• «Черная смерть»
  • Рецепт муэдзина
  • Досье убийцы
  • Вакцина доктора Хавкина
  • Чумной форт
  • Илья и Аня
  • ТЕНЬ НАД ЗЕМЛЕЙ

    «Черная смерть»

    Над черепичными крышами Авиньона всходило тусклое солнце, но было оно похоже не на дневное светило, а на мертвый глаз, уже подернутый холодной пленкой. Было оно таким, наверное, потому, что на земле владычествовала смерть. Смерть пришла с Востока и звалась чумой.

    И днем и ночью на площадях и улицах горели костры, тщетно пытаясь своим смолистым дымом отогнать заразу. Город умирал, и умирали поля и виноградники, примыкающие к его стенам. Спасаясь, люди уходили из Авиньона, но безжалостная смерть настигала их по дороге.

    Сначала на теле обреченных появлялись черные пятна — так смерть метила свою жертву, — потом вздувались железы в пахах и под мышками...

    Никто не знал, почему мор пришел в Европу и превратил ее в безжизненную пустыню. «На все воля божья, — говорили священники и в бессилии разводили руками. — Смерть ниспослана на землю за грехи наши». «Причиной всему, — утверждали астрологи, — неблагоприятное расположение небесных тел». Врачи в просмоленных балахонах и в черных масках с узкими прорезями для глаз, переходящие с факелами в руках из дома в дом, где поселилась чума, были молчаливы как рыбы. Все их снадобья оказались бессильными против «черной смерти», точно так же, как и молитвы, творимые авиньонцами Святому Валлиборду.

    И днем и ночью скрипели по улицам Авиньона телеги, доверху нагруженные мертвецами. На городском кладбище уже не оставалось места для могил, и трупы сваливали в ямы, поспешно засыпая их землей, не отдавая покойникам последних почестей, не ставя ни крестов, ни надгробий. Смерть перестала быть таинством, почитаемым людьми.

    И днем и ночью тревожно гудели все колокола города, и звук их сливался в бесконечный реквием обреченной земле. И так было не только в Авиньоне, но и в Марселе, и в Вероне, и в сотне других городов. Повсюду смерть правила свой черный шабаш, и глух был и слеп Святой Валлиборд...

    В то раннее утро по одной из улочек Авиньона, опираясь на посох, медленно брел сутулый человек. Лицо его было бледно, ввалившиеся глаза, прикрытые длинными ресницами, красны то ли от слез, то ли от бессонных ночей, то ли от едкого дыма костров, пылающих в городе. Человек нетвердой походкой обходил трупы, валяющиеся на мостовой, и шептал стихи:

    Пылать мне вами, и дышать мне вами:
    Весь был я ваш, и, ныне вас лишенный,
    Любую боль я 6 ощутил едва ли...

    Кто-то окликнул его:

    — Сеньор Франческе!

    Но человек с посохом не замедлил шага, не обернулся. На минуту он остановился у трупа молодой женщины, прижимающей к груди мертвого ребенка, скользнул невидящим взглядом по ее лицу, обезображенному гримасой смерти, тихо вздохнул и тронулся дальше. По мостовой между трупами лениво сновали жирные крысы, волоча по земле свои голые омерзительные хвосты. Крыс в городе было великое множество, и они давным-давно не пугались людей, чувствуя себя хозяевами агонизирующего Авиньона. Крысы в город пришли вместе с чумой.

    «Глаза мои, — шептал человек с посохом, — зашло то солнце, за которым в нездешние края пора сбираться нам...»

    Черные дымы костров тянулись в небо траурными лентами. Где-то плакал ребенок. Преданная собака поскуливала над трупом хозяина, задирая к небу голову. Она оскалила клыки, заметив человека с посохом, и, щетиня затылок, угрожающе зарычала, но человек прошел мимо, и собака снова заскулила.

    Человек направлялся к Западным воротам, навсегда покидая город, где умерла мадонна Лаура. Ее хоронили нынешней ночью на церковном кладбище. В руках могильщиков горели факелы, отбрасывая дрожащие блики на прекрасное лицо, тронутое черными пятнами. После смерти мадонны Лауры жизнь человека, бредущего по мертвому Авиньону, уже не имела никакого смысла, и ему хотелось умереть, как она.

    Откуда-то доносились звуки лютни, пьяные голоса, женский смех. Кто-то, презрев смерть, веселился в мертвом городе, и веселье это казалось кощунством, святотатством...

    Отдаленно гудели колокола. Потрескивали костры, окутанные клубами черного дыма. Громко скрипели повозки с мертвецами. Подслеповатое солнце ощупывало своими длинными костлявыми пальцами золоченый крест Центрального собора.

    Когда до городских ворот оставалось квартала два-три, навстречу человеку, бредущему с посохом, попалась процессия приплясывающих людей. Впереди двигался горбун в уродливой маске.

    — Эй! — громко крикнул он и вскинул вверх руки. — Присоединяйся к нам, флорентиец! Повеселимся на славу перед смертью! — И хрипло рассмеялся: — Ха-ха-ха!..

    Растрепанная женщина пьяно оттолкнула горбуна в сторону, ловко поддела ногой крысу, трусящую по мостовой, и вызывающе спросила:

    — А чем я хуже, сеньор Петрарка, вашей мадонны Лауры?!

    В пьяной женщине Петрарка узнал одну из служанок мадонны Лауры. Он прижался спиной к стене, выставил вперед посох, как пику.

    — Не упоминай, женщина, всуе этого святого имени, — слабо попросил он и закашлялся.

    — От смерти не уйдешь, флорентиец! — снова засмеялся горбун, пытаясь обнять женщину за талию. — Веселись, флорентиец, покуда костлявая не пришла за тобой!

    Смеясь и приплясывая, люди скрылись за углом дома, в котором еще вчера жила мадонна Лаура.

    Теперь дом был пуст. Мертвыми глазницами зияли его окна.

    Петрарка прикрыл ладонью лицо и прошептал: «Над бухтой буря. Порваны ветрила...»

    Он не помнил, как очутился за городскими воротами и где потерял свой посох. Незнакомый монах с черными пятнами на лице вел его за руку, как слепого. Под ногами пылила дорога, и, раскачиваясь, как живые, по обочинам шелестели желтые стебли трав. Вдали таял Авиньон, похожий на мраморное надгробие. Со стороны города порывами задувал ветер и нес с собой запах дыма и тлена. Высоко над белой дорогой стояло мутное солнце. Монах громко читал молитвы и судорожно сжимал руку Петрарки.

    — Куда мы идем? — спросил Петрарка. — Смерть повсюду.

    — Молись Святому Валлиборду, добрый христианин, — ответил монах и размашисто перекрестился. — Да поможет он нам!

    Кое-где на светлом полотне дороги, змеящейся к горизонту, чернели человеческие фигурки: горожане уходили от смерти, не зная, что от нее невозможно уйти...

    Монах умер вечером того же дня, верстах в двадцати от Авиньона. Смерть его была тихой.

    У Петрарки не было сил вырыть могилу и по доброму христианскому обычаю предать мертвое тело земле. Он закрыл глаза монаху, опустившись на колени, прочитал молитву и, не оглядываясь, зашагал по дороге, убегающей в сумерки.

    Почему-то смерть обходила его стороной, и через несколько дней он добрался до родной Флоренции, где, как и в Авиньоне, безумствовала чума...

    Впоследствии Джованни Боккаччо в «Декамероне» так описал чуму в этом городе: «В лето от воплощения сына Божия тысяча триста сорок восьмое в красе итальянских городов, славном городе Флоренции, случился чумной мор. Народ бедный и среднего достатка имел самую жалкую участь: заболевали они тысячами и почти все сплошь умирали.


    Многие умирали днем и ночью прямо среди улиц, иные в своих домах. Соседи, только по трупному зловонию догадавшись о их смерти, выволакивали мертвые тела из жилищ и клали у входов, где прохожие могли их видеть во множестве, особенно по утрам. Являлись носилки, а где их не было, то клали трупы на первые попавшиеся доски. Случалось, что на одни носилки попадали муж и жена, двое и трое братьев, отец с сыном. Их не сопровождали ни свечи, ни рыдания, ни люди, собравшиеся отдать последний долг усопшему. Дело наконец дошло до того, что мертвый человек стал пользоваться отнюдь не большим вниманием, чем издохшая коза... Чума легко передавалась от больных здоровым подобно тому, как передается огонь в куче горючих предметов... Здоровые покидали своих заболевших ближних без помощи. Общее бедствие породило такой ужас в умах людей, что стали покидать брат брата, дядя племянника, сестра брата, а зачастую жена мужа. Мало того, что еще и невероятнее, даже отцы и матери бросали своих детей...»

    За всю историю цивилизации эпидемия чумы 1348—1351 годов была самой опустошительной. «Черная смерть» — так тогда называли чуму — прокатилась по всем странам Азии и Европы и унесла миллионы человеческих жизней.

    Рецепт муэдзина

    Караван в полсотни верблюдов, вышедший из славного города Триполи, на десятый день пути добрался до одинокой мечети Эль-Ке-маль, затерянной в бескрайних ливийских пустынях. Сотни лет старая, полуразрушенная мечеть служила временным пристанищем для дервишей и паломников, направляющихся в Мекку, к гробу господню. Редкий караван-баши не сворачивал сюда, чтобы вознести хвалу Аллаху под ее священными сводами, а заодно всласть напоить усталых животных прохладной колодезной водой.

    После вечернего намаза, когда погонщики, развьючив верблюдов, повели их на водопой, худощавый человек в светлом бурнусе осторожно стукнул в дверь глинобитного домика муэдзина Али. Домик стоял на отшибе, в тени низкорослых финиковых пальм за невысоким песчаным барханом. Оглянувшись по сторонам, человек в бурнусе переступил порог и учтиво поздоровался с хозяином.

    — Мир тебе, путник, — ответил старый муэдзин. — Да продлит Аллах годы твои!

    Красноватое пламя жирника скупо освещало жилище муэдзина. На стенах вздрагивали тени.

    — Меня зовут Алоиз Розенфельд, — поклонившись, представился гость. — Я пришел к тебе, почтенный Али, от Джамала Хафиза.

    — Я знаю, путник, — ответил муэдзин, — и жду тебя. Ты пришел за снадобьем против «черной смерти»?

    — Да, почтенный Али.

    Розенфельд положил на край стола, за которым сидел муэдзин, кожаный мешочек, плотно набитый английскими золотыми гинеями.

    Нечеткая тень чалмы на стене поплыла в сторону.

    — Отныне «черная смерть» не коснется ни тебя, ни твоих близких, чужестранец, — важно проговорил муэдзин, пряча мешочек с гинеями в недра халата, и воздел глаза к низкому потолку. — Да простит меня Аллах, посылающий на землю «черную смерть».

    На столике незаметно появилась деревянная шкатулка, почти до краев наполненная серым порошком, похожим на песок пустыни.

    — Одна щепоть этого снадобья, — продолжал муэдзин, — предохранит тебя от смерти. И ты останешься жив, когда все вокруг начнут умирать, сраженные «черной смертью». — Он понизил голос и перешел на шепот: — Состав этого порошка я получил от своего деда — муэдзина мечети Эль-Кемаль, а он в свою очередь — от великого муллы Мустафы Ахмеда. И пожалуйста, поторопись, чужестранец, пока караван-баши не хватился тебя.

    Резенфельд улыбнулся.

    — Я врач, почтенный Али. Мой долг — помогать страждущим, и поэтому мне нужен не только порошок, но и его состав. Я должен уметь сам приготовлять его.

    Муэдзин затеребил пальцами бороду.

    — Ты слишком многого хочешь, чужестранец!

    — Но разве золото не стоит тайны, почтенный Али? — тихо спросил Розенфельд, доставая из бурнуса еще один мешочек с гинеями и снова пряча его.

    На мгновение глаза муэдзина жадно блеснули. Качнувшееся пламя жирника хорошо осветило его костистое лицо, обтянутое пергаментной кожей. Руки, скрещенные на груди, вздрогнули.

    — Тайна порошка уйдет со мной в могилу, — глухо проговорил он и провел ладонями по лицу.

    — В таком случае прощай, почтенный Али.

    Розенфельд подбросил на ладони кожаный мешочек, спрятал шкатулку и шагнул к двери.

    — Постой, чужестранец! — сдавленно крикнул вслед ему муэдзин, приподнимаясь со своего места. — Да простит меня Аллах!..

    Снадобье приготовляется из костного порошка и высушенных на солнце желез людей, погибших от «черной смерти». Главное, снадобье должно быть достаточно сухим, как песок пустыни в полдень.

    Розенфельд подавил довольный смешок и небрежно швырнул на стол мешочек с гинеями.

    — Благодарю тебя, почтенный Али!

    Он слегка склонил голову, набросил капюшон и, толкнув дверь, вышел в ночь.

    Так в самом начале прошлого века австрийский врач Алоиз Розенфельд завладел секретом чудодейственного снадобья, якобы предохраняющего человека от чумы. С возвращением в Европу он не торопился. Еще несколько лет, странствуя по Востоку, Розенфельд испытывал порошок муэдзина на себе и на своих случайных спутниках. Его дороги всегда пролегали через города и деревни, пораженные чумой. Он останавливался в домах больных, ел вместе с ними из одной посуды, укрывался одним одеялом с ними и — оставался здоров. Вера его в магическую силу порошка крепла. Ему казалось, что до победы над чумой осталось совсем немного— год, может быть, два...

    Осенью 1816 года, вернувшись на родину, Розенфельд предложил свой рецепт Венскому медицинскому университету.

    — Герр Розенфельд, — сообщил ему через несколько дней ректор, — мы, венские врачи, не верим в силу вашего порошка. По нашему глубокому убеждению, он не в состоянии предохранить человека от заражения чумой.

    — Но я-то не заболел! — взорвался Розенфельд. Ректор извиняюще улыбнулся и развел руками.

    — Случайность, коллега, и только. Надеюсь, вам известно, коллега Розенфельд, что не все, находящиеся в контакте с чумными больными, заражаются.

    — Известно! — буркнул Розенфельд.

    — Ваше профилактическое средство против чумы нуждается в дальнейших исследованиях. Пока у нас нет обнадеживающих результатов, мы не вправе рекомендовать его практическим врачам.

    — Вы их получите, герр Шмидт! — вызывающе ответил Розенфельд. — В Константинополе жесточайшая эпидемия чумы. Завтра же я туда выезжаю!

    — Одумайтесь, коллега Розенфельд. Зачем испытывать судьбу бесконечно? Разве вы, рискуя жизнью, мало сделали в изучении чумы? Кто из венских врачей лучше вас знает ее течение и симптоматику?

    — И все-таки я еду в Константинополь, герр Шмидт! И сделаю все, чтобы заразиться чумой.

    — Напрасно, коллега...

    Через месяц в Константинополе его принял папский нунций.

    — Сын мой, — мягко сказал он, внимательно выслушав Розенфельда, — я не сведущ в медицине, но ваше горячее желание продолжить на себе испытание восточного снадобья кажется мне интересным, хотя крайне рискованным. Я дам вам рекомендательное письмо в греческий госпиталь. И да поможет вам всевышний во всех ваших деяниях!

    — Благодарю вас, ваше преосвященство.

    Из особняка нунция Розенфельд вышел в самом радужном настроении. Все складывалось как нельзя лучше. Сам его преосвященство благословил эксперимент, успех которого, по глубокому убеждению Розенфельда, был предрешен. Вера его в снадобье, изготовленное в мечети Эль-Кемаль, была несокрушима, как никогда.

    Греческий чумной госпиталь располагался в Пера, одном из окраинных районов города, и Розенфельд, не заходя в гостиницу, где остановился, отправился прямо в госпиталь. На пустынных улицах дымились куски серы: так горожане отгоняли чуму. Двери многих домов были заколочены, окна наглухо забраны металлическими жалюзи и решетками. Обычно многолюдный и шумный Константинополь казался вымершим или навсегда покинутым людьми, и только стаи одичавших собак поскуливая, должно быть от голода и страха, трусливо жались в подворотнях. Ветер с моря гнал низкие тучи, и, проплывая над городом, они цеплялись за верхушки минаретов, разражаясь недолгим дождем.

    В кармане кожаного плаща Розенфельда лежали парусиновый мешочек с серым порошком и письмо папского нунция. Он знал: до его триумфа оставалось всего лишь шесть недель. Тогда максимальный срок заражения чумой — карантин — определялся именно шестью неделями.

    Откуда-то издалека доносился унылый крик муэдзина. Невидное за домами, лениво шумело море.

    Госпиталь в Пера был переполнен. Больные заполняли даже коридоры и подсобные помещения. Люди лежали вповалку прямо на каменных плитах полов, прикрытые жалким тряпьем со следами высохшей* крови и гноя. Стоны мешались с причитаниями и бредом. Похожие на зловещие привидения, по госпиталю бродили молчаливые санитары в просмоленных балахонах. Во дворе госпиталя под деревянными навесами громоздились трупы, сложенные штабелями. В крытых арбах их вывозили далеко за город и сжигали.

    — Доктор Розенфельд, — сказал пожилой грек-врач, дважды прочитав письмо нунция, — ваше решение — безумие. Но я не могу ослушаться его преосвященство и сделаю для вас все возможное.

    — Я прошу у вас немногого, — улыбаясь ответил Розенфельд. — Я прошу вас поместить меня в палату с самыми безнадежными больными и поручить мне уход за ними, чтобы не подвергать лишнему риску персонал госпиталя.

    — В одиннадцатой палате час тому назад умер шкипер фелюги. Его койка пока не занята. Из этой палаты, коллега, еще никто не вышел живым.

    Розенфельд беспечно рассмеялся:

    — Я буду первым!

    — Воля ваша, — почти шепотом отозвался грек и склонил седую голову. — Напишите завещание и письма своим друзьям и близким.

    — Завещание не понадобится. Я не намерен умирать в вашем госпитале, а что касается писем — они уже отправлены.

    Госпитальный священник, отец Александр, перекрестил Розенфельда и повесил на его грудь серебряную ладанку.

    10 декабря 1816 года Розенфельд заперся в палате с двадцатью чумными больными и, раздевшись, лег на койку шкипера, еще хранящую тепло своего прежнего хозяина.

    В одиннадцатой палате почти ежедневно кто-то умирал, и смерть не касалась только Розенфельда. Он оставался здоровым и бодрым, как прежде.

    27 декабря врач решил усложнить свой опыт и натер кожу рук и бедер гноем, взятым из нарывов агонизирующего больного, умершего к вечеру того же дня.

    Прошло больше месяца с начала эксперимента. Шестинедельный срок истекал. Через несколько дней Розенфельд должен был покинуть греческий госпиталь в Пера и отправиться домой. Он уже написал письмо ректору Венского медицинского университета герру Шмидту о своем скором возвращении в Австрию. Он выходил победителем из ужасной игры, затеянной им самим, когда разразилась беда. Утром 20 января он заметил у себя покраснение кожи в паховых областях, к вечеру образовались нарывы и начался озноб. Это была чума...

    Умер Розенфельд на другой день, 21 января 1817 года. Игра со смертью, которую врач вел почти десять лет, была проиграна...

    В настоящее время установлено, что между заражением и вспышкой чумы проходит всего лишь два-три дня и крайне редко — неделя, и поэтому ясно, что ни длительное пребывание среди чумных больных, ни даже втирание гноя не принесли вреда Розенфельду. В течение пяти недель пребывания в госпитале чума оставляла его в покое, и дело тут, конечно же, не в предохранительной силе порошка муэдзина, а в чем-то другом, до сих пор неизвестном науке, или просто в счастливой случайности, так долго сопутствовавшей смелому врачу.

    Досье убийцы

    Хмурым зимним утром 1894 года французский пароход «Гобсек» бросил якорь на внешнем рейде Гонконга. Рваные клочья тумана, клубящиеся над морем, и серая пелена дождя скрывали близкий берег. Невидные в тумане, лениво перекликались чайки.

    Единственный пассажир «Гобсека» доктор Йерсен сидел в своей каюте и, прислушиваясь к шелесту дождя за переборкой, неторопливо обдумывая каждую фразу, писал письмо в Париж своему учителю, профессору Пастеру. Он знал, что это письмо может оказаться его последним письмом на родину, и поэтому был спокоен и сосредоточен, как никогда.

    Время уже перевалило за полдень, когда в каюту заглянул вахтенный офицер.

    — Месье Йерсен, к судну подходит сампан. Очевидно, за вами.

    — Что же, — ответил Йерсен, поднимаясь из-за стола, — я готов.

    Он улыбнулся вахтенному офицеру, стоящему в дверях, и протянул конверт.

    — У меня к вам одна просьба, месье Лоран: бросьте, пожалуйста, это письмо в почтовый ящик, как только вам удастся сойти на берег.

    Офицер спрятал письмо в карман тужурки, склонил голову.

    — Не беспокойтесь, месье. Ваше письмо я отправлю из Сайгона, куда «Гобсек» должен зайти на бункеровку, и через месяц-другой оно будет во Франции.

    — Спасибо, месье Лоран.

    Матрос молча вынес чемоданы из каюты. Йерсен вышел на главную палубу и по штормтрапу спустился в сампан, раскачивающийся на волне.

    — Вы доктор Йерсен? — спросил его молодой индус в клеенчатом плаще. — Я ваш помощник.

    Йерсен пожал влажную от дождя руку индуса.

    — Меня зовут Сакхей, — представился тот. — Студент медицинского факультета Эдинбургского университета. Специализируюсь в микробиологии.

    — Отлично, молодой человек!

    — Месье Йерсен, мы ждали вашего приезда еще месяца полтора тому назад.

    Йерсен улыбнулся:

    — Не подворачивалось оказии, коллега. Но надеюсь, я не опоздал? И работа в Гонконге мне найдется, не так ли?

    — Да, сэр, — серьезно ответил Сакхей, гася на лице улыбку. — Боюсь, ее окажется слишком много. Эпидемия нарастает. Весь остров охвачен чумой.

    — Счастливо оставаться, господин Йерсен! — хрипло прокричал с верхнего мостика капитан, поднося к губам рупор. — Да поможет вам бог!

    Прощаясь с судном, Йерсен вскинул над головой руки.

    Из высоких труб «Гобсека» повалили жирные клубы дыма. Пробегая в клюзе, загрохотала якорная цепь. За кормой забурлил винт. Пароход торопился уйти как можно скорее от берега, где владычествовала смерть, уносящая ежедневно сотни человеческих жизней.

    Йерсен видел, как в воду полетел штормтрап, обрубленный матросами. К трапу прикасались люди, приплывшие с берега в сампане...

    Гребцы развернули серое полотнище паруса, и сампан, подгоняемый легким ветром, поплыл к берегу. Йерсен и Сакхей спустились в крохотную каютку.

    — Вы давно здесь? — поинтересовался Йерсен, доставая из кармана жестянку с табаком и трубку.

    — С первых дней эпидемии.

    — Есть ли какие-нибудь особенности в гонконгской эпидемии?

    — Увы, ничего нового. Чума как чума. И ни ее возбудитель, ни медикаментозные средства борьбы с ней нам неизвестны. Практически в нашем лечебном арсенале одна лишь камфора, ненадолго поддерживающая сердечную деятельность больных, и кислород.

    О смоленные борта сампана терлось море. С палубы доносились приглушенные голоса людей.

    — Наблюдаются ли случаи самоизлечения, коллега?

    — Единичные, как всегда. Но врачами, месье Йерсен, подмечен любопытный факт. — Сакхей оживился. — Люди, переболевшие чумой однажды, вторично не заражаются. В Гонконге ведутся работы по изготовлению противочумной вакцины. Йерсен кивнул, раскуривая трубку:

    — Факт интересен и дает полное основание думать о приобретенной невосприимчивости к чуме — иммунитете, хотя я не представляю, как можно изготовить вакцину, не зная возбудителя чумы. Попытки такие, насколько мне известно, уже предпринимались в России. Лет сто тому назад.

    — Да, месье. Русским врачом Данило Самойловичем.

    Йерсен отогнал ладонью дымок от лица.

    — Да, что-то припоминаю, — кивнул он и спросил: — Какая форма чумы на острове?

    — В основном бубонная, поражающая лимфатические узлы в пахах и в подмышечных впадинах. Но есть случаи и легочной чумы, текущей молниеносно.

    — Есть ли случаи выздоровления среди больных легочной чумой?

    — Ни одного! Легочная чума дает стопроцентную смертность.

    Йерсен вынул изо рта трубку, зажал ее в кулаке.

    — И конечно же, ничего не известно ни о возбудителе, ни о путях его передачи человеку?

    — Увы, месье Йерсен.

    Сакхей достал из кармана записную книжку в сафьяновом переплете, раскрыл ее.

    — Здесь я могу ответить вам словами того же Данило Самойловича, ибо наши познания о чуме за сто прошедших лет не продвинулись вперед.

    Он приблизил записную книжку к глазам, прочитал:

    — «Чума — болезнь прилипчивая. Заражение происходит вследствие прикосновения к мертвым, больным и предметам, бывшим в употреблении. Чума вызывается неким особливым и совсем отменным существом».

    — Н-да, — уронил Йерсен. — Некое отменное существо, которое ни одному врачу еще не удавалось увидеть.

    Он громко зачмокал губами, раскуривая гаснущую трубку.

    Сакхей спрятал записную книжку в карман.

    — Мне думается, возбудитель чумы так мал, что его невозможно разглядеть в обычный микроскоп.

    — Признаюсь, мысль эта не покидает и меня, — не сразу ответил Йерсен, поглядывая в маленький иллюминатор под самым подволоком каюты. — Я захватил с собой совершенно новый цейсовский микроскоп — чудо современной оптической техники, как считают специалисты. Нам с вами, дорогой Сакхей, первыми предстоит испытать его в деле.

    Лавируя среди десятков китайских джонок, сампан входил в бухточку, окруженную пальмами. За пеленой моросящего дождя угадывался огромный город, погруженный в тропическую духоту.


    Деревянное здание бактериологической лаборатории, где работал Йерсен со своим помощником, больше смахивало на туземное бунгало, чем на медицинское учреждение. Выстроенное на берегу заболоченного ручья, поросшего бамбуком, оно по ночам окутывалось облаком комаров, и у его обитателей погибнуть от тропической малярии было куда больше шансов, чем от чумы, свирепствующей в Гонконге. Из окон, затянутых москитными сетками, была видна белая лента дороги, краешек пустынного моря и мангровые заросли, скрывающие строения английского колониального госпиталя. Над широкими кронами деревьев развевалось два флага: британский и чуть пониже — желтый, карантинный. Один символизировал власть, другой — смерть.

    Власть британской короны была безгранична, но сильна была и смерть, пришедшая в Гонконг и почему-то отдавшая свое зловещее предпочтение людям со смуглым цветом кожи. На сто заболевших туземцев — один белый!

    Джонки, на которых теснились китайские семьи, всего лишь за неделю превращались в плавучие гробы. Чума не обходила стороной ни соломенных хижин индусов, ни тростниковых лачуг малайцев, но почему-то застывала на пороге роскошных вилл, выстроенных в нововикторианском стиле. Болезнь и нищета, как всегда, шли рядом.

    Оба микробиолога жили в небольшом флигеле, в двух шагах от своей лаборатории, и почти не бывали в Виктории — тогдашнем административном центре Гонконга. Каждое утро в специальном тамбуре, пристроенном к лаборатории и пропахшем сулемой и карболовой кислотой, они облачались в противочумные костюмы, надевали на лица матерчатые маски с узкими прорезями для глаз и входили в помещения, уставленные колбами, штативами с пробирками, клетками с белыми мышами и черными ящиками термостатов. Обитые цинковой жестью двери закрывались изнутри на засов. Обычно рабочий день Йерсена и Сакхея продолжался десять часов. По десять часов ежедневно они находились рядом с неопознанным убийцей.

    В специальных банках темного стекла с притертыми пробками, запираемых на ночь в стальной сейф, хранились кусочки внутренних органов людей, погибших от чумы, содержимое лимфатических желез, мокрота, кровь... Материал для исследования в бак-лабораторию доставлялся ежедневно. Его привозил молчаливый солдат-санитар в крытой госпитальной повозке с красными крестами по бокам.

    Микробиологи искали убийцу. На их столах горели спиртовки, покачивая язычками пламени, вогнутые зеркальца микроскопов отбрасывали на стены хрупкие солнечные зайчики.

    Убийца был неуловим.

    А может, и не было его вовсе? Но откуда же тогда брались эпидемии, уносящие миллионы человеческих жизней?

    На специальных питательных средах, помещенных в термостаты, Йерсен и Сакхей выращивали разнообразнейшие микробные культуры, выделенные из содержимого темных банок, но все это были хорошо известные ученым бактерии, не имеющие никакого отношения к чуме.

    «Искать! — настойчиво твердил себе Йерсен. — Искать!»

    Однажды в одной из пробирок, вынутых из термостата, он заметил белые хлопья, липнущие к стенкам. Такой рост микробной культуры был ему незнаком.

    — Сакхей, — позвал он, разглядывая пробирку на свет. — Что это, по-вашему?

    Сакхей осторожно перенял из его рук пробирку, подошел к окну.

    С плавающих в пробирке хлопьев свисали тонкие нити, тянущиеся ко дну, подобно хрупким сталактитам.

    — Не знаю, месье. Ни здесь, в Гонконге, ни в университетской лаборатории ничего подобного, кажется, я не видел. Что это за культура, месье?

    Йерсен сглотнул комок, подступивший к горлу.

    — Боюсь, не смогу вам ответить. — Голос его дрогнул, — Неужели это чума?!

    Он откинулся на спинку стула, скрестил на груди руки в длинных резиновых перчатках.

    — В лаборатории профессора Пастера, где я проработал немало лет, с подобным ростом микробной культуры я не встречался.

    Чиркнув спичкой, Сакхей запалил фитиль спиртовки. Йерсен обжег в пламени платиновую петлю, погрузил ее в пробирку и перенес крохотное количество белых хлопьев на предметное стекло. В «висячей капле» — так назывался этот метод микроскопирования — он увидел множество палочек, утолщенных в середине и отдаленно напоминающих крохотные бочонки.

    — Длина палочек, — сообщил он Сакхею, не отрываясь от микроскопа, — полтора-два микрона. Их конфигурация несколько необычна. Судя по всему, коллега, мы с вами столкнулись с новым видом микробной культуры, еще неизвестной науке.

    Он встал из-за стола, шагнул к окну,

    — Но чума ли это?

    Сакхей, занявший его место за столом, медленно вращал винт настройки микроскопа.

    — Помимо неизвестных палочек, утолщенных в середине, вижу множество стафилококков- и стрептококков.

    Йерсен кивнул:

    — Да, культура нечистая. И нам еще предстоит выделить из нее новый микроб. Давайте, попробуем окрасить мазки, — предложил он.

    В мазках, окрашенных специальной краской, они обратили внимание на биполярность неизвестного микроба: ярко окрасились только концы, средняя же часть оставалась блеклой.

    — Я, очевидно, могу вас поздравить, доктор Йерсен, с открытием нового микроба, — устало проговорил Сакхей, когда они перелили культуру из пробирки на агар-агар в чашках Петри и поместили их в термостат. Термостат поддерживал постоянную температуру, равную температуре человеческого тела.

    — Если открытая нами сегодня палочка, — вслух рассуждал Йерсен, расхаживая по комнате, — имеет отношение к чуме, то через сутки на питательной среде она должна дать бурный рост. Чума, как известно, в человеческом организме развивается стремительно... Нам остается только ждать.

    Солнце за окном быстро опускалось в море. Над мангровыми зарослями поднимались сумерки. Тронутые ветром, осторожно шелестели побеги бамбука. Начинали свою трескотню цикады. Заканчивался сотый день работы Йерсена в Гонконге.

    Сакхей засветил керосиновую лампу на стене. Тихо скрипнули половицы под подошвами его прорезиненных бахил.

    — А если открытая нами сегодня палочка не имеет никакого отношения к чуме? — осторожно спросил он.

    Йерсен усмехнулся:

    — Мы никогда этого не сможем узнать без экспериментов на животных. Будем работать с белыми мышами и морскими свинками. Пока наша задача — выделить чистую культуру неизвестного микроба.

    Первую серию чашек Петри, засеянных неизвестной палочкой, они вынули из термостата ровно через сутки. На мясо-пептонном агаре под малым увеличением микроскопа Йерсен увидел плоские полупрозрачные серовато-белые колонии с неровными краями. Во всех десяти посевах микробные колонии чем-то напоминали смятые кружевные платочки, и ни Йерсеи, ни Сакхей уже не сомневались, что им удалось выделить неизвестный вид палочки. Йерсен зарисовал колонии в альбом, подробно описал их в протоколе эксперимента и, сделав несколько мазков, просмотрел их под максимальным увеличением микроскопа: все поля зрения покрывали биполярно окрашенные палочки, утолщенные в середине, — «бочонки», как прозвал их Йерсен.

    С чашек Петри платиновой петлей он перевил микробов в пробирки с мясным бульоном. Во всех пробирках через сутки появились белые хлопья.

    — Итак, коллега Сакхей, — торжественно проговорил Йерсен, — в пробирках мы имеем чистую культуру неизвестной палочки, выделенную из трупов людей, погибших от чумы. Так?

    — Так, — согласился Сакхей.

    — Но увы, мы не знаем, — продолжал Йерсен, — имеет ли эта палочка хоть какое-нибудь отношение к чуме. Надеюсь, вы согласны со мной?

    — Согласен, месье.

    — И следовательно, настало время опытов на животных. Если палочка — возбудитель чумы, привитые ею белые мыши должны погибнуть через двое-трое суток после заражения. Если же они выживут,— Йерсен громко прищелкнул пальцами, — все начнем сначала!

    Все тридцать мышей первой же серии опыта погибли в сроки от одного до четырех дней. Это была уже победа. Во всех мазках из трупов мышей Йерсен обнаружил «бочонки».

    Шло время. За окном, над мангровыми зарослями, скрывающими строения госпиталя, менялись флаги, быстро выгорающие на жестоком тропическом солнце. Чума в Гонконге то затихала ненадолго, то вспыхивала с новой силой. В лаборатории Йерсена один эксперимент следовал за другим. Чистая культура чумной палочки хранилась в колбах, опечатанных сургучом. Одной ее капли хватило бы, чтобы уничтожить все население огромного города!

    Убийца был опознан и подробно описан, но Йерсен не считал свою задачу выполненной до конца. Чумная палочка какими-то путями передавалась человеку и где-то, должно быть, сохранялась в период между эпидемиями. Кто же был ее хранителем в это время, ее природным резервуаром? Почему вспышки чумы чаще всего регистрируются в портовых городах?..

    Как-то, выбрав нежаркий день, Йерсен и Сакхей впервые за много месяцев решили устроить себе выходной и отправились на берег моря.

    Был отлив, и по влажному песку с места на место шустро перебегали крабы и раки-отшельники. На рифах раскатисто гудел прибой. Остро пахли водоросли, обнаженные отливом. Вдали одиноко покачивалась китайская джонка. К ней, катя перед собой белый бурун, полным ходом направлялся английский сторожевой катер.

    Прикрыв ладонью глаза от солнца, Йерсен внимательно разглядывал суденышко, дрейфующее к рифам. Рифы то и дело окатывались звенящим облаком брызг.

    — У меня такое впечатление, что на джонке никого нет, — проговорил он, доставая из футляра бинокль. — Будь кто-нибудь на ее борту — вряд ли бы он направил судно на верную гибель. Океанский накат в пять минут размолотит джонку о рифы.

    — А может быть, на джонке все мертвы, — неуверенно предположил Сакхей, прикладываясь к фляге с водой.

    Он заткнул флягу пробкой, усмехнулся:

    — Может быть, теперешний судовладелец джонки — чума?

    — Вполне возможно, — ответил Йерсен, не отрываясь от бинокля.

    Прячась от солнца, они расположились в тени старой кокосовой пальмы, растущей на белом коралловом песке. Ветер, задувающий с моря, легонько раскачивая ее ствол и сухо шуршал в кроне.

    Йерсен опустил бинокль.

    — Я, кажется, оказался прав. На судне никого нет. Джонку, очевидно, сорвало с якоря.

    Сторожевой катер почти вплотную подошел к джонке и замер. Через минуту-другую затявкала его пушка и джонка окуталась дымом.

    — Прав, кажется, оказался я, — медленно выговорил Сакхей, глядя в море. — На джонке чума. В противном случае катер не расстрелял бы ее, а взял на буксир.

    Когда ненадолго смолкал прибой на рифах, до берега доносился торопливый треск горящего дерева. Низко над водой стлался дым, относимый ветром, и нехотя рассеивался. В бинокль Йерсен видел, как, взметая снопы искр, рухнули обе мачты.

    — С катера, я думаю, — сказал Сакхей, разворачивая на коленях салфетку, — увидели в джонке трупы и решили уничтожить очаг чумы. Огонь сожрет все. И может быть, только крысы выберутся на берег. Китайские джонки кишат крысами.

    — Крысы, — задумчиво уронил Йерсен и снова навел бинокль на горящую джонку.

    Сторожевой катер, выбрасывая из трубы клубы дыма, развернувшись, деловито уходил к горизонту. В кабельтове от вспененной черты наката, медленно погружаясь в море, догорала джонка.

    Йерсен опустился на песок.

    — Мне думается, что есть какая-то связь между крысами и возникновением чумных эпидемий. Как-то в Париже мне довелось читать английский перевод китайской поэмы «Смерть крыс», написанной Ши Таяняном, Запали в память следующие слова: «Спустя несколько дней после гибели крыс люди падают, как обрушившиеся стены».

    Сакхей смахнул крошки с салфетки.

    — В одной индийской священной поэме есть такие строчки: «Как только крысы начнут падать с крыш и умирать, людям следует немедленно покидать свои жилища».

    — Вот видите, опять крысы! — воскликнул Йерсен.

    — Месье, крысы всегда живут рядом с человеком. И мне кажется, что, если бы они были источником распространения чумы, человечество давным-давно бы вымерло. Крысы селятся рядом с человеком даже на кораблях — этих железных коробках.

    — Вот! — Йерсен прищелкнул пальцами. — Чума в портовых городах за тысячи миль от очагов эпидемии!

    Сакхей недоверчиво пожал плечами.

    — Если нам удастся выделить чумную палочку из трупов крыс, — горячо продолжал Йерсен, — мы замкнем цепочку передачи инфекции.

    — Даже если это окажется так, — возразил Сакхей, — одного звена в этой цепочке будет недоставать. Крысы не кусают человека. Как же в таком случае передается чумная палочка?

    — Вероятно, есть промежуточный хозяин у чумной палочки. Вот как мне представляется путь заражения чумой: крыса — промежуточный хозяин — человек.

    — А кто же, по-вашему, может быть промежуточным хозяином чумной палочки?

    Йерсен развел руками.

    — Пока не знаю. Точно так же, как не знаю, являются ли крысы носителями чумных палочек. Но это совсем несложно выяснить, не так ли?

    На другой же день в цинковом ящике в лабораторию было доставлено два десятка дохлых крыс, найденных в городе. И снова удача! В первых же мазках Йерсен обнаружил «бочонки». Причина смерти крыс, как и человека, оказалась одна и та же; чумная палочка — крохотное, в полтора микрона длиной, существо, хорошо размножающееся на искусственных питательных средах.

    В том же 1894 году другим микробиологом — японцем Китозато, независимо от Йерсена, тоже была найдена чумная палочка и получена ее чистая культура.

    Неизвестным оставался только переносчик чумы от крысы к человеку, промежуточный хозяин. Впоследствии, но уже другими учеными, был обнаружен и он. Им оказалась блоха, заражающая человека при укусе.

    Так был выяснен один из путей передачи чумы человеку.

    Вакцина доктора Хавкина

    Бактериолог правительства Индии Владимир Хавкин, бывший сотрудник Пастеровского института в Париже, прибыл в Бомбей 7 октября 1896 года. Огромный город был охвачен ужасом. Бросая свой скарб и жилища, горожане спешно покидали его. Закрывались лавки и базары. Прекращали свою работу джутовые и ситценабивные фабрики.

    Замирал порт. Город пустел на глазах. Европейцы перебирались в отели под защиту суровых и величественных швейцаров, мимо которых, как им казалось, ничто не могло проскользнуть незаметно.

    В Бомбее была чума.

    «Сэр, — сказал Хавкину медицинский чиновник, встретивший его на вокзале, — для вас уже приготовлена лаборатория при Центральном медицинском колледже. Четверо ваших сотрудников — писарь и трое помощников с нетерпением ждут вашего приезда».

    То, что медицинский чиновник назвал лабораторией, состояло из комнаты и пристроенной к ней веранды, но скромность помещений не смутила Хавкина. В Индии ему доводилось работать и в более суровых условиях — в солдатских палатках и в соломенных туземных хижинах.

    Комната быстро заполнялась пробирками, колбами, термостатами и рабочими столами, а на веранде установили клетки с подопытными животными: кроликами и крысами.

    10 октября лаборатория Хавкина приступила к работе.

    В Бомбей он приехал с готовым планом действий. Хавкину предстояло впервые в мире изготовить противочумную вакцину. Он исходил из известных предпосылок своего учителя профессора Пастера: если в человеческий организм ввести ослабленную культуру микробов, человек становится невосприимчивым к болезни. Правда, пока такую вакцину изготовить никому не удавалось, хотя возбудитель чумы, открытый Йерсеном, был хорошо изучен.

    Сначала надо было ослабить культуру чумной палочки. Как ни странно, чумная палочка, унесшая миллионы человеческих жизней, оказалась существом на редкость хрупким и слабым, и ее было трудно сохранить в лабораторных условиях. В конце концов микробиологу удалось установить, что палочка хорошо размножается в обычном мясном бульоне. Но чем ослабить ее, чтобы превратить в вакцину?..

    Хавкин травил культуру микроба фенолом, глушил хлороформом, подогревал, высушивал.

    Он работал по четырнадцать—шестнадцать часов в сутки. Смерть подстерегала его постоянно. Она хранилась в колбах и в пробирках, загромождающих лабораторию, и достаточно было легкой трещины в стекле, неосторожного движения при работе с платиновой петлей, укуса зараженной крысы, другой непредвиденной случайности, чтобы произошло непоправимое. Через месяц один из его помощников заболел нервным расстройством и в тяжелом состоянии был помещен в психиатрическую лечебницу. Двое других и писарь, не выдержав испытания страхом и титаническим трудом, сбежали. Хавкин остался один.

    Непонятно: откуда в этом хрупком на вид человеке было столько энергии и бесстрашия? Его пугало только одно — медлительность, с которой рождалась вакцина.

    А чума уже шагнула за городскую черту и, подобно волнам, покатилась по равнинам и плоскогорьям Индостанского полуострова, и ничто не в силах было остановить ее.

    В темном чулане в больших широкогорлых колбах с мясным бульоном Хавкин выращивал культуру чумной палочки. Время от времени он встряхивал колбы и микробы опускались на дно, а на поверхности нарастали новые колонии смертоносной палочки. Миллиарды смертельных доз хранились в колбах. Через шесть недель эту дьявольскую настойку Хавкин начал подогревать. Микробы гибли, а их тела и яды превращались в благодетельное лекарство, вакцину— так он думал. Но вакцина ли то была на самом деле, способная предохранить человека от чумы? Настало время экспериментов на животных. В канун Нового, 1897 года в маленькую лабораторию при Центральном медицинском колледже было доставлено двадцать крыс, выловленных в трюмах пришедшего из Европы парохода. Ни у одной из крыс не оказалось ни малейших признаков заболевания. Крысы были резвы и упитанны и, злобно поблескивая глазами, пытались перекусить металлические прутья клетки.

    На изготовление вакцины, которую предстояло испытать на крысах, ушло около трех месяцев, — срок рекордно малый даже при бешеном темпе, в котором работал Хавкин. За эти месяцы он несколько побледнел и осунулся и выглядел старше своих тридцати шести лет. В волосы закрадывалась седина, у краев рта обозначились складки...

    За окнами лаборатории в разгаре была индийская зима, остро пахнущая влажной листвой и благоухающая цветами. Она напоминала Хавкину веселый месяц май в его родном городе Одессе, — он не был там много лет и не знал, удастся ли ему когда-нибудь вернуться туда... Бывшему народовольцу Владимиру Хавкину, чудом избежавшему сибирской каторги, не было места в России, но, что бы он ни делал, он делал во славу России, потому что любовь к далекой родине никогда не угасала в его сердце, точно так же, как и ненависть к самодержавию, окрепшая за годы странствий в чужих краях. Политическая борьба не стала смыслом его жизни, как мечталось во времена студенческой юности, и иногда он жалел об этом, вспоминая своих товарищей по «Народной воле», многих из которых — он знал — уже не было в живых...

    — Начнем, коллега, — сказал он своему новому помощнику Шаудри, отходя от окна.

    С Шаудри, молодым врачом-индусом, они были знакомы давно. Когда-то они вместе работали на холерной эпидемии в глубинных провинциях Индии: Кашмире, Бенгалии, Пенджабе, Ассаме. Противохолерная вакцина, изготовленная Хавкиным, творила чудеса. Она спасла миллионы жизней. То было первое крупное сражение, выигранное бактериологией — совсем еще молодой наукой.

    — Начнем, коллега, — повторил Хавкин и, встряхнув пробирку с серой взвесью, заполнил ею шприц.

    Шаудри ловко выхватил кронгцангом — металлическими щипцами — крысу из клетки, прижал ее голову к столу. Вырываясь, крыса забила хвостом и заклацала зубами. Хавкин левой рукой ухватил ее за хвост и ввел в спину вакцину. За час таким образом они провакцинировали десять крыс. Теперь животных надо было заразить чумой.

    Заражение, считал Хавкин, должно произойти естественным путем, как это происходит в природе: от больной крысы.

    В клетку с крысами, выловленными на пароходе, они с Шаудри запустили больную чумой крысу. Половина крыс в этой клетке была привита вакциной.

    — Теперь, — сказал Хавкин своему помощнику, — если наша вакцина действенна, привитые крысы должны выжить, а остальные — погибнуть. Таков закон. Если же мы получим другие результаты, придется все начинать сначала.

    Эксперимент закончился ровно через сутки. Десять из десяти непривитых крыс погибли. Привитые выжили все. Из трупов погибших крыс микробиологи выделили чумные палочки.

    Прошло еще несколько дней — привитые крысы чувствовали себя великолепно.

    Наступил 1897 год. Эпидемия чумы разрасталась. Ею была уже охвачена территория с населением в восемнадцать миллионов человек. Вести о сотнях смертей стали поступать из Карачи и Хайдарабада, из Пуны и Палампура, Чума пришла и в житницу Индии, провинцию Синд. Правительство страны было в растерянности от разыгравшейся трагедии.

    Хавкин торопился. Он решил не терять драгоценного времени на повторные опыты с животными, а перенести их сразу на человека. Но где было найти добровольцев, согласных подвергнуть себя столь рискованным экспериментам? В вакцине Хавкина не было живых чумных палочек, но оставался их смертоносный яд.

    — Я думаю, — предложил как-то Шаудри, — в трущобах Пареля, Байкула или Манди, где ютится городская беднота, мы сможем найти одного-двух человек, согласных за денежное вознаграждение испытать на себе вакцину. Что стоит жизнь индуса-бедняка?

    Задумавшись, Хавкин ответил не сразу:

    — Человеческая жизнь всегда дорого стоит, коллега Шаудри. И нет у нас с вами никакого морального права рисковать ею вправе мы распоряжаться только нашими жизнями, ибо они принадлежат только нам и никому больше.

    — Что же делать, учитель? — растерянно спросил Шаудри.

    Хавкин промолчал, разглядывая кусты жасмина за окном. Он уже принял решение, и ничто не могло поколебать его.

    Первый эксперимент на человеке был произведен 10 января 1897 года. Испытуемым был сам автор противочумной вакцины — доктор Хавкин.

    — Может быть, все-таки отменим опыт, — вяло возразил доктор Чаттерджи, директор Центрального медицинского колледжа, приглашенный на вакцинацию как свидетель. — Риск смертелен. Надеюсь, вы понимаете это, мистер Хавкин?

    Хавкин улыбнулся. Он был спокоен. Все его сомнения остались позади,

    — Я одинок, господин Чаттерджи, и никто не всплакнет над моей могилой, — мрачно пошутил он, расстегивая ворот сорочки. — Это — во-первых, а во-вторых, я не вижу иного выхода.

    Врач-англичанин Сюрвайер — давний приятель Хавкина — заполнил вакциной два пятиграммовых шприца, угрюмо проворчал:

    — А может, прав наш коллега, доктор Чаттерджи? Зачем вам рисковать собой, Вольдемар? Вы еще так молоды!

    Хавкин обнажил левый бок, слегка усмехнувшись, спросил:

    — Доктор Сюрвайер, а как бы вы поступили на моем месте?

    Англичанин обтер руки спиртовым тампоном, шумно втянул ноздрями воздух и крякнул:

    — Клянусь, точно так же, как и вы, Вольдемар! Хавкин тихонько засмеялся.

    Сюрвайер ввел ему под кожу вакцину, отложил в сторону пустой шприц.

    Хавкин молча обнажил правый бок. Он велел ввести себе десять кубических сантиметров самого крепкого раствора вакцины. То была чудовищная доза чумного яда. Она превышала ровно в пять раз дозу, которой впоследствии вакцинировались жители Бомбея. Этим опытом ученому хотелось доказать безвредность своей вакцины.

    Испытание вакцины проходило в тайне. В нее не был посвящен даже Шаудри, уехавший в тот день навестить заболевшего брата.

    Хавкин заправил рубашку за пояс, повязал галстук.

    — Благодарю вас, господа. Теперь нам остается только ждать реакции организма на введенную вакцину. Уверен, все обойдется хорошо.

    Он остался в лаборатории и занялся работой. Через два часа появился озноб и легкая головная боль. Через десять часов температура подскочила до сорока градусов. Головная боль усилилась. Появилось головокружение. То были первые симптомы чумы. С трудом он добрался до кровати. Раздеться уже не было сил. Сон его был беспокоен. То и дело просыпаясь, он записывал свои ощущения в тетрадку. Потная ладонь с трудом удерживала карандаш, такой тяжелый, что казалось — его отлили из свинца. Утром он едва поднялся с постели. Походка была шаткой, как у пьяного. Места уколов опухли и воспалились.

    Умывшись и переодевшись, Хавкин отправился на важное медицинское заседание, проводимое самим директором врачебного ведомства Индии. Он держался одним усилием воли. Он даже пытался шутить, и вряд ли кто-нибудь из присутствующих на заседании догадывался о его тяжелом состоянии, вызванном вакцинацией.

    Об эксперименте Хавкина несколько дней никому не было известно. Может быть, он так бы и остался в тайне, если бы среди студентов и сотрудников колледжа не появились добровольцы, решившие испытать на себе действие противочумной вакцины.

    Хавкин зачитал им строгий и точный протокол самонаблюдений, который он вел с момента прививки...


    Сотни прививок, тысячи, десятки тысяч.

    «В Бомбее не умер от чумы ни один привитый», — сообщает корреспондент лондонской «Ньюс кроникл».

    Чума отступает, как раненый зверь, и, хотя она еще сильна, у человека в руках уже есть надежное оружие против нее. Невозможно переоценить значение вакцины Хавкина. Она спасла не один миллион человеческих жизней, и не только в Индии.

    Имя Хавкина вошло в историю страны. Он стал национальным героем Индии. На месте ветхого домишки, где наш земляк создал вакцину, выстроено огромное здание научно-исследовательского института вакцин и сывороток.

    С 1925 года институт носит имя Хавкина. Днем его основания считается 10 октября 1896 года — день, когда Хавкин приступил к работе над противочумной вакциной.

    Чумной форт

    В один из ненастных осенних дней 1899 года в устье Невы вошел паровой катер. Холодный порывистый ветер, задувающий с моря, остервенело трепал на гафеле сине-белый андреевский флаг. Катер обогнул Стрелку Васильевского острова и пришвартовался прямо к набережной. По деревянным сходням, переброшенным на берег, на палубу катера спустился сугубо штатский человек с кожаным саквояжем в руках.

    Командир катера, вышедший к сходням встретить пассажира, приложил по-уставному ладонь к лакированному козырьку форменной фуражки, улыбнулся и, резко уронив руку, протянул ее человеку с саквояжем.

    — Какие вести из Анзоба, Владислав Иванович?

    — Вчера получена телеграмма из Самарканда. Противочумный отряд приступил к работе. В Анзобе — чума, Из трехсот восьмидесяти жителей в живых осталось сто пятьдесят. Все они привиты вакциной Хавкина, изготовленной в нашей лаборатории. О результатах вакцинации говорить пока рано.

    — Откуда же занесена чума в это высокогорное селение? — спросил молоденький гардемарин, почти мальчик, распахивая перед пассажиром дверь, ведущую в надстройку.

    — Пока неизвестно. Но думаю — из Индии.

    Матросы погрузили на катер несколько ящиков, мешок с почтой, убрали сходни. Забурлил винт, катер медленно отвалил от набережной и, развернувшись, побежал в сторону моря.

    До форта Александр Первый, куда направлялся катер, было ровно два часа ходу. Здесь, неподалеку от Кронштадта, в разоруженном форту, помещалась первая в России чумная лаборатория, а единственный пассажир катера Владислав Иванович Турчино-вич-Вышникевич был одним из ее сотрудников. В форту Александр Первый работали только добровольцы. Их имена пока оставались безвестными.

    Осеннее море лихо валяло катер с борта на борт. За кормой таяли огни Петербурга.

    Над крохотным каменным пирсом ветер раскачивал керосиновый фонарь. Жандарм в овчинном тулупе принял швартовы. Минуты через две-три, после того, как все пассажиры вышли, а ящики были выброшены на пирс, катер поспешно отошел от форта, и вскоре огни его растаяли в сумерках надвигающейся ночи. Лязгнули высокие металлические ворота, пропуская Вышникевича в форт. Громче загрохотали волны, разбиваясь о старинную каменную кладку, вверху засвистел ветер.

    Вышникевич прошел по пустынным коридорам, где гуляли холодные и острые, как лезвия бритвы, сквозняки, по винтовой лестнице поднялся в лабораторию, залитую ярким электрическим светом. Здесь было тепло и уютно.

    — Что нового в мире? — услышал он голос доктора Шрайбера. — Есть ли вести из Анзоба?

    Вышникевич молча протянул Шрайберу телеграмму из Самарканда.

    — Если оставшиеся в живых уже заражены, вряд ли наша вакцина спасет их.

    Перечитывая телеграмму, Шрайбер кивнул:

    — Естественно. Вакцина всего лишь профилактическое, а не лечебное средство.

    — В Анзобе останутся врачи-наблюдатели и попытаются лечить заболевших нашей противочумной сывороткой.

    — Легочная чума, Владислав Иванович, это — стопроцентная летальность.

    Вышникевич промолчал, протянул к пылающему камельку озябшие руки.

    В форту Александр Первый создавалась противочумная сыворотка. Ее приготовляли из крови животных, перенесших чуму. В крови, считали сотрудники лаборатории, в результате болезни образуются особые белковые формации — антитела, способные бороться с чумной палочкой и в некоторых случаях даже побеждать ее, но все это было пока теоретически.

    — В последних наших опытах, — продолжал Шрайбер, расхаживая по комнате с телеграммой в руке,—сыворотка снизила смертность животных на двадцать процентов, но мы имели дело не с легочной, а с бубонной формой чумы.

    Вышникевич кивнул. Ему нечего было возразить своему коллеге. Он занимался легочной чумой — самым грозным заболеванием, известным человеку, — и, как никто другой, знал всю тщетность попыток ее лечения.

    — Будем надеяться, что оставшиеся в живых еще не успели заразиться, — тихо проговорил он и подошел к окну, за которым шумело море. — Анзоб — первое боевое крещение нашей лаборатории.

    В комнате стоял густой запах лизола, как и во всем форту Александр Первый. Около года работали здесь бактериологи, изучая различные формы чумы и свойства чумной палочки, недавно открытой Йерсеном. Лечить чуму еще не умели. Все надежды возлагались на противочумную сыворотку.

    В бывших казематах были сооружены вольеры для подопытных животных. В одном из них обитали даже крысы, привезенные из зачумленных районов Китая, — свирепые, как цепные псы.

    Каждое утро, облачившись в прорезиненные балахоны, натянув высокие резиновые сапоги, прикрыв лица масками, люди входили в помещения лаборатории, где сам воздух был смертоносен. Никто из них не говорил о смерти, но думали о ней, наверное, все, включая жандармов, дежуривших на пирсе.

    Над строением форта развевался черный флаг, хорошо видный с кораблей, проходящих мимо. Петербуржцы забыли старое название форта и прозвали его чумным. Так он зовется и до сих пор, спустя восемь десятилетий...

    С миром форт связывал телефонный кабель, проложенный по дну Финского залива, и посыльный катер Балтийского военного флота, доставляющий почту и продовольствие.

    Рабочий день в форту Александр Первый обычно заканчивался к восьми часам вечера. Жандармы запирали на засов металлические ворота. Двери лаборатории, где велись опыты с животными, опечатывались пломбами. Санитары тщательно протирали лизолом полы и стены. И так было день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем...

    Шрайбер вернул Вышникевичу телеграмму, предложил:

    — Чаю с дороги?

    Вышникевич улыбнулся, пряча телеграмму в карман.

    — Охотно, Мануил!

    Они прошли в маленькую угловую комнату, где по вечерам собирались почти все сотрудники лаборатории и где всегда было бесшабашно и весело, как на студенческой пирушке.

    Когда они вошли, раздалось сразу несколько голосов:

    — Что в Анзобе?.. Чума ли там в самом деле?.. Как прививки?..

    Вышникевич устроился за столом, на котором совсем по-домашнему побулькивал самовар, самодовольно сияя никелированными боками, не спеша водрузил на переносицу пенсне и зачитал телеграмму из Самарканда.

    В комнате стало тихо. Только в окнах слегка позвякивали стекла, сотрясаемые ветром.

    — Вакцина Хавкина блестяще испытана в Индии, — сказал Вышникевич, откладывая телеграмму в сторону. — Анзоб — первое ее испытание в России и первое боевое крещение нашей лаборатории, други мои. Будем ждать телеграмм из Самарканда. В комнате приятно пахло древесным углем, тлеющим в самоваре, и свежезаваренным чаем. В ней было уютно, как в чистом натопленном загородном доме в ненастный осенний вечер, и ничто не напоминало о смерти, затаившейся за кирпичными стенами. От Анзоба, где разгулялась чума, ее отделяли тысячи километров...

    — Чума пока не вышла за пределы Анзоба. Б соседних селениях не зарегистрировано ни одного случая заболевания. Надеюсь, нашим товарищам удастся ее локализовать.

    Последние недели форт жил известиями из Анзоба — высокогорного селения в ста километрах от Самарканда.

    Беда в Анзоб пришла внезапно. В селении стали умирать люди. Смерть не миновала никого и была почти мгновенной. Неизвестное заболевание начиналось с озноба и кашля — и через сутки-двое человек погибал. Селение охватил ужас. Приехавшие из Самарканда врачи заподозрили легочную чуму и телеграфировали в Петербург, прося о помощи. В Среднюю Азию спешно выехали сотрудники чумной лаборатории со всем необходимым для диагностики этого грозного заболевания. В фармакологическом арсенале чумологов была профилактическая вакцина Хавкина и противочумная сыворотка, недавно испытанная на животных.

    — Из трупов погибших высеяны чумные палочки, — продолжал Вышникевич. — Так что диагноз не вызывает сомнения. Селение оцеплено солдатами близлежащего гарнизона.

    Шумело море, а когда оно ненадолго смолкало, до слуха доносился долгий шорох сквозняков, шляющихся по пустым коридорам, и осторожное поскрипывание дверных петель. Казалось, по форту разгуливают привидения.

    Люди, собравшиеся в угловой комнате, молчали. Снова заговорил Вышникевич:

    — Вчера на книжном развале, что напротив Николаевского вокзала, в руки мне попалась любопытная книжонка. Записки английского военного врача Мак-Грегора. Несколько страничек посвящено чуме в Египте в самом начале нашего века.

    Кто-то негромко попросил:

    — Расскажите, Владислав Иванович. Вышникевич пощелкал пальцем по мундштуку папиросы, закурил.

    — Все мы знаем, что первым высказал мысль о возможности противочумных прививок наш соотечественник Данило Данилович Самойлович во время чумной эпидемии в Москве. В записках Мак-Грегора рассказывается об английском враче Уайте, поставившем на себе опыт в крепости Александрия. Он работал в госпитале Эль-Хаммеди и вряд ли был знаком с работами Самойловича. Думаю, мысли о прививке родились у него самостоятельно. Уже тогда врачам хорошо было известно, что люди, раз переболевшие чумой, вторично не заражаются.

    — Это подметили еще во времена Боккаччо, — вставил кто-то.

    Вышникевич поднес огонек спички к погасшей папиросе.

    — Думаю, еще раньше. В древнем Китае, например.

    Он отогнал ладонью дымок от лица, удобно устроился в кресле.

    — Среди пациентов доктора Уайта — женщина с бубонной формой чумы. Он извлек некоторое количество гноя из ее воспаленных желез и втер себе в бедро. На следующий день англичанин повторил опыт. Перед тем как втереть гной из чумных бубонов, он сделал ланцетом несколько насечек на коже.

    — Смельчак! — уронил кто-то.

    — Да, в смелости, други мои, ему не откажешь... Последствия эксперимента были ужасны. Уайт заболел чумой и через несколько дней умер. Интересно другое: даже когда у него вспухли паховые и подмышечные лимфоузлы, Уайт не ставил себе диагноза чумы — столь велика была его вера в силу прививки. Споря с коллегами, он настаивал на малярии. Так пишет Мак-Грегор, свидетель последних часов жизни Уайта.

    Часы на стене пробили полночь...

    Первой жертвой чумного форта стал сам руководитель лаборатории Владислав Иванович Турчинович-Вышникевич.

    — Очевидно, я простыл, — пожаловался он Шрайберу, почувствовав внезапное недомогание. — Похоже, у меня начинается ангина. Но на всякий случай, считаю, меня следует изолировать. А вдруг — чума.

    — Полноте, Владислав Иванович, — успокоил его Шрайбер. — На сквозняках нашего форта немудрено простудиться. Чай с малиной, горчичники, содовые полоскания — и от вашего недуга к утру не останется и следа.

    Но утром состояние Вышникевича ухудшилось. Появился сильнейший озноб. Ртутный столбик градусника подскочил до отметки сорок. Так обычно начиналась чума. Форт был встревожен, но люди продолжали работу, как всегда.

    Запершись в своей комнате, Вышникевич весь день писал. То были его рекомендации по дальнейшим экспериментам в лаборатории, замечания по испытанию противочумной сыворотки. Когда к вечеру у него появился кашель, он уже не сомневался, что обречен: медицина еще не знала случаев выздоровления при легочной чуме.

    В тот же вечер все в форту были привиты повторно вакциной Хавкина.

    Из мокроты Вышникевича бактериологи высеяли чумную палочку...

    Он умер на четвертый день, впав в забытье. Среди его бумаг нашли записку: «Тело мое, когда все кончится, я прошу сжечь. И передайте товарищам — я уверен, что они продолжат и довершат начатое».

    Над фортом приспустили черный флаг.

    Лениво кружась, над морем падал первый снег. Долго гудела сирена катера, увозящего в Петербург урну с прахом Вышникевича. Люди молча стояли на пирсе и глядели вслед катеру, пока он не исчез за снегопадом.

    Вторым погиб Мануил Шрайбер — совсем еще молодой человек. Работая с пипеткой, он неосторожно занес в рот чумную культуру. Смерть наступила на третий день. Противочумная сыворотка оказалась бессильной предотвратить ее.

    И снова над выбеленным метелью фортом был приспущен черный флаг.

    Две смерти, последовавшие одна за другой, не вызвали в форту паники, не приостановили опытов. Работы по созданию противочумной сыворотки продолжались. Никто не уехал в близкий и безопасный Петербург, готовящийся к помпезной встрече нового столетия.

    Пришла зима и вместе с ней — телеграмма из далекого Самарканда, которую ждали с особым нетерпением в форту Александр Первый: «Вспышка чумы в Анзобе ликвидирована. Противочумный отряд возвращается без потерь».

    Не было потерь и в Анзобе. Никто из привитых вакциной Хавкина не заболел. То была первая крупная победа русских чумологов.

    К лету 1900 года работы по созданию противочумной сыворотки были закончены. В течение нескольких десятилетий, вплоть до открытия антибиотиков, сыворотка, созданная в форту Александр Первый, оставалась единственным надежным средством лечения чумы. Ее с успехом применяли в Индии, Китае, в странах Африки и Южной Америки. Переоценить значение противочумной сыворотки невозможно, ибо она спасла от неминуемой смерти миллионы людей.

    Илья и Аня

    Последняя грозная эпидемия чумы, унесшая более ста тысяч человеческих жизней, разразилась в Маньчжурии. Случилось это в конце 1910 года.

    Уже хорошо были известны симптомы этого заболевания, досконально изучены все свойства чумной палочки и пути ее передачи человеку, уже получила всемирное признание противочумная вакцина Хавкина и триумфально испытали в Индии противочумную сыворотку, рожденную в мрачных казематах форта Александр Первый.

    Все это было так, и все же чума еще была очень сильна и схватка человека с ней почти всегда оказывалась неравной и жестокой.

    В открытой степи, верстах в пяти от Харбина, оцепленного бравыми солдатами Сибирского стрелкового полка, располагался противочумный лагерь. В старых бараках, заметенных снегом, некогда служивших воинскими казармами, развернули госпиталь. Мест в нем не хватало, и под временный госпиталь люди приспособили вагоны, загоняемые прямо по рельсам в гигантский двор, окруженный забором. Сотни вагонов...

    Здесь же на территории лагеря, припорошенные снегом, высились огромные штабеля трупов с каким-то асбестово-фиолетовым оттенком кожи. Трупов было так много, что похоронные команды, работающие круглосуточно, не успевали их сжигать.

    Рядом с противочумным лагерем, по берегам плавно текущей Сунгари, раскинулся Харбин — типично русский провинциальный город, каким-то чудом оказавшийся в Маньчжурии. Харбин жил неторопливо и беспечно. Сдерживаемая санитарной инспекцией и мощным заслоном сибирских стрелков, обложившая его со всех сторон чума не переступала городской черты. Чума селилась ниже города, вдоль пристаней, в кривых китайских кварталах, в бесчисленных деревушках, разбросанных по унылой степи.

    В противочумном лагере работали добровольцы, съехавшиеся со всех уголков России. То были врачи и студенты-медики, сестры милосердия и люди, не имеющие медицинского образования, — санитары. Борьбу с эпидемией возглавлял профессор Заболотный — известный русский эпидемиолог, один из создателей противочумной сыворотки в форту Александр Первый.

    Перед своим отрядом Данила Кириллович поставил следующую задачу: отделить больных от здоровых и с помощью строжайших карантинов, вакцины Хавкина, противочумной сыворотки загнать эпидемию в угол и добить ее.

    Теоретически все было крайне просто...

    Вспышки чумы в Китае случались часто, и к ним привыкли, как к неизбежности. С чумой в Китае мирились и не воспринимали ее как национальную трагедию. И действительно: что стоила человеческая жизнь в самой нищей стране с неисчерпаемыми людскими ресурсами? Говорят, не дороже горстки риса. И какая разница, от чего умрет китаец — от голода или болезни? Действия русских медиков на территории Китая были непонятны тогдашним правителям страны, и на помощь местной администрации противочумному отряду рассчитывать не приходилось.

    Одним из добровольцев в лагере под Харбином был студент пятого курса Военно-медицинской академии Илья Мамонтов — добродушный увалень в пенсне, Мамонтов готовил себя к профессии врача-микробиолога и большую часть суток проводил в баклаборатории, за микроскопом. Иногда за день он просматривал сотни мазков и безошибочно ставил верный диагноз даже в самых сомнительных случаях. Работал он самозабвенно. Работа поглощала его целиком, не оставляя ни минуты- свободного времени, но молодость все-таки брала свое, и случалось, Мамонтов отрывался от микроскопа и, рассеянно глядя в окно на бескрайнюю заснеженную степь, думал об Ане Снежковой, двадцатилетней сестре милосердия.

    Встречаться им доводилось редко. Аня работала в «летучках» — передвижных медицинских отрядах, обследующих жилища китайцев — фанзы, опиекурильни, лавчонки, мастерские. «Летучки» выявляли больных и отправляли их в госпиталь. То была самая опасная работа в лагере, которую профессор Заболотный сравнивал с рукопашным боем. Именно в «летучках» появились первые жертвы. Так, не проработав в отряде и месяца, заразившись, умер студент Беляев, близкий друг Мамонтова.

    Медицинскому осмотру китайцы сопротивлялись отчаянно. Они прятали больных под лежанки, затаскивали на чердаки, запирали в сундуки, прикрывали ворохом тряпья и мусора.

    В Маньчжурии была эпидемия легочной чумы. Противочумная сыворотка, прекрасно зарекомендовавшая себя в Индии, почему-то здесь оказалась не особенно эффективной, и все-таки эпидемия помаленьку сникала. Она как бы съеживалась в комок на территории всего лишь в несколько сотен квадратных километров.

    Борьба с любой эпидемией — сражение, никогда не обходящееся без потерь, и каждый в лагере Заболотного знал это. Чаще других в отряде гибли санитары, как рядовые на передовой.

    Заразившегося чумой изолировали в отдельной комнате, и он сам на себя заполнял историю болезни. Легочная форма чумы длится недолго — два-три дня... Кое-кто выживал и возвращался в строй, но таких оказывалось немного...

    Встречаясь с Аней, Мамонтов никогда не говорил ей о своем чувстве, но Аня знала, что он ее любит. Молодым людям казалось святотатством говорить о любви, когда вокруг властвует смерть. Ни Мамонтов, ни Аня не знали, удастся ли им дожить до весны, удастся ли когда-нибудь вернуться в Россию...

    — Знаешь, Аня, — сказал как-то Мамонтов, — в Петербурге у меня есть двенадцатилетний сын Петька. В прошлом году его родители умерли от холеры, и я усыновил мальчишку. Мне бы очень хотелось, чтобы он стал нашим сыном.

    Аня опустила глаза.

    - Не надо сейчас об этом, Илья, — не сразу ответила она и тихо добавила: — Я суеверна и боюсь строить планы. У тебя есть Петька, а у меня, кроме тебя, — никого.

    То было их первое признание в любви.

    Сам Мамонтов не боялся смерти, но ему было невыносимо страшно потерять Аню. Жизнь без нее теперь для него не имела никакого смысла. Мысли об Ане, о грозящей ей опасности не оставляли Мамонтова ни на минуту. Его сны заполняли кошмары. Ему казалось — если он будет рядом с Аней, то сумеет уберечь ее от смерти, пускай даже ценой собственной жизни.

    — Данила Кириллович, — сказал он Заболотному, — я хочу работать в «летучках».

    Заболотный удивился.

    — Ты же прирожденный микробиолог, Илья. Я верю в тебя, как в перспективного ученого. Возможно, с годами ты станешь гордостью отечественной науки.

    — Возможно, — небрежно согласился Мамонтов, теребя шнурок на пенсне, — но сейчас я хочу работать в «летучках»... вместе с Аней Снежковой. В лаборатории без меня обойдутся. В отряде достаточно толковых микробиологов.

    Заболотный пристально глянул в лицо Мамонтова, глухо уронил:

    — Подумай, Илья...

    — Все решено! Все обдумано! И пожалуйста, Данила Кириллович, не надо ни в чем разубеждать меня!

    — Как знаешь, Илья, — тихо проговорил Заболотный. — Как знаешь... Но заклинаю тебя: будь осторожен. Главное в нашей работе — осторожность.

    — Все будет хорошо, Данила Кириллович. Обещаю вам.

    Так Мамонтов начал работать в одной «летучке» с Аней Снежковой...

    Время поворачивало к весне. С юго-востока задували теплые, тугие ветры. Снег становился рыхлым и ноздреватым, и уже кое-где в степи проступала земля желтыми и коричневыми пятнами. С карнизов больничных бараков свисали сосульки.

    Эпидемия шла на убыль, и в лагере уже поговаривали о скором отъезде в Россию.

    Мамонтов кочевал с «летучкой» по маньчжурской степи от одной деревушки к другой, и Аня была с ним рядом, и будущее начинало казаться им обоим таким же безоблачным, как весеннее небо над степью. Страх смерти притупился, потому что любовь оказалась сильнее его.

    Китайские деревушки, с их глинобитными фанзами и кривыми захламленными улочками, были похожи одна на другую, как зеркальные отражения. Деревня Ходягоу ничем не отличалась от них. И, выезжая из нее в санях, запряженных низкорослыми лошаденками, никто не думал о беде, уже поселившейся в обозе, возвращавшемся в лагерь.

    Над безбрежьем степной глазури катилась синяя луна. С небес срывались одинокие звезды и гасли.

    — Смотри, Илья, — засмеялась Аня, указывая на падающую звезду. — Звездопад совсем как у нас, в России. Только наши звезды почему-то падают в августе.

    Вдали угадывалось желтое зарево огней над Харбином. Нахлестывая лошадей, весело перекликались возницы. Прихваченный вечерним морозцем, под полозьями торопливо хрустел снег. Беспечно наигрывала одинокая гармошка.

    Привалившись к плечу Мамонтова, Аня дремала. Ее начинало познабливать. Овчинный тулуп, накинутый до самых плеч, не согревал. Ноги в валенках зябли.

    — Тебе холодно? — спросил Мамонтов, тревожно вглядываясь в ее внезапно осунувшееся лицо.

    Она слабо улыбнулась, ласково коснулась горячей ладонью его небритой щеки.

    — Ерунда, Илья... Устала очень сегодня... Скорей бы в постель и спать... спать... спать, — прошептала она, закрывая глаза.

    До лагеря оставалось не более трех-четырех верст, когда Аня зашлась в кашле.

    Мамонтова охватило острое предчувствие беды. Он хлестанул лошадь, свернул на обочину и обогнал обоз. Сани замотало на ухабах, как лодку на волне, лошадь пошла наметом. Оглушительно завизжал снег под полозьями.

    Весь день в Ходягоу он ни на полшага не отходил от Ани. Когда она смогла заразиться? Как это произошло? Да чума ли это?!

    Он положил руку на ее запястье: пульс был частым и слабым.

    На руках он внес ее в барак, где жили сотрудники, уложил в постель. Зубы Ани легонько постукивали. Дышалось ей трудно. Задыхаясь, она хватала воздух открытым ртом. Принесли кислородную подушку. Приторный запах камфоры заполнил комнату.

    — Возможно, это обычная пневмония, — предположил Заболотный, приставляя к груди Ани металлический стетоскоп. — Хотя...

    Мамонтов прошел в лабораторию, присел к микроскопу, быстро настроил его и сразу же увидел «бочонки» — чумные палочки. Они покрывали все поле зрения.

    Он сорвал с лица маску, прижал к щекам одеревеневшие ладони. Ему хотелось закричать, но перехватило дыхание, и крик окаменел в горле.

    За окнами лаборатории занималось тихое утро. Над степью поднимался багровый шар солнца, и его хрупкие блики осторожно ложились на снег. До слуха Мамонтова доносилось легкое пофыркивание лошадей, приглушенные голоса возниц: «летучки», как всегда, отправлялись в путь и словно не было в лагере никакой беды...

    Ему разрешили ухаживать за ней, и Мамонтов перебрался в Анину комнату с низким оконцем, задернутым ситцевыми занавесками, с фотографическим портретом Чехова на столе.

    Восковое лицо Ани с блеклым румянцем на щеках утопало в подушках. Он знал, что она умирает, но упрямо верил в чудо, которое подчас случается в медицине. Прошли сутки. Состояние Ани не менялось. Температура держалась на сорока градусах. Одышка усилилась. Иногда Аня впадала в забытье и слабым голосом звала мать.

    А за низким оконцем уже была весна, нагрянувшая внезапно, в один день, и веселая капель беспечно перекликалась с ходиками, висящими на стене.

    — Илья, — очнувшись, попросила Аня, — скажи мне, что ты любишь меня... Скажи, пожалуйста...

    Он опустился на край кровати и, склонившись, поцеловал ее в губы.

    — Спасибо, Илья.

    Кто-то принес в барак букетик первых весенних цветов, собранных в степи. Цветы стояли на тумбочке в изголовье Аниной кровати, как талисман, хранящий ее от смерти. Порой Мамонтову казалось, что кризис уже минул и Аня выздоравливает. Она была так слаба, что не могла говорить, но ее огромные глаза, занимавшие чуть ли не половину лица, глядя на Мамонтова, улыбались.

    «Все будет хорошо, — в надежде шептал он, поднося к губам ее тонкие прозрачные пальцы. — Вот увидишь, Аня, все будет хорошо... Вот увидишь, мы вернемся в Россию».

    Сам Мамонтов заболел на пятый день. В его мокроте были найдены чумные бациллы.

    По распоряжению Заболотного Мамонтова изолировали в небольшой боковой комнатушке того же барака, где жила Аня.

    Аня умерла ночью, но смерть ее от Мамонтова скрывали.

    Он сам вел на себя историю болезни, вводил камфору и противочумную сыворотку и, словно узник, перестукивался через стенку с соседом — студентом Исаевым. Иногда Исаев, развлекая своего товарища, наигрывал на гармошке.

    Тонкая деревянная стена, выбеленная известкой, отделяла жизнь от смерти, и с той стороны, где была жизнь, до Мамонтова доносились слова старинных казачьих песен, напеваемых вполголоса:

    Звезда полей над отчим домом
    И матери простертая рука...

    — Пой, Исаев! — просил Мамонтов и стучал кулаком в стену. — Пой!..

    Жена коня мужу подводит.
    Племянник пику подает...

    Под барабанную дробь дождей в маньчжурские степи стремительно вступала весна. Она была похожа на зеленое войско под голубыми знаменами.

    В боковой комнатушке барака погибал от легочной чумы студент Илья Мамонтов, и, когда ему стало ясно, что возврата к жизни быть не может, он попросил конверт и лист бумаги.

    За несколько часов до смерти Мамонтов написал письмо матери. Вот оно: «Дорогая мама, заболел какой-то ерундой, но так как на чуме ничем, кроме чумы, не заболевают, то это, стало быть, чума. Милая мамочка, мне страшно обидно, что это принесет тебе горе, но ничего не поделаешь, я не виноват в этом, так как все меры, обещанные дома, я исполнил. Честное слово, что с моей стороны не было нисколько желания порисоваться или порисковать. Наоборот, мне казалось, что нет ничего лучше жизни, но из желания сохранить ее я не мог бежать от опасности, которой подвержены все, и, стало быть, смерть моя будет лишь обетом исполнения служебного долга. И как это тебе ни тяжело, нужно признаться, что жизнь отдельного человека — ничто перед жизнью общественной, а для будущего счастья человечества ведь нужны же жертвы...»

    На ликвидации эпидемии легочной чумы в Маньчжурии в 1910—1911 годах русский противочумный отряд потерял: врачей и студентов — 4, фельдшеров — 4, сестер милосердия — 1, прачек — 5, санитаров — 28.

    Впоследствии профессор Вайндрах напишет об этом: «Это огромные потери, но в результате была ликвидирована не только чума в Харбине, но предупреждено продвижение чумы на восток, в Сибирь и, может быть, в Европу. Скромные медицинские работники, съехавшиеся со всей России, победили страшную вспышку легочной чумы...»









     


    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх