, это да! А то и вообще министр, чем чёрт не шутит? Но супруга его и прежде не была карьеристкой, наивно полагая, что любые отраслевые министерства существуют именно для улучшения работы отрасли, а не наоборот. Министерство для отрасли, а не отрасль для министерства. Примерно так рассуждала она и просто хорошо делала свою работу. Потому и даже не родив, никогда выше средней руки не прыгнула бы. Теперь же она решила хорошо делать работу матери. Алексею от этого решения жены стало сразу и резко нехорошо. И няньки, и ведомственные самые лучшие детские сады были супружеской чете Безымянных доступны, а в безумную любовь, пусть даже и к своему ребёнку, он не верил, потому как никогда и ни к кому её не испытывал. Не испытал он её и сейчас. Ну, забавный комок розовой плоти. Иногда улыбается, а иногда и орёт как резаный, корча препротивные рожи. Ест. Спит. Играется ручками. Почему жена испытывает при виде всего вышеперечисленного приступы экзистенциальной радости на грани с истерикой, он не мог понять. Дусина любовь к нему была тиха. Любовь Марьи Ивановны – уважительна. Так что Алексей Николаевич решил, что жена его – бездельница обыкновенная и клуша домашняя. Ну, кроме того, что, похоже, законченная психопатка. Он выругал сам себя за то, что был сбит с толку строгим костюмом, отточенной разумностью рабочих алгоритмов и серьёзным выражением лица будущей супруги. За то, что принял ответственное отношение к общему делу за стремление к личному успеху. Слишком ответственное. Она ведь и тогда, когда помогла ему, выгоды не искала и, в отличие от многих, на взятки не намекала и уж тем более в лоб не озвучивала требуемые суммы. Справедливо полагая, что борьба с предопухолевыми состояниями женской половой сферы действительно крайне важна для советского здравоохранения. И не менее справедливо полагая, что молодого учёного Безымянного эта борьба тревожит по тем же причинам. Конечно, и поэтому, и по тем же. А как же иначе? Действительно, крайне важно решение этой проблемы для советского, мать его, здравоохранения. Блага не с неба сыплются, а от всеобщего блага отваливаются, разве не так? И что в этом плохого?

    Муж с женой горячо спорили на кухне, кидая друг другу гневные обвинения:

    – Курица!

    – Карьерист!

    – Да, карьерист. А что тут удивительного, отвратительного или ещё чего морально невыдержанного? Для вас же стараюсь. В том числе. Ну, давай я тоже засяду дома, и мы вместе будем умиляться каждому отхождению газиков. А потом, чуть позже, когда он подрастёт во взрослого пердуна и спросит: «Мама-папа, а что вы для меня сделали?!» – мы пропукаем ему «Оду к радости». Если, конечно, подрастёт. Потому что если мы оба будем сидеть дома, то, кроме неистощимой, в том смысле, что её можно бесконечно пережёвывать, пищи духовной, – Алексей махнул рукой в сторону массивных книжных шкафов в коридоре, под завязку набитых дефицитными источниками знаний, – жрать нам будет нечего. И одеваться не во что. У тебя, между прочим, официальная заработная плата куда больше моей. Я не понимаю, зачем тебе дома сидеть безвылазно?

    – Потому что ни одна няня, ни одно детское учреждение не будет лучше родной матери! – трагически-картинно простонала жена. – Наёмная женщина – совершенно чужой нашему сыну человек. В яслях и детских садах вечные сквозняки, воспитатели-садисты, отвратительная еда и никакого индивидуального подхода. – Из глаз её покатились слёзы. – Какой ты жестокий, Алексей! – резюмировала супруга.

    – Ой, вот только не надо! Вспомни своих ровесников, я уже не говорю о детстве наших родителей. Оглянись вокруг, посмотри на детей. Вырастали, вырастают и вырастать будут. В детском доме, в селе, с ключом на шее. И ничего. И здоровые, и умные, и с характером, и с удачей в зубах.

    – Ага. В детском доме, – зло произнесла жена. – Здоровыми вырастали. Вроде твоей мамы, разодравшей себе вены осколками бутылки из-под газировки.

    Алексей Николаевич не выдержал и влепил спутнице жизни сочную оплеуху, хотя не имел привычки драться вообще (в детстве у него для этого был Борька, а позже не пригодилось, он мог решить любой конфликт переговорами) и уж тем более поднимать руку на женщин. Она перестала плакать и даже не схватилась за резко покрасневшую щёку. Она смотрела ему в глаза с ненавистью. Ещё ни одна женщина никогда не смотрела на Лёшку с ненавистью. Надо же, какова ирония судьбы, впервые с ненавистью прямо ему в зрачки вперилась та, что должна быть для взрослого мужчины самой близкой, – жена.

    – Делай, что хочешь.

    Он оделся и ушёл. Она не слышала, как он закрыл за собой дверь. Коленька захныкал.

    Жена полностью отдалась заботам о сыне. Алексей Николаевич полностью отдался работе и бабам. Он и раньше был знатным ходоком, но теперь и вовсе не считал нужным что-либо скрывать и хоть как-то прятаться. Решил, что у него окончательно развязаны руки. Женщина, смотрящая с ненавистью, не вызывала в нём ни малейшего уважения, не говоря уже о сексуальном влечении. Жена из «Ленусика» была переименована в «мать», и на ней был поставлен жирный крест, как на не оправдавшем себя проекте. Пусть пылится в архиве – непригодившаяся «первичная документация».

    Бабы хороводились вокруг него, и он того стоил. Красивый, всё ещё молодой, успешный, ласковый, язык подвешен, да и всё остальное на высоте. Кроме того, он удивительным образом в эпоху, далёкую от «всяких психологий», мог считать, хоть и со спины, что конкретно данной даме нужно. Этой не хватает похвалы? «Я никогда не встречал таких безупречно красивых ног, которые бы так гармонично сочетались с аналитическим складом ума!» Другая из породы «жалельщиц»? Нет проблем! «Это такой тяжкий груз – руководить лечебным учреждением. Больные, наука, административные проблемы. Всё на мне. Я на грани нервного срыва!» Другой и вовсе ничего не надо. И так смотрит открыв рот как на бога. Вот хотя бы эта, новая аспиранточка. Она и студенткой себя неплохо зарекомендовала. Во всех смыслах. Кажется, именно её на ящиках, нет? Морда как у морской свинки, задница толстовата, но зато обожает и готова ему ноги мыть и эту воду пить. С таким серьёзным пылом вгрызлась в сахарный диабет у беременных, как будто ей там, простите, мёдом намазано. И пашет, и пашет. И строчит, и строчит. Потешная, как плюшевый зверёк. Нет, ну правда, крупная учёная морская свинка. Преданная до последней капли совести. Пойдёт куда угодно, не задумываясь, по тем головам, на которые он ей укажет. Ну что ж, будем делать из крупной учёной морской свинки крупную учёную служебно-охранную свинью. Такие кадры – большая редкость. А то, что пару раз поимел в кабинете между делом, так сама напросилась и, главное, всё правильно понимает. Никаких тебе лишних нежностей. Одевается и уходит, не забыв на прощание уточнить, что именно необходимо послать на предстоящую конференцию. И проблем от неё – ноль. Одни решения. И муж у неё, слава богу, имеется. И ребёнок. И никто с ним дома не сидит, сопли ему шершавым материнским коровьим языком не вытирает. Есть же нормальные женщины. Боевые, так сказать, подруги, а не отупевшие от материнства самки.

    Вид законной супруги, сладострастно изучающей содержимое носового платка, в коий его собственный отпрыск соизволил высморкаться, вызывал у Алексея не только метафизическую, но и самую реальную тошноту. Ещё его удивляло, что, несмотря на полное отсутствие в жизни сына сквозняков, воспитателей-садистов и отвратительной манной каши с комочками, наследник беспрестанно болел всем, чем только можно, от банальных острых респираторных заболеваний и затяжных бронхитов до аллергий и каких-то неврологических заболеваний, в которых Лёшка не разбирался. Ему казалось, что паршивца надо меньше кутать и куда меньше опекать. А иногда и наподдать ремнём. Какая там была последняя трагедия? Коленьке в песочнице надели на голову ведёрко. С песком. И что? Из-за этого надо было идти к родителям крохи-«обидчицы» и устраивать грязные глупые разборки, потрясая справками из психоневрологического диспансера? Да он чуть со стыда не сгорел, когда молоденькая красавица, представившаяся матерью той самой крошки, выловила его у подъезда, чтобы извиниться и, переливаясь всеми оттенками алого, прошептать, что ей очень неловко об этом говорить, она понимает, что Коленька болен, но, может, тогда не стоит с ним гулять, когда в песочнице, да и вообще во дворе, другие детки. Детки есть детки, они бывают злые. Ну, не то чтобы злые просто так, а потому что Коленька кусается, щипается, а вот как раз в последний раз, за который и ей, и даже трёхлетней дочери ужасно стыдно, Коленька тыкал в деток булавкой. Английской такой. Она думала, что дочка врёт, но – «нет-нет, вы не подумайте! Лизонька никогда не врёт, а только выдумывает, как все детки» – она показала матери две красные точки на тыльной стороне ладошки.

    Алексей чуть не впервые за время существования сына подошёл к нему близко-близко. Тот посмотрел на него исподлобья, как щенок, увидавший незнакомого взрослого кобеля, и, судорожно оглядываясь, сипло прошептал:

    – Мама! Мамочка! Мамочка-а-а-а!!! Папа меня не лю-ю-юбит!

    Лёшка взял сына за шиворот рубахи, начал трясти и чётко говорить прямо ему в лицо:

    – Людей нельзя колоть булавками, понимаешь?! Нельзя просто так живых людей колоть булавками. Если на тебя не нападают и твоей жизни ничего не грозит, нельзя в живых людей втыкать булавки!!!

    – Они не хотя-а-а-т со мной играть!!! – истошно завопил Коленька, извиваясь ужом, но отец крепко держал его.

    – Надо попросить! Проявить инициативу. Надо самому быть интересным, чтобы тобой интересовались другие. Надо придумать игру, которую никто до тебя не придумал, и предложить в неё поиграть. Предложить, понимаешь? Увлечь, обаять! А не колоть булавками!

    – Отпусти немедленно! Алексей, немедленно отпусти его!!! – закричала выбежавшая из ванной комнаты жена. Она было кинулась к мужу, но её остановило никогда ею прежде не виданное выражение его лица. Точнее – стальной хищный блеск глаз. Прозрачная ярость. Он отодвинул от себя сына на расстояние вытянутой руки, потому что тот от ужаса, или в качестве спектакля для матери, начал мочиться в штаны.

    – Отпустить? Ты уверена? – Та в ответ лишь молча закивала головой. – Ну да, тебе решать, что делать с этим паршивым помётом, такой ведь был уговор, так? Ты мать, ты всё бросила ради того, чтобы сделать из него здорового, умного и порядочного человека, тебе всё и решать, – и разжал руку.

    Коленька шлёпнулся на толстый ковёр и взвыл, как милицейская сирена. Больно ему не было, но он прекрасно знал, как на мать действует его голос именно в таком диапазоне. Она тотчас кинулась к нему.

    – Ты специально его швырнул!

    – Конечно, специально. Но ты сама просила его отпустить. Не войте оба. Заткнитесь! Значит, так, делай с ним что хочешь, воспитывай его, как считаешь нужным. Но ещё хоть одна выходка, подобная булавочной, хоть один твой «крестовый» поход во внешние миры с войнами за эту срань господню, – кивнул он на примолкшего отпрыска, – всё! Сняты с довольствия. Развод и девичья фамилия. Алименты с зарплаты. Работа, детский сад, высокая няня, деревянные игрушки, каменный пол. Поняла?

    – Поняла, – ответила мать.

    – Понял?

    – Понял, – кратко и, что характерно, спокойно и осмысленно ответил сын.

    Она знала, что муж её пугает. Он с ней не разведётся, потому что слишком на виду. Это ему не на руку. Но что-то такое, чего она никогда не могла понять в нём, что-то… первобытное, что ли?.. заставило её впредь быть осмотрительнее даже в своей слепой материнской любви. На ощупь.

    Так они и жили. У Алексея Николаевича – своя жизнь. У матери с Коленькой – своя. К тому моменту, когда он стал заведующим кафедрой А&Г факультета последипломного обучения и усовершенствования врачей, сын уже ходил в школу. Большего лоботряса и разгильдяя и представить себе было невозможно. Коленька мог пропускать занятия лишь потому, что не имел желания выходить из дому. Или потому, что учительница к нему придирается. Он вертел матерью как хотел, и она слепо верила во всё его враньё. В те редкие моменты, когда отец бывал дома, а он, Коленька, ещё не спал, сын закрывался в своей комнате и носа оттуда не казал. Что правда, Алексей Николаевич всё реже бывал дома даже по ночам. Днями он создавал очередное своё детище – первый в стране центр планирования семьи, функционирующий на принципах некоммерческого госрасчёта (и снова Ольга подсказала ему, как «тлетворное влияние Запада» обратить на пользу советским гражданам, не быть при этом битым, и в соответствующие структуры отчислить, и в должные карманы откатить, и себя, любимых, не забыть). Так что ночами ему нужен был отдых в дружественной ему атмосфере. Там, где флюид ненависти не мешает ровному дыханию. Там, где по ночам не мучают кошмары, а объятия мучительно сладки. Алексей Безымянный был не из тех, кому надо просто выспаться. Он предпочитал активные постельные виды отдыха. И тогда он оставался у Ольги. А если ощущался недостаток адреналина свежих эмоций, от которого он подзаряжался, как аккумулятор автомобиля подзаряжается во время движения, тогда он оставался у кого-нибудь ещё. Иногда ему становилось горько – не такими представлял себе свою жену и своего ребёнка Алексей Николаевич Безымянный. Это всё не его. Вот Ольга Андреева годилась ему в жёны. Она уже была не только доктором наук, но и профессором, заведовала криохирургическими предопухолевыми делами, которые создавала с ним плечом к плечу и знала куда лучше кого бы то ни было. У неё, что правда, не всё в порядке с деторождением, но, во-первых, репродуктивные технологии не стоят на месте. А во-вторых, может, она и права. Кому нужны эти дети? И где гарантия, что следующий не возьмёт с собой в песочницу ножовку – посмотреть, что там у остальных деток внутри?

    Прежде созданные структуры функционировали. Центр планирования семьи вовсю расписывал наперёд графики комфортных – по сравнению с обыкновенно-больничными – абортов, а также всяческих диагностических выскабливаний, лечебных замораживаний и прижиганий. И на всё вам «Здравствуйте – пожалуйста – не изволите ли?», если, конечно, изволили прежде в кассе оплатить и с квитанцией в кабинет войти. Алексей наказал Ольге найти хорошего массажиста и вменяемого («Милый, где же я тебе их в нашей стране процветающей карательной психиатрии раздобуду?!») психолога, на что та, поворчав для проформы, разыскала требуемых специалистов. Алексей Николаевич проводил с каждым сотрудником беседы с глазу на глаз, как с претендентами на должность, так и – регулярно – с уже принятыми на работу. Сотрудники на него чуть не молились. А в семье его за человека не считали.

    – Оль, я – создатель и директор Центра планирования семьи. Моим же собственным жене и сыну на меня наплевать. Забавно, – говорил он своей официально признанной нынче всеми любовнице и боевой подруге.

    – Разводись к едрене фене. Поженимся, и будет тебе счастье, я так планирую. А ты?

    – Да я тоже, Оль, примерно так и планирую.

    – Если бы ты ещё не блядовал направо и налево, мы бы стали идеальной семьёй, – вздыхала Ольга.

    – О чём ты? – проникновенно глядя в глаза, он начинал её щекотать.

    – Ты прекрасно знаешь, о чём я! – пытаясь отпихнуть его руки, говорила Ольга.

    – Понятия не имею!

    – Да?! А твоя – наша, прости, – учёная морская свинка? – Оля начинала хихикать, потому что не выносила щекотки, и её гнев развеивался, потому что оставаться грозной, глупо хихикая, очень сложно.

    – Оль, я, может, и бабник, и ещё готов выслушать подобного рода несправедливые обвинения, но я не зоофил и с морскими свинками в таком смысле дела не имею, даже если они учёные. Я учёными морскими свинками строго научно руковожу. И к тому же ну посмотри на себя и посмотри на неё. Тебе не стыдно делать такие предположения?!

    Ольге не было стыдно, она знала, что Лёшку уже не исправить, и заняться любовью в командировке, чтобы наутро и не вспомнить об этом, было для него нормой жизни. Он не виноват, что так влияет на женщин, что они сами готовы заниматься с ним этим где угодно, сколько угодно и ничего не требовать взамен. И к тому же она очень захотела стать его женой. И даже, чем чёрт не шутит, родить от него ребёнка. Совсем другого. Не похожего на его никчёмного Коленьку от той тупоголовой курицы.

    – Когда же ты уже разведёшься? Тебе уже нечего бояться. Профсоюзный босс, создатель двух крупных медицинских центров, заведующий кафедрой. Ну, скажи на милость, чего тебе бояться? Никаких осуждений нравственности и обсуждений морального облика уже не случится. Да и времена вовсе не те. К тому же ты её не на произвол судьбы бросаешь. Отдай ей квартиру, пусть владеет. Денег у нас с тобой на двоих тоже весьма прилично выходит, не пропадём, даже с этими двумя лишними «вагончиками», хрен с ней, пусть и дальше ничего не делает, хотя я лично не представляю, чем она занимается с утра до ночи. Коля твой вроде как из возраста ночных горшков вышел давно, а сейчас уже вошёл в онанистическую зрелость и не сегодня завтра баб домой начнёт водить. Ну что тебе там с ними делать?

    – Да я там с ними и не бываю почти. Чем ты недовольна, не понимаю.

    – Это я не понимаю, отчего ты медлишь, – бурчала Ольга. – Я хочу быть твоей женой. Понял? Законной женой. Же-ной!

    – Ага, значит, женой нищего старшего лаборанта, прежде пользованного её маменькой, Ольга Андреева когда-то быть не хотела, а теперь – нате-пожалуйста, вынь да положь, хочу быть столбовою дворянкою! Пардон, официальной супругой Алексея Николаевича Безымянного, профессора, новатора, лауреата, директора и заведующего кафедрой! – Лёшка начинал сердиться.

    – Тогда я тебя не любила. А теперь люблю, – надувалась она.

    – Ага. Богатых и красивых все любят. Классика любовного жанра… Ну, ладно-ладно, не обижайся, – примирительно добавлял он, помолчав. – Хочешь, с вещами к тебе перееду? Оль, развод – дело долгое. Нас просто так не разведут, у нас ребёнок.

    – Ой, я тебя умоляю! Ты и более долгие дела в мгновение ока решаешь. Хорош уже меня завтраками кормить, шуточками бдительность усыплять и былыми обидами попрекать. Не женишься, я от тебя уйду! – топала ногой Ольга.

    – Ой, боюсь-боюсь! Оля, не надо, Оленька, не уходи!!! – он начинал паясничать и канючить.

    – Вот зря ваньку валяешь, Безымянный, – теперь уже она начинала сердиться. – Говоря, что я уйду от тебя, я не имею в виду твою крепкую задницу. Я имею в виду нашу крепкую задницу… Вообще уеду отсюда на хрен. Меня здесь, кроме получокнутой мамаши и тебя, ничто не держит. Я в Америку рвану и неплохо там устроюсь. А maman в багаж сдам – чтоб не сопротивлялась. Ольга Андреева специалист экстра-класса и, в отличие от некоторых – не будем тыкать пальцем – великих теоретиков, блестящий практик. Так что… А ты, как гениальный организатор, прекрасно знаешь, что кадры решают всё и таких, как я, диагностов и хирургов днём с огнём, не буду скромничать.

    – Оль, ну хватит. Это уже не смешно, – Алексей притягивал её к себе и гладил по голове. – Ну конечно, я разведусь. Мне, кроме тебя, никто не нужен.

    И он действительно развёлся. Тихо и полюбовно. Жена, было, взбрыкнула. Но узнав, что ей остаётся квартира, приличные деньги на вкладе и положенные до совершеннолетия алименты, успокоилась и никаких претензий предъявлять не стала и тем более устраивать скандалов. Алексей с Ольгой стали жить вместе и вскоре подали заявление в ЗАГС. Cui bono?[15]

    И тут случилась молоденькая лаборантка Наташка, провалившая экзамены в какой-то простенький вуз, и её молодая решительная мамаша в придачу. Конечно, не было никакой скатерти и чая с мармеладом. Спонтанных. Наташка сама всё рассказала маме, и они совместно выработали план предстоящих действий. Ну, совместно – это громко сказано. План выработала мама, а Наташка, как исправный солдат, в точности исполнила все приказания родительницы. Половая жизнь для девушки была не внове – мама частенько уезжала в командировки по своим спекулятивным и золотым делам, а однажды даже была арестована, судима, но оправдана за отсутствием улик и отпущена. С тех пор, к слову, она перестала менять любовников как перчатки, и у неё появился один-единственный и постоянный. Крепкий, как скала, Григорий Гаврилович, изредка приходивший в красивом кителе, на погонах которого золотом сияли три большие звезды. In pleno.[16]

    – Спать с генералом МВД – не значит ссучиться! Спать с генералом МВД – значит иметь «крышу» над головой, – как-то раз подслушала Наташка мамин кухонный разговор с одним «золотоискателем», продававшим маме очередь на «Волгу». Наташка как-то раз, ещё давно, когда была совсем глупая, спросила маму: что это за такая очередь на Волгу? Чтобы поехать на Волгу, нужно отстоять очередь?

    – Чтобы доехать до Волги на «Волге», – засмеялась мать. – А очереди – это вот какие, сейчас покажу! – Она понеслась в комнату дочери и, растворив шкаф, вышвыривала на пол вешалки с Наташкиными заграничными платьями и шубками, коробки с иностранными (отнюдь не с дубовыми югославскими, венгерскими и гэдээровскими) туфлями и сапогами, стаскивала с полок американские (а не индийские) джинсы и прочие блага, недоступные в таких количествах и в таком качестве другим советским школьникам. – Ещё что это за очереди? – хохотала мама. – Пойдём! – она потащила опешившую Наташку за руку на кухню, открыла огромный холодильник, какого не было ни у кого из одноклассников девочки, и стала тыкать пальцем в банки с икрой, в килограммы лимонов, бананов и апельсинов, которые не переводились там круглый год, а не только в канун празднеств. – И так далее, и тому подобное! Так что не задавай глупых вопросов и вообще поменьше говори и побольше думай.

    Мать, внезапно устроившая погром в ответ на вполне безобидный вопрос, была вовсе не зла. Напротив. Но уж очень напугало тогда Наташку это яростное веселье. После того случая, тщательно прибрав, она всё больше молчала и иногда даже думала. Потому и не стала уточнять, какая это у мамы крыша над головой, оттого, что она спит с «генералом МВД». У неё вроде своя крыша над головой. Своя и Наташкина. Квартира у них была кооперативная. И девочка знала, что кооперативная – это своя, несмотря на явное смысловое противоречие слов «кооперативный» и «свой».

    Генерал Григорий Гаврилович Наташке нравился. У неё никогда не было папы, только мама. А только мамы девочке мало. Так, во всяком случае, говорила бабушка, пока была жива, хотя у самой бабушки не было никакого дедушки, а значит, у мамы тоже никогда не было папы. И потому ей теперь, видимо, «всё мало», со слов той же бабушки. Прежние мамины хахали Наташке не очень нравились. Они были какие-то беспричинно грубые, и мама с ними тоже становилась противной, визгливой, грубой и развязной. Запросто могла послать Наташку куда подальше, только завидев скривившееся при виде дочурки лицо очередного ухажёра. Григорий же Гаврилович был ласков и даже когда называл маму «уголовницей» и ругал другими нехорошими словами, то делал это нежно. Мама тоже становилась с ним нежной и ласковой, запрыгивала к нему на колени, как девочка, ерошила волосы и ворковала: «А ты меня посади!» И Наташке казалось, что они любят друг друга. Как-то раз она поделилась своими скромными соображениями на предмет Григория Гавриловича с мамой. Про то, что он никогда не приходил с пустыми руками или «по делу», как мамины «прежние», и что она с каждым его визитом пополняет коллекцию своих плюшевых мишек («Один только раз шепнула, а он запомнил!»). И никогда, пока он церемонно пил коньяк с лимоном из маленьких пузатых бокалов (а не как «прежние» – водку из гранёных стаканов, под солёный огурец), её не выгоняли из кухни. Она могла задавать Григорию Гавриловичу любые глупые вопросы, и он на них всегда очень серьёзно отвечал. Так что хоть и была Наташка уже живущей половой жизнью восьмиклассницей, но в присутствии этого мужчины чувствовала, что детство её не закончилось. А может, никогда и не начиналось? Разве бывает детство у девочек, у которых нет пап?

    – Мама, а почему вы с Григорием Гавриловичем не поженитесь? Вы же любите друг друга и подходите друг другу, что даже важнее любви, как мне кажется, – как-то спросила её Наташка.

    – И любим. И подходим, – вздохнула мама. – Ой, я думала, ты умнее, чем кажешься, – тут же сменила она грусть на сарказм. – Нашлась великий эксперт в области половых отношений! Здоровая уже дурында, трахаешься уже, поди, а всё туда же – почему, почему! По кочану! Потому что он женат!

    – А почему он не разводится? – спокойно продолжила выяснять вопрос Наташка. Девочка привыкла не обращать внимания на резкие перепады маминых интонаций. Она знала, что мать любит её больше всех и всего на этом свете. Просто мама очень нервная дома, потому что ей надо быть выдержанной там, не дома. Дома мама расслабляется. – У нас в классе навалом таких, у которых родители разводятся, женятся, и не раз.

    – Сравнила член с пальцем! Кому там нужны ваши слесари и инженеришки? А он – генерал. Делать ему, что ли, нечего – с приличной женой разводиться из-за всякой швали вроде меня. Любит пока – и на том спасибо. А я уж постараюсь, чтобы подольше любил. Я ему в дочери гожусь, так что удержу, не сомневайся. И, кстати, ты на свою гопоту бесштанную особо не рассчитывай в жизни. Выйдешь замуж за сантехника, так тебе сантехничкой и быть всю жизнь. Вот если выйдешь замуж за генерала или там профессора – будешь генеральшей или профессоршей. Поняла?

    – Поняла, – покорно соглашалась дочь, которой как раз очень нравился Витёк из соседнего подъезда. Его папа работал слесарем в ЖЭКе, а мама – продавщицей в рыбном отделе универсама. Жили они не бедно, но не так «культурно», как хотелось бы Наташкиной маме, кто знает, что именно она имела в виду? Сам Витёк после восьмого класса собирался идти в ПТУ, потом в армию, а потом они уже – по плану – должны были пожениться.

    – Поняла, не поняла, а пацанчика своего, зубом цыкающего да портвешок в подъезде попивающего, отваживай скорее. Что, собралась всю жизнь бок о бок с его мамашей рыбой торговать и свёкра раз в месяц в психиатричку с «белкой» укладывать? Вмиг от такой жизни разжиреешь, одуреешь, опустишься ниже уровня грязной лужи. И бухать начнёшь. Уже покуриваешь, да? – мать картинно доставала из заграничной пачки тонкую элегантную сигарету. – Ты на меня не смотри, глупая вошь. Я курить поздно начала, и не от хорошей жизни. Тебя уже родила. И говно никогда не смолила по подъездам и закоулкам. А у тебя дети родятся дебилы, потому что на «Агдаме» или «777» зачаты будут под вонючую папироску. И в твои двадцать пять ты будешь выглядеть старше меня. Кидай этого гадёныша, добром прошу. Не то скажу Григорию Гавриловичу, чтобы пристрелил на хер, – лениво и добродушно говорила мама, потягивая дорогой ликёр. – И учись, курва, хорошие люди в институты поступают, а не в ПТУ, ткацкий станок осваивать. Там и женихи поприличнее водятся, в институтах.

    В институт Наташка провалилась. Даже мамина помощь не помогла. В аттестате у дочурки стояли сплошные тройки, и то благодаря маминым подношениям директрисе. Никак не тянула она институт. Это даже Григорий Гаврилович признал, несмотря на то что любил Наташку. Или именно поэтому.

    – Из неё выйдет отличный парикмахер. Или, там, не знаю… Ну, маникюрша. Она не глупая девочка, но у неё мозги под науку не заточены, лапусик, ну никак не заточены, уж прости. А парикмахер – да, – извиняющимся тоном говорил он своей любовнице.

    – Никаких парикмахерш! Не будет моя дочь в чужой перхоти копаться! Если учёбу не тянет, надо замуж прилично выдать. Пусть мужу уют создаёт. Будет по профессии жена. А пока, дорогая, мама тебе мужа будет искать, пойдёшь поработаешь, шваброй помашешь, чтобы знала, что к чему в этой жизни! Гриша, куда мне это чудовище пристроить, не подскажешь? В приличное место, чтобы без гопоты в окружении и прочего передового рабочего класса.

    Григорий Гаврилович подсказал. Недавно его жена ходила в Центр планирования семьи лечить всякое там… Ну, не важно. (Лапусику совершенно не обязательно знать, что у жены Григория Гавриловича атрофические процессы слизистой влагалища, а его это не устраивает.) Так вот, её лечащая врач сказала, что им нужна санитарка. Нет ли знакомой хорошей девочки? Но оформят младшей лаборанткой, потому как санитарских ставок уже не выделяют, а санитарка нужна позарез. И никто не хочет идти младшей лаборанткой, потому что санитарка нужна молодая, красивая и вежливая, такой уж у них антураж в этом центре, никаких толстых грубых бабищ, чтобы не портили «психологический климат». Почему не хотят? Потому что всем молодым, красивым и вежливым хорошим девочкам нужна запись в трудовой книжке, что именно санитаркой работает в Центре планирования семьи. Потому что в санитарки идут только те молодые, и красивые, и вежливые, кто в медицинский провалился. Им нужен стаж по профилю в лечебном учреждении. «Младшая лаборантка кафедры», пусть даже и медицинского института, им в трудовой ни к чему.

    Наташе было всё равно, что у неё записано в трудовой. Так там навсегда и осталось всего лишь две записи: «такого-то зачислена на должность младшей лаборантки кафедры А&Г факультета последипломного обучения и усовершенствования врачей» и «такого-то уволена с должности младшей лаборантки кафедры А&Г факультета последипломного обучения и усовершенствования врачей по собственному желанию». Уволилась Наташка ближе к её свадьбе с Алексеем Николаевичем Безымянным. Как раз накануне этого радостного события Наташкиной жизни в ассистентской повесилась профессор Ольга Ивановна Андреева. И не осталась бы живой, если бы не Антонина Павловна, задержавшаяся на работе, да «невесть откуда взявшийся» (по версии вечной старшей лаборантки) Игорь Израилевич.

    Чем дальше за горизонт времени уходила эта история, тем более правдоподобно самоотверженной казалась Антонине Павловне её собственная роль в деле спасения профессора Андреевой. С годами даже появилась уверенность, что именно она, а не «бравый еврей», выхватила из учебного стенда секционный нож, совершенно ненужный в акушерстве, и перерезала им верёвку. (К слову, там же был и налобный рефлектор, и пилка Джигли, и уретральные бужи. Над компоновкой наглядного пособия давным-давно потешались, это был постоянный предмет для сомнительной весёлости шуточек. И вот неуместный в деле помощи рождению новой жизни секционный нож спас ещё достаточно молодую жизнь, хотя предназначен был для вскрытия мёртвой плоти.)

    Именно она, Антонина, как ей теперь казалось, заорала: «Сдохнешь, сука, – тебе пиздец!!!» – и дышала Ольге рот в рот, и надавливала двумя руками на основание грудины; и она, только она и никто больше, отпаивала после Андрееву чифирём, заваренным в кружке кипятильником, – горьким липким сиропом, – потому что именно она, Антонина Павловна, насыпала туда с перепугу двенадцать ложек сахара. Это она укачивала Ольгу Ивановну, как малое дитя, обняв двумя руками, и шептала: «Девочка-девочка! Хорошая девочка Олечка будет жить долго и счастливо. Олечка-дурочка самострельная. Ничего-ничего, Олечка-девочка, не из таких петель жизнь вытаскивает». Вот только кто же тогда кричал: «Что стоишь, корова пучеглазая! Беги за дежурным реаниматологом. Антонина!!! Тьфу на тебя, дебилка никчёмная!» – она никак не могла вспомнить. Потому что тогда – память о котором стиралась быстрее крымского загара – она вдруг резко оглохла и воспринимала всё так, как будто её замотали с головой в толстый ковёр и поставили в углу. Это только в книгах легко читать, как кого-то «вынули из петли», и в фильмах забавно смотреть, как человек, которому, по счастью (или несчастью?), не переломило шейные позвонки, дрыгает ногами, задыхаясь, пока благословенные обстоятельства освобождают от удавки. А в реальной жизни это страшно. Очень страшно.

    Когда Оля уже полусидела-полулежала на коленях у Игоря Израилевича, Тоня высвободилась из «ковра» и на ватных ногах сделала пару шагов к нему.

    – Отошла? – спросил он её буднично и даже вроде как ласково, и от его обычного голоса сразу кровь побежала быстрее, и в ногах начало животворяще покалывать, и в ушах зашумело, срывая плотину пелены. – Вот и хорошо. И не надо нам уже реаниматолога. Меньше народу – больше кислороду. Подай мне мой саквояж и чаю завари. Кинь три ложки заварки и прокипяти минут пятнадцать. И сахару ложек семь насыпь да размешай хорошенько.

    Игорь Израилевич извлёк из своего потёртого лекарского чемоданчика контейнер со шприцом и несколько ампул. Зажав их в кулак, другой рукой сразу всем ловко снёс «бошки» безо всяких подпиливаний и ваток. Набрал, выпустил воздух, надавив на поршень, затянул у Ольги на плече оранжевую резиновую трубку, одномоментно вошёл в вену, расслабил и ввёл этот химический коктейль, призванный урегулировать ритм, отладить дыхательный центр, помочь надпочечникам и частично заглушить душевную боль. Игорь Израилевич знал много толковых рецептов, не озвученных официальной фармакопеей. Антонина уже занималась чаем и сахаром. Чай и сахар – это просто и понятно. Это куда легче, чем стоять в углу, замотанной в ковёр, чувствуя, как кровь замедляет свой ход и ты лишаешься чувствительности при условии сохранения чувств.

    – Тоня. Слушай внимательно. Она, я и ты. Больше никто ничего не знает. Девочке не нужна психушка. Не сдержишь язык поганый – отрежу к такой-то матери! Вот этим самым и отрежу, – он продемонстрировал старшей лаборантке секционный нож, рассекший немногим ранее толстую, надёжную верёвку. – Он затупился маленько, так что… будет мучительно больно за бесцельно просранные слова. Поверь на слово бывшему военному врачу, бывшему военнопленному и бывшему зэка-лепиле.

    И Антонина молчала. Долго молчала. Пока Ольга не уехала в Америку, а история несбывшейся любви и отступившей смерти не превратилась в пошлую легенду о ревности и суициде, рассказываемую – намёками – всем встречным-поперечным лицам и прочим штатно равнодушным ушам.


    Вино превращается в уксус, Ветхий Завет – в страшилку для новозаветной идеологии, а прощение – в пустой звук занимательной филологии. Habeat sibi. Cogitationis poenam nemo patitur,[17] не правда ли?

    Шеф (Status present)

    Мефистофель

    Ты б не прельстился добрым метловищем?

    А я бы прокатился на козле.

    Нам далеко, и мы ещё порыщем.

    Фауст

    Покамест ноги носят по земле,

    Ещё я пешеход неутомимый…

    – На сегодняшнем кафедральном будет Шеф!

    – Держи карман шире.

    – Да мне он сто лет не нужен, но ты смотри, как профессорша нарядилась.

    – И опять облом.

    – Давно облом.

    – Она уже неделю всем покоя не даёт с этим кафедральным. Окна в кабинете перемыли, паркет натёрли, салфетки накрахмалили, книги в шкафах переставили. Фотографии и дипломы перевесили. Конфет закупили. Сама часа три в парикмахерской, поди, просидела.

    – Ну, конец нам всем, если он не приедет.

    – Не приедет. Да и не нам всем, а вам всем. У меня, слава богу, плановая операция. Всем горячий привет!..

    * * *

    «Она, я и ты» и, конечно же, он, Алексей Николаевич.

    Игорь Израилевич тем же вечером, поручив Ольгу заботам своей жены – классической еврейской мамы, вызвонил Шефа и пригласил в кабак.

    – Надо серьёзно поговорить, Лёша. На нейтральной территории.

    Тот согласился без второго слова, даже не пытаясь уточнить, зачем это вдруг в столь неурочный час, в столь неуместном для серьёзных бесед заведении и на какую, позвольте, тему говорить ассистенту Игорю Израилевичу с заведующим кафедрой, профессором Алексеем Николаевичем. Но Безымянный не стал бы тем, кем он стал, не будь он таким, каким он был. И априори объяснений от старого доктора не потребовал. Потому что, во-первых, интуиция. А во-вторых, смотри выше. Так что через час он был в оговоренной ресторации. Старик уже выпивал и закусывал, как раз отправляя в рот наколотый на вилку кусок мяса, и потому руку Алексею не пожал, а лишь пригласительно ткнул столовым прибором в стоящий напротив стул.

    – Здравствуй, Лёш, – поприветствовал старик заведующего, дожевав свиную отбивную.

    – Здравствуйте, Игорь Израилевич. За что пьём? – не дожидаясь, Алексей Николаевич плеснул и себе из графина. Стол был накрыт на две персоны.

    – За здравие.

    – Это хорошо, что не за упокой.

    – И не говори!

    Мужчины чокнулись и опрокинули стопки.

    – Я, Лёш, вот о чём. Тебе, молодому славянину, старый еврей – не совесть, а Ольге Ивановне я – не отец родной. Ты меня давно знаешь, а я так и вовсе тебя насквозь вижу. В жопу не лезу осанны петь, но и по углам не шепчусь. И её я очень хорошо знаю. Вы у меня на глазах выросли. Ты, Лёшка, не ханжа, не моралист и срать хотел на общее благо, именно отчасти и поэтому ты прекрасно выполняешь своё предназначение. У тебя хватает ума не лезть в практику, но ты танком прёшь именно в те фронта, которые для нашей медицины новы, а следовательно – актуальны, за что честь тебе и хвала. Короче, ты полон всяческих даже тобою до конца не осознаваемых достоинств, хотя и на фоне хорошо тебе самому известных недостатков. Мне плевать на чужие половые страсти, ты в курсе. Кто когда кого ёб и почему перестал и у кого с кем не сложилось – не мои дела, да и ничьи, по моему глубокому разумению. Там им виднее.

    Алексей Николаевич внимательно слушал. Он знал, что Игоря Израилевича лучше не перебивать, когда он так витиеват. Сие означает, что он как раз подходит к главному. В конце концов, он его тоже неплохо знал.

    – Я всё это к тому, что ни учить, ни лечить я тебя не собираюсь. Ты сам учёный и мозг кому хочешь промоешь. От рождения это у тебя, как я понимаю. Но с Ольгой ты не справился.

    – Ну, вроде как мы с ней поговорили, друг друга поняли и всё решили полюбовно. Она и сама мне сказала, что я ей не нужен. Сама к Наташке ногами выпихала.

    – Баба она сильная, никто не спорит. Ты хотел, чтобы она тебя ногами выпихала, – и она выпихала. Задарма выписала тебе красивую индульгенцию. Купила на свои и подарила тебе. Но ты не учёл разность сопромата несгибаемо сильных, вроде Ольги, и сильно гибких, вроде тебя. Это не оскорбление, дорогой. Это описание технических характеристик. Но Ольга сегодня поломалась.

    – Что случилось, Игорь Израилевич? – Алексей насторожился. – Хорош уже вокруг да около.

    – Оля повесилась, – старый акушер-гинеколог пристально и прямо посмотрел в глаза молодому профессору. Как нырнул. Повисла недолгая пауза. Лёшка не шевельнулся, не отвёл взгляда и, казалось, перестал дышать. Игорь Израилевич разлил оставшуюся водку из графина и аккуратно отрезал себе на закуску ещё кусочек мяса, отточенно пользуясь ножом и вилкой «на ощупь», не переставая смотреть Безымянному в глаза.

    – Однако тупой, но ещё годный секционный нож из нашего дурацкого учебного стенда исполнил наконец своё предназначение, о котором, поди, и не подозревал.

    Алексей шумно выдохнул, опрокинул в себя сто грамм, не закусывая, откинулся на спинку стула и закрыл глаза.

    – Ага. Жива. Но, прости, не мог отказать себе в желании изучить реакцию твоих зрачков на стресс.

    – И как?

    – Жить будешь. И она будет. Только желательно вам никогда друг о друге не вспоминать. Не прикасаться. Не слышать, не видеть, не встречаться, не переписываться, не перезваниваться. «Не», «не» и «не». Не только жить в разных местах, но и работать как можно дальше друг от друга. Ты – тут, а она – там. Где-нибудь там, очень далеко, скажем, к примеру, в городе Бостоне. Чтобы между вами океан. И мы – мы с тобой – ей в этом поможем. Я так надеюсь, в последний раз.

    – Как я смогу работать без неё? – Алексей не был так уж непробиваемо бездушен. Но все вопросы, кроме заданного, были очевидно лишними.

    – Сможешь. Она подрастила отличные кадры, да и у тебя нюх на людей. Администрирование своей морской свинке поручи, врач из неё, как из говна пуля, но щёки надувать и разносы устраивать она уже научилась с твоей подачи. Так что Ольге пока долгий, автоматически продлеваемый больничный или отпуск за свой счёт, тебя она видеть не должна, ты к ней тоже носа не суй. С мамой барышни я разберусь самостоятельно.

    – Кто-то ещё знает?

    – Антонина.

    – Слабое звено.

    – Зато на крепкой цепи. Она никому ничего не вякнет. Ну, по крайней мере, в ближайшем обозримом будущем, а зрение у меня хорошее, не беспокойся. А то вместо Ольги в дурдоме окажется. С навязчивыми идеями.

    Алексей Николаевич ушёл первым. Игорь Израилевич заказал ещё двести. И некоторое время отравлял окружающее пространство вонючим дымом любимых сигарет, прикуривая одну от другой, лишь изредка грозя кулаком кому-то наверху и тыкая дулей в кого-то внизу. Sine ira et studio.[18]


    Через год Ольга Андреева уехала в Штаты. Главной её головной болью к моменту отъезда стало то, что мать напрочь отказалась ехать вместе с ней. Мадам Андреева плакала, кричала, вообще была против этой затеи, уговаривала, мол, «где родился, там и пригодился». Дочь лишь горько усмехалась и рассказывала матери анекдот о дохлой птице, которая «Нэ пригодддилась!» одному эстонскому партийному деятелю с тех самых комсомольских пор, когда он её подобрал. Болела ли у Ольги душа – никому не было известно. Ни она сама, ни патронировавший её Игорь Израилевич ни словом не обмолвились о том, что случилось. Возможно, это противоречит постулатам психоанализа, предписывающим вытаскивать из человека все самые гадкие и отвратительные воспоминания и препарировать их публично, детально изучая при ярком свете. Но конкретно Ольге помогли тайна, покой и приглушённое освещение. Яркие лампы немедленно напоминали об операционной, и она чувствовала самую настоящую профессиональную ломку, известную, например, спортсменам, вынужденным по тем или иным причинам на время забросить постоянные изматывающие, но тем и манящие тренировки. Никто не знал, что творилось у неё в душе. И это было хорошо. Потому что там, в её душе, зарождалась новая Ольга. И ни в каких инвазивных методах не было необходимости, как нет в них необходимости в случае нормального эмбриогенеза. В некие таинства не стоит лезть неумелыми руками, зажав в них громоздкие инструменты. Слово порой куда более опасный инструмент, чем скальпель. Если нет крайней необходимости немедленно ургентно спасать – тут Игорь Израилевич предпочитал заточенный металл, – то лучшей терапией является молчание. Медленное, верное, постепенное молчание – чрезвычайно эффективный медикамент, особенно в сочетании с витаминами кухонной болтовни ни о чём, иммуномодуляторов хороших книг и комплексной общеукрепляющей гимнастики анекдотов, разговоров о погоде, природе и красивых тряпках.

    Ольгин отъезд был целиком и полностью заслугой Игоря Израилевича. Так же, как и её восстановленное психическое здоровье. Пару месяцев после эпизода несостоявшегося самоубийства она прожила у него в квартире, в комнате старшей дочери. Никто к ней не приставал с расспросами о том, почему она, взрослая женщина, у которой есть собственная квартира и материнские апартаменты, живёт у пожилой еврейской четы. Живёт, и всё.

    – Оля поживёт у нас некоторое время. – Этого единожды сказанного предложения для супруги Игоря Израилевича было более чем достаточно. Она была куда моложе его, но к настоящему моменту эта разница почти стёрлась. Она беззаветно любила его и как никто другой знала крутой нрав старика, не всегда видимый миру.

    Ольгу кормили завтраками, поили на ночь рюмкой хорошего спиртного, а хозяин дома изредка громко прикрикивал, когда она надолго затихала в ванной:

    – Оля! Я хочу помыться!

    – Да вы же час назад мылись, когда с работы пришли! Не волнуйтесь, Игорь Израилевич, тут нет вашей бритвы, ваша драгоценная жена, наш ангел-хранитель, даже свой тупой станок для пяток забирает к вам в спальню, потому что вы так распорядились.

    – Дура ты, Ольга! Я просто хочу помыться! Пачкаюсь я быстро. Вот будет тебе, сколько мне, и тоже такая будешь. Старость – такая быстро портящаяся штука, знаешь ли! Только-только был свеж, минуту спустя – воняет. Вроде только пукнуть хотел, а оказалось, что и покакал слегка заодно!

    Оля заливисто хохотала в ответ, потому что сердиться на грубость слов пожилого акушера-гинеколога, прожившего очень непростую жизнь, не было никакой возможности. Да и к тому же тоном они говорились любящим. Отеческим. И даже проблемы с матерью Игорь Израилевич решил, когда та пыталась выяснить, что это за такой длительный больничный, чем это её здоровая, как, пардон, лошадь, дочь внезапно и сильно заболела? И почему это она не в больнице, не у себя дома и не под заботливым материнским крылом, а живёт у каких-то старых жидов?! После разговора с Игорем Израилевичем мама успокоилась. И даже пришла в прекрасное расположение духа. Что он там ей наговорил, неизвестно. Жаль. Наверняка психологи многое бы дали за подобный мастер-класс.

    Кого и за какие концы дёргал пожилой мужчина, сам абсолютно «невыездной», непонятно. Ольга сперва вяло, под его диктовку, писала какие-то заявления в важные государственные структуры, потом ходила туда с ним, где, в указанных им же кабинетах, молча сдавала какие-то документы, в других – ставила подписи. Оказалось, что она, по троюродной бабушке по матери, «чистокровная» дщерь Сиона. Чуть позже выяснилось, что у неё и родственники в Земле обетованной имеются. Очень дальние. Игорь Израилевич был неутомим. Алексей Николаевич щедро оплачивал «счета». И наконец, получив все нужные бумаги, миновав Австрию и Израиль, Андреева оказалась в Соединённых Штатах Америки. Языкового барьера для неё не существовало, и Ольге, неожиданно для самой себя, там очень понравилось. И спустя всего лишь три года Olga Andreeva, сдав все необходимые экзамены и получив все достаточные и более того сертификаты, уже работала акушером-гинекологом в небольшой частной клинике, основным профилем которой были лечение и профилактика гиперпластических процессов и прочих предопухолевых состояний женской половой сферы. И вскоре даже вышла замуж. Оказалось, что сорокалетние женщины в Штатах, в отличие от родных просторов, старыми не считаются. Оля не вышла замуж ни за кого из потомков русских аристократических или представителей еврейских политических эмиграционных волн. Госпожа Андреева сочеталась законным браком с коренным американцем, все просматриваемые предки которого всегда жили на этом континенте. Судя по фамилии, цвету волос и штату Массачусетс, корни у него были ирландские. В одном из госпиталей города Бостона уже прекрасно освоили процедуру ЭКО, и Ольга, пройдя малоприятные манипуляции, стала матерью. С совершенно неожиданным для себя удовольствием. Муж её, к слову, был администратором одной из самых крупных родовспомогательных клиник города Бостона. Просто администратором. Профессиональным администратором, а не человеком в белом халате, совмещающим целый ряд неподъёмных, зачастую и по отдельности, функций.

    Как-то раз, прогуливаясь по ботаническому саду с уже достаточно заметным животом (буквально накануне предполагаемого срока родов), она столкнулась с… Лёнчиком. Бывшего мужа сопровождали рыхлая женщина с добродушным лицом и очень смешливая пастозная девочка. Последнему обстоятельству Оля немало удивилась. Пухлые отёчные подростки редко бывают жизнерадостными. Но эта девчонка сияла, улыбаясь каждому цветочку и листику. Да и Лёнчик вид имел вовсе не унылый. Он всё-таки что-то там изобрёл. И его всё-таки заметили. Вовсе не в родном НИИ, потому что родной научно-исследовательский институт закрыли. А Лёнчик вдруг получил письмо, где ему сообщали, что его статья в одном из узкоспециальных журналов переведена на английский язык и Массачусетский технологический институт будет рад видеть его в своих стенах. Сколько лет дома он говорил, что его идея вполне рабочая, а не научно-фантастическая. Но наши ему отвечали, что нет средств на «чистую» науку, есть бюджет исключительно и только на производственные нужды. Зато у этих, у империалистов и эксплуататоров, средства нашлись, и Лёнчикова «чистая» наука вполне теперь внедрена в производство. Но только, увы, не в отечественное, а в забугорное, американское. Хотя, впрочем, он уже гражданин США, так что именно в отечественное, именно в отечественное!

    – Ой, прости, я всё о себе да о себе! – опомнился Лёнчик. – Это моя жена, Татьяна. И наша дочь, Валентина, в честь моей бабушки, если ты помнишь, как её звали.

    – Ну, как я могу забыть твою бабушку?! – не удержалась от ехидства Ольга. Вполне, впрочем, благодушного. – Здравствуйте, Татьяна и Валентина. Я, видимо, не дождусь, когда наш общий родственник меня представит. Меня зовут Ольга, и я – бывшая жена вашего мужа и папы. How are you?

    – I’m fine! – захихикала Валентина. И радостно добавила следом: – Мы с мамой знаем, кто вы, видели вас на фотографиях! В жизни вы гораздо красивее! Ещё мы знаем, что вы совсем не умеете готовить. Так говорит папина мама. Но она всегда добавляет, что вы очень умная, не то что моя мама. Если бы я была такая красивая, как вы, я бы тоже не училась готовить. Но мама говорит, что для такой, как я, путь к сердцу мужчины лежит через желудок.

    – Валя, что ты такое говоришь! – одёрнула простодушную ретивую девчушку мать. – Спасибо, Ольга, у нас всё хорошо! – с достоинством поблагодарила за внимание уборщица. Да-да, она и тут работала уборщицей. Точнее – офис-клинером. В том самом Массачусетском технологическом институте. Вернее, в том его помещении, где трудился её учёный муж. Английский язык она знала куда хуже мужа и дочки, но зачем ей английский? Были бы Лёнчик и Валюша присмотрены, уж она и молча сумеет сделать так, чтобы им было хорошо.

    Выяснилось, что и живут они друг от друга недалеко, так что потом смешливая и всё умеющая по дому и кухне Валентина ещё и частенько подрабатывала бебиситтером в семье Ольги. Вале и просто так доставляло удовольствие возиться с забавным рыжим бутузом, когда его родители ещё задерживались на работе, а у «главной няньки» уже заканчивался рабочий день.

    Мать Ольги Андреевой крепилась ровно до той самой поры, пока на родине не настал окончательный бардак и павловские реформы не превратили в мгновение ока солидные сбережения покойного мужа в сумму, равную стоимости блока сигарет. Игорь Израилевич, всё ещё неизменно стареющий и всё ещё бесконечно бодрый, помог Ольгиной родительнице решить бытовые дела и отправил её к дочери за океан. После чего помолился всем, на всякий случай, богам, хотя был воинствующим атеистом, и попросил их более не обрушивать на его седую голову ничьих проблем, как будто не сам он любил заниматься разрешением ситуаций тех, кого любил. Некоторое время спустя, когда в родных пенатах плюс-минус наладилось, так оно и стало – никаких проблем, – и он даже как-то слегка скис. Но у него была работа, с которой его почему-то не увольняли. И даже не намекали на давным-давно пенсионный возраст. Он глядел на своих пожилых дочерей и взрослых внуков и решительно не понимал, почему его не одолевают боли, сердцебиения, а главное – блаженный спасительный склероз. Жена его тихо умерла вполне счастливой, и он принял этот факт совершенно спокойно, как и подобает человеку, в достаточной мере наглядно ознакомившемуся с тем обстоятельством, что бессмертия тела не существует. Даже пытался учинить небольшой скандал на кладбище, потому что выяснилось, что просто так прах после кремации не выдают – надо предъявить квитанцию о том, что ты заплатил за «место в стенке».

    – На кой чёрт мне место на вашей полке горшков с пеплом? – орал Игорь Израилевич на служительницу кладбищенского культа, озвучивавшую условия и калькуляцию с привычно скорбной миной на постном лице. – Моя жена хотела, чтобы я вытряхнул её в Москва-реку!

    – Папа, ну перестань, – сказал почти седой уже муж старшей дочери, доставая кошелёк. – У них правила. Это не такие большие деньги, чтобы именно сегодня из-за них скандалить.

    – Для нас – небольшие. Для какой-нибудь старушки, похоронившей мужа, последние, – тихо и яростно выговорил бравый еврей.

    – Малоимущим предоставляются льготы, – сказала служительница замороженным голосом. «Родные и близкие» быстро схватили папу/дедушку/прадедушку под локотки и утащили с кладбища домой. За поминальным столом он толкал пламенные речи, плакал навзрыд и в конце концов совершенно неожиданно развеселился.

    Поздним вечером прохожие могли наблюдать на одной из набережных странного одинокого старика, торжественно и слишком уж прочувствованно напевавшего: «Я по свету нема-ало хаживал, жил в землянках, в окопах, в тайге-е-е. Похоронен был два-ажды за-аживо, знал разлуку, любил в тоске-е-е. Но тобой я привык горди-и-иться и везде повторя-а-ю слова-а-а…» – и сыпавшего при этом что-то похожее не то на молотый перец, не то на сажу из керамической вазочки в мутную воду режимной реки.

    – Ну вот, любимая. Здесь всё началось, здесь всё и… – тихо сказал Игорь Израилевич, пару раз сморгнул, размахнулся, метнул ритуальный сосуд подальше, целя в радужное пятно мазута, и отправился домой, чтобы всю ночь рассматривать старые фотографии под новую бутылку водки.


    Алексей Николаевич в то время, как Ольга заново устраивала свою жизнь, миловался с молодой женой, изменял ей с дамами разных возрастов, периодически вытаскивал повзрослевшего сына из разных передряг, но главное – работал, работал и ещё раз работал. Его кафедра разрабатывала и изучала, он – создавал и объединял. И в 1994 году стал ректором медицинского института. Позже – академии. К началу нулевых двадцать первого столетия господин Безымянный представлял собой красивого мужчину в расцвете средних лет, ухоженного, модно и дорого одетого, безукоризненно безупречного во всём. Действительный член Академии наук и член чего только можно и нельзя себе представить; награждённый всем, что только существует в отрасли и в смежных с нею пределах. У него были и квартира, и дом, и дача, и скромный, но приличный автопарк, хотя далеко не все академики так материально процветают. Прямо скажем – единицы. Потому что Алексей Николаевич Безымянный был самый настоящий делец во всех смыслах этого слова. Его знали все. Он добился всего, чего хотел. Он даже создал клинику репродуктивной медицины. Ему, наконец, было хорошо!

    И ему было нехорошо… Разве бывает хорошо рациональному игроку, когда он выигрывает миллион? Нет. Бывает мало. Или конкретно его патология вовсе другая? Что это? Кризис среднего возраста? «Не дождётесь!» – прокручивал он про себя старый анекдот. Он кидался то в одно, то в другое и из всего выныривал победителем.

    Жена у него была – как положено жена: всё ещё молодая, всё ещё красивая, бассейн, фитнес-клуб, поездки-тряпки. И она, его законная супруга Наталья Безымянная, была ему совершенно безразлична. Не то чтобы надоела, а просто… Чёрт его знает, что просто… Единственный сын, тот, что от первого брака, из очередной передряги так и не выбрался, при передозе надо иметь связи с самим господом богом, чтобы разрулить проблему, а таковых Алексею Николаевичу ещё не удалось завести. Впрочем, он не слишком печалился, как это ни ужасно для почитающих общечеловеческие ценности в рамках общепринятых морали и нравственности. Мало того, смерть единственного сына Алексей Николаевич принял как избавление. Точно так же, как когда-то маленький Алёшка принял смерть своей матери. С одним «но» – с мамой, при её жизни, ему было приятно. Отпрыск же и так принёс ему немало неприятностей, чтобы ещё и трагически переживать из-за его кончины, нося на лице скорбную мину. И, наверное, так было лучше для всех, кроме первой жены, потому что она вскоре отправилась вслед за своим слишком горячо любимым сыном на небеса. Или в ад. Точно никто не знает. Алексей Николаевич решил, что так для неё в данном случае лучше, потому что делать ей больше на этой грешной земле было, в общем-то, нечего.

    Наталья ему так никого и не родила, да он не очень-то и хотел. Оказалось, что у них «иммунологическое бесплодие» – организм Наташки вырабатывал антитела к сперме Алексея Николаевича. Можно было прибегнуть к ЭКО – хочешь, в созданной самим отечественной клинике, а хочешь – в любой иностранной. Но жена не слишком рьяно настаивала, и потому муж вяло отнекивался. Ничто так не сподвигает женщину к любому бездействию, как мужское нежелание чего-либо. Тёща устраивала периодически истерики на эту тему, но с «зятька» всё было как с гуся вода. Он уже давно её не боялся, как не боялся с самого начала, если быть совсем уж откровенным. Юная, восторженная, простоватая Наташка тогда нравилась ему куда больше давно известной умной, ехидной Ольги, если честно. К тому же Ольга всегда знала ему настоящую цену, а Наташка и правда верила, что он – прежде всего великий врач. Смешные обыватели. Ах, как велика их неистовая вера в лейблы. Наверное, они думают, что академики не какают. А медицинские академики – все, как один, хирурги от бога. Или хотя бы диагносты. Вы вот попробуйте организуйте всё это. В последнее время вдруг стала взбрыкивать давно уже выученная служебно-охранная морская свинья-профессор. Эта-то чего? Ни женой, ни любовницей никогда не была, так… Боевой товарищ с элементами дружеского перепиха. Вот и разберись попробуй, когда бабское неуёмное слепое обожание перейдёт в такую же неуёмную слепую ненависть. Ни до кого ей никогда дела не было. А если было – сразу же зажимала. Как Ленка появилась – сразу стойку сделала. Чуть не раньше его самого поняла, как это далеко, глубоко и, похоже, навсегда. Как хорошая охотничья псина делает стойку раньше самого охотника.

    Наташка-профессор – морская свинка/боевая свинья – на фоне приевшегося уже тупого восторга Наташки-жены выгодно оттенялась интеллектом.

    Но сейчас, пережив всё то, что он пережил, имея всё то, что он имел, он чувствовал себя глупо, как частенько чувствует себя самый умный мужчина, влюблённый в действительно умную женщину, а не просто «выгодно оттеняющуюся интеллектом».

    Алексей Николаевич Безымянный перебирал и перебирал про себя свои бирюльки, как чётки – по кругу: «Ректор академии… Действительный член… Квартира… Дом… Машины… Поездки… Центр… Клиника… Ещё клиника… Проект… Ещё проект…» И не приносило ему это никакого успокоения. «Бабы… Бабы… Жена-Ленусик-мать… Ольга Андреева… Ещё жена Наташка… Наташка-профессор… Бабы… Бесконечные случайные бабы…» Он пил, гулял, работал как вол, произносил речи, открывая фонды, благотворительные организации, страховые клиники, конференции, съезды и конгрессы. И не было в этом ни корпускулы покоя, не говоря уже о частице света.

    – Ты больной на всю голову. Ты ведь даже не бабник, если на то пошло. Ты – рассудочен, но ты всё-таки игрок, который не может пройти мимо даже дворового турнира в подкидного «дурака» на щелбаны. Но ты бы не создал всего того, что ты создал, если бы не был таким. Человеком без принципов, человеком без морали, человеком без совести и чести. И благодарное человечество рано или поздно воздвигнет тебе памятник рукотворный из итальянского мрамора, а то и причислит к лику каких-нибудь мелкопоместных святых. Но тебе уже будет всё равно. Потому что тебе будет наконец-то по-настоящему хорошо. Твой status present будет зафиксирован, – издевательски хохотала Ленка. Елена Геннадьевна… Эта

    И только тогда ему ненадолго становилось хорошо. Действительно хорошо. На малый-малый, практически неощутимый миг. На пресловутое «прекрасное мгновенье». И не по силам ему, Шефу, было его остановить. Человеку не под силу остановить хоть что-нибудь. Потому status present не существует по определению. Это всего лишь краткий миг накануне следующего status present. И потому, а posteriori,[19] вся жизнь – лишь анамнез. Temporis filia[20] – история, выдающая себя за человека.

    Доктор медицинских наук, профессор Наталья Степановна Ниязова («морская свинка»)

    Фауст

    Меня томит её печаль.

    Достань ей что-нибудь другое,

    Пропажи первого не жаль.

    – Срочно пиши пресс-релиз!

    – Он у вас на столе, Наталья Степановна!

    – А где статья наша с Шефом?! Статья на пленум по гестозам! Никогда ничего в срок не делаете!

    – Статья два дня назад отправлена, Наталья Степановна!

    – Тогда сделай мне чаю! И найди мне толковый материал о коагулопатиях при сахарном диабете! Поновее. Иностранный. И переведи. Позвони в женскую консультацию и отмени мой сегодняшний консультационный приём. Свяжись с посольством, узнай, готова ли виза. Если не готова, я её из тебя сделаю! Почему цветы не политы?! И книги на полках ровно расставь. Почему окна грязные? Перевесь мои дипломы нормально! И передвинь кресло. Лилия Владимировна не звонила? Так какого ты молчишь, тупая дрянь?! Вечером вернусь, чтобы коагулопатии на русском лежали у меня на столе!.. Что значит не можешь? Я могу, значит, и ты можешь. Уважительной причиной неявки по первому зову научного руководителя может быть только смерть! Да, и закажи мне ужин из ресторана «Сирена». Рыбу их фирменную под шоколадным соусом не забудь. Ну, что вылупилась? Иди, у тебя лекция, если ты забыла, Светлана Борисовна! Что, профессор должен ассистенту расписание лекций напоминать? Дожили!


    – …

    – Света, я её книги трогать не буду. Сказали тебе расставлять, ты и расставляй.

    – Антонина Павловна, ну, цветы-то уж вы можете полить и окна помыть?

    – Мне цветы велено не трогать. У меня, видишь ли, плохая энергетика. А окна я тут мыть не нанималась.

    – Позвонить-то хоть можно?

    – Вот только без сарказма, Светлана Борисовна, пожалуйста. Звоните.

    – …Алло, мам? Денег подкинешь до зарплаты?.. Зачем-зачем? Ты хотела, чтобы я была кандидатом медицинских наук и ассистентом кафедры? Я кандидат. И ассистент. И не зарабатываю на санитарок, которые бесплатно окна мыть не хотят, на переводчика, поэтому приходится переводить самой, и на ужины из ресторана «Сирена» с доставкой в кабинет профессора!.. Да не плачу я, не плачу. Успокойся, мам. Насморк у меня. Аллергический… На жизнь у меня аллергия, на жизнь, мама. И особенно на работу. До анафилактического шока уже реакция. Ладно, мам… Это лирика, дома поговорим. Денег занесёшь? Спасибо, целую.

    * * *

    Наталья Степановна Ниязова не всегда была такой самодуркой. Женщиной она была неплохой. Просто очень и очень злой. Да и злой не была, а стала. Потому что когда-то, в детстве, она была очень доброй, ласковой, отзывчивой, хорошо воспитанной и никогда-никогда ни на кого не повышала голос.

    Маленькая девочка Наташа с татарской фамилией Ниязова родилась в 1959 году в украинском районном центре в семье ветеринарного врача и учительницы русского языка. Папа, Степан Муратович Ниязов, был статным красивым мужчиной. От него Наталья унаследовала высокий рост, широкую кость, скулы вразлёт и дремлющий до поры до времени ген татарской властности. Мама – Олеся Николаевна Ниязова, в девичестве Перепелюк, – была женщиной маленькой и тихой. От неё Наташка взяла маленькие глазки, отличное знание русского языка и латентный хохляцкий гонор.

    Ничем особенным Наташка ни в детском саду, ни в школе не отличалась. Родители прочили ей поступление в Харьковскую ветеринарную академию, тем более что папа Ниязов спас поголовье сперва районных, затем – областных, а после – и всех хрюшек УССР от какой-то свинской напасти. За что был награждён звездой Героя Социалистического Труда, а это по тем временам ох как немало значило. Примерно как орден Почётного легиона во Франции. Есть у папы орден Почётного легиона? Добро пожаловать в Сорбонну. Так что, став к концу школы владелицей звёздного папы, Наталья взалкала Москвы. Мама немного поплакала для проформы. Честно говоря, было не особо до этого, потому что недавно она родила вторую дочь своему Степану Муратовичу. Папа решение первой дочери одобрил и написал письмо своему старому другу и однокашнику – декану одного из факультетов ветеринарного института. У него Наталья Ниязова по приезде в Москву и остановилась. Недельку побродила по столице, раскрыв рот, потому что раньше дальше Киева не заезжала. И хотя столица Украины была хороша, но Москва… Москва глубоко провинциальной Наташке показалась чудом света. Широченные проспекты, высоченные здания из величественного аристократического мрамора и строгого элегантного гранита. Великолепие просторных станций метрополитена поразило до самых её глубоких, неизжитых, генетических татарских корней. И она решила этот город завоевать. Захватить. Покорить. И взымать положенную ей, Наталье Ниязовой, дань с законных владельцев этих красных кирпичных стен, рубиновых звёзд, золотых куполов, гулких переходов и внезапно тихих бульваров и переулков. Вряд ли хоть кто-нибудь, видевший в середине семидесятых прошлого века крупную, высокую, простенько одетую девушку, стремительно вышагивающую по улицам ещё не знакомого ей города, мог заподозрить её в столь честолюбивых, если не сказать милитаристских намерениях.

    В Москве народные артисты запросто заходят в гастроном за колбасой.

    Вечером на Калининском проспекте можно увидеть кумира молодёжи, вальяжно прогуливающегося с сигаретой «Мальборо» в зубах.

    А у памятника Маяковскому…

    А напротив Большого…

    А на Чистых Прудах…

    А на Таганке…

    «Чтоб запрячь тебя, я утром направляа-а-аюся-а-а от Сокольников до Парка на метро…»

    «Ну что сказать вам, москвичи, на прощанье?..»

    Никаких прощаний!!!

    Но как?

    Для начала Наталья Ниязова отменила поступление в ветеринарный институт. Свиньи, лошади и прочий сельскохозяйственный скот, представленный на ВДНХ, прекрасен. Но это всего лишь выставка. Достигается же всё это немыслимым трудом там, в самом что ни на есть сельском хозяйстве, далёким от всего этого, как и прежде от декабристов, тем самым пресловутым народом. В колхозах, совхозах, где и работают чаще всего ветеринарные врачи. Именно там, среди народа и скота, её, Наталью Ниязову (покорительницу Москвы), и видел отец. Собачек и кошечек он ей не простит, увы. Нужна была идея помощнее.

    И Наталья её выходила ногами по булыжникам Красной площади.

    Что может быть благороднее и самоотверженнее лечения хрюкающих, мычащих, ржущих и прочих бессловесных тварей? Только лечение тварей говорящих.

    На следующий вечер Наталья позвонила домой.

    – Папа, я сдала документы в институт! – выдохнула она в эбонитовую трубку дорогого телефонного аппарата, стоявшего в роскошной квартире столичного приятеля отца.

    – И какой в этом году конкурс на ветеринарную медицину? – спросил заслуживший в битвах с поросячьими недугами Звезду Героя Айболит.

    – Я, папа, не на ветеринарную. И не в сельхоз, – Наталья набрала в лёгкие побольше воздуха и даже зажмурилась, потому что добрый, хороший и любимый папа изредка становился отвратительно гневливым. – На лечебный факультет медицинского института! – выпалила она.

    Отец некоторое время помолчал в трубку и уточнил:

    – Твёрдо решила?

    – Да! – Наталья выдохнула.

    – Ладно. Поможем.

    И помог.

    Наталья стала полноправной студенткой, получила место в общежитии и вгрызлась в учение. Она и в школе неплохо занималась, но тут она решила заниматься не просто отлично, а быть лучше всех. Пока соседки весело проводили время, Наташка зубрила. В постижении азов медицинского ремесла особо творческие таланты ни к чему. Требуется лишь упорство. И его Наташке было не занимать. Даже самый зловредный из председателей государственной экзаменационной комиссии по нормальной анатомии человека не мог ни к чему придраться. Мало того – у него отвисла челюсть после того, как Наталья без запинки ответила на вопрос билета об анатомии нервной системы на латыни. ВСЁ ответила на латыни. Начиная с приветствия. На гистологии он же чуть не рыдал от счастья, потому что так гисту не знал никто, включая его самого. Он не помнил таких студентов, для которых бы не было тайн клеточного строения организма – от сетчатки и среднего уха и до прямой кишки. Во всяком случае, изученных и описанных тайн. И не потому, что пребывал в старческом маразме – память у него была преотличная, а потому, что не было на его могучей памяти таких студентов. Тем более – женского пола. Все стёклышки Наталья Ниязова знала наизусть. Альбом её по предмету хоть сейчас можно было отправлять в музей как образцово-показательный памятник прилежного ученичества. Нормальная физиология была изучена ею не просто по учебникам, методичкам и лекциям, а с привлечением устрашающе ненормального для молодой девушки количества литературы. Наталья практически жила в анатомке и библиотеке, в общагу приходя исключительно переночевать. Стала старостой студенческого научного общества и впряглась в эту формальную, в общем и целом, работу с первозданным пылом. Приняла активное участие в научно-исследовательской работе на одной из кафедр А&Г, где и познакомилась с доцентом Алексеем Николаевичем Безымянным.

    И нечаянно переспала с ним.

    Нечаянно – потому что юная Наталья Ниязова никак не чаяла, что лишится девственности так нелепо – в какой-то лаборантской на пыльных коробках. Всё-таки она была девушкой хорошо воспитанной, из интеллигентной семьи, и представления её об отношениях мужчины и женщины базировались на романтических тезисах, почерпнутых из романов Дюма. И конечно же, на семейной добропорядочной бытовой культуре, привитой в отчем доме. Ни замков и карет, ни обсуждения новостей под семейный ужин и супружеского ложа в виде раскладного дивана товарищ Безымянный явно не собирался товарищу Ниязовой предлагать. Она была девушкой неглупой и поняла это сразу, на следующий день после эпизода дефлорации, когда она кинулась к нему навстречу, а он лишь равнодушно кивнул и, похоже, даже не узнал. Вчера вечером, когда она задержалась на кафедре, было темно. Кажется, зря она принеслась сюда сегодня утром через весь город, чтобы просто сказать ему: «Здравствуй(те?)!» Нет-нет, она знала, что он женат. Она просто хотела с ним поздороваться и услышать в ответ что-нибудь нежное, какую-нибудь малость. Всё-таки он её первый мужчина. А первый мужчина просто прошёл мимо, едва склонив голову. Как наверняка склоняет её в сторону любой студентки, санитарки и просто незнакомой прохожей. К тому же с ним была незнакомая, прекрасно одетая дама, которую он называл Оленькой. Наверное, именно эта Оленька и есть его жена. Понятно, что если у тебя такая жена, в роскошной шубе, каких на всю Москву, наверное, пара штук, то зачем такому видному и знаменитому мужчине приветствовать какую-то серую студентку-деревенщину? Ну и зачем тогда заниматься с невзрачной студенткой тем, чем они вчера занимались на пыльных коробках?

    Наташка Ниязова, гарная татарско-украинская дивчина, стояла под грязно-белым корпусом московской больницы, и по её щекам текли злые слёзы.

    «Так тебе и надо, дуре провинциальной! Он тебя не насиловал. Ты ему сама целый день свои поросячьи глазки строила, лошадь Пржевальского! Он вон с какой красавицей идёт. А ты… Ты морская свинка и есть!»

    Прозвище перекочевало за Натальей из школы в институт. Никаких одноклассников в этом престижном столичном вузе не было. Просто у Ниязовой было до того характерное лицо, что каждому, кто её видел, сразу приходил в голову этот забавный зверёк. Когда она улыбалась – это было очень мило. Когда хмурилась – невыносимо смешно. А уж когда – много позже – произносила речи с трибун… Главное – не слишком внимательно смотреть. Не то, по словам академика Безымянного, – «обоссышься».

    «Зачем ты трахнул студентку, идиот? – подумал доцент Безымянный, пройдя мимо высокой девицы. – Какой-то неконтролируемый кобелизм! Ну, так сами дуры, лезут и лезут!»

    – Оль, тебе помощница нужна из активных студенток? Скоро ВДНХ, мы там вроде как заявлены.

    – Нужна, конечно! Если не полная дура и не папенькина дочка-белоручка.

    Ниязова не была полной дурой, а если и была своего рода папенькиной дочкой, то уж вовсе не белоручкой. На некоторое время она стала чуть не личным денщиком Ольги Ивановны Андреевой, рассекавшей пространства этого роскошного города в потрясающе роскошных тряпках. У Ниязовой в наличии имелись: дурацкое драповое пальто и не менее идиотская вязаная шапочка. «Но это пока, это пока…» – зло думала Наташка.

    Научно-практическая работа кафедры А&Г получила диплом ВДНХ. Ниязова получила Ленинскую стипендию. Папа и мама ею гордились и хотели, чтобы она стала хорошим врачом. А она страшно хотела стать такой, как Ольга Андреева. Потому что влюбилась в Алексея Николаевича Безымянного по уши. Безоглядно, безответно, тягостно. И навсегда.

    Окончила институт Ниязова с красным, разумеется, дипломом. И, пройдя ординатуру по специальности «А&Г» в той самой грязно-белой больнице рядом с молча обожаемым уже доктором медицинских наук Безымянным, она получила распределение в какое-то невнятное далёко. Из которого, отработав три положенных года, вернулась в Москву вместе с обретённым в сельской больнице мужем. Таким же, как и она, выпускником столичного медицинского вуза, отдававшим долг государству. Папину фамилию она оставила, чтобы не морочить себе жизнь переменой паспортов и дипломов. И явилась пред светлые очи Шефа. Он принял её с распростёртыми объятиями, устроил аспирантуру и ей, и – облегчённо вздохнув и трижды перекрестившись – её мужу. Работать она умела. Административными талантами природа девушку явно не обделила. Но было одно «но» – Наталья Степановна Ниязова, чья голова была напичкана теоретическими знаниями под завязку, совершенно была лишена врачебного дара. Как диагностического, так и лечебного. В отличие от Ольги Ивановны Андреевой. Вот уж кому стоило лишь взглянуть на пациентку, и целый ряд симптомов уже синтезировался у неё в бегущую строку синдромов и предполагаемой нозологии там, где Наталья видела лишь бледность кожных покровов. И эта бледность кожных покровов никак не могла договориться ни сама с собой, ни с другими физикальными и анамнестическими данными пациентки в голове у Ниязовой. Ольга Андреева была своего рода Шерлоком Холмсом фенотипической диагностики. Вернее – доктором Беллом.

    – Наталья Степановна, ты не удивляйся, ты просто учись! – смеялась великодушная Андреева. – Когда-то студенту Артуру Конан Дойлу его учитель казался наделённым сверхъестественными способностями. Хотя всё так называемое чудо заключалось всего лишь в наблюдательности, умении анализировать и делать выводы. Вот ты очень удивилась, как я, только увидав и две минуты поговорив с бледнолицей дамой, уже выписала ей направление на биопсию и в графе «Предположительный диагноз» написала: «Миома». Тут, Наташ, проще некуда. Бледная – румянее в гроб кладут. Слабость. По ночам тяжело дышать, хотя «ни насморка, ни кашля, ни одышки», по её же словам. Ну что это, скажи мне, пожалуйста. Это же без всяких анализов понятно!

    – Ну, можно предположить, что у неё какая-нибудь патология сердечно-сосудистой системы…

    – Наташ, ну какая патология сердечно-сосудистой системы, я тебя умоляю, ты же уже без пяти минут кандидат медицинских наук! Не ищи чёрную кошку в тёмной комнате. Верное всегда на виду! Ещё раз предположи… – драматически наигранно произносила Ольга.

    – Разве не ясно без пяти минут кандидату медицинских наук то, что любому участковому терапевту понятно влёт? – ехидно вторил Андреевой Игорь Израилевич. – Наташенька, позвольте спросить, чем вы там во время работы в центральной районной больнице по распределению занимались? Манную кашу больным разносили? – Наталья ненавидела, когда её поучали публично. Хотя Ольга вовсе не поучала. Ольга Ивановна была на редкость коллегиальна, и только воспалённое влюблённостью сознание могло воспринимать дружеские беседы за желание принизить. Да и Игоря Израилевича злым нельзя было назвать ну никак. И в шутке его была весомая доля житейской достоверности.

    – Ну, не знаю! – бурчала Наталья. – Да, и манную кашу разносила, Игорь Израилевич, бывало! Корона не падала! – нервно отвечала она старику.

    – Так что ж ты, как вернулась, корону к голове гвоздями не приколотила для верности? Всё падает и падает теперь, – язвил молодую докторшу старик.

    – Игорь Израилевич, отстаньте от Наташи, не то я вас за дверь выставлю! – притворно-грозно говорила ему Ольга, и он почтительно замолкал, потому что любил эту добрую гордячку Андрееву за остроту ума, за красоту, за нрав. За то, что нынче называют «харизмой». – Бледность кожных покровов. Слабость. Трудно дышать. Женщина репродуктивного возраста, то есть ещё не «сердечно-сосудистого». Всё это наиболее достоверно свидетельствует в пользу банальной анемии. Из-за чего у женщины, которая хорошо одета, не работает и, значит, со всяческими профессиональными вредностями не соприкасается, а также явно неплохо питается, может возникнуть анемия? Хроническая анемия, заметь, хроническая!

    – Почему хроническая? – удивлённо спрашивала Наталья.

    – Потому что «да что вы, доктор, я не бледная, я всегда такая. Ну, во всяком случае, уже несколько лет точно». А возникла потому, что «не сбитый у меня цикл, нормальный. Ну, как нормальный? Последние годы чуть больше льёт. Всю жизнь было три-четыре дня, а сейчас шесть-семь, иногда и до десяти. Но и у моей матери так было!» И тут я спросила: «А что ещё было у вашей матери?»

    – Оленька, можно, я отвечу? – тянул руку довольный представлением Игорь Израилевич.

    – Прошу вас! – мило улыбалась Ольга.

    – Дама сказала тебе: «Да я не знаю точно, что-то по-женски, я маленькая была, да и вообще у нас в семье не принято было обсуждать такие деликатные вещи с детьми!» Ещё наверняка и надулась на тебя. И губы поджала осуждающе.

    – Именно, – добродушно смеялась Ольга. – Дальше, Наташа, мне оставалось только выяснить, в добром ли здравии её матушка с тех самых пор и не умерла ли она часом в минуту страсти под молодым любовником или ненароком откушавши ядовитых грибов в весьма преклонном возрасте. Шучу, конечно же. Я всего лишь спросила: «Мать здорова после «женской» операции?» Матушка пациентки, как выяснилось, не только жива, но и здорова, чего и всем желает. Носит с рынка огромные сумки и ни на что не жалуется. В результате чего я делаю вывод о том, что у родительницы нашей пациентки была миома, доброкачественная опухоль, вовремя удалённая из организма вместе со всем полагающимся. К миоме частенько бывает именно наследственная предрасположенность.

    – А бабы частенько бывают дурами!

    – Игорь Израилевич!.. Впрочем, вы правы. Ходить несколько лет, обильно кровоточа во время положенных женских «неприятностей», и ни разу не сходить к гинекологу на приём – это да, это признак не абы какого могучего интеллекта. Нет, надо сперва побледнеть так, что родной цвет кожи уже и не помнить. Затем испытать ночью паническую атаку от невозможности нормально дышать, потому как убогое количество эритроцитов не обеспечивает качественной доставки кислорода тканям. Извести родню, которая в срочном порядке вызывает «Скорую». Фельдшер вкатывает тебе в вену глюкозу с аскорбиновой кислотой, под сонным взглядом врача, которого, быть может, ждут куда более неотложные пациенты. Потом пойти в поликлинику. Там узнать, что гемоглобин у тебя ниже плинтуса. И только после всего этого позвонить в конце концов подруге, которая даст тебе телефон Ольги Ивановны Андреевой и отрекомендует её как «хорошего специалиста и вообще лапочку». А нельзя просто раз в год ходить к Ольге Андреевой или к гинекологу по месту жительства и профилактически осматриваться, а? Так что прав Игорь Израилевич, наши бабы, увы, дуры, даже если очень умные. Ты в этом ещё не раз убедишься. А пока, Наташа, – учись наблюдательности и анализу.

    Но наблюдения, последующий анализ и выводы у Натальи Степановны получались только на бумаге. В жизни никак не выходило. Поэтому кандидатские и себе, и мужу она написала. И доктором наук стала. Уже самостоятельно, потому что супруг покинул медицину – надо было кормить семью. Зарплаты двух ассистентов кафедры не покрывали нужд двоих взрослых и двоих детей – каждую свою диссертацию Ниязова «отмечала» немедленно наступающей беременностью. Безымянный стал Шефом. С Ольгой стало то, что стало. И Ниязова наконец-то взобралась на коня. Конь оказался деревянным и шатким. Учитывая, что Наталья Степановна Ниязова пришпорила его с места в карьер, то, кроме себя, некого винить в том, что она больно с него шлёпнулась оземь.

    Хотя профессор Наталья Степановна Ниязова во всём случившемся винила исключительно профессора Елену Геннадьевну Кручинину. Наталья Степановна любила Шефа, несмотря на жён, Ольгу и всех-всех-всех, но с появлением – и всё большим проявлением – в его жизни Елены Геннадьевны она его возненавидела. И его, и её.

    Трагедия провинциала, получившего московскую прописку, учёные степени и звания и даже вожделенную шубу. Песни, стихи, романы, обряды выучил. Жилище получил. Новое умение хорошо держать себя в обществе не помогло. Потому что умения наблюдать и способности анализировать Наталья Степановна Ниязова так в себе и не развила. А жаль. Это было бы прелестно: гонористая морская свинка с аналитическим складом ума.

    Ни учёного, ни клинициста, ни добротного амбулаторного лекаря из неё не вышло. Колбасу в гастрономах она покупала запросто. В театре давно не была. Последние лет десять, кажется… Редкие прогулки по центру вызывали лишь глухое раздражение.

    «Надо было оставаться в центральной районной больнице… Или поступать на ветеринарную медицину… Или никогда не приезжать в Москву… Или не родиться…»

    К несомненным научным достижениям доктора наук, профессора Натальи Степановны Ниязовой следует отнести обмусоливание темы гиперпластических процессов у женщин предклимактерического возраста, пережёвывание некоторых аспектов сахарного диабета у беременных. К педагогическим – с десяток защитившихся под её руководством кандидатов медицинских наук, семь из которых после долго лечились в клинике неврозов. К общественно-политическим – активное, но безрезультатное метание из стороны в сторону. К личным – полную утрату любви и взаимопонимания с мужем, отсутствие близости с дочерьми. Отец её умер, когда Наталья собиралась на какой-то второстепенный конгресс по мало интересующим её вопросам гинекологической эндокринологии, но она всё равно поехала, потому что поехал Шеф. Он, что правда, всё время не отходил от Кручининой, которая, бесчувственная гадина, не имущая ничего святого, наговорила Ниязовой на банкете:

    – А и правда, Наталья Степановна, чего ехать-то? И без вас закопают, не так ли? Без вас консультанта из Москвы отсылали старику с уже неоперабельным раком простаты, без вас золадекс поездом передавали. Без вас и закопают. Всё правильно. Пошли, Лёш. Мне за этим столом трудно дышать. Хотя ни анемии в организме, ни петли на шее.

    И Шеф пошёл за этой, как верный пёс за любимым хозяином. Хозяйкой.

    Но самой главной заслугой Натальи Степановны Ниязовой перед всем прогрессивным человечеством по праву считается следующее: она так ни разу толком и не оперировала. Ассистировала только прекрасным хирургам. Правда, пару раз прорывалась в операционную, когда находились пациентки, верящие в учёные степени и звания, а не в разум и лекарский талант. Но и тогда всё было прекрасно: она всё так же ассистировала, хотя в журнале родов и в операционных протоколах напротив графы «Оперировал» гордо реяло: проф. Н.С. Ниязова. А уж напротив «Ассистировал» стояла фамилия настоящих профессионалов. Зачастую вовсе без степеней. Последние не обижались. Лишь бы нерушимая коллегиальность, мир во всём мире и адекватная топография брюшной полости пациентки были сохранены.

    Да и ветеринария у Натальи Степановны Ниязовой в большом долгу. Свиньи благодарно хрюкают, коровы стыдливо мычат, лошади бестактно ржут. Учёными степенями, званиями и гонором животным мозг не запудришь, красноречие у них не сильно котируется на рынке ценностей. Одним словом – iners negotium.[21]

    На самом деле из Натальи Степановны Ниязовой мог выйти прекрасный учитель русского языка. Если судить по тому, с какой тщательностью она исправляла грамматические ошибки и стилистические описки в диссертационных работах своих подопечных (как любому профессору, ей положены были ученики, но в данном случае это благородное слово – «ученик» – выглядит нелепо) по специальности «А&Г», совершенно не замечая методологических нелепиц, выводов, противоречащих изложенному в главе: «Статистическая обработка данных исследования», и так далее, и так далее, и так далее. Жаль. Жаль, что Наталья Степановна об этом так и не узнала. И в дальнейшем свою недюжинную энергию стала тратить не на обучение оболтусов правописанию, а на борьбу с очередным вселенским злом в североафриканских и восточноевропейских масштабах. Впрочем, и там она особенных успехов не добилась. Потому что основная личная трагедия Натальи Степановны Ниязовой заключалась в том, что, снабдив её неистово лидерскими желаниями, ей забыли наапгрейдить истинно лидерские возможности. Не говоря уже о том, что так и не поставили в известность о её настоящем предназначении, едином в трёх ипостасях: мать, жена, учительница русского языка и литературы. Очередная лабораторная морская свинка, попавшая в группу обследования не самого удачного эксперимента. Если уж и ТАМ, наверху, такое случается, то что уж на простых земных учёных пенять.

    Честолюбие её потерпело фиаско, и она вернулась туда, где ей были не очень рады, но терпели. Терпели благодаря просьбам Кручининой. Узнай Ниязова об этом, она бы, наверное… повесилась. Absit invidia verbo.[22]

    Грустно. Очень грустно. Утилизировать отработанных морских свинок. Семёныч, смотритель вивария при лаборатории переливания крови, всегда плакал, когда по долгу службы ему приходилось этим заниматься. Плакал и потом напивался. И снова плакал. Как-то раз он допился и доплакался до того, что уверял заведующего, что морские свинки при жизни весят чуть-чуть больше, чем сразу же после смерти, и, значит, у них есть душа! И даже проводил опыты с участием электронных весов. Весы вели себя как свиньи и показывали то одно, то другое, Семёнычу не хватило упорства и мужества, потому что он был непоследователен и слишком любил даже мёртвых морских свинок. Да и записей он не вёл. А жаль. Кто знает, может быть, именно сторож Семёныч, а не Шеф стал бы основоположником революционных наук – нооакушерства и биогинекологии, призванных изучить в том числе некоторые аспекты людского гуманитарного начала, чтобы человечество не постиг свинский конец. А может, и не стал бы. Потому что Семёныч не был новатором, гуманистом и не был Семёныч ни действительным членом академии, ни членом масонской ложи. Семёныч был просто смотрителем вивария при лаборатории переливания крови и просто любил морских свинок. Не так, конечно, как он любил лабораторного барана. Когда последний умер от полицитемии, Семёныч на неделю ушёл в запой.

    Уйти в одинокий смотрительский запой из-за искреннего горя в связи со смертью лабораторного барана Яши куда как более благородно, чем нажраться публично в полное профессорское говно на очередном банкете очередной международной конференции и плакаться в жилетку ничего не понимающего немца на чистейшем русском языке про пыльные ящики, про папу, на похоронах которого ты не присутствовала, про старшую дочь, недавно сделавшую аборт и пролечившуюся от гонореи, и, конечно же, что, мол, ты для него, а он… А эта блядь!.. Немецкий профессор ничего не понимал в загадочном русском языке, он выучил буквально несколько слов накануне, чтобы поразить вон того красивого русского мужика, ректора и заведующего, академика и так далее, имеющего, по сведениям из достоверных источников, немалые деньги и свой пиковый интерес в репродуктивных технологиях немецких клиник. Также достоверный источник сообщил, что молодая красивая дама, сопровождающая русского профессора, тоже профессор. Она им и «вертит». Что имелось в виду? Как зовут его, немец записал на бумажке. А как зовут ту красивую молодую профессора, германский эскулап не знал.

    – Спа-си-бо! Данке шён! – искренне поблагодарил он большую русскую рыдающую женщину, похожую на морскую свинку, которая, если верить её сегодняшнему докладу на секционном заседании, тоже была профессор. «Как много в мире стало русских профессоров!» – восторженно подумал немец и, с трудом оторвав её от своей груди, успокоительно похлопал по плечу, налил в стакан минералки. Улыбнулся и бодро посеменил в сторону русского Alex Besumjannuy, шепча про себя, чтобы не запамятовать, необычное для немецкого слуха русское имя его спутницы-профессора, в которую тыкала пальцем другая – захмелевшая русская-профессор.

    – Глэд ту мит ю, Алекс Безимьенный! Найс ту мит ю, Ета Билять! – доброжелательно заголосил немец и затряс крепкую холёную руку, автоматически протянутую Шефом ещё на первой «радости». – Май нэйм из Генрих Мункель, ай эм обстетрианс фром…

    Немецкий акушер недоумённо затих, не понимая, что так рассмешило эту красивую, изысканную профессора Ета Билять в длинном вечернем платье с обнажённой спиной. Через секунду и Алекса Безимьенного согнуло в молодецком хохоте так, что даже элегантный шёлковый платок вывалился из кармана его дорогого пиджака.

    Доктор медицинских наук, профессор Елена Геннадьевна Кручинина («Эта…»)

    Мефистофель

    Она, заметь, физьономистка

    И раскумекала меня,

    По-видимому, очень близко.

    Ум плутовской давно смекнул,

    Что хват я или Вельзевул.

    – Что, что их объединяет?! Ничего же общего!!!

    – Тебе-то какое дело, есть у них общее – нет у них общего?

    – Да никакого дела, просто удивляюсь. Она же дура!

    – Это неправда. Ты просто завидуешь. Или ревнуешь. Или и то и другое.

    – Глупости!

    – Ну конечно же, ага. Глупости…

    – Не надо грязи! Я, в конце концов, учёный! И меня интересует…

    – Учёная.

    – Да какая разница?

    – Большая. Огромная родовая разница. «Учёный» – мужского пола. «Учёная» – женского.

    – Нигде и никогда не пишут: «Наталья Степановна Ниязова – видная учёная…»

    – Так, может, потому, что ты невидная и всё ещё ничему так и не научилась толком?

    – Саш, сейчас тресну по башке чем-нибудь тяжёлым!

    – Ладно-ладно, не буянь. Так что тебя, как в конце концов учёного, интересует?

    – Что у них общего? Страсть? Нет. Шеф априори не способен на страсть. Ему всё равно в кого. Любовь? Не смеши.

    – Вероятно, её организаторские способности, трудолюбие, упорство, врачебный талант?

    – Ой, да таких, как она, со способностями и талантами, табуны. Стада! Полки и даже полчища!

    – Глупый у нас с тобой разговор, как у двух сплетников. Впрочем, мы с тобой сплетники и есть. Ты – от души, потому что тут твои бубновые интересы задеты, я – по работе обязан интересоваться всем, что происходит. Но пока мы выпиваем с глазу на глаз, я тебе скажу, что их объединяет, что у них общего и чего тебе никогда не перешибить.

    – Прям вся обратилась в слух!

    – Зря иронизируешь. Эксклюзивная информация. Нигде, кроме…

    – Болтунов, не томи!

    – Они оба в горячем чёрном кофе болтают толстыми ломтями сыра.

    – ???

    – В огненный кофе дорогущих сортов погружают неэстетичный нетонкий срез самого обычного российского сыра. Получается такой кофейно-сырный бульон. И слегка оплавленный кусок молочного продукта.

    – Это делают многие другие.

    – Я не видел, как это делают многие другие, особенно друг с другом. Зато видел, как делают это они. Вместе. И какие у них при этом выражения лиц.

    – И какие же?

    – Ты же видный учёный. Предположи. Выдвини гипотезу.

    – Влюблённые? Умиротворённые?

    – Отсутствующие. Абсолютно отсутствующие. Как будто никого более на свете не существует.

    – И что, ты хочешь сказать, что это любовь?

    – Я про любовь ничего не знаю. Я чекист, это не моя специализация. Зато я точно знаю, когда у людей такие лица, как у них, когда они полощут ломоть сыра в чашке кофе, это значит, что людям нечего скрывать друг от друга. У них нет ничего тайного, что не стало бы явным лишь по факту озвучивания. Они просто-напросто одинаковые. Одинаковые образом мыслей. Одинаковые душевными движениями. Одинаковая мораль, точнее – её отсутствие. Не в смысле, что они аморальны, хотя, конечно же, они аморальны в общепринятом смысле. Хотя на самом деле они выше морали. И если один из них решит кинуть другого хоть в чём-то, другой сразу будет об этом знать. В тот же самый момент, когда одному из них всего лишь придёт в голову подобная нейронная вибрация. Появится лёгкое душевное движение. Между ними и этим кофе и этим толстым умягчающимся сыром нет места играм и интригам. Она не скривится, если он громко испортит воздух, обманет кого-то или выдаст чужие заслуги за свои. Ему всё равно, что у неё выскочил прыщ на заднице, и он только одобрительно усмехнётся, узнав, что она решила раздавить, к примеру, тебя своими толстыми ногами. Усмехнётся в тот же миг, как об этом узнает. А узнает, как только она это решит.

    – И что же, она уже решила?

    – Я не Шеф. Я не болтаю сыром в чашке кофе. Я не знаю. Но я всё-таки тот, кто я есть. И точно знаю, что рано или поздно она что-нибудь решит. Особенно учитывая особенности твоего поведения.

    – И что, вот этот сыр в кофе и есть всё-таки любовь?

    – Не знаю. Я ничего не знаю о любви, я тебе уже сказал. Этот сыр в кофе – это честность. И единомыслие. Не пионерская готовность озвучить, если ты понимаешь, о чём я. Эти люди вместе, потому что им друг перед другом не стыдно ни за что и нет необходимости хоть что-либо скрывать друг от друга. Даже то, что у неё толстые ноги, у него – простатит и они оба оплавляют плебейский дешёвый российский сыр в аристократическом горячем чёрном кофе элитных сортов. Они не боятся друг друга. И если любовь – это постоянное присутствие знания друг о друге и отсутствие между двумя людьми интриг, стыда друг друга и страха друг друга, то да – это любовь. И в такую любовь никто и ничто не влезай, поверь чекисту. Расплавят любого несгибаемого, как мягкий сыр в огненной чёрной жиже.

    – Красноречивый стукач. Ах, как это трогательно!

    – Юродствуй, коли охота есть. Я могу высказаться и доходчивей.

    – Очень одолжишь.

    – Есть такое простое хорошее слово. Оно так часто употреблялось и употребляется, что смысл его затёрт, оттенок его нынче чуть ли не сатирический.

    – И?

    – Соратники. Они соратники. Они уже родились соратниками. Это их предназначение. Которое выше любви.

    – И ты всё это выдумал, базируясь на сыре и кофе?

    – Не выдумал. Увидел. Но ты вовсе не обязана верить мне на слово. В конце концов, дорогая учёный, у нас с тобой всего лишь пьяный трёп, и мы не полощем лимон в коньяке, а сыр – в чашке кофе. Мы, как и положено интеллигентным собеседникам, закусываем так, как предписано человеческим этикетом. А они – не люди, в отличие от нас с тобой.

    – Да уж, точно. Не люди. Нелюди.

    – Нелюди, да. Хорошее слово. То есть именно то, что я и имел в виду. Не люди. Ангелы, например, тоже нелюди.

    – Нашёл ангелов. Прямо слышу шелест крыльев у них за спиной и осязаю бесплотный дух, особенно когда за Еленой, блядь, Геннадьевной густой шлейф сладких тяжёлых духов несётся.

    – Эх ты! Видная учёная! «Волчица старая и мерзкая притом!»

    – Обалдел?

    – Это цитата, Натали. «Ты похоти предаться хочешь с ним…» Хм. Не тужься. Оно и видно, что учили тебя совсем понемногу, из рук вон и как-нибудь! «Ангел», дорогая, не значит «крылатый» или «шуршащий». И вовсе не означает «бесплотный». Это слово и в греческом, и в древнееврейском значит «вестник». Такое, проще говоря, устройство, через которое Господь транслирует нам волю свою, а также орудие для исполнения оной. Вестник может быть как небесным творением, так и вполне земным. Понимаешь? Ну, включи воображение. Чем меньше я изложу тебе теологических азбучных истин, тем проще будет твоей фантазии, если она у тебя осталась, конечно же.

    – Наверное, ты прав. Уже не осталось у меня ни ума, ни фантазии. Ну да бог со мной. Мы сейчас о них. И какова же воля Господа, прости господи, в отношении этих конкретных двух устройств-орудий?

    – Я не знаю, Наташ, я не Он. Хотя, конечно же, родня, как и все мы.

    – Да-да, я помню. Ты не Он, ты – чекист, хотя более известен широкой академической публике в качестве экономиста. Наверное, Богу стыдно иметь родственника-чекиста. Но ты же ви-идишь, как ты меня парой минут ранее убеждал? Вот и предположи. Выдвини гипотезу.

    – Кусай-кусай. Только зря остроту зубов тратишь. Изволь, выдвину. Допустим, именно этим двоим предназначено: а) решить репродуктивные проблемы в отдельном конкретно взятом регионе; б) окончательно погубить половое здоровье в данном конкретном регионе. Причём и то и другое – в рамках данного конкретного божественного замысла в, чем чёрт не шутит, планетарном масштабе. Нет? Что качаешь головой? Я, может, и несу ересь, но представляешь, какую ересь нёс в своё время Эйнштейн в том, своём, данном конкретном регионе и чем это обернулось для всей планеты?

    – Саша, давно у психиатра был?

    – Недавно. У психоаналитика. Он куда более двинутый, кстати, чем я. Ещё неизвестно, он мне мозги мыл или я благотворительным супервайзингом занимался. Я нормальный, дорогая моя профессор. Ты мне задала вопрос про общность, я ответил. Кстати, могу сказать, что общего вскоре будет у вас, глубокоуважаемая Наталья Степановна, и у не уважаемой вами Елены Геннадьевны. Если, конечно, тебе интересно.

    – Валяй.

    – Вскоре доктор наук Елена Геннадьевна Кручинина будет профессором и, мало того, глубокоуважаемым членом Диссертационного совета по специальности «А&Г».

    – Блядь!

    – Ты удивляешься, констатируешь факт или сердишься?

    – Все пункты верны.

    – Но и вам кинут добрый кусок, Наталья Степановна. Вас уволят… О, не бледней, я неверно сформулировал! Конечно же, вы уволитесь по собственному желанию и займётесь репродуктивным здоровьем в куда более значительной организации, чем наша скромная медицинская академия. Мало того, даже не в этом городе, хотите верьте, хотите нет. Вестнику всё равно. Он всего лишь экстраполирует волю. И последнее: их не так уж и много, болтающих толстым куском сыра в горячем кофе. Один на десять тысяч населения. Примерно такова плотность вестников воли Его в популяции. Наташ, я сейчас от смеха лопну, какое у тебя стало серьёзное лицо. Это всего лишь пьяный трёп. Ты разучилась улыбаться, тебе никто не говорил? Ты растягиваешь рот и обнажаешь зубы, но ты не смеёшься, и это страшно. Знаешь, какой самый страшный грех?

    – Смертоубийство?

    – Для человека – возможно. Не ты жизнь дал, не тебе её и отбирать. Но для ангелов самый страшный грех другой.

    – И какой же?

    – Не догадываешься?

    – Ты, как выяснилось, более подкован.

    – Гордыня. Гордыня, моя видная учёная. К злым ангелам причисляются ангелы, согрешившие и падшие вследствие своей гордыни. И вот ещё, бытовое. Точнее – антуражное. В Библии не содержится прямых указаний на то, что у ангелов имеются крылья. А вот про кофе и сыр… Шучу-шучу. Там только про лимон и коньяк…

    * * *

    Елена Геннадьевна была очень умной девочкой. Не в том смысле, что она научилась читать в полтора года или агукала ровно пять раз, когда ей показывали картинку, где между изображениями двух яблочек и трёх уточек стоял жирный крест. Нет. Она была обыкновенной девочкой, и даже звали её тогда вовсе не Еленой Геннадьевной, а просто Леночкой. Ум же её проявлялся в том, что с самого раннего детства она была гением манипуляций, и вдобавок с оттенком недюжинной иронии. Она никогда не опускалась до обыкновенных детских вымогательств конфет, игрушек и забав путём постановки бровок домиком и банальным плачем. Ни мама, ни папа, никто из родни не мог понять, почему дитя безнаказанно поглощает уже третью плитку шоколада подряд, не ложится спать, хотя уже одиннадцать, а как раз играет, сидя голой попой на холодном полу, дедушкиными именными часами. В её присутствии все теряли волю. Причём исключительно в отношении Леночки. Двоюродному брату, например, сидящая с ними обоими тётя могла строго-настрого запретить даже близко подходить к махровым фиалкам или зацветшему кактусу, Леночке же стоило только подойти и спросить: «Тётя, можно?» – и тётя сама была готова эти фиалки и цветок кактуса для неё срывать. При этом тон у Леночки никогда не был просительный, а взгляд – подобострастный. Она просто ровным голосом спокойно просила. И даже если кто-то когда-то в ответ на её просьбы – будь то взрослый или ребёнок – говорил: «Нет!», Леночка никогда не ныла и не упрашивала повторно. «Нет – значит, нет!» – бесстрастно говорила она и уходила заниматься своими делами. Упрямца и гордеца обычно хватало ненадолго. Спустя четверть часа, измордованный не то совестью, не то какой другой мотивацией неизвестной этиологии, он сам приносил ей варенье, конструктор, водяной пистолет, бусы и свою окаянную голову. Леночка уважительно относилась к чужой собственности и никогда, к её чести, не отрывала головки махровым фиалкам и тем более кактусу, не съедала всё варенье, не ломала конструктор и пистолет, не рвала бусы и не ваяла из покаянных голов пирамиды. Её взгляд на мир был какой-то не детский. Не столько познающий практически, «как всё устроено», сколько анализирующий устройство теоретически. Она никогда не хватала обнаруженную божью коровку, чтобы посадить её на ладошку и загнусавить в припадке шаблонной эйфории: «Коровка-а-а, коровка-а-а, полети на не-е-ебко! Там твои де-е-тки кушают конфе-е-етки!» Нет, Леночка могла долго наблюдать за тем, как божья коровка пасёт тлю или, расправив свои крохотные красочные крылышки, оставляет на руке жёлтые пятнышки.

    – Если она срёт тебе на руку, то вряд ли в этот момент до неё доходит смысл твоего визга про деток, – могла выдать она резюме товарищу по играм. И тут же обосновывала: – Вот ловишь ты цветочных мух, а к тебе подойдёт кто-то огромный, страшный и незнакомый, возьмёт на руки и начнёт размахивать тобою в воздухе и орать: «Серёжка-а-а, Серёжка-а-а, полети на не-е-ебко!», тоже в штаны наложишь.

    – Но у меня же нет крыльев и деток на небе! – искренне удивлялся Серёжка.

    – Глупый! – строго выговаривала Леночка. – Я тебе о принципе.

    И маленькая девочка действительно говорила о принципе (это слово любил её папа, и она давно знала всё многообразие его значений). Ей нисколечко не было жалко божью коровку. Просто чтобы тебе не накакали на руку (не укусили, не ударили, не сделали больно, не накричали), надо знать устройство и принцип действия исследуемого объекта, будь то таракан, щенок, включённый в розетку фен или мама с тётей.


    Папа Гена из-за каких-то там своих принципиальных соображений ушёл от мамы, когда Леночке было десять лет. От Леночки он уходить не хотел, но в квартиру ему мама категорически запрещала заходить. Но как-то раз был дождь, и Леночка пустила отца в квартиру, потому что ей хотелось его видеть, а гулять под струями холодной воды не хотелось совсем. Тем более она только-только спровадила под этот дождь подружек-одноклассниц, чтобы спокойно поговорить с папой на интересующие её темы. Он, в отличие от мамы, её слушал и ко всему относился серьёзно. А уж если считал что-то несерьёзным и смеялся, то обязательно объяснял почему. Мама же всё больше орала и плакала, а потом приставала к дочери с ещё более противными, чем крик и слёзы, поцелуями, тисканьями и извинениями. Общение с папой было более конструктивным. Значение этого слова она тоже знала, безо всяких взрослых. Это очень просто, если ты умеешь не только есть, спать, делать тупые уроки, чистить зубы и смотреть «Спокойной ночи, малыши», но ещё и думать. Вот из конструктора что делают? Строят. Домик, например. Или подъёмный кран. Значит, если ты хочешь построить кого-то, проводя с ним время, то общение должно быть каким? Правильно! Конструктивным. Папа строился проще. С мамой всё было немного сложнее. Но это только пока, потому что Леночка ещё не до конца проанализировала, что в мамином устройстве принципиально изменилось с тех пор, как папа от них ушёл.

    Но в тот памятный дождь папа как раз не ушёл, а пришёл к Леночке в их с мамой на двоих уже квартиру. И она его пустила, найдя подобное решение наиболее целесообразным в данной ситуации. К тому же она выставила одноклассниц под дождь, и, не пусти она отца, из рационального подобное действие, учитывая условия, превратится в неоправданно жестокое. Леночка была чужда неоправданной жестокости. Для этого она была слишком рациональна.

    Папа разулся, снял плащ, прошёл в ванную, помыл руки и вытер их полотенцем. Затем они на кухне выпили кофе, хотя мама строго-настрого запрещала маленькой Леночке пить кофе. Девочка не то чтобы любила кофе, но запах кофейных зёрен был запахом ушедшего папы, а ничто не возвращает ощущение былого счастья так, как возвращают его проанализированные ольфакторным трактом молекулы сущего, ставшего не таким уж и существенным в настоящем. После ухода папы Леночка в иных местах событийных рядов уже не могла влиять на мать так, как раньше. Кофе же был одной из реперных точек жизни девочки. И что оказалось? Кофе нельзя пить не потому, что его любит папа, а потому, что маленьким девочкам нельзя пить кофе. Аксиома, ни в каких доказательствах не нуждающаяся. С папиным уходом кофе вообще исчез из дому, хотя прежде мама любила этот напиток. И ещё ушёл из дому российский сыр, который папа любил «полоскать» в чашке. Следующая реперная точка. Леночкин мир, прежде казавшийся незыблемым, почти рухнул.

    – Давай я тебе отдельно сделаю тосты с расплавленным сыром! Отвратительно смотреть, как ты прихлёбываешь это пойло вприкуску! – ранее умильно щебетала мама.

    – Никогда! Никогда не полощи ничего в чашке! – зло шипела мама нынче, глядя на то, как Леночка задумчиво размачивает в чашке чая сухарик.

    – Я так думаю! – отвечал прежде папа маме, продолжая купать сыр в кофе. И мама улыбалась.

    – Я так думаю! – говорила сейчас Леночка маме, продолжая окунать сухарик в чай. И мама плакала.

    В общем, у мамы с головой стало не совсем в порядке, и потому папа сейчас конспиративно поил девочку кофе с сыром. Изредка, конечно. Потому что знал, что маленьким девочкам кофе вредно, но не вреднее, чем категорические запреты на что бы то ни было.

    Ранее ушедший от мамы папа быстро ушёл в тот день из квартиры, и Леночка тщательно замела следы его пребывания. Она помыла и протёрла чашки, поставила их на место и даже проветрила кухню, потому что запах натурального кофе – один из самых «долгоиграющих». Но она забыла поправить полотенце, висящее на трубе на три сантиметра левее обычного. Мама и прежде была тронута на стерильности помещения и раз и навсегда казарменного расположения вещей на положенных им ею самой местах, а уж теперь… Папа был идентифицирован как посетивший запретную для него зону. Леночке на голову обрушилась сперва стена плача, а затем град упрёков и камнепад недоверия. После мама тщательно – сантиметр за сантиметром – исследовала квартиру и обнаружила в углу Леночкиной комнаты перевёрнутую «на попа» шоколадную конфету, а под ковром – воткнутую в основу иглу. Вердикт был вынесен незамедлительно. Колдовство! Папа навёл на неё, Леночкину маму, порчу!

    Леночкина мать была женщиной самой обыкновенной профессии и никакого отношения к оккультизму не имела. Мать её, Леночкина бабушка, тоже была женщиной насквозь советской, но отчего-то верила во всякого рода «бабок», «ведуний» и прочую «нечисть». Может, потому, что выросла в деревне. А может, потому, что в своё время от неё ушёл муж к другой женщине и ничего умнее «сглаза», «порчи», «увода» и неизвестно ещё чего она в качестве причин этого незамысловатого поступка искать не стала. «Сделали» – самая удобная и простая причина. Не надо обвинять себя, не стоит утруждаться попытками самоанализа или чистосердечным признанием очевидного факта: просто-напросто не было любви или, в конце концов, «не сошлись характерами». Всё это или слишком сложно, или чрезвычайно просто и наглядно. Человек, в особенности женщина, противится простому, очевидному и наглядному. Нет! Побольше туману. «Сделали». И жизнь обретает новый смысл – что-то делать со «сделанным».

    За много лет у Леночкиной бабушки накопился целый арсенал всяческих «потомственных гадалок, снимающих венец безбрачия» и что-то, видимо, надевающих взамен снятого. В те времена создать такую сеть было достаточно непросто, не то что в продвинутой современности, когда любая газета и даже вполне приличные журналы полны телефонов и адресов «целительниц, чистящих карму и блокирующих низкочастотные мысли». Что правда, сама бабушка так ни разу замуж больше и не вышла, несмотря на многочисленные походы к «белым ведьмам» и регулярное продувание энергоинформационного канала. Но она никогда не считала, что это из-за скверного характера, скандальной эгоистичной натуры или потому, что ни один мужчина в доме надолго не задерживался из-за того, что забывал опустить кружок унитаза или повесить брюки на вешалку сразу после того, как имел неосторожность их снять. Кружок унитаза и брюки были для неё важнее пользующихся этими предметами мужчин. Но с этими обстоятельствами Леночкина мать никогда не боролась. Борьба с мужчинами была намного занимательнее войн с седушкой и портками. Чего с последними-то воевать? Кружок опустила, брюки – повесила. Дел на минуту, драйва никакого. После того как от Леночкиной мамы ушёл муж, она тоже приобщилась к сомнительной забаве очищения кармы. Теперь то время и деньги, которые бы эта женщина могла потратить на себя и на малолетнюю дочурку, Леночкина мама тратила на «бабок». Которые зачастую оказывались модными элегантными леди, чуть не моложе её самой. Если есть потребитель, услуга найдётся. Законы рынка действовали и на территории СССР, хотя, конечно, в пятилетних планах их отражений было днём с огнём не сыскать.

    Как ни убеждала Леночка маму, что конфету оставили подружки, а иглу в изнанку ковра воткнула она сама днём ранее, после того как выполнила домашнее задание «по труду» в виде простейших стежков, та была непреклонна. Отец занялся колдовством. Леночка же призналась, что папа проник в дом? Призналась. Задурил ребёнку голову и проник!

    – Мама, шёл дождь. Я не могла его не пустить. Он же мой папа!

    Папа наколдовал на неё, Леночкину маму, страшные ужасные гадости.

    – Ну, тогда уже скорее на меня! – брякнула скептическая умная Леночка несколько ехидно своей тронувшейся мамаше. – Это же у меня в комнате была и конфета, и игла. И смотри! – даже пять флаконов страшных жёлтых таблеток! – девочка торжествующе раскрыла один из ящиков своего стола и показала маме ряд стеклянных бутылочек с экстрактом валерианы.

    – О боже! – прошептала мама и сползла по стеночке на пол.

    – Мама! Я пошутила! Это никакое не колдовство! Это бабушка мне даёт каждый раз, когда я у неё бываю, потому что считает, что я очень нервная девочка и страшно переживаю ваш развод. Я не переживаю, честное слово. Это же вы развелись, меня-то никто не оставил. Ты со мной, папа ко мне ходит, хотя ты и не разрешаешь. Про валерианку можешь позвонить бабушке и спросить. И если это окажется правдой, то тебе придётся мне поверить, что конфета и иголка – тоже правда, ну?

    Леночкина мама позвонила бабушке, и та призналась в экстракте валерианы, по дороге отругав девочку, что она, мерзавка, не принимает таблетки, а складывает в ящик. (Леночка сделала выводы и в последующем то, о чём кто-то никогда не должен узнать, безжалостно выбрасывала.) Но, узнав про перевёрнутую конфету и воткнутую в ковёр иглу, страшно возбудилась и тут же выехала на «место преступления» с целью серьёзного расследования и обнаружения дополнительных улик. Прибывшая вместе с бабушкой очередная тётка-«знахарка», в модном кримпленовом платье и бриллиантовых серьгах из гарнитура «Русская красавица», подтвердила факт наличия «порчи», «венца безбрачия», взяла за это двадцать пять рублей и, расщедрившись, «бесплатно» добавила, что ребёнку давно и прочно «сделано». Новой женщиной бывшего мужа. Потребуется не один сеанс снятия сглаза и всего остального.

    – Если вы действительно «белая ведьма», то должны им сказать, что всё неправда и мой папа никогда в жизни не станет заниматься подобной ерундой! – чуть не со слезами крикнула Леночка.

    – Вот видите? Бес! В вашу дочь вселился бес, – ткнула в неё пальцем «специалистка», и со спокойной, рассудительной, не в меру рациональной для своих лет девочкой действительно впервые в жизни случилась истерика. Но это была первая и последняя Леночкина истерика. После того как тётка наказала матери окатить дочь холодной водой из чайника, девочка решила никому никогда ничего не доказывать. Какими бы непреложными ни были факты, для иных они ничего не значат. Надо просто научиться извлекать выгоду из самых дурацких и нелепых ситуаций. Что толку бороться за правду там, где правда никому не нужна? Есть две невменяемые бабы, требующие, чтобы ты три раза поплевала, четыре – покрутилась и пять – подпрыгнула? Получите и распишитесь. Теперь можно пойти в кино? Спасибо. А чёлку подстричь? Спасибо-спасибо, бабушка. Чёлку подстричь дешевле, поэтому огромное тебе спасибо за целый червонец на качели-карусели и мороженое!

    Ещё семь лет Леночка прожила в этом сияющем истерической чистотой жилище, где влажная уборка была превыше нормальных человеческих отношений. Сосуществуя с полусумасшедшей мамой, регулярно терпя посещения совсем уже тронутой злобной бабушки. А после школы уехала в столицу поступать в медицинский институт. Все эти годы она постоянно встречалась с папой. Это было сложно, потому что любые отношения с отцом были под категорическим запретом, но она выкрутилась. Кружки в доме пионеров, танцы, театральная студия. Всегда было что пропускать. Папа женился на нормальной женщине, ставившей душевное спокойствие в доме во главу угла и уж точно куда выше разбросанных в неположенных местах носков. И во всякую муть, вроде комка волос в углу наволочки, папина жена не верила. Потому что точно знала: волосы сбиваются в углу наволочки, потому что такое у них, у волос, свойство – сбиваться в углах. Тупое физическое земное свойство волос, взаимодействующих с углами, – и только. Она была смешливой доброй умной женщиной и, когда Леночка с отцом на кухне пили свой ритуальный кофе с толстыми ломтями российского сыра, всегда уходила в комнату или в магазин, чтобы не мешать. Она же приобщила Леночку к химии и биологии, потому что сама была врачом-лаборантом, и девочка жадно накинулась на изучение реально имеющих место быть процессов, потому что от странностей материнского дома устала. Благодарный мозг легко впитывал понятное. Магия объяснимого и разумного была куда увлекательнее пучков сухой травы, раскиданных матерью и бабкой по Леночкиной комнате по непонятным дочери алгоритмам. А то, что кислород – самый распространённый элемент на Земле и почти половина атомов, составляющих нашу планету, – атомы кислорода, было для Леночки конструктивнее, чем «Лотос во Дворце Воздуха». Леночке надо было не просто уйти от матери и бабки, но сбежать из города. В этом «дворце» кислорода ей явно не хватало.

    Папа всё понял, и хотя родной Леночкин город был не так уж и мал, но всё равно слишком близко к родным и близким женщинам, то есть очень далеко от возможности счастья. Или как минимум покоя и воли. У Леночки в аттестате были почти сплошь отличные оценки, а папина жена сама окончила столичный вуз и кое-кого знала, кто знал ещё кое-кого и т. д. Так что Леночка поступила в медицинский институт на лечебный факультет, получила место в комнате приличного общежития и начала дышать полной грудью, пить кофе, когда захочет, и полоскать в нём толстый кусок российского сыра, сколько и когда вздумается. Тем более под это дело действительно очень хорошо думалось.

    С учёбой не было никаких проблем. У Лены была отличная память, девушкой она была сообразительной, к соблазнам и развлечениям подходила очень выборочно, зато посещала почти все кружки в рамках студенческого научного общества. Ей очень хотелось выбиться в люди, что называется. Она наблюдала, как коренные московские жители пренебрегают данными им по факту рождения возможностями, и не понимала, как можно бросать в придорожную пыль драгоценные дары. Папа говорил ей, что потому и пренебрегают, что дары. Будь оно заработано или куплено дорогой ценой, иначе бы и ценилось.

    Постепенно Лена отошла и от общения с отцом. И даже в каникулы в последние годы учёбы домой не возвращалась. После третьего курса она стала жить с московским мальчиком Юрой, её одногруппником. Он был хорошеньким, хотя и чрезвычайно манерным. Его бабушка недавно скончалась, оставив двухкомнатную квартиру в центре, и он предложил девушке, между прочим, не просто жить вместе, а как положено – руку и сердце. Но Лена почему-то медлила. Во-первых, Юрина мать была категорически против такого «мезальянса»: «толстушка из провинции» – и её «единственная кровиночка». Во-вторых, Леночкино честолюбие простиралось куда дальше избалованного, хотя и честного, маменькиного сынка. «Максимум, чего он добьётся, – заведование каким-нибудь заштатным отделением. И то годам к сорока», – размышляла Лена, помешивая толстым куском сыра горячий кофе.

    Узнав, что мотивации для экстренной свадьбы в виде нежелательной беременности не существует, Юрочкина мама скрепя сердце согласилась на проживание этой «провинциальной коровы» под одной крышей с «кровиночкой». Спустя же некоторое время она пообвыклась с текущими обстоятельствами и даже почти полюбила Леночку. Потому что девочка была красива, хоть и несколько «в теле» (наследственность по женской линии в виде склонности к полноте давала о себе знать), весьма умна, и сын, живя с ней, даже стал учиться лучше. Ладно уж, пусть женится. Его надо делать акушером-гинекологом, а невестке (да-да, Юрина мама уже именно так называла Леночку даже вслух) – терапию. Пусть себе сидит в дневное время на приёме в поликлинике, женщине эти постоянные ночные дежурства в стационаре, и уж тем более тяжёлый хирургический труд, совершенно ни к чему. Свою скромную копейку будет иметь, а после окончания рабочего дня домой, где муж, дети, приготовить, постирать, телевизор и, в общем, всё как положено.

    У Лены же были свои планы. Не совсем ясные, и потому она пока молча слушала весь этот птичий гомон. Леночка хотела, чтобы ей было хорошо. Она не могла сказать, что с Юрой ей плохо, но стоило ли тащиться в столицу лишь для того, чтобы «усредниться» в новом качестве. Когда вокруг вдруг появилось столько возможностей, хотя неясно пока, как до них добраться и чем бы таким заняться, чтобы… Чтобы было хорошо. И не просто хорошо, а очень хорошо. Единственное, что Леночка знала наверняка, – что она хочет заниматься медициной. И заниматься ею до самых что ни на есть головокружительных успехов – до славы и, разумеется, денег. И ради этого она была готова на что угодно, даже терпеть, сколько это необходимо, Юру с его мамой. Особенно сейчас, в тотальный переходный период во всём – в стране, в образовании, в медицине и, главное, в её, Лены Кручининой, жизни.

    Когда Лена перешла на шестой курс, институт переименовали в академию. И у академии появился новый ректор. Молодой, яркий, новатор, сменивший старого – пожилого и слишком… академического. Человек прогрессивных политических взглядов, прежде – один из самых блестящих профсоюзных лидеров, всегда боровшийся в меру сил с коммунистическим тоталитарным режимом, оппозиционер… бла-бла-бла… Алексей Николаевич Безымянный. Ранее он заведовал кафедрой А&Г факультета повышения квалификации и последипломного обучения и студентам был неизвестен.

    Красивый форматный блондин с ясными глазами, выступив перед всеми курсами поочерёдно, – а говорить он любил и умел, – растревожил что-то неясное – не то гипофиз, не то надпочечники, не то и вовсе душу, хотя кто знает, где она там, та душа? Уж не между ног ли? Похоже, вся женская часть аудитории прилипла к трусам и массированно обстреливает оратора увлажнёнными томными взглядами. «Сейчас он утонет. Или захлебнётся», – ухмылялась Леночка, исподтишка оглядывая аудиторию. Но новый ректор был, похоже, опытным пловцом-марафонцем в данной среде. Он не просто технично преодолевал волны, исходящие от публики, – он явно получал удовольствие от процесса. Ни конкретной цели, ни более-менее внятной задачи так и не сформировалось, но Лена, совершенно неожиданно для себя, решила стать акушером-гинекологом, хотя прежде склонялась к хирургии, несмотря на аргументы «свекрови» в пользу терапии. Видимо, для того, чтобы поближе подобраться к этому весьма интересному ректору, потому что… Она не знала почему. Он просто «оставил след».

    «Точно такой же след он оставил у всех этих дур-шестикурсниц, смотревших ему в рот! – бурчала про себя Леночка. – Но ты-то, Кручинина, не дура. И уж тем более не все!» – ругала она сама себя тут же.

    Настроение должно было быть ни к чёрту. А оно, напротив, стало как у талантливого художника перед чистым холстом, когда и свет, и вдохновение… «Ерунда какая-то. Влюбиться ты не могла, Кручинина. Любовь – это культ. Это оттуда, из «венцов безбрачия». Влюблённость и страсть – это химия. Нет, тут другое… Что? Алгебраисты и гармонисты. Стенка на стенку…» – Лена решила пройтись по длинному маршруту «для пеших обдумываний».

    «Говорили, ректор не так чтобы слишком давно, но и уже не вчера женился во второй раз на молодой и красивой… И худой, между прочим! Даже тощей! На анорексичке, питающейся исключительно зелёным чаем, причём – никогда не слезая с велотренажёра! Детей, рассказывали, в этом браке нет. Какой-то взрослый сын был, но вроде умер. Не похож Шеф на навечно убитого невыносимым горем скорбного отца. На плейбоя похож…»

    Леночка отличной фигурой похвастаться не могла. Ни фигурой, ни стильной одеждой и обувью, ни бижутерией, ни часами-сумочками, ничем таким из внешней атрибутики. Только весьма недурственным лицом, расчётливым умом и неясным ощущением правильности вынюханного пути. «Ой, нет! Только никакой мистики, достаточно нахлебалась ведуний, колдуний, карт Таро-сего и прочих истерик-эзотерик тронутых бабки с мамашей!» «Вынюханный путь» – это химия обоняния. Ольфакторный тракт. Сигнал в мозг. «Самым простым элементом является водород. Это элемент номер один. Атом водорода самый маленький, самый лёгкий и самый простой из известных атомов. И может быть, по этой причине водород – самое распространённое вещество во всей Вселенной. (Кислород – самое распространённое вещество на Земле, но Земля – лишь малая частичка Вселенной)», – прокручивала Леночка про себя снимающую внутреннее смятение «мантру». Когда-то это позволяло ей сохранять спокойствие, живя с матерью. У каждого свой цитатник. Кому молитвослов – алгебра, а кому и интеграл – молитва. Не воображение и эмоции, а внутренний ритм помогал Леночке регулировать возможный перерасход такой ценной нервной энергии, избыток которой она в себе сейчас ощущала. И никакой магии, мистики и колдовства! Как гласит папина любимая цитата: «Сколько ни гадай – всё равно ведь ни хрена не выясним. Вот выбрали направление и идём!»[23]

    В данном конкретном случае направление выбралось само. Юра записался в акушерско-гинекологический кружок, и она напросилась с ним, просто чтобы «быть рядом». Уточнять, с кем и почему, не было необходимости. Но оказалось, что в студенческий кружок заведующий кафедрой А&Г (он же – ректор) даже носа не суёт. Что, впрочем, не было неожиданностью для Леночки. Девушка понимала, что студенты и ректор – это как тараканы и жираф. Первые суетятся в коммунальном пространстве, а второй – уже на конгрессе в Южной Африке. И Лена стала посещать все лекции, читаемые ректором (или, как его, нынешнего, все называли не по имени-отчеству, как предыдущего, а просто Шефом), всегда усаживаясь в первом ряду. Особого удивления это ни у кого из знакомых-приятелей не вызывало, потому что она всё-таки была членом профильного СНО, где вскоре, к слову, воцарилась в старостах. И ещё… она начала худеть. Чем вызвала немалое удивление Юрочки.

    Алексей Николаевич сразу отметил (впрочем, походя и скорее по привычке сканировать пространство на предмет наличия в оном ярких самок) красивое лицо. «Из группы «в» (!!!)» – автоматом выдал мозг Шефа. Потому как всегда был неравнодушен к именно таким предельно правильным лицам. Женские лики он давно классифицировал для себя следующим образом: а) исключительно хорошенькие именно в силу какой-нибудь очевидной неправильности черт (пухлые губы, лёгкая горбинка носа, неожиданно большие уши, умильная косина узкорасположенных/глубокопосаженных/выпученных глаз) – популяционная частота достоверно превышает группу «б». Самый распространённый тип женских лиц. Именно на таких образах зиждется весь нынешний модельный ряд, именно в соответствии с ним формируются предпочтения и неканонические «каноны» красоты. Потому что таких большинство, а красивой быть не запретишь; б) правильные черты лица – в популяции встречаются сравнительно редко. Красивы, но оценить их красоту способны лишь эксперты-знатоки, потому что подобные красавицы серы и неразличимы, как скучные обои. И, наконец, в) аристократки – настолько правильные черты лица, настолько идеально соразмерные и выточенные, что красота этих лиц абсолютна. Самоценна. Ни в чём более не нуждается. Королевы. Практически не встречаются вовсе. Вымирающий вид.

    Возможно, Шеф тут же бы и забыл об этой необычайно аристократической толстушке, но она появлялась на каждой лекции, на какой бы базе и в какое бы время ни происходило дело. Всегда сидела за первой партой или в первом ряду, чаще всего одна, иногда с каким-то вертлявым юношей, судя по всему, старшекурсником-бойфрендом. Точно не мужем, потому что обручальных колец на руках молодых людей не было, а кольца по молодости носить было модно – gens una sumus![24] Да уж… Всё равно паренёк был Шефу отчего-то неприятен. Девушка же не болтала, не отвлекалась, а что-то постоянно писала в толстую тетрадь, периодически глядя прямо на него. Алексею Николаевичу даже пару раз стало как-то неуютно. Но большей частью это было приятно. Но – нет. Слишком толста. Слишком. Да и к тому же мало ему, что ли, проблем? Только история с Ольгой чего стоит и никогда, наверное, не выветрится из головы. Наташка дома, кукла Барби, блин, говорящая, тупая, как сто подвалов, жёнушка вечно молодая. Хватит ему и Ниязовой, которая, как верный пёс, всегда на страже и ни на что не претендует, слава богам! Да и конференционных, пленумных и конгрессионных шалав хватает, особенно фармпредставительских нимф. Нет, он ещё не совсем тронулся (вернее – достаточно уже поумнел), чтобы со студентками шашни заводить, пусть они триста раз половозрелые. Он слишком на виду, член-коррство не за горами, а там, глядишь, и действительным… Да и толстая она. Толстая. Что она там строчит? Неужели действительно интересно? Если она специальностью интересуется, так ей не на его лекции надо ходить, а на Викины, Борины и, конечно, на Былинского непременно. Точно уж не на его и тем более не на ниязовские. А может, ходит? Может, ко всем ходит и сидит тоже вот так, в первом ряду? Фанат специальности. Жизнерадостная идиотка. Надо бы узнать. Тьфу, привязалась. Вот ведь, глаза намозолила!

    Лена между тем «мозолила глаза» умно и ненавязчиво. Она ни разу не подошла к Шефу после окончания лекции, как делали это многие. Кто из восторга, кто спросить чего или просто рядом постоять-подержаться. Как только он завершал лекцию своим коронным «Всем спасибо!» (этой простой этикетной фразочкой хирургов, всегда произносимой после завершения операции, он как бы перекидывал мостик из аудитории в оперблок, студенты были в восторге), она складывала свою общую тетрадь в сумку и, опустив глаза долу, направлялась к выходу. Через полгода такого молчаливого «преследования» Алексей Николаевич привык в девушке, успел испытать целую гамму разнообразных чувств и, наконец, попросил свою секретаршу узнать, что это за эта

    – Алексей Николаевич, – Лилия Владимировна посмотрела на него поверх очков, – «что это за эта» – слишком скудная исходная информация. Хотя бы фамилия.

    – Да не знаю я её фамилии, хотя как поц однажды опустился до переклички. Ректор – и опустился до переклички, представляешь? И к тому же я студентам лекции почти не читаю, только курсантам и интернам в основном. По-моему, она с шестого курса. Кажется, впервые я её видел, когда только стал ректором, ну и со студентами, типа, знакомился. По курсам. Первый. Второй… И так до шестого. Их загоняли в аудиторию, и я вещал им пламенную речь. У девицы очень такое лицо… – Секретарша продолжала смотреть поверх очков. – Ну, правильное такое лицо, красивое. Не просто красивое, а очень красивое. Категория «в». Настолько правильные черты лица, что уже аристократическое. И ещё она толстая, хотя, по-моему, слегка похудела в последнее время. Лиля! Толстая девка, красивая морда, таскается на все мои лекции, и в Центр, и в ГКБ всех номеров, и в НИИ. Курс примерно шестой. Ищи! Ты секретарь мой или кто? Мне, что ли, самому ходить интересоваться?

    – Нет, ну что вы, Алексей Николаевич, – несколько ехидно ответила Лилия Владимировна. – Я же тут секретарь ректора медицинской академии, что я, ректору бабу не найду? Не такое находили. Толстая девка, красивая морда, сидит в первом ряду всегда и везде, примерно шестой, чего же тут не понять?

    – Дура ты, Лиля! – беззлобно проворчал Шеф, зная, что задание будет выполнено.


    Похудание давалось Лене Кручининой тяжело. Она всю жизнь была пухленькой, спортом никогда особо не занималась, кратковременные танцы не в счёт. Никакого особенного дискомфорта от своей полноты прежде она не испытывала, мальчикам, юношам и мужчинам нравилась и такой. Одеваться научилась правильно, а в наготе темноты все кошки серы и приятны на ощупь, особенно пока молоды. Она любила вкусно поесть и умела готовить. Последнее особенно нравилось и Юре, и его маме. Делать какие-то телодвижения в сторону избавления от лишних килограммов очень трудно, если ты живёшь на одной территории с тем, кого уже приручил и приучил к обильной и вкусной, хотя и не всегда здоровой пище. Сперва она пыталась уменьшить поглощаемые порции. Но это не слишком помогло. Она всего лишь перестала ещё и ещё толстеть. Затем перешла на более здоровые продукты, жареное заменила пареным, а конфеты – фруктами. Ничего не помогало, не считая того, что после пары-тройки яблок есть хотелось так, как будто ты прошагал пару километров по морозу. Лена начала ходить в спорткомплекс академии на аэробику. И в бассейн. После занятий хотелось есть невыносимо. Чтобы хоть как-то утолить желание немедленно сожрать казан приготовленного для Юры плова, она представляла себе, как хорошо будет смотреться в чёрном платье с открытой спиной рядом с Шефом на банкете в честь открытия какого-нибудь важного медицинского конгресса. Международного. У Лены не было ни малейших оснований для таких фантазий, абсолютно никаких, но воображение – мощнейший двигатель материи в требуемом направлении. И подобными беспочвенными и бесплодными мечтаниями ей удавалось сдержать себя и не накинуться немедленно на батон колбасы, раскинувшийся на полке холодильника и развратно манящий её к куда более сладким утехам плоти, нежели суровый аскет – зелёный болгарский перец, уныло скрюченный, несмотря на все свои многочисленные жизнерадостные витамины. Через пару недель отсутствия ужинов тело сдвинулось с мёртвой точки и начало неохотно сдавать первые миллиметры. Ещё чуть позже Лена отказалась от завтраков, заменив пару щедрых ломтей белого хлеба, умащённых сливочным маслом и покрытых толстым слоем сыра, вприкуску с двумя яйцами всмятку, на чашку кофе с одним сухариком. «По утрам можно есть всё! Пихать, как не в себя, и вам за это ничего не будет!» Ага, как же…» – ворчала она про себя. Один сухарик не добавлял радости кофе без сахара, лишь добавляя ритмичного хрусту и без того измученной мыслями голове. Так что вскоре она и вовсе перестала что-либо пережёвывать по утрам, оставив за собой право лишь на горячую чёрную жижу. Юра очень удивлялся таким переменам, но не возражал. Лена нравилась ему и пухленькой, но он вовсе не был против перемен в её весе. Потому как даже первые скинутые пять килограммов, вовсе не сказавшиеся на фигуре возлюбленной в общем и целом, настолько облагородили её и без того прекрасное лицо, что у него даже дух захватывало, когда он смотрел на неё. «Да она же настоящая принцесса! Ослепительная… – думал парень в такие моменты. – Живу с ней и даже не замечал раньше, насколько она прекрасна, считал её просто красивой, не более».

    Лену совершенно не интересовало, что по этому поводу думает Юра. У неё были другие цели и задачи, хотя она всё ещё никак не могла сформулировать, какие именно. Познакомиться с Шефом? И что может предложить ректору вуза студентка шестого курса? Очередное юное тело в ряду прочих тел? Нет, подобное её не устраивало. Только не как все. Надо, чтобы запомнил. Отличил. Запомнил и отличил так, чтобы уже никогда не забыл и не лишил отличий. В общем, да. Выбрали направление и идём.

    И Лена шла. На все лекции, читаемые Безымянным, в спорткомплекс на потную одышливую аэробику, в пропахший хлоркой бассейн и домой, к Юре, чтобы не ужинать и активно заниматься любовью. Когда очень хочется есть, секс выручает. Переключает внимание и меняет местами приоритеты. Прежде не очень-то страстная Леночка почти что измучила Юру каждодневными постельными экзерсисами, приравненными ею в том числе к физкультуре. Последнее ли, похудение, физические нагрузки и интенсивная умственная и фантазийная деятельность, или всё вместе, не важно, отлично сказались на состоянии Леночкиной кожи. Она и раньше была вполне чиста, но сейчас стала матово-мерцающей, идеально ровной безо всяких дорогостоящих гигиенически-декоративных кремов.

    Но сама она всего этого не замечала. Потому что думы её всё бегали и бегали. Ну, на то они и думы, чтобы бегать по поводу и без по бесконечному кругу, пока куда более последовательное тело поступательно движется по выбранному пути.


    В один из дней, когда Лена пришла на очередную лекцию Шефа, в аудиторию внезапно вошла дама из деканата (чего ранее на лекциях ректора никогда не было) и, пустив по кругу листочек, попросила записать фамилию, год интернатуры или курс, группу, даже если вы пришли послушать лекцию не своего курса или в не своё время. Круг начался с Леночки, потому как именно она сидела на первой скамье уходящего ввысь полукружья аудитории. Дама сама направилась к ней и, мило улыбаясь, сказала, что это не для репрессий прогульщиков, а для составления объективной картины посещаемости, интересности, лекторских рейтингов и… Деканатская тётка ещё что-то несла, но Леночка тщательным круглым почерком уже вывела на листочке:

    1. Елена Кручинина, лечебный факультет, шестой курс, седьмая группа.

    И передала его наверх, утратив к инспекторше всякий интерес и продолжив что-то писать в своей тетради, хотя лекция ещё не началась. Потому и не заметила, как инспекторша, перехватив листочек во втором ряду, обвела номер первый красной ручкой.

    – Это я так, чтобы не забыть, – поясняла она чуть позже секретарю ректора. – Хотя такую не забудешь. Очень красивая. Ну, по крайней мере, на лицо. Она же сидела, так что я не видела, как там со всем остальным! Грудь тоже под халатом особо не рассмотришь. Шея длинная, что надо, – хихикнула «шпионка». – Лиль, а зачем она тебе?

    – Спасибо, дорогуша! – стальным тоном поблагодарила Лилия Владимировна, поглядев на не в меру любопытную сотрудницу деканата таким взглядом, что та немедленно испарилась из приёмной ректора.

    – Ли-иль, а Ли-иль, и чего эта девка от меня хочет? – кривляясь, протянул Алексей Николаевич, воззрившись на бумажку, принесённую секретаршей. Несерьёзный листочек покоился поверх кипы важных документов, требующих его подписи. Лилия Владимировна была бесстрастна, как изваяние. – Трахнуть её, что ли, на старости лет? Или пусть живёт безмятежно?.. А! – Шеф скомкал писульку и бросил её в корзину. Быстро подписал бесконечную стопку ловко открываемых секретаршей страниц, потряс кистью правой руки, довольно потянулся и спросил: – Билеты уже есть?

    – Да, Алексей Николаевич.

    – Надеюсь, не в одном купе с Ниязовой?

    – Нет, Алексей Николаевич.

    – В тебе, Лилька, я уверен больше, чем в себе! Иди, мой генерал!

    Секретарша направилась к выходу через весь его немаленький кабинет.

    – Лилия Владимировна, а Лилия Владимировна, а у вас вся спина ехидная! – игриво крикнул ректор.

    Она, не обернувшись, молча и тихо закрыла дверь.

    – Ну, и сама дура! – надулся Шеф. Минут пять крутил ручку в руках, затем встал, прошёлся, присел на корточки около корзины для бумаг, извлёк скомканный листок, бережно разгладил и положил в самый нижний ящик стола, туда, где хранилась всякая ерунда вроде красивых hand-made открыток (кто бы подозревал).

    – Пусть полежит, мало ли… – извиняющимся тоном пояснил он своему солидному креслу. – В конце концов, я тут хозяин! – стукнул он кулаком по итальянскому дубовому столу. – Распустились тут, нечего перемигиваться!

    Шеф был в беспричинно прекрасном расположении духа.


    Вечером Алексей Николаевич Безымянный уехал на очередную конференцию, где в который раз блестяще доложился по теме (Ниязова умела писать доклады с дельной информацией, а уж он умел держать внимание публики). Посетил достопримечательности и пару хороших ресторанов (организация для випов была на высоте). Затем ещё добавил на банкете и отправился в свой люкс, прихватив какую-то красотку категории «а» (аспирантка? ассистент? соискатель? медпредставитель?), под зубовный скрежет Натальи Степановны Ниязовой. И на время забыл не только о листочке, но и о самой девице, полгода мозолившей ему глаза.

    В последующие пару месяцев его закрутила организационная круговерть с присвоениями званий и регалий, открытий чего-то там после реконструкции и получения премий за вклад, и он совсем не читал никаких лекций. Наконец он решил, что пора бы и простым смертным интернам и студентам свой светлый лик явить, чтобы исполнились чувства собственной значимости от лицезрения божества. Слишком уж погряз в светской и административной деятельности. Пора в академические пенаты. И что он увидел, войдя в аудиторию? Эта… как её?.. Кручинина. Шестой курс. Седьмая группа. Сидела всё на том же месте, ближе к «алтарю», и что-то самозабвенно строчила в тетрадь. Перед восхождением на кафедру Алексей Николаевич небрежно бросил в её сторону:

    – Подойдёте ко мне после окончания лекции.

    Она молча кивнула. Ни один мускул не дрогнул. Ни ногу на ногу не закинула, ни рукой не повела. Ни искорки в глазах не мелькнуло.

    «Вот выбрали направление и идём!»

    «Вот сука!» – восхищённо подумал уже пару недель как член-корреспондент, ректор медицинской академии, профессор, заслуженный деятель науки и техники РФ, новатор здравоохранения Алексей Николаевич Безымянный.

    Пока он бодро нёс в аудиторию всякую мало похожую на академическую лекцию чепуху о предстоящих свершениях и новом мире поголовного прогресса, чистой половой любви и беспримесного репродуктивного счастья, девушка что-то продолжала бодро строчить в тетрадь. «Господи, неужели она и правда конспектирует то, что я им говорю? А что я говорю? Рассказываю о последнем конгрессе, посвящённом репродуктивным проблемам. Шучу про последние пересмотренные нормы живых и подвижных сперматозоидов. «В живых останется только один!» Весь поток хохочет, а у этой хотя бы тень улыбки на лице. Что за штучка, не пойму никак? Что ей надо? Вот пристала хуже старого доброго лейкопластыря. Отстань! Отцепись! Изыди!»

    После лекции Лена подошла к ректору и спокойно стала смотреть прямо ему в глаза. Он полагал, что хоть сейчас она протараторит положенное любой облагодетельствованной, что-нибудь вроде: «Алексей Николаевич, вы говорили мне подойти к вам после лекции!» А он скользнёт по ней равнодушным взглядом и ответит небрежно и рассеянно: «Да? Извините, у меня срочные дела, в следующий раз». Или так: «Вам показалось». Или вот ещё как: «Девушка, какие-то глупые у вас фантазии! Зачем бы это ректор предлагал подойти какой-то несчастной студентке шестого курса к нему после лекции? Да в гробу я вас всех видал!» Нет-нет, не так. А скажем, вот как: «Будьте любезны, скажите, пожалуйста, какого, простите, хуя вы таскаетесь на каждую лекцию и торчите посреди первого ряда, как отщепенка?» Бред-бред! Лучше всего: она подойдёт, выпалит свою скороговорку, покраснеет, вспотеет, а он, даже не дослушав, стремительно удалится. Съела? Подавилась?!

    Но девушка молча стояла на корректном расстоянии и спокойно смотрела ему в глаза. И он, как последний идиот, тоже смотрел ей в глаза. Затем понял, что вся эта сценка привлекает внимание не в меру любопытных и страшно языкатых студентов, тряхнул головой и сердитой тихой скороговоркой пробурчал:

    – Часов в десять вечера приходите в ректорат, ко мне в приёмную. Скажете секретарю свою фамилию, она вас пропустит.

    И быстро вышел из аудитории. Студенты моментально расступались, образуя коридор. Он был их любимцем. Молодой, красивый ректор. Не зануда, стильно одевается. С его приходом болото стало бурной рекой. Всё время что-то происходит, и есть шанс проявить себя ещё на школьной скамье. Обаятельный и демократичный…

    – Диктатор, – закончила Лена подслушанную фразу, насмешливо глядя Алексею Николаевичу вслед.

    – Что, простите? – переспросила её девушка.

    – Вы сказали своей подруге, что наш ректор обаятельный и демократичный. И не знали, как завершить свои восторги. Вот я вам и помогла. Он – обаятельный и демократичный диктатор.

    – Как вы можете так говорить об Алексее Николаевиче! Да он… Вы вообще не с нашего курса, что вы здесь делаете?!

    – Не с вашего, не с вашего, успокойтесь. Я с шестого. Что я здесь делаю? То же, что и вы, – внимаю обаятельному и демократичному диктатору. И пребываю от этого в не купируемом ничем восторге.

    – Да? А по вашему тону не скажешь, – с сомнением сказала девушка. – И всё-таки почему вы считаете, что он диктатор?

    – Вы на четвёртом курсе, да?

    – Да, – вызывающе ответила та.

    – Тогда уже должны знать такой тип мужчин. Хотя бы теоретически.

    – Ой, а вы, можно подумать, великий практик.

    – Как раз нет. Я теоретик. И я постигаю… Впрочем, вам это ни к чему. Удачи.


    Алексей Николаевич до самого вечера был в отвратительном настроении. Даже какая-то грамота, вручённая ему в муниципалитете лично мэром, не улучшила настроения. Зачем он ляпнул этой девчонке: «Приходите в ректорат»? Зачем ему эта шестикурсница? Что он с ней будет делать? «Проходите, пожалуйста. Не изволите ли по-быстренькому отсосать?» Совсем ёбнулся. Что теперь? Не принимать? Убежать? А она придёт ведь. Придёт, как пить дать. И с таким же бесстрастным выражением прекрасного лица скажет Лиле свою фамилию. Кручинина? Ректор полез в свой ящик со всякими тайными трогательными ненужностями и достал мятый листок. Елена Кручинина. «Не было у тебя кручины, Алёшенька, так ты сам себе кота в мешке тащишь в уютное логово! И что мне с ней делать?.. Садитесь, Елена. Я смотрю, вы увлекаетесь акушерством и гинекологией?.. Идиот. Куда я смотрю? Лена, вы, как я погляжу… Тьфу, привязалось. Смотрю-гляжу. Что я вообще переживаю из-за какой-то девчонки?! Мало мне дома куклы набитой?.. Присаживайтесь, Елена. Я хотел с вами поговорить… О чём? Лена, я пригласил вас… Для чего? Елена, я пригласил вас по-быстренькому перепихнуться. Вот так намного, на-мно-го луч-ше! Ага-ага… Кретин. Студентка Кручинина, какого вам рожна от меня надо? Чего вы ходите, и сидите, и пялитесь? Я ректор, понимаете? Член, блин, корреспондент. Можно считать, уже и действительный. На мази. Глубокоуважаемый человек. У меня всё хорошо. У меня жена с интеллектом продавщицы рыбного отдела универсама, а женщина, к которой я испытывал хоть какое-то подобие светлых чувств, чуть не повесилась из-за меня же, мудака. Лена, я не умею любить и никогда не собирался этому учиться. В моей жизненной работе совсем иные были и есть цели и задачи, и я с ними неплохо справлялся, справляюсь и впредь собираюсь справляться. Вы не нужны мне, я не нужен вам. Если вы хотите найти во мне спонсора, постоянного любовника или, упаси вас боже, друга, то знайте, я бережлив, если не сказать хуже, непостоянен, и друг из меня, как из свиньи скакун. Ага… Я так это всё бодро или проникновенно или как-то там ещё говорю, а она смотрит на меня совершенно бесстрастно и потом говорит: «Так зачем вы меня пригласили, Алексей Николаевич? Я просто слушала ваши лекции. Я действительно такая тупая, что хожу на ваши лекции, а не к Былинскому или Викторине Феодоровне и Борису Яковлевичу, потому что истинно верую в то, что заведующий кафедрой и ректор, без пяти минут действительный, блин, член Академии наук, читает дельные лекции, вот такая я тупая, понимаете?» А ведь не тупая. Я же вижу! Я, быть может, не видный учёный в том смысле, который это академическое старьё вкладывает в это дурацкое словосочетание, но я точно не дурак. И вижу, что и она не дура. И не сумасшедшая. И не влюблённая по уши поклонница, готовая раздвинуть ноги по первому свисту в первом попавшемся месте. У неё какой-то свой план… Зачем я её позвал-то?..»

    Шеф вытаптывал роскошный ковёр, пытаясь понять, что и зачем он делает. Чуть не впервые осознание ситуации не приходило. Он всегда отлично знал, что и зачем он делает, будь это безупречная манипуляция, безответственная глупость или даже подлость. Или мелкая интрижка. И чуть не единственный раз в не такой уж и малой жизни он не чуял, как, когда и куда изменится направление, откуда дует ветер и к каким изменениям его личного микроклимата это приведёт. Кажется, не он выбирал направление движения. Впервые.

    Загудел телефон.

    – Алексей Николаевич, Елена Кручинина, – негромко и, как положено, официально проговорила Лилия Владимировна в селектор.

    – Пусть зайдёт! – зло рявкнул он в ответ.

    Секретарша отключилась. Чавкнула магнитным замком дверь, и Лена спокойно зашла в кабинет.

    – Здравствуйте, Алексей Николаевич, – спокойно сказала она, но глаза были куда живее тех, дневных, публичных.

    – Здравствуйте, Кручинина.

    В воздухе повисла некоторая неловкость. Ему не хотелось говорить бодрых нелепиц и общепринятых глупостей. Они стояли друг напротив друга в огромном, щедро обставленном кабинете с парой столов, составленных буквой Т, целой батареей стульев, роскошным письменным столом самого Шефа, диваном, креслами, журнальным столиком, книжными шкафами и так далее.

    – А давайте выпьем кофе, Алексей Николаевич, – ожила студентка шестого курса Кручинина и первой обратилась к ректору медицинской академии Безымянному, нарушая субординацию: – У вас сыр есть?

    – Российский, – отозвался он и подошёл к холодильнику, – я дорогих вонючек не люблю и у себя в белом друге не держу! – весело крикнул он из-за роскошной деревянной дверцы.

    – Он у вас не белый а деревянный. – Девушка присела в кресло, стоящее у журнального столика. Вернее – села, подложив под себя ногу.

    – Он сначала белый и только потом деревянный. – Шеф положил на стол сыр, нож и тарелку. И внимательно посмотрел на девушку, так вольготно расположившуюся в его кресле, да и вообще вписавшуюся в интерьер его кабинета как родная. – У тебя жутко толстые щиколотки, Кручинина, – сказал после паузы ректор медицинской академии и пошёл включать кофе-машину.

    – А ты – страшный бабник, Безымянный. И гениальный прохвост, – ответила ему студентка шестого курса.

    И оба они весело рассмеялись.

    Позже – пили кофе, болтая в нём толстыми кусками сыра.

    Ему не было так хорошо с тех самых пор, как он запускал в лужу кораблики. Вернее – с тех самых пор ему не было так свободно.

    А ей – с того самого времени, когда ещё папа был всегда рядом. Спокойно.

    Тот, кто свободен, всегда хуже владеет манипулятивными техниками, чем тот, кто спокоен.

    – Слушай, Безымянный, все твои бабы всегда носили жемчуг. Я изучила вопрос.

    – Весь? – Алексей Николаевич вытаращился с притворным ужасом.

    – Я не имею в виду твоих множественных случайных половых партнёрш. А лишь только твоих баб. Есть очень существенная разница. Непреодолимая дистанция отделяет случайную тёлку от твоей бабы. Для любого мужчины так.

    – Да ты большой специалист, как я погляжу!

    – Зря смеёшься. Женщины, даже молодые и неопытные, куда лучше разбираются в вопросах взаимоотношения полов, чем мужчины. Для женщин, даже для тех самых несчастных случайных тёлок, не бывает не своего мужчины. Ты с ней спал – и значит, ты её. Для неё. Она с тобой спала – и она никто и ничто, и ни имени не вспомнить, ни фигуры, ни слов, ни во что была одета. Для тебя.

    – А что, правда, что некоторые женщины ведут дневник, где…

    – Не надо грязи, Безымянный. Мысли масштабнее. Ты же учёный, хочешь ты того или нет, считают так знающие тебя или не считают. Ты учёный, потому что ты умеешь мыслить. А ты умеешь. И мысли твои материализуются. Воплощаются в жизнь! – если вспомнить недавние лозунги. Материализованные, воплощённые мысли – счастье учёного, даже если он не понимает ни своего счастья, ни того, что он учёный. Но я сейчас не об этом. Сосредоточься. Все твои бабы носили жемчуг. Я изучила вопрос, повторюсь. Первая жена носила – на одном из замшелых стендов приклеено пожелтевшее фото какой-то кафедральной гульки. Рядом с тобой сидит дама. На шее у неё нитка жемчуга, в ушах – жемчужные серьги. Мимо нас – меня и стенда – как раз проходил бодрый старичок, и я спросила его, кто эта женщина рядом с тобой. «Первая жена Шефа», – ответил он.

    – Чёрт! Надо давным-давно заставить этих кафедральных крыс обновить…

    – Не волнуйся, никто не обращает внимания на такие мелочи, если он не заинтересован вопросом так, как была заинтересована я. И, к слову, этот старичок, кряхтя, стащил стенд со стены, после того как я ушла. Тебя не смущает, что я подглядывала из-за угла? Стащил и заорал: «Тоня! Обдери эту гадость и наклей новую, посвежее!» Остроумный дедуган.

    – Да уж.

    – Ну так вот. Твоя Ольга Андреева, о которой почему-то не очень любят вспоминать, но без неё не было бы твоих центров, насколько я понимаю, тоже носила на шее нитку жемчуга, а в ушах – жемчужные серьги. Твоя текущая жена…

    – Последняя! – Шеф строго посмотрел на Лену Кручинину.

    – Твоя последняя жена, – ровно продолжила та, – носит на шее нитку жемчуга, а в ушах – жемчужные серьги. И даже твоя профессор Наталья Степановна Ниязова – правая рука и личный учёный секретарь…

    – Ой, ну хоть эту-то уже… Было-то всего пару раз, на полное безрыбье.

    – Ты невнимательно слушал и совсем не мыслил. Выключи самца. Эта профессорша – твоя женщина, хочешь ты того или нет. Делать с этим ты волен всё, что тебе заблагорассудится, но от этого менее твоей эта женщина не становится. Ты разобьёшь – уже разбил – ей жизнь, но ты в этом не виноват. Любая из твоих женщин так сильно стукалась об тебя, что шансов не разбиться почти ни у одной не оставалось. Первая твоя жена сам знаешь где. Вторая… Прости, последняя – не более чем домашняя утварь. У Ольги Андреевой всё хорошо, насколько мне известно. Я не удивлю тебя, сообщив, что втёрлась к доверие к тому деду со стендом? Это был интересный эксперимент с достаточно трудно прогнозируемым исходом. Но у меня вышло. Может быть, потому, что Игорь Израилевич мне нравится. Как мне нравишься ты. Чем закончится для неё самой профессор Ниязова, мне известно заранее, это такие простые лейденские банки, что Эйнштейном быть не обязательно. На троих не очень-то счастливых твоих баб – одна закончила хорошо, хотя собиралась всё завершить иначе. Нет, не он проболтался. Но я умею анализировать. Я так ненавидела с самого детства всяческую мистику, что была вынуждена изучить вопрос в полностью доступном мне объёме. Но даже такового скудного объёма мне было достаточно, чтобы понять – никакой мистики не существует. Есть ясный ум, пара психологических простеньких фокусов и обаяние личности.

    Алексей Николаевич молча слушал и, несомненно, был немало удивлён таким аналитическим талантом, таким текстом, который какая-то студентка, пусть даже и шестого курса, так непринуждённо выдавала ректору. Мало того, она так легко и просто ему «тыкала», как будто они были знакомы с рождения. И он, «тыкая» ей, не испытывал ни малейшей неловкости.

    – И что из всего этого следует?

    – Ничего особенного. Для понимания конструкции собственной шляпы с кроликом мне не хватает пары деталек. А именно: почему все твои бабы носили жемчуг?

    – Понятия не имею.

    – Ладно, попробую с другой стороны. Вспомни, откуда у них этот жемчуг. И, заметь, я даже не спрашиваю тебя, не ты ли им дарил этот жемчуг. Потому что знаю, что не ты.

    – Ну, не такой уж я и жадный.

    – Дело не в жадности или щедрости. Расскажи, откуда у них жемчуга, и я расскажу тебе, в чём дело.

    – О чём бы ещё я мог говорить с молодой красивой женщиной поздним вечером, как только не о моих бабах, всегда носивших жемчуг!

    – Не ёрничай, пожалуйста. Мы с тобой всё успеем. И даже больше, чем ты, Безымянный, можешь себе представить. Потому учёный – читай «мыслитель» – здесь и сегодня – я. Я помогу тебе создать то, о чём ты мечтаешь. О чём ты мечтаешь, я тебе тоже расскажу позже. А пока напрягись и вспомни.

    – Ну, раз всё так серьёзно… – Шеф не оставлял шутливого тона, но ему стало немного жутко. Эта толстоногая девчонка как-то странно влияла на него. Он знал, что честолюбив и сребролюбив, но сегодня впервые ему захотелось каких-то совсем уж глупостей. Он не понимал, каких именно. Кота завести. С помойки. Откуда-то в сознание впорхнуло мотыльком слово «величие». Величие мотылька. Он тряхнул головой и начал вспоминать с добросовестностью первоклашки. Сам он, признаться честно, никогда не обращал внимания на то, что носят «его бабы». Оказалось, что если тебя направляют, воспоминания извлекать легко.

    – Первой жене досталось по наследству. Мы немало болтали о том о сём ещё до рождения сына, когда она была нормальной. А она была не просто нормальной, а и очень образованной и весьма неглупой. Пока не чокнулась на почве материнства. Ты знаешь, я очень боюсь женщин-матерей. Как тип. Женщина-блядь для меня предпочтительнее, чем женщина-мать. У меня травма. Сначала мать. Потом – первая жена. Каждая по-разному, но… Я тебе потом расскажу, – он вздохнул и грустно улыбнулся. – Мы сегодня про жемчуг. Так вот, у неё, у первой моей, был хорошо зарабатывающий папа, любивший свою жену, которой и дарил драгоценности. Ещё до войны. В том числе и этот жемчуг. Всё дочери по наследству и досталось с приказом беречь в основном этот жемчуг. Все прочие цацки она тоже надевала, но гораздо реже. Говорила, что жемчуг, если его не носить, рассыхается в пыль. Ему необходимо человеческое тело. Влага и тепло.

    – Понятно. Глупая легенда, к слову. Ты должен понимать. В атмосферном воздухе всегда достаточный для жизни жемчуга уровень влажности. Просто жемчуг – быстро стареющий камень. Единственный, чья яркость и красота сопоставимы с длительностью одной-двух-трёх человеческих жизней. Остальные камни стареют дольше.

    – Да, после того, что случилось с нашим сыном, она всё твердила, что скоро умрёт, потому что жемчуг потускнел.

    – Он просто состарился. Естественным образом. И это ещё один глупый миф о жемчуге, мол, тускнея, он предупреждает своего владельца о смерти. Предупреждает, конечно же. О своей – о смерти жемчуга. Как и человеческое старение предупреждает о неизбежности смерти. Полагаю, что у владельца жемчуга, если он более-менее психически здоров, нет иллюзий на тему своей вечной жизни. Во всяком случае, в земной его ипостаси с вечно молодым жемчугом на гладкой шее. – Лена немного помолчала. – Ольгин?

    – Здесь всё проще, эту историю не раз рассказывали и её отец, и её мать, и она сама. В год рождения Ольги отец её, Иван Андреев, подарил и жене, и крошке-дочери по одинаковому жемчужному набору: нитка, серьги, кольцо, браслет. Ольга начала носить его лет с семнадцати и почти всегда носила только этот гарнитур, потому что он ей очень нравился и был к лицу. Хотя и других побрякушек у неё было достаточно.

    – Почти нет на земле женщин, которым жемчуг не к лицу. С остальными камнями сложнее. Жемчуг в этом смысле универсален, он идёт женщинам любого цвета и фасона.

    – Никогда не задумывался… Позже Ольга надевала браслет и кольцо только в гости и по поводу, потому что…

    – Она была высококлассным хирургом.

    – Не только была, но и есть. Я узнавал, поверь. В точных деталях. Зачем? Ностальгия, наверное. Мне очень её не хватает. Потому что высококлассных хирургов немало, но преданных единомышленников среди них почти нет.

    – Вторая жена?

    – Наташкины жемчуга подарила ей мать. Кажется, она торговала и жемчугом с русского Севера. В том числе.

    – Ты вообще никогда ничего не дарил своим женщинам?

    Алексей Николаевич задумался. И, похоже, впервые за всю свою пятидесятилетнюю с хвостиком жизнь он задумался о «женском вопросе» всерьёз. Лена молчала.

    – Ну, почему ничего? Я дарил им цветы, конфеты. Я всегда давал жёнам деньги.

    – То есть вот так вот, чтобы преподнести какой-нибудь банальный приятный сюрприз вроде кольца, шубы или кофточки?..

    – Я привозил им из загранкомандировок косметику, духи…

    – Которые они сами заказывали.

    – Ну да. Да и вообще, Елена Кручинина, странный какой-то разговор. Я, взрослый дядька, ректор, на минуточку, медицинской академии, отчитываюсь тут перед пигалицей старшекурсницей о своих отношениях с женщинами. Да я девственности лишился задолго до того, как ты родилась! – Шеф попытался произнести это строго. Но ему самому было удивительно то, что эта беседа его нисколько не злит. Напротив – забавляет. И ещё вот что – невероятно, как спокойно, без тени женских эмоций вроде ревности, или надрыва, или ещё чего-нибудь она расспрашивает его, сидя в его же кабинете.

    – Дядька-то ты взрослый. И физиологической девственности – да, давно лишился. Ты умный, успешный и всего добившийся, как любят говорить. Но, похоже, ты так и остался…

    – Бла-бла-бла, маленьким мальчиком. Вот только банальностей околопсихологических мне не неси, девочка.

    – Нет. Маленьким мальчиком ты не остался. Никто не остаётся маленьким мальчиком. Есть взрослые мальчики и даже старые мальчики. Но ты не мальчик, Безымянный, ты мужчина. Мужчина, всю жизнь ведомый женщинами. Тебе казалось, что иных ты встраиваешь в свою жизнь и карьеру, но всё это совсем не так. Не столь прямолинейно и однозначно, но мы не будем умствовать обо всём на свете именно сегодня. Потому что я хотела узнать историю жемчуга твоих женщин и узнала всё, что хотела.

    – И? Что это тебе дало?

    – Знание. Я обещала поделиться и своим знанием о жемчуге. С тобой. Жемчуг – очень женский камень, если ты не знал. Хотя ты и носишь булавку на галстуке с высококлассной жемчужиной, но я уверена, что ты этого не знал. Наверняка ты слышал, что жемчуг – символ чистоты, целомудрия и даже высокого достоинства, но это всё ерунда. Жемчуг – символ мудрости. Мудрость сходна с жемчугом природой происхождения – и та и другой состоят из серии переслаивающихся концентров. Первая – из концентров знаний, обволакивающих человека. Второй – из концентров нарастаний минерала арагонита и органического вещества конхиалина, наслаивающихся на инородные частицы в раковинах ряда морских и некоторых пресноводных моллюсков. Зрелость мудрости и зрелость жемчуга зависят от множества факторов. Но сейчас вот что важно: дело в том, что жемчуг, приобретенный женщиной для себя самой, ни мудрости, ни счастья, ни красоты ей не приносит. Только подаренный. Причём – подаренный мужчиной. Не отцом. Не матерью. Не переданный по наследству. Подаренный именно её мужчиной, недавно извлечённый из раковин жемчуг делает женщину мудрой и счастливой в течение данной конкретной земной жизни. Я это только что придумала, но от этого истина не становится ложной. Что внизу, то и наверху. И наоборот. Спасибо за кофе с сыром, Алексей Николаевич.

    – Не за что. Ты что, уже уходишь? – он несколько оторопел. Кажется, он забыл сделать что-то важное, что делал со всеми женщинами. Или не важное? И что это за лекцию она ему прочитала?

    – Сегодня да. Засунуть в меня свой действительный… или пока ещё корреспондент? – Лена хохотнула, – член ты всегда успеешь, Безымянный.

    – Ну, ты и…

    – Да ладно. Тебе впервые за всю твою немалую половую жизнь говорят дело, а ты сидишь и мучаешься тем, что не присунул по регламенту. Фи!

    – Ты меня совсем уж каким-то неразборчивым блядуном выставляешь.

    – Я? Перестань. Кто я такая, чтобы тебя кем-то выставлять? Кстати, я написала тебе сказку. Тебе никогда не писали сказок? Неужели ты в самом деле думал, что я конспектирую то, что ты несёшь в аудиторию? Ты интересный и обаятельный лектор, спору нет. Как нет и ничего такого, что бы нельзя было услышать только в твоей лекции. Всё прекрасно можно прочитать в книгах. Так что писала я не это. Держи. Я уйду, прочтёшь, – Кручинина положила на кофейный столик обычную ученическую тетрадку. – Почерк у меня разборчивый. Приятного прочтения. Не провожай, дверь найду.

    Дверь мягко дошла и мелодично клацнула. Нимало не заботясь о том, что рабочее время секретарши давным-давно закончилось, Шеф открыл тетрадку. На титульном листе аккуратным круглым почерком было жирно выведено:

    МЕЖВИДОВОЙ БАРЬЕР

    Он встал, налил себе полстакана виски, присел обратно на диван и погрузился в чтение.

    «На планете Безымянной всё было, как и везде в этой дерьмовой Вселенной. Эволюция как эволюция – первичный бульон, динозавры, всякие птицы-рыбы, шишки-орешки и, конечно же, обезьяны, одна из которых в условное время догадалась сделать из обычной палки палку-копалку, палку-кидалку и палку-вставлялку. Из первой позже получилось орудие труда, из второй – орудие войны, а из третьей – по выбору. В связи с этим обезьяны разделились на земледельцев, охотников и сибаритов. Земледельцы копали отсюда и до обеда, охотники – воевали с едой за еду, а сибариты – по выбору. Жили себе обезьяны, не тужили почти на всей поверхности Безымянной планеты. Чуть поближе к полюсам – светлоликие и длинношёрстные, чуть поближе к экватору – черномастные и гладкокучерявые. И так стало земледельцам и охотникам скучно от беспросветного земледелия и охоты, что сибариты выдумали для них бога, потому что с богом веселее. Вроде как не из мамки выпал, потому что папка тебя туда «засеял», а потому что – предназначение. И уже не просто так тварь, а тварь божья. Любой ведь твари куда приятнее быть не просто тварью. Ну и ладно, каждая обезьяна имеет в жизни свой интерес. Кроме своего интереса, обезьяны имели ещё и друг друга, и от этого получались новые обезьяны без каких-либо особых проблем. Особенно без проблем репродуктологии. Обезьяны Безымянной планеты и слов-то таких не знали. Зато они точно знали, что если совокупиться с динозавром или, к примеру, с китом или овцой, то никого не получится. А от соития с обезьяной как раз да. Получится новая обезьяна. Обезьяна-самец и обезьяна-самка всегда знали, что и когда сделать, чтобы гарантированно обзавестись своей маленькой обезьянкой. Самцы и самки любили своих маленьких обезьянок. И хотя иные отважные сибариты не оставляли попыток заняться любовью, например, с верблюдом или ездовой собакой, всё равно из этого ничего не выходило. Ни такой выносливой, как верблюд, обезьяны, что могла бы переходить пустыню без воды, не запыхавшись, ни ездовой обезьяны. Ничего не получалось, кроме собственно акта межвидовой любви, да и то без особого удовольствия для сторон. Отважные обезьяны-сибариты были, как правило, самцы, потому что, как известно, мужественнее. Вроде как, надо понимать, смелее. И вот однажды одна смелая обезьяна-самец-сибарит сказала первое слово. И слово это было: «ноосфера». Сказала и как начала говорить, остановиться не могла. Говорила и говорила с утра до ночи что-то про космогоническую коллегиальность и мировой бульон, в смысле – эфир, мол, нельзя отрываться от коллектива, а то коллектив порвёт твоё индивидуальное самосознание на тряпки и т. д. Остальные обезьяны наслушались и тоже стали говорящими, побрили себе задницы и стали называться людьми, как и принято во всей порядочной Вселенной. И уже всем коллективом стали с утра до ночи атмосферу планеты вместо дела словами сотрясать. Имён друг другу надавали, названия всему придумали. Ну а первая говорящая обезьяна так была этим всем потрясена, что так и осталась обезьяной без имени и даже впоследствии дар речи потеряла. Вследствие чего была посажена остальными людьми в клетку и там умерла от старости и тоски, забрасываемая бананами по самую макушку при любой попытке наладить общение с помощью языка жестов.

    И вот наконец настал пик маразма – люди на Безымянной планете решили, что они – вершина эволюции. Рассказывать о том, как они к этому пришли, – никакой общей тетради не хватит. Людей же Безымянной планеты на всё хватало – и на убийства с последующим морализаторством, и на научно-технический прогресс с вытекающим из этого урбанистическим мракобесием, не хватало только на «сесть и подумать». Подумать о том, отчего это в последнее время мужчины и женщины становились всё более и более психологически, этически и даже, что самое удивительное, физиологически несовместимыми. Может, их стало так много, что планета сама решила принять меры, или во всём виновато равноправие полов, распространившееся даже туда (или оттуда), куда ему вход (или выход) был заказан? Не суть важна причина. Потому что на Безымянной планете восторжествовало следствие: от совокупления мужчины и женщины ничего, кроме оргазма, да и то с трудом, не начиналось. Точнее – не зачиналось. Мужчины и женщины не сразу поняли, что стали разными. Настолько разными, что и о боге подзабыли – настолько это всё выглядело невесело. И никакие эксперименты in vivo и даже in vitro не принесли каких-либо действительно значимых результатов.

    Всё, конечно, не так сразу случилось с бухты-барахты. Сперва на Безымянной планете стали достоверно чаще рождаться девочки, хотя в прежние времена всё обстояло с точностью до наоборот: самой планетарной природой был заложен люфт на войны, нервы от принятия важных решений и ответственность за женщин и детей – мальчиков рождалось больше. Затем данные годовых статистических отчётов по родильным домам стали показывать, что младенцев мужского и женского пола стало рождаться поровну. А чуть позже – как раз тогда, когда НТП взвился по экспоненте, – девочек стало рождаться достоверно больше. Группа учёных-сибаритов выдвинула версию о том, что этот процесс обусловлен тем, что прежде исконно мужские функции современная женщина взяла на себя. Она могла воевать, принимать важные решения и нести ответственность. Вспоминали, что именно в культурах, где женщина могла воевать и так далее, – необходимость в мужчинах отпадала. Ранее на Безымянной планете подобное считали мифами. Но все размышления на эту тему ни капли не помогали, потому что процесс приобрёл катастрофически угрожающие масштабы. Кроме того, что рождаться начали уже почти и исключительно только девочки, мужчины стремительно утрачивали фертильность. Их семя не способно было оплодотворить яйцеклетку. Каждый последующий съезд андрологов пересматривал нормы живых и подвижных сперматозоидов в сторону уменьшения ровно до тех пор, пока не постановил, что если у мужчины есть хоть один живой и подвижный – он «способен». Потому что женская фертильность и способность к зачатию стала просто невероятной. Компенсаторные механизмы одни из самых рациональных в этой Вселенной.

    Но вскоре в яичках у мужчин не осталось ничего, кроме серомукоидов и ещё чего-то странного, чего ранее там никогда не было. Обнаруженное – до ужаса похожее на женскую яйцеклетку – официально назвали «яйцом в яйце». Pro domo sua, пока ещё оставались силы на иронию, называли этот феномен «мodo vir, modo femina».[25]

    Женщины Безымянной планеты через некоторое время приобрели способность беременеть по одному всего лишь своему желанию. Этот феномен обрёл официальное название «святой дух». Чисто исторически, хотя на самом деле это следовало бы назвать «ментальным оплодотворением». Механизм так и не был раскрыт. Просто в один прекрасный момент в одну из женских консультаций Безымянной планеты обратилась женщина-девственница с жалобами на отсутствие менструации, набухание молочных желез, изменение вкуса и тошноту. По старой привычке ей поставили ложную беременность. Но каково же было удивление врачей, когда через положенный срок пациентка родила плод живой доношенный женского пола. Как ни расспрашивали её с пристрастием и без, пытаясь разыскать того единственного мужчину, ещё способного на такое, результатов это не дало. Так бы и жить ей в научно-исследовательских застенках, если бы в ближайшее время во все женские консультации Безымянной планеты не обратились тысячи и тысячи женщин с такими же жалобами и таким же беспорочным анамнезом. Руководитель исследовательской лаборатории, по иронии судьбы бывший как раз мужчиной, только и смог, что вымолвить: «Святой дух». Махнул рукой. И снёс яйцо. От чего пришёл в ужас. Потому что считал недавние боли в исконно мужской области признаками простатита, да только до уролога никак не мог дойти. Урологов оставалось всё меньше, да и занят был сильно в последнее время знаменитый акушер-гинеколог, заведующий той самой исследовательской лабораторией.

    Яйцо он принёс домой и устроил его на своём рабочем столе в уютной корзинке под лампой. После чего принял ванну и тщательнейшим образом исследовал сам себя, и пришёл в ужас ещё раз.

    Вскоре в ужас пришли тысячи мужчин по всей планете. Причём, в отличие от женщин Безымянной планеты и профессора по фамилии Безымянный, они вели себя крайне безответственно, как вели себя всё последнее столетие. Они выбрасывали снесённые яйца, обращались к хирургам с просьбой удалить яйцевод, массово сходили с ума, и всё в том же духе. В то время как родившие от феномена «святого духа» женщины растили своих девочек с любовью, нежностью, лаской и ответственностью, как прежде растили детей обоего пола, зачатых ещё от способных к этому мужчин. Которые и ранее частенько не демонстрировали особой способности к заботе о произведённом совместно с женщинами потомстве.

    Через девять месяцев из яйца профессора Безымянного вылупился маленький мальчик. И к этому моменту это был единственный маленький мальчик, вылупившийся из яйца, на тысячи и тысячи живорождённых девочек.

    Профессор Безымянный, надо отдать ему должное, тут же сообразил, что к чему, поскольку и сам был мужчиной и понимал мужскую психологию, как никто другой, быстро набросал план проекта «Межвидовой барьер» и представил его на рассмотрение правительственной комиссии по репродукции. Благо к тому моменту комиссией руководила женщина, да и подавляющее большинство членов было представлено женщинами. Они, как существа более разумные, поняли, чем грозит предоставление мужчинам права самостоятельно решать судьбу снесённых ими яиц, и согласились на срочную приоритетную реализацию проекта Безымянного почти единогласно. Почти, потому что одна из дам в возрасте была против вложения огромного количества материальных и людских ресурсов на разведение безусловно красивой, но совершенно уже ненужной особи. Более молодые члены совета активно возражали, указывая на то, что с мужчинами всё ещё можно обниматься, целоваться и разговаривать. А одна из самых молодых даже указала на то, что есть, пожалуй, прогностически благоприятная перспектива. В том смысле, что новых мужчин можно будет обучить массе полезных вещей, с которыми не справится, например, собака. Так что с лёгкой руки первого яйценосца Безымянного проект был успешно внедрён в жизнь.

    Он же и возглавил первую образцово-показательную ферму по разведению и выращиванию мужчин. Из мальчиков, выращенных на ферме, получались отличные водители, дворецкие, няньки для живорождённых девочек и так далее. Отсутствие полового влечения и спермогенеза позволило создать на Безымянной планете практически рай, где каждый был на своём месте и выполнял свою функцию. Живородящие женщины были объявлены вершиной эволюции. Яйценесущие мужчины в учебных пособиях школ, университетов и академий для девочек изображались сразу перед человекообразными обезьянами и были условно объявлены млекопитающими, на манер утконоса. Но лишь условно. Потому что в молоке они не нуждались. Для их вскармливания было вполне достаточно зерновых культур типа сои. К отряду приматов их так и не отнесли, несмотря на отлично развитые лобные доли головного мозга и способность к прямохождению. Впрочем, отдельные, самые прогрессивные учёные предлагали всё-таки отнести мужчину яйценесущего к приматам на том основании, что он умеет говорить и способен к простейшей интеллектуальной деятельности. Но на последнем конгрессе подобное предложение было отклонено из-за слишком выраженной неоднозначности. И к тому же все ещё слишком хорошо помнили из курса новейшей истории, как мужчины выбрасывали собственные, снесённые ими же, родные яйца. И не создай тогда правительство программу, иди знай, не выродились ли бы они окончательно. Такое отношение к потомству не было характерно даже для динозавров. Поэтому окончательное решение вопроса было отложено. Одна из делегатов внесла на рассмотрение вопрос об инициировании исследований в области возобновления сексуальных отношений живородящих женщин и яйценесущих мужчин, но её предложение было встречено дружным женским смехом президиума.

    – Кажется, вы плохо учились в школе, профессор Безымянная! – сказала ей чуть позже, в кулуарах, Председатель Президиума Конгресса. – Именно там проходят такое простое, незыблемое, нерушимое, всем известное понятие, как межвидовой барьер».

    Шеф закрыл тетрадь.

    «Талантливая девочка. Только к чему это она? Что хотел сказать автор? Впрочем, какая разница. Она мне нравится. И, между прочим, мне никто и никогда не писал сказок! Пусть даже и таких… странных».

    Он подошёл к столу и положил тетрадку в нижний ящик.

    – Лиля, – он нажал кнопку селектора. – Закажи мне два билета на выходные. Куда? Да хоть куда. Хотя бы и в Сочи… Нет, не надо номер в гостинице. Я сам. Я просто отдохнуть. Я, Лилия Владимировна, заебался, друг мой. Я просто хочу отдохнуть. И, кажется, именно с этой девочкой мне это будет не только приятно, но и полезно.

    С той стороны что-то неразборчиво пробурчало.

    – Почему это тебе не надо лишних подробностей? Могу я хоть с кем-то на этой планете поделиться именно лишними личными человеческими подробностями?! Или и ты меня даже к приматам не относишь?!

    В ответ из селектора раздался скрипучий прокуренный хохот.


    Лена получила распределение по специальности «А&Г». Первое время Шеф испытывал периодические приступы желания дистанцироваться от юной пассии. И тогда она начинала молча следовать за ним. Когда он окончательно признался сам себе, что его личная свобода – в несвободе от неё, всем стало значительно проще. Под «всеми» имеются в виду лишь они двое. На всех прочих «всех» этой паре было наплевать с высокой колокольни.

    Лена ушла от Юрочки лишь тогда, когда Шеф подарил ей квартиру. Это произошло не скоро – спустя три года интернатуры. Знал ли Юрочка о подробностях отношений его «невесты» с Алексеем Николаевичем? Наверное. Не мог не знать. Даже самый последний домашний мальчик – всё-таки мужчина. Пока ещё яйценосящий, а не яйценесущий. Он, конечно, уговаривал сам себя, что его Лена летает с Шефом в Рим потому, что она самая талантливая, хотя… Хотя в конце концов он тоже получил своё «А&Г», и иди знай, если бы не Лена, не торчать ли ему в терапевтах? После окончания интернатуры Юрочка отправился в какую-то окраинную ЖК, а Лена Кручинина поступила в аспирантуру и в придачу получила полставки в центре репродуктивного здоровья. И не где-нибудь в приёмном, откуда все начинают, а в отделении эндоскопической хирургии, куда все годами рвутся. Кандидатскую диссертацию она защитила досрочно, ещё досрочнее стала собирать материал для докторской. Никуда особо, на манер Натальи Степановны Ниязовой, с пламенным красноречивым пустозвонством и эфемерными прожектами не вылезая, Елена Геннадьевна Кручинина через пару лет стала заведующей отделением эндоскопической хирургии центра репродуктивного здоровья. И она всегда была при Шефе. На конгрессах, пленумах, конференциях, банкетах, заседаниях исполнительных комитетов и даже в саунах. Его тенью. Его вторым «я». И она ли была в этом тандеме вторым? И надо же было «морской свинке» достать её настолько, что однажды Лена бросила ей фразу из какой-то дурацкой американской комедии:

    – Твоё эго выписывает чеки, которые твоё тело не в состоянии оплатить.

    Ниязова устроила Шефу истерику и была уво… Пардон, уволилась по собственному желанию и уехала работать в далёкие субсахариальные африканские края. Говорят, там перенесла жутчайшее не то несварение желудка, не то слишком экзотический гельминтоз и вернулась на кафедру тише воды ниже травы по окончании срока контракта. По протекции Шефа ещё раз попробовала потрудиться на благо общественно-полезной медицины в Восточной Европе, но не смогла. Тамошнее молодое и честолюбивое руководство не переносило чужих, ничем не подкреплённых амбиций. Ниязова вернулась на кафедру навсегда. Чтобы больше уже никогда не прыгнуть выше чьей-нибудь головы. Её сахарный диабет и её гестозы были исчерпаны. Руками, в отличие от молодого профессора Кручининой, немолодая уже профессор Ниязова ничего не умела. Кажется, она потихоньку превращалась в некое подобие Любовь Захаровны. Подобие более скандальное и обидчивое. Ниязову заперли в удельных стенах той самой клинической базы с вечной Антониной Павловной, и самым большим её счастьем, замешенным на страшной горечи нереализованности, были раритетные визиты Шефа. А самую страшную ярость вызывали нечастые наезды Елены Кручининой. Кажется, иногда та приезжала на подаренном Алексеем Николаевичем белом «Мерседесе» в том числе потому, что получала своё девичье удовольствие при виде корчащейся в углу клетки «морской свинки».

    Шеф юридически остался при жене Наташке, хотя львиная доля его времени – фактически – приходилась на Ленку. Был ли этот тандем любовью? Сотрудничеством? Нереализованным отцовством или тёплыми дочерними чувствами? Всем перечисленным? Procul dubio.[26] Но важнее, что для них это был единый мodus operandi.[27] Алексей Николаевич Безымянный и Елена Геннадьевна Кручинина воистину были соратниками.

    И она носила жемчуг, подаренный им.

    Доктор медицинских наук, профессор, заслуженный деятель науки и техники РФ, действительный член Академии наук Былинский Александр Алексеевич («Бобыль»)

    Мефистофель

    – Ступай, чудак, про гений свой трубя!

    Что б стало с важностью твоей бахвальской,

    Когда б ты знал: нет мысли мало-мальской,

    Которой бы не знали до тебя!

    Разлившиеся реки входят в русло.

    Тебе перебеситься суждено.

    В конце концов, как ни бродило б сусло,

    В итоге получается вино.

    (Молодёжи в партере, которая не аплодирует.)

    – На ваших лицах холода печать,

    Я равнодушье вам прощаю, дети:

    Чёрт старше вас, и, чтоб его понять,

    Должны пожить вы столько же на свете.

    Александр Алексеевич Былинский – профессионал высочайшего уровня, акушер-гинеколог, осуществивший более десяти тысяч оперативных вмешательств, автор и разработчик многих оригинальных операций, методик лечения акушерской и гинекологической патологии, инициатор создания в нашей стране перинатальных центров.

    Родился, вырос, окончил с отличием. Работал акушером-гинекологом в областной больнице. С такого-то года по такой-то год – военный врач.

    В дальнейшем деятельность Александра Алексеевича Былинского проходила в медицинском институте, где он сформировался как учёный-исследователь, педагог, клиницист высочайшего уровня, организатор высшего медицинского образования и науки.

    Занимался проблемами перинатальной медицины, гестозов беременности, репродукции человека, гинекологической эндокринологии, оперативного акушерства и гинекологии, детской и подростковой гинекологии, климактерия, реконструктивной и пластической хирургии. Создал научные школы и спрогнозировал направления.

    Автор множества изобретений. Опубликовал более пятисот научных работ, в том числе двадцать пять монографий, десять учебников и тридцать учебных пособий.

    Под научным руководством Александра Алексеевича Былинского защищено тридцать докторских и около пятидесяти кандидатских диссертаций.

    Именно он представлял отечественную школу А&Г в работе более сорока конгрессов, когда ещё никто не мог её представлять в силу целого ряда причин, в двадцати пяти странах Европы, Америке, Австралии и Азии.

    Член ряда диссертационных советов, редакционных коллегий профильных журналов, вице-президент Российской ассоциации А&Г, председатель общества «Климактерий» и ещё много чего председатель.

    А.А. Былинский – академик Российской академии наук, член Всемирной ассоциации акушеров-гинекологов, Европейской ассоциации онкогинекологов, Всемирной организации эмбриологов и репродуктологов, а также Ассоциации патофизиологии беременности. Является почётным председателем ряда международных конгрессов.

    За выдающиеся заслуги удостоен не менее выдающихся наград и отличий, в количестве прямо пропорциональном количеству первых.

    Александр Алексеевич Былинский обладает важным и редким для учёного качеством – он действительно хороший врач. Просто великолепный. Таких сейчас уже не делают. И ещё он очень любит глупый анекдот про «А поговорить?».

    * * *

    Жизнь человека Александра Алексеевича Былинского заслуживает отдельного романа, как и любая другая жизнь. Жизнь учёного Александра Алексеевича Былинского заслуживает нескольких строк и мыслей. Кто он такой – этот действительно учёный?

    Свершивший ряд немаловажных уточнений в медицинской науке – в её акушерско-гинекологической части. Не открытий. А именно немаловажных уточнений. Разработавший целую серию усовершенствованных протоколов лечения. Не открывший медикаментозные схемы, нет. Именно разработавший серию усовершенствований. Для него почти не было тайн в диагностике состояний внутриутробного плода и новорождённого. Последнее особенно удивительно, да? Ведь он был самым что ни на есть акушером-гинекологом, а вовсе не неонатологом. В меру честолюбивый, в меру – корыстолюбивый. Если что давали – не отказывался. Но никогда ничего у мира не вырывал, не требовал и не выпрашивал. Слишком «в белом», чтобы цель, пусть даже и благородная, оправдывала средства. Слишком человек, чтобы быть причисленным к лику святых. Прекрасный хирург, поэтому «на жизнь» всегда хватало. Пока работал. Не слишком лёгкий характер, поэтому жены и детей, во всяком случае задокументированных, не заимел. Была какая-то некрасивая история с молоденькой девочкой, уже «на закате», но толком никто ничего сказать не мог. Молоденькие девочки тоже разные бывают, так что слово было против слова, а на генетическую экспертизу ребёнка, якобы от Былинского, девочка не согласилась, что само по себе уже свидетельство.

    Из множества и множества кафедральных профессоров – но не в ряду, потому что прежде заведовал своей, а после лишь консультировал – он к настоящему моменту был самым виртуозным оператором, но уже уставал. Несмотря на опасение уз брака и отсутствие личного потомства, очень любил некоторых своих учеников. Особенно говорить с ними. Потому и ходили они к нему с бутылкой хорошего коньяка, со своими сомнениями, со своими диссертационными работами и со всем остальным, плохим, хорошим и разным. Но на «переночевать» рассчитывать не приходилось.


    Основная заслуга Былинского перед «прогрессивным человечеством» состоит в том, что именно он создал науку перинатологию. Стоял у истоков. Восклицательный знак.

    Ну, не то чтобы создал – науки не создают. Науки следуют за созданиями. Создания стоят у истоков, а реки – текут.

    Создания эти – и женщины, и дети, и воды (а также неразрывная связь между ними) – всегда безмерно интересовали Былинского и были в его сознании неразрывно связаны. В этом месте его ментального понимания (и духовного) он был способен стать ни много ни мало – женщиной.

    Собственно, перинатология существовала всегда. Потому что с начала начал никто и никогда не отделял беременную от плода, вынашиваемого ею. Особенно сами беременные.

    Никто и никогда, пока во Вселенной властвовал интеграл. Но позже пришло время правления безжалостного дифференциала, и беременных отделили от плодов.

    Пришло время узкой специализации. Атом расчленили. Протоны – отдельно, электроны – отдельно. Акушеры – налево, неонатологи – направо. Многие до сих пор не понимают, бедняжки, что про швы на промежности надо спрашивать у одного доктора, а про срыгивания новорождённого – у другого.

    Единство и борьба противоположностей на пятиминутках и клинических разборах. Былинский не хотел противоположностей и борьбы. Он хотел единства. Поэтому у него можно было спрашивать и о том, и о другом. И обо всём в том числе. В том самом числе.

    Перинатология – наука, которая изучает перинатальный период (от греческого peri – вокруг и латинского natus – рождение). Перинатальный период – время от двадцати восьми недель беременности, включающий период родов и заканчивающийся через сто шестьдесят восемь часов после рождения. Исследования, проводимые в пренатальном – до двадцати восьми недель беременности – периоде, с привлечением генетических, биохимических и ультразвуковых методов, позволяют выявить врождённую и наследственную патологию плода в ранние сроки беременности и, по показаниям, прервать её. Не менее важен интранатальный – «внутри родов» – период. Объективный диагностический контроль состояния матери, родовой деятельности и состояния внутриутробного плода дал возможность глубже понять физиологию и патофизиологию родового акта с более точной оценкой акушерской ситуации и оптимизации способов родоразрешения. По мере развития перинатологии временные параметры перинатального периода расширились – стали выделять пренатальное (дородовое) развитие зародыша и плода, начиная с процессов оплодотворения до двадцати восьми недель беременности. Таким образом, наука перинатология включает в себя знание о всех периодах внутриутробного и раннего послеродового развития человека. В рамках развития перинатологии зародилось и успешно развивается новое направление – фетальная (плодовая) хирургия человека.

    Вот, пожалуй, и всё, что можно сказать непосвящённому о науке, у истоков создания которой стоял Александр Алексеевич Былинский. Посвящённые (и просто люди разумные) поймут, что стоит за этой парой десятков скучных строк. Земская медицина, во времена которой фельдшер Иваныч мог и роды принять, и у дитяти колики снять, снова вернулась на круги своя, куда более технологичной и «интеллектуально ёмкой». Законы диалектики – сквозные законы бытия. Хорошо это или плохо? Когда как…

    Никакой особенной личной жизни, признаться честно, у Саши Былинского никогда не было.

    В той самой областной больнице, где он работал после того, как родился, вырос и выучился, было родильное отделение. Ну, отделение – это громко. Были койки. Детских докторов не было вовсе. Не завезли. И Саше приходилось заниматься и дамочками и лялечками, хотя он был самый что ни на есть лечебник, а не педиатр. Вообще-то в этой «областной» больнице он был один-единственный доктор, хотя и окончил не просто терапевтическую или хирургическую субординатуру, а клинординатуру по специальности «акушерство и гинекология».

    Область была большая. Равная, как это принято говорить, паре десятков Люксембургов. И преимущественно морозная. Так что и производственные травмы, и бытовая/уголовная поножовщина, охотничьи «неприятности», обморожения, отравления мускарином (действующим на психику веществом мухоморов обыкновенных), роды в поперечном положении плода и кефалогематомы младенцев – все были его.

    Советская областная медицина мало чем отличалась от земской русской. Кроме разве что снабжения. Инструментов, медикаментов и книг у юного советского доктора Александра Алексеевича Былинского было куда меньше, чем у юного русского доктора Михаила Афанасьевича Булгакова. Хотя и дороги, и процент дураков от населения оставались прежними…

    Былинский был ненамного старше Безымянного и принадлежал к поколению тех, кого с лёгкой руки Василия Аксёнова именуют «шестидесятниками». Да-да, Александр Алексеевич родился именно в 1932 году в полном соответствии с анамнезом целого поколения, прописанного в повести «Коллеги». И если и было в его, Сашкиной, больнице, громкого названия «областная», что-то действительно стоящее, так это только он сам, его руки и его энтузиазм. А энтузиазма у него было немерено. Чем-то он напоминал… Он напоминал всех юных докторов всех времён и народов, одержимых идеей величия лекарского ремесла и желанием спасти всех хворых мира сего. Или как минимум всех нездоровых конкретной области.

    Опыт «крестовых походов» против алкоголизма русских мужиков научил его пить. Просветительская деятельность о вреде табакокурения – лихо скручивать самокрутки. А борьба за профилактику простудных заболеваний на великих стройках социализма долго отзывалась самому Былинскому хроническим бронхитом.

    Судьба его, Сашки Былинского, отличалась от судьбы Сашки Зеленина,[28] как отличается настоящая человеческая жизнь от придуманной страничной. Девушка, долго встречавшаяся с молодым Былинским во времена студенчества, вышла замуж за другого. Причём сразу, как только он отъехал по распределению в заснеженную, далёкую от столицы область. Медсестрой в больнице была дебелая и непрогрессивная тётка, давно и прочно замужняя за тамошним фельдшером – запойным алкоголиком. (Фельдшер этот виртуозно принимал разной степени сложности роды безо всяких Додерляйнов и преподал Былинскому интранатальное акушерство лучше любых институтов.) Так что не было к чьим льняным кудрям ему голову приклонить. Сашкин отец – интеллигент в бог знает каком поколении – умер естественной смертью не то от усталости души, не то от обширного инсульта. Мать его после этого моментально превратилась в старушку и тихо угасла от тоски по мужу. Сашка Былинский, отработав положенное, вернулся в родной город и не нашёл там ничего, кроме двух неприметных могил (на похоронах отца он был, а на похороны матери прибыть не смог – ему не дали отпуск, в области была эпидемия сифилиса). В квартире его уже поселились какие-то посторонние люди – передовик производства с многочисленным шумным семейством. И Сашка Былинский стал военным врачом. Случайно.

    Он поехал в Питер – прогуляться, а вернулся в Москву только через несколько лет. Эти несколько лет он провёл на дизельной подводной лодке. Естественно, врачом. После чего навсегда возненавидел закрытые пространства, спёртый воздух, а также гул и вибрацию любого происхождения. И немного – скученность мужчин. Особенно – под одной крышей. И окончательно полюбил одиночество, хотя ранее считал его вынужденным состоянием. Зато во время подводных походов выучил английский. И французский. По словарям, учебникам и книгам. Просто чтобы не сойти с ума.

    Вернулся в Москву. После прохождения профильных курсов повышения квалификации устроился акушером-гинекологом в один из родильных домов. Через некоторое время стал ассистентом кафедры. Поначалу – по совместительству. Защитил кандидатскую. Докторскую. И тихо-тихо, незаметно-незаметно толкал с упорством ослика, крутящего мельничное колесо, своё любимое детище – перинатологию. Именно его заслуга – целиком и полностью – создание профильной кафедры. Не А&Г, а именно кафедры перинатологии и подростковой гинекологии.

    Включите воображение. Сухие факты – всего лишь фотографии из альбома, где живые люди пойманы на месте жизнедеятельности с протокольными лицами. Зафиксированный след элементарной частицы: «Крым. Лёгочный санаторий. 1965 г.».

    Он не любил рассказывать о прошлом и думать о будущем.

    Александр Алексеевич Былинский уважал и любил Алексея Николаевича Безымянного за напор и талант, но после того, как тот превратил детище Былинского – перинатологию – в немыслимый фарс, ушёл. В его любимую науку – перинатологию – щедро вплеснули псевдонаучных, созданных под, признаться честно, героином, так называемых перинатальных матриц.

    – Лёша! Что за чушь? Как можно планировать кандидатскую диссертацию на эту тему в рамках моей кафедры?! Ну ладно, я ещё могу пережить фразу «Биологическая основа первой перинатальной матрицы – опыт исходного симбиотического единства плода с материнским организмом во время внутриматочного существования». Внутриматочного, господи! Из каких таких «научных» источников это понадёргано?! Молчи! Я выяснил. Риторика – мой грех… Но скажи мне, дорогой ты мой профессор, как я должен относиться к следующему предложению? «Безмятежное внутриматочное состояние может сопровождаться другими переживаниями, для которых тоже свойственно отсутствие границ и препятствий – например, океаническое сознание, водные формы жизни (кит, рыба, медуза, анемоны или водоросли) или пребывание в межзвёздном пространстве. Картины природы в её лучших проявлениях (Мать-природа), прекрасные, мирные и изобильные, также характерным и вполне логичным образом сопутствуют блаженному состоянию ребёнка в утробе. Из архетипичных образов коллективного бессознательного, которые доступны в этом состоянии, нужно выделить видения Царства Небесного или Рая в представлении различных мировых культур. Опыт первой матрицы включает также элементы космического единства или мистического союза. Нарушения внутриматочной жизни ассоциируются с образами и переживаниями подводных опасностей, загрязнённых потоков, заражённой или враждебной природной среды, подстерегающих демонов. На смену мистическому растворению границ приходит их психотическое искажение с параноидальными оттенками». Лёш! Медузы, анемоны, Царство Небесное, демоны!

    – Саш, ну чего ты кипятишься?

    – Чего я кипячусь? Потому что я прочитал всю эту чушь. И я бы был уверен, что читаю какую-то жёлтую ерунду, купленную в магазине «Путь к себе», если бы периодически не возвращался к началу, чтобы увидеть в заглавии: «Обоснование темы. Обзор литературы». И там ниже не стояла бы фамилия аспиранта кафедры акушерства и гинекологии и, мало того, твоё имя напротив словосочетания: «Научный руководитель». Научный руководитель медуз!

    – Понимаешь, есть люди, поехавшие на этих делах, и люди эти – с деньгами. Если я повешу на родильном доме вывеску: «Клиника доброжелательного отношения к перинатальным матрицам», эти долбанутые валом повалят. Естественно, услуги будут платными. И на эти деньги мы купим те же кувезы для недоношенных. Аппараты ИВЛ, которых вечно не хватает. И деньги эти могут пойти – в том числе – на твою любимую генетику и на то, чем ты так мечтаешь заниматься, – на фетальную хирургию. А то ведь опять Запад впереди, Саш, сам знаешь. Ну, Александр Алексеевич, ну подпиши, что согласен и одобряешь. Мне с твоим именем наперевес будет легче всё это протолкнуть.

    – Да вешай ты себе на родильный дом всё, что хочешь, если надо, чтобы буратины поверили ещё в один дармовой золотой ключик, но диссертации-то зачем?! Нет, я сам с удовольствием под водку и селёдку могу поговорить о торжестве каббалы и о том, что Геракл родился десятимесячным, но это!.. Алексей Николаевич, член же ж ты мой корреспондент. Ты только послушай! – Александр Алексеевич выкопал из пухлой пачки листов искомое, где жирно, до дыр, была подчёркнута пара строк, и с брезгливым пафосом зачитал: «Опыт идентификации с легендарной птицей Феникс на переходе от БМП-III к БМП-IV, происходившем во время ЛСД-сеанса с высокой дозой». Бля, Лёша, бля! Это я тебе как действительный академик члену-корреспонденту, без пяти минут действительному академику говорю. Более мне на предмет этой темы сказать нечего. Я тебе не позволю в мою перинатологию такое задвинуть.

    – Саш, ну некуда больше. Не в эндокринологическую же гинекологию мне это пихать, и не в экстрагенитальную патологию беременности. Это как раз к тебе. На передовой стык, так сказать, акушерства и неонатологии. Ну, и чего ты так кипятишься из-за этого ЛСД? Это же всего лишь обзор литературы.

    – Лёша, с каких это пор книжонки типа «За пределами мозга» стали полноценными фигурантами списков использованной литературы в специальности «акушерство и гинекология»? Это за пределами моего воображения. Прости. Я этот мир не пойму и не приму. Мне даже «братьев наших меньших» легче понять с их перегонкой мухоморов через собственный организм с целью получения с собственной же мочой очищенного галлюциногена, они хоть теорию под это дело не подводили, хотя это не то что наука, а целое искусство! Эх, жаль, я их видения не записывал, анемоны с медузами издохли б от зависти… А Грофа этого вашего я прочитал, не поленился. Он мой ровесник, кстати, всего на год старше. И что я узнал? Что он – основатель трансперсональной психологии, – саркастично выговорил Былинский. – Грёбаный Экибастуз. Трансперсональной. Психология персоны, погружённой в транс. Наркотический. И кто же он такой, этот Гроф, который утверждает, что… – Былинский пошелестел страницами в папке, – «существующие популярные концепции психологии человека (например, теория Фрейда) обычно не принимают во внимание уровни психики – сенсорный барьер; индивидуальное бессознательное; область рождения и смерти (перинатальный уровень); трансперсональный уровень – и потому не способны описать человека в общем, хотя и имеют применение и подтверждение в некотором контексте», бессмысленный набор слов, прости господи.

    – Саш, дамы вообще тащатся от наборов слов. А многим дамочкам, среди дам, осмысленных наборов слов предлагать нельзя – зависнут. Вот и пусть им кажется, что это очень умно. Особенно если почаще вворачивать Фрейда, Юнга, Грофа, «британских учёных», цифрами завалить и словосочетанием evidence-based medicine – контрольным в их тупые головы. «Доказательная медицина» – вау! Это мы с тобой знаем, какой это тяжкий и кропотливый труд – доказательная медицина. А они в глянцевом журнале прочитают, что в Голландии 175 397 женщин в этом году родили на дому, – и всё. Чума на все дома. Они же не будут искать данные последней переписи населения Голландии, выискивать среди этих данных количество женщин репродуктивного возраста. Среди женщин репродуктивного возраста вычислять…

    – Ты мне всё это можешь не рассказывать, я в курсе, мать писала, – перебил Безымянного Александр Алексеевич, – ты этим дамочкам всё расскажи.

    – Без толку, Лёш. Во-первых, у меня нет таких информационных площадей, как в глянце или, скажем, в Интернете. А с каждой по отдельности – всех наших жизней не хватит. Да и даже если с каждой по отдельности – ты же прекрасно понимаешь, как устроен человеческий мозг. Особенно женский. Он, мозг, склонен идти по пути наименьшего сопротивления. Если два старых мудака всерьёз начнут рассказывать, что такое доказательная медицина, заведомо не готовой к этому аудитории… Ну, ты понимаешь. Чтобы нас понять, они должны хотя бы немного быть знакомы с настоящей методологией настоящей науки. И уметь мыслить. А тут всё легко и просто: «Холотропное дыхание поможет обрести вам знание о себе!», «В Голландии сто семьдесят пять тысяч триста девяносто семь женщин родили в стогу с косяком в зубах!».

    – Господи… Сколько же в Голландии баб. И пожаров, – театральным шёпотом глумливо произнёс Былинский.

    – Ага. Так что если Гроф написал – да-да, не матерись – область рождения и смерти (перинатальный уровень) – и они это «хавают», то уж лучше я буду этим силосом их с собственных рук кормить.

    Былинский всё-таки выматерился.

    – За это Грофа этого самого вообще стоило бы на перикладбищенский уровень перевести. Лёшенька, этот Гроф окончил всего лишь университет и защитил диссертацию «доктора философии по медицине»? Он не врач, друг мой. И не доктор наук. Он то, что у них называется пиэйчди. И скоро, наверное, любой мальчишка, окончивший аспирантуру, у нас тоже будет пиэйчди – кандидатская не пойми про что левой ногой – и вуаля! – «доктор философии по медицине». Грядут, блин, перемены! Кандидат медицинских наук, равно и доктор – это кандидат и доктор медицинских наук. Философия – другая наука, другая! И не надо смешивать мух с котлетами, как говорил наш славный военком. Надо отделять зёрна от плевел, а говно – от фиалок. И этот пиэйчди Гроф к перинатологии не имеет ни малейшего отношения. К наркологии – сколько угодно. К психопатологии – пожалуйста. Причём – в качестве пациента. А уж это холотропное дыхание… Работы Бутейко почитай. Вспомни, что такое гипервентиляция и чем она чревата. Изменённым состоянием сознания – да. И тканей! Но какое отношение оно имеет к «методике внутреннего самоисследования и личностного роста», а? Холотропное дыхание – это наркота для бедных. Малобюджетный героин, если хочешь. И вызывает все те же самые изменение в организме, что и наркотики. Алексей Николаевич, я под ересью не подпишусь!

    – Саша, кибернетику и твою любимую генетику не так уж и давно называли лженауками.

    – Пусть. Пусть лже. Но науками! А это – просто набор бессмысленных фраз о том, чего пресловутому обывателю, ради блага которого существует институт родовспоможения, не нужно и близко! Им бы жопы мыть научиться, а не в ведические практики лезть. Есть. Есть определённые знания, недоступные пониманию простых смертных. И, видимо, для чего-то эти знания сделали недоступными. Нельзя делать из синхрофазотрона погремушку для младенца, нельзя!

    – Ты слишком серьёзно ко всему этому относишься. Я всего лишь даю публике то, чего она жаждет. Они хотят тумана – не вопрос. Они его получают.

    – Туман – это природное явление. Вполне объяснимое. А вот ты послушай дальше, что пишет твой аспирантик: «Малыш в животике живёт уникальной, насыщенной жизнью. Он слышит стук сердца мамы, её голос, дыхание, ток крови по плаценте, сосудам, пуповине, деятельность кишечника и желудка. В продаже есть записи музыки плаценты, но с точки зрения взрослого человека это какофония звуков. Ребёночек чувствует мамины эмоции, с определённого момента слышит голоса, музыку, может контактировать с окружающими. Часто у детишек складываются удивительные отношения со старшими детьми – ребёнок подойдёт, положит ручку маме на животик, и малыш внутри отзывается. Ему это нравится!» Животики, ребёночки, звуки кишечничка… Лёша, такое даже в журнале «Крестьянка» стыдно публиковать. Это текст для слабоумных. И где я его читаю? В планировании кандидатской диссертации!

    – Что-то он перегнул с дурью. Ну, да это форма, подправим. По сути же – да, ты прав, – работа и выполняется для того, чтобы слабоумные идиотки всю свою «эзотерику», в которой они ни фига не рубят, но она им до умопомрачения нравится, получали по месту лечебно-профилактического учреждения, а не таскались на курсы того же отвратительного холотропного дыхания, астрально-анального контакта и кармических звуков бубна. Саш, я устал объяснять. Просто пойди мне навстречу. Я хоть раз этот вуз подводил? Пусть мне самому как учёному цена – ноль без палочки, но скажи мне – я плохо продвинул науку вперёд? Ты моему чутью веришь? Да, Саш, наука – это бизнес. И была. И остаётся. И тем более – будет.

    – Будешь записи музыки плаценты в приёмном продавать? – усмехнулся Былинский.

    – Надо будет – буду, – буркнул Безымянный.

    – Лёша, дорогой мой друг, не обижайся. Я всё понимаю и тебе цену знаю. Высокая у тебя цена, без ложного ханжества тебе скажу. Понимаю прекрасно, что без твоей энергии и моей бы кафедры никогда не было. Но не могу я, Лёш, подписаться под «животиками». Под Бутейко – да. Под Грофом – нет. Под генетикой, под фетальной хирургией – да. Под перинатальными матрицами – нет. Не «мы» это будем двигать. А ты. Всё, что я могу сделать для тебя, – это уйти. И ты сам возглавишь наконец эту единственную тему, которая пока жила без твоей инвазии. Сливай кафедры окончательно и выбивай глобальную тему ни о чём, куда можно впихнуть всё, что угодно, начиная от влияния знака зодиака на пол будущего ребёнка до психологии эпителия влагалища.

    – Валеопсихологию эпителия влагалища! – важно надув щёки, брякнул Безымянный.

    На друзей напал приступ долго не проходящего хохота. Отсмеявшись, Былинский проскрипел:

    – Я устал. Я ухожу.

    Безымянный снова истерично заржал. Былинский вздохнул:

    – Всё, Лёш. Больше ничего не могу предложить. Разве что выпить. Или табачку. Прости, ЛСД сегодня не захватил, рано на работу шёл – магазины ещё не работали.

    – Я понимаю твою иронию.

    – Мою? Ладно, мою. Я посмотрю, как ты поймёшь иронию Диссертационного совета и Высшей аттестационной комиссии, когда принесёшь туда это! – Александр Алексеевич потряс папкой испещрённых листов и зашвырнул её в дальний конец стола. – Забирай эту гадость. Я мог перенести диссертацию, где группы сравнения делились на тех, кто во время беременности внимал Моцарту, и тех, кто слушал тяжёлый рок, но перинатальные матрицы – это уже слишком. Что дальше? Будем фонариком в пизду светить? В одну – китайским светодиодом, а в другую – немецкой галогенкой. И потом делать выводы об интеллектуальном развитии ребёнка?

    – Хм… Почему бы и нет, отличная тема! – Безымянный рассмеялся и, став в позу чтеца-декламатора, произнёс: – Мы предлагаем вам сделать первый шаг к созданию вашей собственной реальности в гармонии с законами мироздания и берём на себя обязательства помочь и поддержать вас на выбранном пути. Для этого надо всего лишь пройти в нашей клинике десять сеансов пылесосотерапии! Пылесосотерапия очистит ваш половой апельсин от эманаций зла! А если вы хотите наполнить разум вашего ребёнка священным Знанием о мироустройстве и вечным светом, мы предоставим вам такую возможность! Пять-шесть сеансов чрезвлагалищной иллюминации лампой Чижевского – и ваш ребёнок гарантированное индиго!

    – Полный капец, Лёш. Ну, полный капец… – Былинский сел, налил себе полный стакан коньяка и осушил его практически залпом. – И всё-таки зачем тебе всё это в виде науки?

    – А чтобы диплом с крупно написанной жирным шрифтом темой на стене у врача висел, понимаешь? Тоже психическое воздействие. Не просто так, шалава из перехода, именующая себя ведуньей, а кандидат медицинских наук, акушер-гинеколог, специализирующийся на выпрямлении перинатальных матриц.

    – А вдруг их гнуть надо, а не выпрямлять? – внезапно снова развеселился Былинский.

    – Ну и согнём, значит, не заржавеет. Я, Саш, ради клиники стараюсь. Ради той самой… На которую пока… Ну, в общем, так, давай прямо и окончательно, как и всегда было между нами. Ты со мной?

    – Нет, Лёш, стар я половые апельсины пылесосить. Да и вообще, отдохнуть пора, подлечиться.

    – Я тебе деньгами помогу. Не выпендривайся, – Безымянный упредил протестующие жесты Былинского. – За право называть тебя на «ты», щедро мне когда-то преподнесенное, как минимум денег ты заслужил. Раз уж страна тебе их за невъебенный многолетний труд дать не в состоянии, а сам ты своё же чуть больше, чем на кусок булки, выдирать так и не научился. И это…

    – Консультировать буду, не вопрос. Вызывайте. Женщинам и детям – всегда. Даже идиоткам. Но под матрицами в апельсинах не подпишусь!

    Вот так Былинский и ушёл из академии. Хотя понимал, что фарс устроен на благо общего дела. Другой школой был воспитан. Но Безымянного, в отличие от многих и многих других, уважал. И верил в него. Акушерская интуиция.

    Курил Былинский всю жизнь. Да и вообще себя не очень берёг во всех смыслах. Ушёл, как оказалось, вовремя и тут же подтвердил тезис о том, что не бывает людей здоровых, бывают – плохо обследованные. Никаких признаков болезни не было, а «этот самый» подкрался незаметно. Прооперирован из-за рака лёгких. Первое, что попросил, очнувшись от наркоза, – покурить. Ему дали.

    Жив. Относительно здоров. Может, оно и к лучшему, что ушёл из-за своих дурацких принципов, которыми не захотел поступиться ради этих идиотских матриц. К тому же – вот ведь – глубокоуважаемыми членами Диссертационного совета доказано и Высшей аттестационной комиссией принято, что не такая уж и ерунда эти перинатальные матрицы. Иногда Александр Алексеевич консультирует. На пленумы и конгрессы – ездит, за счёт академии, спасибо ректору. Прожитую жизнь считает просто прожитой жизнью и никаких рефлексий на эту тему не испытывает. В маразм впадать не собирается. На вопрос: «Не считаете ли вы, что наука умерла?» – отвечает: «Старое не умрёт, пока новое не родится». Но профессор Былинский так долго живёт на этом свете, что не всем дано его понять.

    Hoc est vivere bis, vita posse priore frui.[29]









     


    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх