|
||||
|
Книга Вторая К читателю Демократический характер общественно-политического устройства американского государства был естественным образом вызван к жизни определенными политическими и нравственными законами и представлениями. Это же самое общественно-политическое устройство, кроме того, породило множество чувств и мнений, неизвестных старым аристократическим обществам Европы. Прежние взаимоотношения между людьми были уничтожены или преобразованы, и появились новые. Облик цивилизованного общества изменился не менее, чем мир большой политики. Первую из этих тем я рассмотрел в работе об американской демократии, опубликованной мною пять лет тому назад. Вторая тема является предметом рассмотрения в данной книге. Обе части дополняют друг друга и представляют собой единое целое. Мне следует незамедлительно предостеречь читателя против одной ошибки, из-за которой я могу быть совершенно неверно понят. Заметив, сколь много различных проявлений я связываю с равенством, читатель мог бы прийти к заключению, что я рассматриваю равенство в качестве единственной причины всего того, что происходит в наши дни. Подобный взгляд был бы для меня слишком узким. В наше время существует множество мнений, позиций, инстинктивных чувств, появление которых было вызвано обстоятельствами, чуждыми или даже враждебными по отношению к равенству. Так, взяв в качестве примера Соединенные Штаты, я мог бы с легкостью показать, каким образом характер страны, происхождение ее населения, религиозные воззрения основателей, степень их просвещенности, их прежние привычки оказывали и до сих пор оказывают, независимо от демократии, глубокое влияние на их образ мыслей и чувств. Иные причины, также, однако, не имеющие ничего общего с явлением равенства, действуют в Европе, в значительной мере объясняя происходящее. Я признаю существование всех этих факторов и их значение, однако их рассмотрение не связано с темой моей книги. Я не решаюсь выявлять основания всех наших склонностей и всех наших идей; я хочу лишь показать, какое воздействие на них было оказано равенством. Может показаться удивительным — поскольку я твердо придерживаюсь того мнения, что демократическая революция, свидетелями которой мы все являемся, — факт неопровержимый и что сражаться против нее бесполезно и глупо, — что в этой книге я, тем не менее, часто прибегаю к столь суровым словам в адрес демократических обществ, порождаемых этой революцией. Мой ответ прост: не являясь врагом демократии, я хотел бы быть искренним по отнопению к ней. От своих врагов люди не получают и крупицы правды, не одаривают их ею и друзья; именно поэтому я и говорю правду. 317 Я думаю, что многие готовы взять на себя обязанности провозвестников тех новых преимуществ, которые обещает людям равенство, тогда как лишь немногие осмеливаются прозорливо предупредить их о тех бедах, которыми око им угрожает. В связи с этим основное внимание я уделил именно этой опасности, полагая, что сумел ее ясно разглядеть, и не считая возможным малодушно ее замалчивать. Я надеюсь, что в этой, второй части работы читатель вновь найдет ту непредубежденность, которая была отмечена как достоинство первой книги. Живя в атмосфере противоречивых, разделяющих нас суждений, я попытался очистить свое сердце от тех явных симпатий или неосознанных антипатий, которые вызываются каждым из них. Если читатели найдут в моей книге хотя бы одну фразу, рассчитанную польстить какой-либо из крупных партий, потрясавших нашу страну в прошлом, или какой-либо из малочисленных мятежных группировок, которые в наши дни нарушают спокойствие в стране, тогда пусть эти читатели уличат меня в этом во весь голос. Тема, которую я вознамерился охватить, весьма обширна, так как она включает в себя большую часть тех настроений и идей, которые обусловили новое состояние дел и новую ситуацию в мире. Подобный предмет явно превышает мои возможности, и, затронув его, я отнюдь не удовлетворился достигнутым. Однако, хотя я и не достиг своей цели, читатели воздадут мне должное по крайней мере за то, что я задумал свой труд и осуществлял его в духе, который приближает меня к успеху. Часть первая ВЛИЯНИЕ ДЕМОКРАТИИ НА ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНУЮ ЖИЗНЬ В СОЕДИНЕННЫХ ШТАТАХ Глава I. О ФИЛОСОФСКОМ МЫШЛЕНИИ АМЕРИКАНЦЕВ Я думаю, что во всем цивилизованном мире нет страны, где бы философии уделяли меньше внимания, чем в Соединенных Штатах. Американцы не имеют своей собственной философской школы и очень мало интересуются теми школами, представители которых соперничают друг с другом в Европе; они едва ли знают их названия и имена. Между тем вполне очевидно, что почти все жители Соединенных Штатов имеют сходные принципы мышления и управляют своей умственной деятельностью в соответствии с одними и теми же правилами; то есть, не дав себе труда установить эти правила, они обладают определенным, всеми признанным философским методом. Отсутствие склонности к предустановленному порядку, умение избегать ярма привычек и зависимости от прописных истин касательно проблем семейной жизни, от классовых предрассудков, а до определенного предела и от предрассудков национальных; отношение к традициям лишь как к сведениям, а к реальным фактам не иначе, как к полезному уроку, помогающему делать что-либо иным образом и лучше; индивидуальная способность искать в самих себе единственный смысл всего сущего; стремление добиваться результатов, не сковывая себя разборчивостью в средствах их достижения, и умение видеть суть явлений, не обращая внимания на формы, — таковы основные черты, характеризующие то, что я называю философским методом американцев. Если идти дальше и из этих различных черт выбрать одну основную, причем такую, которая могла бы обобщить почти все остальные особенности, я бы сказал, что умственная деятельность всякого американца большей частью определяется индивидуальными усилиями его разума. Таким образом, Америка — это страна, где меньше всего изучают предписания Декарта, но лучше всего им следуют. Это не должно вызывать удивление. Американцы никогда не читают работ Декарта, потому что их общественное устройство не предрасполагает к занятиям спекулятивными науками, но они следуют этим правилам потому, что тот же тип общественного устройства естественным образом подготавливает головы людей к их восприятию. В условиях постоянного движения, происходящего в недрах демократического общества, узы, связывающие поколения друг с другом, ослабляются или рвутся; каждый с легкостью забывает идеи, волновавшие его предков, да и вообще не слишком ими озабочен. Люди, живущие в подобном обществе, не могут черпать свои убеждения из общего источника мнений того класса, к которому они принадлежат, ибо, можно сказать, здесь нет больше классов, а те, которые еще существуют, столь подвижны по составу, что не могут как таковые иметь реальную власть над отдельными своими представителями. Что касается воздействия, которое могут оказывать умственные способности одного человека на разум другого, то оно, как правило, весьма ограниченно в стране, где граждане, ставшие более или менее равными, слишком тесно общаются друг с другом и, не 319 видя в ком-либо из окружающих неоспоримых признаков величия и превосходства, постоянно возвращаются к своему собственному разумению как к наиболее очевидному и близкому источнику истины. И дело не в том, что они не доверяют какому-либо конкретному человеку, а в том, что они лишены склонности верить кому бы то ни было на слово. Каждый, следовательно, наглухо замыкается в самом себе и с этой позиции пытается судить о мире. Обыкновение отыскивать обоснования своих суждений лишь внутри себя приводит к образованию у американцев и других умственных навыков. Видя, что им без всякой помощи удается решать все несложные проблемы практической жизни, они с легкостью приходят к умозаключению, что все на свете объяснимо и познаваемо. Вследствие этого они с готовностью отрицают все то, чего не могут понять: отсюда их недоверие к необычному и почти непреодолимое отвращение к сверхъестественному. Поскольку они привыкли доверять лишь своим собственным глазам, они любят очень отчетливо видеть занимающий их предмет; поэтому они очищают его, насколько это возможно, от его оболочки, отодвигают все то, что мешает к нему приблизиться, и убирают все то, что скрывает этот предмет от взора, дабы рассмотреть его как можно ближе при полном свете дня. Подобное умонастроение вскоре приводит их к пренебрежению формами, которые они начинают считать бесполезными и докучливыми завесами, скрывающими от них истину. Таким образом, американцы, черпая свой философский метод в самих себе, не нуждаются в том, чтобы открывать его или заимствовать из книг. В значительной мере то же самое я мог бы сказать о процессах, протекавших в Европе. Этот же метод формировался и обретал популярность в Европе постепенно — по мере того как социальные условия существования становились все более равными и различия между людьми все менее глубокими. Рассмотрим вкратце хронологию событий. В XVI веке реформаторы подчинили суждению индивидуального разума некоторые из догм старой веры, но при этом все остальные догмы они продолжали охранять от свободного обсуждения. В XVII веке Бэкон в естественных науках и Декарт в собственно философии упразднили общепринятые формулы, уничтожили господство традиций и разрушили власть авторитетов. Философы XVIII века, сделав, наконец, этот принцип всеобщим, считали необходимым, чтобы каждый человек самостоятельно анализировал содержание всех своих убеждений. Кому не понятно, что Лютер, Декарт и Вольтер использовали один и тот же метод и что различия между ними сводились лишь к более или менее широкому толкованию возможностей его применения? Каким образом вышло так, что реформаторы ограничились узким кругом религиозных идей? Почему Декарт, не желая применять свой метод расширительно, хотя он был вполне пригоден для этого, заявил, что самим для себя людям надлежит решать вопросы философского, но не политического содержания? Как получилось, что в XVIII веке на основе того же метода были сразу сделаны те общие выводы, которых Декарт и его предшественники либо не видели, либо отказывались замечать? И отчего, наконец, метод, о котором мы говорим, в эту эпоху внезапно выходит из академических стен, чтобы проникнуть в общественное сознание и стать общей нормой интеллектуальной жизни? И почему, став популярным во Франции, он был открыто заимствован или же негласно воспринят всеми народами Европы? Рассматриваемый философский метод мог родиться в XVI веке, он мог быть уточнен и обобщен в XVII веке, но он не мог стать общепринятым ни в одно из этих двух столетий. Политические законы, состояние общества, умственные навыки, порождавшиеся его первоосновами, противостояли этому методу. Он был открыт в эпоху, когда началось уравнивание состояний и взаимоуподобление людей. Получить всеобщее признание он смог только в те века, когда условия существования людей стали более или менее равными, а сами люди очень похожими друг на друга. Философия XVIII века — это не просто французская, а демократическая философия. Именно данное обстоятельство объясняет легкость, с какой она была принята всей 320 Европой, облик которой вследствие этого столь неузнаваемо изменился. Французы потрясли мир не потому лишь, что отказались от своих старых верований и убеждений, от древних устоев; это произошло потому, что они первыми стали обобщать, привлекая к нему всеобщее внимание, философский метод, с помощью которого можно было с легкостью нападать на все, что еще сохранялось в жизни от минувших эпох, и открывать дорогу всему новому. Если меня спросят сейчас, отчего в наши дни французы более строго и настойчиво следуют этому методу, нежели американцы, дольше нас живущие в условиях столь же полной свободы, я отвечу, что это частично было обусловлено двумя обстоятельствами, понять которые необходимо в первую очередь. Именно религия дала жизнь английским колониям на американской земле: об этом необходимо помнить всегда. В Соединенных Штатах религия пронизывает все национальные обычаи, став неотделимой частью патриотических чувств, и именно это придает ей необычайную силу. Данное обстоятельство усугубляется и другим, не менее значительным фактором: в Америке религия, если можно так выразиться, сама себе определила свои собственные границы; религиозная жизнь там была столь независимой от политического устройства, что оказалось возможным без труда изменить старые законы, не расшатав при этом древних верований. Таким образом христианство сохранило значительную власть над духовной жизнью американцев, и—это я хочу особенно подчеркнуть — оно господствует там не в качестве одной из философских систем, принятой по размышлении, но как религия, в которую верят не рассуждая. В Соединенных Штатах имеется бесчисленное множество протестантских сект, сама же принадлежность страны к христианскому миру — установленный и неоспоримый факт, который никто не пытается ни опровергать, ни защищать. Некритически приняв основные догмы христианского вероучения, американцы были вынуждены аналогичным образом признать великое множество моральных истин, вытекающих из этого учения или непосредственно с ним связанных. Это крайне ограничивает сферу применения индивидуального анализа, лишая человека права иметь собственные суждения по целому ряду чрезвычайно важных для него предметов. Второе упомянутое мною обстоятельство заключается в следующем: общественное устройство Америки и ее конституция имеют демократический характер, но сами американцы демократической революции не знали. Они прибыли на эту землю почти такими же, какими мы видим их сейчас. Это очень важный момент. Не бывает таких революций, которые не потрясали бы старых убеждений и верований, не ослабляли бы власть и не затемняли бы общих идей. Таким образом, всякая революция в большей или меньшей степени заставляет человека рассчитывать лишь на свои собственные силы и открывает перед мысленным взором каждого почти бездонную пустоту. Когда условия, необходимые для равенства, создаются в процессе длительной борьбы между различными классами, составлявшими старое общество, зависть, ненависть и презрение к ближнему, спесь и чрезмерная самонадеянность вторгаются, так сказать, в человеческое сердце и господствуют в нем некоторое время. Вне зависимости от равенства это в значительной мере способствует разобщению людей, тому, что они перестают доверять суждениям друг друга и ищут свет истины только в самих себе. В такое время каждый пытается обходиться собственными средствами и не искать общества других, испытывает гордость оттого, что все его мнения и убеждения своеобразны и что они принадлежат лишь ему одному. Никакие идеи, кроме соображений голого расчета, не связывают тогда людей, и может показаться, что человеческие суждения, не соединяясь друг с другом, представляют собой лишь своего рода интеллектуальную пыль, разносимую по всем углам и не способную собраться в одном месте и принять какую-либо форму. Таким образом, независимость духа, свойственная равенству, никогда не бывает столь безграничной и не представляется столь чрезмерной, как в тот период, когда равенство только начинает устанавливаться, с великими муками закладывая свой собственный фундамент. Необходимо, следовательно, проявлять осторожность и не смешивать ту интеллектуальную свободу, которую способно дать равенство, с анархией, порождаемой 321 революциями. Каждое из этих двух явлений следует рассмотреть в отдельности, дабы мы, глядя в будущее, не питали неоправданных надежд и не испытывали необоснованного страха. Я убежден, что люди, живущие в новых общественных условиях, часто будут пользоваться правом собственного суждения, но я отнюдь не склонен верить в то, что они часто будут злоупотреблять им. Мое убеждение опирается на всеобщую закономерность, свойственную любой демократической стране, благодаря которой свобода индивидуальной мысли в конечном счете должна ограничиваться определенными — подчас весьма узкими — рамками. Но об этом — в следующей главе. Глава II ОБ ОСНОВНОМ ИСТОЧНИКЕ ВЗГЛЯДОВ И УБЕЖДЕНИЙ, ПРИСУЩИХ ДЕМОКРАТИЧЕСКИМ НАРОДАМ Число догматических представлений, разделяемых людьми в разные исторические периоды, может то увеличиваться, то уменьшаться. Они порождаются различными причинами и могут изменяться как по форме, так и по содержанию; однако люди никогда не смогут быть вполне свободны от догматических убеждений, то есть от мнений, принятых ими на веру, без предварительного выяснения. Если бы каждый человек решил самостоятельно составить себе все суждения и в одиночку следовать за истиной по им самим проложенным дорогам, то представляется совершенно невероятным, чтобы сколь-нибудь значительное число людей когда-либо сумело объединиться на основе каких бы то ни было общих воззрений. А ведь вполне ясно, что никакое общество не способно процветать без подобных общих воззрений или хотя бы просто выжить, ибо без идейной общности невозможно деятельное сотрудничество. Но если сами люди, не зная коллективных усилий, еще могут существовать, то общественный организм не может. Следовательно, для создания общества и тем более для его процветания необходимо, чтобы умы всех граждан были постоянно и прочно объединены несколькими основными идеями; но это невозможно, если каждый из них не станет время от времени черпать свои суждения из одного и того же источника и не согласится признать своими определенное число уже готовых взглядов. Размышляя теперь о человеке, взятом в отдельности, я нахожу, что догматические суждения необходимы ему не только для того, чтобы он мог действовать заодно с себе подобными, но и для его собственной жизни. Если бы человек был вынужден доказать самому себе все те истины, которыми он пользуется ежедневно, он никогда не пришел бы к окончательному результату; он бы изнемог, доказывая предварительные положения и не продвигаясь вперед. Поскольку жизнь слишком коротка для подобного предприятия, а способности нашего разума слишком ограниченны, человеку не остается ничего иного, как признать достоверность массы фактов и мнений, на самостоятельную проверку которых у него нет ни свободного времени, ни сил, — причем фактов, открытых умными людьми или принятых толпой. На этом фундаменте он строит здание из своих собственных мыслей. И поступает он подобным образом отнюдь не по своей воле; его вынуждает так поступать непреложный закон человеческого существования. Самые великие философы на свете вынуждены принимать на веру миллион чужих положений и признавать значительно больше истин, чем они сумели лично установить. Это не только необходимо, но и желательно. Человек, предпринявший попытку самолично во всем удостовериться, не сможет уделить много внимания и времени каждой из проблем; это занятие вызовет в нем постоянное возбуждение, которое будет мешать ему глубоко постигать всякую истину и приходить к твердым убеждениям по поводу чего бы то ни было. Его интеллект одновременно будет независимым и слабым. Таким образом, из множества человеческих суждений и мнений ему необходимо сделать собствен- 322 ный выбор и принять их большей частью без раздумий, чтобы можно было лучше изучить то незначительное число проблем, которые были оставлены им для рассмотрения. Верно, что любой человек, принимающий на веру всякое мнение с чужих слов, отдает свой разум в рабство, но это рабство благотворно, так как оно заставляет ценить свободу и учит пользоваться ею. Поэтому авторитеты всегда, что бы ни случилось, должны играть свою роль в интеллектуальной и нравственной жизни. Эта роль может быть различной, но они непременно должны ее играть. Независимость индивидуума может быть большей или меньшей — она не может быть безграничной. Таким образом, вопрос не в том, сохраняются ли в век демократии интеллектуальные авторитеты, а в том, чтобы знать, где они удерживают свои позиции и каков их вес. В предыдущей главе я показал, в какой мере равенство условий вызывает в людях своего рода инстинктивное недоверие к сверхъестественному и формирует слишком высокое, а подчас и совершенно преувеличенное представление о возможностях человеческого разума. Следовательно, люди, живущие во времена равенства, с трудом заставляют себя наделять интеллектуальным авторитетом, которому они согласны подчиняться, нечто внеположное человечеству и превосходящее человеческие способности. Источники истины они, как правило, ищут в самих себе или в себе подобных. Это утверждение вполне доказывается тем, что в такие времена не может быть создана никакая новая религия и что любые попытки в этом роде будут не только нечестивыми, но и нелепо безрассудными. Заранее можно предсказать, что демократические народы не поверят с легкостью в божественность миссии новых пророков, что они с готовностью будут осмеивать их и захотят найти главный критерий истинности собственных убеждений и верований не вовне, а в пределах самого человеческого разумения. Когда условия существования различны и люди неравны и непохожи друг на друга, среди них непременно встречаются отдельные личности, отличающиеся превосходным образованием, глубокой ученостью и огромным интеллектуальным влиянием, в то время как массы отмечены чрезвычайным невежеством и ограниченностью. В результате люди, живущие в аристократические времена, естественным образом обнаруживают склонность руководствоваться в своих суждениях указаниями ученых людей или же всего образованного класса, одновременно не проявляя расположенности считать безошибочными мнения массы. В века равенства наблюдается как раз обратное. По мере того как граждане становятся более равными и более похожими друг на друга, склонность каждого из них слепо доверяться конкретному человеку или определенному классу уменьшается. Предрасположенность доверять массе возрастает, и общественное мнение все более и более начинает править миром. У демократических народов общественное мнение, разумеется, не оказывается единственным критерием проверки индивидуальной способности суждения, но его влияние становится неизмеримо более могущественным, чем где бы то ни было еще. Во времена равенства люди не склонны доверять друг другу по причине своего сходства, но то же самое сходство обусловливает их готовность проявлять почти безграничное доверие ко мнению общественности, ибо им не кажется невероятным вывод о том, что, поскольку все обладают равными познавательными способностями, истина всегда должна быть на стороне большинства. Когда человек, живущий в демократической стране, сравнивает себя с окружающими его людьми, он с гордостью ощущает свое равенство с каждым из них; но когда он начинает размышлять о всей совокупности себе подобных и соотносит себя с их огромной массой, он тотчас же чувствует себя подавленным, ощущает всю свою незначительность и слабость. То же самое равенство, освободившее его от зависимости перед любым отдельно взятым гражданином, оставляет его одиноким и беззащитным перед лицом реального большинства. Общественное мнение у демократических народов, следовательно, обладает весьма странным могуществом, о природе которого народы, живущие в условиях аристократического правления, не могут составить себе ни малейшего понятия. Общественное мнение не внушает своих взглядов, оно накладывается на сознание людей, проникая в глу- 323 бины их души с помощью своего рода мощного давления, оказываемого коллективным разумом на интеллект каждой отдельной личности. В Соединенных Штатах большинство приняло на себя обязанность обеспечивать индивидуум массой уже готовых мнений, освобождая его от необходимости создавать свои собственные. Таким образом, существует немалое количество философских, этических и политических теорий, которые каждый человек принимает без обследования, веруя в безошибочность коллективного разума, и, если с особой пристальностью рассмотреть этот предмет, то выяснится, что сама религия господствует здесь не столько как учение о божественном откровении, сколько как проявление общественного мнения. Я знаю, что американские политические законы предоставляют большинству суверенные права на управление обществом, и это в значительной мере усиливает естественное воздействие, которое большинство и без того оказывает здесь на умы людей, ибо нет ничего более привычного, свойственного человеку, чем признание интеллектуального превосходства над собой своего угнетателя. Это политическое всемогущество большинства в Соединенных Штатах в самом деле увеличивает ту власть, которую общественное мнение и без него получило бы над умами всех сограждан. Политическое могущество не является основой этой власти. Ее источники следует искать в самом равенстве, а не в тех более или менее популярных институтах, которые люди эгалитарного общества сумели создать для себя. Можно предположить, что интеллектуальная власть численного большинства будет не столь абсолютной у демократического народа, подчиненного королю, чем в недрах чисто демократических обществ; однако в век равенства она всегда будет почти неограниченной, и независимо от собственно политических законов, управляющих людьми, вполне можно утверждать, что доверие к общественному мнению станет своего рода религией, чьим пророком будет численное большинство. Духовный авторитет, таким образом, примет иные формы, но его власть не уменьшится; я не только не верю в то, что он должен будет исчезнуть, но и предсказываю, что он без труда способен стать слишком могущественным и что может случиться так, что в конечном счете он ограничит сферу деятельности индивидуального мышления рамками, слишком тесными для достоинства и счастья человечества. В равенстве я отчетливо различаю две тенденции: одна из них влечет разум каждого человека к новому мышлению, а другая способствует тому, чтобы он добровольно вообще отказался думать. Я вижу, каким образом, подчиняясь определенным законам, демократия способна подавить ту самую духовную свободу, расцвету которой столь способствует демократическое общественное устройство, подавить настолько, что человеческий дух, освободившись от всех пут, некогда налагавшихся на него целыми классами или отдельными личностями, может приковать себя короткой цепью к волеизъявлению элементарного количественного большинства. Поэтому, если, уничтожив различные силы, которые сверх всякой меры затрудняли или сдерживали рост индивидуального самосознания, демократические народы станут поклоняться абсолютной власти большинства, зло лишь изменит свой облик. В этом случае люди не найдут способа добиться свободной жизни; они лишь с великим трудом сумеют распознать новую логику рабства. Данное обстоятельство, и я не устану это повторять, заставляет глубоко задуматься всех тех, кто убежден в святости свободы человеческого духа и кто ненавидит не только деспотов, но и сам деспотизм. Что касается лично меня, то, ощущая на своей голове тяжелую десницу власти, я мало интересуюсь конкретным источником моего угнетения и отнюдь не более расположен подставлять свою шею под хомут лишь потому, что мне протягивают его миллионы рук. Глава III ПОЧЕМУ АМЕРИКАНЦЫ ОБНАРУЖИВАЮТ БОЛЬШУЮ СПОСОБНОСТЬ И СКЛОННОСТЬ К ОБЩИМ ИДЕЯМ, ЧЕМ ИХ АНГЛИЙСКИЕ ПРЕДКИ Господь не помышляет о человеческом роде как о некой совокупности. Единым взором он охватывает в отдельности каждую личность — частицу человечества, — одновре- 324 менно воспринимая и общие черты, роднящие людей между собой, и различия, отделяющие их друг от друга. Господь, следовательно, не нуждается в общих идеях; то есть он никогда не испытывает необходимости придавать единую форму огромному числу аналогичных объектов для того, чтобы о них было удобнее размышлять. С человеком дело обстоит иначе. Если он попытается рассмотреть и определить свое отношение к каждому конкретному случаю, с которым ему приходится сталкиваться, то вскоре растеряется среди бесконечного множества частностей и ничего уже не будет понимать; оказавшись в столь бедственном положении, прибегает к несовершенному, но необходимому методу, выявляющему этот недостаток и помогающему его преодолеть. Поверхностно рассмотрев определенное число предметов и заметив, что они похожи друг на друга, его ум дает им всем одно и то же наименование, откладывает их в сторону и следует далее своим путем. Общие идеи свидетельствуют не о силе человеческого разума, но, скорее, о его несовершенстве, ибо в природе нет ни абсолютно подобных друг другу, идентичных фактов, ни законов, приложимых без разбора разом ко многим явлениям. Общие идеи замечательны тем, что они позволяют человеческому разуму выносить свои суждения сразу по целому ряду явлений, но, с другой стороны, выражаемые ими понятия никогда не бывают полными и они всегда заставляют нас проигрывать в точности ровно настолько, насколько мы выигрываем во времени. По мере того как общество становится старше, оно узнает о новых фактах, овладевая ими ежедневно таким образом, чтобы они не противоречили уже усвоенным конкретным истинам. По мере того как человек познает все больше истин этого рода, он естественным образом обретает способность постигать все большее количество общих идей. Нельзя рассматривать множество конкретных фактов по отдельности, не устанавливая в конце концов некой связи между ними, соединяющей их воедино. Несколько индивидуальных особей дают представление о виде; несколько видов с неизбежностью приводят к постижению понятия рода. Привычка и склонность к общим идеям, таким образом, всегда будут усиливаться по мере того, как культура народа будет становиться все древнее, а его познания — все обширнее. Имеются также и иные причины, побуждающие людей обобщать свои идеи или же, напротив, отвращающие их от общих идей. Американцы значительно чаще пользуются общими идеями, и они нравятся им куда больше, чем англичанам; на первый взгляд это кажется очень странным, если учитывать, что эти два народа имеют единое происхождение, что они веками жили по одним и тем же законам и что между ними все еще происходит беспрерывный обмен мнениями и нравственными представлениями. Контраст станет еще более разительным, если мы обратим взоры на нашу Европу и сопоставим друг с другом два самых просвещенных из ее народов. Английский склад ума таков, что он словно бы с сожалением отрывается от созерцания конкретных фактов, дабы возвыситься до их истоков и причин; если англичанин вообще начинает обобщать, то он делает это вопреки самому себе. У нас, напротив, склонность к общим идеям, по-видимому, превратилась в страсть столь безудержную, что она требует удовлетворения при первой же возможности. Каждое утро, просыпаясь, я узнаю, что только что открыт некий всеобщий вечный закон, о котором я никогда прежде и не слышал. Ни один, даже самый посредственный сочинитель не будет вполне удовлетворен своим первым литературным опытом, если открытые в нем истины относятся лишь к одному-единственному великому королевству, испытывая недовольство собой по той причине, что предмет его писаний не захватывает собой всего человеческого рода. Столь существенное различие между двумя весьма просвещенными народами мне представляется поразительным. Однако, обратив наконец свой мысленный взор на Англию и отметив все то, что происходило в ней в течение последнего полувека, я с полным убеждением могу констатировать возрастание в ней интереса к общим идеям по мере того, как ослаблялось влияние ее старой конституции. 325 Таким образом, одним лишь состоянием большей или меньшей просвещенности народа невозможно объяснить пристрастие человеческого разума к общим идеям или же его отвращение к ним. Когда условия существования людей крайне различны и неравенство носит устойчивый характер, индивидуумы постепенно становятся столь непохожими друг на друга, что создается впечатление, будто каждый класс представляет собой отдельную разновидность человечества; мы можем их изучать лишь по отдельности, и, теряя из поля зрения общую нить, связующую их в огромную семью, мы рассматриваем только некоторые типы людей, но не человека в целом. Поэтому все люди, живущие в аристократических обществах, никогда не осмысляют свое собственное существование с помощью слишком отвлеченных понятий, и этого вполне достаточно для того, чтобы у них выработались привычное недоверие и инстинктивное отвращение к общим идеям. Человек, живущий в демократической стране, напротив, видит вокруг только более или менее похожих на себя людей; он не может думать о какой-либо одной части человеческого рода, не расширяя этого понятия до таких размеров, что оно начинает включать в себя все человечество в целом. Все истины, приложимые к нему самому, кажутся ему в равной мере или же аналогичным образом применимыми к любому из его сограждан и вообще к любому человеку. Обретя привычку пользоваться общими идеями в тех областях, которые его более всего занимают, он переносит этот навык на все остальные сферы, и таким образом человеческий дух наделяется горячей, а подчас и слепой страстью к открытию всех общих законов и правил, к одновременному оперированию под одним названием огромной массой объектов и явлений, к стремлению объяснять единой причиной целую совокупность фактов. Ничто не доказывает истинности данного утверждения лучше, чем известное отношение античного мира к рабам. Самые глубокомысленные, самые универсальные гении Рима и Греции не смогли додуматься до столь всеобщей и одновременно столь простой мысли, каковой является идея схожести представителей рода человеческого и, следовательно, идея равного по рождению права каждого человека на свободу; напротив, много сил и выдумки они потратили на то, чтобы доказать, что рабство заключено в самой природе вещей и будет существовать всегда. Более того, те из древних, кому довелось познать рабство прежде, чем стать свободными, и чьи превосходные сочинения мы частично сумели сохранить, сами выставляли рабство в аналогичном свете. Все великие античные писатели были представителями аристократии рабовладельцев или по меньшей мере рассматривали установленное господство этой аристократии как вещь само собой разумеющуюся; их ум, свободно простиравшийся во многие сферы, именно в данном вопросе обнаружил всю свою крайнюю ограниченность, и для того, чтобы люди поняли, что все они естественным образом похожи друг на друга и равны между собой, самому Иисусу Христу надо было спуститься на землю. Во времена равенства все люди независимы друг от друга, изолированны и слабы; вы не найдете такого человека, чья воля постоянно управляла бы движениями толпы; в такие периоды всегда кажется, что человечество развивается само по себе. Поэтому, чтобы объяснить происходящее в мире, необходимо сконцентрироваться на поиске нескольких основных причин, которые воздействуют одинаково на каждого из нам подобных и таким образом заставляют всех добровольно идти по одному и тому же пути. Это, естественно, приводит также к тому, что человеческий разум постигает общие идеи и обретает пристрастие к ним. Выше я уже объяснял, каким образом равенство условий существования заставляет каждого человека самостоятельно искать истину. Легко понять, что подобный метод поисков должен исподволь направлять человеческое самосознание к восприятию общих идей. До тех пор пока я отвергаю традиции класса, профессии и семьи, избегая благодаря этому власти прецедента и находя собственный путь лишь с помощью своего разума, я естественным образом испытываю склонность объяснять истоки своих воззрений не иначе, как особенностями самой природы человека, и это обязательно и почти независимо от моих желаний приводит меня к усвоению большого числа весьма общих понятий. Все вышеизложенное вполне объясняет причину того, что англичане обнаруживали меньшие способность и вкус к обобщению идей, чем их американские потомки и в осо- 326 бенности их соседи-французы, и отчего в наши дни англичане наделены ими в большей мере, чем в прошлом их отцы. Англичане очень долго были весьма просвещенным и одновременно очень аристократическим народом; и в то время как культура постоянно влекла их к формированию вполне общих идей, аристократизм обычаев удерживал их на позициях конкретного мышления. Отсюда эта их школа философской мысли, отмеченная одновременно и смелостью и робостью идей, а также широтою и узостью взглядов, школа, до сих пор господствующая в Англии и все еще стесняющая и сковывающая там такое множество умов. Помимо этих, выставленных мною на первый план соображений, имеются также и другие, менее очевидные, но не менее серьезные причины, развивающие почти у всех демократических народов вкус к общим идеям, часто доходящий до страсти. Общие идеи могут быть весьма различны. Одни из них являют собой результат медленной, кропотливой, добросовестной работы интеллекта и, следовательно, расширяют сферу человеческого знания. Общие идеи другого типа легко рождаются при первом же энергичном усилии ума, не давая ничего, кроме очень поверхностных и очень неопределенных понятий. Люди, живущие в века равенства, отличаются большой любознательностью при недостатке досуга; их жизнь столь деятельна, сложна, беспокойна и активна, что у них остается очень мало времени на размышления. Люди демократических эпох любят общие идеи, потому что они избавляют их от необходимости изучать частные случаи; эти немногочисленные идеи, если можно так выразиться, вмещают в себя многое и быстро дают большой доход. Итак, кинув невнимательный, беглый взгляд, люди верят, что видят некую общую связь между определенными предметами, и, прекращая дальнейшие поиски, а также не рассматривая подробно, в чем состоит сходство или различие между этими предметами, они спешно относят их к одному и тому же классу и идут дальше. Одной из показательных черт демократических веков является тяга к легкому успеху и безотлагательным удовольствиям, которая просыпается во всех людях. Это относится не только к интеллектуальному, но и к любому другому поприщу. Большинство из живущих во времена равенства людей — большие честолюбцы, но их честолюбие носит одновременно и бойкий и вялый характер: они хотят сразу добиться большого успеха, но при этом стремятся избавить себя от тяжелого труда. Эти противоречивые желания прямо приводят их к поиску общих идей, при помощи которых, как они надеются, им удастся с небольшими затратами создать нечто огромное и привлечь внимание публики без особых усилий. И я не знаю, насколько они не правы, когда рассуждают подобным образом, ибо публика ничуть не меньше их самих боится глубины и обычно ищет в творениях духа не что иное, как доступные удовольствия и легкие, не требующие труда наставления. Если аристократические нации в недостаточной мере пользуются общими идеями, часто выражая по отношению к ним неосмотрительное пренебрежение, то демократические народы, напротив, всегда готовы злоупотреблять данной разновидностью идей и предаются им с неразборчивым пылом. Глава IV ПОЧЕМУ АМЕРИКАНЦЫ НЕ ОТНОСЯТСЯ С ТОЙ ЖЕ СТРАСТНОСТЬЮ, ЧТО И ФРАНЦУЗЫ, К ОБЩИМ ИДЕЯМ ПОЛИТИЧЕСКОГО СОДЕРЖАНИЯ Я уже говорил, что американцы в меньшей степени тяготеют к общим идеям, чем французы. Это в особенности справедливо в отношении общих идей политического содержания. Несмотря на то что общие идеи неизмеримо глубже пронизывают американское законодательство, чем английское, и что американцы значительно более англичан озабочены приведением практики юридических отношений в соответствие с теорией, Соединенные Штаты никогда не знали политических институтов, прямо-таки влюбленных в общие идеи, как это было у нас с Национальным собранием и с Конвентом; никогда вся 327 американская нация целиком не испытывала страсти к такого рода идеям,— в отличие от французского народа в XVIII веке — и не высказывала столь слепой веры в добротность и абсолютную истинность какой бы то ни было теории. Эти различия между американцами и нами порождены многими причинами, важнейшими из которых представляются следующие. Американцы — это демократический народ, который всегда сам управлял своими общественными делами, а мы—демократический народ, который в течение долгого времени мог лишь мечтать о наилучших способах их ведения. Наше общественно-политическое положение привело к тому, что мы восприняли весьма общие идеи, связанные с проблемами государственности и власти, еще в то время, когда наша политическая конституция мешала улучшать эти идеи опытным путем, постепенно вскрывая их несостоятельность, тогда как у американцев эти две стороны постоянно уравновешиваются и естественным путем взаимно поправляют друг друга. На первый взгляд может показаться, что это утверждение противоречит высказанному ранее предположению о том, что демократические народы самим бурным течением их практической жизни обучаются любить теорию. При более внимательном рассмотрении данного вопроса становится ясным, что в этих положениях нет никакого противоречия. Люди, живущие в демократических странах, с жадностью хватаются за общие идеи потому, что у них мало свободного времени, и потому, что эти идеи избавляют их от необходимости терять время на рассмотрение частных случаев. Это верно, но лишь тогда, когда речь не идет о предметах, привычных и насущно необходимых. Коммерсанты с поспешностью и почти без всякого раздумья ухватятся за предложенные им общие идеи, относящиеся к философии, политике, наукам и искусству, однако они обязательно изучат те общие идеи, которые имеют отношение к торговле, и не примут их безусловно и безоговорочно. Аналогичным образом поступают и государственные деятели, когда дело доходит до общих идей и обобщений политического содержания. Таким образом, если есть повод волноваться, что демократические народы в том или ином вопросе склонны слепо и чрезмерно доверяться общим идеям, нет лучшего способа исправить положение, чем привлечь ежедневное, практическое внимание людей к данному вопросу; это заставит их хорошенько вникнуть в детали, а детали помогут понять слабые стороны теории. Лекарство это часто оказывается болезненным, но оно всегда эффективно. Именно таким способом демократические институты, заставляющие каждого гражданина принимать практическое участие в управлении обществом, умеряют ту чрезмерную склонность к восприятию политических теорий общего содержания, которую порождает равенство. Глава V КАКИМ ОБРАЗОМ В СОЕДИНЕННЫХ ШТАТАХ РЕЛИГИЯ ИСПОЛЬЗУЕТ ДЕМОКРАТИЧЕСКИЕ ИНСТИТУТЫ В предыдущих главах я уже дал объяснение тому, что люди не могут обходиться без догматических убеждений и что их наличие чрезвычайно желательно. Здесь я бы добавил, что из всех догматических убеждений самыми нужными являются верования религиозного характера. Это очень легко доказать, даже если рассматривать их только с точки зрения интересов земной жизни. Практически любое человеческое деяние, сколь бы частный характер оно ни носило, порождается всеобщими представлениями людей о Боге, о его отношении к человеческому роду, о природе души и об обязанностях людей перед себе подобными. Эти идеи не могут не играть роль общего источника, из которого берут начало все остальные идеи и представления. 328 Поэтому люди крайне заинтересованы в том, чтобы их идеи о Боге, душе, всеобщих обязанностях по отношению к своему создателю и себе подобным были бы прочно установленными, поскольку любые сомнения по поводу этих первооснов отдают деятельность людей на волю слепого случая и обрекают их на беспомощное, смятенное существование в мире, лишенном в той или иной мере смысла и порядка. Следовательно, крайне необходимо, чтобы в этих вопросах каждый из нас пришел к определенному мнению; однако, к несчастью, вопросы эти таковы, что всякому человеку, предоставленному исключительно самому себе, очень трудно определить свои мнения, полагаясь лишь на собственный разум. Только интеллект, совершенно свободный от обычных житейских забот, чрезвычайно проницательный и тонкий, очень хорошо тренированный, способен, затратив массу времени и труда, постигнуть эти столь необходимые истины. К тому же мы видим, что даже сами философы, рассматривая эти истины, почти всегда испытывают сомнения; что с каждым шагом естественный свет, освещавший их путь, меркнет, угрожая погаснуть совсем, и что, несмотря на все их усилия, они все же не смогли открыть ничего, кроме незначительного числа противоречивых представлений, над которыми человеческое сознание беспрерывно бьется уже в течение тысячелетий, не будучи в состоянии твердо усвоить истину или хотя бы обнаружить новые ошибки. Подобные занятия требуют данных, значительно превосходящих средние человеческие способности, и, даже если большинство людей обладало бы ими, вполне ясно, что у них не будет для этого свободного времени. Устоявшиеся идеи Бога и человеческой природы необходимы для повседневной практической жизни людей, и эта же самая практическая жизнь мешает им постигать эти идеи. Данное положение кажется мне удивительным. Среди наук есть такие, которые, будучи полезными для масс, вполне им доступны; другими же науками может овладеть лишь небольшое число специалистов, и они не культивируются большинством, которое в них не нуждается, если не считать отдаленной возможности их практического применения. Обсуждаемые же нами вопросы необходимы для повседневной жизни всех людей, хотя их изучение подавляющему большинству и недоступно. Итак, общие идеи, связанные с понятием Бога и природы человека, отличаются от всех остальных общих идей тем, что их следует изъять из привычной сферы деятельности индивидуального сознания, а также тем, что с ними мы больше всего выиграем и меньше всего проиграем, если признаем власть авторитета Основная цель и главное достоинство религии заключается в том, что на каждый из этих первостепенно важных для жизни вопросов она должна дать ясные, точные и понятные большинству ответы, которые способны выдержать длительную проверку временем. Существуют религии совершенно ложные и абсурдные; тем не менее можно сказать, что всякая религия, остающаяся в только что очерченной мною сфере влияния и не намеревающаяся выходить за ее пределы, — как это пытались сделать многие из них, чтобы со всех сторон ограничить свободное развитие человеческого ума, — налагает на интеллект необходимую узду; и следует признать, что независимо от того, спасает ли религия людей на том свете, она по крайней мере весьма способствует обретению ими счастья и достоинства на этом свете. Эта истина в особенности приложима к людям, живущим в свободных странах. Когда у какого-то народа разрушается религия, в высшую деятельность головного мозга вторгается сомнение, наполовину парализуя все остальные способности интеллекта. Каждый человек приучается не иметь ничего определенного, кроме путаных и переменчивых представлений по вопросам, имеющим особую важность для его близких и для него самого; люди плохо защищают свои мнения или же легко отказываются от них, и, отчаявшись поодиночке решить важнейшие проблемы человеческой судьбы, они малодушно перестают думать о них вообще. Такое положение непременно опустошает души, оно ослабляет пружины воли и готовит граждан к рабству. В такие времена случается, что люди не только позволяют отнимать у них свободу, но и часто сами отдают ее. 329 Когда в вопросах религии, так же как и в политике, перестает существовать власть авторитета, эта безграничная независимость вскоре начинает ужасать людей. Постоянное возбуждение по поводу всего на свете тревожит и утомляет их. Когда в мире сознания все приходит в движение, люди хотят, чтобы по крайней мере в области материальной был установлен твердый, устойчивый порядок, и, поскольку они уже не могут вернуться к своим старым убеждениям, они отдают себя в руки какого-нибудь повелителя. Что касается меня, то я сомневаюсь, что человек вообще способен выносить одновременно полную религиозную независимость и абсолютную политическую свободу, и я пришел к убеждению, что в том случае, если он не верит, он обязан подчиняться какойнибудь власти, а если он свободен, то должен быть верующим. Между тем я не знаю, обнаруживается ли эта огромная польза религии более явственно у народов, у которых условия существования равны, нежели у всех других народов. Следует признать, что равенство, даруя миру великие блага, в то же самое время возбуждает в людях, как я надеюсь показать в дальнейшем, крайне опасные инстинкты: оно ведет человека к самоизоляции от всех окружающих, заставляя каждого заниматься только самим собой. Оно чрезмерно обнажает их души перед страстью к материальным наслаждениям. Важнейшая заслуга религий заключается в их способности внушать прямо противоположные чувства. Всякая религия выводит предмет человеческих вожделений за пределы земной жизни с ее благами, естественным образом вознося душу в высшие сферы, безмерно превосходящие чувственный мир. Нет ни одной религии, которая не налагала бы на человека каких-либо обязательств по отношению ко всему человеческому роду, приобщая его ко всему сообществу и таким образом отвлекая индивидуум от мыслей о самом себе. Это содержится даже в самых ложных и опасных религиозных учениях. Религиозные народы, следовательно, естественным образом сильны именно в том отношении, в котором слабы демократические народы; важность сохранения религии народом, идущим к равенству, становится очевидной. У меня нет ни прав, ни желания исследовать те сверхъестественные средства, которые избирает Господь для внушения человеческому сердцу чувства веры. В данном случае я рассматриваю религии с чисто человеческой точки зрения; я ищу ответ на вопрос, каким образом эти чувства могут сохранить свою силу в века демократии, в которые мы вступаем. Я уже отмечал, что во времена просвещения и равенства человеческое сознание с трудом воспринимает догматические постулаты, не испытывая в них реальной потребности, если не считать области религиозных убеждений. Это прежде всего означает, что в такое время религии должны с большей скромностью, чем в любые другие века, удерживаться в своих собственных границах и не пытаться из них выйти, так как, возжелав распространить свое влияние на предметы, непосредственно к религиозным вопросам не относящиеся, они рискуют тем, что в них вообще перестанут верить. Поэтому они должны тщательно очертить круг своей компетенции, контролирующей деятельность человеческого сознания, за пределами которого этому сознанию следует предоставить полную свободу и самостоятельность. Магомет, спустившись с небес, принес с Кораном не только религиозные доктрины, но и политические максимы, гражданские и уголовные законы, научные теории. В Евангелии, напротив, говорится только об общем отношении людей к Богу и между собой. Кроме этого, оно ничему не учит и ни во что не обязывает верить. Одного лишь этого, помимо тысячи других доводов, достаточно для того, чтобы показать неспособность первой из этих двух религий надолго сохранить свое господство во времена просвещения и демократии, тогда как второй суждено царствовать в эти века, как и во все другие. Следуя далее в своих рассуждениях, я нахожу, что религиям, с точки зрения обычного человека, недостаточно только лишь тщательно очертить круг религиозных вопросов, чтобы быть в состоянии сохранить свое положение в века демократии; их влияние также в значительной мере зависит от характера исповедуемых ими вероуче- 330 ний, от внешних форм принятой ими обрядности и от обязательств, налагаемых ими на верующих. Рассмотренная мною закономерность, согласно которой равенство вырабатывает у людей склонность к весьма общим и очень пространным идеям, должна быть в особой степени приложима к предметам религиозным. Похожие друг на друга и равные между собой люди с легкостью постигают идею единого Бога, устанавливающего общие законы для каждого из них и наделяющего их счастьем в будущей жизни по одной и той же цене. Идея равенства рода человеческого беспрестанно возвращает их к идее единого Создателя, тогда как, напротив, люди, отделенные друг от друга и отмеченные существенными внутренними различиями, охотно создают столько божеств, сколько имеется у их городов, каст, кланов и семейств, пролагая тысячу самостоятельных дорог, по которым они надеются подняться на небеса. Невозможно отрицать, что само христианство так или иначе испытало на себе воздействие, которое социально-политические условия оказывают на религиозные убеждения. В то время когда христианство появилось на земле, Провидение, которое, без сомнения, подготавливало мир к его приходу, объединило значительную часть человеческого рода как бесчисленную паству под скипетром римских кесарей. Люди, составлявшие эту огромную массу, были весьма отличны друг от друга; тем не менее их объединяло хотя бы то, что все они жили, подчиняясь одним и тем же законам, и что каждый из их был столь слаб и ничтожен в сравнении с величием государя, что все они между собой казались равными. Следует признать, что это новое и необычное общественное состояние должно было предрасположить людей к восприятию всеобщих истин, проповедовавшихся христианством, и это служит объяснением той легкости и той быстроты, с которыми христианство сумело в то время завоевать души. Прямо противоположная ситуация сложилась после падения Империи. Романский мир тогда разбился, если так можно выразиться, на тысячу осколков, и каждая народность вернулась к своей первоначальной самобытности. Вскоре в недрах этих народностей стала формироваться иерархия бесчисленных рангов; заявили о себе расовые различия, и касты разделили каждую нацию на несколько наций. Среди этого всеобщего стремления, которое, казалось, должно было привести все человеческие сообщества к раздробленности на такое количество фрагментов, какое только можно было себе вообразить, христианство не потеряло из виду некогда открытые и провозглашенные им основные общие идеи. Однако оно попыталось приспособиться, насколько могло, к новым тенденциям, порожденным ситуацией раздробленности человеческого общества Люди продолжали поклоняться единому Господу — творцу и хранителю мироздания, но каждый народ, каждый город и, пожалуй, каждый человек верили, что они могут получить какую-либо особую привилегию и обрести личных покровителей пред ликом всемогущего владыки. Не имея возможности отринуть единое божество, они по меньшей мере могли бесконечно увеличивать число его споспешников, наделяя их безмерным могуществом. Распространившееся вследствие этого поклонение ангелам и святым для большинства христиан стало почти идолопоклонническим культом, и некоторое время могло казаться, что христианство возвращается к тем религиям, которые оно победило. Мне представляется очевидным, что по мере того как исчезают барьеры, разделяющие народы и граждан каждой страны, человеческое сознание как бы само по себе обращается к идее неповторимого и всемогущего существа, предписавшего всем людям в равной мере одни и те же законы. Поэтому в века демократии очень важно не смешивать почитание второстепенных уполномоченных Божьей воли с поклонением самому Создателю. Не менее очевидна для меня и следующая истина: в периоды господства демократии религии должны уделять меньше внимания внешней церемониальности и обрядности, чем в любые другие времена. Говоря о философском методе американцев, я уже отмечал, что во времена равенства ничто так не возмущает человеческий дух, как идея подчинения формальностям. Живущие в это время люди с раздражением относятся к риторике; символы кажутся им по-детски наивными, искусственными выдумками, окутывающими и приукрашиваю- 331 щими в их глазах те истины, которые им было бы свойственнее рассмотреть совершенно нагими при ясном свете дня; церемонии их совершенно не трогают, и они непроизвольно склоняются к тому, чтобы не придавать существенного значения деталям богослужения. Тем, кто в демократические времена обязан контролировать внешние формы религиозной обрядности, следует уделять особое внимание этим природным инстинктам человеческого сознания, чтобы без надобности не сражаться против них. Я твердо убежден в необходимости внешних форм обрядности; я знаю, что они способствуют концентрации человеческого сознания на размышлении об абстрактных истинах, помогая прочно их усваивать и истово верить в них. Я не представляю себе, каким образом можно сохранить какую-либо религию, уничтожив практику ее внешних форм богослужения; однако, с другой стороны, я думаю, что в течение предстоящих перед нами веков было бы особо опасным стремление чрезмерно увеличивать число обрядов; их, скорее, следовало бы сократить, оставив только те, которые абсолютно необходимы для сохранения самой доктрины, являющейся сущностью религий1, тогда как ритуал — это лишь форма Приверженцы той религии, которая будет становиться все более регламентированной, негибкой и требующей все более строгого соблюдения мелочных ритуалов в то время, когда люди начнут обретать все большее равенство, довольно скоро обнаружат, что превратились в замкнутую группу истово верующих, окруженную массой скептически настроенных людей. Я знаю, мне возразят, что религии, имеющие своим предметом всеобщие и вечные истины, не могут подобным образом приноравливаться к переменчивым настроениям каждого века, не расшатывая убежденности людей в достоверности этих истин. На это я отвечу, что следует очень четко отличать мнения, являющиеся основными, составляющие суть данного верования и называемые теологами «символом веры», от тем или иным образом примыкающих к ним второстепенных представлений. Религии обязаны всегда твердо отстаивать первые го них, каков бы ни был дух эпохи, но они должны тщательнейшим образом остерегаться подобной же привязанности к представлениям второй разновидности в то время, когда весь мир пришел в безостановочное движение и когда дух, привычный к изменчивости человеческого существования, с большой неохотой застывает в каком бы то ни было положении. Внешние обряды и несущественные религиозные представления имеют шанс, как мне кажется, оставаться неизменными лишь тогда, когда само гражданское общество неподвижно; во всех остальных случаях я склонен верить в то, что их неизменность таит в себе опасность. Мы увидим, что из всех человеческих страстей, порождаемых или подогреваемых равенством, любовь к благосостоянию обретает особую активность, одновременно овладевая сердцами всех людей. Стремление к благосостоянию представляет собой самую поразительную и непременную особенность эпохи господства демократии. Имеются некоторые основания полагать, что любая религия, предпринявшая попытку уничтожить эту мать всех страстей, сама в конце концов будет уничтожена ею. Если она захочет полностью оторвать людей от созерцания благ этого мира, чтобы они целиком отдали бы свой разум думам о благах потустороннего бытия, можно предвидеть, что их души все равно выскользнут из ее рук, чтобы всецело предаться исключительно материальным, сиюминутным наслаждениям. Основная задача религий заключается в необходимости очищать, контролировать и сдерживать эту слишком пламенную и однобокую страсть к благосостоянию, испытываемую людьми в периоды равенства; но я думаю, что религии были бы не правы, если бы попытались целиком обуздать и уничтожить эту страсть. Им никогда не удастся оторвать людей от любви к богатству, но они все же могут убедить их в том, что обогащаться надо лишь честными путями. Это размышление приводит меня к последнему соображению, которое определенным образом включает в себя все остальные. Чем больше люди уподобляются друг дру- 1 Во всякой религии имеются церемонии и обряды, неотделимые от самой сущности ее символа веры, по отношению к которым следует быть особенно осторожными, дабы ничего в них не изменить. Это с особой наглядностью проявляется в католичестве, в котором форма и суть часто столь взаимосвязаны, что не могут быть отделены друг от друга. 332 гу, пользуясь равными правами, тем большую важность приобретает следующее наблюдение: религии, осторожно держась в стороне от течения повседневной жизни, не должны без необходимости противопоставлять себя общепринятым идеям и устойчивым интересам, господствующим в массах, так как общественное мнение все более и более становится главной и самой неодолимой силой, удары которой не сможет долго выносить ни одна из противостоящих ей сил. Это в равной мере относится и к демократическому народу, подчиненному деспоту, и к республике. Во времена равенства короли могут часто требовать покорности, однако общество всегда доверяет большинству и, следовательно, по всем вопросам, не противоречащим вере, следует считаться с мнением большинства. В первой части своего сочинения я уже писал о том, что американские священники не вмешиваются в общественные дела. Это — разительный, но далеко не единственный пример их сдержанности. Религия в Америке — особый мир, в котором правит священнослужитель, но при этом он старается никогда не выходить за его пределы; внутри этого мира он направляет сознание людей, за его пределами он предоставляет их самим себе, свободе и непостоянству, свойственным их природе и эпохе, в которой они живут. Я не видел ни одной страны, где христианство было бы менее опосредовано формальностями, символами и обрядами, чем в Соединенных Штатах, и где бы оно было представлено человеческому сознанию в более ясных, простых и общих идеях. Хотя американские христиане разделены на множество сект, они рассматривают свою религию в одном и том же свете. Это так же относится к романской католической церкви, как и к другим христианским верованиям. Нигде в мире католические священники не обнаруживают столь незначительной привязанности к мелочному формализму индивидуальных правил поведения, к необычайным, особенным методам обретения спасительной благодати, как в Соединенных Штатах, где они озабочены не столько буквой, сколько духом закона; нигде, кроме как здесь, учение Церкви, запрещающее культ святых, унижающий Господа, не проповедуется столь наглядно и столь эффективно. Между тем американские католики — очень покладистые и чистосердечные люди. Есть еще одно наблюдение, в равной мере относящееся к духовенству всех общин: американские священники не пытаются заманивать человека с тем, чтобы все свое внимание он сосредоточил на будущем бытии; они охотно оставляют часть его души свободной для забот текущей жизни, по-видимому считая, что блага этого мира являются пусть и второстепенными, но вполне достойными внимания предметами, и, хотя сами не занимаются производительным трудом, они по крайней мере интересуются достижениями в этой области, приветствуют прогресс и, беспрестанно напоминая верующему о загробном мире как главной цели его жизни с ее страхами и надеждами, не запрещают людям честным путем добиваться благосостояния на этом свете. Отнюдь не стремясь доказать, что эти два мира различны и несовместимы, они, пожалуй, пытаются обнаружить точки соприкосновения и взаимосвязи между ними. Все американские священники понимают, насколько могущественна интеллектуальная власть большинства, и относятся к ней с уважением. Они никогда без крайней необходимости не выступают против нее. Они никогда не ввязываются в межпартийные дрязги, но охотно воспринимают мнения, господствующие в их время в их стране, позволяя себе без сопротивления плыть по течению общественных настроений и идей, увлекающих за собой все вокруг. Они стараются исправлять своих современников, но они не отделяют себя от них. Поэтому публика никогда не испытывает к ним враждебных чувств; она, пожалуй, всегда поддерживает и защищает их, а их убеждения пользуются авторитетом как благодаря своим собственным достоинствам, так и благодаря поддержке, оказываемой им большинством. Таким образом, относясь с уважением ко всем тем демократическим инстинктам, которые не противоборствуют религиозным представлениям, и даже пользуясь поддержкой некоторых из них, религия может успешно сражаться с духом индивидуальной независимости — самым опасным из ее врагов. 333 Глава VI ОБ УСПЕХАХ КАТОЛИЦИЗМА В СОЕДИНЕННЫХ ШТАТАХ Америка—самая демократическая страна на земле, и в то же самое время, согласно заслуживающим доверия источникам, католическая религия добилась в ней выдающихся успехов. На первый взгляд это кажется удивительным. Необходимо ясно видеть различие между двумя феноменами: равенство предполагает, что люди обо всем хотят судить сами; однако, с другой стороны, оно приучает их к идее уникальной, простой, равной для всех государственной власти. Поэтому люди, живущие в демократические времена, обладают сильно выраженной склонностью избавляться от всех религиозных авторитетов. Но, если уж они выражают согласие подчиниться какому-либо из подобных авторитетов, они хотят, чтобы он был по крайней мере единым и неизменным; религиозные власти, получающие свои полномочия не из одного и того же центра, естественным образом шокируют их сознание, и мысль о том, что существует множество религий и нет никакой истинной веры, с легкостью овладевает их умами. В наши дни чаще, чем в прошлые эпохи, встречаются католики, вообще перестающие верить в Бога, и протестанты, становящиеся католиками. Если рассматривать ситуацию, в которой оказалась католическая церковь, изнутри, то создается впечатление, что церковь теряет свой вес; если же рассматривать ситуацию извне, то влияние церкви кажется растущим. Этому есть объяснение. Люди нашего времени, конечно, мало склонны верить в Бога; но уж если они принимают религию, то тотчас же обнаруживают в самих себе скрытый инстинкт, который независимо от их желания подталкивает их к католичеству. Некоторые доктрины и обряды, принятые в романской католической церкви, удивляют их, однако они испытывают тайное восхищение ее стройной системой управления, и она привлекает их своим внушительным единством. Если бы католицизм был в состоянии отречься в конце концов от порожденных им политической розни и ненависти, я почти не сомневаюсь в том, что тот же самый дух времени, который кажется прямо противостоящим католичеству, перестал бы быть слишком неблагоприятным для него, и католическая церковь сумела бы мгновенно добиться великих завоеваний. Один из самых известных недостатков человеческого ума заключается в желании примирять противоположные принципы и обретать покой ценой отказа от логики. Конечно же, всегда находятся и всегда будут находиться люди, которые, подчинившись власти авторитета в части своих религиозных убеждений, тем не менее хотели бы избавиться от этой власти в отношении другой части своих верований, чтобы позволить своему разуму произвольно колебаться между повиновением и свободой. Я, однако, склонен верить в то, что число подобных людей будет меньшим в век демократии, чем в любые другие эпохи, и что наши внуки все более и более четко станут подразделяться на две категории, одна из которых совершенно отречется от христианства, а другая войдет в лоно романской католической церкви. Глава VII О ТОМ, ЧТО ЗАСТАВЛЯЕТ СОЗНАНИЕ ДЕМОКРАТИЧЕСКИХ НАРОДОВ ТЯГОТЕТЬ К ПАНТЕИЗМУ Несколько позднее я покажу, каким образом господствующая у демократических народов склонность к крайне общим идеям проявляется в политике; в настоящее время, однако, мне хотелось бы прояснить то основное воздействие, которое она оказывает на философию. Невозможно отрицать, что в наши дни пантеизм стал очень влиятельным. Часть европейских сочинений явным образом несет на себе его печать. Немцы вводят его в философию, а французы — в литературу. Среди художественных произведений, опубликованных во Франции, большая часть содержит в себе положения или описания, заимство- 334 ванные из пантеистических учений или же свидетельствующие о наличии у их авторов определенного рода симпатии к этим доктринам. Это представляется мне не результатом чистой случайности, а следствием, вызываемым некоей долговременной причиной. По мере того как условия существования становятся все более одинаковыми и каждый отдельный человек начинает уподобляться всем другим, оказываясь все более слабым и маленьким, образуется устойчивая привычка размышлять не о конкретных гражданах, а о всем народе в целом; забывая об индивидууме, мы рассуждаем о роде людском. В такие времена человеческому сознанию нравится разом охватывать великое множество разнородных предметов; оно, сознание, беспрестанно пытается связать многие последствия с одной-единственной причиной. Человек становится одержимым идеей единства, он ищет ее повсюду и, уверовав в то, что нашел ее, успокаивается и отдыхает с этой верой в душе. Но вполне удовлетворенный открытием, что в мире нет ничего иного, кроме единого творения и единого Творца, он все же испытывает некоторое неудобство, вызываемое этим первоначальным делением сущностей, и добровольно пытается расширить и упростить свою мысль, объединяя в единое целое Господа и мироздание. Если я встречаюсь с философской системой, согласно которой все материальные и нематериальные, видимые и невидимые явления, принадлежащие этому миру, суть не что иное, как различнее части единого бесконечного существа, которое одно лишь остается вечно неизменным среди постоянного изменения и беспрестанных преобразований всех его составляющих, я без труда прихожу к выводу, что подобная система, хотя и уничтожает человеческую индивидуальность, или, пожалуй, именно потому, что она ее уничтожает, будет иметь тайное очарование для людей, живущих при демократии; все их интеллектуальные навыки подготавливают их к постижению подобной системы и ведут их по пути ее признания. Она естественным образом привлекает к себе и захватывает их воображение; она тешит их тщеславие и потакает лености их духа. Из всех разнообразных систем, с помощью которых философия пыталась объяснить устройство мироздания, пантеизм представляется мне наиболее способным совратить человеческий дух в эпоху демократии; и все те люди, которые еще умеют ценить подлинное величие человека, должны объединить свои силы в борьбе против пантеизма. Глава VIII КАКИМ ОБРАЗОМ РАВЕНСТВО НАВОДИТ АМЕРИКАНЦЕВ НА МЫСЛЬ О ВОЗМОЖНОСТИ БЕСПРЕДЕЛЬНОГО СОВЕРШЕНСТВОВАНИЯ ЧЕЛОВЕКА Равенство подсказывает человеческому сознанию многие идеи, которые без равенства никогда бы не пришли людям в головы, и оно модифицирует почти все те идеи, которые людям уже были известны прежде. В качестве примера возьмем идею о возможности самосовершенствования человека, так как эта идея является одной из основных, создаваемых человеческим сознанием, к тому же она сама по себе представляет великую философскую теорию, воздействие которой на практическую деятельность людей можно наблюдать в любой момент. Несмотря на то что человек во многих отношениях похож на представителей животного мира, он все же отмечен одним, лишь ему принадлежащим свойством: в отличие от животных он самосовершенствуется. Человечество с самого начала не могло не заметить этого различия. Идея о возможности человеческого совершенствования, таким образом, столь же древняя, как и сам мир; равенство не имело никакого отношения к ее появлению, однако оно придало ей новый характер. Когда граждане подразделяются на классы соответственно их рангу, профессии, знатности и когда все они вынуждены следовать тому жизненному пути, который был избран для них игрою случая, каждый из них считает, что видит перед собой крайние пределы человеческих возможностей, и никто более не пытается сражаться с неизбежной судьбой. Аристократические народы, разумеется, не отрицают полностью способность человека совершенствоваться. Они лишь полагают, что она не безгранична; они рассматривают ее в качестве частичного улучшения, а не коренного преобразования; они 335 представляют себе общественный прогресс в виде постепенного улучшения в будущем тех же самых социальных условий и, допуская, что человечество уже сделало гигантский шаг вперед и что оно еще сможет сделать несколько шагов, они заранее ограничивают его прогресс определенными непреодолимыми преградами. Они все же не считают, что достигли наивысшего блага и абсолютной истины (кто из людей или какой из народов были когда-либо настолько безумны, чтобы вообразить подобное?), но им нравится внушать себе, что они очень близко подошли к той степени величия и познания, которые доступны нашей несовершенной природе; и, поскольку вокруг них не происходит никакого движения, они охотно воображают себе, будто все находится на своих местах. Именно в такие времена законодатели полагают, что утвержденные ими законы незыблемы, народы и короли хотят воздвигать лишь вековечные монументы, а живущее поколение принимает на себя заботу о судьбах грядущих поколений. Однако по мере того, как касты исчезают и классовые различия стираются, когда люди беспорядочно перемешиваются и привычки, обычаи и законы начинают меняться, когда внезапно появляются новые факты и открываются новые истины, когда старые мнения уходят, уступая место иным представлениям, тогда человеческому сознанию начинает являться образ идеального, вечно ускользающего совершенства. Беспрестанные перемены происходят тогда ежеминутно перед глазами каждого человека. Одни из таких перемен ухудшают его положение, и он начинает очень ясно сознавать, что никакой народ и никакой индивидуум, сколь бы ни были они просвещенными, не бывают непогрешимыми. Другие изменения улучшают его участь, и он приходит к выводу, что человек, в общем-то, наделен способностью бесконечного самосовершенствования. Его неудачи дают ему понять, что никто не может льстить себя надеждой на открытие абсолютного блага; успехи же вдохновляют его на неустанные поиски этого блага. Таким образом, всегда ищущий, падающий и встающий на ноги, часто расстроенный, но никогда не разочарованный человек безостановочно стремится приблизиться к тому беспредельному величию, очертания которого он смутно различает в конце долгого пути, который еще предстоит преодолеть человечеству. Трудно вообразить себе точно, какие последствия естественным образом вытекают из этой философской теории, согласно которой человек способен безгранично совершенствоваться, и сколь огромно влияние, которое она оказывает даже на тех людей, которые, всегда предпочитая действовать, а не размышлять, кажется, согласуют свои поступки с данной теорией, даже не подозревая о ее существовании. Однажды я встретил американского матроса и спросил его, отчего в его стране корабли строятся столь недолговечными. На это он ответил мне без всяких колебаний, что искусство навигации всякий день так быстро развивается, что даже самый лучший корабль через несколько лет станет почти бесполезным. В этих случайных словах необразованного человека, причем сказанных по конкретному поводу, я усмотрел проявление общей, систематической идеи, руководствуясь которой великий народ организует свою жизнь. Аристократические нации по природе своего общественного устройства склонны слишком ограничивать пределы совершенствования людей, тогда как демократические нации иногда чрезмерно их расширяют. Глава IX ПОЧЕМУ ПРИМЕР АМЕРИКАНЦЕВ НЕ ДОКАЗЫВАЕТ СПРАВЕДЛИВОСТИ УТВЕРЖДЕНИЯ, ЧТО ДЕМОКРАТИЧЕСКИЙ НАРОД НЕ МОЖЕТ ОБЛАДАТЬ СПОСОБНОСТЬЮ И СКЛОННОСТЬЮ К ЗАНЯТИЯМ НАУКАМИ, ЛИТЕРАТУРОЙ И ИСКУССТВОМ Следует признать, что из современных цивилизованных народов лишь немногие добились меньших успехов в фундаментальных и теоретических науках, чем Соединенные Штаты, или дали миру столь же мало великих художников, знаменитых поэтов и прославленных писателей. Многие европейцы, потрясенные данным наблюдением, начали рассматривать это в качестве естественного и неизбежного результата установления равенства и стали пола- 336 гать, что если демократической государственности и демократическим институтам некогда суждено восторжествовать во всем мире, то человеческий дух будет все менее ясно различать светящие ему огни и люди вновь окажутся во мраке. Те, кто рассуждает подобным образом, по моему мнению, смешивают несколько идей, которые необходимо разделять и рассматривать по отдельности. Сами того не желая, они смешивают понятие демократии со специфическими особенностями американской жизни. Религиозные верования, исповедовавшиеся первыми иммигрантами и переданные ими в наследие своим потомкам, были отмечены простотой обрядов богослужения, строгостью и почти жестокостью богословских принципов, враждебностью к внешней символике и помпезной церемониальности. Они, естественно, не были благоприятными для развития изящных искусств и весьма неохотно допускали возможность литературных развлечений. Американцы—это очень древний и весьма просвещенный народ, который очутился в новой, бескрайней стране, где он мог расселяться по собственному желанию, обеспечивая плодородие земли без особых трудностей. Это — беспрецедентный в мировой практике случай. Ибо в Америке каждый находит неизвестные где-либо еще возможности сколотить или же умножить свое состояние. Воздух здесь пропитан корыстолюбием, и человеческий мозг, беспрестанно отвлекаемый от удовольствий, связанных со свободной игрой воображения и с умственным трудом, не практикуется ни в чем ином, кроме как в погоне за богатством. Промышленные и торговые классы имеются в любой другой стране, не только в Соединенных Штатах, но только здесь все люди одновременно заняты производительным трудом и коммерцией. Между тем я уверен, что, если бы американцы были в мире одни, обладая той свободой и знаниями, которые они унаследовали от своих предшественников, и теми страстями, которые они взрастили сами, они бы вскоре обнаружили, что прогресса в практических науках нельзя добиваться в течение длительного времени, не уделяя внимания развитию теоретических дисциплин, что все искусства и ремесла совершенствуются одни посредством других, и, сколь бы они ни были поглощены погоней за главным предметом их вожделений, они скоро поняли бы, что для достижения этой цели время от времени следует переводить свой взор и на другие предметы. Кроме того, склонность к интеллектуальным удовольствиям представляется столь свойственной душе цивилизованного человека, что даже среди тех просвещенных наций, которые менее других расположены уделять им внимание, всегда имеется определенное число увлеченных ими граждан. Эта интеллектуальная потребность, однажды осознанная, вскоре будет удовлетворена. Однако как раз в то самое время, когда американцы были естественным образом склонны требовать от науки лишь конкретной, практической пользы для утилитарных видов мастерства, а также средств, с помощью которых жизнь можно было сделать более легкой и удобной, научная и литературная Европа взяла на себя труд подняться до общих источников истины, параллельно улучшая все то, что может приносить удовольствие или же удовлетворять потребности человека В представлении просвещенных наций Старого Света жители Соединенных Штатов особо отличаются тем, что они общностью происхождения и обычаев очень тесно связаны с одной из этих наций. В этом народе американцы находили прославленных ученых, талантливых художников, великих писателей и таким образом могли приобретать интеллектуальные богатства, не испытывая нужды самим заниматься их накоплением. Я не думаю, что океан, лежащий между Америкой и Европой, действительно их разделяет. Я считаю народ Соединенных Штатов частью английского народа, которой было поручено исследовать дебри Нового Света, в то время как остальная часть нации, имеющая больше свободного времени и менее обремененная материальными заботами, могла посвятить себя мыслительной деятельности и во всех отношениях споспешествовать развитию человеческого разума. Положение, в котором оказались американцы, следовательно, совершенно уникально, и едва ли какой-нибудь другой демократический народ когда-либо сможет оказаться в подобной ситуации. Их преимущественно пуританское происхождение, их исключительные торговые навыки, даже сама земля, которую они населяют,—все, кажется, объединилось, чтобы отвлечь их интеллект от занятий науками, литературой и изящными ис- 337 кусствами; близость Европы, которая позволяет им пренебречь этими занятиями, не возвращаясь к варварству; тысячи конкретных причин, из которых я смог прояснить только основные, — все совпало удивительным образом, дабы привязать американское сознание к заботам чисто материального плана. Их страсти, потребности, образование и обстоятельства — поистине все направлено на то, чтобы склонить жителя Соединенных Штатов к земле. Только религия побуждает его время от времени мельком, рассеянным взором окидывать небеса. Поэтому давайте перестанем рассматривать все демократические народы как копии, созданные по образу и подобию американского народа, и постараемся, в конце концов, разглядеть особенности их собственных национальных черт. Вполне возможно представить себе народ, который, не имея внутри ни каст, ни иерархии, ни классов и подчиняясь во всем закону, отвергающему всякие привилегии и поровну делящему наследства, все же будет лишен света культуры и свободы. Это не пустая гипотеза, ибо какой-нибудь деспот способен прийти к мысли о том, что равенство и невежество его подданных отвечают его собственным интересам, поскольку в таком случае людей легче удерживать в рабстве. Демократический народ данного типа не только не обнаружит никаких способностей и склонностей к занятиям науками, литературой и искусством, но и можно полагать, что он вообще останется им чужд. Сам закон о наследстве с каждым поколением будет обеспечивать раздробление больших состояний, и никто не создаст новых. Беднота, лишенная знаний и свободы, не придет к идее о возможности самообогащения, а богатые, не умея себя защитить, позволят сталкивать их в нищету. Между бедным и богатым вскоре установится полное и нерушимое равенство. Тогда никто не будет располагать достаточным временем и питать склонность к умственному труду и интеллектуальным наслаждениям. Напротив, все оцепенеет в равном невежестве и одинаковом рабстве. Когда я воображаю себе демократическое общество данного типа, я тотчас же чувствую себя так, словно оказался в одном из тех Богом забытых низких, мрачных и душных строений, где свет, проникающий снаружи, вскоре начинает бледнеть и гаснуть. Мне кажется, что на меня внезапно обрушивается страшная тяжесть и что я бесцельно брожу в окружающем мраке, чтобы найти выход, который должен вновь вывести меня на воздух, к яркому свету дня. Всего этого, однако, не может произойти с уже просвещенными народами, которые, уничтожив существовавшие у них особые права и наследственные прерогативы, навеки закреплявшие имущество в руках определенных личностей или определенных групп, все же останутся свободными. Когда люди, живущие в условиях демократического общества, подлинно просвещенны, они с легкостью осознают, что ничто не должно их ограничивать, сдерживать, насильно заставлять довольствоваться достигнутым благосостоянием. Поэтому все они приходят к идее о необходимости накопления средств, и если они свободны, то все они пытаются копить, хотя и не всем это удается в равной степени. Правда, законодательство не способствует более формированию привилегий, но сама природа благоприятствует этому. Природное неравенство столь значительно, что, как только каждый человек начинает пользоваться всеми своими способностями с целью обогащения, равенство состояний мгновенно нарушается. Закон о наследстве, по-прежнему препятствующий образованию богатых семей и кланов, все же не мешает отдельным людям становиться богатыми. Этот закон постоянно стремится привести всех граждан к общему уровню благосостояния, в то время как они сами беспрестанно стремятся вырваться из него; неравенство их состояний возрастает по мере того, как улучшается их образование и они становятся более свободными. В наше время появилась секта, ставшая знаменитой благодаря своему духу и экстравагантности, которая предложила сосредоточить все блага в руках единой центральной власти, чтобы затем распределять их между людьми в соответствии с их заслугами. Таким образом можно было бы избавиться от полного и вечного равенства, угрожающего, по-видимому, демократическим обществам. Имеется и другой, более простой и менее опасный способ: никому не предоставляя никаких привилегий, можно всем дать равное образование и одинаковую независимость и позволить каждому самому заботиться о своем благополучии. В этом случае природное 338 неравенство тотчас же даст себя знать и богатство само перейдет в руки наиболее способных людей. Демократические и свободные общества, таким образом, всегда будут иметь немало богатых или вполне обеспеченных граждан. Эти состоятельные люди не будут иметь между собой столь же тесных связей, как это было с членами старой аристократии, поскольку они будут отличаться большим психологическим разнообразием типов и почти никто из них не будет иметь столь же гарантированного и столь же полного досуга; при этом их состав будет бесконечно более многочисленным, чем вообще мог бы быть класс аристократии. Эти люди не будут слишком обременены чисто материальными заботами и смогут, в различной степени разумеется, отдавать свои силы умственному труду и интеллектуальным наслаждениям: они посвятят себя им потому, что, хотя одна часть человеческого сознания и тяготеет к предметам ограниченным, материальным и утилитарным, другая часть естественным образом стремится к бесконечному, духовному, прекрасному. Физические потребности привязывают человека к земному, но, когда они ощущаются не столь остро, его дух сам по себе распрямляется. Не только значительно возрастет число тех, кто сможет заинтересоваться умственным трудом, но сам вкус к удовольствиям интеллектуального характера постепенно будет распространяться, проникая даже в те социальные слои, которые при аристократическом общественном устройстве, казалось, не имели ни времени на них, ни способности к ним. Когда нет больше наследственных состояний, классовых привилегий и прерогатив, связанных с родовитостью, и когда источник силы каждого человека заключается лишь в нем самом, становится очевидным, что главным фактором, определяющим различие состояний, является интеллект. Все то, что способствует усилению, обогащению памяти и развитию ума, тотчас же обретает огромную ценность. Полезность знаний с совершенно необычайной ясностью открывается даже взорам толпы. Те, кого не увлекает процесс познания, высоко ценят его за результаты и предпринимают усилия, чтобы приобрести кое-какие знания. Во времена просвещенной и свободной демократии ничто не разделяет людей и ничто не удерживает их на своих местах; они поднимаются вверх по общественной лестнице или же скатываются вниз с удивительной быстротой. Представители всех общественных классов постоянно общаются между собой, потому что они очень близки друг к другу. Они ежедневно видятся и обмениваются мнениями, подражая и завидуя друг другу; благодаря этому в народе появляется множество таких идей, понятий и желаний, о существовании которых он бы и не подозревал, если бы общество было неподвижным и строго разделенным по рангам. В период демократии слуга никогда не бывает совершенно чужд развлечениям и трудам своего хозяина, бедняк — работе и досугу богача; сельский житель старается походить на горожанина, а провинциал — на жителя столицы. Поэтому личность не так-то просто ограничить чисто материальными заботами, и самый простой ремесленник будет время от времени украдкой жадно посматривать на высшие сферы умственной деятельности. Отношение к чтению и к книге у демократического народа совершенно иное, чем во время аристократического правления; однако его читательский круг будет постоянно расширяться, включив в себя, в конечном счете, всех граждан. Как только толпа начинает интересоваться умственным трудом, она осознает, что успехи в какой-либо из интеллектуальных сфер в огромной мере помогают человеку обрести славу, могущество и богатство. Порожденное равенством беспокойное честолюбие тотчас же начинает действовать в этом, как и в любом другом перспективном направлении. Число занимающихся научной деятельностью, литературой и искусством становится огромным. В мире интеллектуального творчества наблюдается необычайная активность; каждый пытается найти в нем свою собственную дорогу и этим привлечь к себе внимание публики. Нечто подобное происходит в политической жизни Соединенных Штатов; политические решения здесь часто несовершенны, но им несть числа; и, хотя результаты индивидуальных усилий обычно весьма незначительны, их совокупный эффект всегда очень внушителен. Следовательно, утверждение о том, что люди, живущие во времена демократии, наделены естественным равнодушием к наукам, литературе и искусству, не является истинным; необходимо признать лишь то, что они культивируют их на особый манер, привнося в них свои собственные достоинства и недостатки. 339 Глава X ПОЧЕМУ АМЕРИКАНЦЫ БОЛЬШЕ ИНТЕРЕСУЮТСЯ ПРАКТИЧЕСКИМ ПРИМЕНЕНИЕМ НАУКИ, А НЕ ЕЕ ТЕОРЕТИЧЕСКИМИ АСПЕКТАМИ Хотя демократическая государственность и демократические институты и не сдерживают развития человеческого мышления, они, бесспорно, способствуют тому, что его усилия концентрируются по преимуществу в каких-либо определенных направлениях в ущерб другим. Эти усилия, ограниченные таким образом, все же столь велики, что, я надеюсь, мне простят краткую остановку входе изложения с целью рассмотреть данную проблему. Некоторые наблюдения, сделанные нами ранее, когда речь шла о философском методе американцев, вполне пригодны для этой цели. Равенство вызывает в каждом человеке желание самому судить обо всем; оно во всех отношениях развивает в человеке вкус к предметам реальным и осязаемым, воспитывая презрение к традициям и формализму. Эти общие психологические особенности в первую очередь проявляются в том, чему посвящена данная глава. Люди, занимающиеся научной деятельностью в условиях демократического общественного устройства, постоянно испытывают страх, как бы им не потеряться в мире утопий. Они не доверяют системам, они любят крепко держаться фактов и изучают их ради них самих; поскольку никакое имя не вызывает у них безусловного почтения, они никогда не склонны доверять учителю на слово, но, напротив, займутся беспрестанными поисками слабого места в его учении. Научные традиции почти не имеют над ними власти; они никогда не станут тратить много времени на изучение нюансов какой-либо научной школы, и их трудно привлечь громкими словами; они постигают, насколько могут, основные разделы интересующего их предмета и любят излагать их простым языком. Научные поиски, таким образом, носят более энергичный, свободный и уверенный характер, но их цели менее возвышенны. Разум может, как мне представляется, делить научные познания на три части. Первая часть включает в себя наиболее чистые теоретические принципы и самые абстрактные понятия, практическое применение которых пока еще не известно или же осуществимо в далеком будущем. Вторая часть состоит из общих истин, которые, все еще основываясь на чистой теории, между тем ведут прямым и коротким путем к практике. Методы практического приложения и средства реализации научных знаний представляют собой третью часть. Каждая из этих частей науки может культивироваться в отдельности, хотя рассудок и опыт учат нас, что одна из них не сможет преуспевать в течение долгого времени, если ее совершенно оторвать от двух других. В Америке чисто практическая наука развита великолепно, здесь заботливо относятся и к тем разделам теории, которые насущно необходимы для практического применения, — в данных отношениях американцы всегда демонстрируют мышление ясное, свободное, оригинальное и плодотворное; однако в Соединенных Штатах почти невозможно найти человека, посвятившего себя занятиям фундаментальными теоретическими и абстрактными разделами человеческого знания. В этом американцы доводят до крайности ту тенденцию, которая, как я думаю, характерна, хотя и в меньшей степени, для всех демократических народов. Высшие науки или же высшие разделы наук ни в чем столь остро не нуждаются, как в глубокомысленном созерцании, в обдумывании, и нет ничего менее пригодного для подобных занятий, чем образ жизни демократического общества. Здесь нет, в отличие от аристократических государств, многочисленного класса, которому не надо ни о чем беспокоиться, потому что у него все всегда в полном порядке, а также другого класса, который бездействует потому, что отчаялся улучшить свое положение. Здесь каждый действует: одни хотят достигнуть власти, другие — завладеть богатством. Посреди этой всеобщей сутолоки, этого постоянного столкновения противоположных интересов, среди этого моря людей, кружащихся в поисках состояний, возможно ли обрести покой, необходимый для сложных интеллектуальных построений? Каким образом удержать свою 340 мысль на одной из таких тем, когда все вокруг движется и самого человека каждый день увлекает с собой и качает этот неудержимый, все на свете вращающий поток? Необходимо четко отличать этот вид хронического возбуждения, царящего в недрах мирной, уже вполне сложившейся демократии, от тех беспорядочных и бурных революционных движений, которые почти всегда сопутствуют рождению и развитию демократического общества. Когда бурная революция происходит в стране, народ которой весьма цивилизован, она неизбежно придает чувствам и идеям, владеющим людьми, неожиданный импульс. В особой мере это справедливо для тех демократических революции, которые, разом приводя все классы данного общества в движение, одновременно страшно распаляют честолюбие в сердце каждого гражданина. Если французы внезапно достигли столь замечательного прогресса в области точных наук в тот самый момент, когда они завершали уничтожение остатков старого феодального общества, эту неожиданную плодовитость мысли следует отнести к заслугам не самой демократии, а той беспрецедентной революции, которая способствовала ее развитию. Происходившее тогда носило характер частного случая, и было бы опрометчиво воспринимать его как проявление всеобщей закономерности. Великие революции у демократических народов случаются не чаще, чем у других народов; лично я даже склонен считать, что они бывают у них реже. В недрах этих наций, однако, царит легкое, приглушенное беспокойство, своего рода постоянное трение людей друг о друга, которое волнует и отвлекает душу, не вдохновляя и не возвышая ее. Люди, живущие в демократическом обществе, не только с трудом предаются глубокомысленным размышлениям, но и, естественно, не придают им особого значения. Демократическое общественное устройство и его институты вовлекают основную массу людей в беспрерывную деятельность; однако навыки мышления, вырабатываемые в процессе деятельности, не всегда благоприятны для подлинного мышления. Человек дела часто бывает вынужден удовлетворяться результатами примерными, приблизительными, ибо он никогда бы не смог до конца реализовать свой замысел, если бы хотел в каждой его детали добиться совершенства. Ему необходимо беспрестанно основывать свои действия на идеях, обдумать которые глубоко и всесторонне у него не было досуга, так как своевременность идеи для него часто полезнее ее строгой правильности; кроме того, он меньше рискует, пользуясь некоторыми ложными принципами и не расходуя своего времени на установление истинности всех этих принципов. Миром правят не те истины, которые требуют долгих научных доказательств. Быстрое постижение конкретного факта, ежедневное изучение изменчивых страстей толпы, умение мгновенно воспользоваться подвернувшимся благоприятным случаем определяют успех во всех делах. Во времена, когда почти весь мир действует, чрезмерная ценность обычно приписывается стремительным порывам ума и создаваемым им поверхностным концепциям и, напротив, безмерно обесценивается его глубокая, медленная работа. Подобное отношение общественного мнения оказывает влияние на суждения людей, занимающихся научной деятельностью; оно убеждает их в том, что они вполне могут обойтись и без глубоких размышлений, или же удаляет их от тех проблем, которые требуют чрезвычайной сосредоточенности. Заниматься наукой можно по-разному. Многие люди относятся к интеллектуальным открытиям с эгоистическим, корыстным, практическим интересом, и их горячность нельзя смешивать с огнем той бескорыстной страсти, который пылает в сердцах немногих; с одной стороны, жажда утилизовать свои знания, с другой — одержимость чистым желанием познания. Я не сомневаюсь, что изредка у отдельных людей в душе рождается страстная, неугасимая любовь к истине, которой они живут и беспрестанно наслаждаются, не испытывая пресыщения. Эта пылкая, гордая, бескорыстная любовь к истине ведет людей прямо к абстрактным истокам правды, дабы они черпали оттуда свои основные мысли. Если бы Паскаль рассчитывал только на какую-нибудь значительную личную выгоду или даже если бы им двигала исключительно жажда собственной славы, я не думаю, что он когда-нибудь смог бы собрать воедино, как это ему удавалось, все силы своего интеллекта, чтобы иметь возможность открывать самые потаенные секреты Творца Когда я представляю себе, с какой строгостью он оберегал свою душу от мелочных забот жизни, чтобы отдать ее всю, целиком, этим поискам, и как, преждевременно разорвав 341 связи между душой и телом, он умер, не достигнув сорокалетнего возраста, я застываю в изумлении, понимая, что подобные чрезвычайные усилия не могли вызываться какой-либо заурядной причиной. Будущее покажет, способна ли эта столь редкая и столь плодотворная страсть с такой же легкостью рождаться и развиваться в условиях демократии, как и во времена аристократического правления. Что касается лично меня, то я верю в это с трудом. В аристократических обществах класс, который управляет общественным мнением и руководит делами, постоянно, из поколения в поколение стоит над массой, и поэтому он естественным образом приходит к возвышенному представлению о самом себе и о человеке в целом. Этот класс с готовностью изобретает для себя доблестные утехи и определяет своим желаниям славные цели. Аристократии часто совершали весьма тиранические и бесчеловечные деяния, но они редко порождали подлые мысли, демонстрируя своего рода гордое презрение к низменным удовольствиям даже тогда, когда предавались им сами: это настраивает души всех на очень высокий лад. В аристократические периоды широкое хождение получают самые различные идеи, связанные с представлениями о достоинстве, могуществе и величии человека. Как и на всех других людей, эти идеи оказывают влияние на деятелей науки, стимулируя естественные порывы духа к высочайшим сферам мысли и подготавливая ее к рождению возвышенной, почти божественной любви к истине. Ученые этой эпохи соответственно тяготеют к теории, и даже весьма часто случается так, что при этом они усваивают неблагоразумное пренебрежение к практике. «Архимед, — говорит Плутарх, — сердцем был столь возвышен, что ни разу не снизошел до написания хотя бы одной работы, в которой он изложил бы способ изготовления и установки всех этих боевых машин, и, считая всю эту наука, связанную с изобретением и сборкой орудий, а также в целом все виды мастерства, которые имеют хоть какую-то практическую полезность, ничтожными, низкими и корыстными, он занимал свои ум и время, сочиняя произведения только о таких предметах, красота и изощренная сложность которых не имели в себе никакой примеси необходимого». Это чисто аристократический подход к науке. Он не может быть таким же у демократических народов. Большее число людей, составляющих демократические нации, жадно стремится к материальным, сиюминутным наслаждениям, равно как испытывает постоянную неудовлетворенность своим положением и всегда готова изменить его; поэтому они не помышляют ни о чем ином, кроме как о средствах улучшения своей участи или о приумножении своего состояния. Людям с подобным образом мыслей всякий новый метод, ведущий к обогащению более кратким путем, всякая машина, сокращающая объем работы, любой инструмент, снижающий стоимость производства, и всякое изобретение, делающее наслаждения более доступными и разнообразными, кажутся самыми великолепными достижениями человеческого разума. Демократические народы испытывают привязанность к наукам, понимают их роль и ценят их в основном с этой точки зрения. В аристократические века от науки главным образом требуется умение доставлять, интеллектуальные наслаждения, в демократические же века — удовольствия физические. Можно полагать, что чем более демократичен, просвещен и свободен народ, тем большим у него будет число этих эгоистических ценителей научного гения и тем большую прибыль дадут научные открытия, непосредственно внедряемые промышленностью, принося славу и даже власть своим авторам, так как при демократии рабочий класс принимает участие в общественных делах, и те, кто ему служит, могут заработать как почести, так и деньги. Легко представить себе, что в обществе, организованном подобным образом, в сознании людей безотчетно будет проявляться невнимание к теории и что, напротив, они должны будут испытывать беспримерную тягу к прикладной науке или по крайней мере к тем разделам теории, которые необходимы для прикладников. Напрасно инстинктивные склонности будут толкать их разум к высшим интеллектуальным сферам — личный интерес непременно вернет их в средние сферы. Именно здесь их дух демонстрирует свою силу и свою беспокойную энергию, создавая чудеса. Те самые американцы, которые никогда не открыли ни одного общего закона механики, дали мореплаванию новую машину, которая изменила облик мира. 342 Я, конечно, далек от мысли, что демократические народы нашего времени обречены увидеть, как гаснут трансцендентные огни человеческого разума, или даже от мысли о том, что они не смогут зажечь в своей груди новые огни. На нашей стадии развития человечества, когда столько образованных народов ощущают беспрестанное рвение к производительному труду, связи, соединяющие между собой различные части науки, не могут ускользнуть от их внимания; и самый вкус к практике, если он культурен, должен приучить людей с уважением относиться к теории. Когда столько усилий расходуется на практическое применение научных знаний, когда ежедневно производится такое большое количество экспериментов, почти невозможно, чтобы сплошь и рядом не проявлялись весьма общие закономерности. Таким образом, великие открытия будут совершаться у них часто, хотя великие ученые станут редкостью. К тому же я верю в высокую миссию научного призвания. Если демократия и не может стимулировать занятия науками ради них самих, то, во всяком случае, она значительно увеличивает число занимающихся ими людей. Трудно поверить в то, что среди этого великого множества время от времени не будет появляться какой-нибудь гений умозрительного склада мышления, вдохновляемый одной лишь любовью к истине. Можно быть уверенным в том, что такой гений сумеет раскрыть самые глубинные тайны природы, каковы бы ни были умонастроения в его время в его стране. Полет его мысли не нуждается в поддержке: достаточно и того, чтобы ему не мешали. В целом же все, что я хочу сказать, заключается в следующем: постоянное неравенство условий существования побуждает людей ограничиваться гордыми, стерильно чистыми поисками абстрактных истин, тогда как демократическая государственность и институты предрасполагают людей к тому, что от науки они ждут лишь немедленных, практически полезных результатов. Эта тенденция естественна и неизбежна. Она любопытна сама по себе и, быть может, заслуживает особого внимания. Если личности, призванные в наши дни управлять народами, ясно и заблаговременно осознают появление этих новых импульсов, которые в скором времени станут необоримыми, они сумеют понять, что с наступлением эры просвещения и свободы люди, живущие в века демократии, сами обязательно усовершенствуют промышленно важные разделы наук и что в дальнейшем все усилия государственной власти должны быть направлены на поддержание чистых теоретических исследований и воспитание в людях страстной жажды познания. В наше время необходимо поддерживать интерес людей к теории; тягу к практике они сохранят сами, и, вместо того чтобы беспрестанно концентрировать сознание на детальном рассмотрении вторичных явлений, было бы неплохо иногда отвлекаться от них с целью возвысить сознание до созерцания первопричин. В связи с тем что римская цивилизация погибла вследствие нашествия варваров, мы, быть может, излишне склонны считать, что цивилизация никаким иным образом умереть не может. Если источникам света, освещающим наш путь, суждено когда-нибудь потухнуть, они будут меркнуть постепенно и погаснут как бы сами по себе. Ограничившись изучением прикладных наук, можно потерять из виду основные принципы, и, если они окажутся полностью забытыми, мы станем плохо следовать выведенным из них методикам; и может случиться так, что мы, разучившись создавать новые методы, будем бездумно и неуклюже использовать те научные приемы, сути которых мы уже не сможем понять. Когда европейцы триста лет назад высадились в Китае, они обнаружили, что там почти все искусства и ремесла достигли определенной степени совершенства, и были изумлены тем обстоятельством, что китайцы, развившись до этого предела, не пошли дальше. Несколько позже европейцы открыли там кое-какие остатки тех глубоких познаний, которые оказались утраченными. Нация была промышленной; в своей деятельности она сумела сохранить большинство научных методов, но сама наука там более не существовала Это объяснило европейцам то странное духовное оцепенение, которое они обнаружили у этого народа. Китайцы, ступая по следам своих отцов, забыли о руководивших ими мотивах. Они еще пользовались формулами, не стараясь восстановить их смысл; они сберегли инструменты и орудия труда, но не сохранили умения создавать и видоизменять их. Таким образом, китайцы ничто не могли преобразовывать. Они должны были отрешиться от идеи прогресса. Они были вынуждены всегда и во всем подражать 343 своим отцам, чтобы не оказаться в непроницаемом мраке, если бы они хоть на мгновение свернули с проложенного до них пути. Источник человеческого знания был почти полностью засорен, и, хотя его поток еще струился, он уже не мог стать более полноводным или изменить свое течение. Тем не менее Китай продолжал мирно существовать в течение веков; его завоеватели приняли его нравы и обычаи; там царил порядок. Повсюду наблюдались признаки своего рода материального благополучия. Революции происходили редко, а войн как таковых они вообще не знали. Поэтому нам не следует утешать себя мыслью о том, что варвары от нас еще далеко, так как, помимо народов, позволяющих силой вырвать светоч истины из своих рук, есть и другие, сами, собственными ногами затаптывающие его. Глава XI С КАКОЙ ЦЕЛЬЮ АМЕРИКАНЦЫ ЗАНИМАЮТСЯ ИСКУССТВОМ Я не хочу тратить время читателей и свое собственное, доказывая, каким образом средние размеры большинства состояний, отсутствие излишеств, всеобщее желание жить хорошо и постоянные усилия, предпринимаемые всеми и каждым с целью достичь личного благосостояния, заставляют людей развивать в своем сердце вкус к полезному за счет любви к прекрасному. Демократические народы, отмеченные всеми этими особенностями, развивают те искусства и ремесла, которые делают жизнь более удобной, предпочитая их тем, цель которых—украшение жизни; по обыкновению они предпочтут пользу красоте и желали бы, чтобы сама красота была полезной. Мне бы хотелось, однако, пойти дальше и, отметив главную черту, обрисовать также и некоторые другие. Обычно бывает так, что в века господства привилегий занятие почти всеми видами искусства само становится привилегией, каждая профессия превращается в замкнутый со всех сторон мир, в который отнюдь не каждому позволено войти. И даже если какойлибо из видов художественной деятельности свободен, неподвижность, свойственная аристократическим нациям, приводит к тому, что все те люди, которые занимаются одним и тем же видом искусства или ремесла, организуются в конце концов в четко определенный класс, всегда состоящий из одних и тех же семейств, все члены которых знают друг друга и в среде которых вскоре рождается коллективное мнение и чувство корпоративной гордости. Каждый художник и ремесленник, принадлежащий к производительному классу данного типа, должен не только делать себе состояние, но и охранять свое профессиональное положение. Он руководствуется отнюдь не только личной выгодой и даже не интересами покупателя, а интересами корпорации, которые заключаются в том, чтобы каждый мастер создавал шедевры. Следовательно, в аристократические периоды цель искусств и ремесел определяется необходимостью делать вещи как можно лучше, а не тем, чтобы производить как можно быстрее товары, пользующиеся спросом. Напротив, когда любая профессия открыта для всех, когда множество людей беспрестанно то начинают, то бросают ею заниматься, когда коллеги не знакомы между собой, не интересуются делами друг друга и почти не встречаются из-за своей многочисленности, социальные связи между ними нарушаются и каждый работник, предоставленный самому себе, стремится лишь заработать как можно больше денег при наименьших затратах; он ни с чем не считается, кроме воли потребителя. А ведь бывает так, что и потребитель одновременно соучаствует в соответствующем процессе переосмысления ценностей. В тех странах, где богатство, как и власть, всегда сконцентрированы в руках немногих, право пользования львиной долей благ сего мира принадлежит небольшому постоянному числу индивидуумов; нужда, традиции, умеренность желаний удерживают от наслаждения этими благами всех остальных людей. Поскольку этот класс аристократии, вознесенный на вершину величия, остается совершенно неподвижным, не уменьшаясь и не увеличиваясь в количественном отношении, его потребности всегда остаются неизменными и проявляются одинаково. В людях, принадлежащих к этому классу и по наследству получающих господствующее положе- 344 ние, естественным образом развивается вкус к превосходно выполненным долговечным изделиям. Это оказывает общее воздействие на представления нации об искусстве. Часто бывает, что у таких народов даже крестьяне предпочтут остаться вообще без предметов их страстных желаний, чем приобрести несовершенные по качеству вещи. В аристократических обществах работники трудятся лишь для ограниченного круга покупателей, желания которых очень трудно удовлетворить. Прибыль, получаемая мастерами, в основном зависит от совершенства их работы. Положение становится иным, когда все привилегии уничтожены, классы смешиваются и все люди беспрестанно падают вниз и поднимаются вверх по социальной лестнице. В любом демократическом обществе встречается множество граждан, проживающих доставшуюся им долю отцовского состояния. Усвоенные ими с лучших времен определенные потребности, которые они сохраняют и тогда, когда уже более не имеют возможности их удовлетворять, заставляют этих людей беспокойно искать каких-либо окольных путей обретения утраченных возможностей. С другой стороны, в демократическом обществе всегда имеется очень много людей, чьи состояния растут, но чьи желания растут еще быстрее, чем их богатство; эти люди глазами пожирают все те блага, которые богатство обещает задолго до того, как они смогут их себе позволить. Эти люди повсюду ищут способы сократить путь, ведущий их к предвкушаемым удовольствиям. Совокупность этих двух социальных разновидностей приводит к тому, что в демократических обществах всегда имеется множество граждан, потребности которых превосходят их доходы и которые охотно соглашаются удовлетворять их хотя бы частично, чем вообще отказаться от объектов своих вожделений. Ремесленники хорошо понимают эти чувства, поскольку они сами испытывают их: в период аристократии мастер старался продавать свои изделия немногим покупателям по очень высокой цене; теперь он видит, что можно быстрее обогатиться, продавая всем более дешевые товары. Но добиться уменьшения стоимости товара можно лишь двумя способами. Первый из них заключается в обнаружении методов улучшения и ускорения их производства на научной основе. Второй путь — производить большее количество почти одинаковых изделий, но худшего качества. Во времена демократии все умственные способности работника сконцентрированы на этих двух задачах. Он старается изо всех сил изобрести способ работать не только лучше, но быстрее, с меньшими затратами, и, если это ему удается, он экономит, ухудшая внутренние качества своего изделия, не делая его, однако, полностью непригодным для употребления. Когда только богатые люди имели часы, почти все они были великолепной работы. Сейчас подавляющее большинство часов сделано посредственно, зато все на свете их имеют. Таким образом, демократия не только устремляет человеческое сознание к полезным видам искусства и ремесел, но и побуждает мастеров очень быстро изготавливать множество несовершенных вещей, а потребителей — удовлетворяться качеством этой продукции. Это не значит, что при демократии искусство не способно создавать при необходимости чудесные произведения. Это иногда случается, когда объявляются покупатели, готовые оплачивать время и труд мастера. В условиях острой борьбы во всех видах производства, сильной конкуренции и бесчисленных поисков обязательно появляются превосходные мастера, в совершенстве постигшие секреты своей профессии; однако они лишь в редких случаях могут показывать все, что умеют: они берегут свои силы, они сознательно придерживаются золотой середины, которую сами же и определяют и, хотя вполне способны превзойти ожидаемые результаты, сосредоточивают внимание лишь на поставленной перед собой цели. Напротив, при аристократии мастера всегда работают на пределе своих возможностей, и, если их работа не вполне совершенна, это происходит потому, что таковы границы их умения и знаний. Прибыв в какую-нибудь страну и увидев несколько замечательных произведений искусства, созданных в этой стране, я ничего еще не могу сказать о ее государственном устройстве и политических законах. Но если я понял, что произведения искусства здесь в основном среднего качества, что рынок изобилует огромным количеством недорогих 345 товаров, я уверен, что в стране, где это происходит, роль привилегий уменьшается, классовые перегородки начинают разрушаться и вскоре все классы станут перемешиваться. Мастера и ремесленники, живущие при демократии, не только стремятся сделать свои утилитарные изделия доступными для всех граждан, но также изо всех сил стараются придать всей своей продукции внешний блеск, не соответствующий ее внутренним качествам. При смешении всех классов каждый человек надеется казаться не тем, кто он есть в действительности, и тратит большие усилия на то, чтобы этого добиться. Демократия не порождает этого слишком естественного для человеческого сердца чувства, но она его материально овеществляет: притворная добродетельность свойственна всем временам, притворная роскошь в особой мере показательна для демократических веков. И нет такой хитрости, к которой не прибегали бы искусства и ремесла с целью удовлетворить эти новые потребности, создаваемые человеческим тщеславием; усердие мастеров в данном отношении иногда заходит так далеко, что они начинают вредить самим себе. Люди уже научились столь хорошо подделывать бриллианты, что их легко можно принять за настоящие. Как только будет открыт способ выпускать такие фальшивые бриллианты, что их нельзя уже будет отличить от подлинных, люди, возможно, утратят интерес и к тем и к другим, и они превратятся в простые камушки. Это приводит меня к разговору о тех видах искусства, которые преимущественно называются «изящными искусствами». Я не считаю, что демократическая государственность с ее институтами обязательно должна уменьшать число людей, занимающихся изящными искусствами; однако они, институты, оказывают сильное влияние на характер и роль этих видов искусства. Поскольку большинство людей, любовь которых к произведениям изящных искусств уже была сформирована, теперь обеднели, а, с другой стороны, многие из тех, кто еще не стал богатым, подражая, начали воспитывать в себе вкус к изящным искусствам, общее количество потребителей произведений искусства возрастает, а вот подлинных богатых ценителей становится значительно меньше. Многие явления, происходящие в сфере изящных искусств, аналогичны тем, которые мы уже обсуждали, говоря об утилитарных и прикладных видах искусства. Здесь также наблюдается количественный рост продукции и уменьшение художественной ценности каждого произведения. Не имея возможности долее стремиться к художественному величию, мастера ищут элегантности и броской красоты; реальность ценится меньше видимости. В аристократических странах было создано небольшое количество подлинно великих полотен, а в демократических — великое множество приятных картин. Аристократии отливают свои монументы из бронзы, демократии ставят памятники из гипса. Когда я впервые подплывал к Нью-Йорку с той части Атлантического океана, которая известна под названием Ист-Ривер, я был поражен, увидев на берегу на некотором расстоянии от города несколько небольших беломраморных дворцов, часть которых была построена в античном стиле; на другой день, рассмотрев повнимательнее то здание, которое в особенности привлекло мой взор, я обнаружил, что его стены были сделаны из кирпича, побеленного известью, а колонны — из крашеного дерева Все здания, которыми я восхищался накануне, оказались такими же. Демократические социальные условия и институты, кроме того, обусловливают появление во всех подражательных искусствах вполне определенных тенденций, которые можно с легкостью выявить. Живописцы часто отказываются от изображения души, предпочитая воспроизводить только тело; изображением движений и впечатлений они подменяют воплощение чувств и мыслей, а на место идеала они в конечном счете водружают реальность. Я сомневаюсь, чтобы Рафаэль столь же углубленно изучал мельчайшие детали человеческого тела, как это делают простые рисовальщики наших дней. Он не придавал такого, как они, значения высокой степени точности изображения подобных деталей, ибо считал, что его искусство превосходит природу. Он хотел создать из человека существо, превосходящее человека; он пытался самое красоту сделать еще прекраснее. Напротив, Давид и его ученики были столь же хорошими анатомистами, как и художниками. Они чудесно воспроизводили находившиеся перед их глазами модели, но их воображение редко что-нибудь добавляло к этому; они с точностью следовали природе, тогда как Рафаэль воплощал нечто более совершенное, чем природа. Они оставили нам 346 точное изображение человека, а творения Рафаэля дают нам возможность хотя бы не вполне ясно увидеть облик божества. Все то, что я сказал о принципах художественной трактовки в живописи, можно отнести и к выбору сюжетов. Художники Возрождения, вперив взоры в небеса или же в глубь времен, обычно искали такие величественные сюжеты, которые позволяли бы вовсю разыграться их воображению. Наши живописцы часто пользуются своим талантом для точного воспроизведения подробностей частной жизни, беспрерывно текущей перед их глазами, копируя все углы заурядных предметов, оригиналы которых и сама природа создала в избытке. Глава XII ПОЧЕМУ АМЕРИКАНЦЫ ОДНОВРЕМЕННО ВОЗВОДЯТ ТАКИЕ МАЛЕНЬКИЕ И ТАКИЕ ОГРОМНЫЕ СООРУЖЕНИЯ Сказав, что в века демократии памятники искусства, возрастая в количественном отношении, становятся меньших размеров, я сам спешу отметить, что у этого правила имеется исключение. При демократии отдельные личности крайне ничтожны, но государство, представляющее их всех и держащее их всех в своих руках, очень могущественно. Нигде граждане не кажутся столь маленькими, как в демократическом обществе. Нигде сама нация не кажется столь огромной, что фантазия с легкостью рисует себе ее грандиозные формы. В демократических обществах воображение людей самоограничивается, когда они думают о себе, и бесконечно расширяется, когда они думают о Государстве. Доходит до того, что население, скромно живущее в своих тесных жилищах, часто представляет себе нечто совершенно гигантских размеров, когда речь заходит об общественных памятниках. На том месте, где американцы пожелали основать свою столицу, они оградили территорию, достаточную для огромного города, который в настоящее время имеет едва ли больше жителей, чем Понтуаз, но который в один прекрасный день будет иметь их миллион, как они считают; поэтому они уже сейчас выкорчевали деревья в радиусе десяти лье, дабы они не причиняли беспокойства будущим жителям этой воображаемой столицы. В центре города они возвели великолепный дворец, предназначенный для заседаний конгресса, и дали ему помпезное название Капитолий. Некоторые из штатов ежедневно разрабатывают и осуществляют столь грандиозные проекты, что они потрясли бы инженерный гений великих наций Европы. Таким образом, демократия побуждает людей не только производить великое множество мелких изделий, но также создавать и немногочисленные гигантские сооружения. Между этими двумя крайностями, однако, нет взаимосвязи. Несколько сохранившихся разрозненных огромных строений, следовательно, ничего еще не говорят о государственном устройстве и общественных институтах того народа, который их воздвиг. Хочу добавить, хотя это выходит за пределы моей темы, что они также ничего не говорят о величии, просвещенности и подлинном процветании этого народа. Всякий раз, когда какая-нибудь власть будет способна направить все силы народа на выполнение какого-либо одного проекта, ей удастся, не особо заботясь о мастерстве, затратив много времени, создать нечто огромное, из чего, однако, нельзя будет заключить, что этот народ очень счастлив, весьма просвещен или хотя бы очень силен. Испанцы обнаружили, что город Мехико изобиловал великолепными храмами и огромными дворцами, но это нимало не помешало Кортесу завоевать всю Мексиканскую империю, имея шестьсот пехотинцев и шестнадцать лошадей. Если бы римляне лучше знали законы гидравлики, они не стали бы возводить все эти акведуки, которые теперь окружают руины их городов, и нашли бы лучшее применение своей силе и богатству. Открой они паровой двигатель, они, быть может, не стали бы устилать землю длинными специально выдолбленными каменными плитами вплоть до крайних пределов своей империи, строя так называемые «римские дороги». Эти сооружения являются великолепными памятниками их невежества и одновременно — их величия. 347 Народ, который не оставит никаких иных свидетельств своего существования, кроме нескольких свинцовых труб в земле и стальных распорок между рельсами на ее поверхности, вполне мог быть более могущественным властителем природы, чем римляне. Глава XIII ЛИТЕРАТУРНАЯ ЖИЗНЬ В ВЕКА ДЕМОКРАТИИ Если вы в Соединенных Штатах войдете в книжную лавку и станете внимательно рассматривать американские книги на забитых ими полках, количество названий произведений покажется вам чересчур большим, тогда как, напротив, сочинений, принадлежащих известным авторам, будет слишком мало. Прежде всего вы обнаружите множество популярных научных трактатов, предназначенных знакомить читателей с элементарными основами человеческих знаний. Подавляющая часть этих работ была написана в Европе. Американцы переиздают их, приспосабливая для собственных нужд. Затем следуют почти неисчислимые религиозные издания: Библия, проповеди, благочестивые повествования, полемические трактаты, отчеты благотворительных учреждений. Вслед за ними идет длинный каталог политических памфлетов: в Америке партии, сражаясь друг с другом, публикуют не книги, а памфлеты, имеющие вид брошюр, которые раскупаются с невероятной быстротой, через день устаревая и умирая. Среди массы всей этой серой литературной продукции, созданной человеческим разумом, особенно замечательными кажутся творения небольшого числа авторов, известных в Европе или заслуживающих того, чтобы быть там известными. Хотя Америка наших дней, быть может, менее всех других цивилизованных стран обращает внимание на литературу, все-таки и здесь встречается множество людей, интересующихся духовной культурой, которые если и не посвящают ей всю свою жизнь, то по крайней мере уделяют ей часы своего досуга Однако большинство книг, в которых нуждаются подобные читатели, создается в Англии. Почти все значительные сочинения английских писателей переизданы в Соединенных Штатах. Литературный гений Великобритании освещает своими лучами лесные чащи Нового Света. Едва ли найдется хижина пионера-землепроходца, в которой нет хотя бы нескольких разрозненных томов Шекспира. Помнится, я сам в первый раз прочитал феодальную драму «Генрих V» в бревенчатой лачуге. Американцы не просто черпают ежедневно свою духовную пищу из сокровищницы английской литературы, но и можно сказать с полным основанием, что они развивают литературу Англии на своей собственной почве. Из малого числа людей, занимающихся в Соединенных Штатах сочинением литературных произведений, большая часть — англичане по происхождению и в особенности по складу ума Благодаря этому они переносят в демократическую среду художественные идеи и литературные манеры, бытующие в литературе аристократической нации, которую они рассматривают в качестве модели. Они живописуют заимствованными красками чужие нравы, и, почти никогда не изображая реальной жизни той страны, где родились, они редко пользуются в ней популярностью. Граждане Соединенных Штатов настолько уверовали в то, что книги издаются не для них, что прежде, чем вынести собственное суждение относительно достоинств кого-либо из своих писателей, они обычно ждут, как его примут в Англии. Это отношение в некотором смысле напоминает ситуацию в живописи, когда автору оригинала добровольно уступают право оценивать копию. Таким образом, жители Соединенных Штатов, в сущности, еще не имеют собственной литературы. Единственные авторы, которых я считаю настоящими американцами, это журналисты. Они обладают скромным литературным дарованием, но они говорят на языке своей страны, и их слышат. Все остальные литераторы мне кажутся здесь чужеземцами. Американцы относятся к ним так же, как мы в эпоху возрождения изящной словесности относились к имитаторам древнегреческой и древнеримской литератур, то есть с любопытством, но без всеобщей симпатии. Они способны развлекать людей, но не воздействуют на их нравы. 348 Я уже говорил, что данное положение вещей отнюдь не обусловлено исключительно лишь демократическим характером государственного устройства и что его причины следует искать в тех конкретных обстоятельствах, которые совершенно не зависят от демократии. Если бы американцы, полностью сохраняя свое государственное устройство и законодательство, имели бы иное происхождение и заселили бы иную землю, я не сомневаюсь, что они создали бы свою литературу. Что касается их нынешнего состояния, то я уверен, что они в конце концов создадут литературу, но она будет иметь собственный, соответствующий им характер, коренным образом отличаясь от той литературы, которую создают американские писатели наших дней. Этот характер возможно в общих чертах обрисовать заранее. Предположим, что литературой интересуется какой-либо народ, живущий в условиях господства аристократии; в этом случае умственный труд так же, как и дела, связанные с государственным управлением, контролируется господствующим классом. Литература, как и вся общественная жизнь, почти целиком сконцентрирована в руках этого класса или же наиболее близких к нему классов. Данное обстоятельство, по моему мнению, дает ключ к пониманию всей ситуации в целом. Когда в одно и то же время одними и теми же предметами интересуется небольшой, всегда постоянный по составу круг людей, они с легкостью понимают друг друга и создают некие общие правила, на которые должен будет ориентироваться каждый из них. Если внимание этих людей сосредоточено на литературе, творческая работа их духа вскоре окажется подчиненной нескольким строгим законам, отходить от которых будет нельзя. Если положение этих людей определяется их наследственными правами, они естественным образом будут склонны не только устанавливать свои собственные твердые правила, но и следовать тем, которые были предписаны их предками; свод их законов будет одновременно и строгим и традиционным. Поскольку они не испытывают и никогда не испытывали необходимости заботиться о приобретении материальных благ, так же как и их отцы, они могли на протяжении нескольких поколений заниматься умственной деятельностью. Они имели возможность познать литературу как особый вид искусства и полюбить ее ради нее самой, выработав в себе академический вкус, оценивающий умение художника подчиняться канонам. И это еще не все: люди, о которых я говорю, начинают и заканчивают свою жизнь в достатке или богатстве; поэтому у них естественным образом развивается вкус к утонченным наслаждениям и любовь к изысканным, деликатным удовольствиям. Более того, определенная изнеженность духа и сердечная вялость, обретенные ими зачастую в процессе долгого и безмятежного пользования всеми благами, заставляют их избегать даже тех удовольствий, в которых им может встретиться нечто совершенно неожиданное и живое. Они предпочитают развлекаться, не испытывая сильных волнений; они хотят, чтобы, возбуждая в них интерес, предмет не захватывал бы их целиком. А теперь попробуйте представить себе значительное число литературных сочинений, написанных людьми, которых я постарался изобразить, или же написанных для таких людей, и вы без труда уясните себе, что в подобной литературе все будет заранее упорядоченным и согласованным. Самое незначительное из произведений будет тщательно отшлифовано в самых ничтожных его частностях; мастерство и упорство сочинителя будут проявляться во всем; каждый жанр будет иметь свои особые правила, которые нельзя нарушать и которые отделяют его от всех остальных жанров. Стиль станет казаться почти столь же важной стороной творчества, что и мысль, а форма не уступит содержанию; слог будет изящным, сдержанным и возвышенным. Ход мысли всегда будет отличаться благородной степенностью, редко обретая живость, и литераторы будут больше заботиться о качестве, чем о количестве написанного ими. Иногда может случаться так, что люди, принадлежащие к образованному классу, никогда ни с кем не общаясь, кроме как между собой, и сочиняя только для своего круга, потеряют всякое представление о существовании остального мира, и это приведет их к манерности и фальши; они вменят себе в обязанность подчиняться мелочным литературным предписаниям, рассчитанным исключительно на них самих, и вследствие этого постепенно начнут отвергать требования здравого смысла и в конце концов придут к отрицанию законов самой природы. 349 Желая говорить на языке, отличном от вульгарного, они создадут своего рода аристократический жаргон, который будет едва ли ближе к идеалу прекрасного языка, чем говор простонародья. Таковы естественные опасности, подстерегающие аристократическую литературу. Все аристократии, полностью отрывающие себя от народа, Становятся бессильными. Это в равной мере справедливо как по отношению к литературе, так и по отношению к политике1. Теперь давайте перевернем картину и обсудим ее обратную сторону. Представим себе демократическое общество, которое благодаря древним традициям и своей нынешней просвещенности готово наслаждаться духовными ценностями. Сословно-классовые различия здесь перемешаны и запутаны; знание, равно как и власть, крайне рассредоточено и, если мне будет позволено так выразиться, распылено повсюду. Таким образом, в данном случае мы имеем дело с пестрой толпой, интеллектуальные потребности которой должны удовлетворяться. Эти новые любители духовных наслаждений получили неодинаковое образование; уровни их знаний совершенно различны, они не похожи на своих отцов, и они сами, и их чувства всякий раз меняются, так как они занимаются то одним, то другим делом, богатеют или же беднеют. Внутренний мир каждого, следовательно, не имеет никакой интеллектуальной связи с внутренним миром всех остальных людей, поскольку отсутствуют общие традиции и умственные привычки, и они никогда не имеют ни возможности, ни желания, ни времени прийти к соглашению друг с другом. Авторы, однако, рождаются в недрах этой разношерстной, беспокойной массы, и именно она распределяет между ними доходы и славу. В такой ситуации, и мне это вполне понятно, не следует ожидать, что в литературе, принадлежащей подобному народу, должны встречаться многие из строгих условностей, принятых читателями и писателями аристократических времен. И даже если люди одной демократической эпохи принимают некоторые из этих условностей, это ничего еще не значит для последующих эпох, так как у демократических наций каждое новое поколение — это новый народ. Письменность таких наций лишь с великим трудом может подчиняться строгим правилам, и совершенно невероятно, чтобы она навсегда сохранила эти правила. При демократии далеко не все занимающиеся литературой люди получили специальное литературное образование, а те из них, кто в какой-либо мере знаком с беллетристикой, большей частью уходят в политику или же овладевают какой-либо иной профессией, в связи с чем литературе они могут уделять лишь редкие часы, украдкой предаваясь поэтическим утехам. Эту радость, следовательно, они не превращают в основную страсть своей жизни, рассматривая ее в качестве кратковременного отдохновения, столь необходимого человеку, занятому серьезной работой. Такие люди не достигают достаточной глубины понимания литературы как вида искусства, необходимой для того, чтобы тонко чувствовать ее изысканные нюансы; оттенки и частности ускользают от их внимания. Имея слишком мало времени для чтения, они ни минуты не хотят тратить даром. Им нравятся такие книги, которые легко можно приобрести, быстро прочитать и которые не требуют ученых поисков для их понимания. Они нуждаются в доступных, самообнажающихся формах красоты, которыми можно тотчас же наслаждаться; в особенности им нравится все неожиданное и новое. Им, привычным к монотонной борьбе за существование в реальной жизни, необходимы сильные, повышенные эмоции, внезапные прозрения, ослепительные истины или же поразительные заблуждения, которые в одно мгновение заставляют их забыть самих себя и сразу, как бы силой, переносят на место изображаемого действия. Нужно ли продолжать? Кто не догадывается и без моих пояснений, что из этого следует? 1 Все это в особенности справедливо для тех аристократических стран, которые долгое время безмятежно жили под властью монарха. Когда в аристократических государствах царит свобода, высшие классы вынуждены постоянно обращаться за услугами к низшим сословиям, и, пользуясь их помощью, они сами сближаются с ними. Благодаря этому отдельные демократические настроения часто проникают в их сердца. При этом у привилегированного сословия, управляющего страной, развиваются энергичность и предприимчивость, вкус к активной и бурной деятельности, которые не могут не оказывать влияния на все его литературные труды. 350 Литература демократических веков, взятая в целом, в отличие от литературы аристократических времен не сможет создать о себе впечатление упорядоченности, правильности, учености и высокого мастерства; ее форма обычно будет носить следы небрежности, а подчас и небрежения. Ее слог часто будет странным, неправильным, перегруженным или вялым и почти всегда — дерзким и пылким. Авторы будут больше заботиться о том, чтобы работа выполнялась быстро, чем о совершенстве деталей. Коротких произведений станет больше, чем толстых книг, остроумие будет встречаться чаще, чем эрудиция, а оригинальное воображение—чаще глубокого мышления; в сфере мысли будет господствовать непросвещенная и почти дикая напористость, часто воплощающаяся в чрезмерном разнообразии и чрезвычайной плодовитости. Писатели будут стараться не столько нравиться, сколько изумлять, изо всех сил пытаясь завладеть чувствами читателя, не обращая особого внимания на его вкус. Иногда, без сомнения, будут встречаться писатели, которые изберут иной путь, и, если их произведения будут выше среднего уровня, им удастся найти своих читателей, несмотря на все их недостатки и достоинства; подобные исключения, однако, будут редкими, и даже те писатели, чье творчество в целом будет выделяться таким образом, во многих частностях всегда будут отражать общеупотребительную норму. Я изобразил два прямо противоположных состояния литературных дел; нации, однако, не переходят внезапно от первого ко второму; переход носит постепенный характер и имеет бесчисленное множество нюансов. Когда этот переход совершается литературно образованным народом, почти всегда наступает момент, когда литературный гений демократических наций находит общий язык с художественным гением аристократического типа и кажется, что оба стремятся править совместно в царстве человеческого духа. Такие периоды бывают кратковременными, но чрезвычайно яркими: они плодотворны без излишеств и деятельны без сумбура. Такой была французская литература ХУШ века Я зашел бы слишком далеко, утверждая, что литература нации всегда подчинена государственно-политическому устройству. Я знаю, что помимо этих факторов имеется множество других причин, обусловливающих характерные особенности литературных произведений; однако такого рода факторы мне представляются основными. Связи, существующие между социально-политическими условиями жизни народа и спецификой литературного дара его художников слова, всегда весьма многочисленны; тот, кто хорошо знаком с жизнью народа, никогда не может быть совершенно не осведомленным в его литературе. Глава XIV ЛИТЕРАТУРНОЕ ПРОИЗВОДСТВО Демократия не только прививает промышленным классам вкус к литературе, но и вносит индустриальный дух в недра самой литературы. При аристократии читательский круг узок и привередливо взыскателен; в демократическом государстве читателям не так уж трудно угодить и число их поистине колоссально. Вследствие этого писатель, живущий при аристократии, не может рассчитывать на легкий успех, он знает, что затраченные им огромные усилия могут принести ему громкую славу, но никогда не обеспечат его большими деньгами, тогда как при демократии писатель может льстить себя надеждой дешево обрести кое-какую известность и немалое состояние. Для этого не обязательно вызывать всеобщее восхищение, достаточно просто прийтись по вкусу. Постоянно растущая толпа читателей и хроническая потребность иметь нечто новое обеспечивают сбыт даже такой книге, которая не очень-то высоко оценивается. Демократическая публика часто ведет себя по отношению к авторам так, как короли по обыкновению обращаются со своими придворными: она обогащает и презирает их. Чего еще заслуживают продажные души, рожденные при дворах или удостоившиеся чести жить при них? Демократические литературы всегда изобилуют авторами, которые относятся к литературе не иначе, как к особой отрасли промышленности, и на их нескольких великих писателей приходятся тысячи торговцев идеями. 351 Глава XV ПОЧЕМУ ИЗУЧЕНИЕ ДРЕВНЕГРЕЧЕСКОЙ И ДРЕВНЕРИМСКОЙ ЛИТЕРАТУР ОСОБЕННО ПОЛЕЗНО ДЛЯ ДЕМОКРАТИЧЕСКОГО ОБЩЕСТВА То, что называлось «народом» в большинстве демократических республик античности, нисколько не напоминает народ в нашем нынешнем понимании этого слова. В Афинах все граждане принимали участие в общественных делах, однако из более чем трехсот пятидесяти тысяч жителей города права гражданства имели только двадцать тысяч человек; все остальные были рабами и выполняли большее число тех обязанностей, которые в наши дни возложены на народ и даже на средние классы. Таким образом, Афины с их всеобщим избирательным правом представляли собой в конечном счете не что иное, как аристократическую республику, в которой все благороднорожденные имели равное право на участие в управлении. Борьбу патрициев с плебеями в Риме следует рассматривать в том же свете — как внутреннюю распрю между старшими и младшими членами одного семейства. Все они и фактически, и духовно принадлежали к аристократии. Нужно, кроме того, отметить, что во все античные времена книги были дорогой редкостью, что они требовали чрезвычайной кропотливости при их копировании и распространялись с великим трудом. Эти обстоятельства привели к тому, что склонность и привычка к литературным занятиям стали уделом узкого круга людей, образовавших нечто вроде маленькой литературной аристократии внутри элиты всей политической аристократии. Поэтому ничто не указывает на то, что древние греки и римляне когда-либо относились к литературе как к одному из видов производительной деятельности. Эти два народа, отличавшиеся не только аристократической формой своего политического устройства, но и бывшие высококультурными свободными нациями, должны были, следовательно, придать своим литературным творениям специфические изъяны и особые качества, характерные для литературы аристократических времен. В самом деле, достаточно бросить беглый взгляд на сочинения, завещанные нам древними, чтобы обнаружить, что, хотя этим писателям иногда и недоставало сюжетного богатства и разнообразия, смелости и силы воображения или степени обобщенности мысли, они всегда демонстрировали поразительное мастерство и тщательность отделки деталей; ничто в их сочинениях не кажется написанным наспех или наобум; все рассчитано на подлинных знатоков, все направлено на беспрестанный поиск идеальной красоты. Никакая иная литература кроме античной не выделяет с такой отчетливостью те самые свойства, которые естественным образом отсутствуют у писателей, живущих при демократии. Не существует никакой иной литературы, которая больше отвечала бы задачам обучения в века демократии. Ее изучение — самое лучшее из всех средств противоборства с литературными недостатками, присущими этим столетиям, в то время как их естественные достоинства без всякого предварительного освоения будут прекрасно развиваться сами по себе. Здесь мне хотелось бы, чтобы меня поняли правильно. Изучение литературы другого народа может быть полезным занятием даже в том случае, если она выражает совершенно иные социально-политические представления и потребности. Упорное стремление преподавать только изящную словесность в обществе, где каждый человек по обыкновению вынужден прилагать огромные усилия для того, чтобы сколотить или же сохранить свое состояние, привело бы к воспитанию очень образованных, но очень опасных граждан, поскольку общественно-политические условия жизни будут ежедневно порождать в них потребности, удовлетворять которые они так и не научились в процессе своего образования, они будут во имя древних греков и римлян вызывать волнения в государстве вместо того, чтобы укреплять его своим плодотворным трудом. Вполне очевидно, что в демократических обществах интересы личности, равно как и безопасность государства, требуют, чтобы подавляющее большинство граждан получало не столько литературное, сколько научное, коммерческое и промышленное образование. 352 Древнегреческий и латынь не должны преподаваться во всех школах; однако необходимо, чтобы те, кто по призванию или по своему имущественному положению способен посвятить себя литературной деятельности или же хочет воспитать в себе литературный вкус, имели возможность найти для себя школы, где они могли бы стать превосходными знатоками античной литературы и основательно проникнуться ее духом. Для достижения этой цели было бы лучше иметь несколько превосходных университетов, чем множество плохих колледжей, в которых классика не нужна и лишь мешает усвоению необходимых знаний. Все те, кто честолюбиво мечтает, живя в условиях демократического общества, совершенствоваться в литературной сфере, должны часто общаться с произведениями античности. Это — своеобразная гигиена, благотворно воздействующая на умственную деятельность. Это не значит, что я считаю литературное наследие древних безупречным. Я полагаю лишь то, что оно обладает теми особыми положительными качествами, которые чудесным образом могут послужить своего рода противовесом нашим конкретным недостаткам. Они удерживают нас от падения в самых опасных для нас местах. Глава XVI КАКИМ ОБРАЗОМ АМЕРИКАНСКАЯ ДЕМОКРАТИЯ ВИДОИЗМЕНИЛА АНГЛИЙСКИЙ ЯЗЫК Если читатель хорошо понял все то, что было сказано мною выше о литературе в целом, он без труда разберется в вопросе о том, какого рода влияние могут оказывать социально-политическое устройство и институты демократического общества на сам язык — главный инструмент мысли. Американские авторы, по правде говоря, живут не столько в своей собственной стране, сколько в Англии, так как они беспрестанно изучают произведения английских писателей и все время берут их в качестве образцов. Иначе дело обстоит с самим населением: его жизнь значительно теснее связана с теми особыми закономерностями, которые могут действовать в Соединенных Штатах. Поэтому, если вы хотите понять, каким изменениям может подвергаться язык аристократического народа в процессе превращения в язык демократического общества, внимание следует уделить не письменным формам литературного языка, а разговорной речи. Образованные англичане, знатоки куда более компетентные, чем я, тонких нюансов английского языка, часто уверяли меня в том, что язык образованных классов в Соединенных Штатах значительно отличается от языка образованных классов Великобритании. Они сетовали не только на то, что американцы ввели в обиход много новых слов (различия между этими отдаленными друг от друга странами вполне объясняют данное явление), но и возмущались тем, что эти новые слова были в основном заимствованы либо из партийного жаргона, либо из ремесленной или же деловой терминологии. К тому же, добавляли они, старые английские слова часто употребляются американцами в новом значении. И наконец, они заявляли, что жители Соединенных Штатов часто смешивают престранным образом стили речи, и иногда американцы употребляют вместе такие слова, которые в языке их старой родины издавна было принято разделять. Часто выслушивая подобные замечания от людей, казавшихся мне вполне заслуживающими доверия, я сам был вынужден глубоко задуматься над этим предметом, и мои размышления, носившие исключительно теоретический характер, привели меня к тем же самым выводам, что и их практические наблюдения. В аристократиях язык, естественно, должен находиться в том состоянии покоя, которое характерно для всего их существования. Поскольку в жизни не происходит почти ничего нового и создается мало новых вещей, людям не нужно много новых слов; и даже если появляется нечто новое, они принуждают себя описывать это с помощью известных слов, значение которых уже закреплено традицией. 353 Если же, наконец, человеческий дух пробуждается, либо сам собой, либо под воздействием света, проникающего извне, созданные новые словесные формулы и выражения носят ученый, интеллектуальный, философский характер — верный признак того, что их происхождение антидемократично. Когда падение Константинополя вызвало резкий наплыв на Запад византийских ученых и литераторов, французский язык внезапно оказался наводненным множеством новых слов, имевших сплошь греческие и латинские корни. Таким образом во Франции тогда сформировался слой научных, использовавшихся только представителями образованных классов неологизмов, появления которых в течение долгого времени никак не ощущал сам народ, и даже не догадывался об их существовании. Та же самая история последовательно повторилась во всех странах Европы. Один только Мильтон ввел в английский язык более шестисот слов, почти целиком заимствованных из латинского, греческого или иврита. Постоянное возбуждение, царящее внутри демократического общества, напротив, приводит к беспрестанному обновлению языка, как и всего облика жизни. Это всеобщее брожение и соперничество умов порождает огромное количество новых идей; старые идеи гибнут, или обновляются, или же расщепляются, обретая бесконечные нюансы и подробности. Поэтому в языке часто можно встретить слова, одним из которых уже предстоит выходить из употребления, а другим — стать общеупотребительными. Демократические нации, кроме того, любят перемены ради них самих. Это в равной мере относится как к политике, так и к языку. Посему даже тогда, когда нет никакой необходимости заменять слова, они порой меняют их, следуя лишь своему желанию. Гений демократических народов проявляет себя не только в большом количестве слов, вводимых в оборот, но также в самой природе тех идей, которые выражаются при помощи новых слов. У этих народов законы в области языка, так же как и во всех других сферах общественной жизни, создаются большинством. Воля большинства здесь проявляет себя точно так же, как и во всем остальном. А именно: большинство значительно более занято практическими делами, чем научными штудиями, его больше интересуют политика и коммерция, чем философские размышления или же художественная литература Львиная доля слов, созданных или принятых большинством, должна нести на себе печать этих навыков и интересов; они в основном будут служить для выражения потребностей промышленности, партийных пристрастий или же реалии, связанных с общественным управлением. Язык будет развиваться, разрастаясь именно в данном направлении, тогда как, напротив, языковое богатство, связанное с метафизикой и теологией, начнет постепенно истощаться. Что же касается источника, из которого демократические нации черпают свои новые слова, и способов, какими они их изготавливают, то их легко установить. Люди, живущие в демократических странах, не вполне знакомы с языками Древнего Рима и Афин, и они не склонны обращаться к прошлому, вплоть до античности, чтобы отыскать там недостающее им словосочетание. Если подчас они и пользуются научной этимологией, то, как правило, это происходит оттого, что тщеславие побуждает их вести раскопки в корнях мертвых языков, а отнюдь не потому, что их эрудиция естественным образом подсказывает им подобные словоупотребления. Бывает так, что эти слова наиболее часто встречаются в речи самых невежественных людей. Истинно демократическое желание изменить свой общественный статус часто приводит к тому, что они охотно облагораживают презренные виды занятий греческими и латинскими названиями. Чем меньше профессия требует образования, знаний, тем более ученое и высокопарное название оно носит. Именно таким образом наши канатные плясуны превратились в воздушных акробатов и фунамбулеров. При недостатке знаний мертвых языков демократические народы охотно заимствуют лексику живых языков; беспрестанно общаясь между собой, люди, живущие в разных странах, с готовностью подражают друг другу, так как с каждым днем они все более и более взаимоуподобляются. Однако главный источник новых слов демократические народы видят в своих собственных языках. Время от времени они вновь берут из собственного словаря забытые слова и выражения, возвращая их в обиход, или же отнимают у определенной социальной 354 прослойки специфическую для нее терминологию, чтобы, придав ей фигуральное значение, ввести в обыденную речь; множество слов и выражений, первоначально появившихся в профессиональной терминологии или в социальных арго, таким образом вошли в состав общеупотребительной лексики. Однако самый обычный способ обновления языка, применяемый демократическими народами, заключается в том, что вполне употребительным словам и выражениям придаются необычные значения. Этот метод очень прост, оперативен и удобен. Его применение не требует никакой научной подготовки и, более того, сама невежественность способствует его эффективности. Этот метод, однако, таит в себе серьезную опасность для языка. Удваивая значение одного и того же слова, демократические народы создают неопределенность, двусмысленность как старого, так и нового его значений. Какой-нибудь автор начинает с того, что немного искажает первоначальный смысл известного слова или выражения и, изменив его подобным образом, оптимально приспосабливает для своих целей. Затем появляется второй автор, смещающий значение данного слова в другом направлении, и третий, предлагающий собственный вариант его толкования; и, поскольку нет общепризнанного судьи, постоянно действующего трибунала, способного твердо установить значение данного слова, оно сохраняет неустойчивость своего положения. В результате этого писатели, по-видимому, почти никогда не считают себя обязанными сосредоточиваться на одной-единственной мысли, и кажется, что они всегда подразумевают целый комплекс идей, предоставляя читателю возможность самому судить, что именно имеется в виду. Таково одно из неприятных последствий демократии. Я скорее предпочту, чтобы наш язык покрылся колючками китайских, татарских или гуронских слов, чем соглашусь с необходимостью утраты французскими словами определенности их значений. Благозвучие и однородность—важнейшие, если не главные достоинства, определяющие красоту языка. Традиции и условности также играют в нем существенную роль, однако без них в крайнем случае можно обойтись. Но без четких, ясных слов нет хорошего языка. Равенство с неизбежностью вызывает и множество других преобразований в языке. В периоды господства аристократии, когда каждая нация склонна держаться в стороне от всех других наций и любит сохранять свой собственный, неповторимый облик, часто случается так, что родственные по происхождению народы постепенно настолько становятся чужими друг другу, что, хотя они еще и способны понимать друг друга, но уже не говорят более на одном и том же языке. В такие времена каждая нация разделена на определенное число классов, которые между собой мало общаются и совершенно не смешиваются; каждый из этих классов вырабатывает и сохраняет в неизменности лишь ему одному свойственные интеллектуальные навыки, охотнее всего пользуясь определенными словами и выражениями, которые как наследие передаются от поколения к поколению. Поэтому один и тот же язык содержит в себе речь бедняков и речь дворян, ученую и простонародную речь. Чем глубже эти различия и непреодолимее преграды между ними, тем более определенным должно быть это разграничение. Я готов держать пари, что языковые нормы индийских каст имеют колоссальные различия и что речь неприкасаемого отличается от речи брамина едва ли меньше, чем их образы жизни. Когда же люди, напротив, не будучи более привязанными каждый к своему месту, беспрестанно общаются друг с другом, когда кастовость уничтожена, а классовый состав обновляется и перемешивается, все слова языка также смешиваются в одну кучу. Те из них, которые не могут импонировать большинству, погибают; остальные образуют общий фонд, откуда каждый человек наугад берет примерно столько, сколько ему нужно. Почти все диалектные различия, разделяющие языки Европы, явным образом стираются; в Новом Свете нет местных говоров, и день ото дня они исчезают в Старом. Эта социальная революция в равной мере отражается как на языке, так и на стилистике. Все общество не только пользуется одними и теми же словами, но и привыкает употреблять их без всякого разбора. Правила, диктуемые понятием стиля, почти полностью уничтожаются. Едва ли можно встретить какие-либо выражения, которые по самой своей природе кажутся вульгарными или же, напротив, возвышенными. Индивидуумы, происходящие из различных социальных слоев, независимо от достигнутого ими положения, сохраняют свою речевую манеру, привычные для них выражения и понятия; происхож- 355 дение этих слов, равно как и происхождение этих людей, забывается, и в языке царит та же путаница, что и в самом обществе. Я знаю, что в оценочной классификации слов имеются правила, не зависящие от той или иной формы общественного устройства, но вытекающие из самой природы вещей. В языке встречаются выражения и обороты речи, которые являются вульгарными потому, что те явления и чувства, которые они обозначают, действительно низменны, тогда как другие представляются высокими в связи с подлинно возвышенным характером обозначаемых ими понятий. Смешение сословий не всегда будет приводить к исчезновению этих различий. Равенство, однако, не может не уничтожать те различия, которые были обусловлены исключительно традиционализмом и произвольностью мышления. Я не знаю, будет ли даже та необходимая оценочная иерархия, о которой я говорил выше, всегда пользоваться у демократических народов меньшим, чем у других народов, уважением, ведь среди них тоже найдутся люди, чье воспитание, познания и досуг будут располагать их к постоянному изучению естественных законов языка и которые, лично подчиняясь этим законам, подняли бы их авторитет. Мне бы хотелось, завершая разговор на эту тему, выделить еще одну, последнюю особенность языков демократических народов, которая, быть может, способна охарактеризовать их полнее всех остальных свойств и черт. Выше я уже отмечал, что демократические народы проявляют склонность, а подчас даже страсть к общим идеям; это обусловливается как свойственными им достоинствами, так и их недостатками. Любовь к общим идеям в языках демократических народов проявляется в постоянном употреблении родовых понятий и абстрактных слов, а также в манере их использования. В этом заключены огромная сила и огромная слабость данных языков. Демократические народы страстно влюблены в родовые понятия и абстрактные слова потому, что они расширяют диапазон мысли и, позволяя многое выражать в сжатом виде, помогают работе интеллекта. Писатель демократической эпохи охотно воспользуется абстрактным понятием «человеческие способности» вместо конкретного выражения «способные люди», не уточняя, какие же именно способности он имеет в виду. Он напишет «действительность», чтобы одним мазком обозначить все то, что в данный момент происходит у него перед глазами, а в понятие «возможность» включит все то, что может произойти во вселенной с момента его высказывания. Писатели демократической эпохи беспрерывно создают такого рода абстрактные слова и придают все более и более абстрактный смысл абстрактным словам, имеющимся в языке. Более того, для придания своей речи живости они персонифицируют значения этих абстрактных слов, заставляя каждое из них действовать наподобие реальной личности. Они скажут, что «естественный ход вещей требует того, чтобы миром правила одаренность». Полагаю, что последнюю мысль лучше всего пояснит мой собственный пример. Я часто пользовался словом «равенство» в его абсолютном значении; кроме того, я во многих случаях персонифицировал его, заявляя, что равенство совершало одни деяния и воздерживалось от других. Смею утверждать, что люди, жившие во времена Людовика XIV, не могли бы сказать ничего подобного; никому из них никогда и в голову не пришла бы мысль о том, что слово «равенство» можно употреблять безотносительно к какому-либо конкретному явлению, и они скорее вовсе отказались бы от этого слова, чем стали бы представлять равенство в облике живой, персонифицированной аллегории. Эти абстрактные слова, которыми изобилуют языки демократических народов и которые по всякому поводу используются без какой-либо связи с конкретным предметом или фактом, расширяют диапазон, но затемняют содержание мысли; они придают речи живость, лишая ее смысловой отчетливости. В сфере языка, однако, демократические народы неясность предпочитают кропотливому труду. К тому же я не уверен, что неопределенность не содержит в себе какого-то тайного очарования для тех, кто говорит и пишет в эпоху демократии. Люди, живущие в это время, часто оказываются предоставленными самим себе; рассчитывая лишь на собственный ум, они почти всегда терзаются сомнениями. Помимо 356 этого, поскольку их общественное положение беспрестанно меняется, само непостоянство судьбы не позволяет им твердо держаться какого-либо из своих убеждений. Таким образом, мысли людей, живущих в демократических странах, часто имеют неустойчивый характер; их речь должна быть достаточно просторной для того, чтобы включать в себя все эти колебания. Поскольку они никогда не знают, будет ли идея, которую они выражают сегодня, соответствовать той новой ситуации, в которой они окажутся завтра, они естественным образом обретают склонность к абстрактным словам. Абстрактное слово подобно шкатулке с двойным дном: вы можете положить в нее любые идеи и незаметно для посторонних глаз забрать их назад. У всех народов основу языка составляют слова, выражающие родовые и абстрактные понятия; следовательно, я не представляю дело таким образом, будто подобные слова встречаются лишь в языках демократических народов; я говорю только о том, что во времена равенства люди особенно расположены увеличивать количество слов этого класса, употреблять их в самом абстрактном значении, не связанном со значениями других слов, пользоваться ими по всякому поводу даже тогда, когда в них нет никакой особой необходимости. Глава XVII О НЕКОТОРЫХ ИСТОЧНИКАХ ПОЭЗИИ У ДЕМОКРАТИЧЕСКИХ НАЦИЙ Понятие «поэзия» имеет множество самых различных определений. Дабы не утомлять читателя разысканиями наиболее удачного из них, я считаю целесообразным тотчас же поставить его в известность относительно моего выбора. Поэзия, на мой взгляд, — это поиск и воплощение идеала. Истинным поэтом является тот художник слова, который, отбрасывая часть реально существующего, дополняя картину воображаемыми подробностями и сочетая подлинные, но в жизни никогда вместе не встречающиеся обстоятельства, завершает и совершенствует природу. Таким образом, поэзия должна стремиться не к правдивости, а к красоте изображения, способной дарить человеческому духу возвышенные образы. Стихотворная речь представляется мне воплощением идеальной красоты языка, и в этом смысле она всегда будет в высшей степени поэтичной; однако сама по себе стихотворная речь не создает поэзии. Мне хотелось бы выяснить, есть ли в практической деятельности, в эмоциональной и интеллектуальной жизни демократических народов такие стороны, которые по причине их причастности к работе воображения и представлениям об идеале должны рассматриваться в качестве естественных источников поэзии. Прежде всего необходимо признать, что тяга к идеалу и удовольствие, получаемое при созерцании его воплощений, у демократических народов никогда не обретают той силы и не получают того широкого распространения, каких они достигают в недрах любой аристократии. У аристократических наций люди иногда впадают в такое состояние, что тело человека действует как бы само по себе, в то время как его душа охвачена глубоким покоем. В таких странах даже простонародье часто обладает поэтическим вкусом и души простых людей порой взмывают ввысь, преодолевая границы окружающей действительности. В демократических обществах, напротив, любовь к материальным наслаждениям, идея о возможности улучшения своей жизни, конкуренция, притягательность быстрого успеха играют роль тех стимулов, которые, как кнут погонщика, подстегивают каждого человека, заставляя его мчаться по избранному им пути и не позволяя даже на миг сходить с него. Почти все силы души уходят на эту гонку. Воображение не угасает полностью, но оно целиком подчиняется необходимости постигать полезное и воссоздавать реальность. Равенство не только заставляет людей отворачиваться от изображений идеала, но и уменьшает количество объектов, достойных идеального изображения. Аристократическое правление, удерживая общество в состоянии неподвижности, покровительствует прочности и долговечности положительных истин в религиозных учениях, подобно тому как оно поддерживает стабильность политических институтов. 357 Оно не только навязывает религиозность человеческой душе, но и предрасположено принимать именно данное, а не какое-либо иное религиозное учение. Аристократический народ всегда будет стремиться поместить между Господом и человеком могущественных посредников. Можно утверждать, что в этом отношении аристократические периоды правления чрезвычайно благоприятны для поэзии. Когда вселенная населена сверхъестественными существами, не воспринимаемыми человеческими органами чувств, но постигаемыми мысленным взором, воображение ощущает себя свободным, и поэты, находя тысячи различных предметов, достойных изображения, всегда имеют бесчисленную аудиторию, готовую с интересом созерцать их поэтические картины. В века демократии, напротив, бывает так, что религиозные убеждения людей становятся не более устойчивыми, чем их юридические законы. Сомнение возвращает тогда воображение поэтов на землю, и они ограничивают себя видимым, реальным миром. Даже тогда, когда равенство не потрясает основ религий, оно упрощает их; оно отвлекает внимание людей от вторичных факторов, чтобы сосредоточить его преимущественно на верховном владыке. Аристократия естественным образом ведет человеческий дух к прошлому, удерживая его там в состоянии медитативного созерцания. Демократия, напротив, вызывает в людях своего рода инстинктивное отвращение к старью. В этом отношении аристократия значительно более благоприятна для расцвета поэзии, чем демократия, так как предметы обычно кажутся более величественными и таинственными по мере их удаленности от нас, и благодаря этой двойной связи они оказываются более пригодными для изображения идеала. Освободив поэзию от прошлого, равенство отнимает у нас и часть настоящего. У аристократических народов всегда имеется определенное число привилегированных персон, образ жизни которых, так сказать, ни с какой стороны не доступен обычным людям; они кажутся от природы наделенными властью, богатством, известностью, умом, изяществом вкуса и изысканностью во всем. Толпа никогда не видит их с близкого расстояния и не имеет возможности внимательно их рассматривать; таких людей без особого труда можно изобразить поэтическими средствами. С другой стороны, у тех же самых народов имеются невежественные, обездоленные, закабаленные классы, чье существование благодаря их чрезмерной грубости и нищете оказывается не менее живописным, чем жизнь избранников с ее утонченностью и величием. Помимо того, поскольку различные классы, из которых состоит аристократическая нация, весьма далеки друг от друга и плохо знакомы между собой, воображение, воспроизводя быт представителей этих классов, всегда может нечто прибавить или убавить сравнительно с реальностью. В демократических обществах, где всякий человек слишком незначителен и все очень похожи друг на друга, каждый, разглядывая сам себя, одновременно видит и всех других людей. Посему поэты, живущие в века демократии, никогда не могут сделать образ конкретного человека основной темой своих поэтических картин, ибо объект средних размеров и достоинств, отчетливо просматриваемый со всех сторон, никогда не будет соответствовать идеалу. Таким образом, равенство, устанавливаясь на земле, иссушает большую часть древних источников поэзии. Попробуем показать, как оно открывает ее новые источники. Когда сомнение превратило густонаселенные небеса в необитаемую пустоту и когда приход равенства вызвал измельчание каждого человека до хорошо известных каждому пропорций, поэты, еще не представляя себе, чем же они могут заменить те большие темы, которые ушли вместе с аристократией, обратили свои взоры на неодушевленную природу. Потеряв из поля зрения героев и богов, они сначала принялись за изображение рек и гор. Это привело к появлению в минувшем веке поэзии, которую по преимуществу называют «описательной». Кое-кто полагает, что подобная словесная живопись, украшая материальные, неодушевленные предметы, представляющие собой детали внешнего облика земли, является подлинной поэзией демократических веков, но я думаю, что это ошибка. Я считаю, что такая поэзия — явление временное, переходное. 358 Я убежден, что в конечном счете демократия заставит воображение отвернуться от внешнего по отношению к человеку мира с тем, чтобы оно сосредоточилось на самом человеке. Созерцание природы вполне может доставить демократическим народам мимолетное удовольствие, но по-настоящему они одушевляются лишь тогда, когда лицезреют самих себя. Только это и питает у них естественные источники поэзии, и имеются основания полагать, что все те поэты, которые не станут черпать вдохновение из этих источников, потеряют всякую власть над людьми, чьи души они хотели очаровать, и наконец увидят, что окружены лишь бесстрастными свидетелями их экстаза. Я уже отмечал, насколько идеи прогресса и безграничных возможностей самосовершенствования рода людского свойственны эпохам демократии. Прошлое нимало не беспокоит демократические народы, но они с готовностью мечтают о будущем, и в данном отношении их воображение не знает границ, безмерно расширяясь и разрастаясь. Это открывает перед поэтами широчайшее поле деятельности, позволяя им изображать весьма отдаленные от них предметы. Демократия, закрывающая для поэзии прошлое, открывает перед ней будущее. Когда все граждане демократического общества почти равны между собой и похожи друг на друга, поэзия не может испытывать привязанности к кому-либо одному из них; сама нация, однако, готова ей позировать. Именно сходство всех индивидуумов, не позволяющее каждому из них в отдельности становиться предметом поэтического изображения, дает возможность поэтам обобщать их в один образ, рассматривая в итоге весь народ в целом. Демократические народы значительно отчетливее, чем все остальные, представляют себе свой собственный облик, и их величественные внешние формы изумительно соответствуют нашим представлениям об идеале. Я с легкостью признаю истинность утверждения о том, что у американцев нет поэтов, но я не соглашусь с тем, что у них нет поэтических идей. Необжитые просторы Америки сильно занимают головы европейцев, но сами американцы о них совершенно не думают. Чудеса неодушевленной природы оставляют их равнодушными, и, пожалуй, можно сказать, что они замечают прелесть окружающих лесов лишь тогда, когда деревья начинают падать под ударами их топоров. Их глаз устроен иначе, взорам американцев открываются иные картины. Они видят себя преодолевающими эти дикие пространства, осушающими болота, выпрямляющими русла рек, заселяющими пустынные территории и покоряющими природу. Этот блестящий автопортрет не только всплывает время от времени в сознании американцев, но и, можно сказать, постоянно рисуется перед мысленным взором каждого из них, отражая как самые заурядные его поступки, так и большие деяния. Трудно представить себе нечто более ничтожное, бесцветное, жалкое, одним словом, более антипоэтическое, чем жизнь человека в Соединенных Штатах, заполненная самыми мелочными интересами; однако в числе идей, управляющих этой жизнью, всегда имеется одна полная поэзии идея, которая наподобие невидимого сухожилия делает энергичным весь организм. В периоды аристократического правления каждый народ, как и каждый человек, тяготеет к неторопливому, замкнутому образу жизни. В века демократии люди становятся крайне подвижными, так как их беспрестанно обуревают сильные, не терпящие отлагательств желания, и это все время заставляет их сниматься с места, двигаться, и таким образом жители разных стран смешиваются между собой, встречаясь, выслушивая и подражая друг другу. Поэтому сближаются, взаимоуподобляясь, не только представители одной и той же нации, ассимилируются сами нации, в своей совокупности являя взору не что иное, как картину обширной демократии, в которой каждый народ получает право гражданства. Таким образом впервые в истории открыто появляется идея единства всего человеческого рода. Все то, что связано с существованием человечества в его единстве, становится неисчерпаемым источником, золотой жилой для поэзии. Поэты, жившие во времена аристократии, создавали восхитительные картины, сюжетами которых были определенные события из жизни одного народа или отдельной личности, но никто из этих поэтов не отваживался включать в свои картины изображение 359 судеб всего человечества, тогда как поэты, живущие в период господства демократии, могут браться за выполнение этой задачи. Именно тогда, когда каждый человек, устремляя взор за пределы своей собственной страны, начинает наконец осознавать идею единства человечества, Всевышний все более явственно открывает себя человеческому духу во всем своем полном и абсолютном величии. Если, с одной стороны, вера в позитивные религиозные догматы в века демократии часто оказывается шаткой, а убежденность в существовании сил, играющих роль посредников между Господом и людьми, какие бы имена этим посредникам ни давали, замутняется сомнениями, то, с другой стороны, люди, живущие в это время, внутренне предрасположены к восприятию куда более грандиозной идеи самого божества, воздействие которого на человеческую жизнь видится в новом, более ярком свете. Рассматривая род людской в качестве единого целого, они без труда понимают, что его судьбу направляет один и тот же промысел, и приходят к мысли о том, что в поступках каждого индивидуума прослеживается этот всеобщий, неизменный план, в соответствии с которым Господь руководит человеческим родом. Это обстоятельство также может рассматриваться в качестве чрезвычайно плодотворного источника поэзии, открытого в века демократии. Поэты демократических времен всегда будут казаться бесталанными и холодными, если они будут пытаться наделить своих богов, демонов или ангелов телесными формами и постараются заставить их спуститься с небес, чтобы сражаться за землю. Но, если они захотят связать излагаемые ими крупные события со всей вселенной и глобальным замыслом Всевышнего относительно нее и, не изображая десницы верховного Владыки, постараются постичь его мысли, их будут понимать и будут восхищаться ими, ибо воображение их современников работает в том же самом направлении. Можно также предположить, что поэты, живущие в демократические времена, будут изображать не столько людей и их деяния, сколько страсти и идеи. Язык, одежда и повседневное поведение людей в демократическом обществе противоречат нашим представлениям об идеале красоты. В этих вещах самих по себе нет ничего поэтического, и любые попытки опоэтизировать их окажутся неудачными по той причине, что они слишком хорошо известны всем тем, для кого творят поэты. Это заставляет их беспрестанно снимать внешние покровы с явлений, воспринимаемых их органами чувств, чтобы в конечном счете хотя бы мельком разглядеть самое душу. А ведь не существует более идеального предмета изображения, чем образ человека, столь поглощенного созерцанием глубин своей нематериальной природы. Мне нет никакой надобности пробегать мысленным взором небеса и землю в поисках чудесных тем, содержащих в себе контрасты между беспредельным величием и безмерным ничтожеством, между глубочайшим мраком и поразительной ясностью, способных разом вызывать чувства благоговения, восхищения, презрения и страха. Я должен лишь задуматься о себе самом: человек, приходя из небытия, пересекает отведенный ему отрезок времени и навсегда исчезает, чтобы раствориться в Господе. Его видят лишь одно мгновение, когда он блуждает между краями двух пропастей, в одну из которых он канет. Если бы человек был совершенно лишен самосознания, он не представлял бы интереса для поэзии, так как нельзя изображать то, о содержании чего вы не имеете ни малейшего понятия. Если бы он осознавал себя вполне ясно, его воображение оставалось бы праздным, ничего не добавляя к картине. Человек, однако, достаточно открыт для того, чтобы понимать кое-что в самом себе, и достаточно сложен для того, чтобы все остальное было покрыто непроницаемым мраком, в который он беспрестанно и тщетно погружается, стараясь окончательно овладеть самопознанием. Не следует поэтому ожидать, что поэзия демократических народов будет питаться легендами, что она будет жить традициями и древними воспоминаниями, что она вновь попытается заселить вселенную сверхъестественными существами, в реальность которых более не верят ни читатели, ни сами поэты, или что поэзия станет создавать безжизненные аллегории добродетелей и пороков, которых можно видеть и в их собственном облике. Демократической поэзии будет не хватать всех этих художественных богатств, но у нее останется человек, и этим она вполне удовлетворится. Человеческие судьбы, сам человек, вынутый из рамок своего времени и своей страны и оставленный один на 360 один с природой или Богом, человек с его страстями, сомнениями, неслыханным везением и непостижимыми неудачами станут для этих народов основным и почти единственным предметом поэтического изображения; в том, что это будет именно так, убеждает рассмотрение произведений, созданных самыми крупными из поэтов, появившихся с тех пор, как мир стал поворачиваться к демократии. Писатели наших дней, столь великолепно воссоздавшие образы Чайльд Гарольда, Рене и Жоселена, не имели намерения повествовать о поступках одного человека; они хотели осветить и облагородить некоторые, все еще остающиеся потаенными уголки человеческого сердца. Таковы поэмы демократии. Равенство, следовательно, не уничтожило всех предметов поэзии; уменьшив их число, оно увеличило их размеры. Глава XVIII ПОЧЕМУ АМЕРИКАНСКИЕ ПИСАТЕЛИ И ОРАТОРЫ ЧАСТО БЫВАЮТ НАПЫЩЕННЫМИ Я часто замечал, что американцы, обычно ведущие деловые переговоры на понятном, сухом языке, лишенном каких бы то ни было украшений и отмеченном столь чрезмерной простотой, что он подчас становится вульгарным, охотно прибегают к напыщенности, когда хотят, чтобы их слог звучал поэтически. Тогда их речь целиком, с начала и до конца, становится высокопарной, и наблюдающему за тем, как они беспрерывно, по всякому поводу щедро рассыпают образные выражения, начинает казаться, что они никогда не говорят просто. Англичане тоже грешат этим, но значительно реже. Причина этого может быть установлена без особого труда. В демократических обществах мысли каждого гражданина поглощены размышлениями о весьма незначительном предмете, которым является он сам. Когда он, подняв глаза, смотрит вокруг, он не видит ничего, кроме огромного призрака, называемого «обществом», или еще более грандиозной фигуры всего человеческого рода. Его представления и идеи либо очень конкретны и ясны, либо чрезмерно общи и туманны; между ними — пустующее пространство. Когда он отвлекается от мыслей о самом себе, он всегда ждет, что его вниманию будет предложен какой-нибудь необычайный предмет, и лишь за такую цену он согласен хотя бы на миг забыть о своих многочисленных повседневных заботах, доставляющих ему подлинные волнения и радости жизни. Это, как мне кажется, вполне объясняет, отчего люди, живущие при демократии и в целом озабоченные столь незначительными делами, требуют от своих поэтов обширных замыслов и огромных полотен. Со своей стороны писатели всегда с готовностью повинуются этим инстинктам, которыми они сами наделены: они беспрестанно погоняют свое воображение, заставляя его чрезмерно напрягаться и разбухать, и, достигая таким образом гигантских размеров изображения, они нередко отказываются от подлинного величия. Они надеются подобным способом сразу привлечь и с легкостью удержать взоры толпы, и это им часто удается, так как толпа ищет в поэзии лишь обширности замыслов и тем, не имея ни времени, чтобы точно измерить пропорции предлагаемых им произведений, ни достаточного вкуса, чтобы тотчас почувствовать их несоразмерность. Автор и публика взаимно развращают друг друга. Мы уже видели ранее, что источники поэзии у демократических народов превосходны, но немногочисленны. Они быстро иссякают. Не находя более материала, необходимого для воплощения идеала, в реальной действительности, поэты совершенно отказываются от нее и порождают чудовищ. Я не боюсь того, что поэзия демократических народов окажется слишком робкой, или того, что она слишком крепко будет прижиматься к земле. Я скорее опасаюсь того, что она может все время витать в облаках, превратившись в конце концов в искусство, изображающее совершенно вымышленные края. Меня тревожит мысль, как бы произведения 361 демократических поэтов, изобилующие развернутыми и бессвязными образами, перегруженные описаниями, странными сочетаниями красок и фантастическими существами, созданными их воображением, не заставляли иногда читателей тосковать о реальном мире. Глава XIX НЕКОТОРЫЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ О ТЕАТРАЛЬНОЙ ЖИЗНИ ДЕМОКРАТИЧЕСКИХ НАРОДОВ Когда революция, изменяющая общественно-политическое устройство жизни аристократического народа, начинает прокладывать себе дорогу в литературе, ее воздействие обычно ощущается прежде всего в театре, и именно здесь оно всегда сохраняет свою самоочевидность. Благодаря непосредственности своего воздействия любое драматическое произведение в определенном смысле застает зрителя врасплох. У него нет времени покопаться в своей памяти или посоветоваться со знатоками; ему и в голову не приходит противоборствовать новым литературным эмоциям, которые начинают в нем просыпаться; он подчиняется им бессознательно, не успев в них разобраться. Не теряя времени даром, авторы выясняют, в какую сторону столь неприметно начинает склоняться вкус публики. В эту же сторону они разворачивают и свои произведения, и театральные пьесы, первымиуловив и выразив близость назревающей литературной революции, в скором времени совершают ее на сцене. Если вы захотите, забегая вперед, составить суждение о литературе какого-либо народа, идущего к демократии, изучайте его театр. Кроме того, даже у самых аристократических наций драматургия представляет собой наиболее демократический род литературы. Никакие другие литературные формы не доставляют толпе столько удовольствия, сколько его приносит созерцание происходящего на сцене. Драматические произведения не требуют предварительной подготовки или особых знаний. Они захватывают вас сразу, сколь бы ни были вы заняты или необразованны. Когда еще наполовину неотесанная любовь к духовным наслаждениям начинает проникать в тот или иной общественный класс, она тотчас же влечет его представителей в театр. Театры аристократических наций всегда заполнялись зрителями, отнюдь не все из которых принадлежали к аристократии. Только в театре выспше классы смешивались со средними и низшими сословиями, и если первые и не соглашались с мнениями последних, то они по крайней мере терпимо относились к тому, что оно выражалось в их присутствии. Именно в театре образованным, просвещенным сословиям всегда были необходимы особые усилия, чтобы навязать свои вкусы народу и чтобы самим не испытать воздействия вкусов и мнений народа. Партер часто диктует ложам свои законы. Если даже аристократии трудно сохранить театр и не дать захватить его народу, нетрудно догадаться, что народ станет в нем полновластным хозяином тогда, когда демократические принципы будут пронизывать собой законы и нравы страны, когда сословия смешаются друг с другом, когда различия между образованностью и невежеством, как и между богатством и нищетой, будут уменьшаться и когда господствующий класс утратит вместе со своими наследственными состояниями свою власть, свои традиции и свой досуг. В области литературы естественные вкусы и природные склонности демократических народов, таким образом, ранее всего проявятся в театре, и можно предвидеть, что они ворвутся в него насильственным путем. В письменности аристократические литературные нормы будут преобразовываться понемногу, постепенно и, так сказать, на легальном основании. В театре они будут свергнуты путем мятежа. Театр выявляет большую часть достоинств и почти все пороки, свойственные демократическим литературам. Демократические народы без особого уважения относятся к эрудиции и нимало не заботятся о том, что происходило в Древнем Риме или в Афинах; они хотят, чтобы речь шла о них самих, и требуют, чтобы картины изображали современность. 362 Поэтому, когда на сцене часто воплощаются образы античных героев с их нравственными проблемами и драматурги пекутся о верности античным традициям, одного этого вполне достаточно, чтобы сделать вывод о том, что демократические классы пока еще не господствуют в театре. Расин в предисловии к «Британику» смиренно просит прощения за то, что он сделал Юнию одной из весталок, в то время как, по мнению Авла Геллия, говорит драматург, «в их число не принимали никого моложе шести и старше десяти лет». Есть основания полагать, что он и не подумал бы обвинять себя или защищаться против обвинения в совершении подобного преступления, если бы писал в наши дни. Такое поведение отражает не только состояние литературы в те времена, но также и состояние самого общества. Демократический театр не доказывает того, что нация является демократической, поскольку, как мы уже видели, даже в аристократиях может случаться, что демократические вкусы и мнения оказывают свое влияние на сцену; однако тогда, когда в театре безраздельно господствует аристократический дух, это неоспоримо свидетельствует о том, что все общество представляет собой аристократию, и можно смело умозаключить, что все тот же образованный, просвещенный класс, который устанавливает авторам свои законы, руководит гражданами и управляет государственными делами. Нередко случается так, что изысканность вкуса и предрасположенность к высокомерию, свойственные аристократии, приводят ее к тому, что она, являясь законодательницей мод в театре, заставляет драматургов производить, так сказать, отбор качеств человеческой природы. Аристократию в основном интересуют определенные социальные условия и обстоятельства, и ей нравится находить их изображение на сцене; определенные добродетели и даже определенные пороки кажутся им заслуживающими особого внимания драматургов; она благосклонно принимает их изображения, одновременно требуя убрать с глаз долой картины всех прочих человеческих достоинств и недостатков. В театре, как и везде, аристократия хотела бы встречаться только с могущественными сеньорами, а если и переживать, то лишь за королей. То же самое о слоге. Аристократия с готовностью предписывает драматическим авторам те речевые манеры и нормы, которые они должны воспроизводить; ей хотелось бы, чтобы все было выдержано в едином стиле. Вследствие этого театр часто изображает лишь отдельные стороны человека или даже подчас наделяет его такими чертами, которые никогда не встречаются в человеческой природе; театр отрывается от нее и теряет с нею всякую связь. В демократических обществах зрители не имеют подобных предпочтений и редко проявляют столь же глубокое неприятие; на сцене им нравится созерцать ту же самую беспорядочную смесь обстоятельств, чувств и мыслей, которую они наблюдают в жизни; театр становится более захватывающим, вульгарным и правдоподобным зрелищем. Между тем драматурги, пишущие для демократической аудитории, также отрываются от человеческой природы, впадая, однако, в противоположную крайность сравнительно с их предшественниками. Побуждаемые желанием передать мельчайшие подробности и особенности текущего момента и конкретное своеобразие внешнего и внутреннего облика определенных людей, они забывают о необходимости воспроизводить в них черты, свойственные всему человеческому роду. Господствуя в театре, демократические классы предоставляют драматургам полную свободу как в выборе художественной трактовки сюжета, так и в выборе самих сюжетов. Поскольку любовь к театру для демократических народов является наиболее естественной из литературных привязанностей, число драматургов, зрителей и спектаклей у них постоянно растет. Все это, состоящее из столь различных элементов, разбросанных по всей территории страны, не признает существования одних и техже правил и не подчиняется одним и тем же законам. Ни к какому согласию нельзя прийти при таком огромном количестве судей, не имеющих точек соприкосновения и выносящих каждый свой собственный приговор. Если в целом демократия вызывает сомнения в целесообразности существующих литературных правил и норм, то в театре она совершенно их упраздняет, ничем не заменяя, помимо своеволия каждого автора и вкусовой привередливости разных аудиторий. Театр также с особой отчетливостью позволяет увидеть все те особенности, о которых я уже говорил в общих словах, свойственные литературному языку и литературному творчеству в условиях демократии. Когда вы читаете критические работы, в которых осмысливаются драматургические произведения, созданные во времена Людовика XIV, вас 363 невольно удивляет то глубокое уважение, с которым публика относилась к сценическому правдоподобию действия, и то значение, которое она придавала логике изображения характеров, желая, чтобы каждый персонаж всегда оставался самим собой и не делал на сцене ничего такого, что нельзя было бы легко объяснить и понять. В равной мере удивительны и то значение, которое придавалось выбору языковых форм, и те мелочные словарные придирки, которые сыпались на головы драматургов. Кажется, что люди, жившие во времена Людовика XIV, излишне высоко ценили те частности, которые можно было рассмотреть в кабинете, но которые на сцене ускользали от их внимания. Ибо в конечном счете главная задача драматического произведения осуществляется в его сценической постановке, а его основное достоинство определяется способностью волновать людей. Подобное отношение обусловливалось тем, что зрители той эпохи были одновременно и читателями драматических произведений. Возвращаясь из театра, они брали в руки текст, чтобы вынести свое суждение о поставленном произведении. В демократическом обществе люди смотрят спектакли, но не читают пьес. Большинство присутствующих на театральных представлениях ищут в них не интеллектуальных наслаждений, а сильных, берущих за сердце переживаний. Они ждут, что им будет показан спектакль, и не рассматривают его с точки зрения имеющихся в нем литературных достоинств, и, если только автор в достаточной мере владеет языком и пишет понятно, а его герои вызывают любопытство и возбуждают симпатию, зрители довольны. Ничего другого не требуя от художественного вымысла, они тотчас же возвращаются к заботам реальной жизни. Стиль, следовательно, не играет особой роли, поскольку на сцене прегрешения против литературных правил и норм значительно меньше бросаются в глаза. Что же касается правдоподобия, то драматург, хранящий ему верность, не может часто создавать произведения, отмеченные новизной, неожиданностью, динамичностью действия. Поэтому обычно автор пренебрегает правдоподобием, и публика его прощает. Вполне можно рассчитывать на то, что публика не станет беспокоиться по поводу избранного вами пути, если вы в конце концов приведете ее к предмету, способному ее растрогать. Она никогда не упрекнет вас в том, что вы взволновали ее, нарушив при этом правила. Эти различные чувства, которые я попытался описать, чрезвычайно отчетливо проявляются в американцах, когда они посещают театр. Необходимо, однако, признать, что лишь очень немногие из них вообще ходят в театры. Хотя зрителей и спектаклей в Соединенных Штатах сейчас неизмеримо больше, чем было сорок лет назад, население к этому роду развлечений относится еще чрезвычайно сдержанно. Это объясняется наличием особых обстоятельств, с которыми читатель был уже ознакомлен, и потому для напоминания ему будет достаточно нескольких слов. Пуритане, основавшие американские республики, были не просто противниками земных радостей, но и испытывали особый ужас именно перед театром. Они рассматривали его в качестве омерзительного увеселения, и там, где их мироощущение господствовало безраздельно, театральные представления были абсолютно неизвестны. Подобные настроения отцов-основателей колоний оставили глубокие следы в духовной жизни их потомков. Чрезвычайная размеренность образа жизни и строгость нравов в Соединенных Штатах до сих пор мало благоприятствуют развитию театрального искусства. В стране, не знавшей крупных политических катастроф, в стране, где любовь всегда ведет прямой и легкой дорогой к браку, нет сюжетов для драмы. Люди, занятые каждый рабочий день недели зарабатыванием денег, а по воскресеньям молящиеся Богу, не оказывают никакого содействия музе комедии. Для доказательства того, что театр в Соединенных Штатах непопулярен, достаточно привести один-единственный факт. Американцы, законы которых допускают не только полную свободу слова, но даже и чрезмерную ее вольность, тем не менее подвергают драматургов своеобразной цензуре. Театральные постановки могут иметь место только с разрешения городской администрации. Это очень наглядно показывает, что народы ведут себя так же, как и отдельные люди. Они бесшабашно предаются своим основным страстям, а затем с величайшей предосторожностью следят за тем, чтобы не поддаться слишком власти тех вкусов, которыми они сами не обладают. Нет другого литературного рода, который столь же крепкими и многочисленными нитями был бы связан с реальным состоянием общества, как драма. 364 Театр одной эпохи никогда не пригодится людям следующей эпохи, если они разделены революционным переворотом, изменившим нравы и законы. Произведения великих писателей, творивших в другом веке, продолжают читать. Но никто не будет смотреть пьесы, написанные для другой аудитории. Драматурги минувших времен живут только в книгах. Традиционность вкуса отдельных людей, тщеславие, мода, талант актера могут на некоторое время сохранить или же восстановить аристократический театр в недрах демократии, однако он вскоре развалится сам по себе. Его не разрушают, в него просто не ходят. Глава XX О НЕКОТОРЫХ СПЕЦИФИЧЕСКИХ ОСОБЕННОСТЯХ, СВОЙСТВЕННЫХ ИСТОРИКАМ ДЕМОКРАТИЧЕСКИХ ВРЕМЕН Историки, сочиняющие в века аристократического правления, обычно ставят все события в зависимость от воли и нрава определенных людей и охотно объясняют начало важнейших революционных преобразований стечением ничтожнейших случайностей. Они с проницательностью выявляют второстепенные причины событий и часто не замечают основных. Историки, живущие в века демократии, обнаруживают совершенно противоположные тенденции. Большинство из них почти не придает никакого значения влиянию индивидуума на судьбы человеческого рода или же влиянию отдельных граждан на участь всего народа. Но взамен все самые незначительные конкретные факты они объясняют действием всеобщих основных сил. Появление этих противоположных тенденций вполне объяснимо. Когда историки, живущие во времена аристократии, всматриваются в происходящее на подмостках мира, они с самого начала замечают очень незначительное число ведущих актеров, которые руководят ходом всей пьесы. Эти выдающиеся личности, выступающие на передний план, привлекают к себе и удерживают их взоры; историки, озабоченные выяснением тайных мотивов, побуждающих эти личности действовать и высказываться соответствующим образом, забывают обо всем на свете. Наблюдая за тем, как некоторые люди вершат важные дела, они усваивают преувеличенное представление о возможной силе влияния отдельной личности и естественным образом склоняются к мысли, что для объяснения движения масс всегда необходимо возвращаться к конкретному поступку какого-либо исторического деятеля. Когда же, напротив, все граждане независимы друг от друга и каждый из них слаб, нельзя найти никого, кто мог бы оказывать весьма сильное и главным образом достаточно длительное влияние на массы. На первый взгляд индивидуумы представляются совершенно бессильными перед ними и кажется, что общество само по себе идет вперед благодаря свободному, самопроизвольному содействию всех составляющих его людей. Это естественным образом заставляет человеческий ум искать некую всеобщую причину, способную, разом воздействуя на головы такого количества людей, повернуть их одновременно в одну и ту же сторону. Я твердо убежден в том, что даже у демократических наций одаренность, порочность или нравственность отдельных индивидуумов задерживают или же ускоряют естественное развитие народа, но эти разновидности случайных и второстепенных причин оказываются бесконечно более многообразными, скрытыми, запутанными и не столь могущественными, как основные. Вследствие этого их труднее выявлять и прослеживать во времена равенства сравнительно с веками аристократии, когда историку волей-неволей приходилось анализировать конкретные действия одного или нескольких общественных деятелей на фоне общих событии. Историк демократических времен вскоре устает от подобной работы; теряясь в лабиринте фактов и событий и не имея возможности прийти к ясному пониманию и простому объяснению роли и влияния личности, он начинает их отрицать. Он предпочитает говорить нам о врожденных свойствах рас, физико-географических особенностях стра- 365 ны или же о духе цивилизации. Он сокращает объем своего труда, доставляя читателю большее удовлетворение при меньших затратах. Господин де Лафайет в своих «Мемуарах» писал, что чрезмерное доверие к системе всеобщих причин — превосходное утешение для общественных деятелей средней руки. К этому я бы добавил, что оно в значительной мере утешает и посредственных историков. Оно всегда предоставляет в их распоряжение несколько весомых аргументов, которые позволяют им легко избежать решения самой трудной профессиональной задачи и, благоприятствуя их умственной слабости или лености, все же создают вокруг них ореол глубокомыслия. Что касается меня, то я думаю, что в любую эпоху одну часть событий, происходящих в этом мире, следует относить к событиям весьма общего характера, а другую их часть — объяснять чрезвычайно конкретными, особыми причинами. Эти две категории причин всегда взаимосвязаны, меняется только их соотношение. Причины общего плана лучше и полнее, чем обстоятельства и воздействия частного порядка, объясняют положение дел в века демократии сравнительно с периодами аристократического правления. Во времена аристократии имеет место как раз противоположное: конкретные обстоятельства и влияния играют большую роль, а общие причины — меньшую, если, конечно, мы не рассматриваем в качестве всеобщей причины само неравенство общественного положения людей, которое позволяет отдельным личностям противодействовать естественным побуждениям всех остальных граждан. Таким образом, историки, пытающиеся изображать жизнь демократического общества, правы в том, что они придают большое значение причинам общего плана и уделяют основное внимание их выявлению; однако они не правы в том, что совершенно отрицают роль деятельности от дельных индивидуумов лишь потому, что ее значение трудно установить и проследить. Историки, живущие в демократическое время, не только склонны объяснять всякое происшествие какой-либо глобальной причиной, но также чрезмерно расположены устанавливать взаимосвязи между фактами и создавать из них систему. В века аристократии, когда все внимание историков обращено на личность и поступки индивидуумов, взаимосвязь между событиями ускользает от их взора, или, вернее, они заранее не верят в возможность существования подобной взаимосвязи. Им кажется, что каждый человек, появляясь на исторической сцене, рвет нить истории, нарушая ее ход. В века демократии, напротив, видя значительно меньше выдающихся актеров, но значительно более насыщенное событиями действие, историк легко может установить родственные взаимосвязи между этими событиями и их строгую упорядоченность. Античная письменность, оставившая нам столь превосходные исторические сочинения, не выдвинула ни одной крупной исторической системы, тогда как в самых незначительных современных литературах наблюдается их буквальное засилье. По-видимому, древние историки в недостаточной мере пользовались общими теориями, в то время как наши историки всегда близки к злоупотреблению ими. Творчество историков, живущих в демократические времена, отмечено еще одной, более опасной особенностью. Когда следы воздействия поведения индивидуумов на жизнь нации утрачены, часто бывает так, что мы видим движение мира, не видя движущих его сил. Поскольку установить и проанализировать причины, которые, воздействуя по отдельности на волю каждого гражданина, в результате приводят в движение весь народ, становится чрезвычайно трудно, нас начинает искушать мысль о том, что это движение вынужденное, что человеческое общество, само того не осознавая, подчиняется превосходящей его и господствующей над ним силе. Даже предположение о земном характере всеобщей причины, управляющей индивидуальной волей каждого, не спасает человеческой свободы. Единая причина, достаточно всеобщая для того, чтобы разом воздействовать на миллионы людей, и достаточно могущественная, чтобы увлечь их всех в одном направлении, легко рисуется силой неодолимой; видя, как перед ней пасуют, вы готовы поверить в то, что ей невозможно противостоять. Следовательно, историки, живущие при демократии, не только отказывают любым отдельным гражданам в возможности влиять на судьбу своего народа, но также отнима- 366 ют у самих народов способность изменять собственную участь, подчиняя их либо непреклонному провидению, либо своего рода слепой неизбежности. По их мнению, каждая нация имеет свою неизбежную судьбу, предопределяемую ее положением, происхождением, ее прошлым и врожденными особенностями, и эту судьбу никакие усилия не смогут изменить. Они представляют поколения в их неразрывной взаимосвязи и, восходя таким образом от века к веку, от одних неизбежных событий к другим неизбежным событиям, достигают времен сотворения мира и куют мощные цепи, связующие и опутывающие весь род людской. Они не удовлетворяются поиском логики происходившего; им доставляет удовольствие их собственная способность убедить читателя в том, что ничего другого и не могло произойти. Рассматривая положение какой-либо нации, которая достигла определенной стадии своего исторического развития, они утверждают, что движение по этому пути носило вынужденный характер. Это легче, чем показывать, каким образом она могла бы избрать более достойный путь. Когда вы читаете сочинения историков, живших при аристократии, и в особенности историков античных, вам кажется, что для того, чтобы стать властелином своей собственной судьбы и чтобы править себе подобными, человеку нужно было лишь научиться обуздывать самого себя. Когда вы просматриваете исторические труды, написанные в наше время, складывается впечатление, будто человек вообще ничего не может поделать ни с самим собой, ни со своим окружением. Историки древние обучали искусству самообладания, историки наших дней почти ничему, кроме покорности, не учат. В их сочинениях фигура автора часто обретает значительность, но само человечество — всегда ничтожно. Если эта доктрина фатальной неизбежности, столь привлекательная для тех, кто пишет об истории во времена демократии, передаваясь от историков к читателям, проникнет таким образом во все слои народных масс и овладеет общественным сознанием, то можно предвидеть, что она вскоре парализует активность современного общества и превратит христиан в турок. К этому я бы добавил, что подобная доктрина особенно опасна для той эпохи, в которую мы живем: наши современники и так чересчур склонны сомневаться в реальности свободы воли, поскольку каждый чувствует свою слабость, ограничивающую его со всех сторон. Они, тем не менее, все еще охотно признают силу и независимость людей, представляющих собой общественно-политическое единство. Необходимо следить, чтобы эта идея не оказалась преданной забвению, ибо задача заключается в облагораживании человеческих душ, а не в их полном подавлении. Глава XXI О ПАРЛАМЕНТСКОМ КРАСНОРЕЧИИ В СОЕДИНЕННЫХ ШТАТАХ В аристократическом государстве все люди взаимосвязаны и зависимы друг от друга; между ними всеми существует иерархическая связь, с помощью которой каждого можно удержать на его месте и все общество — в подчинении. Нечто аналогичное всегда можно встретить и в политических институтах, созданных аристократическими народами. Их партии естественным образом складываются из приверженцев определенных лидеров, которым они подчиняются безоговорочно, руководствуясь своего рода инстинктом — привычкой подчиняться, приобретенной ими в процессе усвоения жизненного опыта. В свои группировки они привносят нравы, господствующие во всем обществе. В демократических странах часто бывает так, что большое число граждан идут к одной и той же цели; каждый из них шагает или по крайней мере думает, что шагает по своему собственному усмотрению. Привыкнув согласовывать свои действия лишь с собственными внутренними импульсами, люди с трудом подчиняются приказам извне. Эту любовь и привычку к независимости они сохраняют и заседая в национальных собраниях. Соглашаясь объединиться с другими людьми для достижения одной и той же цели, каждый из них хотел бы остаться независимым по крайней мере в выборе способа личного соучастия в общем деле. 367 Поэтому в демократических странах партии с такой нетерпимостью относятся к попыткам руководить ими и проявляют готовность подчиняться только тогда, когда опасность слишком велика. И даже в тех случаях, когда обстоятельства способствуют укреплению авторитета лидеров, их власть может быть достаточной для того, чтобы заставить членов партии действовать и говорить соответствующим образом, но она почти никогда не бывает настолько сильной, чтобы заставить их замолчать. У аристократических народов люди, принимающие участие в политических совещаниях, — представители все той же аристократии. Каждый из них имеет свое собственное привилегированное и устойчивое общественное положение, и место, занимаемое им в политических институтах, часто представляется ему самому менее важным, чем та роль, которую он играет в жизни своего края. Это утешает его в случае, если его голос вообще не оказывает влияния на ход обсуждения государственных дел, и охлаждает его пыл, когда он готов подыскивать для себя пусть даже малозаметную политическую должность. В Америке же общественный вес депутата обычно определяется исключительно его положением в законодательных органах. Поэтому его беспрестанно мучит необходимость обретать вес и влияние, и он испытывает сильное желание по всякому поводу и без повода высказывать свои соображения. Он старается быть на виду, побуждаемый не только собственным тщеславием, но и требованиями людей, отдавших за него свои голоса, а также необходимостью постоянно нравиться и угрожать им. У аристократических народов депутат законодательного собрания редко испытывает непосредственную зависимость от своих избирателей; подчас они сами находятся в непосредственной зависимости от него, и, если они в конце концов отказывают ему в своем доверии, он легко может выставить собственную кандидатуру в другом месте или же, отказавшись от общественной деятельности, может посвятить себя уединенному досугу и вольной праздности, что тоже не лишено своей прелести. В такой демократической стране, как Соединенные Штаты, доверие избирателей к депутату почти никогда не бывает постоянным. Сколь бы ни были малочисленны выборные органы власти, нестабильность демократического общества беспрестанно заставляет их менять свой состав. Доверие избирателей должно завоевываться постоянно. Депутат никогда не уверен в избирателях, и, если они отворачиваются от него, он тотчас же оказывается без всякой поддержки, ибо его общественное положение слишком скромно для того, чтобы его могли хорошо знать люди, не входящие в узкий круг родных и близких. И так как граждане живут в условиях полной независимости, он не может рассчитывать на то, что его друзьям или правительству без особых хлопот удастся навязать его кандидатуру избирателям какого-нибудь округа, где его совсем не знают. Поэтому все завязи его судьбы формируются в том округе, который он представляет; именно на этом клочке земли он должен взойти, чтобы подняться до высот, позволяющих ему управлять целым народом и оказывать влияние на судьбы мира. Таким образом, вполне естественно, что в демократических странах члены выборных политических институтов больше думают о своих избирателях, чем о своей партии, тогда как в аристократических государствах их больше занимают дела их партии, чем интересы избирателей. Однако то, что от них хотят слышать их избиратели, не всегда совпадает с тем, что им следовало бы делать в интересах исповедуемых ими политических убеждений. Общие цели той партии, членом которой является депутат, часто требуют от него молчания тогда, когда речь заходит о серьезных вопросах, в которых он плохо разбирается; требуют умеренности тогда, когда речь идет о частностях, способных затруднить осуществление важных мероприятий, и, наконец, чаще всего требуют от него полного молчания. Самую большую пользу общественности посредственный говорун может принести тем, что будет хранить молчание. Однако избиратели к данному вопросу относятся совершенно иначе. Население того или иного округа поручает определенному гражданскому лицу принимать участие в управлении государством потому, что оно очень высокого мнения о его достоинствах. Поскольку люди кажутся тем крупнее, чем ничтожнее окружающая их обстановка, имеются основания полагать, что избиратели составят тем более высокое мнение о своем избраннике, чем реже будут встречаться талантливые люди среди тех, 368 кого он представляет. Поэтому часто бывает так, что избиратели связывают со своим депутатом тем большие надежды, чем меньше от него следует чего-либо ожидать, и, как бы ни был он неспособен, они не упустят случая и будут требовать от него чрезвычайных усилий, соответствующих тому общественному положению, которое он приобрел благодаря им. Избиратели в своем представителе видят не только депутата законодательного органа всего государства, но и защитника интересов округа в законодательном собрании; они даже склонны рассматривать его в качестве доверенного лица своих избирателей и льстят себя надеждой, что он с равным рвением будет отстаивать и интересы всей страны, и их частные интересы. Поэтому избиратели заранее уверены в том, что депутат, которого они выберут, будет превосходным оратором, что он будет выступать по возможности часто, а в случае, если он будет вынужден воздерживаться от выступлений, он сумеет, по крайней мере в своих редких речах, дать анализ всех важнейших государственных дел и вместе с тем изложить все их собственные мелочные претензии и жалобы и сделает это так, что вместо постоянных словоизлияний он будет время от времени лаконично высказывать все свои взгляды и требования избирателей, подавая их в виде своего рода блестящих и полных резюме. Только на этих условиях они обещают голосовать за него в следующий раз. Это доводит до отчаяния честных людей, которые, сознавая свою посредственность, не стали бы сами себя выставлять напоказ. Побуждаемый таким образом депутат, к великому огорчению друзей, просит слова и, безрассудно врываясь в круг самых прославленных ораторов, запутывает ход прений и докучает собранию. Все законы, которые усиливают зависимость избранного лица от избирателей, оказывают влияние не только на поведение законодателей, как уже было отмечено, но и на их язык. Они одновременно воздействуют и на ход дел, и на манеру ведения дебатов. Едва ли найдется конгрессмен, который согласится вернуться к родному очагу прежде, чем выступит хотя бы с одной речью, и который позволит прервать свое выступление прежде, чем выскажет в нем все то, что он может сказать во благо всех двадцати четырех соединенных штатов и в особенности для пользы представляемого им округа. Таким образом, он выставляет на суд своих слушателей, сам того не осознавая, а потому очень путано, великие общие истины, перемежая их мелкими частными фактами, найти и изложить которые ему стоит немалого труда Соответственно, очень часто бывает так, что дебаты, происходящие в этом представительном собрании, приобретают неопределенный, запутанный характер, и кажется, что они не столько идут, сколько тащатся, едва волоча ноги, по направлению к намеченной цели. Я думаю, что нечто подобное всегда должно происходить в демократических собраниях общественности. Сочетание благоприятных обстоятельств и хороших законов могло бы способствовать привлечению в законодательные собрания демократического государства людей куда более достойных, чем те, кого американцы посылают в конгресс; однако ничто не может воспрепятствовать посредственным личностям, оказавшимся там, с готовностью то и дело выставлять себя напоказ. Полагаю, что от этого зла вряд ли можно избавиться полностью, так как оно зависит не только от регламента проведения заседаний, но и от состава конгресса и от конституции страны. Сами жители Соединенных Штатов, по-видимому, именно с этой точки зрения смотрят на сей предмет, ибо продолжительный опыт работы их парламентской системы свидетельствует о том, что они не прерывают выступлений плохих ораторов, но мужественно подчиняются необходимости их выслушивать. Они смиряются с ними, как со злом, которое на основании своего опыта они признают неизбежным. Мы показали недостатки политической жизни при демократии; рассмотрим теперь ее достоинства. То, что происходило в английском парламенте в течение ста пятидесяти лет, никогда не производило никакого шума за пределами страны; идеи и чувства, выражавшиеся английскими ораторами, не вызывали особых симпатий даже у народов, живущих по соседству с великим театром британской свободы, тогда как уже самые первые дебаты, состоявшиеся в крохотных ассамблеях североамериканских колоний в эпоху революции, взволновали Европу. 369 Это вызывалось не только случайным стечением конкретных обстоятельств, но и причинами общего, долговременного характера. Я не представляю себе ничего более великолепного и впечатляющего, чем выступление великого оратора, обсуждающего важнейшие вопросы с трибуны подлинно демократической ассамблеи. Поскольку никакой определенный класс никогда не представлен здесь людьми, обязанными охранять его узкоклассовые интересы, оратор всегда обращается ко всей нации и от имени всего народа в целом. Это облагораживает образ его мысли, придает особую силу и яркость его языку. Поскольку прецеденты теряют свою силу, а привилегии не связаны более с определенными видами собственности, лишая определенные институты и конкретных людей их наследственных прав, обсуждение любого вопроса, занимающего внимание общественности, неизбежно возвращается к различного рода общим представлениям, свойственным самой природе человека По этой причине политические дискуссии демократического народа, сколь бы незначительных проблем они ни касались, обретают свойство всеобщности, часто привлекающее к себе интерес всего человечества. Всякий человек интересуется этими дискуссиями потому, что речь в них идет о человеке, природа которого повсюду едина. Напротив, у самых великих аристократических народов вопросы наиболее общего характера всегда обсуждаются с помощью каких-либо конкретных аргументов, заимствованных из практики данной исторической эпохи или же обусловленных правами какого-то одного класса; в результате они представляют интерес только для того класса, о котором идет речь, или же, в лучшем случае, для того народа, в недрах которого сложился данный класс. Эта причина наряду с величием французской нации и благосклонностью к ней других народов способствует тому, что наши политические дискуссии подчас производят на мир столь глубокое впечатление. Наши ораторы часто обращаются ко всем людям даже тогда, когда их речи специально предназначены для своих сограждан. Часть вторая ВЛИЯНИЕ ДЕМОКРАТИИ НА ЧУВСТВА АМЕРИКАНЦЕВ Глава I ПОЧЕМУ ДЕМОКРАТИЧЕСКИЕ НАРОДЫ С БОЛЬШИМ ПЫЛОМ И ПОСТОЯНСТВОМ ЛЮБЯТ РАВЕНСТВО, ЧЕМ СВОБОДУ Едва ли есть надобность говорить, что из всех чувств, порождаемых в обществе равенством условий, самым главным и самым сильным является любовь к этому самому равенству. Поэтому не следует удивляться тому, что я говорю о ней в первую очередь. Все заметили, что в наше время и особенно во Франции это стремление к равенству с каждым днем все более захватывает человеческие сердца. Сотни раз уже говорилось, что наши современники с куда большей страстностью и постоянством влюблены в равенство, чем в свободу; однако я не считаю, что причины данного обстоятельства выявлены с достаточной полнотой. Попытаюсь сделать это. Вполне возможно представить себе ту крайнюю точку, в которой свобода и равенство пересекаются и совмещаются. Предположим, что все граждане соучаствуют в управлении государством и что каждый имеет совершенно равное право принимать в этом участие. В этом случае никто не будет отличаться от себе подобных и ни один человек не сможет обладать тиранической властью; люди будут совершенно свободны, потому что они будут полностью равны, и они будут совершенно равны, потому что будут полностью свободны. Именно к этому идеалу стремятся демократические народы. Такова самая полная форма равенства, которая только может быть установлена на земле; существуют, однако, тысячи других форм, которые, не будучи столь же совершенными, едва ли менее дороги этим народам. Равенство может быть установлено для гражданского общества, не распространяясь на сферу политической жизни страны. Каждый может иметь право предаваться одним и тем же радостям жизни, выбирать любую профессию, иметь доступ в любые общественные собрания — словом, вести одинаковый со всеми образ жизни и добиваться материального благосостояния одними и теми же средствами без того, чтобы все принимали участие в управлении государством. Определенного рода равенство может установиться в политической жизни даже при полном отсутствии политической свободы. Индивидуум может быть равен со всеми остальными людьми, за исключением одного-единственного человека, который, безраздельно господствуя над всеми, способен без всякого различия набирать из них исполнителей своей власти. Без труда можно было бы предложить множество других гипотетических построений, в которых весьма значительная степень равенства способна легко сочетаться с наличием более или менее свободных политических институтов или даже с институтами, совсем лишенными свободы. Хотя люди, не будучи совершенно свободными, не могут быть абсолютно равными и хотя, соответственно, равенство в своем крайнем выражении совпадает со свободой, имеется тем не менее веское основание видеть различие между этими двумя понятиями. 371 Любовь людей к свободе и та склонность, которую они испытывают к равенству в реальной жизни, — совершенно разные чувства, и я осмелюсь добавить, что у демократических народов эти чувства не равны по силе и значению. При внимательном рассмотрении можно увидеть, что каждый век отмечен одной своеобразной чертой, с которой связаны остальные его особенности; эта черта почти всегда порождает основополагающую идею или же господствующую страсть века, которая в конечном счете притягивает к себе и увлекает своим течением все человеческие чувства и все идеи подобно тому, как большая река притягивает к себе всякий бегущий поблизости ручей. Свобода являла себя людям в разные времена и в разных формах; она не связана исключительно с какой-либо одной формой социального устройства и встречается не только в демократических государствах. Поэтому она не может представлять собой отличительной черты демократической эпохи. Той особенной, исключительной чертой, отличающей данную эпоху от предшествовавших, является равенство условий существования; господствующей страстью, движущей сердцами людей в такие времена, выступает любовь к этому равенству. Не спрашивайте, какую такую прелесть демократические народы видят в том, что все их граждане живут одинаково, не спрашивайте и об особых причинах, которые могут объяснять их столь упорную привязанность именно к равенству в числе всех благ, предоставляемых им обществом: равенство выступает отличительным признаком их эпохи. Этого вполне достаточно для объяснения того предпочтения, которое они оказывают равенству. Независимо от названной причины, однако, существует множество других мотивов, которые во все времена по обыкновению заставляли людей предпочитать равенство свободе. Если какой-либо народ мог самостоятельно уничтожить у себя или хотя бы ослабить господство равенства, он достигал этого лишь в результате долгих и мучительных усилий. Для этого ему необходимо было изменить свое социальное устройство, отменить свои законы, трансформировать обычаи и нравы. Политическую свободу, напротив, надо все время крепко держать в руках: достаточно ослабить хватку, и она ускользает. Таким образом, люди цепко держатся за равенство не только потому, что оно им дорого; они привязаны к нему еще и потому, что верят в его неизбывность. Самые ограниченные и легкомысленные люди осознают, что чрезмерная политическая свобода способна подвергнуть опасности спокойствие, наследственное имущество и жизнь индивидуумов. Напротив, только чрезвычайно внимательные и проницательные люди замечают ту опасность для нас, которую таит в себе равенство, и, как правило, они уклоняются от обязанности предупреждать окружающих об этой угрозе. Они знают, что те несчастья, которых они опасаются, еще весьма далеки, и тешат себя надеждой, что эти беды выпадут лишь на долю грядущих поколений, до которых нынешнему поколению мало дела. То зло, которое приносит с собой свобода, подчас проявляется незамедлительно; негативные стороны свободы видны всем, и все более или менее остро их ощущают. То зло, которое может произвести крайняя степень равенства, обнаруживает себя постепенно; оно понемногу проникает в ткани общественного организма; оно замечается лишь изредка, и в тот момент, когда оно становится особо разрушительным, привычка к нему уже оставляет людей бесчувственными. То добро, что приносит с собой свобода, обнаруживается лишь долгое время спустя, и поэтому всегда легко ошибиться в причинах, породивших благо. Преимущества равенства ощущаются незамедлительно, и ежедневно можно наблюдать тот источник, из которого они проистекают. Политическая свобода время от времени дарует высокое наслаждение ограниченному числу граждан. Равенство ежедневно наделяет каждого человека массой мелких радостей. Привлекательность равенства ощущается постоянно и действует на всякого; его чарам поддаются самые благородные сердца, и души самые низменные с восторгом предаются его наслаждениям. Таким образом, страсть, возбуждаемая равенством, одновременно является и сильной, и всеобщей. Люди не могут пользоваться политической свободой, не оплачивая ее какими-либо жертвами, и они никогда не овладевают ею без больших усилий. Радости же, доставля- 372 емые равенством, не требуют ни жертв, ни усилий — их порождает всякое незначительное событие частной жизни, и, чтобы наслаждаться ими, человеку надо просто жить. Демократические народы всегда с любовью относятся к равенству, однако бывают периоды, когда они доводят эту любовь до исступления. Это случается тогда, когда старая общественная иерархия, долго расшатываемая, окончательно разрушается в результате последних яростных междуусобных схваток и когда барьеры, разделявшие граждан, наконец-то оказываются опрокинутыми. В такие времена люди набрасываются на равенство, как на добычу, и дорожат им, как драгоценностью, которую у них могут похитить. Страсть к равенству проникает во все уголки человеческого сердца, переполняя его и завладевая им целиком. Бесполезно объяснять людям, что, слепо отдаваясь одной исключительной страсти, они ставят под угрозу свои самые жизненно важные интересы: люди остаются глухими. Бесполезно доказывать людям, что, пока они смотрят в другую сторону, они теряют свободу, которая ускользает прямо из их рук: они остаются слепыми или, скорее, способными видеть во всей вселенной лишь один-единственный предмет своих вожделений. Все вышеизложенное относится ко всем демократическим нациям. То, о чем речь пойдет ниже, имеет отношение только к нам самим — к французам. У большей части современных наций, и особенно у народов континентальной Европы, стремление к свободе и сама идея свободы стали зарождаться и развиваться лишь с того времени, когда условия существования людей начали уравниваться — как следствие этого самого равенства. И именно абсолютные монархи более всего для этого потрудились, выравнивая чины и сословия среди своих подданных. В истории этих народов равенство предшествовало свободе; таким образом, равенство было уже явлением давним, тогда как свобода была еще явлением новым. Равенство уже создало приемлемые для себя убеждения, обычаи и законы, в то время как свобода впервые в полном одиночестве вышла на авансцену при ясном свете дня. Следовательно, свобода существовала лишь в виде идеи и внутренней склонности, когда равенство уже вошло в обычаи народов, овладело их нравами и придало особое направление самой заурядной жизнедеятельности людей. Следует ли удивляться тому, что наши современники предпочитают равенство свободе? Я думаю, что демократические народы испытывают естественное стремление к свободе; будучи предоставленными самим себе, они ее ищут, любят и болезненно переживают ее утрату. Однако равенство вызывает в них страсть, пылкую, неутолимую, непреходящую и необоримую; они жаждут равенства в свободе, и, если она им не доступна, они хотят равенства хотя бы в рабстве. Они вынесут бедность, порабощение, разгул варварства, но не потерпят аристократии. Это справедливо для всех времен и особенно для наших дней. Какие бы люди и какие бы власти ни захотели восстать против этой непобедимой силы, они будут опрокинуты и уничтожены ею. В наше время свобода не может возобладать без ее поддержки, и даже деспоты не смогут господствовать, не опираясь на нее. Глава II ОБ ИНДИВИДУАЛИЗМЕ В ДЕМОКРАТИЧЕСКИХ СТРАНАХ Я показал, каким образом в века равенства каждый человек в самом себе обнаруживает источники своих убеждений; теперь мне хотелось бы показать, каким образом он направляет все свои чувства на свою собственную личность. Слово «индивидуализм» появилось совсем недавно для выражения новой идеи. Наши отцы имели представление только об эгоизме. Эгоизм — это страстная, чрезмерная любовь к самому себе, заставляющая человека относиться ко всему на свете лишь с точки зрения личных интересов и предпочитать себя всем остальным людям. Индивидуализм — это взвешенное, спокойное чувство, побуждающее каждого гражданина изолировать себя от массы себе подобных и замыкаться в узком семейном и дружеском круге. Создав для себя, таким образом, маленькое общество, человек охотно перестает тревожиться обо всем обществе в целом. 373 Эгоизм порождается слепым инстинктом; индивидуализм скорее проистекает от ошибочности суждения, чем от испорченности чувства Его причина кроется как в слабости разума, так и в пороках сердца. Эгоизм иссушает зародыши всех человеческих добродетелей, тогда как индивидуализм поначалу поражает только ростки добродетелей общественного характера; однако с течением длительного времени он поражает и убивает и все остальные и в конечном счете сам превращается в эгоизм. Эгоизм — это древний, как сам мир, порок. Он в равной мере свойствен любой форме общественного устройства. Индивидуализм имеет собственно демократическое происхождение и угрожает тем, что будет усиливаться по мере выравнивания условий существования людей. У аристократических народов семьи в течение столетий сохраняют свое положение и часто даже живут на одном и том же месте. Благодаря этому все поколения как бы сосуществуют одновременно, становятся, если так можно выразиться, современниками друг друга Любой человек почти всегда знает и уважает своих предков; он думает о судьбе своих правнуков и любит их. Он с готовностью исполняет свой долг как по отношению к предшественникам, так и по отношению к наследникам, и ему часто приходится жертвовать личными удобствами во имя людей, которых уже нет или которых еще нет на свете. Кроме того, аристократические институты заставляют каждого человека иметь тесные отношения с множеством своих сограждан. Поскольку в аристократическом государстве классы четко отделены друг от друга и устойчивы, каждый класс в глазах своих представителей играет роль своего рода малой родины — понятия более конкретного и близкого, чем понятие отечества в целом. Так как в аристократическом обществе положение каждого человека строго определено по отношению к тем, кто выше его и кто ниже, у всякого имеется некто, стоящий над ним, в чьем покровительстве он нуждается, и некто, находящийся ниже его самого, от кого он может потребовать сотрудничества Люди, живущие в аристократические века, следовательно, почти всегда самым тесным образом связаны с событиями и людьми, находящимися за пределами их частной жизни, и поэтому каждый из них часто предрасположен забывать о самом себе. Правда, в эти века общее понятие человека как такового не имеет определенного содержания и люди едва ли думают о том, чтобы посвятить свою жизнь всему человечеству, однако они часто жертвуют собой ради конкретных людей. В демократические века, напротив, обязанности каждого индивидуума перед всем человечеством осознаются значительно яснее, но служение конкретному человеку встречается много реже: чувства, влекущие людей друг к другу, становятся более всеобъемлющими и узы, связующие их, не столь крепки. У демократических народов новые семейства беспрестанно появляются из небытия, а прежние беспрестанно исчезают, и положение всех живущих постоянно изменяется; связующая нить времен ежеминутно рвется, и следы, оставляемые предшествующими поколениями, стираются. Люди легко забывают тех, кто жил до них, и никто не думает о тех, кто будет жить после них. Их интересуют только современники. По мере того как каждое сословие сближается и смешивается с остальными, люди, принадлежащие к одному и тому же классу, становятся равнодушными и чужими друг другу. Аристократическое устройство представляло собой цепь, связывавшую между собой по восходящей крестьянина и короля; демократия разбивает эту цепь и рассыпает ее звенья по отдельности. Чем более уравниваются социальные условия существования, тем больше встречается в обществе людей, которые, не имея достаточно богатства или власти, чтобы оказывать значительное влияние на определенную часть себе подобных, тем не менее приобрели или сохранили достаточный запас знаний и материальных средств, чтобы ни от кого не зависеть. Такие люди никому ничего не должны и ничего ни от кого не ждут; они привыкли всегда думать самостоятельно о самих себе и склонны полагать, будто их судьба полностью находится в их собственных руках. Таким образом, демократия не только заставляет каждого человека забывать своих предков, но отгоняет мысли о потомках и отгораживает его от современников; она посто- 374 янно принуждает его думать лишь о самом себе, угрожая в конечном счете заточить его в уединенную пустоту собственного сердца. Глава III В ЧЕМ ПРИЧИНА ТОГО, ЧТО В КОНЦЕ ДЕМОКРАТИЧЕСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ ИНДИВИДУАЛИЗМ ПРОЯВЛЯЕТСЯ ЗНАЧИТЕЛЬНО СИЛЬНЕЕ, ЧЕМ В ЛЮБУЮ ДРУГУЮ ЭПОХУ Как раз в тот момент, когда демократическое общество завершает свое формирование на обломках аристократии, эта самая изолированность людей друг от друга и порождаемый ею эгоизм особенно изумляют наблюдательные взоры. Такое общество не просто состоит из большого количества независимых граждан, их число ежедневно пополняется за счет людей, лишь недавно обретших свободу и опьяненных своей новой властью. Этим последним свойственна самонадеянная вера в свои силы, и они, полагая, что отныне им уже никогда не понадобится помощь окружающих, без стеснения демонстрируют свое желание думать только о самих себе. Аристократия обычно не уступает своих прав без длительной борьбы, во время которой между различными классами вспыхивает огонь непримиримой ненависти. Такие чувства сохраняются и после победы, и их проявления можно наблюдать в обстановке последующей демократической сумятицы. Те из граждан, которые согласно уничтоженной иерархии были в числе первых, не могут сразу же забыть о своем прежнем величии; в течение долгого времени они чувствуют себя чужими в новом обществе. Всех людей, объявленных им ровней, они считают угнетателями, судьба которых не может вызывать у них сочувствия; они потеряли из виду своих бывших собратьев по классу и не чувствуют себя более связанными с ними общими интересами; каждый из них, удалившись от дел, считает, что ему, стало быть, не остается ничего другого, кроме как заниматься собой. Напротив, те, кто в прежние времена занимал нижние ступени социальной лестницы и кого революция вдруг подняла до среднего уровня, не могут пользоваться своей недавно обретенной свободой без чувства тайного беспокойства; когда они случайно встречаются с кем-нибудь из своих бывших господ, они бросают на него взгляды, полные торжества и страха, и избегают общения. Следовательно, как правило, именно в период зарождения демократического общества граждане проявляют особую склонность к разобщенности. Демократия не побуждает людей сближаться с себе подобными, а демократические революции заставляют их сторониться друг друга и увековечивают в недрах самого равенства чувство ненависти, порожденное неравенством. У американцев имеется то огромное преимущество, что они достигли демократии, не испытав демократических революций, и что они не добивались равенства, а были равными с рождения. Глава IV КАК АМЕРИКАНЦЫ БОРЮТСЯ ПРОТИВ ИНДИВИДУАЛИЗМА С ПОМОЩЬЮ СВОБОДНЫХ ИНСТИТУТОВ Деспотизм, который по своей природе всегда трусливо подозрителен, видит в разобщенности людей самый верный залог собственной прочности и, как правило, все свои усилия нацеливает на то, чтобы людей разобщить. Из всех пороков человеческого сердца самый подходящий для него — порок эгоизма: тиран легко прощает своим подданным отсутствие любви к нему, лишь бы при этом они не любили друг друга Он не требует от них помощи в управлении государством; довольно и того, что они сами не претендуют на управление им. Он называет «крикливыми и беспокойными» тех людей, которые пытаются объединить свои силы во имя общего процветания, и, извращая значение слов, объявляет «хорошими гражданами» тех, кто думает только о самих себе. 375 Таким образом, деспотизм порождает как раз те пороки, развитию которых благоприятствует также и равенство. Эти два явления роковым образом дополняют и поддерживают друг друга. Равенство расставляет всех людей в одну шеренгу, не порождая никакой взаимосвязи между ними. Деспотизм возводит между ними разделительные барьеры. Равенство побуждает их не заботиться об окружающих, а деспотизм объявляет равнодушие гражданской добродетелью. Следовательно, хотя угроза деспотизма существует всегда, он особенно опасен в века демократии. Вполне ясно, что именно в эти века люди особенно нуждаются в свободе. Когда граждане вынуждены заниматься общественными делами, они непременно отвлекаются от своих личных интересов и время от времени отрываются от самосозерцания. Как только общественные дела начинают решаться общими усилиями, каждый человек приходит к пониманию, что он не столь независим от себе подобных, как он это представлял себе прежде, и что для того, чтобы обеспечить себе поддержку окружающих, он сам должен оказывать им содействие. Когда государством правит общественное мнение, все люди сознают ценность общественного признания и каждый пытается добиться его, стараясь обрести уважение и привязанность тех людей, среди которых он должен жить. Многие из страстей, очерствляющие сердца и разобщающие людей, обязаны, таким образом, отступать и прятаться в глубине души. Гордыня маскируется; презрительность не смеет даже высунуться на свет божий. Эгоизм страшится самого себя. При свободном правлении назначение на большую часть государственных должностей производится выборным путем, и поэтому тем людям, которым благородство души или беспокойство желаний не дают замкнуться в узких рамках частной жизни, ежедневно приходится ощущать и осознавать, что они не могут обойтись без окружающего их населения. Оттого бывает, что человек, своим честолюбием побуждаемый думать о себе подобных, находит, что ему некоторым образом выгодно забывать обо всех интригах, порождаемых выборами, о предосудительных средствах, которыми нередко пользуются кандидаты, и о той клевете, которую распространяют их противники. Выборы возбуждают ненависть, и чем чаще они проводятся, тем больше возможностей для ее проявления. Это зло, без сомнения, велико, но оно носит преходящий характер, тогда как положительное воздействие выборов сохраняется надолго. Страстное желание быть избранным может на некоторое время настроить отдельных людей на воинственный лад; однако то же самое желание почти постоянно заставляет всех людей оказывать поддержку друг другу; и, если случается так, что соперничество на выборах рассоривает двух друзей, выборная система прочно объединяет между собой великое множество граждан, которые без нее всегда оставались бы чужими друг для друга Свобода создает некоторые ситуации, возбуждающие чувство ненависти, но деспотизм порождает всеобщее безразличие. Американцы боролись с индивидуализмом, вызывавшимся равенством, с помощью свободы и победили его. Законодатели Америки не считали, что предоставление всей нации одного выборного органа само по себе — средство вполне достаточное, чтобы противодействовать столь зловещему и столь естественному для общественного организма заболеванию демократических времен; они полагали, что помимо этого каждой территории следует дать возможность жить своей собственной политической жизнью, с тем чтобы граждане получили неограниченное количество стимулов действовать сообща и ежедневно бы ощущали свою зависимость друг от друга. Это были мудрые решения. Общие дела страны находятся только в ведении граждан, занимающих в ней руководящее положение. Они лишь изредка собираются вместе, и, как это часто бывает, разъезжаясь и теряя друг друга из виду, не устанавливают между собой прочных связей. Однако, когда речь идет об управлении конкретными делами какого-либо округа, находящимися в руках живущих в нем людей, одни и те же личности всегда контактируют 376 между собой и оказываются некоторым образом вынуждены знакомиться и уживаться друг с другом. Человека трудно заставить бросить свои дела и действовать в интересах будущего всего государства, ибо он слабо представляет себе то влияние, которое судьба государства может оказать на его собственную участь. Если же речь идет, например, о строительстве дороги рядом с его земельным наделом, он с первого взгляда увидит прямую зависимость между этим незначительным общественным мероприятием и значительно более важными для него личными делами, а также без подсказки обнаружит тесную связь, соединяющую здесь частные интересы с интересами общими. Следовательно, гораздо большего можно достичь, поручая гражданам заниматься конкретными текущими делами, нежели предоставив им возможность решать глобальные вопросы, с целью заинтересовать их проблемами общего блага и в этой связи заставить их постоянно ощущать потребность друг в друге. Благосклонность народа можно разом завоевать каким-либо выдающимся поступком; однако для того, чтобы заслужить любовь и уважение окружающих, необходима прочная репутация всегда доброжелательного, бескорыстного человека, готового постоянно оказывать людям маленькие услуги и делать неприметные добрые дела. Таким образом, местное самоуправление и политическая свобода, побуждающие многих граждан высоко ценить отношение к ним соседей и близких, беспрестанно заставляет людей, несмотря на разобщающие их инстинкты, общаться и помогать друг другу. В Соединенных Штатах самые богатые граждане весьма озабочены тем, чтобы не оказаться изолированными от народа; напротив, они постоянно поддерживают с ним общение, каждый день охотно выслушивая любого человека и беседуя с ним. Они знают, что при демократии богатые всегда нуждаются в бедных и что в демократические времена бедных легче привлечь к себе хорошим отношением, нежели благодеяниями. Ибо сама значительность благодеяний, подчеркивающая различие положений, вызывает у тех, кто ими пользуется, тайное раздражение, тогда как простые манеры производят неотразимое впечатление: любезность почти всегда привлекает к себе людей и даже простоватая вульгарность манер не всегда отталкивает. Богатые люди отнюдь не сразу сумели понять и оценить эту истину. Обычно они сопротивляются ей в течение всего того времени, пока идет демократическая революция, и даже после ее победоносного завершения они не сразу с ней примиряются. Они охотно соглашаются заботиться о благе народа, но упорно хотят держаться от него на расстоянии. Они считают, что этого достаточно, и очень глубоко заблуждаются. Поступая подобным образом, они могут разориться, не вызвав никакого сочувствия в сердцах окружающих их людей. Народ не требует от них финансовых пожертвований, он хочет, чтобы они поступились своей гордыней. Может показаться, что в Соединенных Штатах все силы человеческого воображения расходуются на изобретения средств приумножения богатства и удовлетворения общественных потребностей. Самые светлые головы каждого региона беспрестанно направляют свои знания на поиски новых секретов, способных улучшить всеобщее благосостояние, и, открывая какой-нибудь из них, они спешно передают его толпе. Рассматривая вблизи пороки и слабости, свойственные многим из людей, управляющих Америкой, можно прийти в изумление, узнав, что богатство народа растет. Подобное изумление совершенно неуместно. Процветание американской демократии обеспечивается отнюдь не выборными должностными лицами; оно обеспечивается тем, что эти лица назначаются выборным путем. Было бы неверно считать, что патриотизм американцев и то рвение, с которым каждый из них способствует благосостоянию своих сограждан, не имеет под собой никакого реального основания. Хотя личный интерес в Соединенных Штатах, как и в любом другом месте, обусловливает большую часть практической деятельности людей, он, однако, не регулирует всю их жизнь. Я часто видел, как американцы шли на действительно серьезные жертвы ради общего дела, и я сотни раз наблюдал, как в критические моменты они оказывали друг другу надежную поддержку. Свободные институты, имеющиеся в распоряжении жителей Соединенных Штатов, и те политические права, которыми они столь часто пользуются, беспрестанно тысячей 377 самых разных способов напоминают каждому гражданину о том, что он живет в обществе. Они ежеминутно возвращают его к мысли, что быть полезным для окружающих — долг человека, вполне отвечающий его собственным интересам, и, так как у него не имеется никакой особой причины ненавидеть окружающих, ибо он не является ни их рабом, ни их господином, он без особых усилий начинает испытывать к ним чувство сердечной доброжелательности. Сначала он служит общим интересам по необходимости, а затем уже руководствуясь сознательным выбором; расчетливость превращается в инстинктивное побуждение, и, столь много работая на благо своих сограждан, он, в конце концов, обретает привычку и склонность к служению им. Во Франции очень многие люди считают, что равенство условий существования — важнейшее из зол, которому лишь немногим уступает политическая свобода И если уж здесь вынуждены подчиняться одному из них, то по крайней мере всеми силами пытаются избежать другого. Что касается лично меня, то я утверждаю, что есть только одно эффективное средство борьбы против того зла, которое может быть порождено равенством. Это средство — политическая свобода. Глава V О РОЛИ ОБЪЕДИНЕНИЙ В ОБЩЕСТВЕННОЙ ЖИЗНИ АМЕРИКАНЦЕВ Я не намерен говорить о тех политических объединениях и организациях, с помощью которых люди пытаются защитить себя от деспотизма большинства или же от незаконных посягательств королевской власти. Мы уже обсуждали этот предмет. Ясно, что, поскольку каждый гражданин становится сам по себе менее могущественным и менее способным в одиночку сохранить свою свободу, опасность тирании с наступлением равенства возрастает, если граждане не найдут какого-либо способа сплачиваться для защиты своей свободы. В данном же случае речь идет только о тех объединениях и ассоциациях, которые складываются в общественной жизни и не ставят перед собой никаких политических целей. Политические объединения составляют лишь очень незначительную часть из того огромного количества разного рода ассоциаций, что существуют в Соединенных Штатах. Американцы самых различных возрастов, положений и склонностей беспрестанно объединяются в разные союзы. Это не только объединения коммерческого или производственного характера, в которых они все без исключения участвуют, но и тысяча других разновидностей: религиозно-нравственные общества, объединения серьезные и пустяковые, общедоступные и замкнутые, многолюдные и насчитывающие всего несколько человек. Американцы объединяются в комитеты для того, чтобы организовывать празднества, основывать школы, строить гостиницы, столовые, церковные здания, распространять книги, посылать миссионеров на другой край света. Таким образом они возводят больницы, тюрьмы, школы. Идет ли, наконец, речь о том, чтобы проливать свет на истину, или о том, чтобы воспитывать чувства, опираясь на великие примеры, они объединяются в ассоциации. И всегда там, где во Франции во главе всякого нового начинания вы видите представителя правительства, а в Англии — представителя знати, будьте уверены, что в Соединенных Штатах вы увидите какой-нибудь комитет. В Америке мне встречались такие ассоциации, о возможности существования которых, признаюсь, я не имел ни малейшего представления, и я часто восхищался той бесконечной изобретательностью, с которой жители Соединенных Штатов умеют внушать общую цель большому числу людей, добиваясь от них поддержки и готовности добровольно идти к ней. Впоследствии я путешествовал по Англии, у которой американцы заимствовали коекакие из своих законов и многие из обычаев, и мне показалось, что англичане далеко не постоянно и не столь искусно пользуются правом создания ассоциаций. Часто бывает так, что англичане, рассчитывая только на свои собственные силы, добиваются очень значительных результатов, тогда как для американцев нет предприятия столь ничтожного, чтобы они не могли вокруг него объединиться. Очевидно, что первые рассматривают ассоциацию как могучее средство коллективного действия, в то 378 время как вторые относятся к ней как к единственно возможному образу действия вообще. Таким образом, самой демократической страной в мире является та из стран, где в наши дни люди достигли наивысшего совершенства в искусстве сообща добиваться цели, отвечающей их общим желаниям, и чаще других применять этот новый метод коллективного действия. Случайна ли эта зависимость или же между ассоциациями и равенством действительно существует непременная взаимосвязь? Внутри аристократических обществ, состоящих в основном из массы индивидуумов, не имеющих никакой возможности действовать самостоятельно, всегда есть небольшое число очень могущественных и очень богатых граждан, каждый из которых может вершить большие дела. В аристократических обществах людям нет никакой необходимости объединяться для действия, поскольку они и без того прочно объединены. Каждый богатый и влиятельный гражданин играет роль своего рода главы устойчивой ассоциации принудительного характера, куда входят все те люди, которых он заставляет соучаствовать в исполнении своих замыслов. У демократических народов, напротив, все граждане независимы и слабы; они почти ни на что не способны поодиночке, и никто из них не может обязать окружающих оказывать ему содействие. Все они были бы беспомощными, если бы не научились добровольно помогать друг другу. Если бы люди, живущие в демократических странах, не имели права или готовности объединяться в политических целях, их независимость подвергалась бы великой опасности, но они еще долгое время могли бы сохранять свои богатства и знания; если же они не приобрели бы привычки объединяться в повседневной жизни, под угрозой оказалась бы сама цивилизация. Народ, в котором отдельная личность теряет возможность самостоятельно вести крупные дела, не приобретая при этом способности вести их сообща, вскоре вернется к варварству. К сожалению, то же самое общественное устройство, вызывающее у демократических народов, с одной стороны, столь настоятельную потребность создавать объединения и ассоциации, с другой — обусловливает такое положение, что создание этих объединений дается им труднее, чем всем другим народам. Когда несколько аристократов выражают желание создать какое-нибудь сообщество, это не составляет для них никакой сложности. Поскольку каждый из них обладает солидным общественным весом, число членов этого влиятельного объединения может быть небольшим, и, так как их немного, им легко всем познакомиться, научиться понимать друг друга и установить четкие правила. В демократических странах не имеется столь же благоприятных условий; здесь всегда объединение, для того чтобы иметь какую-нибудь силу, должно насчитывать очень большое число участников. Я знаю, что многих из моих современников данное обстоятельство не смущает. Чтобы общество могло справляться с задачами, непосильными более для отдельных личностей, утверждают они, правительство должно становиться все более действенным и активным по мере того, как граждане будут впадать в бессилие и беспомощность. Они полагают, что, заявляя это, они решают все проблемы. Я думаю, однако, что они заблуждаются. Правительство могло бы возложить на себя обязанности некоторых самых крупных американских ассоциаций, и в отдельных штатах такая попытка уже предпринималась. Однако какая политическая власть когда-либо станет способной достаточно эффективно справляться со всей той массой бесчисленных мелких дел, которая ежедневно выполняется американскими гражданами с помощью союзов и объединений? Легко предсказать, что приближается такое время, когда человек в одиночку будет все менее способен создавать для себя самые простые и жизненно необходимые условия существования. Задача государственной власти, таким образом, будет беспрестанно усложняться, и сами усилия власти, направленные на то, чтобы справиться с этой задачей, день ото дня будут все более расширять ее полномочия. Чем больше власть станет подменять собой ассоциации, тем больше частные лица, забывая о возможности объединенных действий, будут испытывать потребность в помощи со стороны этой власти — таков порочный круг беспрерывно порождающих друг друга причин и следствий. Должна ли, 379 наконец, государственная администрация брать на себя управление всей той промышленностью, с которой не под силу справляться отдельным гражданам? И если в конце концов наступит такой момент, когда вследствие чрезмерного деления земельной собственности земля окажется разделенной на столь крохотные участки, что ее можно будет обрабатывать лишь с помощью земледельческих ассоциаций, обязан ли будет глава правительства оставлять бразды правления государством для того, чтобы брать в руки плуг? Нравственность и умственное развитие демократического народа подверглись бы не меньшей опасности, чем его торговля и промышленность, в случае, если бы правительство полностью заместило собой союзы и ассоциации. Лишь в процессе общения людей человеческие чувства и идеи обновляются, сердца становятся благороднее, а интеллект получает развитие. Я показал, что в демократических странах почти нет этого общения. Поэтому его необходимо создавать искусственно. И сделать это можно только с помощью объединений. Когда аристократы воспринимают какие-нибудь новые идеи или когда изменяется мир их чувств, они приносят их с собой на подмостки того грандиозного театра, в котором сами играют весьма заметные роли и, выставляя их таким образом на обозрение толпы, делают их доступными для умов и сердец всех окружающих людей. В демократических странах только руководящие круги располагают естественной возможностью поступать подобным образом, однако вполне понятно, что их деятельность всегда недостаточна, а часто — просто опасна. Правительство не более способно стимулировать и обновлять движение чувств и идей великого народа, чем оно способно руководить всеми промышленными предприятиями. Если правительство, покинув сферу политики, ринется вперед по этому новому пути, оно, само того не желая, начнет насаждать невыносимую тиранию, ибо правительство способно лишь диктовать четкие правила и положения. Покровительствуя определенным чувствам и идеям, оно насаждает их, и его советы всегда трудно отличить от приказов. Ситуация может стать много хуже, если правительство придет к мысли, что полная остановка всякого движения в этой области отвечает его подлинным интересам. Тогда все замрет, и его собственные веки сомкнутся в тяжелом добровольном сне. Поэтому необходимо, чтобы правительство не действовало в одиночку. У демократических народов именно ассоциации должны занять место тех могущественных вельмож, которые исчезли здесь с созданием равных условий существования. Как только несколько жителей Соединенных Штатов начинают испытывать одно и то же чувство или приходят к сходным идеям, с которыми они хотели бы ознакомить общество, они ищут единомышленников и, найдя их, объединяются. И тогда они перестают быть отдельными индивидуумами и становятся заметной силой, действия которой служат примером; когда они говорят, к ним прислушиваются. Когда я впервые услышал в Соединенных Штатах, что сто тысяч человек публично взяли обязательство не употреблять более спиртных напитков, этот случай показался мне не столько серьезным, сколько забавным, и сначала я не мог понять, отчего эти трезвенники не удовлетворяются возможностью скромно попивать воду в кругу своей семьи. Затем до меня дошло, что эти сто тысяч американцев, напуганные распространением вокруг себя пьянства, захотели оказать трезвости свое покровительство. Они поступили точно так же, как вел бы себя сиятельный вельможа, который, желая воспитать в рядовых гражданах презрение к роскоши, сам одевался бы очень просто. Можно представить себе, что, если бы эти сто тысяч людей жили во Франции, то каждый из них самостоятельно обратился бы к правительству с просьбой, чтобы оно взяло под свой контроль все кабаки на территории королевства На мой взгляд, более всего нашего внимания заслуживают американские ассоциации, в которых люди объединены по принципу сходства интеллектуальных и нравственных интересов и целей. Политические и промышленные объединения в Америке сразу бросаются в глаза, тогда как остальные выпадают из поля нашего зрения, и даже если мы их замечаем, то плохо в них разбираемся, поскольку мы едва ли имели возможность когда-либо наблюдать нечто подобное. Между тем следует признать, что 380 они столь же необходимы, а быть может, даже более необходимы американскому народу, чем первые. В демократических странах умение создавать объединения — первооснова общественной жизни; прогресс всех остальных ее сторон зависит от прогресса в этой области. Среди законов, управляющих человеческим обществом, есть один, абсолютно непреложный и точный. Для того чтобы люди оставались или становились цивилизованными, необходимо, чтобы их умение объединяться в союзы развивалось и совершенствовалось с той же самой быстротой, с какой среди них устанавливается равенство условий существования. Глава VI ВЗАИМОСВЯЗЬ АССОЦИАЦИЙ И ПЕРИОДИЧЕСКОЙ ПЕЧАТИ Когда прочная, постоянная зависимость не связывает более людей между собой, нельзя добиться того, чтобы многие из них действовали сообща, не убедив каждого из них, что это добровольное объединение всех сил необходимо и отвечает личному интересу любого из его участников. Самый привычный и удобный способ достижения этой цели—публикация в прессе; только газета способна заставить тысячу читателей одновременно задуматься над одной и той же мыслью. Газета—это советчик, которого не надо искать; она сама приходит к вам и ежедневно вкратце рассказывает о состоянии общественных дел, не отвлекая вас от собственных забот. Поэтому издание газет приобретает все большее значение по мере того, как люди становятся все более равными и опасность индивидуализма возрастает. Полагая, что газеты служат гарантией свободы, мы приуменьшили бы их значение: они поддерживают существование самой цивилизации. Я отнюдь не отрицаю того, что в демократических странах газеты часто приводят граждан к весьма необдуманным совместным действиям; однако, если бы не было газет, совместные действия едва ли были бы возможны. Таким образом, производимое ими зло значительно меньше того зла, от которого они исцеляют. Газета не только способна предложить множеству людей единый план действий, она предоставляет им возможность совместного исполнения тех замыслов, к которым они приходят сами. Влиятельные граждане, живущие в аристократических странах, видят друг друга издалека, и, если они хотят объединить свои силы, они идут навстречу друг другу, сопровождаемые толпами своих сторонников. В демократических странах, напротив, часто бывает так, что большое количество людей, испытывающих желание или необходимость объединиться, не могут сделать этого потому, что все они, будучи крохотными, затерянными в толпе, не видят один другого и не могут друг друга найти. И вдруг появляется газета, публикующая те мысли или чувства, которыми одновременно, но поодиночке все они захвачены. Они все тотчас же направляются к этому свету и, подобно блуждающим огонькам, долго искавшим друг друга во тьме, наконец-то встречаются и объединяются. Газета, сблизив их, остается необходимым средством поддержания их союза. Чтобы иметь какой-либо вес, любая ассоциация у демократических народов должна быть многочисленной. Люди, входящие в нее, живут далеко друг от друга, и каждый из них крепко привязан к месту проживания скромными размерами своего достатка и множеством мелочных забот, вызываемых этим обстоятельством. Им необходимо найти способ ежедневно общаться и действовать сообща, не собираясь вместе. Следовательно, едва ли существует такая демократическая ассоциация, которая может обойтись без своей газеты. Таким образом, между ассоциациями и газетами существует необходимая взаимосвязь: газеты создают ассоциации, а ассоциации основывают газеты; и если истинным является утверждение, что число ассоциаций должно увеличиваться по мере уравнивания условий существования, то не менее справедливым будет утверждение о том, что 381 число газет возрастает прямо пропорционально увеличивающемуся количеству ассоциаций. Поэтому Америка имеет как ассоциаций, так и газет больше, чем любая другая страна в мире. Это соотношение между количеством газет и ассоциаций ведет нас к открытию другой зависимости — между положением периодической печати и формой правления в стране. Мы находим, что у демократического народа число газет должно уменьшаться или увеличиваться по мере усиления или ослабления централизованной власти. Ибо у демократических народов нельзя, как это делается при аристократии, передать в руки привилегированных граждан управление всеми местными делами. Местная власть должна быть либо упразднена, либо передана большому числу людей, образующих подлинную, прочную ассоциацию, которая, будучи подкреплена законами, представляет собой администрацию части территории страны. Эти люди испытывают потребность в газете, которая, ежедневно приходя к ним, занятым собственными мелкими заботами, ставила бы их в известность относительно состояния общественных дел. Чем больше институтов имеет местная власть, тем большее количество людей закономерно требуется для исполнения ее функций, и чем острее ощущается хроническая потребность в таких людях, тем быстрее возрастает число газет. Эта чрезвычайная дробность административной власти много более, чем большая политическая свобода и абсолютная независимость прессы, обусловливает появление столь внушительного числа газет в Америке. Если бы все жители Соединенных Штатов были избирателями, подчиняющимися системе, которая ограничивала бы их право голоса только выборами членов законодательных органов страны, им понадобилось бы очень незначительно число газет, поскольку у них имелись бы очень важные, но весьма редкие причины действовать сообща. Но внутри огромного национального сообщества в каждом штате, в каждом городе и, так сказать, в каждой деревне законом предусмотрено существование маленьких ассоциаций, имеющих целью местное самоуправление. Законодательство подобным образом вынуждает каждого американца ежедневно сотрудничать с кем-нибудь из своих сограждан в каком-либо общественном деле, и любому из них нужна газета, в которой бы сообщалось о том, что делают другие люди. Я думаю, что демократический народ 1, не имея национального представительства, но при наличии большого числа мелких органов местного самоуправления, в конечном счете будет иметь больше газет, чем другой демократический народ, у которого централизованная власть существует наряду с национальным выборным законодательным собранием. Лучшим объяснением широчайшего размаха, который приняла деятельность ежедневной прессы в Соединенных Штатах, мне представляется то обстоятельство, что у американцев самая полная национальная свобода сочетается с различного рода правами, которыми облечены местные органы власти. Во Франции и Англии принято считать, что для того, чтобы число газет быстро увеличивалось, достаточно отменить обременяющие прессу налоги. Это убеждение чрезмерно преувеличивает последствия подобного рода реформы. Число газет не увеличивается лишь только потому, что это дело становится прибыльным, но зависит от более или менее часто ощущаемой большим количеством людей потребности общаться друг с другом и действовать сообща. Я также связал бы растущее влияние газет с причинами, имеющими значительно более общий характер, чем те, которыми часто это влияние объясняется. Газета может существовать лишь при том условии, что она воспроизводит учение или чувства, разделяемые множеством людей. Газета, следовательно, всегда играет роль печатного органа какой-либо ассоциации, члены которой являются ее постоянными читателями. Эта ассоциация может быть более или менее оформленной, более или менее закрытой, более или менее многочисленной, но она должна существовать по меньшей мере как 1 Я говорю о демократическом народе потому, что власть у аристократического народа может быть крайне децентрализованной, не порождая при этом внутренней потребности в периодической печати, так как в этом случае местная власть будет находиться в руках очень небольшого числа людей, действующих либо совершенно независимо, либо знающих друг друга, имеющих возможность запросто встречаться между собой и приходить ко взаимопониманию. 382 прообраз идеи в головах людей, ибо только благодаря ей газета не погибает. Данное положение приводит нас к последнему соображению, которым и завершится эта глава. Чем более равными становятся условия существования, а люди — индивидуально слабее, с тем большей легкостью они поддаются воздействию толпы и тем больше усилий требуются от них, чтобы в одиночку держаться убеждений, отвергнутых толпой. Газета выступает как представитель ассоциации; она может говорить с каждым читателем от имени всех остальных своих читателей, и ей тем проще их убеждать, чем беспомощнее они индивидуально. Власть газет, следовательно, должна усиливаться по мере того, как люди становятся все более равными. . Подобные блага, без сомнения, драгоценны; я понимаю, что нация с целью их достижения или сохранения может на некоторое время наложить на себя крайне тесные путы. И все же неплохо, если она при этом будет точно знать, во что они ей обходятся. Я понимаю, что для спасения жизни человека бывает необходима ампутация руки, но я не хочу, чтобы меня уверяли в том, что он сумеет сохранить свою прежнюю ловкость. Глава VII ОТНОШЕНИЯ МЕЖДУ ГРАЖДАНСКИМИ И ПОЛИТИЧЕСКИМИ АССОЦИАЦИЯМИ На земле существует только одна нация, представители которой ежедневно пользуются неограниченной свободой и правом объединяться в политических целях. Эта же самая нация — единственная в мире, представители которой пришли к мысли о необходимости постоянно пользоваться своим правом и создавать собственные гражданские ассоциации, научившись таким образом пользоваться всеми возможными благами цивилизации. Во всех странах, где политические ассоциации запрещены, гражданские объединения—явление редкое. Едва ли будет справедливым предположение о том, что данное обстоятельство носит случайный характер; скорее напрашивается вывод о существовании естественной и, быть может, необходимой взаимосвязи между этими двумя разновидностями ассоциаций. Какое-нибудь дело совершенно непроизвольно объединяет интересы разных людей. Это может быть управление каким-либо коммерческим предприятием или же успешное завершение одного из промышленных начинаний. Все заинтересованные лица встречаются, объединяются и таким образом постепенно приобщаются к идее ассоциации. Чем большим становится число этих мелких союзов, тем большую способность объединяться для общественно важных дел безотчетно приобретают люди. Гражданские объединения, следовательно, подготавливают почву для создания политических ассоциаций; со своей стороны, однако, политические ассоциации в высшей степени способствуют развитию и совершенствованию способов создания гражданских ассоциаций. Что касается гражданской жизни, то здесь каждый человек в крайнем случае может убедить себя в том, что лично он вполне способен обойтись своими собственными силами. В политике это никогда не придет ему в голову. Когда народ имеет полнокровную политическую жизнь, идея о необходимости ассоциаций и желание объединяться составляют часть каждодневных жизненных впечатлений всех граждан, и какое бы естественное отвращение ни испытывали люди к совместным действиям, они всегда будут готовы сотрудничать во имя интересов своей партии. Таким образом политика делает всеобщим достоянием склонность и привычку к ассоциациям; она вызывает желание объединяться и обучает искусству создания союзов массы людей, которые в противном случае всегда жили бы сами по себе. Политика не только порождает множество объединений, но и приводит к созданию очень широких ассоциаций. В гражданской жизни редко бывает так, чтобы какой-нибудь общий интерес побуждал значительное количество людей действовать сообща. Большое искусство требуется для того, чтобы организовать нечто подобное. Политика же сама постоянно предоставляет такие возможности. А ведь общее значение ассоциаций по-настоящему демонстрируют только большие организации. Инди- 383 видуально слабые граждане не имеют заранее сложившихся точных представлений о той силе, которую они могут приобрести, действуя сообща; чтобы они это поняли, им необходимо ее показать. Из этого следует, что подчас бывает проще объединить общей целью массу людей, чем собрать воедино усилия нескольких человек; где тысяча не видит особого смысла в объединении, десять тысяч видят его вполне ясно. В политике люди объединяются для решения больших задач, и та выгода, которую они извлекают из совместной деятельности, преподает им практический урок, убеждающий в пользе взаимопомощи даже для достижения значительно меньших целей. Политическая ассоциация одновременно размыкает узкие круги общения множества индивидуумов; сколь бы ни были сильны естественные различия между ними по возрасту, умственному развитию, обеспеченности, ассоциация сближает их и заставляет контактировать. Однажды встретившись, они уже всегда будут знать, как можно найти друг друга. Нельзя участвовать в большинстве гражданских ассоциаций, не рискуя долей своего состояния; так обстоят дела со всеми промышленными и торговыми компаниями. Когда люди еще несведущи в искусстве и основных законах создания ассоциаций, они боятся, что, впервые объединяясь подобным образом, принуждены будут дорого заплатить за свой опыт. Поэтому они скорее предпочтут отказаться от средства, могущего привести их к успеху, чем подвергнуться связанному с ним риску. Значительно меньше колебаний вызывает у них участие в политических союзах, которые кажутся им безопасными постольку, поскольку они не рискуют своими деньгами. Но ведь нельзя долгое время принадлежать к подобным организациям, не усвоив, каким образом возможно поддерживать порядок среди большого числа людей и какие методы позволяют сообща и последовательно двигаться к общей цели. Они обучаются подчинять свои желания воле всех остальных и согласовывать свои личные усилия с общими действиями, то есть всем тем вещам, знать которые при формировании гражданских ассоциаций не менее необходимо, чем при создании политических союзов. Участие в политических объединениях, следовательно, можно рассматривать в качестве всеобщей бесплатной школы, в которой каждый гражданин изучает общую теорию создания ассоциаций. И даже если бы политические ассоциации не оказывали непосредственного воздействия на прогресс в области формирования гражданских объединений, уничтожение первых нанесло бы вред вторым. Когда граждане имеют право объединяться только по определенным поводам, они относятся к ассоциации как к странной и непривычной форме и едва ли помышляют о ней. Когда же им позволено свободно объединяться по любому случаю, они в конечном итоге начинают видеть в ассоциации универсальное и, так сказать, уникальное средство, с помощью которого люди могут помогать себе в достижении тех различных целей, которые они ставят перед собой. Всякая новая потребность тотчас же возвращает их к этой идее. Итак, как я уже отмечал выше, умение создавать ассоциации становится первоосновой общественной жизни; все изучают и применяют его на практике. Когда определенные ассоциации запрещены, а другие разрешены, первые заранее трудно отличить от вторых. Испытывая сомнения, люди стараются держаться в стороне от всех ассоциаций, и складывается своего рода общее мнение, согласно которому всякая организация является делом дерзким и почти противозаконным 1. 1 Это особенно верно тогда, когда исполнительная власть облечена полномочиями разрешать или запрещать ассоциации по своему собственному усмотрению. Если она ограничивается запрещением определенных организаций, поручая судам заботу о наказании тех, кто не повинуется, зло будет значительно меньшим: в этом случае каждый гражданин более или менее загодя знает, на что можно рассчитывать; так или иначе, он рассматривает дело прежде, чем оно дойдет до суда, и, устраняясь от участия в запрещенных объединениях, вступает в разрешенные союзы. Именно таким образом все свободные народы представляют себе возможность ограничения права создавать ассоциации. Напротив, если законодательные органы доверят кому-либо право предварительно решать, какие организации вредны, а какие полезны, и дадут ему право либо уничтожать все организации в самом зародыше, либо позволять им расти, никто более не сможет заранее предвидеть, в каком случае можно объединяться, а в каком от этого следует воздерживаться, и поэтому все движение будет полностью парализовало. В первом случае закон нацелен только против определенных организаций, во втором — он направлен против самого общества и наносит ему вред. Я допускаю возможность, что законное правительство прибегнет к помощи первого закона, но при этом ни за каким правительством я не признаю права вводить закон второго типа. 384 Поэтому-то не чем иным, как химерой, является вера в то, что потребность людей в совместных действиях, будучи подавленной в одном месте, не перестанет проявляться с прежней энергичностью во всех остальных местах и что достаточно лишь разрешить людям объединиться для воплощения в жизнь каких-либо замыслов, и они спешно ринутся их осуществлять. Когда граждане имеют возможность и привычку объединяться по любому поводу, они столь же охотно будут действовать сообща при решении не только крупных, но и мелких проблем. Однако, если они смогут объединяться только для незначительных дел, у них не будет ни желания, ни способности действовать совместно. Напрасно им будет предоставлена полная свобода сообща заниматься своими привычными делами: они будут равнодушно пользоваться дарованными им правами, и вы, израсходовав свои силы на то, чтобы удержать их от участия в запрещенных союзах, с удивлением обнаружите, что не можете убедить их создавать разрешенные объединения. Я не говорю, что нельзя иметь гражданские организации в тех странах, где запрещены политические союзы, так как люди не могут жить в обществе, не принимая участия в каких-либо общественных мероприятиях. Однако я утверждаю, что гражданские ассоциации в этих странах всегда будут очень малочисленными, плохо задуманными и бездарно управляемыми: они либо никогда не возьмутся за выполнение серьезных задач, либо, желая их решить, будут терпеть неудачи. Это естественным образом приводит меня к мысли о том, что свобода ассоциаций в сфере политики не представляется столь опасной для общественного спокойствия, как это принято полагать, и что может случиться так, что она, дав в течение некоторого времени встряску государству, в дальнейшем будет способствовать его укреплению. В демократических странах политические ассоциации представляют собой, образно говоря, могущественных деятелей, желающих управлять государством. Поэтому правительства в наши дни относятся к политическим объединениям данного рода во многом подобно тому, как короли в средние века относились к могущественным вассалам короны: они испытывали перед ними страх, смешанный с отвращением, и сражались с ними при каждом удобном случае. Напротив, к гражданским организациям правительства испытывают чувство естественной благосклонности, так как они с легкостью выясняют, что эти ассоциации, отнюдь не сосредоточивая внимания граждан на государственных делах, отвлекают их от мыслей об этом и, все более активно занимаясь проектами, которые не могут быть выполнены в обстановке общественного беспорядка, уменьшают опасность революций. Правительства, однако, не принимают во внимание то обстоятельство, что существование политических союзов чрезвычайно облегчает жизнь и умножает число гражданских объединений, и поэтому, избегая опасного зла, они лишают себя эффективного средства его лечения. Когда видишь, как свободно каждый день американцы объединяются для того, чтобы восторжествовало какое-либо политическое мнение, или же с целью ввести в правительство какого-нибудь политического деятеля, а другого — лишить власти, трудно бывает понять, отчего столь независимые люди не впадают ежеминутно в порок вседозволенности. Если же, с другой стороны, вы станете думать о том бесчисленном множестве промышленных предприятий, которые в Соединенных Штатах создаются коллективными усилиями, и если вы заметите, что американцы повсюду работают без передышки, исполняя какой-нибудь важный и трудный проект, реализацию которого сорвала бы самая ничтожная из революций, вы легко поймете, отчего столь сильно занятые люди не испытывают ни малейшего соблазна волновать государство или же нарушить тот общественный покой, из которого они сами извлекают пользу. Довольно ли того, что мы рассматриваем эти явления по отдельности, и не следует ли обнаружить соединяющий их тайный узел? Именно в политических союзах американцы всех профессий, умонастроений и возрастов ежедневно воспитывают в себе вкус к коллективной деятельности как таковой и овладевают ее законами. В этих союзах они встречаются с большим количеством людей, говорят, выслушивают друг друга и вдохновляются на совместную работу по реализации всех самых различных начинаний. Все свои знания, приобретенные подобным образом, они переносят затем в повседневную жизнь и тысячью разнообразных способов пользуются ими. Следовательно, именно наслаждение вредной свободой обучает американцев искусству уменьшать содержащуюся в свободе опасность. 385 Если выбрать определенные моменты в жизни какой-либо нации, то легко можно доказать, что политические союзы производят волнение в государстве и парализуют промышленность; однако если взять всю историю существования данного народа, то столь же легко будет показать, что свобода ассоциаций в сфере политики благоприятствует процветанию и даже спокойствию граждан. В первой части этой работы я писал: «Неограниченную свободу ассоциаций не следует смешивать со свободой печати: первая одновременно и менее необходима и более опасна, чем вторая. Нация может ограничить ее, не теряя над собой контроля; иногда она должна так поступить, чтобы выжить». И несколько далее: «Нельзя не признать, что из всех возможных свобод народ менее всего может позволить себе неограниченную свободу ассоциаций в сфере политики. Если она и не ввергает его в анархию, то постоянно приближает, так сказать, к краю этой пропасти». Итак, я не думаю, что какая-нибудь нация всегда может разрешать своим гражданам иметь абсолютное право создавать политические ассоциации, и даже сомневаюсь в том, что вообще существует такая страна или такая эпоха, в которые было бы мудрее не ограничивать свободу союзов. Кое-кто заявляет, что тот народ не может сохранять внутреннее спокойствие, внушать уважение к своим законам или создавать прочное правительство, который не ограничил право своих граждан создавать объединения довольно узкими рамками. Подобные блага, без сомнения, драгоценны; я понимаю, что нация с целью их достижения или сохранения может на некоторое время наложить на себя крайне тесные путы. И все же неплохо, если она при этом будет точно знать, во что они ей обходятся. Я понимаю, что для спасения жизни человека бывает необходима ампутация руки, но я не хочу, чтобы меня уверяли в том, что он сумеет сохранить свою прежнюю ловкость. Глава VIII КАК АМЕРИКАНЦЫ ПРОТИВОБОРСТВУЮТ ИНДИВИДУАЛИЗМУ С ПОМОЩЬЮ УЧЕНИЯ О ПРАВИЛЬНО ПОНИМАЕМОМ ИНТЕРЕСЕ Когда миром правила немногочисленная группа могущественных и богатых индивидуумов, они с готовностью поощряли формирование возвышенных идей об обязанностях человека; им нравилось проповедовать взгляды, согласно которым истинной славы было достойно самоотречение, поскольку человеку, как и самому Творцу, приличествует совершать добрые дела, нисколько не будучи в них заинтересованным. В те времена данное учение играло роль официальной морали. Я сомневаюсь в том, что люди в аристократические века были лучше, чем в другие времена, однако совершенно определенно, что тогда они беспрестанно говорили о красоте добродетели и лишь втайне изучали ее полезные свойства. По мере того как воображение перестает парить столь высоко и каждый концентрируется на себе самом, моралисты начинают опасаться этой идеи самопожертвования и не осмеливаются более предлагать ее людям. Поэтому они ограничиваются поисками той личной выгоды, которую могут получить граждане, работая для блага всех, и, когда им удается открыть еще одну из тех точек, в которой личные интересы пересекаются и смешиваются с общими интересами, они торопятся выставить ее на всеобщее обозрение. Таким образом изолированные наблюдения становятся общей теорией и люди в конце концов начинают верить в то, что человек, служа себе подобным, служит самому себе и что добрые дела отвечают его личному интересу. Я уже отмечал в различных местах этой работы, что жители Соединенных Штатов почти всегда знают, каким образом свое личное благополучие можно сочетать с благополучием своих сограждан. Здесь я хочу подчеркнуть то, что добиваться этого умения им помогает общая теория. В Соединенных Штатах почти не говорится о красоте добродетели. Уверяют, что она полезна, и ежедневно доказывают это. Американские моралисты не домогаются того, чтобы человек жертвовал собой ради окружающих просто во имя свершения славного 386 подвига, но они смело заявляют, что подобные жертвы столь же необходимы тем, кто на них идет, как и тем, кому они полезны. Они заметили, что в их стране и в их время сила, заставляющая человека постоянно думать о самом себе, необорима, и, потеряв надежду ей противостоять, они думают лишь о том, чтобы ею управлять. Поэтому они не отрицают того, что каждый человек может руководствоваться собственными интересами, однако они изо всех сил стараются доказать, что честность и добропорядочность отвечают интересам любого человека. Я не хочу входить здесь в подробности их аргументации, так как это слишком далеко увело бы меня от моей темы; мне достаточно констатации того факта, что они сумели убедить своих сограждан. В свое время Монтень сказал: «Если я не выбираю прямую дорогу по причине ее прямизны, я выберу ее в конце концов, узнав на личном опыте, что это по обыкновению—самый счастливый и удобный путь». Таким образом, учение о правильно понимаемом интересе не ново, однако американцами наших дней оно признано повсеместно. Оно стало здесь популярным и служит обоснованием всех видов деятельности. Оно насквозь пронизывает все их рассуждения. На устах бедняков оно звучит не реже, чем в беседах богатых людей. В Европе в отличие от Америки учение об интересе имеет далеко не столь изящные и стройные формы, к тому же оно значительно менее распространено и в особенности не столь активно проповедуемо; его сторонники ежедневно оказывают ему знаки преданности, которой они более не чувствуют. Американцам, напротив, нравится объяснять почти все свои поступки с помощью этого учения; они охотно подчеркивают, что просвещенная любовь к себе постоянно заставляет юс помогать друг другу и вызывает в них готовность жертвовать на благо государства часть своего времени и состояния. Я думаю, что в данном отношении они часто не вполне справедливы к себе самим, так как подчас в Соединенных Штатах, как и повсюду, можно видеть граждан, охваченных вполне естественным для людей бескорыстным, нерасчетливым порывом. Американцы, однако, едва ли склонны признаваться в том, что могут подчиняться такого рода душевным движениям; они скорее предпочтут отдать должное своей философии, нежели самим себе. Здесь я мог бы закончить, не пытаясь вынести суждение по поводу того, что описал. Чрезвычайная сложность данного предмета послужила бы мне вполне достаточным извинением. Но я не хочу снисхождения и предпочту, чтобы мои читатели, ясно видя мою цель, отказались бы следовать за мной, чем оставлю их в неведении. Теория правильно понимаемого личного интереса — не возвышенное, но ясно и четко разработанное учение. Оно не стремится к достижению великих целей, однако добивается без особых усилий всего того, что намечает. Поскольку оно доступно для любого разумения, каждый с легкостью его постигает и запоминает без труда. Замечательно приспосабливаясь к человеческим слабостям, это учение обретает большую силу, и ему нетрудно сохранять ее потому, что оно направляет личный интерес против самого себя и, управляя страстями, пользуется тем же самым кнутом, который эти страсти возбуждает. Учение о правильно понимаемом интересе не порождает великой самоотверженности, но оно ежедневно требует маленьких жертв. Само по себе оно не способно сделать людей добродетельными, однако оно воспитывает множество благоразумных, воздержанных, степенных, предусмотрительных граждан, умеющих держать себя в руках; и если оно не ведет волю людей прямой дорогой к добродетели, то неприметно приближает их к ней с помощью благоприобретаемых привычек. Если бы учению о правильно понимаемой заинтересованности когда-либо удалось полностью стать господствующим в нравственной области, примеры высокой добродетели, без сомнения, встречались бы реже. Но я думаю, что в этом случае грубая порочность также была бы менее распространенной. Это учение, быть может, помешает немногим достичь нравственных высот, значительно превосходящих средний уровень, но многие из тех, кто опустился бы ниже этого уровня, хватаются за него, и оно их удерживает. Если иметь в виду отдельные личности, то оно их унижает. Если же иметь в виду все человечество, то оно облагораживает людские души. 387 Не побоюсь сказать, что из всех философских теорий учение о правильно понимаемом интересе представляется мне наиболее полно отвечающим потребностям людей нашего времени, а также то, что в нем я усматриваю самую надежную из оставшихся у них гарантий против самих себя. Поэтому внимание современных моралистов должно быть главным образом направлено на данное учение. Даже несмотря на то что они могут считать его несовершенным, оно все же должно быть принято как необходимое. Говоря в целом, я не думаю, что у нас эгоизма больше, чем в Америке; единственное различие заключается в том, что там эгоизм носит просвещенный характер, а здесь — нет. Каждый американец умеет жертвовать частью своих личных интересов, чтобы спасти остальное. Мы хотим сохранить все и часто все теряем. Вокруг себя я вижу лишь людей, желающих, по-видимому, ежедневно внушать словом и делом своим современникам мысль о том, что полезное никогда не бывает бесчестным. Удастся ли мне в конце концов найти такого человека, который бы взялся объяснить им, что честность полезна? На земле нет силы, способной помешать росту равенства условий существования и тому, что оно, нацеливая человеческий разум на поиск полезного, побуждает каждого гражданина заниматься лишь самим собой. Следует поэтому ожидать, что личный интерес в большей мере, чем когда бы то ни было, станет главной, если не единственной движущей силой человеческой деятельности; остается, однако, выяснить, как каждый человек будет понимать свои личные интересы. Если граждане, становясь равными, останутся невежественными и грубыми, трудно предположить, до какой глупой крайности они дойдут в своем эгоизме, и нельзя сказать заранее, сколь постыдную нищету и досадные беды они сами навлекут на свои головы, страшась пожертвовать толикой своего благосостояния для процветания окружающих. Я не думаю, что учение об интересе в том виде, в каком его проповедуют в Америке, представляется несомненно положительным во всех отношениях; однако оно заключает в себе множество столь очевидных истин, что достаточно дать образование людям, и они сами постигнут эти истины. Поэтому во что бы то ни стало просвещайте их, ибо век слепой самоотверженности и инстинктивной добродетельности давно уже миновал, и я вижу, что наступает время, когда сами свобода, гражданский покой и общественный порядок не смогут обойтись без просвещения. Глава IX КАКИМ ОБРАЗОМ АМЕРИКАНЦЫ ПРИМЕНЯЮТ УЧЕНИЕ О ПРАВИЛЬНО ПОНИМАЕМОМ ИНТЕРЕСЕ В ОБЛАСТИ РЕЛИГИИ Если учение о правильно понимаемом личном интересе ограничивалось бы земными делами, оно отнюдь не было бы столь влиятельным, так как оно требует немало таких жертв, которые могут быть вознаграждены лишь на том свете; и какие бы усилия ни предпринимал разум, доказывая пользу добродетели, человека, не желающего думать о смерти, всегда будет очень трудно заставить жить достойно. Поэтому необходимо знать, может ли учение о правильно понимаемом интересе легко сочетаться с религиозными верованиями. Философы, распространяющие это учение, говорят людям, что для счастливой жизни необходимо следить за своими чувствами и старательно обуздывать их, что нельзя обрести прочного счастья, не отказываясь от тысячи мимолетных удовольствий, и что, наконец, любовь к себе требует постоянной победы над самим собой. Основатели едва ли не всех религий говорили почти одно и то же. Указывая людям все тот же путь, они лишь ставили перед ними более отдаленную цель: не обещая награды на этом свете за предписанные жертвы, они говорили о блаженстве в мире ином. Тем не менее я отказываюсь верить тому, что все люди, ведущие по религиозным мотивам добродетельный образ жизни, поступают так лишь по той причине, что рассчитывают на вознаграждение. 388 Мне встречалось немало ревностных христиан, всецело поглощенных пылкой заботой о всеобщем счастье, и я слышал их рассуждения о том, что они таким образом надеются заслужить блаженство в загробной жизни; я не могу, однако, избавиться от мысли, что они несправедливы к себе. Я слишком сильно уважаю их, чтобы верить им на слово. Это правда, что христианство учит нас необходимости предпочитать интересы других людей личным интересам, если жаждешь обрести небеса; однако христианство также учит нас необходимости делать добро ближним во имя любви к Богу. Это выражение великолепно: человек своим разумом постигает божественную премудрость; он видит, что цель Господа — сохранение миропорядка; он сам свободно соучаствует в исполнении этого великого замысла, и, жертвуя своими личными интересами во имя чудесной упорядоченности всех вещей и явлении, он не ждет никакого иного вознаграждения, помимо удовольствия созерцать этот миропорядок. Поэтому я не верю, что единственным стимулом поведения религиозных людей является интерес, однако я думаю, что интерес — главное средство, которым пользуются сами религии с целью вести за собой людей, и я не сомневаюсь, что именно благодаря ему они овладевают сознанием народных масс и становятся популярными. Я не вижу поэтому никакой явной причины, по которой учение о правильно понимаемом личном интересе должно было бы отвращать людей от религиозных верований; напротив, я думаю, что мне удалось выяснить, каким образом оно предрасполагает людей к религиозности. Предположим, что для достижения счастья в этом мире некто склонен всякий раз не доверять инстинктивным движениям души, хладнокровно взвешивая все свои поступки, склонен не поддаваться слепо порыву первых желаний, овладевая вместо этого искусством побеждать их и обретая привычку с легкостью жертвовать мимолетным наслаждением во имя устойчивых ценностей, определяющих всю его жизнь. Если такой человек верит в исповедуемое им религиозное учение, то он почти не ощутит бремени тех уз, которые оно налагает. Его собственный разум будет советовать ему подчиниться предписанным ограничениям, а приобретенный навык уже заранее подготовит его к необходимости их терпеть. Даже если у него и возникнут сомнения по поводу объекта его ожиданий, он не позволит им с легкостью остановить себя и решит, что мудрее будет пожертвовать отдельными благами сего мира, дабы сохранить свои права на огромное наследство, обещанное ему на том свете. «Если мы заблуждаемся, считая христианскую религию истинной, — сказал Паскаль, — мы не так уж много теряем, но сколько несчастий таит в себе опаснось ошибиться, считая ее ложной!» Американцы не делают вида, что совершенно равнодушны к загробной жизни; не демонстрируют они и юношеской гордыни, якобы презирая те опасности, которых они надеются избежать. Поэтому они исповедуют свою религию без всякой стыдливости и робости; напротив, даже в порыве религиозного рвения они остаются столь спокойными, последовательными и трезвыми, что кажется, будто не столько сердце, сколько разум ведет их к подножиям алтарей. Американцы не только лично заинтересованы в упрочении их религии, но и часто рассматривают ее с точки зрения той пользы, которую она может принести верующим в земной жизни. В средние века священники говорили только о загробной жизни; они едва ли обременяли себя доказательством возможности для искреннего христианина быть счастливым здесь, на земле. Американские проповедники, напротив, беспрестанно спускаются на землю, и, пожалуй, лишь с великим трудом им удается оторвать от нее свои взоры. Стараясь сильнее затронуть души своей паствы, они ежедневно рисуют перед ее очами картины того, насколько благоприятны для свободы и общественного порядка религиозные чувства; слушая их, подчас бывает трудно понять, какова же основная цель религии — обретение вечного блаженства на том свете или же обеспечение благополучия на этом? 389 Глава X О СТРАСТИ АМЕРИКАНЦЕВ К МАТЕРИАЛЬНОМУ БЛАГОПОЛУЧИЮ В Америке страсть к материальному благополучию не всегда является преобладающей, но она свойственна всем, хотя всякий выражает ее на свой собственный лад. Забота об удовлетворении малейших потребностей тела и об обретении мелочных жизненных удобств повсеместно занимает мысли американцев. Нечто подобное все более часто наблюдается и в Европе. Среди причин, вызывающих появление сходных процессов в жизни этих двух миров — Старого и Нового Света, некоторые имеют прямое отношение к моей теме, и поэтому я должен их указать. Когда богатства наследственно закреплены за членами одних и тех же семейств, вы видите, что значительное число людей наслаждаются материальной обеспеченностью, не испытывая при этом исключительной страсти к материальным благам. Безмятежное обладание ценными вещами не привязывает к ним человеческое сердце столь крепко, как это делают не вполне удовлетворенное желание обладать ими и постоянный страх их потерять. В аристократических обществах богатые люди, никогда не знавшие нужды, не опасаются за свое благополучие; они с трудом представляют себе, что можно жить как-то иначе. Таким образом, материальное благосостояние не является для них целью жизни; это—лишь образ их жизни. Они воспринимают его как своего рода неотъемлемую часть их бытия и пользуются благами, не особо об этом задумываясь. Когда естественная, инстинктивная склонность к жизненным удобствам, испытываемая всеми людьми, удовлетворяется без особых хлопот и волнений, душевные силы человека устремляются в ином направлении, он ставит перед собой более сложные задачи и более возвышенные цели, которые вдохновляют и всецело захватывают его. Именно по этой причине аристократы часто обнаруживают надменное презрение к тем самым жизненным благам, которыми они наслаждаются, а также чрезвычайную стойкость тогда, когда они вынуждены полностью от них отказаться. Все революции, потрясавшие или же уничтожавшие аристократические сословия, показали, с какой легкостью люди, привычные к изобилию, могут обходиться даже без самого необходимого, тогда как люди, достигшие комфорта благодаря своему трудолюбию, едва ли могут жить, потеряв свое благосостояние. Если от высших кругов аристократического общества перейти к его низшим сословиям, то мы обнаружим аналогичные явления, порожденные иными причинами. В тех странах, где господствует аристократия, лишая все общество подвижности, народ в конце концов так же привыкает к своей бедности, как богатые к своей роскоши. Одних вопросы материального благосостояния не волнуют потому, что они пользуются им без всяких забот, других — потому, что они отчаялись когда-либо достичь его и их представления о нем недостаточны для того, чтобы страстно его желать. В обществах данного типа воображение бедноты постоянно занято картинами загробной жизни; несчастия и беды реального существования суживают воображение, но оно вырывается из их тисков и пускается на поиски вечного, запредельного блаженства. Когда же, напротив, сословия перемешаны, а привилегии уничтожены, когда родовые имения дробятся, а просвещение и свобода распространяются все шире и шире, воображение бедных воспламеняется страстным желанием обрести благосостояние, а души богатых охватывает страх перед возможностью его утратить. Появляется множество людей, имеющих средний достаток. Его вполне хватает на то, чтобы воспитать во владельцах вкус к материальным наслаждениям, однако он недостаточен для их полного удовлетворения. Этот достаток всегда дается им с великим трудом, и вкушают они его с трепетом. Оттого они постоянно стремятся получить или же сохранить свою долю столь дорогих, столь неполных и столь мимолетных наслаждений. Пытаясь выяснить, какая страсть должна естественным образом стать господствующей в душах людей, внутренний мир которых определяется и ограничивается безродностью их происхождения и скромностью состояний, я нахожу, что наиболее свойственна им жажда материального благополучия. Тяга к материальному благосостоянию — 390 страсть, в высшей степени характерная для среднего класса; она усиливается и распространяется вместе с ростом этого класса. Именно отсюда она начинает проникать как в высшие классы общества, так и в самую толщу народных низов. В Америке мне не встретилось ни одного человека, сколь бы на был он беден, который не бросал бы взгляда, полного надежды и зависти, на комфортную жизнь богатых людей и чье воображение не было бы заранее захвачено созерцанием картин, рисующих блага, в обладании которыми судьба упорно ему отказывала. С другой стороны, я никогда не замечал в богатых американцах того высокомерного презрения к материальному благосостоянию, которое подчас обнаруживает самая состоятельная и самая распущенная часть аристократии. Американские богачи в большинстве своем были некогда бедняками; они ощущали на себе жало нужды; они долго сражались с враждебной им судьбой, и теперь, когда победа одержана, в них живы еще те чувства, с которыми они шли на бой; они кажутся хмельными от наслаждения теми маленькими радостями, которых они добивались в течение сорока лет. Нельзя сказать, что в Соединенных Штатах, как и в любой другой стране, не встречается довольно значительного количества богатых людей, которые, унаследовав состояния, беззаботно пользуются не заработанной ими роскошью. Однако даже такие люди здесь не кажутся менее других привязанными к удовольствиям материальной жизни. Любовь к достатку стала господствующей чертой национального характера; великий поток человеческий страстей течет здесь именно в этом направлении, увлекая за собой все, что встречается на его пути. Глаза XI О ТЕХ СПЕЦИФИЧЕСКИХ ПОСЛЕДСТВИЯХ, КОТОРЫЕ ПОРОЖДАЮТСЯ ЛЮБОВЬЮ К ФИЗИЧЕСКИМ УДОВОЛЬСТВИЯМ В ДЕМОКРАТИЧЕСКИЕ ВРЕМЕНА На основании вышесказанного можно было бы предположить, что любовь к физическим удовольствиям должна постоянно приводить американцев к беспорядку в нравах, нарушать их семейный покой и, в конечном счете, ставить под угрозу судьбу самого общества. Ничего этого, однако, не происходит: страсть к физическим удовольствиям совершенно иначе проявляется у демократических народов, чем у народов, живущих при аристократии. Иногда случается так, что отвращение к делам, избыток богатства, безверие и ослабление государственной власти постепенно приучают аристократию видеть в физических удовольствиях свое единственное утешение. В иной ситуации могущество короны или же слабость народа, не лишая знать ее богатства, заставляют ее самоустраняться от власти и, закрывая перед вельможами путь к великим деяниям, оставляют их наедине со своими беспокойными, мятежными желаниями; тогда они с тяжелым сердцем начинают заниматься своей собственной персоной, пытаясь в плотских наслаждениях найти забвение, стереть воспоминания о своем былом величии. Когда любовь к физическим удовольствиям всецело завладевает душами представителей аристократического сословия, они, как правило, концентрируют в этом единственном направлении всю ту энергию, которая была накоплена в них долгой привычкой к власти. Поиск простого благоденствия таких людей не удовлетворяет: им необходим пышный, блестящий разврат. Они создают культ упоительных физических наслаждений и, кажется, жаждут превзойти друг друга в искусстве самоизнеможения. И чем более могучей, славной и свободной была некогда данная аристократия, чем более ярким был блеск ее доблести и добродетели, тем более громкой и скандальной, по моему глубокому убеждению, будет дурная слава о ее пороках. Склонность к физическим удовольствиям не доходит у демократических народов до подобных излишеств. Любовь к материальному благосостоянию выступает у них в 391 виде стойкой, исключительно сильной, всеобщей, но сдержанной страсти. Речь здесь не идет о строительстве огромных дворцов, о покорении самой природы или о том, чтобы превзойти ее творения и опустошить весь мир с целью наиболее полного утоления страстей одного-единственного человека. Речь идет о том, чтобы к своему полю прибавить несколько туазов земли, посадить фруктовый сад, расширить свое жилище, постоянно делать жизнь легче и удобнее, не допускать безденежья и научиться удовлетворять малейшие свои потребности без особого труда и почти безвозмездно. Эти цели незначительны, но душа накрепко к ним привязывается: она вынашивает их ежедневно до мельчайших подробностей, и в конце концов для нее они заслоняют собою весь остальной мир, а иногда начинают мешать даже ее общению с Богом. Могут сказать, что все это относится лишь к гражданам, обладающим незначительными состояниями, и что богатые люди обнаружат вкусы и стремления, аналогичные тем, которые были известны в века аристократического правления. Я оспариваю это утверждение. По отношению к физическим удовольствиям наиболее состоятельные граждане демократических государств не будут проявлять вкусы, сколь-либо существенно отличающиеся от вкусов всего народа. Это будет происходить либо потому, что, выйдя из народных низов, они действительно сохранят эти вкусы, либо потому, что будут уверены в необходимости их воспринять. В демократических обществах эмоциональная жизнь людей отмечена умеренностью и спокойствием, и каждый человек должен с этим считаться. Порокам с неменьшим трудом, чем добродетелям, удается вырываться из-под власти общепринятых норм. Богатые люди демократических наций, таким образом, больше думают об удовлетворении малейших своих потребностей, чем о поиске необычайных удовольствий; они удовлетворяются исполнением множества своих скромных желаний, не отдаваясь никакой сильной, необузданной страсти. Поэтому они чаще бывают подвержены апатии, нежели расточительству. Особая склонность к физическим наслаждениям, проявляющаяся в людях демократических эпох, по своей природе не является противоборствующей общественному порядку; напротив, она часто может удовлетворяться только при условии сохранения этого порядка. Не враждебна она и нравственной порядочности, ибо добрые нравы обеспечивают общественное спокойствие и поощряют трудолюбие. Иногда эта склонность способна сочетаться даже со своего рода религиозной моралью; люди хотят как можно лучше прожить земную жизнь, не лишая себя шансов на последующее блаженство. В числе материальных благ имеются и такие, обладание которыми считается преступным; от них усиленно воздерживаются. Те же блага, пользование которыми одобряется религией и моралью, захватывают людей полностью, овладевая их сердцами и воображением и настолько подчиняя себе их жизнь, что в погоне за ними они теряют из виду куда более значительные ценности, составляющие славу и величие человеческого рода. Я упрекаю равенство отнюдь не за то, что оно толкает людей на поиски запретных удовольствий, а за то, что, ища наслаждений вполне дозволенных, они всецело поглощены этим занятием. Таким образом на земле может установиться своего рода благопристойный материализм, который, не развращая людских душ, тем не менее сделает их более изнеженными и в конце концов незаметно вызовет у людей полный упадок душевных сил. Глава XII ПОЧЕМУ ОТДЕЛЬНЫЕ АМЕРИКАНЦЫ ДЕМОНСТРИРУЮТ СТОЛЬ ЭКЗАЛЬТИРОВАННУЮ ДУХОВНОСТЬ Хотя страсть к земным благам — господствующая у американцев, им знакомы такие моменты покоя, когда их души, кажется, разом рвут все узы, связывающие их с миром плоти, и неудержимо устремляются к небесам. 392 Во всех штатах Северной Америки, а особенно в полузаселенных западных округах, подчас встречаются проповедники, распространяющие по земле слово Господне. Целыми семьями, вместе со стариками, женщинами и детьми, американцы пересекают труднопроходимые места и лесные дебри, проделывая очень долгий путь для того, чтобы послушать этих проповедников; встретившись с ними и выслушав их, они на многие дни и ночи забывают о своих делах, пренебрегая даже самыми необходимыми потребностями плоти. То здесь, то там в недрах американского общества можно встретить людей, наполненных столь экзальтированной и почти отчаянной духовностью, какую едва ли встретишь в Европе. Время от времени здесь образуются странные секты, стремящиеся открыть необыкновенные пути, ведущие к вечному блаженству. Здесь широко распространено религиозное безрассудство. Это не должно нас удивлять. Человек не сам наделил себя тягой к бесконечному и любовью ко всему бессмертному. Эти возвышенные чувства возникли не по его прихоти: их основание прочно покоится в самой человеческой природе; они существуют независимо от усилий людей. Эти чувства можно приглушить или изуродовать, но их нельзя уничтожить. У души есть потребности, которые должны быть удовлетворены; и какие бы усилия ни затрачивались на то, чтобы отвлечь ее от них, она тотчас же начинает тосковать, ощущать беспокойство и смятение, не утоляемые чувственными наслаждениями. Если умы подавляющего большинства людей когда-нибудь сосредоточатся на поиске материальных благ, то следует ожидать, что это вызовет бурную обратную реакцию в душах отдельных личностей. Они отчаянно бросятся в мир духа, боясь остаться связанными теми слишком тесными путами, которые плоть хотела бы наложить на них. Поэтому нет ничего удивительного в том, что в обществе, полностью погруженном в земные заботы, встречается небольшое число индивидуумов, не желающих думать ни о чем, кроме небес. Я был бы удивлен, если бы у народа, исключительно занятого своим благополучием, мистицизм не получил бы быстрого развития. Говорят, что пустоши вокруг Фив были заселены людьми, бежавшими от преследований императоров и казней на цирковых аренах; что касается меня, то я считаю, что причинами, скорее, послужили роскошь Рима и эпикурейская философия Греции. Можно полагать, что, если бы социальные условия, обстоятельства и законы не ограничивали столь жестко американский ум поисками благосостояния, он, будучи направлен на нематериальные предметы, был бы способен без особого труда обнаружить значительно большую опытность, осторожность и сдержанность. Но он чувствует себя заключенным в узкие рамки, из которых, по всей видимости, его не хотят выпускать. Поэтому тогда, когда ему удается преодолеть эти границы, он уже не знает, к чему прикрепиться, и подчас без оглядки устремляется к крайним пределам здравого смысла. Глава XIII ПОЧЕМУ ПРОЦВЕТАЮЩИЕ АМЕРИКАНЦЫ СТОЛЬ НЕУГОМОННЫ В некоторых отдаленных уголках Старого Света иногда еще встречаются небольшие населенные пункты, которые кажутся не затронутыми общим водоворотом, так как они сохранили неторопливый образ жизни, хотя вокруг них все бурлило и волновалось. Большинство населения там крайне невежественно и бедно, жители не вмешиваются в государственные дела, и правительства часто их угнетают. Тем не менее лица этих людей, как правило, безмятежны, и выглядят они жизнерадостными. В Америке я видел самых свободных, самых просвещенных людей на свете, имеющих самые благоприятные для жизни условия, однако мне казалось, что их лица обыкновенно омрачены какой-то легкой, как облачко, тенью; они были серьезны, почти грустны даже во время развлечений. 393 Основная причина этого парадокса заключается в том, что первые не думают о тех лишениях, которые им приходится переносить, тогда как вторые постоянно думают о тех благах, которых они лишены. Странно наблюдать то лихорадочное рвение, с каким американцы стремятся добиться преуспеяния, и те их беспрестанные мучения, вызванные смутными опасениями по поводу того, что они выбрали не самый короткий из ведущих к нему путей. Американец столь привязан к благам сего мира, словно он уверен в собственном бессмертии, и при этом он с такой поспешностью старается овладеть теми из них, которые оказываются а пределах его досягаемости, что можно подумать, будто он ежеминутно опасается лишиться жизни до того, как успеет насладиться ими. Он хватает все, что ему попадается, но держит некрепко, тотчас же выпуская из рук, чтобы гнаться за новыми наслаждениями. Американец заботливо строит дом, в котором собирается провести свои преклонные годы, и продает его, еще не возведя конька крыши; он сажает сад и сдает его в аренду, как только тот начинает плодоносить; он поднимает целину и раскорчевывает поле, предоставляя другим заботиться о жатве. Он овладевает какой-либо профессией и бросает ее. Он поселяется в каком-нибудь месте и вскоре оставляет его, чтобы следовать за своими изменчивыми желаниями. Если его личные дела дают ему некоторую передышку, он тотчас же бросается з водоворот политики. А если в конце года, заполненного каторжной работой, у него еще остается кое-какой досуг, он из-за своего неугомонного любопытства проводит его то тут, то там, путешествуя по бескрайним просторам Соединенных Штатов. Таким образом, он за несколько дней преодолевает путь длиной в пятьсот лье, чтобы отвлечься от дум о своем счастье. В конце концов наступает смерть, останавливающая его прежде, чем он почувствует себя уставшим от своих вечных бесполезных поисков полного счастья. Зрелище столь многих счастливых людей, не знающих ни в чем нужды и при этом испытывающих сильное беспокойство, поначалу удивляет. Однако эта драма стара, как и сам мир; новое здесь только то, что в ней участвует весь народ. Тягу к физическим удовольствиям следует рассматривать в качестве основного источника того тайного беспокойства, которое обнаруживает себя в поступках американцев, и того непостоянства, примеры которого они демонстрируют ежедневно. Человек, сосредоточивший все силы своей души единственно на обретении благ в этом мире, всегда спешит, ибо у него не так много времени, чтобы их найти, заполучить и насладиться ими. Мысль о том, что жизнь коротка, беспрестанно погоняет его. Независимо от количества уже обретенных им благ, он каждую минуту думает о тысяче других — о тех, которыми смерть помешает ему овладеть, если он не будет поторапливагься. Эта мысль расстраивает его, пугает, вызывает сожаления и приводит его душу в состояние непрекращающегося смятения, которое всякий раз заставляет его менять свои планы и место жительства. Если стремление к материальному благополучию соединяется с таким государственным устройством, при котором ни закон, ни обычай более не удерживают человека на своем месте, то это значительно усиливает душевное беспокойство граждан: в этом государстве вы видите людей, постоянно меняющих свой жизненный путь из-за опасения пройти мимо той самой короткой дороги, которая должна привести их к счастью. Впрочем, нетрудно понять, что если люди, страстно ищущие физических удовольствий, обладают сильными желаниями, то они должны с легкостью от них отказываться. Поскольку их конечная цель — наслаждение, то средство его достижения должно быть быстрым и простым, иначе тяготы, связанные с получением удовольствия, перевесят само удовольствие. Поэтому души большинства людей одновременно отмечены пылкостью и вялостью, силой и слабостью. Людям часто не так страшна смерть, как необходимость продолжать усилия для достижения поставленной цели. Равенство прямой дорогой приводит еще к некоторым результатам, которые мне следует описать. Когда уничтожены все прерогативы, связанные с рождением и состоянием, когда все профессии и виды деятельности доступны всем и когда человек благодаря своим собственным силам может оказаться на вершине каждой из них, честолюбивым людям начинает казаться, что перед ними открыты легкие пути к великим карьерам, и они с готовностью убеждают себя в том, что они — избранники судьбы. Но этот взгляд ошибочен, 394 и каждодневный жизненный опыт корректирует его. То же самое равенство, которое позволяет каждому гражданину питать большие надежды, всех граждан делает индивидуально слабыми. Оно со всех сторон ограничивает их возможности, позволяя свободно разрастаться их желаниям. Люди не только беспомощны сами по себе, но и с каждым своим шагом они обнаруживают огромные препятствия, которых сначала не замечали. Они уничтожили мешавшие им привилегии небольшого числа себе подобных, но столкнулись с соперничеством всех против всех. Границы не столько раздвинулись, сколько изменились по конфигурации. Когда все люди более или менее равны и когда они следуют одним и тем же путем, очень трудно любому из них зашагать быстрее и пройти сквозь равномерно ступающую толпу, окружающую и теснящую каждого. Это постоянное противоречие, существующее между инстинктами, порожденными равенством, и скудостью предоставляемых средств их удовлетворения, терзает и утомляет души людей. Вполне возможно представить себе, что люди достигли определенной степени свободы, которая их полностью удовлетворяет. В этом случае они будут безмятежно и спокойно наслаждаться своей независимостью. Но люди никогда не установят такого равенства, которым они были бы вполне довольны. Какие бы усилия ни предпринимал народ, ему не удастся создать для всех совершенно равные условия существования; и даже если, к несчастью, он придет к абсолютной и полной уравниловке, все же сохранится интеллектуальное неравенство, которое, завися напрямую от Всевышнего, всегда ускользнет из-под власти человеческих законов. Сколь бы демократичными ни были государственное устройство и политическая конституция страны, можно тем не менее полагать, что каждый из ее граждан всегда будет видеть подле себя людей, занимающих более высокое, чем он, положение, и можно заранее предсказать, что он упрямо станет обращать внимание лишь на данное обстоятельство. Когда неравенство является всеобщим законом общества, самые очевидные и значительные проявления этого неравенства не бросаются в глаза; когда же все почти равны, малейшее неравенство режет глаз. Именно по этой причине жажда равенства становится все более неутолимой по мере того, как равенство становится все более реальным. В демократических странах люди легко добиваются определенной степени равенства, но они никогда не обретут такого равенства, какого бы им хотелось. Сбраз подобного равенства каждый день маячит перед ними, постоянно отступая, но никогда не исчезая полностью из виду и маня их следовать за собой. Они беспрестанно думают, что им удастся схватить его, ко оно неизменно ускользает от их объятий. Они рассматривают его с достаточно близкого расстояния, чтобы знать его достоинства, но не приближаются к нему настолько, чтобы испытать радость общения с ним, и умрут прежде, чем это им удастся. Таковы причины, которыми следует объяснять странную меланхоличность жителей демократических стран, часто появляющуюся у людей, не имеющих в чем-либо недостатка, и те приступы отвращения к жизни, которые иногда охватывают их, несмотря на удобства и покой их существования. Во Франции, к великому сожалению, возрастает количество самоубийств; в Америке самоубийства редки, однако меня уверяли, что сумасшедших здесь больше, чем где бы то ни было. Это — различные симптомы одного и того же заболевания. Американцы не убивают себя, сколь бы ни были они возбуждены, потому, что им запрещает это делать их религия, и потому, что материалистическая философия, так сказать, не вполне им знакома, хотя страсть к материальному благополучию среди них приняла всеобщий характер. Их воля оказывает сопротивление, но их разум часто не выдерживает борьбы. Во времена демократии люди испытывают значительно более сильные удовольствия, чем люди, живущие в века аристократического правления, и — что еще более важно — эти удовольствия становятся доступными неизмеримо большему числу людей; но, с другой стороны, необходимо признать, что при этом надежды и желания людей исполняются значительно реже, их души испытывают значительно более сильные волнения и беспокойство и их заботы становятся более изматывающими. 395 Глава XIV КАКИМ ОБРАЗОМ У АМЕРИКАНЦЕВ СТРАСТЬ К МАТЕРИАЛЬНЫМ БЛАГАМ СОЧЕТАЕТСЯ С ЛЮБОВЬЮ К СВОБОДЕ И ВНИМАНИЕМ К ОБЩЕСТВЕННЫМ ДЕЛАМ Если демократическое государство превращается в абсолютную монархию, активность его граждан, направлявшаяся прежде на общественные и личные дела, внезапно концентрируется на последних, что довольно быстро приводит его к материальному процветанию; однако вскоре это движение замедляется и производство перестает развиваться. Я не знаю, можно ли привести хоть один пример развитого в промышленном и торговом отношении государства, начиная с Тира и заканчивая Флоренцией и Англией, народ которого не был бы свободен. Таким образом, между этими двумя явлениями — свободой и промышленностью — существуют тесная взаимосвязь и прямая зависимость. Это в целом справедливо для всех наций, но в особенности — для наций демократических. Я уже отмечал выше, что люди, живущие в века равенства, постоянно испытывают потребность объединяться, дабы приобретать все те блага, которыми они страстно стремятся обладать. Кроме того, я показал, насколько политическая свобода способствует популяризации, а также совершенствованию у них навыков по созданию объединений и ассоциаций. Поэтому в такие века свобода чрезвычайно благоприятствует производству материальных благ и общественному процветанию. И напротив, вполне понятно, что деспотизм для них особо вреден и пагубен. В демократические века абсолютная власть по сути своей не бывает жестокой или дикой, ко лишь мелочно-въедливой и придирчивой. Такого рода деспотизм, хотя он и не топчет людей, тем не менее открыто противостоит свойственному им коммерческому духу и предпринимательской жилке. Следовательно, люди, живущие в века демократии, нуждаются в свободе, она необходима им для того, чтобы без особых трудностей получать те материальные блага и удовольствия, которые они беспрестанно вожделеют. И все-таки иногда случается, что все та же чрезмерная тяга к удовольствиям заставляет их подчиниться первому объявившемуся повелителю. В такой ситуации жажда благополучия подрывает свои собственные основы, и люди, не осознавая этого, удаляются от предмета своих вожделений. Действительно, в жизни демократических народов иногда наступают очень опасные периоды. Когда стремление к материальным благам у одного из этих народов опережает развитие образования и свобод, наступает момент, в который люди как бы выходят из себя, захваченные созерцанием тех новых благ, которые они готовы заполучить. Занятые исключительно заботами о своем собственном благосостоянии, они перестают понимать, что процветание каждого из них тесно связано с благополучием всех. Нет никакой необходимости отнимать у таких граждан принадлежащие им права — они сами добровольно отказываются от них. Исполнение своего гражданского долга кажется им несносной помехой, отвлекающей их от своего дела. Идет ли речь о выборе их представителей, об оказании властям поддержки, о совместном обсуждении общих вопросов, у них никогда нет на это времени: они не станут тратить свое столь драгоценное время на бесполезную работу. Это — игры бездельников, которые не приличествуют солидным людям, занятым серьезными, жизненно важными делами. Подобные люди верят, что следуют философскому учению о реальных интересах, хотя понимают это учение весьма примитивно, и, чтобы лучше следить за тем, что они называют «своим делом», они пренебрегают своей главной обязанностью — умением держать себя в руках. Если труженики не желают думать об общественных делах, а класса, который мог бы взять на себя заботу о них, дабы заполнить свой досуг, более не существует, место правительства оказывается как бы пустым. Если в такой момент какой-либо честолюбец захочет получить власть, он обнаружит, что путь открыт для любой узурпации. Проявляй он в течение некоторого времени заботу о материальном процветании граждан — и ему с легкостью простят пренебрежение всем остальным. Пусть в первую 396 очередь гарантирует полный порядок. Люди, испытывающие склонность к материальным благам, как правило, замечают, что любые проявления освободительного движения угрожают материальному благосостоянию, прежде чем понимают, каким образом свобода способствует процветанию, и при малейших слухах о том, что общественные страсти начинают накаляться, мешая им наслаждаться мелкими радостями их частной жизни, они пробуждаются и испытывают беспокойство; переживаемый ими в течение долгого времени страх перед анархией постоянно держит их в состоянии напряженного ожидания и готовности шарахаться прочь от свободы при первых же беспорядках. Я совершенно согласен с утверждением о том, что общественное спокойствие — великое благо, но я не желаю меж тем забывать и о том, что народы приходили к тирании именно путем установления образцового общественного порядка. Из этого, разумеется, не следует, что народы должны презирать общественный покой, но они не должны удовлетворяться этим. Нация, не требующая от своего правительства ничего, кроме поддержания порядка, в глубине души уже поражена рабством; она порабощена своим благополучием, и всегда может появиться человек, способный заковать ее в цепи. Деспотизм группировок не менее опасен, чем тирания отдельного человека. Когда большинству граждан хочется заниматься только своими личными делами, даже самые малочисленные партии не должны отчаиваться, ибо и у них имеется шанс взять управление общественными делами в свои руки. В этих случаях на огромной сцене мира, как и на подмостках наших театров, нередко можно наблюдать игру нескольких человек, изображающих собой многолюдные толпы. Лишь эти немногие люди говорят от имени отсутствующих или же равнодушных масс; лишь они действуют в обстановке всеобщей неподвижности; подчиняясь собственному капризу, они управляют всеми делами; они изменяют законы и по своей прихоти издеваются над нравственностью. Поражаешься тому, как великий народ может оказаться в руках малого круга недостойных людей. Вплоть до настоящего времени американцам удавалось счастливо миновать все отмеченные мною рифы, и за это они воистину заслуживают восхищения. На земле, быть может, нет другой страны, где встречалось бы еще меньше бездельников, чем в Америке, и где все те, кто работает, были бы в большей степени воодушевлены поисками материального вознаграждения. Однако, несмотря на то что тяга американцев к физическим наслаждениям очень сильна, это по крайней мере не слепая страсть, и разум управляет ею, не будучи в состоянии ослабить ее. Всякий американец бывает поглощен своими личными интересами до такой степени, словно на свете нет никого, кроме него самого, а спустя мгновение он уже настолько занят общественными делами, будто совершенно забыл о собственных. Иногда он кажется одержимым самой эгоистической алчностью, а иногда — самым пламенным патриотизмом. Но человеческое сердце не способно разрываться подобным образом. Жители Соединенных Штатов поочередно обнаруживают столь сильные и столь сходные между собою чувства—страстную любовь к своему благосостоянию и к личной свободе, — что следует уверовать в возможность сочетания и объединения этих чувств в каком-либо уголке их души. Фактически американцы видят в своей свободе самое мощное средство достижения благосостояния и самую надежную гарантию собственного процветания Они любят одно ради другого. Поэтому им и в голову не приходит мысль о том, что вмешиваться в общественные дела не их дело; напротив, они уверены в том, что их главная задача состоит в формировании и поддержке такого правительства, которое позволяет им приобретать столь желанные для них блага и которое не запрещает мирно наслаждаться уже приобретенными. Глава XV КАКИМ ОБРАЗОМ РЕЛИГИОЗНЫЕ УБЕЖДЕНИЯ ВРЕМЯ ОТ ВРЕМЕНИ ПРИВЛЕКАЮТ АМЕРИКАНЦЕВ К РАДОСТЯМ ДУХОВНОЙ ЖИЗНИ В Соединенных Штатах всякий раз, когда наступает седьмой день недели, торговая и промышленная жизнь нации кажется остановившейся; любой шум прекращается. Его 397 сменяет глубокий покой или, скорее, торжественная сосредоточенность; душа наконецто возвращается к самой себе и погружается в самосозерцание. В течение всего этого дня священные места, принадлежащие богу коммерции, безлюдны; каждый гражданин в окружении своих детей и домочадцев направляется в храм и там вслушивается в странные речи, которые, казалось бы, едва ли подходят для его ушей. Его занимают беседой о том неизмеримом зле, которое порождают гордость и вожделение. Ему говорят о необходимости умерять свои желания, о тех изысканных радостях, которые приносит одна лишь добродетель, о даруемом ею истинном счастье. Вернувшись домой, он не спешит к своим учетным конторским книгам. Он открывает Священное писание, где находит возвышенные, сильно волнующие изображения могущества и благости Творца, неизмеримого величия творения рук Господних, мысли о той высокой миссии, которая была предопределена человеку, о его обязанностях и правах на бессмертие. Благодаря этому американцы, некоторым образом забывая время от времени самих себя и хотя бы на мгновение очищаясь от тех мелочных страстей, которые их обуревают, и преходящих интересов, наполняющих их жизнь, разом попадают в идеальный мир, где все дышит величием, чистотой и вечностью. На других страницах этой книги я попытался указать причины, способствующие укреплению американских политических институтов, и мне казалось, что среди этих причин религия играет одну из главных ролей. Ныне, занимаясь проблемами личности, я обнаружил и осознал, что религия приносит каждому отдельному гражданину не меньшую пользу, чем всему государству в целом. Своей практической деятельностью американцы доказывают, что они испытывают настоятельную потребность придать демократии нравственное содержание с помощью религии. То, что каждый из них в данном отношении думает о самом себе, является истиной, которая должна быть достоянием всей демократической нации. Я не сомневаюсь в том, что социально-политическое устройство жизни того или иного народа предрасполагает к формированию у него определенных убеждений и вкусов, получающих затем в его среде широкое- и свободное распространение, тогда как те же самые причины препятствуют образованию иных суждений и иных наклонностей, так сказать, без всяких усилий и почти неосознанно со стороны этого народа. Все мастерство законодателя определяется умением заранее установить естественные склонности данного человеческого сообщества с тем, чтобы знать, в чем необходимо поддерживать усилия граждан, а в чем их, скорее, следовало бы сдерживать. Ибо каждое время выдвигает свои требования. Неподвижна только цель, к которой всегда должно устремляться человечество; средства ее достижения изменяются беспрестанно. Родись я в аристократические времена в жизни нации, когда наследственные богатства считанных единиц и безысходная бедность всех остальных людей в равной мере отвращают граждан от мысли об улучшении своей доли, заставляя их словно бы оцепеневшие души предаваться созерцанию загробного мира, мне бы захотелось пробудить в таком народе сознание своих потребностей. В этом случае мне бы следовало помышлять об открытии самых быстрых и легких способов удовлетворения этих новых, вызванных к жизни желаний и, направив все усилия лучших человеческих умов на изучение естественных наук, мне надо было бы нацелить их на поиски путей материального процветания. Если при этом отдельные люди воспылали бы чрезмерной жаждой богатства и неразумной страстью к физическим удовольствиям, я бы не стал беспокоиться: эти индивидуальные черты тотчас же и без следа растворились бы на фоне нравственного облика всего общества. У законодателей демократических государств заботы иные. Просветите демократические народы, дайте им свободу и развяжите им руки. И они без труда возьмут у природы все, что она в состоянии им предложить; они усовершенствуют все утилитарные искусства и ремесла и с каждым днем будут делать жизнь более удобной, легкой и приятной; само их государственное устройство будет естественным образом побуждать их двигаться в данном направлении. Я нимало не опасаюсь того, что они сами по себе остановятся в развитии. Однако, когда человек начинает находить удовольствие в этом честном и законном поиске благосостояния, появляется опасность, что он в конечном счете может растерять все самые возвышенные свойства своей природы и, желая улучшить весь окружающий 398 его мир, способен дойти до собственной деградации. Опасность состоит в этом, и только в этом. Поэтому законодателям и всем честным и просвещенным людям, живущим в демократическом обществе, нужно без устали стремиться возвышать души своих сограждан, направляя их мысли к небесам. Всем тем, кого волнует будущее демократических обществ, необходимо объединиться и всем сообща постоянно работать, воспитывая в недрах этих обществ вкус к бесконечному, возвышенные чувства и любовь к нематериальным наслаждениям. Если в числе идей, распространенных среди демократического народа, встречаются какие-либо из тех зловредных теорий, согласно которым со смертью всякая жизнь прекращается, то люди, придерживающиеся этих взглядов, должны считаться истинными врагами данного народа. В материалистах очень многое вызывает во мне раздражение. Их учения мне кажутся опасными, а их высокомерие вызывает у меня отвращение. Какая-либо польза от их системы взглядов могла бы, по-видимому, обусловливаться тем, что она воспитывает в человеке скромное представление о своей собственной значимости в этом мире. Материалисты, однако, сами не дают оснований относиться к ним подобным образом; уверовав в то, что они вполне доказали свое тождество с животными, они при этом обнаруживают столько гордости, словно им удалось убедиться в собственной богоравности. Для всех наций материализм—это опасная болезнь человеческого духа, но особенно страшен он для демократического народа, так как он превосходным образом сочетается с теми пороками сердца, которые лучше всего знакомы людям, живущим при демократии. Демократия благоприятствует формированию в людях склонности к материальным удовольствиям. Эта склонность, если она становится чрезмерной, вскоре приводит человека к мысли о том, что вокруг него нет ничего, кроме материи; в свою очередь, материализму удается внушить людям пылкую, безрассудную страсть ко все тем же материальным наслаждениям. Таков порочный круг, к которому влекутся демократические нации. Было бы неплохо, если бы они видели опасность и предотвращали бы ее. Большее число религий представляет собой не что иное, как всеобщее, простое и практически эффективное средство преподать людям идею бессмертия души. Этим определяется та основная польза, которую религиозные убеждения приносят демократическому народу, а также то обстоятельство, что данные убеждения куда более необходимы демократическому народу, чем любым другим сообществам. Поэтому, когда какая-нибудь религия пускает в недрах демократического общества глубокие корни, надо быть очень осторожным, чтобы их не повредить; скорее, их следует бережно охранять как самое дорогое наследие аристократических времен; не пытайтесь отнимать у людей их старинные религиозные убеждения, дабы заменить их новыми, и бойтесь, как бы в период перехода от одних взглядов к другим, когда душа на некоторое время вообще остается лишенной веры, любовь к материальным наслаждениям не проникла и не распространилась бы в ней, полностью завладев ею. Учение о метемпсихозе, безусловно, не более разумно, чем материализм; тем не менее, если бы демократия оказалась перед абсолютной необходимостью выбора между ними, я не стал бы колебаться, поскольку полагаю, что граждане меньше рискуют, умственно отупляя и унижая себя, когда они думают, что их душа перейдет в тело свиньи, чем тогда, когда они вообще перестают верить в существование души. Вера в духовное, бессмертное начало, временно соединенное с материей, столь необходима для величия человека, что она дает положительные результаты даже тогда, когда не связана с учением о непреложности посмертного вознаграждения и наказания, и независимо от того, во что верят люди: считают ли они, что после смерти божественное начало, заключенное в человеке, возвращается к Господу, растворяясь в нем, или же убеждены, что оно переселяется в другое существо. И те и другие верующие рассматривают тело в качестве вторичного, низшего начала нашей природы; они пренебрежительно относятся к нему даже в том случае, если поддаются его влиянию; и, напротив, они питают естественное уважение и тайное восхищение перед духовным началом в человеке и тогда, когда подчас отказываются подчиняться его власти. Этого достаточно, чтобы придать их идеям и вкусам некоторую возвышен- 399 ность, воспитывая в них бескорыстное, как бы самопроизвольное стремление к чистым чувствам и глубоким мыслям. Не вполне ясно, к каким конкретным представлениям относительно того, что должно происходить с человеком в загробной жизни, пришли Сократ и его последователи, однако одно-единственное твердое убеждение в том, что душа не имеет ничего общего с телом и что она переживет его, оказалось достаточным для придания всей платонической философии устремленности к возвышенному, что отличает ее от других учений. Читая Платона, осознаешь, что среди его предшественников и современников было много писателей, восхвалявших материализм. Сочинения этих писателей либо не дошли до нас, либо сохранились в очень незначительных отрывках. То же самое показательно почти для всех времен: литературная слава большей частью связана с духовностью. Инстинкт и вкусы человечества поддерживают это учение; они, часто вопреки осознанному желанию самих людей, сохраняют его, удерживая в памяти имена тех, кто был с ним связан. Поэтому едва ли следует полагать, что страсть к материальным наслаждениям и обусловленные ею воззрения когда-либо смогут удовлетворить весь народ целиком, каковыми бы ни были времена и общественно-политическая обстановка Человеческое сердце значительно шире, чем принято считать; оно одновременно способно заключать в себе тягу к земным благам и любовь к небу; иногда кажется, что оно без памяти отдано одной из этих страстей, но проходит немного времени, и оно всегда вспоминает о другой своей страсти. Нетрудно понять, что в демократические времена особенно важно обеспечить господство в обществе духовных убеждений; гораздо труднее, однако, сказать, каким образом демократические правительства должны обеспечивать это господство. Я не верю ни в силу воздействия, ни в долговременность официальных философских доктрин, а когда речь заходит о религиях, сросшихся с государством, я всегда думаю, что, хотя они и могут иногда служить временным интересам политических сил, всегда, раньше или позже, в судьбе церкви они играют гибельную роль. Я не принадлежу к числу тех, кто полагает, будто для того, чтобы поднять престиж религии в глазах народа и выразить свое уважение к проповедуемой ей духовности, следует опосредованно придать ее священнослужителям то политическое влияние, в котором им было отказано законом. Я глубоко убежден в том, что участие священнослужителей в общественных делах таит в себе почти неизбежную угрозу вере, и я настолько убежден в необходимости любой ценой сохранить христианство в новых демократических обществах, что предпочту видеть священников запертыми в храмах, нежели разгуливающими вне их стен. Какие же все-таки средства остаются в распоряжении правительства, желающего вернуть людям духовные убеждения и удержать их в границах той религии, в традициях которой они воспитывались? То, что я собираюсь сказать, наверняка повредит мне в глазах политиков. Я считаю, что единственным эффективным средством в руках правительств, с помощью которого они могут способствовать росту авторитета учения о бессмертии души, является сила личного примера. Каждый божий день они должны вести себя таким образом, будто сами верят в это учение; и я думаю, что, лишь скрупулезно подчиняясь нормам религиозной морали при решении важных государственных дел, они могут льстить себя надеждой на то, что они учат граждан понимать, любить и уважать это учение в сумятице мелочных дел. Глава XVI КАКИМ ОБРАЗОМ ЧРЕЗМЕРНАЯ ЛЮБОВЬ К БЛАГОСОСТОЯНИЮ МОЖЕТ ВРЕДИТЬ ЭТОМУ БЛАГОСОСТОЯНИЮ Между нравственным самосовершенствованием души и улучшением материальных условий существует значительно более тесная связь, чем принято считать; эти две стороны человеческой жизни можно обособить друг от друга, рассматривая поочередно каждую из них, но совершенно разделить их невозможно, не теряя в конце концов обе из виду. 400 Животные наделены теми же чувствами, что и мы, и более или менее сходными вожделениями: у нас нет таких плотских страстей, которыми мы отличались бы от них, и всякое наше физическое ощущение, хотя бы в зачаточном состоянии, свойственно также любой собаке. Отчего же тогда животные способны удовлетворять лишь самые насущные и элементарные из своих потребностей, в то время как мы до бесконечности разнообразим наши удовольствия и беспрестанно увеличиваем число наших потребностей? Над животным миром нас возвышает способность использовать силы души для поисков материальных благ, в которых животное руководствуется одними лишь инстинктами. В человеке ангел обучает грубую тварь искусству удовлетворять свои потребности. Именно благодаря тому, что человек обладает способностью с презрением отречься от потребностей своего тела и даже от самой жизни — вещь совершенно немыслимая для животных, — люди могут накапливать земные блага в той степени, которая недоступна пониманию животного. Все, что облагораживает, возвышает, расширяет душу, делает ее более пригодной для успешного решения даже тех задач, которые не входят в круг ее интересов. Напротив, все то, что истощает и унижает душу, уменьшает ее способности решать как основные, так и частные проблемы, угрожая ей почти полным бессилием. Таким образом, необходимо, чтобы душа всегда оставалась большой и сильной, хотя бы для того, чтобы она могла время от времени использовать свое величие и силу на службе телу. Если люди когда-либо полностью удовлетворятся материальными благами, весьма вероятно, что они мало-помалу начнут утрачивать искусство создавать эти блага и закончат тем, что станут наслаждаться ими без разбора, не желая ничего иного, подобно животным. Глава XVII ПОЧЕМУ ВО ВРЕМЕНА РАВЕНСТВА И РЕЛИГИОЗНЫХ СОМНЕНИЙ ЧЕЛОВЕЧЕСКУЮ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ НЕОБХОДИМО НАПРАВЛЯТЬ НА ОЧЕНЬ ОТДАЛЕННЫЕ ЦЕЛИ В века веры конечная цель жизни находится за пределами земного существования. Поэтому люди, живущие в такие времена, совершенно естественным образом и, так сказать, безотчетно привыкают в течение долгих лет созерцать ту неподвижную цель, к которой они беспрестанно идут, и шаг за шагом неприметно для себя учатся подавлять в себе тысячи незначительных, мимолетных желаний, чтобы быть в состоянии как можно полнее удовлетворить эту единственную, безмерную, постоянно томящую их страсть. И даже тогда, когда эти люди хотят заниматься земными заботами, их поведение вполне обнаруживает такого рода навыки. И здесь, на земле, они охотно ставят перед собой какую-нибудь общую, определенную цель, на достижение которой они направляют все свои силы. Вы не увидите их меняющими ежедневно предмет своих желаний; они действуют по заранее разработанным планам, без устали продвигаясь к намеченным целям. Это дает объяснение тому обстоятельству, что религиозным народам часто удается исполнение великих замыслов и деяний, надолго переживающих свое время. Они обнаружили, что, будучи занятыми мыслями о том свете, они открыли великий секрет успеха на земле. Религии прививают людям общие навыки поведения, обусловленые заботами о будущем. В данном отношении они не менее полезны для счастливой жизни на этом свете, чем для вечного блаженства. Это один из самых важных политических аспектов религий. Но по мере того, как свет веры меркнет, кругозор людей сужается, словно цели их деятельности с каждым днем кажутся им все более близкими. Как только они привыкают не думать о том, что будет после их смерти, они с легкостью вновь впадают в то полное, скотское безразличие к будущему, которое вполне соответствует определенным инстинктам человеческой натуры. Утратив способность связывать свои ожидания с далеким будущим, они тотчас же обнаруживают естественное стремление к тому, чтобы их малейшие желания исполнялись незамедлительно, и может 401 показаться, что с того самого момента, как они отчаялись обрести вечную жизнь, они склонны вести себя так, словно не просуществуют больше одного дня. В века безверия, следовательно, всегда нужно опасаться, как бы люди не поддались воле случая, ежедневно увлекающего их желания, и, не отказавшись полностью от целей, которые можно достичь лишь в результате длительных усилий, не лишили бы себя всего великого, безмятежного и долговечного. Если у настроенного подобным образом народа общественный строй становится демократическим, отмеченная мною опасность возрастает. Когда каждый человек постоянно стремится изменить свое общественное положение, когда огромная арена соперничества открыта для всех, когда богатства приобретаются и теряются в мгновение ока средь всеобщей демократической сумятицы, идеи о возможности быстрого и легкого обогащения, об огромных состояниях, накапливаемых и теряемых, образы случайности во всех ее формах сами собой приходят в головы людей. Социальная неустойчивость общества благоприятвует естественному непостоянству желаний. Благодаря вечному вращению колеса фортуны значение настоящего сильно возрастает, оно заслоняет собой будущее, которое держится в стороне, и люди не хотят задумываться о чем-то более далеком, чем завтрашний день. В тех странах, где, к несчастью, безверие и демократия сосуществуют, философы и члены правительства должны постоянно пытаться убедить людей в необходимости добиваться в своей деятельности достижения далекой цели; это важнейшая их задача. Моралисту нужно научиться защищать собственные взгляды, приспосабливаться к духу своего времени и своей страны. Каждый день он должен стараться доказать своим современникам, что даже среди окружающего их вечного вращения задумывать и осуществлять долгосрочные замыслы легче, чем это представляется. Он должен показать им, что, хотя облик человечества сильно изменился, методы, с помощью которых люди могут обеспечить собственное процветание в этом мире, остались прежними и что в демократиях, как и в любом другом обществе, удовлетворить главную, мучительную жажду счастья человек может только в том случае, если он изо для в день подавляет в себе тысячу мелких, конкретных желаний. Задача правителей не менее ясна. Во все времена представляется важным, чтобы люди, управляющие народами, вели себя, руководствуясь соображениями о будущем. Но значение этого требования еще более возрастает в века демократии и безверия, чем когда бы то ни было. Поступая таким образом, руководители демократических правительств не только обеспечивают условия процветания государства, но и своим личным примером обучают рядовых сограждан искусству вести частные дела. Необходимо, чтобы они, насколько это возможно, исключили роль случайности из мира политики. Стремительный и незаслуженный взлет того или иного придворного в аристократических странах производит на людей лишь кратковременное впечатление, так как весь комплекс общественных институтов и убеждений обычно заставляет каждого человека медленно идти по тому жизненному пути, с которого он не может сойти. Нет ничего, однако, опаснее подобных примеров тогда, когда их наблюдает демократический народ. Они подталкивают его сердце к той пропасти, в которую его увлекают все обстоятельства его жизни. Поэтому главным образом во времена скептицизма и равенства с особой осторожностью следует избегать как благосклонности народа, так и милости королей, которые случайно приобретаются или теряются, не заменяя собой ни знаний, ни честной службы. Следует пожелать, чтобы каждое повышение вызывалось вполне определенными усилиями, чтобы ни один из высоких постов не доставался никому слишком легко и чтобы честолюбцы были вынуждены подолгу рассматривать предметы своих желаний прежде, чем им удастся их заполучить. Необходимо, чтобы правительства прилагали усилия с целью вернуть людям то самое влечение к будущему, которое более уже не внушается им религией и социальным строем, чтобы они без громогласных заявлений ежедневно на практике учили граждан тому, что богатство, слава, власть являются наградой за труд, что большой успех приходит в результате сильного желания и что достигнутое без усилий не обладает никакой подлинной ценностью. 402 Когда люди приучились задолго предвидеть все то, что должно произойти в их земной жизни, и жить надеждой, им становится трудно постоянно ограничивать свои мысли строгими рамками этой жизни. Они всегда готовы перешагнуть эту границу и окинуть взором все то, что лежит по другую ее сторону. Я не сомневаюсь в том, что, приучая граждан думать о будущем в этом мире, их постепенно подвигают незаметно для них самих к восприятию религиозных убеждений. Таким образом, средство, позволяющее людям до определенного момента вообще обходиться без веры, быть может, в конце концов оказывается той единственной оставшейся у нас возможностью, с помощью которой человечество способно длинным, окольным путем вернуться к вере. Глава XVIII ПОЧЕМУ АМЕРИКАНЦЫ С УВАЖЕНИЕМ ОТНОСЯТСЯ КО ВСЕМ ЧЕСТНЫМ ПРОФЕССИЯМ У демократических народов, не знающих наследственных богатств, для того чтобы жить, каждый человек работает или же работал прежде, или же работали его родители. Поэтому идея труда как необходимой, естественной, достойной человека обязанности со всех сторон воздействует на мышление людей. Для этих народов труд не только не постыден, но, напротив, является делом чести; общественное мнение настроено не против труда, а за него. Богатый человек в Соединенных Штатах считает себя обязанным, дабы поддержать свой авторитет, посвящать досуг каким-либо общественным делам. Он считает, что его репутация пострадает, если он будет жить просто в свое удовольствие. Именно для того, чтобы избавиться от обязанности постоянно трудиться, так много богатых американцев отправляются в Европу: здесь они находят обломки аристократических обществ, в которых праздность еще считается уделом благородных людей. Равенство не только реабилитирует труд, оно возвышает идею труда, приносящего доход. В аристократических обществах презираются не столько сам труд, сколько люди, работающие ради получения прибыли. Труд славен тогда, когда желание работать вызывается честолюбием или одной лишь доблестью. Однако в аристократиях весьма часто бывает так, что человек, работающий ради славы, не оказывается совершенно бесчувственным к соблазну наживы. Оба этих желания, тем не менее, встречаются лишь в самых потаенных уголках его души. Он тщательно скрывает от взора окружающих факт их связи. Он охотно скрыл бы этот факт и от самого себя. В аристократических странах едва ли встретятся государственные служащие, которые бы не утверждали, что они совершенно бескорыстно служат Отечеству. Размеры их жалованья — частный вопрос, который иногда их волнует, но по поводу которого они делают вид, будто он их не волнует вовсе. Таким образом, понятие прибыли совершенно отделяется от понятия работы. В действительности они вполне могут сопрягаться, но традиционное мышление их разделяет. Напротив, в демократических обществах эти два понятия всегда неразрывны, их единство совершенно очевидно. Поскольку желание жить в достатке при отсутствии крупных состояний является всеобщим, каждый нуждается в приумножении своих средств или же в изыскании новых для своих детей. Поэтому все ясно понимают, что если и не полностью, то хотя бы частично трудиться их заставляет необходимость зарабатывать деньги. И даже те люди, деятельность которых направляется главным образом жаждой славы, поневоле свыкаются с мыслью, что ими движет отнюдь не только этот мотив, и осознают, что, кем бы они ни были, в их душах желание обрести известность сочетается с желанием жить в достатке. Как только труд, с одной стороны, начинает восприниматься всеми гражданами как достойная уважения неотъемлемая часть человеческой жизни и как только, с другой стороны, становится очевидным, что трудятся если не исключительно, то в значительной мере ради получения жалованья, колоссальное различие, существующее между разными 403 профессиями в аристократических обществах, исчезает. И хотя все они и не становятся равными, у них, по крайней мере, появляется одно общее свойство. Нет такой профессии, которой люди занимались бы не ради денег. Наличие заработной платы, вознаграждающей людей за труд в любой сфере деятельности, придает всем профессиям черты фамильного сходства. Это служит объяснением отношения американцев к различным видам деятельности. Американские служащие не считают обязанность работать унизительной необходимостью, так как у них трудятся все люди. Они не чувствуют себя ущемленными при мысли о том, что получают жалованье, ибо сам президент также работает ради жалованья. Только он получает деньги за то, что руководит, а они за то, что подчиняются руководству. В Соединенных Штатах профессии бывают более или менее трудными, более или менее прибыльными, но при этом нет занятий благородных или низких. Все честные профессии здесь в почете. Глава XIX ЧТО ДЕЛАЕТ ИНДУСТРИАЛЬНЫЕ ПРОФЕССИИ ПРИВЛЕКАТЕЛЬНЫМИ ПОЧТИ ДЛЯ ВСЕХ АМЕРИКАНЦЕВ Из всех полезных занятий, как мне представляется, сельское хозяйство у демократических народов совершенствуется медленнее всего. Часто даже можно подумать, что оно застыло на месте по сравнению со многими другими отраслями, которые развиваются стремительно. Все склонности и навыки людей, порожденные равенством, однако, естественным образом побуждают их заниматься коммерцией или промышленностью. Представьте себе активного, образованного, свободного, вполне обеспеченного человека, обуреваемого множеством желаний. Он недостаточно богат, чтобы жить в праздности, но он слишком богат, чтобы жить под беременем страха и нужды, и мечтает о том, чтобы улучшить свое положение. У этого человека уже появился вкус к материальным наслаждениям, и он видит, как тысячи других людей предаются им на его глазах; он сам уже начал их вкушать и сгорает от нетерпения приобрести средства для более полного удовлетворения своих потребностей. Между тем жизнь проходит, время торопит. Что ему делать? Обработка земли вознаграждает за труд почти с полной гарантией, но далеко не сразу. Земледелец обогащается понемногу, с великим трудом. Занятия сельским хозяйством подходят тем, кто богат и уже имеет большие излишки, или же тем, кто беден и нуждается лишь в средствах существования. Человек делает свой выбор: он продает землю, оставляет дом и начинает заниматься какой-нибудь рискованной, но выгодной деятельностью. А ведь в демократических обществах имеется очень много людей этого типа, и по мере того как равенство условий становится все более реальным, их число увеличивается. Демократия, таким образом, не просто умножает количество тружеников, она заставляет их выбирать тот или иной вид работы и, отвращая от сельского хозяйства, привлекает в коммерцию и промышленность 1. Подобные соображения появляются даже у наиболее состоятельных граждан. 1 Много раз уже отмечалось, что промышленники и коммерсанты обнаруживают чрезмерное влечение к материальным наслаждениям, и вину за это возлагали на коммерцию и промышленность; я считаю, что в данном отношении последствия были приняты за причины. Склонность к материальным удовольствиям в людях возбуждается отнюдь не коммерцией и промышленным производством; скорее, сама эта склонность заставляет людей искать пути достижения успеха в промышленных и торговых предприятиях, благодаря чему они надеются как можно полнее и быстрее удовлетворить свои страсти. Если занятия торговлей и промышленностью и усиливают влечение к материальному благополучию, то это происходит потому, что всякая страсть крепнет по мере того, как она овладевает человеком, возрастая с каждой попыткой ее утолить. Все те причины, которые обеспечивают в человеческом сердце преобладание любви к земным богатствам, также способствуют развитию промышленности и торговли. Одна из этих причин — равенство. Оно благоприятствует процветанию торговли не непосредственно, порождая в людях склонность к коммерческой деятельности, а опосредованно — тем, что усиливает, проникая в души большинства людей, любовь к материальному благополучию. 404 В демократических странах человек, сколь бы он ни был богат, почти всегда недоволен размером своего состояния, так как находит, что он беднее своего отца, и боится, как бы его сыновья не стали беднее, чем он сам. Большинство богатых людей в демократических обществах беспрестанно помышляют о способах приобретения богатства, вполне естественным образом обращая свои взоры на торговлю и промышленность, в которых они видят самые быстрые и эффективные средства обогащения. В данном отношении они разделяют внутренние мотивы поведения бедняков, не испытывая их лишений, или, скорее, ими движет самый могущественный из стимулов — нежелание идти ко дну. При аристократии богатые люди одновременно власть имущие. То внимание, которое они постоянно уделяют важным общественным делам, мешает им заниматься мелочными заботами, связанными с торговой и промышленной деятельностью. И даже если кто-то из них вдруг начнет склоняться к коммерции, воля класса тотчас же встанет преградой ему на этом пути, так как, сколько бы ни восставал человек против власти большинства, он никогда не может полностью избежать его гнета, а ведь даже в самом классе аристократии, с особым упорством отказывавшейся признавать права национального большинства, складывается свое, узкоклассовое большинство, которое и управляет остальными*. В странах демократии, где деньги не приводят к власти своих обладателей, а часто и удаляют от нее, богатые люди не знают, что им делать в свободное время. Разнообразие бередящих душу желаний, широкие финансовые возможности, влечение к необычному, которое почти всегда испытывают те, кому так или иначе удалось подняться над толпой, заставляют их действовать. Им открыта лишь одна дорога — коммерция. В демократических обществах нет деятельности более значительной и блестящей, чем торговля; она притягивает к себе взоры общественности и пленяет воображение толпы; к ней устремлена вся энергия человеческой страсти. Ничто — ни собственные предрассудки богатых людей, ни чьи-то чужие предубеждения — не мешают им приниматься за коммерцию. Богачи, живущие в демократическом обществе, никогда не образуют собой какого-либо замкнутого класса, имеющего собственный моральный кодекс и силу для его поддержания; классовые идеи и мнения не ограничивают их деятельности, ведя которую они руководствуются общественным мнением всей страны. Более того, крупные состояния, известные демократическим народам, как правило, имеют торговое происхождение, и должно смениться несколько поколений, прежде чем их обладатели полностью утратят навыки негоциантов. Будучи весьма ограничены политической системой в сфере общественной деятельности, богатые люди демократических государств повсеместно бросаются в коммерцию; здесь они могут развернуться во всю ширь и применить свои природные способности; по рискованности и масштабности их торгово-промышленных начинаний можно даже составить себе некоторое представление о том пренебрежении, с каким они относились бы к индустриальной деятельности, если бы были рождены в лоне аристократии. Следующее наблюдение в равной мере приложимо ко всем гражданам демократических государств, будь они бедны или богаты. Люди, живущие в условиях демократической нестабильности, постоянно собственными глазами наблюдают проявления случайности, и в конце концов им начинают нравиться все виды деятельности, в которых случай играет определенную роль. Поэтому торговля и привлекает их всех не только тем, что обещает быть прибыльной, но и тем, что доставляет острые ощущения. Соединенные Штаты Америки вышли из-под колониальной зависимости Англии всего полвека тому назад; число крупных состояний у них очень мало, а капиталы еще более редки. На земле тем не менее нет народа, который добился бы столь же стремительного прогресса торговли и промышленности, как американцы. В настоящее время они являются второй морской державой мира, и, хотя их промышленники вынуждены сражаться с почти неодолимыми объективными трудностями, они не упускают возможности ежедневно добиваться новых успехов. В Соединенных Штатах крупные промышленные проекты реализуются без особых мучений потому, что промышленностью интересуется все население; для выполнения этих проектов свои усилия добровольно объединяют как самые бедные, так и самые богатые граждане. Поэтому то и дело изумляешься, наблюдая, какую большую работу 405 спокойно выполняет нация, не имеющая, так сказать, своих богачей. Американцы лишь вчера прибыли на землю своего обитания, но уже перевернули вверх дном для своей выгоды весь естественный, природный порядок вещей. Гудзон они соединили с Миссисипи, а Атлантический океан — с Мексиканским заливом, создав путь сообщения длиною более пятисот лье через континент, разделяющий два океана. Самые длинные железные дороги, построенные в мире на сегодняшний день, находятся в Америке. Однако в Соединенных Штатах я был особенно потрясен не столько чрезвычайной грандиозностью их отдельных промышленных начинаний, сколько бесчисленным множеством мелких предпринимателей. Почти все американские фермеры сочетают ведение сельского хозяйства с торговлей; большинство их превратили само сельское хозяйство в коммерческое предприятие. Редко какой американский земледелец навсегда остается на занимаемой им земле. На новых территориях Запада поля расчищаются для перепродажи, а не для последующего возделывания; ферма строится с таким расчетом, чтобы за нее можно было выручить хорошие деньги тогда, когда ситуация в районе изменится вследствие роста населения. Ежегодно целые полчища северян отправляются на Юг, чтобы обосноваться в штатах, производящих хлопок и сахарный тростник. Эти люди возделывают землю для того, чтобы разбогатеть в течение всего нескольких лет, с нетерпением ожидая того момента, когда они смогут вернуться в свои родные места, чтобы там наслаждаться достигнутым таким образом безбедным существованием. Так американцы привносят в сельское хозяйство дух коммерции, демонстрируя этим, как и всей своей деятельностью, страсть к промышленному предпринимательству. Американцы добились колоссального роста промышленности, занимаясь ею все одновременно; по этой самой причине их экономика подвержена неожиданным глубоким кризисам. Поскольку все они занимаются торговой деятельностью, коммерция у них испытывает влияние столь многочисленных и сложных факторов, что заранее невозможно предвидеть все те затруднения, которые в ней могут возникнуть. Поскольку каждый из них в большей или меньшей степени связан с промышленностью, при малейшем потрясении в сфере деловой активности под угрозой оказываются все частные состояния разом и расшатываются сами основы государственности. Я убежден, что периодическое повторение промышленных кризисов—хроническое заболевание, свойственное демократическим нациям наших дней. Его можно несколько обезопасить, но нельзя полностью излечить, так как причина его не случайна, а обусловлена самим темпераментом этих народов. Глава XX КАКИМ ОБРАЗОМ ПРОМЫШЛЕННОСТЬ МОЖЕТ ПОРОЖДАТЬ АРИСТОКРАТИЮ Я показал, каким образом демократия благоприятствует промышленному развитию общества, всемерно увеличивая количество занятых в промышленности людей; теперь давайте посмотрим, каким окольным путем промышленность в свою очередь вполне могла бы привести людей к аристократии. Общепризнано, что, когда рабочий изо дня в день занят изготовлением одной и той же детали, конечная продукция производится проще, быстрее, с меньшими затратами. В равной мере признано также, что, чем крупнее предприятие, его фонды и кредиты, тем дешевле будет его продукция. Истинность этих положений смутно ощущалась издавна, но лишь в наши дни она предстала во всей наглядности. Эти принципы уже нашли применение во многих наиболее важных отраслях промышленности, и постепенно ими овладевают все остальные отрасли. 406 В области политики нет никаких иных истин, которые бы заслуживали большего внимания со стороны законодателей, чем эти две новые аксиомы индустриальной науки. Когда работник постоянно занят изготовлением лишь одного-единственного предмета, он в конце концов начинает делать эту работу с чрезвычайной ловкостью. Но в то же самое время он утрачивает общую способность концентрировать умственные усилия на своей работе. С каждым днем он становится все более искусным, но все менее трудолюбивым, и можно сказать, человеческая личность деградирует по мере того, как совершенствуются качества рабочего. Что можно ожидать от человека, который двадцать лет своей жизни был занят изготовлением булавочных головок? И на что в дальнейшем он может направить свои умственные способности — принадлежащую ему долю могущественного человеческого разума, столь часто потрясавшего весь мир, — кроме как на изобретение более совершенного способа изготовления булавочных головок! Когда рабочий подобным образом проводит значительную часть своей жизни, его мысли навсегда сосредоточиваются на предмете его ежедневного труда; его тело приобретает определенные двигательные навыки, от которых впоследствии ему не удастся избавиться. Одним словом, он принадлежит уже не самому себе, а избранной им профессии. Напрасно законы и моральные уложения стараются сокрушить все барьеры, окружающие такого человека, и открыть для него со всех сторон тысячи различных путей к благосостоянию; индустриальная теория, более могущественная, чем нравственные и юридические предписания, привязывает его к одной профессии, а часто и к одному месту, которое он не может оставить. Эта теория наделяет его определенным общественным положением, изменить которое он не в состоянии. Среди всеобщего движения она заставляет его сохранять неподвижность. По мере того как принцип разделения труда находит все более широкое применение, работник становится все более беспомощным, более ограниченным и зависимым. С прогрессом ремесла сам ремесленник регрессирует. С другой стороны, по мере того как все более явственно обнаруживается, что качество и стоимость промышленной продукции непосредственно зависят от размеров промышленного предприятия и его капитала, находится много очень богатых и образованных людей, готовых эксплуатировать те отрасли индустрии, которые до сих пор оставались в руках невежественных или стесненных в средствах ремесленников. Этих богатых людей привлекает масштабность необходимых усилий и значительность ожидаемых результатов. Таким образом, индустриальная наука постоянно ухудшает положение рабочего класса, в то же самое время улучшая положение промышленных магнатов. Тогда как рабочий все более и более ограничивает применение своих умственных способностей изучением одной-единственной детали, промышленник с каждым днем охватывает своим мысленным взором все более и более сложную их совокупность, и его кругозор расширяется прямо пропорционально тому, насколько сужается кругозор труженика. Вскоре последний станет нуждаться лишь в своей физической силе без интеллекта, тогда как первому, чтобы преуспевать, понадобятся знания и почти гениальные способности. Промышленник все более и более становится похожим на правителя огромной империи, а рабочий — на бессловесную тварь. Поэтому между хозяином и рабочим в настоящий момент нет ничего общего, и различие между ними углубляется с каждым днем. Их отношения похожи на связь между крайними звеньями одной длинной цепи. Каждый из них занимает предназначенное для него место, которое он не покидает. Один находится в постоянной, прямой, неизбежной зависимости от другого и, кажется, рожден подчиняться, тогда как хозяин рожден повелевать. Что это, если не аристократическая власть? Когда условия существования в рамках нации становятся все более и более равными, потребность в промышленных изделиях возрастает, становясь достоянием самых широких слоев населения, и дешевизна товаров, делающих их доступными для среднеобеспеченных людей, становится все более решающим условием финансового успеха промышленной деятельности. Таким образом, с каждым днем становится все более очевидным, что самые богатые и образованные люди отдают свои состояния и знания промышленности, стараясь путем создания крупных предприятий, строго соблюдающих принцип разде- 407 ления труда, удовлетворять те новые потребности людей, которые обнаруживаются во всех слоях общества. Следовательно, по мере того как основная масса населения страны идет к демократии, отношения в конкретной группе людей, занятых в промышленности, становятся все более аристократическими. Если в обществе в целом различия между людьми все более и более стираются, то в промышленном классе они выявляются со все большей определенностью, причем неравенство здесь усиливается настолько, насколько оно уменьшается во всем обществе. Поэтому, когда начинаешь рассматривать истоки явлений, кажется, что аристократия естественным образом зарождается в недрах самой демократии. Но эта новоявленная аристократия вовсе не похожа на свою историческую предшественницу. В первую очередь следует отметить, что она получает распространение только в промышленности, причем лишь в отдельных ее отраслях, и потому играет роль уродливого исключения в системе социального устройства общества. Маленькие аристократические сообщества, формируемые определенными отраслями промышленности в недрах широкой демократии наших дней, состоят, подобно аристократическим обществам минувших времен, из нескольких очень богатых и множества очень бедных людей. Эти бедняки почти не имеют возможности изменить свое положение и стать богатыми; богачи, однако, постоянно разоряются или же отходят от дел, получив свои доходы. Таким образом, состав прослойки бедняков более или менее устойчив, тогда как состав богатой прослойки непостоянен. Говоря по правде, несмотря на то что при демократии бывают богатые люди, класса богатых как такового здесь не существует, ибо эти богатые люди не имеют классового сознания или общих целей, традиций, ожиданий. У этого растения есть ветви и листья, но нет единого ствола. Не только богатые не объединены прочно друг с другом, но и можно сказать, что нет никакой истинной связи между богатыми и бедными. Они не скреплены навеки один с другим; объединяющие их интересы постоянно их и разделяют. В целом рабочий зависит от предпринимателя, но не от конкретного хозяина. Эти два человека видятся друг с другом на фабрике, не встречаясь более нигде, и, соприкасаясь в одной точке, сохраняют очень большую дистанцию во всех остальных отношениях. Предприниматель ничего не требует от рабочего, кроме его труда, а рабочий ничего не ожидает от предпринимателя, кроме зарплаты. Первый не считает себя обязанным оказывать какое-либо покровительство, второй не считает нужным что-либо защищать; их не связывают ни постоянные взаимоотношения, ни привычка, ни долг. Промышленная аристократия почти никогда не селится в тех заводских поселках, населением которых она руководит; ее цель не в том, чтобы управлять этим населением, а в том, чтобы использовать его рабочую силу. Сформированная таким образом аристократия не может иметь большой власти над людьми, которые на нее работают; и если даже ей на какой-то миг удается подчинить их своей воле, то вскоре они ускользают из-под ее власти. Она не смеет желать и добиваться увековечения этой власти. Земельная аристократия минувших веков была обязана по закону или же считала себя морально обязанной приходить на помощь своим подданным, облегчая их бедственное положение. Промышленная аристократия наших дней, напротив, доведя до обнищания и отупения наемных рабочих, в периоды кризисов предоставляет заботу об их пропитании общественной благотворительности. Это — естественный результат описанного положения вещей. Рабочий и хозяин общаются часто, но между ними не устанавливаются никакие подлинные взаимоотношения. Говоря в целом, промышленная аристократия, набирающая силу на наших глазах, — одна из самых жестоких аристократий, когда-либо появлявшихся на земле, однако в то же самое время ее власть весьма ограниченна и не столь опасна. Тем не менее именно в эту сторону друзья демократии должны постоянно обращать свои настороженные шоры, ибо если устойчивым привилегиям и власти аристократии когда-либо вновь суждено подчинить себе мир, то можно предсказать, что войдут они через эту дверь. Часть третья ВЛИЯНИЕ ДЕМОКРАТИИ НА НРАВЫ КАК ТАКОВЫЕ Глава I КАКИМ ОБРАЗОМ НРАВЫ СМЯГЧАЮТСЯ ПО МЕРЕ ТОГО, КАК УРАВНИВАЮТСЯ УСЛОВИЯ СУЩЕСТВОВАНИЯ ЛЮДЕЙ Мы признаем, что в течение нескольких веков условия существования людей уравнивались, одновременно замечая, что человеческие нравы становились мягче. Эти параллельно протекавшие процессы независимы друг от друга, или же между ними существует некая тайная связь, из-за которой один не может развиваться, не приводя в движение другой? Смягчению нравов какого-либо народа может содействовать множество причин; тем не менее, среди них всех равенство условий существования людей мне представляется самой важной. Равенство условий и смягчение нравов, следовательно, на мой взгляд, есть не только одновременные, но также и соотнесенные друг с другом явления. Когда баснописцы хотят заинтересовать нас поведением животных, они наделяют их человеческими мыслями и чувствами. Аналогичным образом поступают и поэты, изображающие духов и ангелов. Сколь бы крайней ни была нужда и сколь бы полным ни было блаженство, они не затронут нашего ума и сердца, если не предстанут пред нами в образах, воплощающих нас самих в иных обличьях. Все эти рассуждения имеют вполне непосредственное отношение к рассматриваемой нами теме. Когда люди в аристократическом обществе разделены на замкнутые иерархические группы, соответствующие роду их занятий, имущественному положению и рождению, члены каждого сословия, считая себя как бы детьми одного семейства, испытывают по отношению друг к другу то чувство постоянной и активной привязанности, которое никогда не встречается у граждан демократического общества. Совсем иначе, однако, относятся друг к другу представители различных сословий. У аристократического народа каждая каста имеет свои взгляды, чувства, особые права, свой независимый образ жизни. Поэтому представители одного сословия не похожи на людей, принадлежащих ко всем другим сословиям; они думают и чувствуют совершенно иначе и едва ли считают, что все они составляют единое человечество. Вследствие этого они не могут хорошо понимать чувства других людей или же правильно оценивать их на основании собственных критериев. Иногда они проявляют пылкую готовность оказать друг другу помощь, но это не противоречит тому, что было сказано выше. Те же самые аристократические институты, которые привели к возникновению стольких разновидностей в пределах единого рода людского, одновременно и объединяют их всех с помощью крайне тесной политической связи. Хотя крепостной не питает никакой естественной заинтересованности в судьбе дворянства, он по крайней мере считает своим долгом преданно служить тому из них, кто является его хозяином; и хотя дворянин считает себя сделанным из другого теста, нежели его крестьяне, он тем не менее, подчиняясь долгу и чести, вынужден защищать всех, живущих в его владениях, даже рискуя собственной жизнью. 409 Вполне очевидно, что подобные взаимные обязанности не порождаются естественным правом, являясь следствием права политического, и что общество в данном отношении получило больше, чем могла бы дать сама природа человека. Помощь оказывалась не конкретному человеку, а лишь вассалу или сеньору. Феодальные институты обнаружили чрезвычайную чувствительность к бедам определенных людей, но не к бедственному положению всего человеческого рода. Они благоприятствовали не столько смягчению нравов, сколько проявлениям щедрости, и, стимулируя великую преданность, не порождали истинной привязанности, ибо подлинное чувство привязанности может появляться только между равными людьми, а в века правления аристократии равными считались только люди, принадлежащие к одному сословию. Когда авторы средневековых хроник, по своему происхождению или воспитанию принадлежавшие к аристократии, сообщают о трагической кончине какого-нибудь дворянина, их горе безмерно; о массовых же избиениях и пытках простых людей они повествуют, не дрогнув и не затаив дыхания. Это не значит, что данные книжники испытывали привычную ненависть или стойкое презрение к простонародью. Война между различными классами в государстве еще не была объявлена. Они подчинялись скорее инстинкту, чем страсти, и, поскольку о страданиях бедняков они имели лишь самое смутное представление, они не проявляли живого интереса к их участи. Подобным же образом поступали и простолюдины, когда цепь феодальной зависимости стала распадаться. Одни и те же столетия явили миру примеры героической преданности вассалов своим сеньорам и свидетельства неслыханной жестокости, время от времени проявлявшейся низшими сословиями по отношению к высшим. Не следует полагать, что подобная взаимная бесчувственность вызывалась лишь отсутствием общественного порядка и просвещения, ибо ее следы обнаруживаются и в событиях последующих столетий, оставшихся, несмотря на всю их просвещенность и образцовый порядок, все же аристократическими. В 1675 году низшие сословия в Бретани восстали по причине введения нового налога. Эти бурные волнения были подавлены с беспримерной жестокостью. Вот что рассказывает о них своей дочери свидетельница этих ужасов госпожа де Севинье: «Роше, 3 октября 1675 года Бог мой, сколь забавно Ваше, дочь моя, письмо, отправленное из Экса! Перечитывайте по крайней мере Ваши письма перед тем, как их послать. Пусть они изумляют Вас своим остроумием и, доставляя это удовольствие, служат Вам утешением за тот труд, которого Вам стоило столь длинное послание. Итак, Вы целовали весь Прованс? Расцеловав всю Бретань, Вы не получите ни малейшего удовольствия, если, конечно, Вам не нравится запах вина. Хотите услышать новости из Ренна? Его жители должны были собрать налог в сто тысяч экю с условием, что, если они не найдут этой суммы в двадцать четыре часа, она будет удвоена и востребована солдатами. Солдаты изгнали жителей из всех домов на главной улице и запретили всем остальным пускать их к себе под страхом смерти, так что можно было видеть, как эти несчастные — женщины на сносях, старики и дети — со слезами на глазах покидали этот город, не зная, куда идти, не имея ни пропитания, на ночлега Позавчера колесовали скрипача, с которого все началось и который подстрекал к краже гербовой бумаги; он был четвертован, и его останки были вывешены в четырех концах города. Схватили шестьдесят горожан, и завтра их будут вешать. Эта провинция послужит хорошим уроком для всех остальных, в особенности научив их тому уважению, с которым следует относиться к губернаторам и губернаторшам, и отучив бросать камни в их сад1. Погода вчера стояла очаровательная, и госпожа де Тарент была в лесу. Никаких хлопот ни с комнатой, ни с угощением для нее. Она приезжает верхом и таким же образом уезжает». В другом письме она добавляет: «Вы очень забавно пишете мне о наших неприятностях; мы так много больше не колесуем: одного в неделю для поддержания правосудия. Правда, что казнь через пове- 1 Дабы почувствовать уместность этой последней шутки, следует вспомнить, что госпожа де Гриньян была женой губернатора Прованса. 410 шение теперь кажется мне зрелищем, подкрепляющим силы. С тех пор как я нахожусь в этой провинции, у меня сложились совершенно иные представления о справедливости и правосудии. Ваши каторжники на галерах кажутся мне обществом честных людей, удалившихся от света, чтобы вести спокойный образ жизни». Было бы ошибкой считать, что госпожа де Севинье, начертавшая эти строки, — натура эгоистическая, варварская: она страстно любила своих детей и глубоко переживала горе своих друзей; читая письма, можно даже уловить, что она с добротой и терпением относилась к своим вассалам и слугам. Однако госпожа де Севинье ясно не осознавала, что значат страдания человека, если этот человек не дворянин. В наше время самый жестокосердный из людей, сочиняя послание самому бесчувственному из адресатов, не посмел бы хладнокровно отпускать столь жестокие остроты, как те, что я только что воспроизвел, и даже если бы его собственная мораль позволила ему так поступить, нравы, царящие в народе, воспрепятствовали бы этому. Откуда это взялось? Стали ли мы более чувствительными, чем наши отцы? Не знаю. Но можно сказать определенно, что наша чувствительность простирается на значительно большее количество субъектов. Когда народ почти не знает различий по чинам и все люди примерно одинаково думают и чувствуют, каждый из них способен мгновенно оценить ощущения всех остальных: для этого ему надо лишь мельком заглянуть в самого себя. Поэтому нет такого страдания, которого бы он не понял без труда и вся глубина которого осталась бы тайной для его чувств. Совершенно неважно, о ком идет речь — о незнакомых или даже о врагах: его воображение тотчас же заставляет его оказаться на их месте. Оно всегда примешивает нечто личное в его чувство жалости и побуждает его страдать, когда терзают тело другого человека. В века демократии люди редко жертвуют собой ради других, но им свойственно общее чувство сострадания, распространяющееся на всех представителей рода человеческого. Они не станут приносить бессмысленное зло, и, если это не очень вредит им самим, они могут облегчать страдания других людей, причем делать это с удовольствием; они не равнодушны, а добры. Хотя американцы положили эгоизм, так сказать, в основу своего социально-философского учения, им тем не менее очень хорошо знакомо чувство жалости. Нет страны, где уголовное право применялось бы с большей мягкосердечностью, чем в Соединенных Штатах. В то время как англичане, по-видимому, сознательно и педантично сохраняют в своем уголовном законодательстве кровавые следы средневековых уложений, американцы почти исключили смертную казнь из своих кодексов. Мне думается, что Северная Америка — единственная страна в мире, где за последние пятьдесят лет ни один гражданин не был лишен жизни за политические правонарушения. Доказательством того, что необычайное добродушие американцев обусловлено главным образом социальным устройством их общества, служит их манера обращения со своими рабами. Говоря в целом, на территории Нового Света, быть может, нет ни одной европейской колонии, где физические условия жизни чернокожих были бы более терпимыми, чем в Соединенных Штатах. Тем не менее и здесь рабы испытывают ужасные муки и постоянно подвергаются очень жестоким наказаниям. Нетрудно понять, что судьба этих несчастных не вызывает особой жалости в сердцах их хозяев и что они относятся к рабству не только как к выгодному для них порядку вещей, но также и как к общественному злу, которое их едва ли трогает. Таким образом, один и тот же человек, полный самых гуманных чувств по отношению к себе подобным, когда они занимают равное с ним положение в обществе, становится бесчувственным к их горестям, если это равенство исчезает. Поэтому мягкость общественных нравов следует объяснять равенством в большей мере, чем цивилизованностью и просвещенностью людей. То, что я говорил об отдельных личностях, в определенной степени приложимо и к целым народам. Когда каждая нация имеет свои особые убеждения, верования, законы и обычаи, она считает себя как бы единственным полноправным представителем всего человечества в целом и способна воспринимать только собственные горести. Если между народами, на- 411 строенными подобным образом, разыгрывается война, она не обойдется без проявлений варварства. Во времена наивысшего расцвета своей культуры римляне перерезали горло полководцам противника после того, как проводили их по улицам, привязанными к колеснице триумфатора, и отдавали пленников на съедение диким зверям для развлечения народа. Цицерон, столь громогласно возражавший против идеи распятия римского гражданина на кресте, не произнес ни единого слова в осуждение столь ужасных злоупотреблений военными победами. Ясно, что в его глазах иноземец не принадлежал к тому же самому человеческому роду, что и римлянин. Напротив, по мере того как народы сближаются, уподобляясь друг другу, они становятся все более способными на чувство взаимного сострадания, а их представления о правах народов — более гуманными. Глава II КАКИМ ОБРАЗОМ ДЕМОКРАТИЯ УПРОЩАЕТ И ОБЛЕГЧАЕТ ОБЫЧНЫЕ ВЗАИМООТНОШЕНИЯ МЕЖДУ АМЕРИКАНЦАМИ Демократия не создает прочной взаимосвязи между людьми, но она облегчает их повседневные взаимоотношения. Вообразите себе двух англичан, волею случая встретившихся среди антиподов; они окружены чужаками, языка и нравов которых они совершенно не знают. Эти двое сначала внимательно осмотрят друг друга, испытывая острое любопытство и своего рода скрытое беспокойство, затем они отвернутся в разные стороны или же если они подойдут друг к другу, то приложат все усилия, чтобы во время разговора сохранить холодный, рассеянный вид и не говорить ни о чем, кроме вещей малозначительных. Между ними, однако, нет никакой неприязни; они никогда прежде не виделись и взаимно расположены верить в совершенную добропорядочность друг друга. Почему же с таким усердием они стараются избегать один другого? Чтобы это понять, необходимо вернуться в Англию. Когда исключительно происхождение, независимо от размеров состояния, определяет классовую принадлежность людей, каждый точно знает, какую ступеньку социальной лестницы он занимает; он не стремится с нее подняться и не боится спуститься ниже. В обществе, устроенном подобным образом, люди различных сословий редко общаются друг с другом; однако, когда случай заставляет их вступать в контакты, они охотно это делают, не надеясь и не боясь утратить свою классовую принадлежность. Их взаимоотношения не основаны на равенстве, но они лишены натянутости. Когда родовую аристократию сменяет аристократия денежного мешка, ситуация становится совершенно иной. Привилегии отдельных людей все еще чрезвычайно значительны, но возможность их получить открыта для всех; из этого следует, что люди, обладающие ими, постоянно угнетены страхом их потерять или хотя бы отдать часть из них. Те же, кто их еще не имеет, хотят получить их любой ценой и, если им это не удается, желают хотя бы казаться наделенными привилегиями, что вполне им доступно. Поскольку общественная ценность людей более не определяется явно и неизменно родовитостью, а бесконечно изменяется в зависимости от размеров их состояний, ступени социальной лестницы по-прежнему сохраняются, только теперь нельзя с первого взгляда со всей определенностью установить, кто какую из них занимает. Это тотчас же приводит к тайной гражданской войне всех против всех. Одни стремятся с помощью тысячи уловок проникнуть в круг тех, кто выше их, или же представить дело так, что они в него вхожи. Другие постоянно борются, отражая натиск этих узурпаторов их прав, или, скорее, один и тот же индивидуум обременен двумя заботами: стараясь попасть в более высокие общественные сферы, он бесстрашно сдерживает натиск снизу. Таково в наши дни положение Англии, и я думаю, что именно это положение является главной причиной того, о чем говорилось выше. 412 У англичан еще очень сильна аристократическая гордость, и, поскольку границы аристократии стали размытыми, всякий из них постоянно остерегается, как бы не воспользовались его любезностью. Не имея возможности с первого взгляда установить социальную принадлежность встреченных им людей, он благоразумно избегает общения с ними. Он боится, что, оказав незначительное содействие, он, вопреки своей воле, обретет нежелательное знакомство; он боится оказывать и принимать услуги и с такой же старательностью уклоняется от бестактного выражения признательности со стороны незнакомого лица, с какой избегает его ненависти. Многие люди объясняют эту чрезвычайную необщительность, замкнутость и молчаливость англичан причинами чисто физиологическими. Я охотно допускаю, что кровь оказывает определенное влияние, но убежден, что причины социальные играют значительно большую роль. В данном отношении доказательством этого служат американцы. В Америке, где привилегии, связанные с происхождением, никогда не существовали и где богатство не приносит никаких особых прав его обладателям, незнакомые между собой люди охотно встречаются в общественных местах, не видя для себя никакой выгоды или опасности в свободном обмене мыслями. Встречаясь случайно, они не ищут и не избегают друг друга, поэтому их общение носит непринужденный, прямой и открытый характер. Вы видите, что они почти ничего не ждут друг от друга и ничего не опасаются, и поэтому не чувствуют себя обязанными ни демонстрировать свое общественное положение, ни скрывать его. Выражение их лиц может быть холодным и серьезным, но оно никогда не бывает высокомерным или скованным, и если они не говорят друг другу ни слова, то потому, что у них нет настроения разговаривать, а вовсе не потому, что они считают молчание выгодным для себя. В чужих странах двое американцев сразу же становятся друзьями по той простой причине, что они — американцы. Никакие предрассудки не отталкивают их друг от друга, а общность родины — притягивает. Кровного единства двух англичан недостаточно для их сближения: им необходимо еще и равенство по общественному положению. Американцы, как и мы, обращают внимание на эту необщительность англичан между собой, и она их изумляет не меньше, чем нас самих. А между тем американцы близки к англичанам по происхождению и по религии, у них один язык и частично сходны нравы. Они отличаются лишь по социальным условиям существования. Поэтому имеются основания утверждать, что сдержанность англичан является следствием социально-политического устройства страны в большей степени, чем физиологических особенностей ее граждан. Глава III ПОЧЕМУ АМЕРИКАНЦЫ НЕ СТОЛЬ ЧУВСТВИТЕЛЬНЫ У СЕБЯ НА РОДИНЕ И ОБНАРУЖИВАЮТ ТАКУЮ ОБИДЧИВОСТЬ, КОГДА НАХОДЯТСЯ В НАШЕЙ СТРАНЕ По своему характеру американцы мстительны, как все серьезные, вдумчивые народы. Они почти никогда не прощают оскорблений, однако обидеть их нелегко, и их злоба распаляется столь же медленно, как и угасает. В аристократических обществах, где малочисленная группа лиц заправляет всеми делами, внешние формы человеческого общения подчиняются более или менее устоявшимся условностям. Каждый считает, что знает совершенно точно, какими знаками приличествует свидетельствовать свое почтение или же выражать свою благосклонность, и знание правил этикета полагается обязательным для всех. Нормы поведения, принимаемые господствующим классом, затем служат образцом для всех остальных сословий, и, более того, каждое из них вырабатывает свой собственный кодекс, которому должны подчиняться все его представители. Наука учтивости и хорошего тона, таким образом, представляет собой целый свод запутанных правил, овладеть которыми в совершенстве трудно и которые тем не менее рискованно нарушать, так что люди ежедневно подвергаются опасности невольно наносить или же получать жестокие оскорбления. 413 По мере того как сословные различия стираются и люди, различные по своему образованию и происхождению, сталкиваются и перемешиваются в одних и тех же общественных местах, договориться о правил ах хорошего тона становится почти невозможно. Когда закон не вполне установлен, его несоблюдение не считается преступлением даже в глазах людей, знающих этот закон; они больше внимания уделяют содержанию поступков, чем их форме, сразу сделавшись как менее обходительными, так и менее придирчивыми. Американец не придает никакого значения великому множеству мелочей; он считает, что они не имеют лично к нему прямого отношения, или же полагает, что окружающие не подозревают о наличии этого отношения. Поэтому он либо не воспринимает их поведение как проявление неуважения к себе, либо прощает его; манеры американца от этого становятся менее галантными, а характер обретает простоту и мужественность. Эта свойственная американцам взаимная терпимость и та мужественная доверчивость, с которой они относятся друг к другу, обусловлены еще одной, более общей и более глубокой причиной. Я уже освещал эту причину в предыдущей главе. Поскольку в Соединенных Штатах люди в гражданской жизни не столь разительно отличаются друг от друга по своему общественному положению и поскольку в политической деятельности эти различия вообще никакой роли не играют, американец не считает себя обязанным оказывать кому бы то ни было из своих сограждан знаки особого почтения и сам их ни от кого не ожидает. Не видя в том никакой необходимости, он не ищет страстно общения с кем-либо из своих соотечественников и поэтому с трудом представляет себе, что его общество может оказаться для кого-то нежелательным; никого не презирая по причине более низкого общественного положения, он не ожидает, что кто-то будет презирать его самого вследствие данного обстоятельства, и не считает, что кто-то хочет его обидеть, до тех пор пока оскорбление не становится явным. Социальные условия объективно содействуют тому, что американцы редко обижаются из-за мелочей. С другой стороны, та демократическая свобода, которой они пользуются, способствует превращению этого благодушия в одну из основных черт национального характера. Политические институты Соединенных Штатов заставляют граждан всех классов постоянно контактировать между собой и действовать сообща в крупных начинаниях. Занятые подобным образом люди не имеют слишком много времени для размышлений о деталях этикета, и к тому же они слишком заинтересованы в поддержании согласия, чтобы задерживать на них свое внимание. Поэтому они с легкостью приобретают навык судить о тех, с кем встречаются, прежде всего по тому, какие от них исходят чувства и идеи, не придавая особого значения манерам и не позволяя себе волноваться по пустякам. Как я неоднократно замечал в Соединенных Штатах, американцу трудно дать понять, что его присутствие вам докучает. Окольным путем вы никогда этого не достигнете. Если я по всякому поводу возражаю американцу, желая дать ему почувствовать, что беседа с ним меня утомляет, он всякий раз предпринимает новые попытки убедить меня; я начинаю упрямо молчать, тогда он воображает, что я глубоко задумался, осмысляя представленные им доводы, а когда я в конце концов разом вскакиваю и молча удаляюсь прочь, он полагает, что у меня имеется какое-то неотложное дело, о котором я ему не сказал; я могу избавиться от него, только став его смертельным врагом. На первый взгляд кажется удивительным, что тот же самый человек, очутившись в Европе, сразу оказывается мелочным и трудным в общении и что здесь он становится столь же обидчивым, сколь дома был нечувствителен к обидным вещам. Эти два таких различных следствия вызываются одной и той же причиной. Демократические институты в целом дают людям высокое представление о своей родине и о самих себе. Сердце американца, выезжающего за границу, наполнено гордостью. Он прибывает в Европу и сразу видит, что мы не столь озабочены, вопреки его ожиданиям, судьбой Соединенных Штатов и великого народа, населяющего их. Это начинает его раздражать. Он слышал, что в нашем полушарии жизнь совершенно другая. Он и собственными глазами видит, что среди народов Европы следы сословных различий еще полностью не стерты, что богатство и происхождение по-прежнему обеспечивают какие-то неопределенные привилегии, которые столь же трудно не заметить, как и точно определить. Это 414 зрелище изумляет его и приводит в волнение, ибо для него оно совершенно новое; ничто из виденного им в своей стране не способствует его пониманию. Поэтому он не имеет ни малейшего представления о том, какое место ему приличествует занимать в этой полуразрушенной иерархии, посреди этих классов, еще вполне определенных для того, чтобы испытывать ненависть и презрение друг к другу, но уже настолько близких, что он всегда может запутаться в различиях между ними. Он боится претендовать на место, слишком для него высокое, но в особенности опасается поставить себя слишком низко; эта двойная опасность постоянно держит его в напряжении, приводя в замешательство и придавая неуверенность его поступкам и речам. Традиция говорит ему, что в Европе церемониал имеет бесчисленное множество вариантов в зависимости от ранга человека; этот призрак минувших времен вызывает в нем беспокойство, и он тем больше страшится, что ему не оказывают должных знаков внимания, чем меньше он представляет, в чем же должно заключаться это внимание. Таким образом, он всегда похож на человека, пытающегося избежать ловушек, которые окружают его со всех сторон; светское общение для него — не развлечение, а трудная работа. Он взвешивает все ваши действия, испытующе рассматривает выражение вашего лица и старательно анализирует все ваши высказывания, не содержится ли в них скрытых оскорбительных для него намеков. Я не знаю, можно ли встретить хоть одного живущего в деревне помещика, который был бы придирчивее его в вопросах правил хорошего тона; себя он заставляет подчиняться самым пустяковым законам этикета и не терпит, чтобы они нарушались кем бы то ни было по отношению к нему; он одновременно чрезмерно щепетилен и чрезвычайно требователен; он готов делать все, что положено, но боится, что делает слишком много, и, не разбираясь толком в допустимых границах, становится смущенно-высокомерным и крайне сдержанным. Но это не все. Человеческое сердце способно еще на одну странную уловку. Американец постоянно рассуждает о том замечательном равенстве, которое господствует в Соединенных Штатах; он громогласно гордится своей страной, сумевшей добиться этого; втайне, однако, он сокрушается по поводу данного обстоятельства и стремится показать, что лично он являет собой исключение из этого общего, превозносимого им порядка вещей. Едва ли встретится американец, который бы не хотел иметь хотя бы отдаленного родства с первыми переселенцами, основателями колоний, а что касается отпрысков знатных английских родов, то Америка, как мне показалось, только ими и заселена. Когда состоятельный американец высаживается в Европе, то он в первую очередь старается окружить себя всеми признаками роскоши; он так сильно опасается быть принятым за рядового гражданина демократической страны, что измышляет сотни способов напомнить вам о своем богатстве, предоставляя все новые и новые его доказательства. Как правило, он поселяется в самом фешенебельном районе города и окружает себя беспрестанно снующей толпой прислуги. Я слышал, как один американец сетовал по поводу того, что даже в лучших салонах Парижа встречается смешанное общество. Царящий в них вкус не показался ему достаточно утонченным, и он дал понять, что, на его взгляд, в них не хватало строгости и изысканности манер. Он не привык к тому, чтобы столь изощренная интеллектуальность была облечена в столь вульгарные формы поведения. Подобные парадоксы не должны удивлять. Если бы следы древних аристократических различий не были полностью стерты в Соединенных Штатах, американцы не были бы столь простыми и терпимыми в своей собственной стране и были бы менее требовательными и напыщенными в нашей. Глава IV СЛЕДСТВИЯ, ВЫТЕКАЮЩИЕ ИЗ ТРЕХ ПРЕДЫДУЩИХ ГЛАВ Когда люди испытывают естественное сочувствие к страданиям друг друга, когда они часто и легко общаются между собой, встречаясь ежедневно и не страдая обидчивостью, легко понять, что в случае необходимости они с готовностью оказывают друг другу помощь. Когда американец обращается за помощью к окружающим, очень редко бывает, 415 чтобы они ему в ней отказали, и я часто наблюдал, как они самопроизвольно оказывали горячую поддержку ближнему. Случается ли на дороге какое-либо непредвиденное происшествие, они тотчас же отовсюду сбегаются к пострадавшему; обрушивается ли внезапное горе на семью, тысячи незнакомых людей добровольно открывают свои кошельки; скромные, но весьма многочисленные пожертвования облегчают нужду этого семейства У самых цивилизованных народов планеты часто бывает так, что несчастный человек оказывается среди толпы столь же одиноким, как дикарь в своему лесу; подобного почти никогда не увидишь в Соединенных Штатах. Всегда холодные в обращении и часто грубые американцы почти не бывают бесчувственными, и даже если они не спешат предлагать свои услуги, то в них никогда не отказывают. Все это не противоречит тому, что я выше писал об индивидуализме. Фактически эти явления не только не отрицают друг друга, но и неразрывно связаны между собой. Равенство условий существования наряду с тем, что оно дает людям ощущение независимости, выявляет их бессилие; они свободны, но подвержены тысяче случайностей, и жизненный опыт очень скоро подсказывает им, что, даже если они обычно не нуждаются в помощи других людей, почти всегда может наступить такой момент, когда без этой помощи они не смогут обойтись. В Европе мы каждый день видим, что люди одной профессии, сколь бы черствыми и эгоистичными они ни были, охотно помогают друг другу; у них одни и те же беды, и этого достаточно, чтобы они сообща искали средства борьбы с ними. Поэтому, когда одному из них угрожает опасность и другие с помощью незначительной временной жертвы или же резкого усилия могут его выручить, они попытаются это сделать. И дело не в том, что они глубоко заинтересованы в его участи: в случае если их усилия оказываются бесполезными, они тотчас же забывают о нем, возвращаясь к своим собственным делам. Однако в их среде существует своего рода молчаливая и почти непроизвольная договоренность, согласно которой каждый обязан оказывать другим временное содействие, дабы самому иметь возможность обратиться к ним за помощью. Распространите сказанное мною об одном классе на весь народ в целом, и вы поймете мою мысль. Все граждане демократического государства фактически связаны между собой молчаливым соглашением, аналогичным тому, о котором я сказал. Все они чувствуют свою слабость и подверженность одним и тем же опасностям, и их интересы, равно как и симпатии, заставляют их подчиняться закону, согласно которому они обязаны в случае необходимости приходить друг другу на помощь. Чем более схожими становятся условия существования, тем очевиднее люди обнаруживают эту предрасположенность признавать взаимные обязательства. В демократиях никто вас не жалует великими благодеяниями, но зато вам постоянно оказывают добрые услуги. Человек здесь очень редко проявляет склонность к самопожертвованию, но все люди готовы быть полезными. Глава V КАКИМ ОБРАЗОМ ДЕМОКРАТИЯ ИЗМЕНЯЕТ ОТНОШЕНИЯ МЕЖДУ СЛУГОЙ И ХОЗЯИНОМ Однажды американец, долго путешествовавший по Европе, сказал мне: «Англичане обращаются со своими слугами с поразительными для нас надменностью и строгостью; французы в свою очередь в обращении со своими слугами подчас доходят до фамильярности или же проявляют по отношению к ним такую вежливость, которую мы не способны понять. Можно подумать, что они боятся приказывать. Дистанция между хозяином и слугой плохо соблюдается». Это наблюдение верно, и я сам неоднократно это замечал. Я всегда считал, что на свете нет такой страны, где бы в наши дни прислуга жила в большей строгости, чем в Англии, и, напротив, более вольготно, чем во Франции. Нигде положение хозяина не кажется мне столь высоким или же столь незавидным, как в этих двух странах. 416 Где-то между этими двумя крайностями находятся американцы. Таковы внешние, очевидные факты. Для того чтобы выявить их причины, необходимо вернуться в далекое прошлое. Еще никто не видел такого общества, где условия существования людей стали бы настолько равными, что в нем не встречалось бы ни богатых, ни бедных, и, следовательно, где не было бы ни господ, ни слуг. Демократия не уничтожает основ существования этих двух классов, но она изменяет их сознание, а также взаимоотношения между ними. У аристократических народов слуги образуют самостоятельный класс, который не более подвержен преобразованиям, чем класс господ. В этих классах почти сразу же устанавливается незыблемый порядок; как первый, так и второй быстро порождают внутри себя иерархию со своими многочисленными отличительными признаками и четко определенными рангами; сменяются поколения, но это положение остается незыблемым. В одном обществе, таким образом, существуют два общества, расположенных один над другим, всегда сохраняющих между собой четкие различия, но подчиняющихся аналогичным принципам. Подобное аристократическое устройство оказывает на умы и нравы слуг не меньшее влияние, чем на мировоззрение и этику господ; и, хотя это влияние приводит к различным результатам, в них легко установить действие одной и той же причины. И первые и вторые образуют собой две маленькие нации внутри одной нации, и это заканчивается тем, что в их среде складываются две различные системы представлений о справедливости и несправедливости. Многие проявления человеческой жизни рассматриваются с разных, но неизменных позиций. В обществе слуг, как и среди господ, люди оказывают огромное влияние друг на друга. Они признают установленные правила и при недостаточной разработанности законов ориентируются на общественное мнение; роль полиции у них играют традиционные навыки и обычаи. Эти люди, волею судьбы обреченные повиноваться, без сомнения, совсем иначе, чем их господа, относятся к таким вещам, как слава, добродетель, честность, честь. Однако они создают собственные представления о славе, добродетелях и честности, подобающих слугам, и вырабатывают, если так можно выразиться, своего рода кодекс чести слуги1. Не следует считать, что у всех представителей низшего сословия низменный образ мыслей. Это было бы грубой ошибкой. Сколь бы ни было низким сословие, тот, кто в нем на первых ролях и кто не помышляет выйти из него, занимает аристократическую позицию, предполагающую наличие в нем возвышенных чувств, благородной гордости и самоуважения, делающих его способным совершать доблестные, незаурядные поступки. У аристократических народов среди слуг вельмож можно было встретить людей, обладавших благородными душами и горячими сердцами, которые несли свою службу, не ощущая ярма слуги, и которые подчинялись воле своих господ, не страшась их гнева. На нижних ступенях иерархии домашней челяди почти никогда не было таких людей. Можно предположить, что те, кто занимал эти нижние ступени, действительно обладали низменными душами. Французы придумали специальное слово для обозначения этой последней разновидности слуг аристократии. Они назвали ее «лакеями». Слово «лакей» являлось крайне негативным термином, когда все остальные понятия казались недостаточными для выражения человеческой низости; в средневековом французском королевстве, когда хотели кратко изобразить презренное, опустившееся существо, говорили, что у него лакейская душа. Одного этого вполне хватало. Смысл был совершенно ясен. Постоянное неравенство условий не только наделяет слуг определенными добродетелями и определенными, лишь им свойственными пороками, но и ставит их в особую позицию — лицом к лицу со своими господами. 1 Если вы внимательно и подробно изучите те основные взгляды, которыми руководствуются эти люди, аналогия покажется еще более поразительной, и вы с изумлением обнаружите в их среде, так же как в высшем обществе феодальной иерархии, гордость за свое происхождение, уважение к предкам и наследникам, презрение к нижестоящим, опасливое отношение к незнакомым людям, склонность к этикету, вкус к традициям и старине. 417 У аристократических народов бедняк с детства привыкает к мысли о том, что им будут командовать. Куда бы он ни кинул взгляд, повсюду он тотчас же видит лик иерархии и признаки подчинения. В тех странах, где царит устойчивое неравенство условий, господин с легкостью добивается от своих слуг мгновенной, полной и почтительной покорности, так как в его лице уважают не только своего господина, но и весь класс господ. Он подавляет волю подчиненных, олицетворяя собой всю мощь аристократки. Он руководит их поступками, в определенной мере он управляет и их мыслями. При аристократки господин часто к даже вполне безотчетно обладает огромной властью над суждениями, привычками и нравами тех, кто ему служит, и его влияние оказывается куда более сильным и глубоким, чем это предусмотрено авторитетом его власти. В аристократических обществах не только имеются наследственные кланы слуг, подобные знатным семействам господ, но и устанавливается такой порядок, при котором одна и та же семья слуг в течение нескольких поколений живет бок о бок с одним и тем же семейством господ (они подобны двум непересекающимся и не расходящимся в разные стороны параллельным прямым). Данное обстоятельство оказывает колоссальное воздействие на характер взаимоотношений между этими двумя группами людей. Таким образом, несмотря на то что при аристократки между господином и слугой нет никакого естественного сходства, несмотря на то что по состоянию, образованию, взглядам и нравам они, напротив, стоят на совершенно различных, удаленных друг от друга ступенях человеческой лестницы, время, между тем, соединяет их воедино. Они связаны длинной цепью общих воспоминаний, и, сколь бы ни были они различны, они начинают уподобляться друг другу, тогда как в демократиях, где они почти равны, они всегда друг для друга остаются чужими. У аристократических народов господа склонны относиться к своим слугам как к наименее значительным, низшим атрибутам своей собственной личности и поэтому часто, побуждаемые крайним эгоизмом, проявляют интерес к их судьбе. Слуги со своей стороны весьма близки к мысли о возможности рассматривать себя с такой точки зрения. Подчас они настолько отождествляют себя с личностью господина, что в конце концов превращаются в его принадлежность не только в его, господина, но и в своих собственных глазах. В аристократиях слуга занимает подчиненное положение, изменить которое он не может; рядом с ним находится другой человек, занимающий более высокое положение, которое он не может потерять. С одной стороны, неизвестность, бедность и вечная покорность, с другой—слава, богатство, вечное право повелевать. Эти два состояния весьма различны и вполне близки, нарушить их может только могила. В случае крайней преданности слуга окончательно теряет интерес к самому себе; он становится равнодушным к своей личности; в некоторой степени он изменяет себе или, скорее, переносит все свои интересы целиком на своего господина, которому и придает образ собственной воображаемой личности. Он с удовольствием хвастается богатством того, кто ему приказывает, он купается в лучах его славы, восхищается его знатностью, беспрестанно тешит себя заимствованным величием, которому он часто придает большую значимость, чем тот, кто всецело обладает им в действительности. В этом странном смешении двух планов существования имеется нечто одновременно трогательное и смешное. Господские страсти, овладевшие душами слуг, принимают формы и масштабы, соответствующие занимаемому ими месту; они становятся более узкими и низкими. То, что было гордостью у одних, принимает облик ребяческого тщеславия и жалкой напыщенности у других. Слуги вельможи, как правило, чрезвычайно щепетильны в отношении положенных ему знаков почтительности и больше его самого пекутся о самых ничтожных из его привилегий. Среди нас еще можно порой встретить кого-либо из этих старых слуг аристократии; они пережили свое время и вскоре исчезнут вместе с самой аристократией. В Соединенных Штатах я не видел ни одного человека, похожего на них. Американцам вообще незнаком подобный тип людей, и они с великим трудом верят в возможность их существования. Американцам представить их образ не проще, чем нам вообразить тип древнеримского раба или средневекового крепостного. Все эти типы людей, хотя и в 418 различной степени, являются продуктами действия одной и той же причины.Они отдаляются от нас и вместе с породившим их государственным устройством постепенно исчезают во мраке прошлого. Равенство делает из слуги и из хозяина совершенно новых людей и устанавливает между ними новый тип взаимоотношений. Когда условия существования почти равны, положение людей беспрестанно меняется. Классы слуг и господ еще сохраняются, но они уже не состоят все время из одних и тех же индивидуумов и в особенности из одних и тех же семейств. Люди уже не пользуются пожизненным правом приказывать, как и не испытывают вечной необходимости находиться в подчинении. Поскольку слуги не образуют отдельной прослойки, они не имеют своих особых привычек, предрассудков или морали; в их среде вы не обнаружите никакого специфического образа мыслей и чувств; им не знакомы особые профессиональные пороки или добродетели, и у них то же образование, те же мысли, чувства, добродетели и пороки, что и у их современников. Среди них, как и среди хозяев, встречаются и честные люди, и плуты. Среди слуг устанавливается такое же равенство, что и среди хозяев. Поскольку в классе слуг вы не найдете четкого ранжирования или строгой иерархии, от них не следует ожидать ни крайней низости, ни того благородства души, которое было свойственно аристократии слуг в той же мере, как и всем другим аристократам. В Соединенных Штатах я не встретил никого, кто напомнил бы мне образ элитарного слуги, память о котором в Европе еще сохранилась; однако, с другой стороны, никто мне там не напоминал и лакеев. Оба этих типа исчезли без следа. В демократиях слуги не только равны между собой, в определенном смысле можно говорить и об их равенстве со своими хозяевами. Чтобы данное утверждение стало вполне понятным, его необходимо пояснить. Слуга в любой момент может стать хозяином и стремится им стать. Поэтому сравнительно с хозяином слуга не является каким-то другим типом человека. Отчего же тогда первый имеет право приказывать и что заставляет второго ему повиноваться? Временное и свободное соглашение, заключенное по обоюдному желанию. Один из них по своей природе не ниже второго и подчиняется ему лишь временно, на основании договора. В пределах, оговоренных условиями этого контракта, один из них — слуга, второй — хозяин. Во всех остальных отношениях они являются равноправными гражданами и людьми. Убедительно прошу моего читателя хорошенько уразуметь, что подобная точка зрения на положение слуги формируется не только в головах самих слуг. Аналогичным образом положение прислуги рассматривается также хозяевами, и точные границы их власти и покорности четко очерчены в сознании как первых, так и вторых. Когда большинство граждан в течение долгого времени живут примерно в равных условиях и когда равенство в обществе — давно признанный факт, общественное мнение, на которое исключения никогда не влияют, признает за человеком как таковым определенную ценность, за нижней и верхней границами которой любому индивидууму трудно долго находиться. Напрасно богатство и бедность, власть и покорность устанавливают иной раз большую дистанцию между двумя людьми, общественное мнение, основывающееся на нормальном порядке вещей, сводит их к общему уровню, порождая между ними определенное воображаемое равенство, несмотря на реальное неравенство их общественного положения. Это всемогущее мнение в конечном счете завладевает душами даже тех людей, в чьих интересах следовало бы сражаться против него; воздействуя на сознание, оно одновременно подчиняет их волю. В глубине души ни хозяин, ни слуга не усматривают более значительного различия между собой, не желают добиваться его и не боятся с ним столкнуться. Поэтому в их отношениях нет презрения или гнева, смирения или надменности. Единственным источником своей власти хозяин считает соглашение, а слуга видит в этом соглашении единственную причину своего повиновения. Они не полемизируют между собой относительно занимаемых ими положений, но каждый прекрасно знает свое место и выполняет свои обязанности. 419 В наших армиях солдаты набираются примерно из тех же классов, что и офицеры, и имеют возможность получить офицерское звание. Вне строя солдат считает себя совершенно равным своим командирам и является таковым на деле. Находясь же под знаменем, он с легкостью им повинуется, и его добровольное, точно определенное уставом повиновение не становится от этого менее старательным, быстрым и четким. Это сравнение дает некоторое представление о взаимоотношениях между хозяином и слугой в демократическом обществе. Было бы неразумно ожидать, что между этими двумя людьми может когда-либо зародиться хоть какое-нибудь из тех горячих и глубоких чувств, которые согревали порой отношения старой аристократии со своей челядью, или же полагать возможным проявление беззаветного самопожертвования. При аристократии слуга видел своего господина издалека и часто общался с ним только через посредника. Тем не менее они обычно крепко держались друг за друга У демократических народов слуга стоит значительно ближе к хозяину; физически они беспрестанно сталкиваются друг с другом, но духовного сближения между ними не происходит; они занимаются одними и теми же общими делами, но почти никогда не имеют общих интересов. У этих народов слуга в доме хозяев всегда считает себя временным жильцом. Он не знал их предков и не увидит их наследников; ничего долговременного он от них не ждет. Почему он должен жить их жизнью и откуда у него возьмется столь редкое самозабвение? Их положение относительно друг друга изменилось, их отношения также должны измениться. Мне хотелось бы подтвердить истинность всего сказанного выше примером американцев, но я не смогу этого сделать, не уточняя педантично личностей людей, о которых пойдет речь, и место их жительства. На Юге Соединенных Штатов существует рабство. Поэтому все то, о чем я говорил, к Югу не имеет отношения. На Севере слуги большей частью являются освобожденными рабами или детьми вольноотпущенников. Эти люди в глазах публики занимают сомнительное положение: закон уравнивает их в правах со своими хозяевами, нр общественные нравы их упрямо отвергают. Они сами не знают точно своего места и почти всегда держатся либо заносчиво, либо раболепно. Однако в тех же самых северных штатах, и особенно в Новой Англии, встречается довольно значительное число белых людей, согласных за жалованье на некоторое время подчиниться юле себе подобных. Я слышал, что эти слуги обычно выполняют свои обязанности точно и разумно и что, естественно не считая себя ниже тех, кто им приказывает, они легко и с готовностью им подчиняются. Мне представляется, что подобные слуги приносят с собой в эту профессию определенные мужество и благородство, порожденные независимостью и равенством. Выбрав для себя трудную службу, они не стараются различными способами уклоняться от нее и имеют достаточно самоуважения, чтобы не отказывать своим хозяевам в той покорности, которую они сами по своей воле им обещали. Хозяева со своей стороны ничего не ожидают от своих слуг, помимо точного и строгого исполнения договора; они не требуют от них проявлений уважения; они не ждут от них ни любви, ни жертвенности; им достаточно того, чтобы слуги были пунктуальными и честными. Я не могу поэтому сказать, что при демократии отношения между слугой и хозяином носят беспорядочный характер; они упорядочены, но иным образом; правила другие, но правила все-таки существуют. Я вовсе не собираюсь здесь исследовать, является ли это новое, описанное мною состояние дел ухудшенным вариантом предшествовавших ему отношений или же оно представляет собой совершенно иной их тип. С меня достаточно того, что оно подчиняется правилам и устойчиво, ибо не столь важно, какому именно порядку подчиняются люди, куда важнее само наличие этого порядка. Но что я скажу о тех грустных и бурных эпохах, в которые равенство утверждает себя средь шума и волнений, а демократия, уже будучи установленной законодательно, все еще ведет трудные бои с предрассудками и нравами? 420 Закон, а частично и общественное мнение уже заявляют во всеуслышание, что не существует природного, постоянного отличия слуги от господина. Эта новая вера, однако, еще не проникла в самую глубину сознания хозяина, или же, вернее, против нее восстает его сердце. В тайниках своей души хозяин все еще считает, что он сам принадлежит к особой, высшей породе людей; тем не менее он не осмеливается этого утверждать и с дрожью позволяет низводить себя до общего уровня. Его приказания разом становятся неуверенными и резкими; он уже не испытывает более к своим слугам тех покровительственных, доброжелательных чувств, которые порождаются только долгой безраздельной властью, и, изменившись сам, он удивляется тому, что его слуги тоже изменились; он хочет, чтобы люди, так сказать временно пребывающие в услужении, усваивали бы соответствующую правилам постоянную манеру обращения, чтобы они казались довольными и гордились бы своим подневольным положением, из которого они рано или поздно должны вырваться, чтобы они жертвовали собой во имя человека, не способного их более ни защитить, ни погубить, и чтобы они, наконец, были бы навечно привязаны к созданиям, которые почти ничем не отличаются от них самих и существование которых столь же недолговечно. У аристократических народов часто бывает так, что положение домашнего слуги не порождает в душе подневольного человека низменных чувств, ибо он не вполне осознает это положение и не представляет себе никакого иного, тогда как то колоссальное неравенство, которое существует между ним и господином, кажется ему необходимым и неизбежным следствием какой-то тайной закономерности Провидения. При демократии в положении домашнего слуги нет ничего унизительного, так как оно избирается людьми по своему желанию, принимается на время и в глазах общественности не является позорным, не создавая никакого постоянного неравенства между слугой и хозяином. Однако во время перехода от одной формы общественного устройства к другой почти всегда наступает момент, когда взгляды людей колеблются между аристократической категорией зависимости и демократическим понятием готовности подчиняться. В это время покорность теряет свое нравственное основание в глазах того, кто повинуется; он более не считает ее своей обязанностью, каким-либо образом предустановленной свыше, хотя еще и не рассматривает ее с чисто человеческой точки зрения; в его глазах она не обладает ни святостью, ни справедливостью, и он подчиняется ей как унизительной, хотя и полезной ему реальности. В этот момент в головах слуг появляется туманный и неопределенный образ равенства; они с самого начала не могут распознать, где именно находится то самое равенство, на которое они имеют права, — в самом ли подчиненном их состоянии или же за стенами господского дома, и в глубине своих сердец они восстают против той зависимости, которую сами признали и выгодами которой пользуются. Они согласились служить, но им стыдно подчиняться; им нравятся преимущества своей службы, но своего хозяина они не любят, или, говоря точнее, они почти уверены в том, что сами должны быть хозяевами, и поэтому человека, отдающего им приказы, склонны считать несправедливым узурпатором их собственных прав. Именно поэтому в доме каждого гражданина можно наблюдать нечто подобное тому печальному зрелищу, которое разыгрывается на политической сцене, где беспрестанно ведется тайная междуусобная война между двумя вечно не доверяющими друг другу, враждебными силами: хозяин недоброжелателен, но мягок, слуга недоброжелателен и непокорен; первому постоянно хочется с помощью бесчестных оговорок избавиться от обязанности поощрять и вознаграждать, второму—избежать обязанности повиноваться. Поводья домашней власти болтаются между ними, и каждый пытается ухватиться за них. Границы между властью и тиранией, свободой и распущенностью, правом и силой кажутся им смешавшимися и размытыми, и никто не знает, кто он такой, каковы его возможности, права и обязанности. Подобная ситуация порождается не демократией, а революцией. 421 Глава VI КАКИМ ОБРАЗОМ ДЕМОКРАТИЧЕСКИЕ ИНСТИТУТЫ И НРАВЫ ПОВЫШАЮТ ЦЕНУ И СОКРАЩАЮТ СРОКИ ЗЕМЕЛЬНОЙ РЕНТЫ То, что было сказано мною о слугах и хозяевах, в определенной степени приложимо к отношениям между землевладельцами и арендаторами. Тема эта, однако, заслуживает самостоятельного рассмотрения. В Америке нет фермеров-арендаторов как таковых; каждый человек там является владельцем той земли, которую он обрабатывает. Необходимо признать, что законам демократического развития свойственна сильная тенденция увеличивать число землевладельцев и уменьшать количество арендаторов. И все же процессы, происходящие в Соединенных Штатах, следует объяснять не столько институтами этой страны, сколько внутренним положением в стране. Цена на землю в Америке невысока, и всякий легко может стать землевладельцем. Урожайность низкая, и поэтому произведенную сельскохозяйственную продукцию лишь с большим трудом можно распределить между землевладельцем и арендатором. В этом, как и в других отношениях, следовательно, Америка уникальна, и было бы ошибкой рассматривать ее в качестве примера. Я думаю, что в демократических странах, как и в аристократических, будут существовать и землевладельцы, и арендаторы, однако их взаимоотношения будут носить совершенно различный характер. В аристократиях аренда выплачивается не только деньгами, но также уважением, привязанностью и услугами. В демократических странах арендная плата ограничивается только деньгами. Когда родовые поместья дробятся и переходят из рук в руки, когда исчезает постоянная привязанность семьи к земле, только случайность сводит землевладельца и арендатора. Они встречаются на время, чтобы обсудить условия договора, а затем друг с другом не видятся. Это два чужих человека, которых заставляет встречаться лишь общий интерес; встретившись, они ведут между собой деловой разговор, единственной темой которого являются деньги. По мере того как имущество делится и богатства распыляются по всей стране, государство наполняется отпрысками древних родов, чьи ограниченные состояния приходят в упадок, и нуворишами, чьи потребности растут быстрее их финансовых возможностей. Для таких людей важен самый незначительный доход, и никто из них не намерен упускать из рук любую возможность заработать или же терять какую-либо часть своего дохода. При смешении сословий очень большие состояния, равно как и крайняя нищета, встречаются все реже и реже, и с каждым днем социальное различие между землевладельцами и арендаторами уменьшается; первый уже не обладает никаким естественным, неоспоримым превосходством над вторым. А что, кроме денег, может быть предметом договора между двумя равными, стесненными в средствах людьми? Человек, владеющий всей округой с сотней хуторов, понимает, что он должен сразу завоевать сердца многих тысяч людей; овчинка кажется ему стоящей выделки. Чтобы достичь очень важной цели, он с легкостью идет на некоторые жертвы. Тот, кто владеет сотней арпанов земли, не утруждает себя подобными заботами; ему совершенно безразлично, будет ли его арендатор относиться к нему доброжелательно. Аристократия, в отличие от живого существа, не может умереть сразу, в один день. Ее основополагающие принципы медленно разрушаются в глубине сознания людей, прежде чем начинают подвергаться нападкам со стороны законов. Следовательно, задолго до того, как вспыхивает война против аристократии, можно наблюдать постепенный распад связей, которые соединяли вплоть до сего времени высшие классы общества с низшими. С одной стороны, проявляются безразличие и презрение, с другой — зависть и возмущение; отношения между богатыми и бедными становятся все более редкими и сухими; цена ренты на землю растет. Это еще не результат демократической революции, но это—верный признак ее приближения. Ибо аристократия, окончательно упустившая власть над человеческими сердцами, подобна дереву с мертвыми корнями, которое тем легче выворачивается ветром, чем оно выше. 422 За последние пятьдесят лет цены на земельную ренту колоссально возросли не только во Франции, но и в большей части Европы. Чрезвычайно быстрое развитие сельского хозяйства и промышленности за этот же период, на мой взгляд, не служит достаточным объяснением данного феномена. Необходимо выявить какую-то иную, более вескую и более глубокую причину. Я думаю, что ее следует искать в особенностях демократических институтов, существующих у некоторых европейских народов, а также в специфике демократических настроений, влияющих в большей или меньшей степени на все остальные человеческие чувства. Я часто слышал, как крупные английские лендлорды выражают радость по поводу того, что в наши дни они получают со своих владений много больше денег, чем получали их отцы. Быть может, у них имеются причины ликовать, но наверняка они не вполне осознают, чему радуются. Они полагают, что получают чистую прибыль, тогда как всего лишь совершают обмен. За наличные деньги они уступают свое влияние, и то, что они приобретают в финансовом отношении, они вскоре утрачивают в сфере политической власти. Имеется еще один признак, по которому с легкостью можно узнать, что великая демократическая резолюция совершается или жг подготавливается. В средние века почти вся земля сдавалась в аренду в вечное пользование или по крайней мере на очень большой срок. Изучая хозяйственную жизнь тех времен, видишь, что тогда срок аренды в девяносто девять лет встречался чаще, чем в наши дни встречается двенадцатилетний срок. Тогда люди верили в бессмертие семьи, условия казались навсегда установившимися и все общество представлялось настолько неподвижным, что никто не мог представить себе, что в его недрах когда-либо должно начаться брожение. В века равенства люди мыслят иным образом. Они с легкостью постигают, что ничто не вечно. Ими овладевает идея непостоянства. При таком умонастроении и землевладелец, и сам арендатор испытывают своего рода инстинктивный ужас перед долгосрочными обязательствами; они боятся, что условия договора, выгодные сегодня, в один прекрасный день перестанут быть таковыми. Они смутно ожидают каких-то внезапных и непредвиденных перемен в своей жизни. Они боятся самих себя, боятся, как бы при смене их собственных желаний им не пришлось сожалеть о невозможности бросить то, что некогда составляло предмет их вожделений. И у них есть основания этого бояться, ибо в века демократии среди всеобщего движения и непостоянства менее всего постоянным оказывается человеческое сердце. Глаза VII О ВЛИЯНИИ ДЕМОКРАТИИ НА РАЗМЕРЫ ЖАЛОВАНЬЯ Большая часть вышеизложенных наблюдений по поводу отношений между слугами и хозяевами вполне применима к отношениям между предпринимателями и рабочими. Когда правила социальной иерархии соблюдаются все менее строго, когда вельможи утрачивают свои позиции, а маленькие люди возвышаются, когда бедность так жг, как и богатство, перестает быть наследственным уделом, можно наблюдать, как с каждым днем уменьшается та дистанция, которая в реальности и в общественном мнении отделяет работника от хозяина. В голове рабочего формируется более высокое представление о своих правах, о своем будущем, о самом себе; его сердце наполняется новым честолюбием, новыми желаниями, и новые потребности осаждают его. Всякий раз он с вожделением бросает взор на прибыли тех, кто дает ему работу; наконец он приходит к мысли о необходимости получить свою долю прибыли и требует от них более высокой оплаты своего труда, что, как правило, ему удается. В демократических странах, как и повсюду, промышленность большей частью не требует особых затрат и находится в руках людей, не возвышающихся своим богатством и образованием над средним уровнем тех, кого они нанимают. Эти предприниматели весьма многочисленны, их интересы совершенно различны, а посему им нелегко договориться между собой и объединить свои усилия. 423 С другой стороны, почти все рабочие имеют кое-какие надежные источники существования, что и позволяет им отказаться от работы, если они не могут получить такую зарплату, которую они считают справедливым вознаграждением за свой труд. Таким образом, в той постоянной битве за размеры жалованья, которую ведут эти два класса, силы примерно равны, и борьба идет с переменным успехом. Можно тем не менее считать, что в конечном итоге интересы рабочих должны одержать верх, поскольку та высокая зарплата, которую они уже получили, с каждым днем делает их все менее зависимыми от хозяев, а чем более они независимы, тем легче им добиваться повышения заработной платы. В качестве примера я возьму ту отрасль производства, которая в наше время наиболее широко представлена у нас, как почти у всех народов мира, — земледелие. Во Франции большинство наемных сельскохозяйственных рабочих сами имеют небольшие земельные участки, благодаря которым они в крайнем случае могут прокормиться, не работая на других. Поэтому такие люди, предлагая свои руки крупному землевладельцу или соседу-арендатору и получая отказ в определенной сумме заработка, возвращаются на свои маленькие наделы и ждут другого удобного случая. Беря ситуацию в целом, я думаю, можно утверждать, что медленный, но неуклонный рост заработной платы — это один из законов, управляющих жизнью демократического общества. С развитием социального равенства растет заработная плата, а с ростом заработной платы уравниваются социальные условия. В наши дни, однако, имеется одно серьезное, злополучное исключение из этого правила. В одной из предыдущих глав я показал, каким образом аристократия, будучи изгнанной из политической и государственной сфер, нашла себе прибежище в определенных отраслях индустриальной деятельности и там, хотя и в других формах, утвердила свою власть. Это обстоятельство оказывает сильное влияние на уровень заработной платы. Поскольку для того, чтобы развернуть то крупное промышленное производство, о котором я говорю, необходимо заранее обладать очень большим состоянием, число таких предпринимателей крайне мало. Будучи малочисленной группой, они легко могут объединяться в союз и устанавливать такую оплату труда, какая им нравится. Число рабочих у них, напротив, очень велико, и их количество постоянно увеличивается, так как время от времени наступают периоды небывалого процветания, когда заработки чрезмерно возрастают, привлекая на фабрики население со всей округи. Но раз люди вступили на этот путь, они, как мы уже видели, не смогут с него сойти, так как у них весьма быстро начинают формироваться определенные физические навыки и особый склад ума, которые делают их непригодными для любой другой работы. Тела этих людей, как правило, теряют гибкость и ловкость, у них нет ни образования, ни сбережении, и поэтому они находятся почти в полной зависимости от милости их хозяина. Когда конкуренция или иные непредвиденные обстоятельства уменьшают доход предпринимателя, он может, срезав их заработки почти по своему усмотрению, без труда отнять у них то, что сам потерял по воле случая. Если они все сообща откажутся работать, то хозяин, человек очень богатый, с легкостью может позволить себе, не страшась банкротства, ждать того момента, когда необходимость заставит их вернуться к нему; что же касается их самих, то они должны работать ежедневно, чтобы не умереть, так как они едва ли обладают какой-нибудь иной собственностью, кроме своих рук. Угнетение в течение долгого времени разоряло их, и, чем беднее они становятся, тем легче их притеснять. Таков порочный круг, из которого они никоим образом не сумеют вырваться. Поэтому не следует удивляться, если заработная плата в этих отраслях, подчас неожиданно увеличивающаяся, все же в целом постоянно уменьшается, тогда как в других профессиях оплата труда, как правило, очень медленно, но беспрестанно возрастает. Это зависимое, нищенское существование, которое в наше время вынуждена влачить часть населения промышленно развитых районов, — факт исключительный, противоречащий всему тому, что происходит вокруг, однако от этого он не менее опасен и заслуживает особого, пристального внимания со стороны законодателей, так как очень трудно удержать в неизменном положении один класс, когда все общество пришло в 424 движение, а когда все большее количество людей открывают новые пути, ведущие к благосостоянию, весьма сложно заставить часть людей мирно терпеть лишения и подавлять свои желания. Глава VIII ВЛИЯНИЕ ДЕМОКРАТИИ НА СЕМЬЮ Я исследовал вопрос о том, каким образом у демократических народов, и в особенности у американцев, социальное равенство изменяет характер отношений между гражданскими лицами. Теперь мне хотелось бы пойти дальше и разобраться в их внутренней, частной жизни. Моя цель заключается не в том, чтобы открыть здесь новые истины, но показать, что широко известные факты имеют прямое отношение к теме моей работы. Все на свете заметили, что в наши дни между различными членами семьи установился новый тип отношении, что дистанция, разделявшая некогда отца и сына, уменьшилась и что отцовская власть если и не подорвана, то по крайней мере видоизменилась. Нечто подобное, но еще более удивительное наблюдается в Соединенных Штатах. В Америке семьи в том виде, в каком она была в Риме и в других аристократических обществах, не существует. Отдельные пережитки семейного уклада обнаруживаются там лишь в течение первых лет после рождения детей. В это время отец, не встречая сопротивления, устанавливает домашнюю диктатуру, обусловленную и оправданную беспомощностью его сыновей, их собственными интересами, а также его неоспоримым превосходством. Но как только молодой американец начинает достигать зрелости, связывающее его чувство сыновней покорности слабеет с каждым днем. Становясь сам себе хозяином, он вскоре начинает нести ответственность за свои поступки. В Америке фактически нет периода юношества. Выходя из детского возраста, человек осознает себя мужчиной и принимается прокладывать свой собственный путь. Было бы неверно полагать, что это является следствием какой-то внутренней борьбы, в ходе которой сыновья благодаря своеобразной нравственной силе получают ту свободу, в которой им отказывали отцы. Одни и те же традиции и принципы, заставляющие одних добиваться независимости, внушают другим мысль о том, что дети имеют неоспоримое право пользоваться своей свободой. Поэтому в сыновьях вы не заметите никакой ненависти и необузданности, столь долго не угасающих в людях даже после того, как они избавились от гнета господствующей власти. Отцы не испытывают тех сожалений, полных горечи и гнева, которые обычно сохраняются в людях, утративших власть: они задолго видят ту границу, где их власть кончается, и, когда время подходит к этому пределу, они безболезненно отрекаются от своих полномочий. Сыновья заранее предвидят наступление того момента, когда их собственные желания станут для них законом, и овладевают свободой без суеты и насилия, как принадлежащим им имуществом, которое никто не пытается у них похитить1. 1 Американцам, однако, еще не пришло в голову, как нам во Франции, лишить отцов основы их власти, отказав им в свободе распоряжаться посмертно своим имуществом. В Соединенных Штатах права завещателя ничем не ограничены. В этом, как и почти во всем остальном, легко заметить, что, хотя у американцев политическое законодательство много демократичнее нашего, наше гражданское законодательство бесконечно более демократично, чем их. Это нетрудно понять. Авторами нашего гражданского законодательства были люди, видевшие свои интересы в том, чтобы удовлетворять демократические страсти своих современников во всех отношениях, прямо и непосредственно не угрожавшие их собственной власти. Они охотно допустили, чтобы некоторые популярные принципы регулировали имущественные и семейные отношения, лишь бы только не было попыток применить их к сфере государственного управления. Когда демократический поток ворвался в область гражданских законов, они надеялись без труда найти себе укрытие за дамбой политических законов. В этом одновременно проявились их ловкость и эгоистичность, однако подобный компромисс не мог быть долговечным. Ибо по большому счету политическое устройство не может не становиться образом и подобием гражданского общества, и в этом смысле можно сказать, что у любого народа самое важное политическое значение имеет его гражданское законодательство. 425 Возможно, небесполезно будет посмотреть, насколько тесно связаны изменения, имеющие место в семейных отношениях, с той социальной я политической революцией, которая завершается на наших глазах. Существует определенные основополагающие принципы, которые либо пронизывают все стороны жизни народа, либо вообще им не признаются. В тех странах, где основными являются аристократические и иерархические принципы общественного устройства, власть никогда прямо не обращается ко всей совокупности своих подданных. Поскольку люди связаны друг с другом, достаточно направлять первых. Остальные следуют за ними. Это относится и к семье, и ко всем организациям, имеющим своего лидера. У аристократических народов, по правде говоря, в глазах общества отец олицетворяет собой всю семью. Общество управляет сыновьями руками их отца; оно руководит им, а он руководит ими. Поэтому власть отца над детьми имеет не только природный характер. Ему дано политическое право командовать. Он создатель и опора семьи; он также представитель общественной власти в ней. В демократических обществах, где длинная рука правительства отыскивает в толпе каждого отдельного человека, чтобы персонально подчинить его общим для всех законам, в подобном посреднике нет надобности; в глазах закона отец — лишь более пожилой и более богатый гражданин, чем его сыновья. Когда в обществе большее число благ распределяется крайне неравномерно и когда неравенство условий существования носит постоянный характер, идея превосходства овладевает воображением людей; даже если закон не дает отцу особых прерогатив, обычай и общественное мнение наделяют его ими. Когда же, напротив, люди по своему положению почти не отличаются один от другого и когда существующие различия не вечны, общее понятие превосходства становится не столь важным и определенным; тщетно законодатель будет стремиться поставить того, кто подчиняется, много ниже того, кто приказывает, общественные нравы уравнивают этих двух людей между собой и постоянно сводят их на один и тот же уровень. Поэтому, даже если я не вижу особых привилегий, предоставляемых законодательством какого-либо аристократического народа главе семьи, меня не покидает уверенность в том, что его власть более значительна и признана семьей, чем власть отца в лоне демократического общества, ибо я знаю, что, каковы бы ни были законы, в аристократиях старший всегда стоит выше, а младший — ниже, чем у демократических народов. Когда люди больше живут воспоминаниями о том, что происходило в прошлом, нежели заботами о том, что происходит сейчас, и когда их больше волнуют мысли их предков, чем необходимость думать самим, отец выступает в качестве естественного и необходимого связующего звена между прошлым и настоящим — звена, с помощью которого эти две цепи соединяются. В аристократиях, следовательно, отец не только политический руководитель семейства, он также носитель традиций, толкователь обычаев, критерий нравственности. Его выслушивают с почтительностью, заговаривают с ним не иначе как очень уважительно, и любовь, которую питают к нему, всегда умерена страхом. Когда общество становится демократическим и люди принимают в качестве общего принципа право каждого иметь обо всем на свете свое собственное суждение и принимают давние мнения к сведению, но не в качестве правила, влияние взглядов отца на сыновей делается менее значительным, равно как и его законная власть. Вызываемый демократией раздел наследственных поместий, быть может, обусловливает больше всех остальных факторов изменение отношений между отцом и детьми. Когда отец семейства имеет немного собственности, его сыновья и он постоянно живут вместе и сообща делают одну и ту же работу. Привычка и необходимость сближают их, заставляя постоянно общаться друг с другом; между ними, следовательно, не может не установиться своеобразной непринужденной близости, которая делает власть отца менее абсолютной и которая плохо согласуется с внешними формами почтительности. А ведь у демократических народов люди, обладающие скромным состоянием, как раз и являются представителями того самого класса, который дает силу идеям и преобразует нравы всего общества. Его воззрения и одновременно его воля повсюду становятся господствующими, и даже люди, более всего склонные сопротивляться ей, кончают тем, что следуют его примеру. Я видел злейших врагов демократии, которые позволяли своим детям обращаться к ним на «ты». 426 Таким образом, одновременно с утратой аристократией ее господства наблюдается освобождение отцовской власти от всего того, что было связано со строгостью, условностями и легализмом, и вокруг домашнего очага устанавливается своего рода равенство всех членов семьи. Я не знаю, беря в целом, не проигрывает ли общество вследствие этого преобразования, но я склонен верить, что индивидуум выигрывает. Я думаю, что по мере того, как нравы и законы становятся более демократическими, отношения между отцом и сыном обретают большую близость и теплоту; в этих отношениях реже встречается назидательный и приказной тон, а доверие и теплота чувства возрастают, и кажется, что природная связь становится теснее, тогда как социальная связь ослабляется. В демократической семье отец едва ли пользуется какой-либо иной властью, кроме той, которая вызывается его нежностью и опытностью человека в летах. Его приказания могут не признаваться, но к его советам обычно внимательно прислушиваются. И хотя он не видит вокруг себя официальных знаков уважения, его сыновья по меньшей мере относятся к нему с доверием. Они не пользуются общепризнанными формулами обращения, но они постоянно с ним разговаривают и охотно советуются каждый день. Исчезли господин и представитель власти в его лице, но отец остался. Для того чтобы составить правильное суждение о различиях между двумя формами общественного устройства с данной точки зрения, достаточно бегло просмотреть дошедшую до нас семейную переписку аристократического периода. Ее слог всегда правилен, чопорен, суров и настолько холоден, что сквозь слова с трудом ощущается естественное чувство сердечной привязанности. Напротив, у демократических народов во всех тех словах, с которыми сын обращается к отцу, слышится нечто настолько свободное, кровное и нежное, что сразу обнаруживает установление в лоне семьи совершенно новых отношений. Аналогичные преобразования претерпевают и взаимоотношения между детьми. В аристократической семье, как и во всем аристократическом обществе, всг позиции точно определены. Не только отец занимает свое особое положение и пользуется огромными привилегиями, но и сами дети не равны между собой: возраст и пол раз и навсегда определяют каждому его положение, обеспечивая ему особые прерогативы. Демократия либо снижает высоту большей части этих барьеров, либо опрокидывает их вовсе. В аристократическом семействе старший сын наследует львиную долю собственности и почти все права, становясь главой, а в определенной мере и господином своих братьев. Ему достаются величие и власть, им — средний достаток и зависимость. Тем не менее ошибкой было бы считать, что у аристократических народов привилегии старшего выгодны только для него самого и что они ничего, кроме зависти и ненависти окружающих, не вызывают. Старший сын обычно прилагает все усилия, чтобы добиться для своих братьев богатства и власти, так как известность всего дома повышает престиж его главы, а младшие братья стараются оказать ему помощь во всех его начинаниях, поскольку величие и могущество главного представителя семейства предоставляют ему большие возможности возвысить все ветви семейного древа. Поэтому все члены аристократического семейства очень тесно между собою связаны; их интересы близки, они являются единомышленниками, но редко бывает так, что их сердца понимают друг друга Демократия также вызывает у братьев взаимную привязанность, но достигает этого иным путем. По демократическим законам дети совершенно равны между собой и, стало быть, независимы. Их ничто не связывает насильно, но также ничто и не отталкивает, и, поскольку в их жилах течет общая кровь, поскольку они вырастают под одной крышей, ощущая одинаковую заботу родителей, поскольку никакие особые привилегии их не выделяют и не разделяют, между ними с легкостью зарождается добрая, искренняя привязанность, свойственная юности. Близкие отношения, сложившиеся подобным образом в самом начале жизни, едва ли могут быть испорчены какими-либо обстоятельствами, так как с каждым днем братство все крепче связывает их, не давая поводов для трений. Следовательно, демократия привязывает братьев друг к другу не сходством интересов, а общностью воспоминаний, свободным чувством симпатии, близостью взглядов и 427 вкусов. Она осуществляет раздел их наследства, но она позволяет им сохранить духовное родство. Человечность этих демократических нравов столь притягательна, что даже самые стойкие приверженцы аристократии поддаются их влиянию и, вкусив их в течение некоторого времени, не испытывают желания вернуться к почтительной и холодной манере отношений, господствующей в аристократическом семействе. Они охотно сохраняют демократические домашние привычки, если только это не мешает им отвергать социальные и юридические нормы демократии. Однако все эти аспекты взаимосвязаны, и нельзя пользоваться некоторыми из них, не относясь терпимо к другим. То, что я говорил о сыновней любви и отцовской нежности, вполне приложимо ко всем непроизвольным чувствам, источником которых является сама природа человека. Когда определенный образ мыслей и чувств формируется особыми обстоятельствами жизни, от него ничего не остается при изменении этих обстоятельств. Закон, например, может очень крепко привязать двух граждан друг к другу, но, если этот закон будет отменен, они расстанутся. Не было ничего теснее тех уз, которые в феодальном мире связывали вассала с сеньором. В настоящее время эти два человека и знать друг друга не хотят. Страх, признательность и любовь, некогда соединявшие их, исчезли. Не осталось и следа. Но иначе дело обстоит с естественными чувствами людей. Редко случается, что закон, подчиняя себе определенным образом эти чувства, не ослабляет их; желая их обогатить, он их обедняет; будучи предоставленными сами себе, эти чувства всегда оказываются более глубокими и сильными. Демократия, уничтожающая или предающая забвению почти все старинные социальные условности и препятствующая созданию новых условностей, ведет к полному исчезновению большинства тех чувств, которые порождаются этими условностями. Однако другие чувства она лишь видоизменяет и часто придает им такую интенсивность и такую нежность, которых прежде не было. Я думаю, что все содержание этой главы и нескольких предыдущих можно в заключение обобщить одной фразой: демократия ослабляет социальные связи, но она укрепляет естественные. Разобщая граждан, она одновременно сближает родственников. Глава IX ВОСПИТАНИЕ ДЕВОЧЕК В СОЕДИНЕННЫХ ШТАТАХ Никогда и нигде не существовало общества, свободного от морали, и, как я уже писал в первой части этого труда, мораль создается женщиной. Поэтому все то, что влияет на образ жизни женщин, на их привычки и мнения, имеет большое политическое значение. Почти во всех протестантских странах девушки гораздо более независимы и ответственны за свое поведение, чем у католических народов. Эта независимость еще более велика в тех протестантских государствах, которые, подобно Англии, сохранили или обрели право на самоуправление. Таким образом, свобода проникает в семью из сферы политических и религиозных отношений. В Соединенных Штатах протестантское вероучение сочетается с крайне свободной конституцией и с очень демократичным государственным устройством; ни в какой другой стране девушки в столь юном возрасте столь безоговорочно не предоставлены самим себе. Задолго до того, как молодая американка достигает брачного возраста, начинается ее постепенное освобождение из-под материнской опеки; еще не вполне перешагнув границу детства, она уже самостоятельно мыслит, свободно высказывается и поступает по своему усмотрению; перед ней постоянно открывается обширная панорама мира. От нее не только не пытаются ничего скрыть, но и с каждым днем показывают мир все больше и больше, приучая смотреть на все стойким, спокойным взором. Таким образом, пороки общества и опасности, таящиеся в нем, очень скоро обнаруживают себя перед ней. Она их ясно видит, трезво оценивает и встречает их без страха, так как уверена в своих силах, и эту уверенность, кажется, разделяют все окружающие. 428 Поэтому от молодой американки почти никогда не следует ожидать проявлений того девственного простодушия, подогреваемого пробуждением желаний, или же той наивной и чистосердечной непосредственности, которыми у европейки обычно сопровождается переход от детства к юности. Американская девушка, независимо от ее возраста, редко обнаруживает застенчивость и детское неведение. Как и европейской девушке, ей хочется нравиться, но она точно знает себе цену. И если она и не предается порокам, то по крайней мере в них осведомлена; она скорее нравственно чиста, чем интеллектуально невинна. Меня часто удивляли и почти пугали та необычайная гибкость и та геройская отвага, с которыми юные американки управляли своими мыслями и речью, лавируя между рифами шутливой беседы; какой-нибудь философ сотню раз споткнулся бы на той узенькой стезе, которую они быстро и непринужденно пробегают, не попадая в неловкое положение. Легко установить, что, даже пользуясь полной свободой ранней юности, американка на самом деле никогда не теряет полностью контроля над собой; она наслаждается всеми дозволенными удовольствиями, ни от одного из них не теряя головы, и ее рассудок никогда не отпускает поводьев, хотя часто кажется, что они отпущены. Во Франции, где наши взгляды и вкусы представляют собой столь странную смесь из осколков всех веков, мы часто даем женщинам почти монастырское воспитание, прививая им застенчивость и замкнутость, как во времена аристократии, а затем сразу оставляем их без совета и поддержки в обстановке хаоса, непременного для любого демократического общества. Американцы более последовательны. Они поняли, что в демократическом обществе индивидуальная независимость не может не быть весьма значительной, что молодежь всегда будет нетерпеливой, что людям будет трудно сдерживать свои желания, что обычаи меняются, а общественное мнение часто оказывается неопределенным или бессильным, что отцовский авторитет слаб, а власть мужа начинает оспариваться. Учитывая данные обстоятельства, они решили, что у них мало шансов подавить в женщине самые властные из страстей человеческого сердца и что более надежен другой путь — научить женщину самостоятельно бороться с этими страстями. Не имея возможности оградить ее добродетель от множества подстерегающих ее опасностей, они хотят, чтобы она сама знала способы защиты и больше рассчитывала на силу своей свободной воли, чем на расшатанные или разрушенные барьеры запретов. Поэтому вместо того, чтобы держать ее в неведении относительно своих возможностей, они беспрестанно стараются укрепить ее веру в собственные силы. Не имея ни возможности, ни желания постоянно удерживать девочку в состоянии полной неосведомленности, они спешат и преждевременно предоставляют в ее распоряжение сведения обо всем на свете. Отнюдь не скрывая от нее пороков мира, они хотят, чтобы она сразу увидела их и поупражнялась в умении их избегать, и они предпочитают получить гарантии ее благопристойности, даже не слишком щадя ее невинность. Хотя американцы — глубоко религиозный народ, они не полагаются на веру как на единственный оплот женской добродетели; они стараются вооружить разум женщины. В этом, как и во многом другом, они пользуются одним и тем же методом. Вначале они прилагают невероятные усилия для того, чтобы независимая личность могла управлять своей свободой, и, только достигнув пределов человеческих возможностей, они наконец обращаются за помощью к религии. Я знаю, что подобное воспитание небезопасно; я не игнорирую также того факта, что оно предрасполагает к развитию способности суждения за счет воображения и делает женщин скорее благопристойными и холодными, чем нежными женами и любящими подругами мужчин. Если такое воспитание и способствует поддержанию общественного спокойствия и порядка, то личную жизнь оно часто и во многом лишает ее очарования. Однако это зло второстепенно, и нам следует смириться с ним, руководствуясь соображениями общего блага. Оказавшись в нынешней ситуации, мы не можем позволить себе такую роскошь, как выбор: нам необходимо демократическое воспитание, чтобы оградить женщину от тех опасностей, которыми грозят ей институты и нравы демократического общества, 429 Глава X КАК ДЕВУШКА СТАНОВИТСЯ СУПРУГОЙ В Америке женщина, вступая в брак, безвозвратно теряет свою независимость. И если девушки пользуются здесь большей свободой, чем где бы то ни было, то поведение жен регламентируется самыми строгими обязательствами. Для одной отчий дом — олицетворение свободного, радостного существования, другая живет в доме своего мужа, как в монастыре. Между этими двумя состояниями, быть может, нет столь разительного противоречия, как это представляется, и вполне естественно, что американки проходят первую стадию с целью достичь второй. Глубоко религиозные народы и промышленно развитые государства с особой серьезностью относятся к идее брака. Первые считают, что для женщины упорядоченная жизнь — лучшая гарантия и самое надежное свидетельство ее нравственной чистоты. Вторые видят в этом верный залог обустроенности и процветания дома. Американцы разом представляют собой и пуританскую, и коммерческую нацию; поэтому как религиозные убеждения, так и деловая хватка заставляют их требовать от женщины такого самозабвенного отношения к своим обязанностям, заставляющего ее постоянно жертвовать собственными удовольствиями, какого в Европе редко кто от нее ожидает. Иначе говоря, в Соединенных Штатах господствует неумолимое общественное мнение, тщательно ограничивающее женщину узким кругом домашних интересов и забот к запрещающее ей выходить из него. Появившись на свет, маленькая американка находит эти идеи прочно установленными; она осознает, какие из них вытекают последствия, и вскоре приходит к убеждению, что она не сможет ни на миг освободиться от норм, принятых ее современниками, не подвергнув тотчас же опасности покой своей души, свою репутацию и даже свое общественное положение, и, благодаря воспитанным в ней твердости суждения и стойкости привычек, она находит в себе силы подчиниться обычаям. Можно сказать, что именно в привычке к независимости она черпает то мужество, с которым без сопротивления и ропота идет на жертву, когда приходит время. Американка, кроме того, никогда не попадается в брачные сети, как в западню, в которую ее увлекли собственное простодушие и незнание. Она заранее знает, что от нее ждут, и самостоятельно, добровольно возлагает на себя это бремя. Она стойко выносит свое новое положение потому, что выбрала его сама. Так как в Америке дисциплина в отцовском доме очень мягкая, а брачные узы весьма суровы, девушка, вступая в брак, старается быть осмотрительной и осторожной. Ранние браки здесь очень редки. Американки, следовательно, не выходят замуж до тех пор, пока не наберутся необходимого жизненного опыта и не достигнут зрелости, тогда как в других странах большинство женщин по обыкновению начинают приобретать опыт и созревать только в браке. Впрочем, я весьма далек от мысли, что все те большие перемены, которые происходят в поступках и привычках американских женщин тотчас после того, как они выходят замуж, должны рассматриваться как результат принуждения со стороны общественного мнения. Женщины часто принимают на себя эти обязательства, подчиняясь лишь собственной воле. Когда приходит время выбирать мужа, тот хладнокровный и строгий образ мыслей, который в американке был заложен и укреплен свободным мировосприятием, позволяет ей осознать, что легкомысленное и свободное отношение к брачным узам — источник постоянного беспокойства, а не наслаждений, что удовольствия беззаботной девушки не могут быть развлечениями супруги и что женщина находит свое счастье только в семье. Заранее ясно видя ту единственную дорогу, которая может привести ее к семейному счастью, она с первого шага ступает на нее и идет до конца, не пытаясь повернуть назад. Таже самая сила воли, которую проявляют молодые американские жены, без колебаний и жалоб подчиняясь строгим обязанностям своего нового положения, впрочем, обнаруживается в периоды всех больших испытаний, выпадающих им на жизненном пути. 430 В мире нет страны, где частная собственность была бы более неустойчивой, чем в Соединенных Штатах. Нередко бывает так, что в течение своей жизни человек поднимается и опускается по всем ступеням лестницы, ведущей от богатства к бедности. Американские женщины переносят эти перемены, сохраняя спокойствие и неукротимую энергию. Говорят, что их желания уменьшаются с сокращением их достатка с такой же легкостью, с какой и возрастают. Искатели приключений, с каждым годом все плотнее и плотнее заселяющие необжитые просторы Запада, большей частью, как я уже писал в первой книге, выходцы с Севера, имеющего старое англоамериканское население. Многие из этих людей, с такой отвагой ринувшихся в погоню за богатством, в своих родных местах уже наслаждались безбедным существованием. Они везут с собой своих подруг и заставляют их разделять все те бесчисленные опасности и лишения, которые всегда сопутствуют подобным начинаниям. В самых отдаленных и диких местах я часто встречал молодых женщин, которые, с детства привыкнув ко всем удобствам жизни в больших городах Новой Англии, практически сразу переехали из богатых домов своих родителей в плохо крытые хижины, построенные в лесной глуши. Волнения, болезни, одиночество и скука не сокрушают их мужества. Их лица кажутся изменившимися, увядающими, но их взоры сохраняют твердость. Они выглядят одновременно печальными и решительными*. Я не сомневаюсь, что именно в период детского воспитания молодые американки сумели накопить в себе те внутренние силы, в которых они столь нуждаются впоследствии. Таким образом, в облике американской жены обнаруживается все та же личность, которая сложилась еще в детском и девическом возрасте; с изменением роли меняется образ ее жизни, но душа остается неизменной. Глава XI КАКИМ ОБРАЗОМ РАВЕНСТВО В АМЕРИКЕ СПОСОБСТВУЕТ ПОДДЕРЖАНИЮ НРАВСТВЕННОСТИ Есть философы и историки, которые прямо заявляют или же лишь намекают на то, что женская нравственность отличается большей или меньшей строгостью в зависимости от того, насколько близко или далеко они живут от экватора. Это очень дешевый способ выкрутиться из трудного положения, и в таком случае нам было бы достаточно глобуса и циркуля для того, чтобы в минуту решить одну из самых сложных проблем, стоящих перед человечеством. Я не считаю, что эта материалистическая доктрина основана на фактах. Одни и те же нации проявляли в различные эпохи своей истории как чистоту, так и распущенность нравов. Таким образом, упорядоченность или непорядочность их нравов зависит от каких-то изменяющихся факторов, а не только от природных особенностей страны, которые оставались неизменными. Я не отрицаю того, что при определенных климатических условиях страсть, которая рождается при взаимном влечении полов, бывает особенно пылкой, но я думаю, что эта естественная страсть всегда может возбуждаться или же подавляться социальными условиями и политическими институтами. Хотя путешественники, побывавшие в Северной Америке, по многим вопросам высказывают совершенно различные суждения, они все согласны в том, что тамошние нравы неизмеримо строже, чем в любом другом месте. Совершенно ясно, что в данном отношении американцы значительно превосходят своих родоначальников — англичан. Чтобы доказать это, достаточно окинуть обе нации беглым взором. В Англии, как и в любой другой стране, злые языки беспрестанно прохаживаются насчет женских слабостей. Можно часто слышать сетования философов и государственных мужей на то, что нравы недостаточно строги, и литература повседневно дает это понять. 431 В Америке все книги, не исключая романов, предполагают, что женщины чисты, и никто не рассказывает своих любовных похождений. Эта чрезвычайная строгость американских нравов, без сомнения, частично предопределяется природными условиями страны, расой, религией. Однако всех этих причин, которые встречаются и в других местах, недостаточно для объяснения данного явления. Его невозможно объяснить, не приняв во внимание некоего особого фактора Данным фактором мне представляется равенство и созданные им институты*. Равенство условий само по себе не порождает строгости нравов, но нет сомнений в том, что оно способствует соблюдению нравственных установок и усиливает их влияние. У аристократических народов знатность и имущественное положение часто возводят между мужчиной и женщиной преграды столь неодолимые, что они никогда не смогут соединиться друг с другом. Их сближает страсть, но социальные условия и производные от них воззрения препятствуют им вступить в постоянную открытую связь. Это неизбежно порождает множество кратковременных и тайных союзов. Природа тайком компенсирует то, что было отнято у нее силой закона Всего этого не происходит тогда, когда равенство условий разрушает все воображаемые или действительные барьеры, отделяющие мужчину от женщины. В этом случае ни одна девушка не считает, что она не может стать женой мужчины, отдавшего ей предпочтение, и это почти полностью исключает нравственную распущенность до замужества Ибо, какой бы доверчивостью ни отличалась страсть, едва ли возможно убедить женщину в том, что вы ее любите, если вы, имея полную свободу жениться на ней, не делаете этого. Та же самая причина продолжает действовать, хотя и более опосредованно, и после свадьбы. Ничто так не оправдывает незаконную любовь в глазах тех, кто ее испытывает, или же в глазах любопытствующей толпы, как мысль о том, что супружество было результатом вынужденного или случайного брака1. В стране, где женщина всегда свободно делает свой выбор и где воспитание обеспечивает ей возможность сделать его правильно, общественное мнение к подобным проступкам неумолимо. Ригоризм американцев частично порождается этим. Они часто рассматривают брак как обременительный договор, все условия которого тем не менее должны строго выполняться обеими сторонами, так как они могли все знать заранее и имели полную свободу ничем себя не обременять. Такое отношение, навязывая обязательство верности, облегчает ее соблюдение. В аристократических странах целью брака является не столько союз двух людей, сколько объединение их собственности; поэтому иногда бывает так, что мужа подбирают в школьном, а жену—в грудном возрасте. Нет ничего удивительного в том, что брачные узы, объединяющие имущество супругов, дают волю их сердцам искать любовных приключений. К этому их побуждает сам дух их договора Когда же, напротив, каждый сам себе выбирает спутника жизни, не обращая внимания ни на какие внешние затруднения или на чьи-то указания, мужчина и женщина обычно сближаются по сходству вкусов и мыслей, и это же самое сходсто прочно удерживает их друг подле друга По поводу брака наши отцы имели весьма своеобразное суждение. 1 В истинности этого утверждения легко убедиться, изучая различные европейские литературы. Когда какой-нибудь европейский писатель хочет изобразить в своем произведении какую-либо из тех больших катастроф, которые столь часто происходят в наших семейных кругах, он заранее усиленно старается вызвать сочувствие читателя, описывая неравный или вынужденный брак. Хотя прочно укоренившаяся терпимость уже давно расшатала наши нравственные нормы, ему было бы трудно заинтересовать нас несчастьями этих героев, если бы он не начал с оправдания их проступка. Этот прием почти всегда достигает желаемого эффекта. Та повседневность, которую мы сами наблюдаем, задолго подготавливает нас к снисходительности. Американские писатели не могут предлагать своим читателям такого рода оправдания в качестве правдоподобных; их обычаи и законы противостоят подобным попыткам, и, отчаявшись создать приятные картины распутства, они вообще его не изображают. Частично это служит причиной того, что в Соединенных Штатах публикуется мало романов. 432 Поскольку они заметили, что те немногочисленные браки по любви, которые заключались в их время, почти всегда кончались трагически, у них сложилось прочное убеждение в том, что в данном вопросе очень опасно прислушиваться к голосу собственного сердца. Игра случая представлялась им более прозорливой, чем свобода выбора. Между тем нетрудно понять, что примеры, имевшиеся перед их глазами, ничего не доказывали. В первую очередь следует отметить, что демократические народы, предоставляя женщине право свободно выбирать себе мужа, немало пекутся о том, чтобы их сознание предварительно было просвещено, а их воля обрела бы силу, необходимую для совершения подобного выбора, тогда как у аристократических народов девушка, украдкой ускользающая из-под родительской власти, чтобы самой броситься в объятия мужчины, хорошо узнать которого она не имела ни времени, ни необходимой способности суждения, не обладает ни одной из этих гарантий. Не следует удивляться тому, что, впервые завоевав право воспользоваться свободой своей воли, женщины употребляют ее во зло, а также тому, что они жестоко ошибаются тогда, когда, не получив демократического воспитания, они при вступлении в брак хотят следовать демократическим обычаям. Однако это еще не все. Когда мужчина и женщина стремятся к сближению вопреки неравенству их положения в аристократическом обществе, им нужно преодолеть очень большие препятствия. Сумев разорвать или ослабить узы, подчиняющие их родительской воле, они должны снова собраться с силами, чтобы противостоять власти обычая и тирании общественного мнения; когда же наконец они достигают финала своей рискованной затеи, то обнаруживают, что они чужие среди своих друзей и родни: их разделяют те предрассудки, которые они переступили. Эта ситуация вскоре уменьшает их мужество и ожесточает их сердца. Таким образом, если супруги, вступившие в брак по любви, сначала чувствуют себя несчастными, а затем начинают ощущать себя виновными, то это не следует объяснять тем, что они предпочли свободу выбора, а, скорее, тем, что они живут в обществе, подобного выбора не допускающем. Не нужно также забывать и то, что та самая сила духа, которая позволяет человеку яростно восстать против всеобщего заблуждения, почти всегда увлекает его за пределы благоразумия; ибо для того, чтобы осмелиться объявить войну, даже законную, идеям своего века и своей страны, в сознании должна присутствовать определенная склонность к насилию и авантюризму. Люди подобного склада, в каком бы направлении они ни действовали, редко достигают счастья и добродетели. Это, замечу мимоходом, объясняет, отчего во времена самых необходимых и самых святых революций столь мало встречается воздержанных, честных революционеров. Поэтому нет ничего удивительного в том, что человек, живущий в аристократическом обществе, которому при заключении брачного союза случайно взбредет в голову ни с кем не советоваться и ничем не руководствоваться, помимо своих собственных суждений и вкусов, может вскоре обнаружить, что в его доме поселились безнравственность и страдания. Однако тогда, когда подобный образ действий в порядке вещей, когда родители поддерживают его, а общественное мнение признает, не следует сомневаться в том, что мир в семье станет крепче, а верность будет надежнее храниться. Почти все мужчины в демократическом обществе занимаются либо политикой, либо какой-то профессиональной деятельностью, а скромность достатка, с другой стороны, обязывает женщин ежедневно оставаться в стенах собственного дома, с тем чтобы лично и очень внимательно следить за всеми мелочами домашнего хозяйства. Это четкое и необходимое разделение занятий служит тем естественным барьером, который, разделяя мужчин и женщин, делает притязания первых более редкими и менее энергичными и облегчает вторым защиту своей добродетели. Это не значит, что равенство условий существования способно когда-либо нравственно очистить человека, но оно придает безнравственности менее опасный характер. Поскольку у мужчин нет ни массы свободного времени, ни особых возможностей штурмовать те цитадели добродетели, которые намерены защищаться, в обществе одновременно встречаются и многочисленные куртизанки, и множество честных женщин. 433 Подобное состояние дел порождает подчас прискорбную индивидуальную порочность, но оно не мешает всему обществу сохранять бодрость и силу; оно не подрывает семейных связей и не ослабляет национальной нравственности. Опасность для общества таит в себе не страшная развращенность отдельных личностей, а распущенность всех его граждан. С точки зрения законодателя, значительно меньше следует бояться проституции, чем галантного ухаживания за порядочными женщинами. Такая бурная, обремененная постоянными хлопотами жизнь, которую приносит людям равенство, не только отвлекает их от любви, не оставляя времени предаваться ей, но и уводит их в сторону от нее менее очевидным, но более надежным способом. Все люди, живущие во времена демократии, усваивают в большей или меньшей степени принципы мышления, свойственные промышленному и коммерческому классам; образ их мыслей становится серьезным, расчетливым, основательным; они добровольно отворачиваются от идеала, чтобы идти к какой-либо видимой и близкой цели, которая представляется им естественным и необходимым объектом их желаний. Равенство, следовательно, не убивает воображения, но ограничивает его, не позволяя ему слишком отрываться от земли. Нет людей, менее склонных к мечтательности, чем граждане демократического общества, и среди них почти не встретишь никого, кто бы охотно предавался этому праздному, требующему уединения самосозерцанию, которое обычно предшествует сильным сердечным волнениям и порождает их. Верно, что они, высоко ценя ее, стараются найти такую глубокую, упорядоченную, спокойную сердечную привязанность, которая делает жизнь приятной и безопасной; но по доброй воле они не стремятся к неистовым и капризным чувствам, которые приносят страдания и сокращают жизнь. Я знаю, что вышеизложенное целиком относится только к Америке и к Европе вплоть до настоящего момента, в общем-то, неприложимо. В течение последней половины века, когда законы и образ жизни стали с невиданной силой толкать некоторые европейские народы к демократии, отношения между мужчиной и женщиной у этих наций, по всей видимости, не сделались более упорядоченными и чистыми. В отдельных районах можно наблюдать даже обратное. Нравственность более строго соблюдается лишь представителями определенных классов, а общая мораль общества кажется более низкой. Я не боюсь этих утверждений, так как не чувствую в себе предрасположенности ни льстить моим современникам, ни злословить по их адресу. Зрелище это должно удручать, но не должно вызывать удивление. Благоприятное влияние демократического государственного устройства на улучшение нравов — одно из тех явлений, которые обнаруживают себя лишь спустя длительное время. Если равенство условий благотворно для нравов, то те родовые муки общества, в которых эти условия появляются на свет, оказывают на общественную мораль гибельное воздействие. В течение последних пятидесяти лет, изменивших облик Франции, мы редко пользовались свободой, но зато всегда царил беспорядок. Среди всего этого хаоса идей и ниспровержения вечных истин, под влиянием этой бессвязной мешанины справедливости с несправедливостью, истины с ложью, прав с реальностью общественные представления о добродетели становятся неопределенными, а индивидуальная нравственность неустойчивой. Однако все революции, каковыми бы ни были их цели и средства, сначала порождают аналогичную ситуацию. Даже те из них, которые в конечном счете устанавливают более строгий контроль над нравами, начинают с их раскрепощения. Та распущенность и те беспорядки, свидетелями которых мы часто бываем, не кажутся мне поэтому долговременными. Уже появляются любопытные признаки того, что они изживаются. Нет ничего развратнее аристократии, которая, потеряв власть, сохраняет свои богатства и которая, предаваясь вульгарным наслаждениям, имеет на это много свободного времени. Некогда одушевлявшие ее сильные чувства и великие идеи исчезли, и теперь у нее не осталось ничего, кроме мелких, гложущих душу пороков, которые кишат на ней, как черви на трупе. 434 Никто не опровергает того факта, что французская аристократия минувшего века была крайне распутной, тогда как древние обычаи и старинные убеждения еще поддерживали уважение к нравственности в других классах нашего общества. Столь же легко прийти к общему согласию и относительно того, что в наше время среди уцелевших обломков все той же аристократии обнаруживается определенная строгость моральных принципов, тогда как безнравственность распространилась в средних и низших слоях общества. Таким образом, те семейства, которые пятьдесят лет тому назад были известны как чрезвычайно распущенные, сегодня стали самыми образцовыми, и может показаться, что демократия оказала благотворное влияние только на мораль аристократических классов. Революция, уменьшив доход знати, заставила их прилежно заниматься своими финансовыми и семейными делами, поселила их под одну крышу вместе с детьми и, придав, наконец, более разумный и серьезный настрой их мыслям, пробудила в них неприметно для них самих уважение к вере, любовь к порядку и мирным наслаждениям, к семейным радостям и благополучию, тогда как остальная часть нации, естественным образом обладавшая всеми этими склонностями, была захвачена потоком вседозволенности, рожденным борьбой за смену политических законов и порядков. Старинная французская аристократия испытала на себе последствия революции, но при этом она не ощутила революционных страстей и не была охвачена порожденным ими, часто анархическим порывом. Поэтому легко понять, отчего она испытала на своей нравственности благотворное влияние революции даже раньше тех, кто делал эту революцию своими собственными руками. Таким образом, можно утверждать, хотя подобное утверждение на первый взгляд покажется странным, что в наши дни те классы являются самыми антидемократическими силами нации, которые с особой наглядностью проявляют свою привязанность к нравственным принципам, вполне обоснованно считающимся демократическими. Я не могу не верить в то, что мы, сумев вырваться из хаоса революционных беспорядков и пожав все плоды породившей эти беспорядки демократической революции, увидим, как то, что сегодня лишь немногим представляется истинным, постепенно станет истиной для всех. Глава XII КАК АМЕРИКАНЦЫ ПОНИМАЮТ РАВЕНСТВО МЕЖДУ МУЖЧИНОЙ И ЖЕНЩИНОЙ Я показал, каким образом демократия уничтожает или преобразует различные виды создаваемого обществом неравенства. Но разве это все? Не может ли она, в конце концов, повлиять на то великое неравенство между мужчиной и женщиной, которое вплоть до нынешнего времени представляется нам обоснованным вечным законом природы? Я думаю, что общественное движение, уравнивающее положение детей и отцов, слуг и хозяев и, беря в целом, уравнивающее нижестоящих с вышестоящими, повышает статус женщины и должно все более и более уравнивать ее с мужчиной. Однако в данном вопросе, больше, чем в других, я испытываю особую необходимость быть правильно понятым, ибо нет второго такого предмета, по поводу которого грубое, бессвязное воображение нашего века создавало бы столь же необузданные фантазии. В Европе имеются люди, которые, путаясь в различных особенностях полов, заявляют о возможности установления между мужчиной и женщиной не только равенства, но и тождества. Они наделяют обоих одними и теми же функциями и правами, возлагая на них одни и те же обязанности; они хотят, чтобы мужчины и женщины сообща трудились, развлекались, занимались делами. Легко можно понять, что, пытаясь подобным образом уравнять между собой два пола, мы придем к их обоюдной деградации, ибо из подобного грубого смешения столь различных творений природы никогда ничего не выйдет, кроме слабых мужчин и неприличных женщин. 435 Американцы совершенно иначе понимают ту разновидность демократического равенства, которая может быть установлена между мужчиной и женщиной. Они думают, что, поскольку природа наделила мужчину и женщину столь различными физическими и духовными свойствами, она явным образом предназначала эти способности для выполнения разных функций, и считают, что прогресс состоит не в том, чтобы заставлять несхожие между собой существа заниматься примерно одними и теми же делами, а в том, чтобы каждый из них получил возможность как можно лучше делать свое дело. Американцы по отношению к двум полам применили основной принцип политической экономии, который в наши дни господствует в промышленности. Они тщательно разделили функции мужчины и женщины, с тем чтобы труд всего общества давал максимальные результаты. В Америке больше внимания, чем в других странах мира, уделяется постоянному четкому разделению сфер деятельности двух полов, так как американцы хотят, чтобы оба пола шагали нога в ногу, но каждый из них — всегда своим особым путем. Вы не увидите американских женщин, заправляющих внешними делами своего семейства, ведущих торговлю или же, наконец, занимающихся политической деятельностью, но вы также никогда не увидите их вынужденными заниматься грубым, неквалифицированным трудом или же тяжелой работой, требующей большой физической силы. Ни одно, даже самое бедное семейство не является исключением из этого правила. Если американке, с одной стороны, не позволяется покидать круг ее мирных домашних забот, то, с другой стороны, ее никогда и не принуждают его покидать. В результате получается, что американские женщины, подчас обладая мужской силой разума и деятельной энергией, в целом сохраняют весьма изящную внешность и постоянную женственность манер, хотя нередко они обнаруживают мужественность духа и отвагу сердца. В свою очередь американские мужчины не считают, что вследствие применения демократических принципов в семье авторитет супруга окажется свергнутым и установится двоевластие. Они полагают, что всякое объединение, чтобы быть эффективным, должно иметь своего руководителя и что главой супружеского союза, естественно, является мужчина. Поэтому они не отказывают ему в праве руководить своей спутницей и верят, что в маленьком сообществе, состоящем из мужа и жены, так же как и в большом обществе, представляющем собой государственное образование, демократия стремится к тому, чтобы поставить под контроль и узаконить необходимую для управления власть, а не к уничтожению всякой власти. Это мнение не является исключительной принадлежностью одного из полов, оспариваемой другим. Я никогда не замечал, чтобы американки рассматривали власть мужа как благословенную узурпацию их собственных прав или же, напротив, считали бы себя ею униженными. Мне кажется, что они испытывают своего рода гордость за то, что добровольно отказались от собственной свободы, видя особое достоинство в умении нести бремя, не пытаясь от него избавиться. Таковы чувства если и не всех, то по крайней мере самых добродетельных из них — остальные молчат; не услышишь в Соединенных Штатах и жены-прелюбодейки, крикливо выступающей за права женщины, в то время как сама она попирает святейшую из супружеских обязанностей. Часто отмечалось, что даже на той лести, которую европейские мужчины расточают перед женщинами, есть налет презрительности, и, хотя европейцы часто становятся рабами женщины, чувствуется, что в глубине души они никогда не считают ее равной себе. В Соединенных Штатах женщину редко хвалят, но зато ежедневно проявляют уважение к ней. Американцы постоянно демонстрируют полное доверие к разуму своих супруг и чтят их свободу. Они считают, что женщины не в меньшей степени, чем мужчины, способны обнаруживать истину во всей ее наготе и что в женском сердце достаточно твердости, чтобы следовать за этой истиной; они никогда не пытались охранять ее добродетель, равно как и свою, с помощью предрассудков, невежества или страха. По всей видимости, в Европе, где мужчины с такой легкостью подчиняются деспотизму женской власти, женщине тем не менее отказано в обладании некоторыми самыми основными качествами человеческой природы. Их считают обворожительными, но несовершенными существами; и не следует слишком уж удивляться, что сами женщины на- 436 чинают относиться к себе аналогичным образом и близки к тому, чтобы считать своей привилегией возможность быть вздорными, слабыми и боязливыми. Американки не требуют себе подобных прав. Кроме того, говорят, что в вопросах морали мы даровали мужчине почти полную неприкосновенность, и, таким образом, понятие добродетели по отношению к нему имеет одно значение, и совершенно другое значение оно имеет тогда, когда речь заходит о его спутнице, и что в глазах общественности одно и то же деяние может соответственно быть преступлением или всего лишь проступком. Американцы не знают этого несправедливого деления обязанностей и прав. У них соблазнитель подвергается такому же бесчестью, как и его жертва. Это верно, что американцы редко окружают женщин тем услужливым вниманием, которое им с готовностью оказывается в Европе, однако всем своим поведением они постоянно подчеркивают, что считают женщин добродетельными и деликатными, и питают столь огромное уважение к их нравственной свободе, что в их присутствии каждый тщательно следит за своей речью, опасаясь заставить их выслушивать то, что может их покоробить. В Америке молодая девушка имеет возможность в одиночку и без всякого страха отправиться в длительное путешествие. Законодатели Соединенных Штатов, смягчившие наказания почти во всех статьях уголовного кодекса, за изнасилование требуют смертного приговора, и никакое другое преступление не преследуется общественным мнением с более неумолимой суровостью. Это вполне объяснимо: поскольку американцы дороже всего ценят честь женщины и более всего уважают ее независимость, постольку никакая кара не кажется им слишком жестокой для того, кто против ее воли лишает женщину и того и другого. Во Франции, где это же преступление карается значительно мягче, часто бывает трудно найти состав присяжных, который бы вынес обвинительный приговор. Что это? Презрение к целомудрию или же презрение к женщине? Я не могу избавиться от убеждения, что и то и другое. Таким образом, американцы не считают, что мужчина и женщина имеют обязанность и право заниматься одними и теми же делами, но проявляют равное уважение к роли каждого из них и рассматривают их в качестве равноценных существ, хотя и имеющих различное предназначение. Они не ждут от женщины мужских способов и форм применения своей отваги, но они никогда не сомневаются в ее храбрости, и если они полагают, что муж и жена не всегда должны одинаковым образом применять свои умственные способности, то по крайней мере они считают, что женщина обладает столь же основательной способностью суждения и столь же ясным умом, что и мужчина. Следовательно, американцы, сохраняя социальное неравенство женщин, тем не менее сделали все, что могли, с целью нравственно и интеллектуально поднять ее до уровня мужчины, и здесь, как мне кажется, они превосходно уловили суть понятия демократического прогресса. Что касается лично меня, то я заявляю без всяких колебаний: хотя женщина в Соединенных Штатах никогда не покидает узкого семейного круга и хотя в нем она в некоторых отношениях испытывает сильную зависимость, нигде в мире, по моим представлениям, она не имеет столь же высокого положения. И если сейчас, когда я заканчиваю эту книгу, в которой попытался описать весьма значительные достижения американцев, меня спросят, что я считаю главной причиной необычайного процветания и растущей мощи этого народа, я бы ответил, что вижу ее в чрезвычайно высоком положении американских женщин. Глава XIII КАКИМ ОБРАЗОМ РАВЕНСТВО ПРИВОДИТ АМЕРИКАНЦЕВ К ЕСТЕСТВЕННОМУ РАЗДЕЛЕНИЮ НА МНОЖЕСТВО МЕЛКИХ ЧАСТНЫХ КРУГОВ ОБЩЕНИЯ Можно было бы предположить, что конечным следствием и неизбежным результатом функционирования демократических институтов должно быть полное смешение граждан и в частной, и в общественной жизни, заставляющее их вести коллективное существование. 437 Подобное толкование приписывает равенству, порождаемому демократией, очень грубую и прямо-таки тираническую форму. Нет такого общественного устройства и таких законов, которые могли бы сделать людей настолько одинаковыми, чтобы образование, материальное положение и вкусы уже не придавали им какого-то различия, и, если разные люди могут иногда находить, что в их интересах сообща сделать какое-нибудь одно дело, не следует полагать, что они когда-либо станут действовать сообща просто ради удовольствия. Поэтому люди всегда будут выскальзывать из рук законодателя, что бы он ни предпринимал, и, выбравшись тайком через какую-нибудь лазейку из того круга, в который он хотел их загнать, они создадут бок о бок с огромным государственным образованием маленькие частные сообщества, связующие людей по сходству положений, привычек и нравов. В Соединенных Штатах граждане не имееют друг перед другом какого-либо преимущества; они не должны ни взаимоподчиняться, ни выражать знаков почтения; они сообща вершат правосудие и управляют государством, и в целом они все объединяются, чтобы решать вопросы, влияющие на их общую судьбу, но я никогда не слышал, чтобы их всех призывали развлекаться одним и тем же образом или веселиться сообща в одних и тех же местах. Американцы, с такой легкостью общающиеся между собой во время политических собраний и судебных заседаний, напротив, разбиваются на маленькие, обособленные, тщательно подобранные компании, чтобы наслаждаться в них прелестями частной жизни. Каждый американец охотно признает всеобщее равенство граждан, но в своем доме он будет принимать только очень небольшой круг друзей и гостей. Мне это представляется совершенно естественным. По мере того как расширяется круг лиц, принимающих участие в общественной деятельности, сфера частных контактов сужается. Вместо того чтобы воображать себе картины коллективной жизни, к которой придут граждане новых обществ, следует опасаться, по-моему, того, что они в конце концов станут создавать лишь очень маленькие группки. У аристократических народов разные классы представляют собой нечто похожее на огромные огороженные территории, из которых нельзя выйти и в которые невозможно войти. Классы между собой не общаются, однако внутри каждого из них люди вынуждены волей-неволей ежедневно контактировать. И даже тогда, когда по своим природным свойствам они не подходят друг другу, всеобщее соответствие, основанное на равенстве положения, их сближает. Когда же ни закон, ни обычай не устанавливают постоянных, привычных контактов между определенными людьми, дело решается случайным сходством взглядов и склонностей, и это ведет к созданию бесчисленного множества частных содружеств. При демократии, граждане которой никогда сильно друг от друга не отличаются и когда они естественным образом столь близки между собой, что всякую минуту существует возможность того, что они собьются в одну общую массу, создается множество искусственных и произвольных классификаций, с помощью которых каждый пытается выбраться в сторону из общего людского потока, боясь, что он увлечет его с собой против его воли. И дело всегда будет обстоять подобным образом, ибо можно изменить созданные людьми институты, но не самого человека: какие бы усилия все общество ни прилагало к тому, чтобы сделать всех граждан равными и схожими между собой, личная гордыня каждого индивидуума всегда будет пытаться избежать общего уровня и где-то создаст какое-то выгодное для себя неравенство. При аристократии людей разделяют высокие, неподвижные заборы; при демократии они отделены множеством тонких, почти невидимых нитей, которые всякий раз рвутся и беспрестанно перемещаются с места на место. Таким образом, как бы близко ни подошли люди к равенству, у демократических народов всегда будут формироваться очень многочисленные маленькие частные круги общения внутри того большого государственного единства, которое и представляет собой общество. Но ни один из этих кругов своими манерами не будет напоминать тот высший свет, который при аристократии управлял государством. 438 Глава XIV НЕКОТОРЫЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ ПО ПОВОДУ АМЕРИКАНСКИХ МАНЕР На первый взгляд нет ничего, что казалось бы менее важным, чем внешние формы человеческого поведения, и тем не менее нет ничего, что ценилось бы людьми дороже этих форм; люди привыкают ко всему, кроме общения с теми личностями, у которых иные манеры. Поэтому влияние социально-политической организации общества на поведение людей и их манеры следует рассматривать со всей серьезностью. Манеры, говоря в общем, порождаются нравами, и, кроме того, иногда они есть следствие произвольного соглашения между определенными лицами. Они в равной мере являются как естественными, так и благоприобретенными свойствами. Когда люди осознают, что их превосходство не оспаривается и не стоит им никаких усилий, когда ежедневно они заняты осуществлением грандиозных целей, предоставляя другим заботу о частностях, когда они окружены той роскошью, которую они не приобретали и которую не боятся потерять, вполне понятно, что они усваивают своего рода гордое презрение к мелочным интересам и материальным заботам жизни и что их мыслям свойственно то природное величие, которое проявляется в их словах и манерах. В демократических странах в манерах людей обычно мало величия, так как интересы их частной жизни очень ограниченны. Эти манеры часто вульгарны, поскольку мысли людей лишь изредка могут подниматься выше домашних забот и обязанностей. Подлинное величие манер заключается в умении всегда быть на своем месте, не претендуя на большее, но и не роняя собственного достоинства; это умение вполне доступно и землепашцу, и коронованной особе. В демократическом обществе никакое место не представляется неоспоримым, и поэтому манеры граждан часто отличаются горделивостью, но редко — подлинным достоинством. Кроме того, их этикет не имеет четких, хорошо продуманных правил. Население демократических стран слишком мобильно для того, чтобы определенная группа лиц могла выработать свод норм хорошего тона и добиться того, чтобы они соблюдались. Поэтому каждый человек ведет себя в большей или меньшей степени посвоему, и в обществе царит определенная непоследовательность правил поведения, так как эти правила и манеры сообразуются с индивидуальными чувствами и идеями каждого человека более, чем с идеальной нормой, заранее предложенной всем для подражания. В любом случае это более заметно тогда, когда власть аристократии свергнута только что, а не тогда, когда она уже давным-давно уничтожена. Новые политические институты и новые обычаи собирают вместе, а часто заставляют и жить сообща людей, получивших совершенно разные воспитание и образование и все еще сохраняющих несовместимые привычки. Это постоянно создает чрезвычайную пестроту манер. Люди еще хранят память о том, что некогда существовал свод четких правил хорошего тона, но они уже больше не знают, что в нем содержится и где можно его найти. Люди утратили общее представление о правилах хорошего тона, но еще не вполне решились вообще обходиться без них. Напротив, из обломков старых правил всякий пытается создать определенную произвольную и изменчивую норму поведения, и, таким образом, их манеры лишены как регламентированности и величавости, которые часто можно наблюдать в поведении аристократических народов, так и простоты и свободы, часто обнаруживаемых гражданами демократического общества. Их манеры одновременно представляются и неловко стесненными, и бесцеремонными. Подобное положение не является нормальным. Когда равенство достигает определенной полноты и исторической зрелости, все люди начинают мыслить примерно одинаково, занимаясь примерно одними и теми же делами. Им поэтому нет никакой нужды договариваться или копировать друг друга для того, чтобы поступать и говорить приблизительно сходным образом. В их манерах мы беспрестанно замечаем множество мелких несоответствий, но не видим существенных различий. Сходство между ними никогда не достигает абсолюта, так как у них нет единой модели, но и различие между ними не бывает полным, поскольку они находятся в одних и тех же условиях. Основываясь на первом впечатлении, можно было бы сказать, что у всех американцев совершенно одинаковые манеры, и лишь очень пристальное рассмат- 439 ривание позволяет уловить те нюансы, которые определяют своеобразие манер каждого из них. Англичан очень забавляют манеры американцев, и удивительно то, что авторы подобных юмористических описаний сами большей частью принадлежат к тем средним классам, к которым эти описания вполне приложимы. Таким образом, эти безжалостные хулители сами, как правило, выступают носителями всего того, что они порицают в Соединенных Штатах. Они не понимают, что смеются над самими собой, к великой радости аристократов их собственной страны. Ничто так не вредит демократии, как внешние формы проявления ее нравов. Многие люди охотно примирились бы с ее пороками, но не могут выносить свойственных ей манер. Тем не менее я не соглашусь с тем, что в манерах демократических народов нет ничего достойного хвалы. У аристократических наций все люди, общающиеся с представителями господствующего класса, как правило, изо всех сил стараются быть похожими на них, что приводит к крайне смехотворной и очень плоской подражательности. Если демократические народы и не имеют у себя высоких образцов хороших манер, они по крайней мере избавлены от необходимости ежедневно лицезреть их скверные копии. В демократическом обществе манеры никогда не бывают столь же изысканными, как манеры, свойственные аристократическим народам, но при этом они никогда не бывают столь же грубыми. Вы не услышите ни бранных слов черни, ни благородных, рафинированных выражений вельмож. Демократические нравы часто отмечены пошлостью, но не грубостью или низостью. Я уже говорил, что при демократии не может составиться сколь-либо реальный свод строгих правил хорошего тона. Это имеет как свои неудобства, так и свои преимущества. В аристократиях нормы благопристойности придают каждому одинаковый облик, несмотря на различие их наклонностей. Эти нормы приукрашивают и скрывают врожденный характер. Манеры демократических народов не отличаются подобной продуманностью и упорядоченностью, но они часто более искренни. Они представляют собой как бы легкую, неплотно сотканную вуаль, сквозь которую легко просматриваются подлинные чувства и личные мысли всякого человека. Поэтому здесь форма и содержание человеческих поступков часто выступают тесно взаимосвязанными, и широкая картина человечества, быть может, и представляется менее декорированной, зато оказывается более правдивой. В некотором смысле можно сказать, что демократия не только не приводит к формированию определенных манер, но и, напротив, мешает выработке каких бы то ни было манер. В демократическом обществе иногда можно обнаружить проявления аристократических чувств, страстей, добродетелей и пороков, но не аристократических манер. Они стираются и исчезают безвозвратно, когда демократическая революция завершается. Кажется, что нет ничего долговечнее аристократической учтивости, так как она сохраняет ее еще в течение некоторого времени после того, как аристократия теряет свое имущественное положение и свою власть; но также кажется, что нет ничего мимолетнее этой учтивости, ибо, как только она отмирает, от нее не остается и следа, так что даже трудно сказать, какой она была. Изменение социального устройства общества вызывает это чудесное превращение, для которого достаточно жизни всего нескольких поколений. Основные черты и особенности аристократии остаются запечатленными в истории после ее уничтожения, но деликатные, легкие формы ее нравов и манер изглаживаются из памяти людей почти тотчас же после ее падения. Никто не может представить их себе, не видя их собственными глазами. Их исчезновение не замечается и не ощущается. Ибо для того, чтобы испытать то утонченное удовольствие, которое доставляют благородство и изысканность манер, необходимо, чтобы человек был подготовлен к этому привычкой и воспитанием; как только они выходят из употребления, вкус к ним с легкостью утрачивается. Таким образом, демократические народы не только не могут иметь аристократические манеры, но и, не представляя их себе, не хотят их иметь. Поскольку они не отвечают их представлениям, то для них они как бы никогда и не существовали. 440 Подобной утрате нельзя придавать слишком большое значение, но можно испытывать из-за нее чувство сожаления. Мне известно, что нередко одни и те же люди, обладая весьма благовоспитанными манерами, отличались чрезвычайной грубостью чувств: придворная жизнь вполне убедительно доказала, что под внешним величием часто скрываются крайне низменные сердца. Но если аристократизм манер и не мог порождать добродетели, то иногда он украшал самое добродетель. Лицезрение многочисленного и могущественного класса было отнюдь не заурядным зрелищем, в котором все внешние проявления жизни, казалось, ежеминутно обнаруживали природную возвышенность чувств и мыслей, тонкий и правильный вкус, учтивость манер. Аристократизм манер создавал красивые иллюзии относительно природы человека, и, хотя картина часто была ложной, зрителям она доставляла высокое наслаждение. Глава XV О ТОМ, НАСКОЛЬКО СТЕПЕННЫ АМЕРИКАНЦЫ И ОТЧЕГО ЭТО ЧАСТО НЕ МЕШАЕТ ИМ ПОСТУПАТЬ ОПРОМЕТЧИВО Люди, живущие в демократических странах, не ценят тех наивных, грубых и шумных увеселений, которым предается простонародье аристократических государств; они считают их ребячеством или глупостью. Но не большую склонность они проявляют и к интеллектуальным, изысканным развлечениям аристократических классов; им необходимы полезные, основательные удовольствия, и им хочется, чтобы в самой их радости было нечто прибыльное. В аристократических обществах народ охотно отдается порывам бурного, шумного веселья, которое сразу заставляет их забывать свои несчастья; жители демократических стран не любят столь неистового самозабвения и всегда испытывают сожаление, когда теряют над собой контроль. Порывам фривольного веселья они предпочитают степенные, немногословные развлечения, которым они предаются по-деловому, не забывая при этом и о своих делах. Есть такие американцы, которые вместо того, чтобы отправиться в общественные места и весело танцевать там в часы досуга, как это продолжают делать их коллеги в большинстве стран Европы, остаются одни в стенах своего дома, чтобы выпить. Такие люди сразу испытывают двойную радость: они обдумывают свои дела и благопристойно хмелеют у домашнего очага. Раньше самым степенным народом на земле я считал англичан, но, увидев американцев, я изменил свое мнение. Я не собираюсь утверждать, что характер жителей Соединенных Штатов не определяется в значительной мере их темпераментом. Тем не менее я думаю, что политические институты оказывают на них еще большее влияние. Я считаю, что степенность американцев частично порождается их гордостью. В демократических странах даже бедняк имеет высокое представление о своем личном достоинстве. Он охотно размышляет о самом себе, считая, что другие обращают на него внимание. Подобное умонастроение заставляет его тщательно следить за своими словами и поступками и держаться замкнуто, дабы не обнаружить своих недостатков. Ему представляется, что, если он хочет выглядеть заслуживающим уважения, ему необходимо сохранять степенный и серьезный вид. Я, однако, вижу другую, более глубокую и сильную причину, естественным образом порождающую у американцев ту серьезную степенность, которая меня удивляет. При деспотизме народ время от времени охватывают порывы буйного веселья, но в целом он угрюм и сдержан, потому что живет в страхе. При абсолютной монархии, смягченной традициями и нравственными устоями, часто можно видеть спокойные, жизнерадостные лица, так как, имея некоторую свободу и достаточную гарантию безопасности, люди не обременены самыми важными проблемами человеческого существования. Все свободные же народы глубокомысленно серьезны, 441 поскольку их головы обычно заняты обдумыванием каких-либо рискованных или трудноосуществимых замыслов. В особенности это свойственно тем свободным народам, которые создали демократические формы государственного правления. В этом случае во всех классах данного общества встречается немалое число людей, постоянно занятых серьезными государственными делами, а те из граждан, кого не привлекает идея личного участия в судьбах страны, целиком поглощены заботами об увеличении своей частной собственности. У такого народа серьезность не является более специфической особенностью склада отдельных индивидуумов, она становится чертой национального характера. Говорят, что в небольших демократических государствах античного мира граждане появлялись в общественных местах украшенными венками из роз, что они почти все свое время тратили на танцы и театральные представления. В существование подобных республик я верю не больше, чем в существование государства Платона; и если действительно там все происходило так, как об этом рассказывают, я беру на себя смелость утверждать, что эти так называемые «демократии» были созданы из совершенно иного материала, чем наши, и что между ними нет ничего общего, кроме названия. Не следует, впрочем, думать, что люди, живущие в демократическом обществе и вынужденные много работать, считают, что они заслуживают сочувствия: как раз наоборот. На свете нет людей, более приверженных своему образу жизни. Если бы их освободили от забот, доставляющих им беспокойство, они обнаружили бы, что их жизнь стала пресной, и потому они испытывают более глубокую привязанность к своим заботам, чем аристократия — к своим наслаждениям. Теперь я задаюсь вопросом, отчего те же самые демократические народы, которым свойствен столь серьезный склад ума, ведут себя подчас столь легкомысленно и опрометчиво? Американцы, почти всегда сохраняющие степенность манер и холодность обращения, тем не менее часто оказываются во власти какой-либо внезапной страсти или же необдуманного суждения, выходящих далеко за пределы разумного, под влиянием которых они с самым серьезным видом совершают немыслимые безрассудства Это противоречие не должно удивлять. Крайняя степень гласности порождает своеобразное невежество. В деспотических государствах люди не знают, что делать, потому что им ничего не говорят. Люди, живущие в условиях демократии, часто действуют наобум потому, что им говорят все. Первые ничего не знают, вторые все забывают. Они не воспринимают основных линий картины потому, что их внимание рассредоточено на множестве мелких деталей. В свободных и особенно в демократических государствах все те необдуманные высказывания, которые иногда позволяют себе общественные деятели, как это ни странно, не вредят их репутации, тогда как в абсолютных монархиях достаточно нескольких случайно сорвавшихся слов, чтобы человек навсегда утратил авторитет и загубил карьеру. Это объясняется тем, что уже было сказано выше. Когда человек говорит что-то,находясь в многолюдной оживленной толпе, многие из его слов остаются неуслышанными или тотчас же вылетают из памяти его слушателей. Напротив, среди молчаливой неподвижной массы народа, в царящей вокруг тишине ухо улавливает самый легкий шепот. В демократических обществах люди всегда подвижны; тысяча случайностей беспрестанно заставляет их менять образ жизни, которая всегда подвержена чему-то неопределенно-непредвиденному и неожиданному. В этой связи они часто вынуждены заниматься тем, что плохо умеют делать, и говорить о том, в чем едва ли разбираются, и хвататься за ту работу, которой они не были обучены в течение длительного периода ученичества В аристократических государствах каждый имеет только одну цель, которую он постоянно стремится достичь. В демократическом обществе жизнь более сложна и запутанна: редко бывает так, что один и тот же человек не стремится к достижению множества целей одновременно, и цели эти часто весьма далеки друг от друга. И поскольку он не может хорошо знать все объекты своих желаний, человек легко удовлетворяется не вполне совершенными представлениями о них. Даже в том случае, если житель демократической страны не испытывает лишений, его желания все равно заставляют его действовать, так как, окруженный со всех сторон материальными благами, он не видит среди них ничего такого, что было бы для него абсо- 442 лютно недоступным. Поэтому он все делает в спешке, довольствуется не совсем тем, что хотел, и для обдумывания всякого своего действия останавливается лишь на мгновение. Его любознательность беспредельна, но в то же самое время эту любознательность очень просто удовлетворить, поскольку он сам внутренне предрасположен узнать побыстрее как можно больше, нежели глубоко изучать немногое. Он не располагает временем и вскоре теряет желание во что-либо глубоко вдаваться. Таким образом, мышление демократических народов отмечено серьезностью потому, что социально-политические условия их существования постоянно заставляют их заниматься серьезными делами, а поступают они опрометчиво потому, что мало времени и внимания уделяют каждому из этих дел. Привычный недостаток внимания следует считать самым главным пороком демократии. Глава XVI ОТЧЕГО НАЦИОНАЛЬНОЕ ТЩЕСЛАВИЕ У АМЕРИКАНЦЕВ НОСИТ БОЛЕЕ БЕСПОКОЙНЫЙ И СВАРЛИВЫЙ ХАРАКТЕР, ЧЕМ У АНГЛИЧАН Все свободные народы гордятся собой, однако национальная гордыня проявляется у них по-разному. В своих отношениях с иностранцами американцы оказываются нетерпимыми к любой критике и постоянно жаждут славословий. Им нравятся самые скромные выражения одобрения, но их редко полностью удовлетворяют даже самые невоздержанные восхваления; они неотступно преследуют вас своими ожиданиями похвал, и, если вы не уступаете их настоятельным просьбам, они хвалят себя сами. Словно сомневаясь в своих собственных достоинствах, они жаждут постоянно иметь перед глазами их изображения. Их тщеславие отмечено не только жадностью, но также беспокойством и завистливостью. Постоянно требуя все, оно ничего не дает взамен. Оно бранчливо вымаливает подачки. Я говорю кому-либо из американцев, что он живет в прекрасной стране, и он отвечает: «Верно, в мире нет другой такой страны!» Я выражаю восхищение той свободой, которой пользуются граждане его страны, и он отвечает: «Свобода — это драгоценный дар! Но мало кто из народов достоин им пользоваться». Я отмечаю чистоту нравов, царящую в Соединенных Штатах, а он говорит: «Я полагаю, что иностранец, глаз которого привычен к той испорченности, которая наблюдается у всех других народов, должен быть потрясен созерцанием подобной чистоты». В конце концов я предоставляю ему возможность рассуждать на эту тему в одиночку, но он вновь принимается за меня и не оставляет в покое до тех пор, пока не заставит повторить все то, что я уже говорил. Трудно представить себе более докучливое и более словоохотливое проявление патриотизма. Оно утомляет даже тех, кто относится к нему с уважением*. Иное дело — англичанин. Он спокойно наслаждается теми подлинными или же воображаемыми преимуществами, которыми, на его взгляд, обладает его страна. Нисколько не жалуя другие народы, он ничего от них не требует для своего народа. Его нисколько не трогают ни их порицания, ни их одобрения. Перед лицом всего мира он сохраняет сдержанность, полную пренебрежения и нежелания его знать вообще. Его гордыня не нуждается в подкреплении, так как подпитывается сама собой. Удивительно, что два народа, лишь недавно отделившиеся от одного основания, столь противоположны друг другу по манере чувствовать и говорить. В аристократических странах вельможи обладают огромными привилегиями, на которых покоится их гордыня, и не стремятся пользоваться преимуществами, которые вытекают из этих привилегий. Эти привилегии достаются им по наследству, и они в определенной мере рассматривают их как часть самих себя или по меньшей мере как естественное, лично им принадлежащее право. Поэтому их чувство собственного превосходства отмечено некоторой безмятежностью; им и в голову не приходит хвастаться своими прерогативами, которые очевидны каждому и которые никем не отрицаются. Их положение столь естественно, что не требует никаких разговоров. Окруженные 443 ореолом своего одинокого величия, они сохраняют неподвижность, уверенные в том, что видны отовсюду без всяких со своей стороны усилий показать себя всему свету, и в том, что никто не пытается заставить их покинуть свое место. Когда общественные дела находятся в ведении аристократии, национальная гордость естественным образом принимает форму сдержанного, безразличного ко всему, высокомерного чувства, проявления которого копируют все остальные классы нации. Напротив, когда социальные различия весьма незначительны, самые ничтожные преимущества приобретают большое значение. Поскольку каждый видит вокруг себя множество людей, охваченных сходными или аналогичными стремлениями, его чувство собственного достоинства становится взыскательным и ревнивым. Оно цепляется за ничтожные безделицы и упрямо их защищает. При демократии, когда имущественное положение граждан крайне неустойчиво, люди почти всегда обладают лишь недавно обретенными преимуществами. Именно поэтому демонстрация этих преимуществ доставляет им безграничное удовольствие, убеждая их и окружающих в том, что они действительно наслаждаются этими преимуществами. А поскольку в любой момент они могут их лишиться, они испытывают беспрестанное чувство тревоги и принуждают себя показывать всем, что они их еще сохраняют. Люди, живущие в демократическом обществе, любят свою страну так же, как любят самих себя, перенося формы личного тщеславия на чувство национальной гордости. Это беспокойное, неутолимое тщеславие демократических народов всецело обусловлено равенством и неустойчивостью условий существования, ибо даже представители самой родовитой части аристократии подчас проявляют те же самые страсти, когда какая-либо из незначительных сторон их существования приходит в некоторую неустойчивость и оспаривается. Класс аристократии всегда резко отличается от других классов масштабами и незыблемостью привилегий, однако многие из его представителей почти ничем не отличаются друг от друга, не считая эфемерных преимуществ, которые ежедневно могут ими утрачиваться или приобретаться. Известно, что представители могущественной аристократии, собравшись в столице или при дворе, с остервенением оспаривали между собой пустые привилегии, зависящие от капризов моды или прихоти господина. В этом случае они проявляли по отношению друг к другу ту же самую ребяческую завистливость, которая движет людьми при демократии, подобное же ревностное желание завладеть самыми незначительными выгодами, оспариваемыми равными им людьми, и аналогичную потребность выставлять на всеобщее обозрение те преимущества, которыми они пользуются. Если бы придворным когда-либо пришла в голову мысль о чувстве национальной гордости, я не сомневаюсь, что оно проявилось бы у них в формах, совершенно аналогичных тем, в которых проявляется патриотизм демократических народов. Глава XVII ОТЧЕГО ОБЩЕСТВЕННАЯ ЖИЗНЬ В СОЕДИНЕННЫХ ШТАТАХ ВЫГЛЯДИТ ОДНОВРЕМЕННО БУРНОЙ И ОДНООБРАЗНОЙ Ничто, казалось бы, не может вызывать и поддерживать столь острое любопытство, как внешние проявления жизни в Соединенных Штатах. Материальное положение людей, идеи, законы здесь беспрестанно меняются. Говорят, что сама неподвижная природа приходит здесь в движение — настолько ощутимо она ежедневно преобразуется трудом человеческих рук. Тем не менее столь бурное общество, если его долго наблюдать, начинает казаться однообразным, и зритель, созерцающий эту живую картину, испытывает скуку. У аристократических народов каждому человеку приблизительно определена своя сфера общения, сами же люди, однако, совершенно не похожи друг на друга: их чувства, мысли, привычки и вкусы в корне различны. Ничто не движется, но все разное. 444 В демократических обществах, напротив, все люди похожи друг на друга и поступают они примерно одинаково. Они подвержены, это верно, постоянной суровой игре случая; но, поскольку их взлеты и падения беспрестанно повторяются, пьеса остается одной и той же, меняются только имена актеров. Внешний облик американского общества выглядит оживленным, поскольку люди и обстоятельства здесь постоянно изменяются; но внешность эта однообразна, так как меняются они все на один манер. Люди, живущие в демократические времена, наделены многими страстями, но они большей частью сводятся к любви к богатству или же проистекают из нее. Это происходит не потому, что их души более черствы, но потому, что в такие времена значение денег действительно возрастает. Когда все граждане независимы и безразличны друг к другу, каждый из них может получить чью-либо помощь, только если оплатит ее. Это до бесконечности расширяет сферу приложения богатства и увеличивает его ценность. Поскольку престиж, связанный со старыми понятиями, исчез, люди больше не различаются или почти не различаются по своему происхождению, положению, профессии. Едва ли остается нечто такое, помимо денег, что может сразу выделить человека из массы и поднять некоторых людей над общим уровнем. Отличия, порождаемые богатством, возрастают по мере того, как уменьшаются и исчезают все остальные. У аристократических народов деньги обеспечивают удовлетворение лишь незначительного числа желаний из всего их широкого спектра; при демократии кажется, что они делают доступными предметы всех желаний. Поэтому обычно оказывается, что основным или дополнительным мотивом, лежащим в основе поведения американцев, является любовь к богатству. Это придает всем их чувствам черты родового сходства и вскоре делает картину их жизни утомительной для наблюдателя. Это вечное повторение одной и той же страсти становится монотонным, равно как и однообразные конкретные приемы, используемые этой страстью для своего удовлетворения. В таком законодательно установленном, мирном демократическом обществе, каким являются Соединенные Штаты, где человек не может обогатиться ни на войне, ни на государственной службе, ни с помощью политических конфискаций, любовь к богатству в основном побуждает людей к занятиям промышленностью. А ведь в промышленности, хотя она часто приводит к сильному смятению страстей и к великим несчастьям, нельзя тем не менее преуспеть иначе, кроме как овладев чрезвычайно упорядоченными навыками, целым комплексом мелких, однообразных операций. Чем сильнее страсть в душе человека, тем более регламентирован образ его жизни и тем более однообразны его движения и поступки. Можно сказать, что сама страстность желаний делает американцев столь аккуратными, размеренными людьми. Страсть волнует их души, но упорядочивает их жизнь. То, что я говорю об американцах, приложимо почти ко всем остальным людям нашего времени. Род людской лишается разнообразия разновидностей; во всех уголках земного шара обнаруживается один и тот же образ действий, мыслей и чувств. Это происходит не только потому, что все народы стали больше общаться и больше уподобляться друг другу, но еще и потому, что в каждой стране люди, все более и более последовательно отказываясь от тех особых представлений и чувств, которые были связаны с их кастовой, профессиональной или семейной принадлежностью, одновременно приближаются к естественному состоянию человеческой природы, сущность которой повсюду одинакова. Таким образом, они уподобляются, хотя и не подражают друг другу. Они подобны путникам, поодиночке блуждающим по огромному лесу, все тропинки в котором ведут в одно и то же место. Если все разом замечают эту центральную точку, они, хотя и не ищут, и не видят, и не знают друг друга, незаметно сближаются. И каково же будет их удивление, когда все они встретятся в одном месте. Все те народы, которые взяли за объект своего изучения и подражания не какую-либо определенную личность, но природу человека как такового, придут в конечном счете к одним и тем же нравам, подобно тем путникам, что собрались на лесной поляне. 445 Глава XVIII О ПОНЯТИИ ЧЕСТИ В СОЕДИНЕННЫХ ШТАТАХ И В ДЕМОКРАТИЧЕСКИХ ОБЩЕСТВАХ 1 Люди, по-видимому, формируя общественное суждение о действиях себе подобных, пользуются двумя совершенно различными критериями их оценки: либо они оценивают их в соответствии с простыми, разделяемыми людьми всей земли представлениями о справедливости и несправедливости, либо рассматривают их в свете чрезвычайно специфических понятий, сложившихся лишь в конкретной стране в определенную историческую эпоху. Часто случается, что нормы этих требований различны, иногда они являются противоборствующими, но, никогда не совпадая полностью, они полностью друг друга не уничтожают. Во времена своего наивысшего могущества кодекс чести управляет волей людей в большей мере, чем их верования, и, хотя люди ему без всяких колебаний, безропотно подчиняются, они все же сохраняют какое-то инстинктивно-смутное, но сильное ощущение того, что существует также более общий, более древний и более святой закон, которому они подчас не подчиняются, не переставая тем не менее его признавать. Существовали поступки, которые в одно и то же время считались доблестными и позорными. Отказ от дуэли часто расценивался подобным образом. Я полагаю, что такие явления объясняются иначе, чем простым капризом определенных индивидуумов или определенных народов, хотя это до сих пор именно так и объяснялось. Род людской испытывает постоянные общие потребности, порождающие нравственные законы, несоблюдение которых все люди естественным образом повсеместно и во все времена связывали с идеями вины и позора. Выражение «поступать плохо» означало уклонение от этих законов, «поступать хорошо» — подчинение им. Кроме того, в недрах огромного человеческого сообщества сложились более частные образования, получившие название «народы», а внутри этих последних сформировались другие, еще более мелкие сообщества, которые стали называться «классами» или «кастами». Каждое из этих сообществ представляет собой как бы определенную разновидность, которые в своей совокупности составляют человеческий род, и, хотя их представители по своей сущности не отличаются от всех прочих людей, они держатся от них несколько особняком и испытывают ряд потребностей, свойственных только им. Именно эти особые потребности в определенных странах обусловливают специфическое восприятие человеческих поступков и связанных с ними оценок. Общий и постоянный интерес рода людского требует того, чтобы люди не убивали друг друга, однако может случаться так, что частный, временный интерес какого-нибудь народа или класса в определенных случаях не только оправдывает, но даже чтит человекоубийство. Кодекс чести есть не что иное, как свод этих частных правил, обоснованных конкретной общественной ситуацией, с помощью которых данный народ или класс порицает или же превозносит своих представителей. Нет ничего менее продуктивного для ума, чем абстрактная идея. Поэтому я спешно обращаюсь к фактам. Пример пояснит мою мысль. Я выберу самую необычную концепцию чести из всех когда-либо появлявшихся в мире, которая тем не менее известна нам лучше всего,— кодекс аристократической чести, рожденный в недрах феодального общества. Я объясню его при помощи того, что было сказано выше, а он в свою очередь пояснит вышесказанное. 1 Слово «честь» во французском языке не всегда употребляется в одном и том же смысле. 1.. Прежде всего оно означает почет, славу или же то уважение, которыми человек пользуется среди своих сограждан; именно в этом смысле говорится, что он «удостоился заслуженной чести». 2. Слово «честь» также означает тот кодекс правил, с помощью которых можно заслужить эти славу, почет и уважение. В этом случае говорится, что «такой-то человек всегда строго соблюдает правила чести» или что он «нарушил правила чести». В настоящей главе я всегда использовал слово «честь» в этом последнем смысле. 446 Я не собираюсь расследовать здесь, когда и каким образом зародилась средневековая аристократия, почему она столь глубокой пропастью была отделена от остальной части нации и что основывало и укрепляло ее власть. Я беру ее как существующую данность и пытаюсь понять, отчего она большинство поступков людей рассматривала и оценивала столь своеобразно. Прежде всего меня поражает то, что в феодальном мире поступки не оценивались только положительно или отрицательно с точки зрения их внутреннего содержания, но подчас воспринимались исключительно с учетом того, кем было действующее лицо или объект действия; это отвергается понятиями общечеловеческой совести. Определенные поступки, таким образом, вполне простительные для простолюдина, считались позорящими дворянскую честь; оценка других поступков менялась в зависимости от того, кто именно страдал от них—представитель аристократии или же человек, не принадлежавший к ее кругу. Когда подобное различие подходов только зарождалось, дворянство представляло собой организованную группировку, отделенную от народа, над которым оно господствовало, будучи на недостижимой высоте собственного превосходства, в котором оно и замкнулось на самом себе. Чтобы сохранить свое особое положение, составлявшее его силу, оно нуждалось не только в политических привилегиях: ему нужны были также свои особые представления о добродетелях и пороках. То, что те или иные добродетели или пороки были в большей степени свойственны знати, чем простолюдинам, что определенные деяния по отношению к виллану считались нормой, но становились наказуемыми, если они были направлены против дворянина, носило произвольный характер, но то, что честность или бесчестность поступков человека оценивалась в зависимости от его положения, являлось уже результатом самого устройства аристократического общества. Это наблюдалось практически во всех странах, имевших аристократию. Пока в обществе сохраняется хотя бы один из аристократических пережитков, эти предрассудки в нем существуют: совращение чернокожей девушки едва ли испортит репутацию американца, женитьба на ней считается бесчестьем. В определенных случаях феодальная честь предписывает отмщение, клеймя позором того, кто готов простить оскорбление; в других случаях она повелительно требует, чтобы люди сдерживали свои чувства, приказывая им забывать самих себя. В этом кодексе чести не было никаких понятий ни о человечности, ни о доброте, но в нем превозносилась щедрость; широта души в нем оценивалась выше благотворительности, он позволял людям обогащаться с помощью азартных игр, на войне, но не трудом; крупные преступления в нем предпочитались мелким махинациям. Алчность считалась менее отвратительной, чем скупость. В нем часто одобрялось насилие, тогда как хитрость и предательство всегда осуждались с презрением. Подобные странные представления не были порождены исключительно причудами тех, кто создавал эти нормы. Класс, которому удается стать во главе, возвысившись над всеми остальными, и который постоянно прилагает усилия для того, чтобы сохранить свое господство, должен в особенности чтить те внутренние качества, которые имеют прямое отношение к величию и славе и легко сочетаются с гордостью и властолюбием. Этот класс бесстрашно ломал все естественные человеческие представления, чтобы поставить указанные духовные качества выше всех остальных. Напрашивается мысль, что они охотно ценили отдельные виды дерзких, блестящих пороков выше мирной и скромной добродетели. Некоторым образом подобные воззрения данного класса были вынужденными, обусловленными его положением. Вместо многих достоинств и выше их всех средневековая знать ставила воинскую отвагу. Подобное специфическое представление опять-таки с неизбежностью порождалось своеобразием социального устройства. Феодальная аристократия была создана войной и для войны; свою власть она обрела и удерживала с помощью оружия. Поэтому для нее не было ничего важнее воинской доблести, и отвагу она ставила, естественно, превыше всех остальных достоинств. Следовательно, все то, что служило внешними проявлениями этой отваги, даже в ущерб здравому смыслу и человечности, одобрялось, а часто и предписывалось ею. Фантазия отдельных людей могла влиять только на детали этой системы ценностей. 447 Обычай, согласно которому человек, получивший удар по щеке, должен был считать себя страшно оскорбленным и обязанным убить на поединке того, кто несильно его ударил, — этот обычай был создан игрой случая, но правило, по которому дворянин не мог спокойно сносить оскорбление и считался обесчещенным, если позволял ударить себя без боя, вытекало из самих принципов власти и потребностей военной аристократии. Следовательно, в некотором смысле можно утверждать, что законы чести носили случайно-произвольный характер, однако их произвольность всегда была ограничена некоторыми необходимыми рамками. Этот свод частных правил, называвшийся нашими предками «кодексом чести», кажется мне столь далеким от произвола случайности, что я без труда смогу объяснить даже самые непоследовательные и странные из его предписаний их связью с немногими постоянными, неизменными потребностями феодального общества. Проследив действие кодекса феодальной чести в области политики, я без особого труда объясню его демарши. Социальное устройство и политические институты средневековых государств были таковы, что центральная власть никогда прямо не управляла гражданами. Можно сказать, что в их глазах эта власть вообще как бы не существовала: каждый знал лишь определенного человека, которому был обязан подчиняться. Посредством этого человека он, не осознавая ситуации, был связан со всеми остальными людьми. Таким образом, все устройство феодального общества держалось на чувстве верности персоне конкретного сеньора. Когда это чувство исчезало, тотчас же наступала анархия. Все представители аристократии, следовательно, ежедневно ощущали значение чувства верности своему политическому вождю, так как каждый из них был одновременно и сеньором и вассалом и должен был как командовать, так и подчиняться. Сохранять верность своему сеньору, при необходимости жертвовать собой ради него, делить с ним удачи и неудачи, помогать ему в любых его начинаниях — таковы главные требования кодекса феодальной чести в области политики. Измена вассала осуждалась общественным мнением с чрезвычайной суровостью. Ее называли особо позорным словом — «вероломство». Напротив, в средние века можно обнаружить лишь немногие следы того чувства, которое составляло жизнь античного общества. Я имею в виду патриотизм. Само это слово в нашем языке появилось не так давно 2. Феодальные институты заслонили собой отечество от людских взоров, сделав любовь к родине не столь обязательным чувством. Воспитывая в человеке страстное чувство преданности конкретному человеку, они заставляли людей забывать о нации. Поэтому в феодальном кодексе чести никогда не было строгого закона, требовавшего от человека верности своей стране. Это не значит, что сердца наших предков не испытывали любви к родине, однако эта любовь носила характер инстинктивного, неопределенного и слабого чувства, которое стало осознаваться и усиливаться по мере того, как разрушались классы и начался процесс централизации власти. Различие отчетливо выявляется в противоречивости тех суждений, которые выносятся народами Европы по поводу событий собственной истории и выражают мировосприятие поколении, высказывающих эти суждения. Коннетабль Бурбона в глазах своих современников обесчестил себя тем, что поднял оружие против своего короля. С нашей же точки зрения, он больше всего опозорил себя тем, что воевал против своей страны. Мы столь же страстно клеймим его, как и наши предки, но по иным мотивам. С целью пояснить свою мысль я взял кодекс феодальной чести, поскольку его особенности наиболее рельефны и мы знакомы с ним лучше, чем со всеми остальными сторонами той эпохи; но я мог бы взять другие примеры и пришел бы к тому же результату иным путем. Хотя мы менее осведомлены о древних римлянах, чем о наших предках, мы тем не менее знаем, что на славу и бесчестье у них имелись особые взгляды, которые не были непосредственным выражением всеобщих представлений о добре и зле. Многие из человеческих поступков они оценивали по-разному, в зависимости от того, кем являлось со- 2 Само слово «patrie» (отечество) встречается у французских писателей лишь начиная с XVI века. 448 вершившее их лицо: был ли это римский гражданин или чужеземец, свободный человек или же раб. Они прославляли отдельные пороки, и определенные добродетели считались у них выше всех остальных. В то самое время, утверждает Плутарх в жизнеописании Кориолана, храбрость в Риме почиталась и ценилась больше всех других достоинств. Это подтверждается тем, что храбрость стали называть словом virtus, то есть словом, обозначающим добродетель, нравственное совершенство, применяя к конкретной разновидности человеческого достоинства общеродовое имя. Дошло до того, что по-латыни о добродетели стали говорить как о мужестве. Кто способен не разглядеть в этом потребностей уникального политического сообщества, созданного с целью завоевания мира? Аналогичные наблюдения могут быть сделаны по отношению к любой нации, ибо, как я уже говорил, всякий раз, когда люди собираются в определенное сообщество, среди них тотчас же формируется понятие чести, то есть подходящая им совокупность взглядов и мнений по поводу того, что следует хвалить или порицать. Своеобразие обычаев и особые цели сообщества всегда являются источником конкретных правил нравственного поведения. В определенной мере это приложимо к демократическому обществу, как и ко всем другим. Мы обнаружим, что эти наблюдения подтверждаются также жизнью американцев3. У американцев еще встречаются некоторые разрозненные представления, заимствованные из старинного европейского кодекса аристократической чести. Эти традиционные взгляды весьма немногочисленны; они не имеют глубоких корней и серьезного влияния. Эти взгляды подобны религиозному учению, отдельные храмы которого разрешили сохранить, но в которое больше никто не верит. На фоне этих полустертых экзотических понятий о чести появились новые представления, в совокупности составляющие то, что можно было бы назвать современным американским «кодексом чести». Я показал, каким образом жизнь беспрестанно заставляет американцев заниматься коммерцией и промышленностью. Их происхождение, общественный строй, политические институты, сама земля, на которой они живут, неудержимо влекут их в данном направлении. В настоящее время, следовательно, они представляют собой почти исключительно промышленно-торговое сообщество, населяющее новую огромную страну, разработка ресурсов которой является их главной целью. Эта характерная черта в особой мере отличает в наши дни американский народ от всех остальных народов. Значит, все те возможные достоинства, которые способны регулировать жизнь общества и благоприятствовать торговле, должны быть в особом почете у этого народа, и люди, пренебрегающие ими, не смогут избежать общественного осуждения. Напротив, все те неугомонные проявления доблести, которые часто приносят обществу славу, но еще чаще — волнения, должны цениться меньше во мнении того же самого народа. Ими можно пренебречь, не теряя уважения своих сограждан, и, более того, человек, приобретая подобные достоинства, рискует потерять это уважение. Не меньшим своеобразием отмечена и американская классификация пороков. Существуют определенные склонности, осуждаемые с точки зрения здравого смысла и всеобщих нравственных представлении человечества, которые отвечают конкретным, сиюминутным потребностям американского общества, и оно весьма неохотно их порицает, а иногда даже одобряет. Для примера я привел бы их особую любовь к деньгам и связанные с ней, производные от нее склонности. Для того чтобы распахать, окультурить, преобразовать этот огромный малонаселенный континент, который является их достоянием, американцам необходимо ежедневно находить внутреннюю опору в виде какой-либо сильной страсти. Такой страстью может быть только жажда обогащения. Поэтому любовь к деньгам не только не клеймится в Америке, но и считается достойной уважения в случае, если она не перешагивает установленных для нее обществом границ. Американец называет благородной и почтенной ту самую страсть, которую наши средневековые предки считали презренной алчностью. Со своей стороны он назвал бы нелепой 3 Здесь я говорю об американцах, проживающих в тех штатах, где не существует рабства. Только эти штаты дают полную картину действительно демократического общества. 449 и варварской яростью ту жажду побед и воинский пыл, которые постоянно вели их все в новые и новые сражения. В Соединенных Штатах состояния относительно легко теряются и обретаются вновь. Ресурсы этой бескрайней страны неистощимы. Этот народ, наделенный всеми потребностями и аппетитами растущего организма, всегда видит вокруг себя больше материальных благ, чем он может ухватить, несмотря на все свои усилия завладеть ими. Для такого народа опасность таится не в гибели нескольких индивидуумов, тотчас же восполняемой, а в бездеятельности и апатии всех людей. Смелость промышленного предпринимательства — основная причина их быстрого развития, их мощи и величия. Индустрия этому народу представляется в виде большой лотереи, в которой незначительное число людей ежедневно проигрывает, но благодаря которой государство постоянно обогащается. Такой народ должен поэтому благосклонно относиться к предпринимательской смелости и высоко ее чтить. Однако любое смелое предприятие подвергает риску состояние того, кто на него решается, а также деньги всех тех людей, которые доверились ему. Американцы, наделившие деловую решительность своего рода высоким достоинством, в любом случае не должны клеймить смелых предпринимателей. Этим объясняется то, что в Соединенных Штатах к обанкротившемуся коммерсанту относятся с чрезвычайной снисходительностью: подобное несчастье не считается для него бесчестьем. В данном отношении американцы отличаются не только от европейских народов, но и от всех современных торгующих наций; по своему положению и потребностям они также не похожи ни на одну из них. С суровостью, неведомой в остальном мире, в Америке относятся ко всем тем порокам, которые по своей природе способны испортить чистоту нравов и подрывают прочность брачных уз. На первый взгляд это обстоятельство кажется странно противоречащим той терпимости, которая проявляется в прочих вопросах. Сосуществование у одного и того же народа столь мягких и столь строгих моральных предписаний не может не удивлять. Эти явления, однако, оказываются куда более взаимосвязанными, чем можно предположить. В Соединенных Штатах общественное мнение лишь мягко обуздывает страсть к богатству, которая способствует росту промышленности и процветанию нации, с особой решительностью осуждая те нравственные пороки, которые отвлекают людей от поисков благосостояния и расстраивают внутренний покой семьи, столь необходимый для успешного ведения дел. Чтобы пользоваться уважением сограждан, американцы вынуждены вести благопристойный образ жизни. В этом смысле можно сказать, что они целомудрие считают делом чести. Американские представления о чести совпадают со старинным европейским кодексом чести в одном отношении: и там и там мужество ставится во главу всех остальных добродетелей, так как мужество считается самым важным и необходимым достоинством мужчины. Однако в это понятие ими вкладывается разное содержание. В Соединенных Штатах воинская доблесть ценится невысоко. Лучше известен и более высоко почитается тот вид мужества, который позволяет человеку пренебрегать яростью бушующего океана, чтобы как можно быстрее приплыть в порт назначения, выносить без жалоб тяготы жизни в дикой глуши и то одиночество, переносить которое мучительнее всех остальных лишений; то мужество, которое дает возможность человеку почти бесстрастно пережить утрату великим трудом приобретенного состояния и тотчас же заставляет его предпринимать усилия вновь, чтобы сколотить себе новое состояние. Мужество этого рода особо необходимо для поддержания и процветания американского общества, и поэтому оно пользуется у него особым почетом и славой. Человек, обделенный им, лишается уважения. Я приведу еще одну, последнюю черту, которая поможет рельефнее выделить основную мысль данной главы. В любом демократическом обществе, подобном обществу Соединенных Штатов, где состояния невелики и ненадежны, работают все без исключения и работа приносит людям все. Эта ситуация стала связываться с понятием чести и использоваться против праздности. В Америке мне иногда встречались богатые молодые люди, по складу своего характера вообще не расположенные трудиться, и все же они были вынуждены овладевать какой-либо профессией. Их натура и их состояние предоставляли им возможность со- 450 хранить праздность; общественное мнение властно запрещало им это, и ему следовало подчиниться. Напротив, в европейских странах, где аристократия все еще борется с уносящим ее потоком, я часто встречал людей, потребности и склонности которых постоянно побуждали их к действию, но которые, однако, дабы не лишиться уважения со стороны равных себе людей, пребывали в праздности, предпочитая скучать и жить в стесненных обстоятельствах. В этих двух столь противоположных обязанностях нельзя не усмотреть проявления двух разных законов, каждый из которых тем не менее порожден понятием чести. То, что наши предки величали «честью» как таковой, было в действительности лишь одной из ее форм. Они наделили родовым именем чести не что иное, как одну из ее разновидностей. Поэтому в века демократии кодекс чести играет ту же роль, что и в аристократические времена. Не составит, однако, труда показать, что он выступает здесь в ином обличье. Изменилось не только содержание его предписаний, но и, как мы вскоре увидим, значительно уменьшилось их число; законы стали менее четко сформулированными, и им не подчиняются столь неукоснительно, как прежде. Положение любой касты всегда гораздо более щекотливо, чем положение народа На свете нет ничего исключительнее той ситуации, когда маленькое сообщество, состоящее из членов одних и тех же семейств, как, например, аристократия средних веков, считает своим долгом сконцентрировать и удержать в собственных руках все образование, богатство и власть, передавая их по наследству. Но чем исключительнее положение того или иного сообщества, чем более многочисленны его особые потребности, тем больше возрастает число правил в его кодексе чести, — правил, соответствующих данным потребностям. Следовательно, в количественном отношении предписаний чести всегда будет меньше у народа, не разделенного на касты, чем у всех других народов. Если когда-либо появятся нации, в которых будет трудно обнаружить даже следы классового расслоения, кодекс их чести ограничится небольшим числом правил, да и сами эти правила мало-помалу будут сближаться с нравственными законами, принятыми всем человечеством. Таким образом, законы кодекса чести у демократического народа должны быть менее причудливыми и менее многочисленными, чем у аристократии. Они также должны быть менее четкими; это с неизбежностью следует из всего, сказанного выше. Когда правила чести не столь многочисленны, а их характерные особенности не столь своеобразны, часто их бывает трудно распознать. На это имеются и другие причины. В средние века у аристократических народов, несмотря на смену поколений, каждое семейство оставалось бессмертным и незыблемым; не менялись ни идеи, ни условия существования. Поэтому в те времена каждый человек имел перед собой одни и те же предметы, которые он рассматривал с одной и той же точки зрения; его глаза постепенно изучили эти предметы до мельчайших подробностей, и его взор с течением долгого времени не мог не обрести проницательности и зоркости. Вследствие этого люди, жившие при феодализме, отличались не только тем, что их кодекс чести составляли крайне необычные нравственные представления, но также тем, что каждое из этих представлений отпечатывалось в их сознании в формах отчетливых и точных. Этого никогда не может быть в такой стране, как Америка, где все граждане находятся в постоянном движении, где общество, ежедневно преобразовываясь само, вместе со своими нуждами меняет и воззрения. В подобной стране люди, мельком замечая существующие правила чести, редко имеют свободное время для того, чтобы пристально их рассмотреть. Но даже в совершенно неподвижном обществе было бы очень трудно установить для слова «честь» неизменное значение. Поскольку в средние века у каждого класса было свое понятие о чести, к согласию по этому вопросу могло прийти лишь ограниченное число людей, что являлось залогом четкости и определенности этого понятия. Кроме того, все те, кто признавал понятие чести, занимали в обществе одинаковое и свойственное только им положение и вслед- 451 ствие этого были естественным образом расположены к тому, чтобы соглашаться с предписаниями законов, созданных только для них. Посему понятия чести приобрели завершенную, тщательно детализированную форму кодекса, в котором все предусматривалось и предписывалось заранее и которым устанавливались твердые, всегда очевидные нормы поведения. У такой демократической нации, какой является американский народ, где все ранги и чины перемешаны и где общество в целом представляет собой единую массу, сплошь состоящую из сходных, но не абсолютно подобных элементов, заранее никогда нельзя быть полностью уверенным в том, что кодексом чести дозволяется, а что запрещается. Этот народ, безусловно, осознает в глубине души наличие общенациональных задач, порождающих сходные воззрения в сфере нравственности; однако подобные коллективные суждения никогда не появляются в сознании всех граждан одновременно, в одной и той же форме и с одной и той же силой. Закон чести у них существует, но он часто нуждается в истолкователях. Ситуация представляется еще более запутанной в такой демократической стране, как наша, где различные классы старого общества, достигшие некоторого сближения, но еще не сумевшие перемешаться, постоянно обмениваются друг с другом различными, часто противоположными понятиями чести, где всякий по своей собственной прихоти отвергает одну часть мнений, унаследованных от его предков, сохраняя другую их часть. Разнобой произвольных оценок достигает такого размаха, что вообще не позволяет установить какое-либо общее правило. В итоге здесь почти невозможно сказать заранее, какие поступки будут в чести, а какие заслужат осуждения. Это мерзкие времена, но они не продлятся долго. У демократических наций неизбежно кодекс чести, будучи не вполне точным, не имеет особой силы, ибо плохо понимаемый закон не так-то просто применять с уверенностью и твердостью. Общественное мнение — естественный и суверенный толкователь законов чести — всегда выносит свой приговор с колебаниями, если не видит ясно, в какую сторону надобно склониться, осуждая или хваля то или иное деяние. Иногда общественное мнение в этом случае разделяется на противоположные точки зрения, а часто сохраняет безучастность, не вмешиваясь в происходящее. Относительная слабость законов чести в демократических обществах обусловлена также множеством других причин. В аристократических странах идентичные понятия чести всегда принимаются лишь определенным кругом людей, часто весьма ограниченным и всегда отделенным от всех остальных себе подобных. Поэтому в сознании этих людей представления о чести легко смешиваются со всем тем, что выделяет их из массы. Честь начинает восприниматься ими как отличительная черта их социального облика; они применяют различные правила ее кодекса с пылом личной заинтересованности и проявляют подлинную страстность, если так можно выразиться, в желании подчиняться им. Истинность данного утверждения с полной очевидностью подтверждается чтением в сводах средневековых постановлений обычного права тех статей, которые относятся к судебным поединкам. В них вы обнаруживаете, что дворяне, решая свои тяжбы, должны были пользоваться копьем и мечом, тогда как вилланы сражались на палках, «принимая во внимание то, — утверждается в судебниках, — что вилланы не имеют чести». Это не значит, как можно вообразить себе в наши дни, что эти люди считались презренными; это означает лишь то, что их поступки оценивались по иным критериям, чем поступки аристократов. Поразительной на первый взгляд представляется следующая закономерность: в периоды наивысшего могущества кодекса феодальной чести его предписания в целом оказываются наиболее странными, настолько странными, что может показаться, будто беспрекословность подчинения им прямо связана с тем, насколько они отходят от требований здравого смысла. Данная закономерность подчас наводила на мысль о том, что сила чести обусловливалась именно экстравагантностью ее законов. Оба эти явления в действительности имеют единое происхождение, но они не вытекают одно из другого. Причудливость кодекса чести находится в прямо пропорциональной зависимости от того, насколько полно и точно он выражает специфические потребности, ощущаемые очень узким кругом людей, а его могущество обусловлено тем, что он выражает потреб- 452 ности именно этого круга власть имущих. Таким образом, влияние кодекса чести не определяется тем, что он причудлив, но его причудливость и могущество вызываются одной и той же причиной. Еще одно замечание. У аристократических народов наблюдается строгое различие всех по рангу и чину, но они все строго определены. Каждый человек в своем круге занимает место, которое он не может покинуть, и его жизнь протекает среди людей, аналогичным образом привязанных к своему положению. У таких наций никто не может надеяться на то, что он незаметен, или же бояться этого. Всякий, сколь бы низким ни было его положение, имеет свою роль на общественной сцене и не может избежать порицания или хвалы благодаря своей безвестности. Напротив, в демократических государствах, где все граждане смешаны в одну постоянно движущуюся толпу, общественному мнению не за что уцепиться; интересующие его субъекты все время ускользают от его внимания. В подобной ситуации применение кодекса чести всегда должно быть менее требовательным и настойчивым, поскольку понятие чести отличается от простой добропорядочности, существующей сама по себе и вполне удовлетворяющейся сознанием своего достоинства, именно тем, что оно действует лишь тогда, когда привлекает к себе внимание широкой общественности. Если читатель хорошо усвоил все вышесказанное, он должен был понять, что между социальным неравенством и тем, что мы называем «честью», существует тесная, необходимая взаимосвязь, которая, если я не ошибаюсь, никогда прежде не подчеркивалась. Поэтому мне следует предпринять еще одно, последнее усилие, дабы лучше высветить эту взаимосвязь. Нация самоопределяется как самостоятельная часть человеческого рода. Помимо некоторых общих потребностей, свойственных всем людям, она обретает собственные интересы и особые потребности. И как только они устанавливаются, в недрах этой нации тотчас же формируются определенные суждения относительно того, что достойно порицания или поощрения, характерные именно для данного сообщества и называемые его гражданами кодексом чести. Когда внутри данной нации складывается высшая каста, в свою очередь отделяющая себя от всех остальных классов, у нее появляются свои особые потребности, которые соответственно порождают и специфические мнения. Кодекс чести этой касты, причудливо сочетая характерные национальные воззрения с более специфическими представлениями данной касты, отдаляется, насколько это можно вообразить, от простых и всеобщих человеческих ценностей. Достигнув этой высшей точки, вернемся назад. Сословия перемешиваются, привилегии упразднены. Люди, составляющие нацию, вновь уподобляются друг другу и уравниваются между собой. Их интересы и потребности становятся сходными, и постепенно все те особые представления, которые каждая каста называла кодексом чести, исчезают. Кодекс чести начинает выражать только специфические потребности нации, представляя ее самобытность среди других народов. Если дозволено будет предположить, что в конечном счете все расы смешаются друг с другом и что народы мира достигнут к этому моменту такого состояния, когда все они будут иметь одни и те же потребности и интересы, не отличаясь более друг от друга какими-либо характерными особенностями, человечество полностью откажется от привычки наделять поступки людей условной значимостью. Все люди будут оценивать их одинаково: общие потребности человечества, осознаваемые умом и совестью каждого, станут всеобщим критерием их ценности. В этом случае в мире сохранятся только самые простые, общие понятия о добре и зле, имеющие естественную и необходимую взаимосвязь с идеями одобрения и порицания. Итак, попытаюсь сжать свою мысль до размеров одного-единственного определения: кодекс чести порождается не чем иным, как несходством и неравенством людей; его влияние слабеет по мере того, как эти различия стираются, и он исчезает вместе с ними. 453 Глава XIX ОТЧЕГО В СОЕДИНЕННЫХ ШТАТАХ ВСТРЕЧАЕТСЯ ТАК МНОГО ЧЕСТОЛЮБИВЫХ ЛЮДЕЙ И ТАК МАЛО — ПОДЛИННЫХ ЧЕСТОЛЮБЦЕВ Первое, что поражает в Соединенных Штатах, — это бесчисленное множество людей, стремящихся изменить свое общественное положение. Второе — почти полное отсутствие неуемных честолюбцев в стране, где честолюбивы все. Нет американца, который бы не был снедаем желанием выйти в люди, но почти никто из них не питает чрезмерных надежд и не метит очень высоко. Все хотят беспрестанно приобретать состояния, репутацию, власть, но лишь немногие мечтают достичь подлинного размаха во всех своих начинаниях. Это на первый взгляд кажется удивительным, так как вы не заметите ни в нравах, ни в законах Америки ничего такого, что ограничивало бы их желания и препятствовало бы им устремляться в любом направлении. Не так-то просто, по-видимому, установить причинную связь между равенством условий и столь необычным положением дел, поскольку у нас это самое равенство, едва установившись, тотчас же привело к расцвету почти беспредельного честолюбия. Я убежден тем не менее, что причину отмеченного выше обстоятельства следует искать главным образом в социальном устройстве и демократических нравах американцев. Все революции приводят к росту честолюбия у людей. Это особенно справедливо для революции, свергающей аристократию. Когда прежние преграды, отделявшие толпу от славы и власти, внезапно оказались разрушенными, началось всеобщее неудержимое восхождение к тем издавна желанным вершинам величия, насладиться которыми наконец-то представилась возможность. В период первоначального возбуждения от победы ничто не кажется людям невозможным. Они не только не осознают пределов своих желаний, но и возможность их удовлетворения представляется им почти безграничной. В атмосфере стремительного обновления обычаев и законов, когда все люди и все нормы втягиваются в один огромный водоворот, граждане поднимаются на вершины величия и падают с них с неслыханной быстротой, и власть столь быстро переходит из рук в руки, что никто не должен отчаиваться, ожидая своего шанса схватить ее. Следует, кроме того, помнить, что люди, уничтожающие власть аристократии, жили под ее законами; они наблюдали аристократию во всем ее великолепии и бессознательно впитали порожденные ею чувства и идеи. Поэтому в то время, когда аристократия исчезает, ее дух продолжает витать над массой, и аристократические инстинкты еще долго сохраняются в людях после победы над самой аристократией. В связи с этим честолюбивые желания, пока продолжается демократическая революция, будут почти безмерными; они останутся такими же и некоторое время после того, как революция завершится. Из памяти людей не стираются в одночасье воспоминания о тех необычайных событиях, свидетелями которых они были. Страсти, возбужденные революцией, не исчезают вместе с ней. Ощущение нестабильности сохраняется и с восстановлением общественного порядка. Идея о возможности легкого успеха переживает те странные превратности судеб, которые и породили ее. Желания остаются слишком грандиозными, несмотря на то, что возможности их удовлетворения уменьшаются с каждым днем. Хотя колоссальные состояния становятся редкостью, стремление к большому богатству продолжает жить в душах людей, повсюду возбуждая беспочвенные амбиции, тайно дотла сжигающие сердца тех, кто их питает. Между тем последние следы битвы постепенно стираются, и пережитки аристократического прошлого исчезают окончательно. Забываются те великие события, которые сопровождали падение аристократии. Война сменяется безмятежным покоем, и в недрах нового мира вновь рождается власть порядка: желания людей начинают соизмеряться с их возможностями, устанавливаются взаимосвязи между потребностями, идеями и чувствами, и люди становятся более или менее равными — демократическое общество обретает наконец прочное основание. Если мы станем рассматривать демократическое общество, достигшее этого устойчивого и нормального состояния, то оно явит нашему взору картину, совершенно отлич- 454 ную от той, которая только что была изучена нами, и мы сумеем без труда определить, что честолюбие, усиливающееся в процессе уравнивания условий существования, ослабляется тогда, когда эти условия становятся равными. Когда огромные состояния дробятся, а ученость получает распространение, ни один человек не оказывается совершенно лишенным знаний и имущества; когда упразднены классовая привилегированность и классовая недееспособность и когда люди навсегда разорвали путы, удерживавшие их в неподвижности, идея прогресса воспринимается сознанием каждого из них; желание возвыситься рождается разом во всех сердцах, и каждый хочет покинуть свое прежнее место. Честолюбие становится всеобщей страстью. Однако равенство условий, предоставляя всем гражданам определенные материальные возможности, препятствует любому из них овладеть слишком значительными средствами, и это с неизбежностью заставляет их ограничивать свои желания довольно узкими рамками. Поэтому у демократических народов честолюбие отмечено пылкостью и постоянством, но по обыкновению оно не осмеливается метить слишком высоко; и человек, как правило, всю свою жизнь страстно стремится достичь тех мелких целей, которые ему доступны. Людей, живущих при демократии, от великих честолюбивых помыслов отвращают не столько скромность их состояний, сколько те напряженные усилия, которые они предпринимают с целью улучшить свое положение. Все силы своей души они мобилизуют на достижение заурядных целей, и это непременно вскоре ограничивает их кругозор и обедняет духовно. Они могли бы, имея значительно меньше средств, сохранить величие своей души. Небольшое число очень состоятельных граждан в демократическом обществе не составляют исключения из этого правила. Человек, постепенно обретающий богатство и власть, усваивает в процессе долгого труда привычку к бережливости и скромности, от которой он не в силах потом избавиться. Душа, в отличие от архитектурного сооружения, не может достраиваться постепенно. Аналогичное наблюдение справедливо и в отношении сыновей такого человека. Сами они с рождения принадлежат к высшим общественным слоям, однако их родители некогда занимали весьма скромное положение; дети росли в атмосфере таких чувств и идей, от которых позднее им не так-то легко освободиться. Можно считать, что они одновременно наследуют как состояние, так и инстинкты своего отца. Напротив, случается и так, что куда более бедный отпрыск некогда могущественного аристократического семейства одержим куда более обширными честолюбивыми замыслами, так как традиционные воззрения людей его породы и общие умонастроения его касты позволяют ему еще некоторое время держаться на плаву, независимо от скромности его достатка. Люди демократических веков не позволяют себе увлекаться грандиозными честолюбивыми замыслами еще и потому, что они хорошо представляют, сколько времени утечет прежде, чем они будут в состоянии приняться за их осуществление. «Великое преимущество благородного рождения, — сказал Паскаль, — заключается в том, что человек в восемнадцать или двадцать лет занимает такое положение, которое простолюдин может получить лишь в пятьдесят; таким образом, он без труда выигрывает тридцать лет». Честолюбивым людям в демократическом обществе, как правило, и не хватает этих тридцати лет. Равенство, предоставляющее каждому человеку возможность добиваться всего, препятствует быстрому возвышению людей. В демократическом обществе, как и в любом другом, можно сколотить лишь определенное число крупных состояний, и, поскольку пути, ведущие к ним, открыты для всех без различия, совершенно естественно, что продвижение каждого человека по ним оказывается замедленным. Когда все претенденты кажутся более или менее равными и трудно выделить из них кого-либо, не нарушая принципа равенства, высшего закона для демократических обществ, первая мысль, которая приходит на ум, — заставить их всех идти нога в ногу и всех подвергнуть испытаниям. Следовательно, по мере того как люди становятся все более и более похожими друг на друга и принципы равенства, не встречая сопротивления, все больше пронизывают общественные институты и нравы, правила продвижения по социальной лестнице становятся все менее гибкими, а само продвижение замедляется; быстро достичь определенного веса в обществе становится все труднее. 455 Питая ненависть к привилегиям и испытывая сложности с избранием достойных, общество приходит к необходимости заставлять всех людей, независимо от их данных, проходить ряд одних и тех же испытаний и всем без различия выполнять множество мелких предварительных обязанностей, на которые они тратят свою молодость и во время исполнения которых их воображение угасает настолько, что они уже отчаиваются когдалибо насладиться долгожданными благами. И когда они в конце концов обретают возможность совершать незаурядные деяния, они уже утрачивают вкус к ним. В Китае, где равенство условии является широко распространенной, издревле установленной нормой, человек может перейти с одной общественной должности на другую лишь после того, как пройдет конкурсные испытания. Его экзаменуют при каждом шаге по служебной лестнице; эта идея очень глубоко вошла в их нравственные представления, и я помню, как в одном из прочитанных мною китайских романов герой после многих превратностей судьбы покоряет наконец сердце своей дамы тем, что успешно сдает экзамен. Грандиозным честолюбивым замыслам трудно дышится в подобной атмосфере. То, что я говорю о политике, относится ко всем сторонам жизни: равенство повсюду приводит к одним и тем же результатам. Там, где движение людей не регулируется и не сдерживается законами, и то и другое вполне достигается конкуренцией. Поэтому в хорошо устроенном демократическом обществе столь редки блестящие, стремительные карьеры; они представляют собой исключения из общего правила. Именно их исключительность заставляет забывать о том, сколь они немногочисленны. Люди из демократического общества в конечном счете постигают все эти истины. С течением времени они осознают, что законы открывают перед ними почти неограниченное поле деятельности, на которое все могут с легкостью ступить, сделав несколько шагов, но при этом никто не может тешить себя надеждой на быстрое продвижение. Между собой и конечными большими целями своих желаний они видят множество мелких промежуточных преград, которые им необходимо медленно преодолевать; подобная перспектива, заранее утомляя их, убивает охоту к честолюбивым замыслам. Они отрекаются от далеких, сомнительных ожиданий, предпочитая искать менее возвышенные и более доступные наслаждения. Никакой закон не ограничивает их возможностей, они сужают их сами. Я сказал, что великие честолюбцы в века демократии встречаются реже, чем в аристократические времена; добавлю также, что, когда они, несмотря на все естественные препятствия, все же рождаются, само их честолюбие имеет совершенно иной облик. В аристократических государствах дорога, открывающаяся перед честолюбивыми людьми, часто весьма широка, но ее границы неизменны. В демократических странах, как правило, мечтающие о карьере вынуждены ступать на очень тесную тропу, но, как только они ее преодолевают, их деятельность больше уже ничем не ограничивается. Поскольку индивидуумы здесь не обладают могуществом, изолированы друг от друга и находятся в беспрерывном движении, поскольку прецеденты также не имеют особой силы, а действие законов весьма непродолжительно, демократическое общество оказывает лишь слабое сопротивление всяким нововведениям, а его социальная структура, по-видимому, никогда не отличается ни жесткостью, ни большой прочностью. Поэтому честолюбивые люди, взяв однажды власть в свои руки, считают себя вправе делать все, что им угодно, и, когда власть ускользает от них, они тотчас же начинают обдумывать возможность совершения государственного переворота, чтобы вернуться к власти. Это придает политическому честолюбию при демократии неистовый, революционный характер, который редко в сколь-либо сходной степени обнаруживается в людях, живущих в аристократическом обществе. Картина нравственного состояния демократических наций обычно представляет собой равнину, усеянную бесчисленным множеством мелких, очень трезвых желаний, над которыми то тут, то там изредка возвышаются сильные необузданные страсти честолюбцев. Хорошо взвешенные, сдержанные, но далеко идущие честолюбивые замыслы здесь почти не встречаются. Выше я уже показал, с помощью какой тайной силы равенство сумело покорить сердца людей, отдав их во власть страсти к материальным наслаждениям и исключительной влюбленности в сиюминутное настоящее; эти чувства, не имеющие ничего общего с честолюбием, тем не менее примешиваются к нему настолько, что оно окрашивается, так сказать, в их цвета. 456 Я думаю, что честолюбивые люди в демократическом обществе менее чем когда-либо и где-либо еще озабочены судьбой и мнениями грядущих поколений: они увлечены и захвачены только интересами текущего момента. Они быстро решают множество насущных вопросов, предпочитая подобную активность задаче возведения монументальных нерукотворных памятников: сиюминутный успех они ценят выше долговечной славы. От людей они прежде всего требуют подчинения. Больше всего на свете они жаждут власти. Их манеры почти всегда отстают от приобретаемого ими общественного положения, в результате чего, даже обладая огромными состояниями, они часто сохраняют настолько вульгарные вкусы, что может показаться, будто они только для того и добивались верховной власти, чтобы обеспечить себе возможность с большей легкостью удовлетворять свои заурядные, грубые потребности. Я считаю, что в наши дни честолюбивые чувства людей необходимо облагораживать, упорядочивать, придавать им какую-то соразмерность, но при этом желание их чрезмерного ослабления или же подавления было бы чрезвычайно опасным. Необходимо попытаться и заранее установить для честолюбивых помыслов их крайние пределы, за которые им никогда не будет дозволено выйти, но следует внимательно следить, чтобы им не слишком мешали развиваться внутри разрешенных границ. Я вынужден признаться в том, что, по моему мнению, демократическому обществу следует опасаться не столько дерзости, сколько заурядности желаний сограждан; что самой страшной мне представляется возможность того, что в беспрестанной суете мелочных забот частной жизни честолюбие окончательно утратит свои силы и размах; что человеческие страсти одновременно начнут как успокаиваться, так и опошляться, в результате чего общество более безмятежно и неторопливо будет двигаться к куда менее высоким целям. Я думаю поэтому, что руководители нового общества совершат ошибку, если захотят убаюкать своих граждан в состоянии слишком спокойного, слишком безмятежного счастья, и что было бы лучше, если бы руководство возложило на них исполнение какихлибо трудных и опасных дел с целью пробудить их честолюбие и предоставить им возможность применения своих сил. Моралисты беспрестанно сетуют на то, что излюбленным пороком нашей эпохи стала гордыня. В определенном смысле это верно: фактически каждый считает, что он лучше своего соседа, и никто не хочет подчиняться вышестоящему. Однако в другом смысле это мнение совершенно ошибочно, так как тот же самый человек, который не способен ни подчиняться субординации, ни сохранять действительное равенство, сам себя тем не менее презирает настолько, что считает, будто он рожден только для того, чтобы наслаждаться вульгарными удовольствиями. Он охотно отдается во власть ничтожных желаний, не осмеливаясь браться за что-либо значительное и возвышенное; он едва ли представляет себе толком, что это такое. Поэтому я не только далек от мысли рекомендовать нашим современникам смирение, но и хотел бы, чтобы были предприняты попытки внушить им более высокие представления о себе и о человеческом достоинстве; смирение для них не безвредно; больше всего им, на мой взгляд, недостает гордости. Я охотно уступил бы несколько наших ничтожных добродетелей за один этот порок. Глава XX ОБ ИСКАТЕЛЯХ ДОХОДНЫХ МЕСТ У НЕКОТОРЫХ ДЕМОКРАТИЧЕСКИХ НАРОДОВ Когда гражданин Соединенных Штатов получает какое-либо образование и обретает собственность, он пытается разбогатеть, занявшись торговлей или промышленностью, или же он покупает земельный участок, сплошь покрытый лесом, и становится пионером. От государства он требует только, чтобы оно не мешало ему работать и гарантировало бы получение плодов его собственного труда. 457 В большей части европейских стран человек, когда он начинает ощущать свои силы и когда его желания возрастают, в первую очередь задумывается о том, как бы ему занять какую-нибудь официальную должность. Столь противоположные следствия, вызываемые одной и той же причиной, заслуживают того, чтобы мы кратко на них остановились. Покуда государственные должности немногочисленны, плохо оплачиваемы и ненадежны и покуда производство, напротив, предоставляет самые широкие возможности и превосходные перспективы, все те люди, в ком равенство ежедневно вызывает новые, нетерпеливые желания, устремляются в промышленность, а не в административные органы. Если же, однако, в то время как положение различных общественных слоев уравнивается, люди не обладают достаточным образованием или же им не хватает силы духа, а торговля и промышленность, сдерживаемые в своем развитии, предоставляют лишь трудные, медленные способы обогащения, граждане, отчаявшись улучшить свое положение собственными силами, с поспешностью обращаются к главе государства и требуют его помощи. Возможность облегчить свою жизнь за счет общественного достояния начинает представляться им если и не единственным, то по крайней мере самым простым и доступным путем для того, чтобы вырваться из тех условий, которые их более не удовлетворяют; искательство должностей становится самым распространенным из всех видов человеческой деятельности. Все так и должно происходить, особенно в крупных централизованных монархиях, где число оплачиваемых должностей столь огромно и существование функционеров столь прочно, что никто не отчаивается получить какое-либо место и мирно наслаждаться им, как своим родовым имением. Я не стану говорить о том, что это повсеместное неумеренное желание добиваться государственных назначений является великим общественным злом, что оно уничтожает в душе каждого гражданина чувство собственной независимости, что оно отравляет всю нацию в целом, делая ее предрасположенной к продажности и угодничеству, что оно лишает мужчин доблести. Я не стану также рассуждать о том, что подобный род занятий порождает лишь бесполезную активность, которая будоражит страну, нисколько ее не обогащая. Все это понятно само собой. Но я хотел бы подчеркнуть, что правительство, покровительствующее данной тенденции, подвергает серьезной опасности не только собственное спокойствие, но само свое существование. Я знаю, что в такое время, как наше, когда любовь и уважение, которые некогда питали к носителям власти, постепенно угасают, правителям может представиться необходимым теснее привязать к себе каждого человека, используя его личный интерес, и они могут посчитать удобным играть даже на чувствах людей, чтобы удерживать их в безмолвии и сохранять порядок. Этого, однако, надолго не хватит, и то, что в течение определенного периода могло казаться источником силы, в конечном счете непременно становится источником беспокойства и слабости. Как и во всех других странах, число общественных должностей в демократиях не может быть неограниченным, тогда как число честолюбивых их соискателей у демократических народов ничем не ограничено: оно безостановочно, неудержимо, хотя и медленно, возрастает по мере того, как условия существования все более и более уравниваются. Единственный для них предел — общая численность самого населения. Поэтому в том случае, если для честолюбия не будет никакого иного выхода, кроме государственной службы, правительство неизбежно когда-нибудь столкнется с наличием постоянной оппозиции, так как его задачей станет необходимость удовлетворять с помощью ограниченных возможностей желания беспрестанно возрастающего числа людей. Руководству нужно твердо усвоить, что из всех народов мира труднее всего направлять и сдерживать нацию просителей. Какие бы усилия ни предпринимали ее лидеры, они никогда не смогут ее удовлетворить, и всегда должно остерегаться того, как бы со временем она не перевернула вверх дном всю конституцию страны, изменяя внешние формы государственности лишь для того, чтобы получить вакантные места. Монархи наших времен, которые стремятся привлечь к себе людей, пытаясь удовлетворять все те их новые желания, что порождаются равенством, в конечном итоге будут сожалеть, что вообще ввязались в это дело. В один прекрасный день им откроется, что они подвергли опасности свою власть именно тем, что сделали ее столь необходимой, и что было бы честнее и надежнее обучить каждого из своих подданных искусству обходиться собственными средствами и силами. 458 Глава XXI ПОЧЕМУ ВЕЛИКИЕ РЕВОЛЮЦИИ СТАНУТ РЕДКИМИ Народ, жизнь которого в течение веков определялась системой кастовых и классовых различий, может достичь демократического общественного устройства лишь в результате длинной череды более или менее болезненных преобразований и после многочисленных случайных перемен, во время которых имущественное положение и взгляды людей быстро изменяются, а власть часто переходит из одних рук в другие. Даже тогда, когда эта великая революция завершается, порожденные ею революционные привычки сохраняются в течение еще долгого времени, вызывая последующее глубокое брожение в массах. Поскольку все это происходит в то время, когда условия существования людей уравниваются, был сделан вывод о существовании скрытых соотношений, тайной связи между самим равенством и революциями, в силу чего одно будто бы не может осуществляться, не вызывая другого. В данном вопросе доводы разума, казалось бы, подтверждаются жизненным опытом. В стране, где сословия более или менее равны, нет какой-либо явной связи, объединяющей людей между собой и прочно удерживающей их на своих местах. Никто из них не обладает ни постоянным правом, ни властью командовать, и никто по своему положению не обязан подчиняться, но каждый, сумев получить некоторое образование и обеспечить себе кое-какой достаток, может избрать свой путь и идти по нему независимо от всех себе подобных. Те же самые причины, которые уничтожают зависимость граждан друг от друга, ежедневно порождают в их душах новые, беспокойные желания и беспрестанно людей погоняют. Вполне естественной поэтому представляется мысль о том, что в демократическом обществе идеи, вещи и люди должны вечно изменять свои формы и положения и что демократические столетия должны быть временем бесконечных, стремительных преобразований. Так ли это в действительности? Вызывает ли равенство положения людей хронические, то и дело повторяющиеся революции? Содержит ли оно в себе нечто, нарушающее ход общественной жизни, мешающее обществу прочно укрепиться и вызывающее в людях склонность без конца изменять свои законы, учения и нравы? Я так не считаю. Поскольку тема эта важна, я прошу читателя внимательно следить за моей мыслью. Почти все революции, изменявшие жизнь народов, совершались либо для того, чтобы укрепить, либо для того, чтобы уничтожить равенство. Удалите второстепенные факторы, рассматривая причины крупных волнений, и вы почти всегда обнаружите неравенство. Причинами волнений выступала то беднота, хотевшая захватить имущество богатых, то сами богачи, пытавшиеся поработить бедных. Поэтому, если бы вам удалось создать такое общество, в котором у каждого было бы что терять и не было бы особого соблазна кого-то грабить, вы бы многое сделали для установления мира на земле. Я не игнорирую того факта, что у великих демократических народов всегда будут встречаться очень бедные и очень богатые граждане; однако бедные здесь вместо того, чтобы составлять подавляющее большинство нации, как это всегда бывает в аристократическом обществе, весьма малочисленны, и закон не сплачивает их воедино идеей о неизбывности той нищеты, которая досталась им по наследству. Со своей стороны богатые люди также немногочисленны и не обладают подлинным могуществом; они не имеют явных привилегий, и даже само их богатство, не будучи связанным с землей и не определяясь размерами земельных владений, утрачивает свою наглядность и становится как бы невидимым. И поскольку здесь нет более расы бедняков, здесь также нет и расы богачей; люди ежедневно выбиваются из гущи народных масс и беспрестанно туда же возвращаются. Они не образуют собой отдельного класса, который легко можно было бы выявить и обобрать. Кроме того, они связаны с массой своих сограждан тысячью тайных и настолько прочных нитей, что народ едва ли сможет выступить против них, не нанеся ущерба самому себе. Между этими двумя крайними слоями демократического общества находится бесчисленное множество почти равных между собой людей, которых нельзя назвать ни богатыми, ни бедными в полном смысле этих 459 слов и имущество которых, достаточное для того, чтобы сами они хотели порядка, недостаточно велико для того, чтобы вызывать к себе зависть. Эти люди являются естественными врагами любых общественных потрясений; их инертность удерживает в состоянии покоя всех тех, кто находится выше или ниже их, придавая устойчивость всему обществу. Это отнюдь не значит, что они удовлетворены своим нынешним положением или испытывают естественный ужас перед революцией, в результате которой они, не испытав лишений, получат свою часть добычи. Напротив, они одержимы исключительной жаждой обогащения, сдерживаемой, однако, тем, что они не знают точно, кого надо грабить. Общественное устройство, беспрестанно возбуждающее в них желания, ограничивает эти желания необходимыми рамками. Предоставляя людям более широкие возможности изменять свою жизнь, оно делает их менее заинтересованными в этих изменениях. Люди, живущие в демократических обществах, не только не имеют естественного желания совершать революции, но и опасаются их Не бывает ни одной революции, которая в той или иной мере не подвергала бы опасности имеющуюся собственность. Большинство населения демократических стран владеет собственностью; и люди не просто являются собственниками, но живут в такой среде, где они придают собственности особое значение. Если мы внимательно рассмотрим классы, составляющие современное общество, то без труда поймем, что ни один из них не обнаруживает столь упорного и цепкого чувства собственности, как средний класс. Бедняки часто мало заботятся о том, что имеют, потому что страдания, вызываемые имущественным недостатком, значительно превосходят для них то удовольствие, которое им доставляет их скромное имущество. Богатые же люди имеют множество других неутоленных страстей, помимо тех желаний, удовлетворение которых обеспечивается богатством и которые в результате многолетней утомительной заботы о своем крупном состоянии и привычки к богатству как бы приедаются, теряют первоначальную притягательность. Напротив, люди, живущие в приятном достатке, равно далеком как от роскоши, так и от нищеты, очень высоко ценят свое имущество. Поскольку они еще очень близки к бедности, они хорошо видят вызываемые ею страдания и страшатся их. От бедности их отделяет только маленькое состояние, с которым они связывают все свои опасения и надежды. Постоянные имущественные заботы и ежедневные усилия, направленные на увеличение своего состояния, все крепче и прочнее привязывают их к собственности. Мысль о возможности уступить самую малую ее часть для них невыносима, а полную утрату собственности они расценивают как самое страшное из несчастий. А ведь равенство условий беспрестанно увеличивает число именно таких рьяных, вечно обеспокоенных мелких собственников. Таким образом, в демократических обществах большинству граждан представляется не вполне ясным, что они могли бы приобрести в результате революции, но они ежеминутно так или иначе осознают, чего они могут из-за нее лишиться. В другом месте этого сочинения я уже писал о том, каким образом равенство, естественно, привлекает людей к промышленной и торговой деятельности и каким образом оно приводит к увеличению и распространению земельной собственности, и, наконец, я показал, каким образом равенство воспламеняет в душе каждого человека пылкое, негасимое желание приумножать свое достояние. Нет ничего более чуждого революционным настроениям, чем все эти тенденции и интересы. Может случиться и так, что конечные результаты революции окажут благоприятное воздействие на промышленность и торговлю, однако ее начальные стадии почти всегда приводят к разорению промышленников и торговцев, так как революция не может не вызывать резкого общего изменения конъюнктуры рынка и временного нарушения баланса, существующего между производством, предложением и спросом. Кроме того, я не знаю ничего, что противоречило бы революционным настроениям и морали в большей мере, чем нравы и этика торговцев. Коммерция по природе своей глубоко враждебна любым сильным страстям. Ей нравятся воздержанность и компромиссы, с особой осторожностью она избегает гнева. Торговый люд терпелив, сговорчив, вкрадчив и прибегает к крайним мерам только тогда, когда они абсолютно необходимы. Коммерция делает людей независимыми друг от друга, внушает им идею о высокой цен- 460 ности своей личности, вызывает в них желание вести свои собственные дела и учит добиваться в них успеха; следовательно, прививая им любовь к свободе, она отвращает их от революций. Во время революций владельцам движимого имущества приходится опасаться больше, чем всем остальным собственникам, так как, во-первых, их имущество легче всего захватывается и, во-вторых, оно теряется раз и навсегда. Меньшая опасность подстерегает землевладельцев, которые, теряя доход со своих земель, по крайней мере надеются, несмотря на все невзгоды, сохранить за собой хотя бы самое землю. Таким образом, вполне очевидно, что перспектива революционных движений страшит первых намного больше, чем вторых Народы, следовательно, испытывают все меньшую склонность совершать революции по мере того, как растет, становясь все более разнообразными, их движимое имущество, и по мере того, как увеличивается число людей, владеющих им. Более того, какой бы ни была специальность человека и какого бы типа собственностью он ни владел, всем людям свойственна одна общая черта. Никто никогда не бывает вполне удовлетворен имеющимся у него состоянием, и все ежедневно, используя тысячу способов, стремятся его увеличить. Возьмите любого человека в какой-нибудь период его жизни, и вы обнаружите, что он вынашивает новые планы, как сделать свое существование более комфортабельным. Не говорите ему об интересах и правах человечества: эти мелкие домашние проблемы на время поглощают все его мысли, и он желает, чтобы общественные волнения начались не сейчас, а когданибудь потом. Это не только мешает им совершать революции, но и отбивает к ним охоту. Бурные политические страсти имеют мало власти над людьми, которые всей душой активно пекутся об улучшении собственного материального положения. Пыл, с которым они принимаются за мелкие дела, позволяет им сохранять спокойствие тогда, когда речь заходит о чем-то большем. Это верно, что в демократических обществах время от времени появляются предприимчивые, честолюбивые граждане, чьи грандиозные замыслы не позволяют им удовлетворяться продвижением по избитому пути. Такие люди любят и приветствуют революции; однако лишь с огромными трудностями они могут вызывать их, если какие-то чрезвычайные события не приходят им на помощь. Никто не может успешно противостоять духу своего времени и своей страны, и, сколь бы ни был могуч человек, ему будет трудно внушить своим современникам такие чувства и идеи, которые идут вразрез с их собственными желаниями и чувствами. Не следует поэтому думать, что в случае, если равенство станет давно свершившимся, неоспоримым фактом, наложив отпечаток на поведение и нравы людей, они с легкостью позволят увлечь себя в опасные авантюры, следуя за каким-либо неблагоразумным руководителем или смелым новатором. Они отнюдь не оказывают ему открытого сопротивления, используя какие-нибудь хитроумные комбинации, и даже не имеют заранее обдуманного намерения сопротивляться. Они не сражаются против него активно, иногда они даже аплодируют ему, но за ним не идут. Его рвению они втайне противопоставляют свою инертность, его революционным наклонностям — свои консервативные интересы, его авантюризму—свои обывательские вкусы и привычку проводить время дома; взлетам его гениальности они противопоставляют здравый смысл, его поэзии—свою прозу. С величайшими усилиями ему удается расшевелить их на краткий миг, но они тотчас же ускользают от него и вновь падают, словно увлекаемые силой собственной тяжести. Он выматывается, желая привести в движение эту безразличную, рассеянную толпу, и в конце концов обнаруживает свое бессилие не потому, что они одержали над ним верх, но потому, что он остался в одиночестве. Я не утверждаю, будто люди, живущие в демократическом обществе, малоподвижны по своей природе; наоборот, я думаю, что в недрах такого общества царит вечное движение и что в нем никто не знает покоя. Но я считаю, что эти люди движутся в определенных границах, которые они едва ли когда-нибудь переступают. Они ежедневно видоизменяют, заменяют и обновляют второстепенные детали, с большой осторожностью, однако, стараясь не задеть основ. Они любят перемены, но боятся революций. 461 Хотя американцы постоянно улучшают или отменяют некоторые из своих законов, они очень далеки от того, чтобы проявлять революционные страсти. Легко заметить по тому, как скоро они начинают сдерживать себя и успокаиваться, если общественное волнение становится угрожающим, и именно в тот момент, когда страсти кажутся особенно накаленными, что успокаиваются они, поскольку боятся революции как самого страшного из бедствий и поскольку каждый из них исполнен внутренней решимости пожертвовать многим, лишь бы избежать революционных потрясений. Ни в одной стране мира чувство собственности не носит столь активного, беспокойного характера, как в Соединенных Штатах, и нигде большинство населения не обнаруживает столь малого интереса к общественным учениям, которые каким-либо образом угрожают изменить их законы о собственности и владении ею. Я часто замечал, что те теории, которые революционны по своей природе, так как они не могут быть осуществлены без решительных, а подчас и быстрых изменений в области имущественных прав и статуса гражданских лиц, в Соединенных Штатах пользуются куда меньшей популярностью, чем в крупных монархических государствах Европы. Хотя отдельные американцы и усваивают эти учения, массы отвергают их с чувством инстинктивного ужаса Без всяких колебаний я утверждаю, что большая часть тех истин и высказываний, которые во Франции по привычке называются демократическими, была бы отвергнута демократией Соединенных Штатов. Это легко понять. Идеи и чувства американцев демократичны; мы же, европейцы, все еще одержимы революционными страстями и идеями. Если американцы когда-либо испытают на себе могучую бурю революции, то эта революция будет вызвана присутствием чернокожих на земле Соединенных Штатов, то есть эта революция будет порождена не равенством условий существования людей, а как раз наоборот — их неравенством. Покуда социальные условия равны, каждый человек охотно замыкается в себе, забывая об обществе. Если законодатели демократических народов не пытаются нейтрализовать эту пагубную тенденцию или даже потакают ей, полагая, что интересы людей таким образом отвлекаются от политики и опасность революций отодвигается, может случиться так, что в конечном счете они сами приведут людей к тому злу, которого хотели избежать, и может наступить такой момент, когда необузданные страсти нескольких человек, поддерживаемых неразумным эгоизмом и малодушием многих людей, сумеют в итоге заставить общественный организм испытать неожиданные лишения и превратности судьбы. В демократическом обществе только немногочисленные группировки и меньшинства хотят революционных преобразований, но иногда этим меньшинствам удается их совершить. Я не утверждаю того, что демократические нации будто бы полностью избавлены от революций, я говорю лишь о том, что их общественное устройство не только не ведет их к неизбежным революциям, но и, пожалуй, уводит от них. Демократические народы, будучи предоставленными самим себе, не ввязываются с легкостью в крупные авантюры; в революции они вовлекаются лишь безотчетно и, изредка участвуя в них, никогда не выступают их инициаторами. Добавлю также, что тогда, когда им удается стать просвещенными и приобрести исторический опыт, они не допускают совершения революций. Мне хорошо известно, что в данном отношении сами общественные институты могут играть значительную роль, что они либо поощряют, либо сдерживают инстинкты, порождаемые социальным устройством. Поэтому, повторюсь, я отнюдь не утверждаю того, будто народ, создавший у себя равные условия для жизни людей, уже только этим гарантирует себя от революций. Я, однако, убежден в том, что, какие бы институты и организации ни существовали у такого народа, крупные революционные схватки у него всегда будут иметь неизмеримо менее яростный характер и будут более редкими, чем обычно предполагают. И я с легкостью представляю себе такое политическое устройство, которое в сочетании с равенством могло бы создать самое стабильное общество из всех когда-либо существовавших в истории нашего западного мира. То, что я говорил о явлениях реальной действительности, приложимо также и к идеям. В Соединенных Штатах вас поражают два обстоятельства: чрезвычайно переменчивый характер большей части человеческой деятельности и странная устойчивость опре- 462 деленных принципов. В то время как сами люди беспрерывно движутся, их души и сознание словно бы пребывают в состоянии почти полного покоя. Как только какое-либо суждение получает распространение на американской почве и пускает в ней корни, можно подумать, что никакая сила на земле не способна его выкорчевать. В Соединенных Штатах основы религиозных, философских, этических и даже политических учений остаются неизменными, а если и видоизменяются, то лишь в результате воздействия скрытых, часто совершенно незаметных и весьма длительных процессов. Даже самые нелепые из предрассудков стираются непостижимо медленно, несмотря на то что они вызывают тысячу постоянно повторяющихся конфликтных ситуаций и трения между людьми. Вы слышите, как вокруг вас говорят о том, что природе и обычаям демократического общества свойственна беспрестанная смена настроений и идей. Это, возможно, отвечает действительности тогда, когда речь идет о таких маленьких демократических нациях, как, например, античные полисы, где все граждане до единого имели возможность собраться в каком-либо одном общественном месте и разом дать себя увлечь какому-нибудь красноречивому оратору. Ничего подобного я не наблюдал в повседневной жизни великого демократического народа, занимающего противоположное побережье нашего океана Что меня более всего поразило в Соединенных Штатах, так это те неимоверные трудности, которые испытывает человек, решившийся открыть большинству людей глаза на истинное содержание усвоенных ими идей или же на подлинное лицо кого-то из их избранников. Публикации и речи едва ли дадут какой-либо результат; к этой цели ведут только личные впечатления и переживания самих людей, да и то не с первого раза. Это, однако, кажется удивительным только на первый взгляд: при более внимательном рассмотрении все объясняется само собой. Я не думаю, что можно легко, как некоторые себе представляют, искоренять предрассудки демократического народа, изменять его взгляды или же заменять новыми религиозными, философскими, политическими и моральными основами уже сложившиеся у них убеждения — словом, совершать значительные и частые революции в области сознания. Это не значит, что разум этих людей пребывает в праздности. Работая безостановочно, он, однако, проявляет себя прежде всего в том, что до бесконечности варьирует всевозможные следствия, вытекающие из известных положений, нежели занимается поиском новых принципов. Стремительному, прямому броску вперед он предпочитает вращение вокруг своей оси. Сферу своей деятельности он расширяет постепенно, в результате беспрестанного торопливого движения, но никогда не перемещает ее внезапно. Люди, имеющие равные права, равные образование и состояния, то есть, говоря кратко, равные условия существования, непременно должны обладать весьма сходными потребностями, привычками и вкусами. Поскольку они воспринимают действительность под одним и тем же углом зрения, их сознание естественным образом предрасположено к восприятию или осознанию аналогичных идей, и, хотя каждый из них может отойти в сторону от своих современников и формировать свои собственные убеждения, они в конце концов приходят, совершенно не подозревая и не желая этого, к целому ряду общих для всех них воззрений. Чем внимательнее я рассматриваю результаты воздействия равенства на сознание людей, тем глубже становится мое убеждение в том, что интеллектуальная анархия и сумятица умов, свидетелями которых мы являемся, отнюдь не оказываются естественным для демократических народов состоянием, хотя многие именно так и полагают. Я думаю, что их необходимо рассматривать скорее как признаки случайные, обусловленные молодостью этих народов и свойственные лишь данному переходному периоду, когда люди уже разорвали старые социальные связи, соединявшие их друг с другом, но еще сохраняют колоссальные различия в том, что касается их происхождения, образования и нравов. Таким образом, сохранив чрезвычайно пестрые идеи, инстинкты и вкусы, они не оставили ничего, что мешало бы им выражать их свободно. Основные воззрения людей становятся сходными по мере того, как начинают уподобляться условия их существования. Данная закономерность представляется мне всеобщей и постоянной; все остальные носят характер случайный и преходящий. Я уверен, что в недрах демократического общества очень редко можно будет встретить человека, способного вдруг создать новую систему идей, весьма далеких от тех, что приняты его современниками; и даже если такой новатор объявится, я полагаю, что сна- 463 чала он испытает огромные трудности, стремясь сделать так, чтобы его выслушали, а затем — еще большие трудности, добиваясь, чтобы ему поверили. Когда условия жизни почти равны, один человек с трудом позволяет другому в чемто себя убедить. Когда все живут в тесном соседстве, когда вместе изучали одно и то же и ведут сходный образ жизни, люди не имеют никакой естественной предрасположенности выбирать кого-то из своих в качестве вождя и слепо следовать за ним: они едва ли доверяют словам похожего на них или равного им человека Дело не только в том, что в демократическом обществе утрачивается доверие к тем познаниям, которыми обладают некоторые индивидуумы. Как я уже писал выше, здесь вскоре начинает утрачиваться общее представление о том, что какой бы то ни было отдельный человек способен обладать интеллектуальным превосходством над всеми остальными. По мере того как люди все больше взаимоуподобляются, догма об их интеллектуальном равенстве мало-помалу проникает в их убеждения и любому новатору, кем бы он ни был, становится все труднее и труднее обретать и осуществлять сильную власть над умами. Поэтому в таких государствах неожиданные интеллектуальные революции происходят редко, ибо, окинув мысленным взором историю мира, мы увидим, что решительная, быстрая ломка общественных воззрений порождалась не столько силой разумения и доводов, сколько авторитетом имени общественного деятеля. Следует также учесть то обстоятельство, что людей, живущих в демократическом обществе, необходимо убеждать поодиночке, поскольку между ними нет никаких связующих нитей, тогда как в обществе аристократического типа достаточно убедить всего нескольких человек, а все остальные пойдут за ними. Если бы Лютер жил в век равенства и не имел бы в качестве слушателей владетельных сеньоров и коронованных особ, ему, возможно, было бы труднее изменить облик Европы. Это не означает, что население демократических государств естественным образом твердо убеждено в истинности своих взглядов и крепко держится за свои убеждения. Они часто испытывают сомнения, которые, на их взгляд, никто не может разрешить. В такие периоды человеческое сознание ощущает потребность в переменах, но, не подвергаясь давлению какой-либо направляющей силы, оно раскачивается само по себе и не движется вперед1. Даже завоевав доверие демократического народа, вы столкнетесь с еще одной сложной задачей—необходимостью привлечь к себе его внимание. Очень трудно заставить выслушать себя людей, живущих при демократии, если речь не идет о них самих. Они не прислушиваются к тому, что говорится, потому что они всегда озабочены состоянием своих собственных дел. В демократических странах действительно встречается мало праздных людей. Жизнь здесь протекает в атмосфере движения и шума, и люди настолько заняты практической деятельностью, что у них остается мало времени для размышлений. В особенности я хочу подчеркнуть тот факт, что они не просто заняты, но крайне поглощены своей деятельностью. Они вечно деятельны, и каждое их действие требует концентрации всех душевных сил; тот пыл, который они расходуют на дела, мешает им воспламеняться от идей. 1 Размышляя о том, какое же состояние общества является наиболее благоприятным для великих интеллектуальных революций, я считаю, что это должно быть нечто среднее между полным равенством всех граждан и абсолютной изоляцией классов. В кастовом обществе сменяются поколения, нисколько не изменяя социального положения людей; причем одни люди ничего большего и не желают, а другие — не надеются на что-то лучшее. Воображение дремлет в атмосфере этой тишины и всеобщей неподвижности, и даже сама мысль о движении более не приходит людям в головы. Когда классы оказываются упраздненными, а условия — почти равными, все люди приходят в состояние безостановочного движения, однако каждый из них изолирован, независим и слаб. Несмотря на огромные различия между этими двумя общественными ситуациями, они тем не менее сходны в одном: великие революции, происходящие в человеческом сознании, — явления для них чрезвычайно редкие. Между этими крайностями, однако, в истории народов обнаруживается переходный период, блистательная, беспокойная эпоха, когда условия существования еше не настолько упрочились, чтобы убаюкивать разум, и когда эти условия еще настолько неравны, что люди сохраняют способность оказывать друг на друга глубокое духовное воздействие, а отдельные индивидуумы еще способны изменять убеждения всех окружающих. Именно в такое время рождаются могучие реформаторы и новые идеи внезапно изменяют облик мира. 464 Я думаю, что возбудить энтузиазм демократического народа по отношению к какойлибо теории — дело весьма и весьма затруднительное, если эта теория не имеет явной, прямой и непосредственной связи с повседневной практикой его жизни. Поэтому такой народ не отказывается с легкостью от своих прежних убеждений. Ибо именно энтузиазм заставляет человеческий дух покидать проторенные пути и совершает как великие интеллектуальные, так и политические революции. Таким образом, демократические народы не имеют ни досуга, ни склонности к поискам новых точек зрения. Даже тогда, когда они начинают сомневаться в истинности тех взглядов, которые у них уже имеются, они тем не менее их сохраняют, потому что их замена потребовала бы слишком много времени и умственных сил на обследование; они оставляют их при себе не как достоверные, а в качестве общепринятых. Имеются также и другие, более серьезные причины, противодействующие тому, чтобы доктрины, усвоенные демократическими народами, могли быть с легкостью подвергнуты значительным изменениям. Я уже отмечал данные причины в начале этой книги. Если у такого народа влияние личности настолько ничтожно, что почти равно нулю, то, напротив, влияние, оказываемое массой на сознание каждого индивидуума, очень велико. Причины этого я объяснил выше. В настоящий момент я лишь хочу сказать, что было бы ошибкой думать, будто данное обстоятельство зависит от формы государственного устройства и будто большинство, теряя свою политическую власть, должно будет утратить свое господство над умами. В аристократиях часто встречаются люди, отмеченные величием и силой собственной души. Обнаружив свои разногласия с подавляющим большинством сограждан, они замыкаются в себе и в этом находят поддержку и утешение. У демократических народов все обстоит иначе. У них общественное признание кажется столь же необходимым, как воздух, которым дышат, и человек, живущий в разладе с массами, все равно что не живет вообще. Массе нет никакой надобности прибегать к силе законов, чтобы подчинить себе тех, кто думает иначе. Вполне достаточно ее собственного осуждения. Ощущение своей изолированности и беспомощности тотчас же начинает угнетать инакомыслящих, доводя их до отчаяния. Всегда, когда условия равны, общественное мнение тяжким гнетом ложится на сознание каждого индивидуума: оно руководит им, обволакивает его и подавляет. Основы социального устройства общества в большей мере обусловлены этим фактором, чем политическими законами. По мере того как стираются различия между людьми, каждый из них все острее чувствует свое бессилие перед лицом всех остальных. Не находя ничего, что могло бы поднять человека над массой или еще как-то выделить из нее, он теряет доверие к самому себе, когда сражается против большинства: он не только сомневается в своих силах, но и утрачивает уверенность в своем праве и в своей правоте и почти готов признать ошибочность своих взглядов потому, что большинство утверждает противоположное. Большинству нет надобности принуждать его: оно его убеждает. Поэтому как бы ни была организована власть в демократическом обществе и как бы оно ее ни уравновешивало, человеку здесь всегда будет очень трудно верить в то, что отвергается массой, и придерживаться тех взглядов, которые были ею осуждены. Это чудесным образом благоприятствует устойчивости убеждений. В случае если какое-либо суждение принимается демократическим народом и укореняется в сознании большинства людей, оно само по себе, без всяких усилий сохраняет в дальнейшем свои позиции, поскольку никто на него не нападает. Люди, сначала отвергавшие его как ложное, в конце концов смиряются с ним как с общепризнанным, а те, кто в глубине души продолжает ему противиться, ничем себя не выдают, изо всех сил стараясь не ввязываться в опасную и бесполезную борьбу. Верно, что, когда большинство людей, составляющих демократический народ, меняет свои взгляды, оно способно по своей воле совершать странные, мгновенные перевороты в мире идей. Однако эти взгляды изменить очень трудно, и почти столь же трудно констатировать, что они уже изменились. Иногда бывает так, что время, события или же одиночные усилия отдельных индивидуумов в конечном счете приводят к расшатыванию или уничтожению того или иного общепринятого представления, происходящему постепенно, совершенно неприметно для глаза наблюдателя. Никто не сражается в открытую против этого представления. 465 Никто не объединяется, чтобы объявить ему войну. Его ярые приверженцы без шума отрекаются от него один за другим, и в результате этого неприметного ежедневного дезертирства в конце концов оказывается, что это представление теперь разделяется лишь небольшим числом людей. В такой ситуации оно еще господствует в течение некоторого времени. Поскольку его противники продолжают молчать либо лишь украдкой делиться своими мыслями, они сами в течение долгого времени не могут убедиться в том, что коренной переворот уже свершился, и, терзаясь сомнениями, остаются бездеятельными. Они наблюдают и хранят молчание. Большинство уже не верит, но поддерживает видимость веры, и этого пустого призрака общественного мнения вполне хватает на то, чтобы охладить пыл новаторов, удерживая их в почтительном безмолвии. Мы живем в эпоху, которая наблюдала самые стремительные перемены, когда-либо происходившие в сознании людей. И тем не менее может случиться так, что мировоззренческие основы человеческих убеждений вскоре обретут такую устойчивость, какой они не знали ни в один из минувших веков нашей истории. Такое время еще не пришло, но, быть может, оно приближается. Чем более пристально я всматриваюсь в потребности и инстинкты демократических народов, тем больше убеждаюсь в том, что, если равенство когда-либо прочно установится во всем мире, великие духовные и политические революции станут значительно более редким явлением и осуществлять их будет куда сложнее, чем это обычно представляется. В связи с тем что люди, живущие в демократическом обществе, всегда кажутся возбужденными, неустойчивыми, беспрестанно куда-то спешащими и готовыми менять свои желания и образ жизни, создается впечатление, будто они хотят разом отменить все свои законы, принять новые убеждения и усвоить новые нравы. Никому не приходит в голову, что равенство, хотя и влечет людей к переменам, одновременно порождает у них интересы и склонности, нуждающиеся в стабильности для того, чтобы быть удовлетворенными. Равенство толкает людей вперед и одновременно удерживает их на месте, оно погоняет их, крепко привязывая к земле; оно воспламеняет их желания и ограничивает их силы. Это открывается не сразу: страсти, разделяющие в демократическом обществе людей, вполне самоочевидны, тогда как тайная сила, сдерживающая и объединяющая людей, не видна с первого взгляда. Осмелюсь ли я утверждать это, когда вокруг меня одни руины? Когда я думаю о судьбе грядущих поколений, меня больше всего устрашают отнюдь не революции. Если граждане по-прежнему будут ограничиваться все более узким кругом частных, домашних интересов, без устали отдавая им свои силы, существует опасность, что им в конце концов станут как бы недоступны те высокие, могучие гражданские чувства, которые будоражат народы, способствуя тем не менее их развитию и обновлению. Когда я вижу, сколь быстро меняет своих владельцев собственность и сколь беспокойной и жгучей становится жажда собственности, я не могу рассеять собственных опасений относительно того, что люди дойдут до такого предела, когда все новые теории начнут казаться им опасными, всякие новшества будут считаться неприятным беспокойством, а любые проявления общественного прогресса—первым шагом, ведущим к революции, из страха перед которой они совершенно откажутся двигаться. Должен сознаться, меня действительно ужасает возможность того, что ими в итоге настолько овладеет подлая страсть к сиюминутным наслаждениям, что ради нее они предадут интересы своего собственного будущего и интересы своих потомков, предпочтя безвольно подчиниться своей печальной судьбе, нежели признать необходимым и совершить резкое, энергичное усилие с целью переломить ее ход. Принято считать, будто новые общества испытывают желание ежедневно менять свой облик, я же, напротив, опасаюсь, как бы они не сделались в итоге слишком неподвижными, сохраняющими в неизменности свои институты, предрассудки и нравы, и как бы род людской, самоограничившись, не остановился в развитии. Я опасаюсь, как бы человеческое сознание не стало вечно свертываться и разворачиваться, сосредоточившись на самом себе и не порождая новых идей; я боюсь, как бы человек не изнурил себя заурядной, обособленной и бесплодной активностью и как бы человечество, несмотря на всю беспрерывную суету, не перестало продвигаться вперед. 466 Глава XXII ОТЧЕГО ДЕМОКРАТИЧЕСКИМ НАРОДАМ СВОЙСТВЕННО ЖЕЛАТЬ МИРА, ТОГДА КАК ДЕМОКРАТИЧЕСКИЕ АРМИИ ХОТЯТ ВОЙНЫ Те же самые интересы, страхи и страсти, которые удерживают демократические народы от революций, отвращают их и от войны; боевой дух и революционные настроения угасают одновременно и вследствие одних и тех же причин. Все время увеличивающееся число состоятельных сторонников мира, рост движимой собственности, столь быстро истребляемой войной, мягкость нравов и добросердечие, порождаемая равенством способность сочувствовать, сухой и расчетливый разум, почти бесчувственный к поэтическим и буйным страстям, вызываемым боевыми действиями, — все эти причины объединяются, чтобы погасить воинственность духа демократического народа. Я думаю, что в качестве всеобщей постоянно действующей закономерности можно принять следующее правило: у цивилизованных народов воинственные эмоции становятся более редкими и менее сильными по мере того, как уравниваются условия существования людей. Война тем не менее — это несчастье, которому подвержены все народы, как демократические, так и недемократические. Сколь бы сильным ни было стремление этих наций к миру, необходимо, чтобы они сохраняли готовность отразить нападение, иными словами, им необходимо иметь армию. Фортуна, уже оказавшая населению Соединенных Штатов столько знаков особой милости, разместила их на пустынной территории, где они, так сказать, не знают соседства. Им вполне достаточно иметь всего несколько тысяч солдат, однако эта ситуация является специфически американской, к демократии она не имеет никакого отношения. Равенство, а также соответствующие ему нравы и государственные институты не освобождают демократический народ от обязанности содержать армию, и эта армия всегда оказывает очень большое влияние на его судьбу. Поэтому столь важно исследовать психологию и чувства тех людей, из которых состоит эта армия. У аристократических народов, особенно у таких, где общественное положение человека определяется исключительно его происхождением, в армии встречается то же самое неравенство, что и в самом обществе: офицер — это дворянин, солдат — крепостной. Первый призван командовать, второй — подчиняться. Поэтому в аристократической армии честолюбивые помыслы солдата ограничены очень узкими рамками. Честолюбие офицеров также не безгранично. Аристократический класс не является простой частью иерархически организованного общества Внутри он сам всегда устроен по иерархическому принципу: составляющие его люди неизменно стоят друг над другом. Среди них одним по праву своего рождения суждено командовать полком, другим — командовать ротой. Достигнув крайних пределов своих ожиданий, они останавливаются сами, вполне довольные своей судьбой. Имеется также и другая веская причина, остужающая желание офицера аристократической армии добиваться повышения в чине. У аристократических народов офицер, независимо от его воинского звания, занимает высокое положение в обществе. В его собственных глазах воинское звание почти всегда вещь второстепенная по сравнению с его общественным положением. Выбирая для себя воинское поприще, дворянин не столько повинуется собственному честолюбию, сколько исполняет своего рода долг, налагаемый на него рождением. Он поступает на воинскую службу, чтобы достойно провести беззаботные годы своей юности, а потом иметь возможность в семейном и дружеском кругах делиться кое-какими доблестными воспоминаниями из своей армейской жизни. Выбор военной карьеры отнюдь не диктуется его стремлением приобрести собственность, почет и власть, так как он уже обладает всеми этими преимуществами и может наслаждаться ими, не покидая своего дома. В демократических армиях все солдаты могут стать офицерами, что вызывает всеобщее желание добиваться повышения по службе и почти беспредельно расширяет границы честолюбия у военнослужащих. 467 Со своей стороны офицер не видит никакой естественной причины, которая насильно заставляла бы его ограничиваться получением того или иного воинского звания, и каждый следующий чин в его глазах имеет огромное значение, поскольку его общественное положение почти всегда определяется его воинским званием. У демократических народов офицеры часто не имеют ничего, кроме своего жалованья, и не могут претендовать на какое-либо общественное признание, помимо почестей за свои воинские заслуги. Поэтому при каждом новом его назначении и повышении изменяется вся его жизнь и он становится как бы другим человеком. Мотивы, игравшие в жизни аристократических армий второстепенные роли, таким образом, стали ведущими, исключительными, определяющими само существование демократической армии. Во времена старой французской монархии к офицерам обращались не иначе как по их дворянскому званию. В наши дни к ним обращаются только по воинскому званию. Это маленькое изменение в форме языкового обращения вполне убедительно свидетельствует о том, что уже произошла крупная революция, преобразовавшая социальное устройство общества и организацию его вооруженных сил. В демократических армиях почти все военнослужащие одержимы желанием выслужиться. Это—горячее, упорное, постоянное желание. Оно подпитывается всеми остальными желаниями и угасает только со смертью человека. А ведь нетрудно заметить, что из всех армий, существующих на земле, повышение по службе в мирное время медленнее всего должно происходить именно в демократических армиях. Поскольку количество воинских званий здесь естественным образом ограничено, а количество претендентов на них почти бесчисленно и над всеми довлеет непреложный закон равенства, никто не сумеет сделать быстрой карьеры, а многие не смогут даже сдвинуться с места. Таким образом, вызывая самую настоятельную потребность в служебном повышении, демократические армии предоставляют своим военнослужащим наименьшие возможности для роста, чем любые другие армии. Поэтому все честолюбивые люди в рядах демократической армии с нетерпением ждут войны, так как благодаря ей освобождаются вакансии и наконец-то позволяется нарушать право старшего по возрасту — единственную привилегию, свойственную демократии. Таким образом, мы приходим к странному выводу о том, что из всех армий наиболее страстно хотят воевать вооруженные силы демократических государств, в то время как сами народы этих государств любят мир больше всех остальных народов. И самым поразительным во всем этом является то обстоятельство, что столь противоположные следствия были порождены одной и той же причиной — равенством. Будучи равными, все граждане ежедневно чувствуют желание изменить к лучшему условия своего существования и приумножить свое состояние, постоянно изыскивая для этого возможности. Это принуждает их любить мир, способствующий процветанию промышленности и дающий возможность каждому из них доводить до конца свои начинания. С другой стороны, то же самое равенство, повышая цену воинских знаков отличия в глазах тех, кто избрал карьеру военного, и делая их вполне доступными для всех, заставляет воинов мечтать о полях сражений. В обоих случаях люди обнаруживают аналогичное беспокойство ума, столь же неутолимую тягу к наслаждениям и равное честолюбие. Различны лишь средства их достижения и удовлетворения. Наличие столь противоположных интересов у нации и у армии представляет собой большую опасность для демократического общества. Когда народ утрачивает воинственность духа, воинская служба тотчас же перестает быть уважаемой и профессиональные военные причисляются к низшему разряду государственных служащих. Их невысоко ценят и плохо понимают. То есть происходит нечто, прямо противоположное тому, что наблюдается в века аристократии. В армию теперь идут не лучшие, а худшие граждане страны. Человек задумывается о военном поприще только тогда, когда все остальные для него закрыты. Таким образом, создается порочный круг, из которого трудно выбраться. Элита нации уклоняется от военной карьеры как малопочетной, а почетом она не пользуется потому, что элита нации ее избегает. Поэтому не следует удивляться тому, что военнослужащие армий демократических стран часто обнаруживают беспокойный, ворчливый характер, будучи неудовлетворенными своей судьбой, хотя условия службы здесь, как правило, значительно лучше, а дисциплина менее сурова, чем во всех других армиях. Воин чувствует себя человеком второ- 468 го сорта, и его уязвленное самолюбие прививает ему вкус к войне, которая докажет его необходимость, или же любовь к революциям, во время которых он надеется с оружием в руках добиться того политического влияния и того личного уважения, в которых ему отказывают. Состав армий демократических стран делает эту последнюю угрозу весьма реальной. В демократическом обществе почти все граждане владеют собственностью, которую необходимо сохранять, тогда как командование демократических армий в основном состоит из пролетариев. Большая их часть мало что может потерять во время гражданских беспорядков. Основная масса народа естественным образом гораздо больше, чем во времена аристократии, боится революций; военная верхушка, однако, страшится их значительно меньше. Кроме того, поскольку у демократических народов, как я уже говорил, наиболее состоятельные, образованные и талантливые граждане почти не идут на воинскую службу, армия как таковая в конце концов превращается в своего рода маленькую самостоятельную нацию, отмеченную более низким интеллектуальным развитием к более грубыми нравами и обычаями, чем вся нация в целом. А ведь эта маленькая нецивилизованная нация владеет оружием, и только она знает, как им пользоваться. Та угроза безопасности демократических народов, которую таит в себе воинственный, мятежный дух армии, в реальности усиливается не чем иным, как мирным нравом гражданских лиц; нет ничего опаснее организованной армии в нации, утратившей воинственность. Чрезмерная любовь всех граждан к спокойствию ежедневно отдает конституционную власть страны на милость военных. Поэтому, обобщая данную мысль, можно сказать следующее: хотя интересы и эмоции демократических народов вызывают в них естественное стремление к миру, их армии беспрестанно подталкивают их к войнам и революциям. Военные перевороты, почти невозможные в аристократических государствах, представляют собой постоянную угрозу для демократических наций. Эту опасность следует считать наиболее серьезной из всего того, что ожидает их в будущем; необходимо, чтобы их государственные деятели усиленно стремились найти эффективное средство против нее. Когда нация чувствует себя внутренне изнуренной беспокойным тщеславием своей армии, мысль о войне первой приходит в голову, чтобы хоть чем-то потешить докучливое честолюбие военных. Я не хочу дурно отзываться о войне: война почти всегда расширяет умственный горизонт народа, возвышает его чувства. В ряде случаев только она способна сдерживать чрезвычайное развитие определенных склонностей, естественным образом порождаемых равенством, или же может рассматриваться в качестве необходимого средства лечения некоторых застарелых болезней, которым подвержено демократическое общество. Война имеет огромные преимущества, однако не следует обольщаться тем, что она сможет уменьшить отмеченную мною опасность. Она лишь позволяет ее отсрочить, и после окончания войны эта опасность становится более грозной, так как армия с еще большим нетерпением начинает относиться к миру, познав вкус войны. Война может стать спасительным средством только для такого народа, который всегда будет жаждать воинской славы. Я предвижу, что все те полководцы, которых дадут миру демократические нации, обнаружат, что им легче выигрывать сражения, чем устраивать мирную жизнь своей армии после победы. Демократическим народам всегда будет трудно делать две вещи: начинать войну и заканчивать ее. К тому же, если война и приносит особые выгоды демократическим народам, она, с другой стороны, подвергает их таким опасностям, которых не страшатся, во всяком случае в той же степени, аристократические государства. Приведу только два примера. Хотя война отвечает потребностям армии, она мешает той бесчисленной массе граждан, часто доводя их до отчаяния, которые ежедневно нуждаются в мире, чтобы удовлетворять свои скромные потребности. Поэтому небезосновательны определенные опасения относительно того, что война, призванная предотвратить гражданские беспорядки, сама может вызвать их, только в иных формах. 469 Любая длительная война подвергает страшной опасности свободу в демократических странах. Это не значит, что после каждой победы непременно следует бояться того, как бы генералы-победители не стали силой захватывать верховную власть на манер Суллы или Цезаря. Существует опасность совершенно иного рода. Война не всегда отдает демократические народы во власть военных правительств, но она всегда безмерно усиливает власть гражданского правительства у этих народов; она почти неизбежно концентрирует в руках последнего управление всеми людьми и контроль над всей собственностью и ресурсами страны. Если война и не приводит к деспотизму с помощью насилия, то она исподволь заставляет людей привыкать к нему. Все те, кто стремится лишить свободы демократическую нацию, должны знать, что самый верный и самый короткий путь к этому лежит через войну. Это — первая аксиома науки. Увеличение численности армии и свободных должностей представляется самоочевидным средством решения проблемы тогда, когда неудовлетворенное честолюбие офицеров и солдат становится опасным. На некоторое время это снимает напряжение, но настолько же угрожает усилить его в будущем. Увеличение армии способно дать долговременный эффект в аристократическом обществе, поскольку здесь воинское честолюбие является лишь привилегией одного класса и каждому человеку установлены определенные пределы его роста, так что данная мера способна принести удовлетворение почти всем движимым честолюбием военнослужащим. Увеличение армии, однако, ничего не дает демократическому обществу, так как число честолюбивых претендентов в нем всегда увеличивается в точном соответствии с ростом численности самой армии. Те люди, чаяния которых вы исполните, создав новые должности, тотчас же заменяются новой толпой, желания которой вы не сможете удовлетворить, да и первые вскоре вновь начинают жаловаться, так как в армии наблюдается все то же беспокойство духа, что царит и в самом демократическом обществе: люди хотят получить не какие-либо определенные чины, а возможность постоянного служебного повышения. Хотя их желания и не чрезмерны, они беспрестанно обновляются. Таким образом, демократический народ, увеличивающий свою армию, лишь на мгновение успокаивает честолюбие своего воинства, однако эти честолюбивые помыслы возрождаются в еще более опасных формах, так как возрастает число одержимых ими людей. Что касается лично меня, то я думаю, что беспокойство и мятежность духа являются болезнью, присущей самой природе демократической армии, и что бороться с этим бессмысленно. Законодателям демократических государств не следует льстить себя надеждой, будто им удастся найти такую форму военной организации, которая бы сама по себе успокаивала и сдерживала военнослужащих; это будет лишь изнурительной тратой сил, не приводящей к цели. Средства борьбы с недостатками армии следует искать не в самой армии, а в обществе в целом. Демократические народы испытывают естественный страх перед гражданскими беспорядками и деспотизмом. Необходимо лишь превратить эти инстинктивные чувства в осознанное, разумное, устойчивое отношение к жизни. Когда граждане овладели наконец умением мирно и выгодно пользоваться свободой, ощутив ее благотворность, когда они воспитали в себе мужественную любовь к порядку и добровольно подчиняются правилам, —эти граждане, избирая для себя воинскую карьеру, приносят в армию безотчетно и как бы вопреки своим желаниям данные навыки и нравы. Общее нравственное состояние нации, оказывая воздействие на моральный дух армии, смягчает суждения и усмиряет желания, порождаемые воинской жизнью, или же с помощью всемогущего общественного мнения подавляет их полностью. Имейте просвещенных, добропорядочных, степенных и свободных граждан — и вы получите дисциплинированных и послушных солдат Поэтому любой закон, который во имя обуздания мятежного духа армии будет стремиться к ослаблению свободолюбия у гражданского населения и к затушевыванию у него ясных представлений о праве и о правах, будет действовать прямо против своей цели. Он будет не столько препятствовать, сколько способствовать установлению военной тирании. 470 В конце концов, как бы там ни было, наличие большой армии всегда будет представлять опасность для демократического народа, и самым эффективным способом уменьшить эту опасность было бы сокращение армии; однако таким средством могут воспользоваться не все народы. Глава XXIII КАКОЙ КЛАСС ВОЕННОСЛУЖАЩИХ ДЕМОКРАТИЧЕСКИХ АРМИЙ ЯВЛЯЕТСЯ САМЫМ ВОИНСТВЕННЫМ И РЕВОЛЮЦИОННО НАСТРОЕННЫМ Чрезвычайная многочисленность вооруженных сил сравнительно с численностью содержащего их народа является сущностным свойством армии демократического государства; причины этого я объясню несколько позже. С другой стороны, люди, живущие во времена демократии, редко избирают карьеру военнослужащих Поэтому демократические народы вскоре вынуждены отказываться от принципа добровольного набора в армию и возвращаться к принудительному призыву на воинскую службу. Условия их существования обязывают их прибегать к этому последнему средству, и нетрудно предсказать, что все демократические народы возьмут его на вооружение. Когда воинская повинность является обязательной, она распределяется равномерно, без всяких различий на всех граждан. Это также с неизбежностью вытекает из образа жизни и образа мысли этих народов. Правительство может делать почти все, что хочет, лишь бы его решения были разом обращены ко всему населению; сопротивление ему обычно вызывается не бременем обязанностей, а неравномерностью их распределения. И поскольку все граждане являются военнообязанными, вполне ясно, что каждый из них проводит под знаменами лишь несколько лет. Таким образом, все обстоятельства объективно обусловливают временный характер прохождения воинской службы, тогда как в большей части аристократических государств военная служба — профессия, которая выбирается солдатом или же возлагается на него на всю жизнь. Это обстоятельство имеет серьезные последствия. Среди солдат, составляющих ряды демократической армии, некоторые привязываются к армейской жизни, но большая их часть, призванная под знамена против воли и всегда готовая вернуться к родным очагам, серьезно не думает о военной карьере и мечтает лишь о демобилизации. Эти люди не приобретают потребностей и никогда не усваивают и половины тех страстей, которые порождаются образом жизни профессионального военного. Они выполняют свои воинские обязанности, но в их душах полностью сохраняется тяга к прежней, гражданской жизни с ее интересами и желаниями. Поэтому они не проникаются армейским духом, но, скорее, приносят с собой в армию гражданский дух и не утрачивают его. В армии демократического народа именно простые солдаты в наибольшей мере обладают чертами гражданских людей и с особым уважением относятся к национальным обычаям и общественному мнению страны. Именно солдатская масса дает особую надежду на то, что демократической армии можно привить любовь к свободе и уважение к законности, которые были внушены самому народу. Нечто совершенно противоположное происходит в аристократических государствах, где солдаты в конце концов утрачивают всякие контакты со своими согражданами, живя среди них как чужаки, а часто и как враги. В аристократических армиях охранительным элементом выступает офицерский корпус, так как только офицер сохраняет прочные связи с гражданским обществом и никогда не отказывается от возможности рано или поздно вернуться в него, заняв свое место. В демократических армиях эту роль исполняет солдат, причем движимый теми же самыми мотивами. 471 Напротив, часто случается так, что в демократических армиях офицерский корпус усваивает вкусы и желания, совершенно не свойственные вкусам и желаниям нации. Это понятно. В демократических государствах человек, становясь офицером, порывает все нити, связывающие его с гражданской жизнью; он навсегда оставляет этот образ жизни и не имеет ни малейшего желания вернуться к нему. Его истинной родиной становится армия, поскольку его значение целиком и полностью определяется его чином и той должностью, которую он занимает. Поэтому его личная судьба непосредственно определяется судьбой армии, ее взлетами и падениями; только с ней отныне связываются его надежды и чаяния. Поскольку интересы офицерства весьма отличны от интересов страны, может случиться так, что оно будет страстно желать войны или же готовить переворот в тот самый момент, когда нация больше всего нуждается в стабильности и мире. Имеются тем не менее факторы, способствующие смягчению его воинственного, беспокойного характера. Хотя честолюбие является всеобщей и постоянной чертой демократических народов, оно редко, как мы уже отмечали, принимает у них крайние формы. Если выходец из средних классов нации, пройдя все низшие армейские чины, становится офицером, то для него это уже огромный шаг вперед. Он вошел в сферу, превосходящую ту, которую занимал в гражданском обществе, и приобрел права, которые у большей части демократических наций всегда будут рассматриваться как неотъемлемые 1. Достигнув этого с помощью огромных усилий, он охотно останавливается и мечтает насладиться своим триумфом. Боязнь подвергнуть риску то, чем он владеет, охлаждает в его сердце пылкое желание приобрести то, чего у него еще нет. Преодолев первое, самое трудное препятствие, которое мешало его продвижению, он терпеливо смиряется с необходимостью долго ждать очередного повышения. Его честолюбие утихает по мере того, как, достигая все более высокого звания, он осознает, что может многое потерять. Если я не ошибаюсь, командная верхушка демократической армии всегда будет наименее воинственной и революционно настроенной частью вооруженных сил. Сказанное мною об офицерах и солдатах вообще неприложимо к тому многочисленному классу военнослужащих, которые во всех армиях занимают промежуточное между ними положение, я имею в виду унтер-офицеров. Этот класс унтер-офицеров, который вплоть до нынешнего столетия не оставил сколь-либо приметного следа в истории, отныне призван сыграть, по моему убеждению, весьма значительную роль. Подобно офицеру, унтер-офицер мысленно разрывает все узы, связывавшие его с гражданским обществом; он так же, как офицер, считает военную службу делом своей жизни, связывая с армией, быть может, даже больше последнего все свои чаяния и надежды; однако в отличие от офицера он еще не достиг никакого высокого, солидного положения и поэтому не может себе позволить остановиться и передохнуть в ожидании того момента, когда он сможет подняться еще выше. По самой природе своих служебных обязанностей, которая неизменна, унтер-офицер обречен вести неприметное, стесненное, лишенное удобств и надежности существование. Полная опасности военная жизнь еще ничего не дает ему взамен. Она связана для него лишь с необходимостью испытывать лишения и подчиняться — необходимостью даже более тяжкой, чем преодоление страха за собственную жизнь. Его мучения обостряются сознанием того, что общественное устройство и принципы армейской организации дают ему возможность вырваться из своего бедственного положения: со дня на день он действительно может стать офицером. Тогда он станет командиром, будет отмечен знаками уважения, обретет независимость, права и сможет всем этим наслаждаться. Однако сей предмет его вожделений не просто кажется ему несравненным, он никогда, вплоть до овладения им, не бывает уверен в том, что он для него достижим. Его собст- 1 Положение офицера в демократическом обществе фактически является значительно более обеспеченным и прочным, чем где-либо еще. Чем меньше офицер представляет собой как личность, тем большее значение он придает своему воинскому званию и тем большую заботу проявляют о нем законодатели, считая справедливым и необходимым обеспечить ему возможность спокойно пользоваться плодами своего труда. 472 венное воинское звание не дает ему абсолютно никаких гарантий; он ежедневно ощущает свое полное бесправие перед своими командирами, усиленное властными требованиями воинской дисциплины. Какой-нибудь незначительный проступок или чей-то каприз вмиг могут лишить его всего того, что он тяжким трудом зарабатывал в течение нескольких лет. Поэтому до того времени, когда он обретет долгожданный офицерский чин, он как бы не имеет никаких заслуг и его военная карьера как бы начинается именно с этого момента. Если человек постоянно и настойчиво понукаем своей молодостью, нуждой, страстями, духом своего времени, надеждами и страхами, в его сердце не может не вспыхнуть огонь отчаянного честолюбия. Поэтому унтер-офицеры хотят войны, они хотят ее всегда и любой ценой, и, если им в этом отказывают, они хотят революций, которые, приостанавливая действие законов и правил, дают им надежду под прикрытием беспорядка и разгула политических страстей прогнать своего офицера и занять его место. Нет ничего невероятного в том, что унтерофицеры способны совершить переворот, так как из-за общности происхождения и привычек они оказывают большое влияние на солдат, несмотря на то что ими движут совершенно иные страсти и желания. Было бы ошибкой думать, будто различия в интересах и склонностях офицеров, унтер-офицеров и солдат носят временный или же локальный характер. Они будут проявляться во все эпохи в армиях всех демократических наций. В любой демократической армии унтер-офицер всегда будет в наименьшей степени выражать миролюбивый, добропорядочный нрав населения страны, а солдат всегда будет выступать самым непосредственным носителем этого нрава. Солдат будет приносить с собой в армию силу или слабость национального духа; он будет воплощать собой подлинно национальный тип. Если нация невежественна и слаба, он позволит своим командирам бессознательно или же против своей воли привлечь его к участию в беспорядках. Если же нация просвещенна и деятельна, он сам призовет их к порядку. Глава XXIV ОТЧЕГО В НАЧАЛЕ ВОЕННЫХ КАМПАНИЙ ДЕМОКРАТИЧЕСКИЕ АРМИИ ОКАЗЫВАЮТСЯ СЛАБЕЕ ДРУГИХ, СТАНОВЯСЬ ВСЕ БОЛЕЕ ГРОЗНЫМИ В ХОДЕ ВОЙНЫ Любая армия, начинающая боевые действия после долгого мира, рискует быть побежденной; любая армия, ведущая вооруженную борьбу в течение длительного времени, имеет хорошие шансы на победу. В особой мере эта истина приложима к вооруженным силам демократических государств. В аристократических странах воинская служба считается привилегированной деятельностью и военнослужащие пользуются уважением даже в мирное время. На воинскую службу идут талантливые, высокообразованные, весьма честолюбивые люди; армия во всех отношениях не уступает уровню развития нации, а подчас даже превосходит его. Мы видели, как, напротив, в демократиях национальная элита постепенно стала избегать военной карьеры, чтобы, избрав другие пути, добиваться для себя авторитета, власти и прежде всего — богатства. После долгого мира, а в демократические времена мирные периоды весьма продолжительны, армия всегда в своей собственной стране находится в небрежении. Именно в таком состоянии и застает ее война; и до тех пор, пока военное положение не меняет резко ситуацию, страна и армия подвергаются серьезной опасности. Я уже пояснял, что в демократических армиях в мирное время право старшего по возрасту является высшим, строго соблюдаемым законом продвижения по службе. Это вытекает, как я говорил, не только из организационных принципов этих вооруженных сил, но и из самого общественного устройства данных народов и поэтому будет свойственно им всегда. Кроме того, поскольку у этих народов положение офицера в стране целиком и полностью определяется его воинским званием, которое только и обеспечивает ему уваже- 473 ние сограждан и все те жизненные удобства, которыми он пользуется, он не уходит в отставку и не увольняется из армии вплоть до последних дней своей жизни. В результате действия этих двух причин демократический народ, наконец после долгого мирного существования берущий в руки оружие, обнаруживает, что все его военные командиры — старики. Я говорю не только о генералах, но и о младшем офицерском составе, большая часть которого практически не знала повышения или же росла очень медленно. Окинув взором долгое время не воевавшую демократическую армию, вы с удивлением обнаружите, что все солдаты в ней — почти дети, а все командиры — в преклонных годах, и, таким образом, первые из них лишены опыта, а вторые — энергии. Данное обстоятельство в значительной мере предопределяет военные неудачи, так как первым условием успешного ведения войны является молодость командиров. Я никогда бы не осмелился это заявить, если бы так не сказал самый великий из полководцев нашего времени. В армиях аристократических государств эти две закономерности действуют несколько иным образом. Поскольку повышение по службе в них определяется не столько правом старшего по возрасту, сколько знатностью рода, среди командиров любого ранга здесь всегда встречается определенное число молодых людей, отдающих войне всю свою нерастраченную энергию тела и души. Помимо того, люди, стремящиеся при аристократии к воинским почестям, занимают в обществе вполне устойчивое положение, и поэтому редко случается, что они начинают стареть на военной службе. Посвятив воинской карьере самые деятельные годы своей молодости, они по собственному желанию уходят в отставку, чтобы провести у родного очага остаток своих зрелых лет. Долгий мир не только приводит к старению офицерского корпуса в демократических армиях, но еще и прививает всем офицерам такие физические и умственные привычки и навыки, которые делают их малопригодными для войны. Тот, кто в течение долгого времени жил в мирной, умеренной атмосфере демократических нравов, сначала плохо переносит ту грубую работу и те суровые требования, которые возлагаются на него войной. И если офицеры и не утратили окончательно вкуса к оружию, усвоенный ими образ жизни по меньшей мере мешает им успешно вести боевые действия. У аристократических народов жизнь гражданского общества не оказывает скольлибо значительного изнеживающего влияния на воинские нравы, так как у этих народов армией командуют аристократы. А ведь аристократия, сколь бы ни была она привязана к изысканной роскоши, всегда наделена множеством других страстей, кроме заботы об удобствах, и поэтому охотно жертвует на время собственным благополучием с целью полнее удовлетворить прочие свои страсти. Я отмечал, сколь медленно происходит повышение по службе в демократических армиях в мирное время. Сначала офицеры с нетерпением воспринимают данное положение дел; они волнуются, испытывают тревогу, приходят в отчаяние; с течением времени, однако, большая часть из них смиряется. Те, кто обладает особым честолюбием, способностями и возможностями, покидают армию, другие, соизмерив собственные склонности и желания со своей незавидной участью, в конце концов начинают оценивать воинскую службу с точки зрения ценностей гражданского общества. Выше всего они ценят ту обеспеченность и ту прочность общественного положения, которые она может принести; все свои виды на будущее они связывают с надежностью этого скромного вознаграждения и не требуют ничего, кроме права мирно им пользоваться. Таким образом, долгий мир не только наполняет демократические армии престарелыми офицерами, но и воспитывает чувства, свойственные старости, даже у офицеров, находящихся в полном расцвете сил. Я также уже отмечал, что в мирное время военная служба в демократических странах не считается престижной и на нее идут неохотно. Такая неблагосклонность общества тяжелым грузом довлеет над армией, угнетая ее моральный дух. И поэтому, когда наконец-то начинается война, боевой дух вооруженных сил не может сразу распрямиться, вновь обретя упругость и силу, Подобная причина ослабления морального духа неизвестна аристократическим армиям. Их офицеры никогда не считают себя униженными в собственных глазах или же в 474 глазах своих ближних, так как независимо от своего воинского звания они — фигуры сами по себе. И даже если влияние мира сказывалось бы в равной степени на ту и другую армии, результаты все же были бы разными. Когда офицеры аристократической армии теряют боевой дух и желание прославить свое оружие, у них все-таки еще сохраняется определенное уважение к чести своего сословия и укоренившаяся привычка быть впереди, показывая личный пример. Когда же вкус к войне и воинское честолюбие утрачивают офицеры демократической армии, то у них за душой не остается ничего. Поэтому я считаю, что демократический народ, начиная вести войну после долгого мира, много больше рискует терпеть поражения, чем аристократическое государство, но он не должен легко падать духом от этих неудач, так как по мере продолжения войны шансы его армии на победу возрастают. Когда же война, становясь затяжной, в конце концов отрывает всех граждан от мирного труда и приводит к банкротству их мелкие предприятия, случается так, что те же самые чувства, которые заставляли их столь высоко ценить мир, теперь призывают их к оружию. Война, разрушив все отрасли промышленности, сама становится единственной огромной ее отраслью, и лишь к ней устремляются все пылкие и честолюбивые помыслы, порожденные равенством. Именно поэтому демократические народы, с таким нежеланием выходящие на поля сражений, подчас совершают на них чудеса героизма, если уж их заставили в конце концов взяться за оружие. По мере того как война все больше и больше притягивает взоры всего народа к армии и люди видят, сколь быстро она может принести славу и солидное вознаграждение, на военную службу начинает идти национальная элита; все предприимчивые, отважные, воинственные по натуре люди, которых рождает не только аристократия, но все слои общества, устремляются в армию. Поскольку война с неумолимой требовательностью определяет свое место каждому из огромного числа претендентов на воинские заслуги, в результате всегда выявляются люди, обладающие талантом полководцев. В период долгой войны демократическая армия переживает то же самое, что весь народ переживает во время революции. Война уничтожает все правила, давая возможность незаурядным людям внезапно появляться на сцене. Офицеры, состарившиеся и душой и телом в мирный период, устраняются из армии, уходят в отставку или умирают. На их места решительно устремляется толпа молодых людей, уже прошедших боевую закалку и связывающих с войной свои далеко идущие замыслы и пылкие желания. Они хотят любой ценой и безостановочно расти от звания к званию; сзади их подталкивают другие, наделенные теми же страстями и желаниями, которых в свою очередь тоже подталкивают идущие сзади, и так до бесконечности — пределы обусловливаются лишь общей численностью самой армии. Равенство позволяет каждому человеку испытывать честолюбивые желания, а боевые потери предоставляют всем честолюбцам шансы осуществить эти желания. Смерть беспрестанно прореживает ряды, создает вакансии, завершая и начиная воинские карьеры. Война к тому же вскрывает наличие тайной взаимосвязи между духом армии и нравами демократического народа. Люди, живущие при демократии, испытывают естественное желание быстро приобрести те блага, которых они жаждут, и наслаждаться ими с легким сердцем. Большее число этих людей обожает риск и меньше страшится смерти, чем различных затруднений. С таким настроением они занимаются коммерцией и промышленностью. Когда же они приносят подобное настроение на поля сражений, оно заставляет их добровольно рисковать своей жизнью, чтобы моментально стяжать себе лавры победы. Никакой другой образ величия не захватывает воображение демократического народа сильнее, чем ослепительная воинская слава, обретаемая стремительно, без кропотливого труда, с риском лишь для собственной жизни. Таким образом, хотя интересы и склонности граждан демократического общества отвращают их от войны, свойственный им образ мышления делает их вполне пригодными для успешного ведения боевых действий; они с легкостью становятся хорошими солдатами, как только удается оторвать их от своих дел и мирного благополучия*. 475 Итак, если мир особенно вреден для демократических армий, то война дает им такие преимущества, каких никогда не имеют другие армии; и эти вначале едва приметные преимущества не могут в конечном счете не приводить их к победе. Аристократический народ, сражаясь против демократической нации, сильно рискует оказаться побежденным ею, если ему не удалось разгромить ее в результате первых же боевых операций. Глава XXV О ДИСЦИПЛИНЕ В ДЕМОКРАТИЧЕСКИХ АРМИЯХ Широкое распространение, прежде всего в аристократических странах, получило мнение о том, что слишком большое социальное равенство, царящее в демократических обществах, с течением времени делает солдата независимым от офицера и таким образом приводит к развалу воинской дисциплины. Это ошибка. В реальной жизни существуют два типа дисциплины, которые не следует смешивать. Когда офицер — дворянин, а солдат — крепостной, когда первый из них богат, а второй беден, когда один образован и наделен властью, а другой невежествен и бессилен, между ними легко устанавливается отношение самой полной зависимости и покорности. Солдат был приучен к воинской дисциплине, можно сказать, еще до того, как вступил в армию, или скорее воинская дисциплина в данном случае есть не что иное, как совершенная форма социального повиновения. В аристократических армиях рядовые довольно легко становятся как бы безучастными ко всему на свете, кроме приказов своих командиров. Солдат действует бездумно, бесстрастно одерживает победы и умирает без жалоб. В таком состоянии он более не человек, но вновь — очень опасное животное, вышколенное для войны. Демократические народы должны отказаться от попыток когда-либо добиться от своих солдат подобного слепого, мелочного, безропотного, всегда неизменного послушания, которое аристократические народы без труда внушают своим солдатам. Социально-политическое устройство общества при демократии никоим образом не подготавливает людей к подобному повиновению; демократии рискуют утратить свои естественные преимущества, если возжелают добиться его искусственным путем. Воинская дисциплина у демократических народов не должна пытаться подавлять свободные порывы души у солдат; она должна стремиться лишь к тому, чтобы ими управлять; рождаемое ею повиновение не столь безусловно, но зато оно более энергично и разумно. Оно коренится в воле того, кто подчиняется, опираясь не только на его инстинкты, но и на разум, и поэтому оно часто ужесточается само по себе, когда этого требует безопасность. В аристократической армии дисциплина во время войны легко ослабляется, так как эта дисциплина основана на привычках, нарушаемых войной. Дисциплина в демократической армии, напротив, укрепляется перед лицом врага, поскольку каждый солдат очень хорошо понимает, что во имя победы он должен молча подчиняться. Народы, добивавшиеся наиболее значительных достижений в войне, не знали никакой иной дисциплины, кроме той, о которой я только что сказал. В древности в армию принимались только свободные и имеющие гражданские права люди, которые, мало отличаясь друг от друга, по обыкновению общались как равные. В этом смысле можно говорить о вооруженных силах античных государств как о демократических армиях, хотя сами создававшие их общества были аристократиями. Поэтому в этих армиях между офицером и солдатом устанавливались близкие отношения собратьев по оружию. В этом убеждает чтение «Сравнительных жизнеописаний» Плутарха. Солдаты у него беспрестанно и очень свободно разговаривают со своими командирами, а те охотно выслушивают речи своих солдат и отвечают им. Эти полководцы убеждали своих подчиненных словом и делом, а не силой принуждения и страхом наказания. Для солдат они в равной мере были и командирами и соратниками. Я не знаю, была ли воинская дисциплина у древних греков и римлян доведена до такого совершенства во всех своих нюансах, как в русской армии, однако это не помешало Александру Великому завоевать Азию, а Риму — весь древний мир. 476 Глава XXVI НЕКОТОРЫЕ СООБРАЖЕНИЯ ПО ПОВОДУ ВОЙН В ДЕМОКРАТИЧЕСКИХ ОБЩЕСТВАХ Когда принцип равенства начинает утверждаться в жизни не только одной нации, но одновременно и многих соседних народов, как это происходит в Европе в наши дни, люди, населяющие эти страны, несмотря на различие языков, обычаев и законов, похожи друг на друга тем, что в равной мере опасаются войн и испытывают сходную любовь к миру1. Напрасно честолюбие или гнев побуждают государей браться за оружие: своего рода всеобщая апатия и доброжелательность подданных умиротворяют их, и мечи выпадают из их рук. Войны становятся более редкими. По мере того как равенство, одновременно развиваясь во многих странах, вовлекает в промышленность и торговлю население этих государств, люди не только обнаруживают сходство склонностей и вкусов, но их интересы сближаются и переплетаются в такой степени, что ни одна из наций не может причинить ущерба другим нациям, не пострадав при этом сама, и что все народы начинают относиться к войне как к катастрофе, почти столь же ужасной для победителя, как и для побежденного. Поэтому, с одной стороны, в века демократии весьма трудно заставить народы воевать друг с другом, но, с другой стороны, почти невозможна такая ситуация, чтобы два народа в полном одиночестве сражались друг с другом. Интересы всех народов столь сплетены, а их мировоззрение и потребности столь близки, что ни один из них не сможет сохранять спокойствие в период всеобщего возбуждения. Таким образом, войны становятся более редкими, но тогда, когда они начинаются, они охватывают значительно большую территорию. Живущие по соседству демократические народы уподобляются друг другу не только, как я уже сказал, в каких-то определенных отношениях, но в конечном счете становятся похожими почти во всем2. А ведь это сходство между народами имеет чрезвычайно важные в военном отношении последствия. Когда я задаюсь вопросом, отчего Швейцарская конфедерация XV века заставляла трепетать самые многочисленные и могущественные нации Европы, тогда как в наши дни ее военная сила точно соответствует численности ее населения, я нахожу, что швейцар- 1 Думаю, нет надобности объяснять читателю, что страх перед войной, высказываемый европейскими народами, не вызывается исключительно лишь утверждением равенства в их обществах. Независимо от этой, постоянно действующей причины сильное влившие на их отношение к войне оказывает множество случайностей, из которых я в первую очередь выделил бы чрезвычайную их усталость, оставшуюся после войн Французской республики и Империи. 2 Это вызывается как тем, что данные народы имеют одинаковое социально-политическое устройство, так и тем, что социальные условия их существования по своей природе побуждают людей общаться между собой и подражать друг другу. Когда граждане разделены на касты и на классы, они не только сильно отличаются друг от друга, но и не проявляют ни малейшего желания или тенденции быть похожими; напротив, каждый из них все сильнее и сильнее старается сохранить в неприкосновенности свои собственные убеждения и привычки, чтобы остаться самим собой. Среди них очень живуч дух индивидуальной неповторимости. Когда какой-нибудь народ становится демократическим, то есть когда он не имеет более каст и классов и когда все граждане примерно равны по своему образованию и имущественному положению, чувства людей принимают прямо противоположное направление. Люди взаимоуподобляются и, более того, некоторым образом страдают, если им не удается походить друг на друга. Отнюдь не желая сохранить то, что еще может отличать их друг от друга, они стремятся утратить эти отличительные признаки, чтобы стать неотделимой частью общей массы, которая, в их глазах, является единственным носителем права и силы. Дух индивидуальной неповторимости среди них почти истреблен. Во времена аристократии даже равные и похожие друг на друга люди стараются придумать для себя искусственные отличия. Во времена демократии даже те, кто отличается друг от друга, хотят стать похожими и друг друга копируют — настолько сильно воздействие общего мироощущения на сознание каждого отдельного человека. Нечто сходное наблюдается также и в отношениях между народами. Для того чтобы два соседних народа могли оставаться очень своеобразными, сильно отличающимися один от другого, оба они должны иметь аристократическое общественное устройство, так как аристократический дух благоприятствует индивидуализации. Но два соседних народа не могут быть демократическими без того, чтобы тотчас же не воспринимать сходных взглядов и нравов, так как дух демократии заставляет людей ассимилироваться. 477 цы стали похожими на всех своих соседей, а они в свою очередь — похожими на швей царцев. Похожими настолько, что отличаются лишь численностью вооруженных си.г количественное превосходство которых непременно приносит победу. Одним из результатов происходящей в Европе демократической революции явилось господство численного фактора на полях всех сражений, что заставляет все малые народы входить в состав больших государств или по крайней мере заключать с ними политические союзы. Поскольку численность стала определяющим фактором военного успеха, каждый народ должен изо всех сил стараться вывести на поле боя возможно большее количество людей. Когда под знамена можно было собирать лучшие в своем роде войска типа швейцарской пехоты или французской кавалерии XVI века, никто не считал нужным создавать очень большие армии, но теперь, когда все солдаты стоят друг друга, положение изменилось. Причина, порождающая эту новую потребность, предоставляет также и средства ее удовлетворения. Ибо, как я уже говорил, все равные между собой люди равно слабы. Государственная власть, естественно, значительно более сильна у демократических народов, чем в любом другом обществе. Эти народы, следовательно, не только испытывают желание призывать на воинскую службу все мужское население страны, но и имеют возможность это осуществлять, так что в века равенства, как представляется, армии численно растут по мере того, как угасает воинский дух нации. В эти века в силу тех же причин изменяются и способы ведения войны. В своей книге «Государь» Макиавелли пишет: «Значительно труднее покорить народ, руководимый монархом и баронами, чем народ, управляемый монархом и рабами». Давайте заменим, дабы никого не обидеть, слово «рабами» на «государственными служащими» — и мы получим великую истину, вполне приложимую к нашему предмету. Великому аристократическому народу очень трудно завоевать своих соседей, равно как и быть покоренным ими. Ему не удается завоевать соседей потому, что он никогда не может объединить все свои силы и сохранить их единство в течение длительного времени; он не может быть покорен потому, что враг повсюду будет встречать очаги сопротивления. Войну на территории какого-либо аристократического государства я бы сравнил с боевыми действиями в горной местности: побежденные всякий раз имеют возможность соединиться на новой позиции и прочно ее удерживать. Прямо противоположное наблюдается у демократических народов. Они без особого труда выводят на поле сражения все имеющиеся в их распоряжении силы, и, если нация богата и многочисленна, она с легкостью становится победительницей, но в случае, если она терпит поражение и враг проникает на ее территорию, у нее остается мало ресурсов сопротивления и, когда дело доходит до захвата столицы, нация погибает. Объясняется это очень просто: поскольку каждый гражданин индивидуально крайне изолирован и слаб, никто не может защитить сам себя или оказать поддержку другим. В демократической стране силой обладает только государство; если военная мощь государства сломлена вследствие уничтожения его армии, а его управленческая власть парализована из-за захвата столицы, страна представляет собой не что иное, как неуправляемое, бессильное население, неспособное сражаться против организованных наступающих сил противника. Я знаю, что эту опасность можно уменьшить, предоставив провинциям некоторые права и свободы, но это средство всегда будет не вполне достаточным. В подобной ситуации население не только не сможет продолжать войну, но боюсь, что и не захочет этого делать. В соответствии с нормами, принятыми среди цивилизованных наций, войны ведутся не с целью присвоения личного имущества граждан, но только для захвата политической власти. Частная собственность уничтожается лишь случайно и во имя достижения основной цели. Когда противник, разгромив армию аристократической нации, вторгается на ее территорию, дворяне, хотя они одновременно являются и состоятельными гражданами, предпочитают продолжать индивидуальное сопротивление, нежели покоряться, ибо, если победитель останется хозяином страны, он отстранит их от политической власти, которую они ценят даже выше, чем свою собственность. Поэтому они предпочитают борьбу признанию себя побежденными — самому страшному для них несчастью, и им без 478 труда удается вести за собой народ, в течение долгого времени приученный следовать за ними и подчиняться им, народ, который к тому же почти ничем не рискует в этой войне. У тех же наций, где царит равенство условий существования, каждый гражданин наделен лишь малой толикой политической власти, а часто и вовсе ею обделен; с другой стороны, все они независимы и обладают собственностью, которую могут потерять, так что они значительно меньше боятся того, что будут завоеваны, и значительно больше опасаются самой войны, чем народ аристократического государства. Население демократической страны всегда будет очень трудно склонить к тому, чтобы оно взялось за оружие тогда, когда война начинает вестись на ее территории. Поэтому столь необходимо дать этим народам политические права и воспитать в них гражданское самосознание, способные внушить им некоторые из тех интересов и мотивов, которыми руководствуются представители дворянства при аристократии. Необходимо, чтобы государи и другие правители демократических наций крепко усвоили, что с привычкой и страстью к материальному благополучию можно успешно бороться только лишь с помощью привычки и страстной любви к свободе. В противном случае я не представляю себе ничего менее способного устоять перед захватчиком, чем какой-либо из демократических народов, не имеющий свободных институтов. В былые времена боевые действия велись малыми силами и представляли собой мелкие вооруженные стычки и долгие осады. Теперь даются крупные сражения и, как только появляется возможность свободно продвигаться вперед, армия устремляется к столице противника, чтобы одним ударом закончить войну. Говорят, что эту новую систему изобрел Наполеон. Один человек, кем бы он ни был, не в силах создать нечто подобное. Способ ведения войны, применявшийся Наполеоном, был подсказан ему всей социально-политической ситуацией его эпохи, и эффективность этого способа обусловливалась тем, что он великолепно соответствовал данной ситуации, а также тем, что Наполеон первым взял его на вооружение. Во главе армии он первым прошел путь, связывающий столицы всех государств. Однако этот путь открылся для него с гибелью феодального общества Имеются некоторые основания предполагать, что, если бы этот незаурядный человек родился лет триста тому назад, он не смог бы пожинать плоды с помощью данного способа ведения войны или, скорее, он воспользовался бы другим способом. Что касается гражданских войн, то добавлю об этом всего несколько слов, так как боюсь испытывать терпение читателя. Большая часть того, что я сказал относительно внешних войн, с еще большим основанием приложима к гражданским войнам. Люди, живущие в демократических странах, не наделены природной воинственностью; в них просыпается подчас боевой дух, когда они вопреки своему желанию оказываются на полях сражений, но дружно подниматься по собственной воле и сознательно подвергать себя лишениям, вызванным войной, и особенно войной гражданской, — на это человек из демократического общества едва ли решится. Только самые отчаянные из авантюристов пойдут на подобный риск; масса гражданского населения не тронется с места. И даже если бы эта масса захотела действовать, ей было бы не так-то легко это сделать, поскольку в своей среде она не найдет ни людей, обладающих прочным, давно установившимся авторитетом, которым она захотела бы подчиняться, ни общепризнанных лидеров, способных объединить всех недовольных, возглавить их и повести за собой. Нет здесь и низовых политических сил, способных оказать действенную поддержку народным массам в их сопротивлении центральным властям. В демократических странах моральная сила большинства огромна и материальные возможности, которыми оно располагает, несоизмеримы с возможностями тех, кто может поначалу объединиться против него. Поэтому партия, засевшая в цитадели большинства, говорящая от его имени и использующая его мощь, мгновенно и без труда одерживает победу над всеми отдельными силами сопротивления. Она не дает им даже времени появиться на свет, уничтожая их в зародыше. Люди, желающие совершить революцию в демократической стране силой оружия, не имеют, следовательно, никакой иной возможности одержать победу, кроме внезапного захвата всего государственного аппарата целиком, что им может удаться скорее в результате государственного переворота, чем вследствие гражданской войны, ибо, как 479 только начнутся регулярные военные действия, победа почти всегда будет обеспечена той партии, которая представляет государство. Только в одном случае возможно начало гражданской войны в демократическом обществе: когда происходит раскол в армии и часть вооруженных сил поднимает знамя восстания, а другая их часть сохраняет верность правительству. Армия — это маленькое общество, отмеченное очень тесными взаимосвязями и высокой активностью и обладающее способностью в течение некоторого времени обходиться исключительно собственными силами. Гражданская война может быть кровавой, но она не может быть долгой, так как либо восставшая армия притягивает на свою сторону правительство с помощью простой демонстрации своей мощи или благодаря первой же своей победе — и тогда война заканчивается, либо в случае начала вооруженной борьбы та часть армии, которая не получает поддержки со стороны организованной государственной власти, вскоре сама собой рассеется или будет уничтожена. Поэтому можно признать истинным следующее широкое обобщение: в века равенства гражданские войны будут значительно более редкими и быстротечными3. 3 Само собой разумеется, что я говорю здесь о единых демократических государствах, а не о федеративных демократических государствах. Поскольку в федерации высшая власть всегда реально находится, несмотря ни на какие политические выдумки, в руках местных органов управления, а не в руках центрального правительства, гражданская война здесь является не чем иным, как скрытой формой войны между различными государствами. Часть четвертая. О ТОМ ВЛИЯНИИ, КОТОРОЕ ДЕМОКРАТИЧЕСКИЕ ИДЕИ И ЧУВСТВА ОКАЗЫВАЮТ НА ПОЛИТИЧЕСКОЕ ОБЩЕСТВО Книга моя не достигнет цели, если, показав, какие идеи и чувства внушаются равенством, я не укажу в заключение, каким образом эти же чувства и идеи способны непосредственно воздействовать на формы правления человеческим обществом. Для этого мне придется часто обращаться к уже высказывавшимся прежде мыслям. Надеюсь, однако, что читатель не откажется последовать за мной, если знакомые пути могут привести его к новым истинам. Глава I РАВЕНСТВО ВЫЗЫВАЕТ В ГРАЖДАНАХ ЕСТЕСТВЕННУЮ СКЛОННОСТЬ К СВОБОДНЫМ ИНСТИТУТАМ Равенство, делающее людей независимыми друг от друга, вырабатывает в них привычку и склонность руководствоваться в частной жизни лишь собственными желаниями и волей. Та полная независимость, которой они постоянно пользуются как в отношениях с равными себе, так и в личной жизни, вызывает в них недовольство любой властью и вскоре формирует у них понятие политической свободы и приверженность ей. Люди, живущие в такое время, следовательно, самым естественным образом предрасположены к восприятию идеи свободных институтов. Возьмите любого из них, и, если вы сможете добраться до его инстинктивных чувств, вы обнаружите, что из разных форм правления он более всего признает и уважает то, главу которого он избрал сам и действия которого находятся под его контролем. Из всех политических последствий, порождаемых социальным равенством, именно это стремление к независимости прежде всего бросается в глаза, устрашая малодушных, и не без оснований, ибо в демократиях анархия обретает более ужасные качества, чем в любом другом обществе. Ведь если граждане лишены возможности воздействовать друг на друга, то в случаях, когда сдерживающая их государственная власть ослабляется, быстро наступает политический хаос, и поскольку каждый отдельный гражданин предпочитает держаться от всего в стороне, здание социального устройства мгновенно рассыпается в прах. Тем не менее я убежден, что анархия — это не основное, а наименьшее из зол, которых нужно опасаться в век демократии. На самом деле равенство порождает две тенденции: первая ведет людей к независимости и может внезапно подтолкнуть их к анархии; вторая тенденция проявляется не столь быстро и не столь наглядно, но она значительно более целенаправленно ведет людей к закрепощению. 481 Люди быстро распознают первую тенденцию и всячески ей противодействуют, позволяя, однако, увлечь себя в другом направлении, поскольку не видят его опасности. Поэтому о нем необходимо поговорить более подробно. Ни в коей мере я не порицаю равенство за то, что оно порождает непокорность; как раз за это я его и хвалю. Меня охватывает восхищение, когда я вижу, как оно формирует в умах и сердцах людей некое смутное представление о политической независимости и инстинктивное стремление к ней, вырабатывая таким образом лекарство от болезни, им же порождаемой. Именно этим привлекает меня равенство. Глава II О ТОМ, ЧТО ПРЕДСТАВЛЕНИЯ ГРАЖДАН ОБ УПРАВЛЕНИИ В ДЕМОКРАТИЧЕСКИХ ОБЩЕСТВАХ ЕСТЕСТВЕННЫМ ОБРАЗОМ СПОСОБСТВУЮТ КОНЦЕНТРАЦИИ ВЛАСТИ Идея промежуточных институтов власти, находящихся между монархом и его подданными, представлялась вполне естественной в аристократическом обществе, где эта власть оказывалась в руках отдельных лиц или семейств, которые в силу своего происхождения, образования и богатства не имели себе равных и были как бы призваны управлять другими. В век равенства эта идея, естественно, отсутствует в умах людей по причинам обратного свойства; внедрить ее в сознание можно лишь искусственно и удерживать в нем — лишь с большим трудом. Вместе с тем граждане, практически не раздумывая, принимают идею единой и централизованной власти, которая сама управляет ими. Впрочем, в политике, так же как в философии и религии, демократический народ с радостью воспринимает простые и общие идеи. Сложные концепции не воспринимаются разумом, и людям нравится чувствовать себя великой нацией, все граждане которой соответствуют одной модели и управляемы единой властью. Вслед за идеей единой и централизованной власти в эпоху равенства в умах людей почти непроизвольно зарождается идея единого законодательства. Поскольку каждый человек мало чем отличается от своих соседей, он не понимает, почему закон, применимый к одному из них, не может быть распространен на всех остальных. Самые незначительные привилегии вызывают у него отвращение. Малейшие различия в политических институтах одного и того же общества порождают недовольство его граждан. Поэтому единообразие законов представляется людям важнейшим условием хорошего правления. Я уверен, что то же понятие единого закона, равным образом распространенного на все социальные группы, было чуждо человеческому сознанию в века аристократии. В то время оно не могло прийти к этой идее или же отвергало ее. Эти противоположные устремления разума в конце концов превращаются в такие слепые инстинкты и столь прочные привычки, что они начинают руководить поступками людей вне зависимости от особенностей личности. Несмотря на бесконечное разнообразие средневековой жизни, и тогда встречались совершенно похожие индивидуумы, однако это не мешало законодателю наделять каждого из них различными обязанностями и разными правами. И напротив, в наше время правительства изнуряют себя в попытках навязать одни и те же обычаи и законы группам населения, которые еще имеют между собой мало общего. По мере уравнивания у того или иного народа условий существования отдельные индивидуумы мельчают, в то время как общество в целом представляется более великим, или, точнее, каждый гражданин, став похожим на всех других, теряется в толпе, и тогда перед нами возникает великолепный в своем единстве образ самого народа. Все это, естественно, порождает у людей эпохи демократии очень высокие представления об общественных прерогативах и чрезмерно скромное — о правах личности. Они легко соглашаются с тем, что выгода первого из них—это все, а интересы личности—ничто. Они охотно мирятся с тем, что власть, олицетворяющая собой все общество, несет в себе больше мудрости и знания, чем любой из людей, составляющих это общество, и что вести каждого гражданина за руку есть не только право, но и обязанность власти. 482 Если бы мы захотели лучше изучить наших современников и добраться до истоков их политических воззрений, мы увидели бы там многие из тех идей, которые я только что воспроизвел, и, вероятно, удивились бы, обнаружив так много общего у народов, столь часто воевавших между собой. Американцы полагают, что в каждом штате верховная власть должна устанавливаться самим народом. Однако, как только органы власти сформированы, американцы не помышляют их в чем-либо ограничивать, охотно соглашаясь с тем, что власть имеет право делать все. Американцы не могут себе представить, чтобы отдельные города, семьи либо отдельные граждане пользовались особыми привилегиями. Они твердо убеждены в том, что любой закон должен одинаково применяться в разных частях одного и того же штата по отношению ко всем гражданам, живущим в нем. Эти взгляды все шире и шире распространяются сейчас и в Европе, проникая даже в сознание тех наций, которые наиболее яростно отвергают догмат народовластия. Эти нации исповедуют иные убеждения относительно природы власти, чем американцы, однако они рассматривают ее под тем же углом зрения: у тех и у других стирается и исчезает представление о необходимости промежуточной власти. Из сознания людей быстро выветривается идея права как неотъемлемой принадлежности лишь ограниченного круга индивидуумов, ее место занимают представления о всемогущем и едином для всего общества законе. Эти представления укореняются и усиливаются в сознании по мере того, как люди уравниваются в своих правах и условиях существования. Идеи эти порождаются равенством и в свою очередь ускоряют процесс установления равенства. Во Франции, где данные революционные преобразования носили более решительный характер, чем в любой другой европейской стране, эти воззрения полностью овладели сознанием граждан. Если внимательно прислушаться к тому, что говорят лидеры наших различных партий, мы убедимся, что нет никого, кто не разделял бы этих воззрений. Большинство считает, что правительство действует неудовлетворительно, но все сходятся во мнении, что оно должно действовать еще активнее и все брать в свои руки. Даже те, кто ведет между собой настоящую войну, по этому вопросу придерживаются единых взглядов. Централизация, вездесущность, всемогущество общественной власти, единообразие ее законов—вот наиболее характерные черты всех зарождающихся сегодня политических систем. Эти черты мы обнаруживаем в основе самых причудливых утопий. Они преследуют человека в его мечтах. Если подобные представления непроизвольно возникают в умах простых смертных, они тем более легко овладевают сознанием сильных мира сего. В то время как старое общественное устройство Европы приходит в упадок и разваливается, монархи приходят к новым убеждениям относительно своей власти и своих обязанностей. Они наконец-то поняли, что центральная власть, которую они воплощают, может и должна лично, в соответствии с единым планом управлять всеми делами и всеми гражданами в государстве. Эти воззрения, которые, смею утверждать, никогда ранее не разделялись монархами Европы, сегодня все глубже проникают в их сознание и не желают уступать место иным концепциям. Таким образом, сегодня люди менее разделены, чем это можно было бы себе представить; они постоянно спорят друг с другом по вопросу о том, в чьи руки будет передана верховная власть, но легко подчиняются правам и обязанностям этой власти над собой. Все воспринимают правительство как олицетворение единой и естественной власти, которая все предвидит и все может. Любые другие политические идеи кажутся второстепенными и преходящими, и лишь эта остается незыблемой, нерушимой, ни с чем не сравнимой истиной. Публицисты и государственные деятели безоговорочно ее принимают, толпа с жадностью хватается за нее; управляемые и власть имущие с одинаковым жаром следуют ей; она вездесуща, кажется, что она существовала всегда. Следовательно, эта идея предстает не случайным порождением человеческого разумения, а выступает естественной предпосылкой современного состояния человеческого общества*. 433 Глава III О ТОМ, ЧТО ЧУВСТВА ЛЮДЕЙ В ДЕМОКРАТИЧЕСКИХ ОБЩЕСТВАХ СООТВЕТСТВУЮТ ИХ ИДЕЯМ О КОНЦЕНТРАЦИИ ВЛАСТИ Если в эпоху равенства люди легко воспринимают идею сильной центральной власти, то лишь потому, что признавать и поддерживать эту власть людей заставляют их обычаи и чувства. Постараюсь пояснить это несколькими словами, так как основные соображения на этот счет уже были высказаны ранее. Люди, живущие в демократическом обществе и не видящие вокруг ни начальников, ни подчиненных, лишенные привычных и обязательных социальных связей, охотно замыкаются в себе и полагают себя свободными от общества Мне уже пришлось довольно много рассуждать на эту тему, когда речь шла об индивидуализме. Люди почти всегда с трудом отрывают себя от личных дел, чтобы заняться делами общественными, поэтому естественно их стремление переложить эти заботы на того единственного очевидного и постоянного выразителя коллективных интересов, каким является государство. Они не просто теряют вкус к общественной деятельности, но часто у них просто не хватает на нее времени. В демократическом обществе частная жизнь принимает столь активные формы, становится столь беспокойной, заполненной желаниями и работой, что на политическую жизнь у человека почти не остается ни сил, ни досуга. Мне бы не хотелось думать, что упадок интереса к общественной деятельности непреодолим; борьба с ним и является главной целью моей книги. Просто я утверждаю, что сегодня эта апатия неустанно заполняет души под воздействием каких-то таинственных сил и, если ее не остановить, она охватит людей полностью. У меня уже была возможность показать, что крепнущая тяга людей к благосостоянию и неустойчивый характер собственности заставляют демократические народы опасаться социальных неурядиц. Склонность к стабильности общественной жизни становится у них единственной политической страстью, возрастающей по мере отмирания других политических устремлений; это естественным образом располагает граждан к тому, чтобы постоянно передавать центральной власти все новые и новые права, ибо они считают, что только она одна, предохраняя самое себя, заинтересована и располагает необходимыми возможностями защитить их от анархии. Поскольку в эпоху равенства никто не обязан оказывать содействие ближнему, так же как никто не вправе рассчитывать на значительную поддержку со стороны, каждый индивидуум является одновременно и независимым, и беззащитным. Эти два состояния, которые не следует ни смешивать, ни разделять, вырабатывают у человека демократического общества весьма двойственные инстинкты. Независимость придаст ему уверенность и чувство собственного достоинства среди равных, а бессилие дает ему время от времени почувствовать необходимость посторонней поддержки, которую ему не от кого ждать, поскольку все, окружающие его, одинаково слабы и равнодушны. В своем отчаянии он невольно устремляет взоры к той громаде, которая в одиночестве возвышается посреди всеобщего упадка. Именно к ней обращается он постоянно со своими нуждами и чаяниями, именно ее он в конце концов начинает воспринимать как единственную опору, необходимую ему в собственном бессилии 1. 1 В демократическом обществе лишь центральная власть занимает прочное положение и последовательна в своих действиях. Жизнь граждан подвержена там постоянным изменениям. Известно, однако, что любая власть естественным образом стремится к расширению сферы своего влияния. И в конечном итоге она этого добивается, неустанно и целенаправленно воздействуя на людей, чьи мысли, желания и общественное положение каждодневно меняются. Часто граждане работают на эту власть, сами того не желая. Эпоха демократии — эпоха экспериментов, новых идей и авантюр. В это время всегда найдется множество людей, втянутых в трудные начинания, которыми они занимаются, не обращая внимания на других членов общества. Люди эти легко соглашаются с общим принципом невмешательства властей в частные дела, однако каждый из них желал бы, чтобы правительство, в виде исключения, именно ему оказало помощь в его конкретном деле, и он активно ищет этой поддержки, всегда за счет интересов других граждан. Поскольку огромное множество людей одновременно придерживаются этой точки зрения, влияние центральной власти мало-помалу распространяется на все сферы их жизни, хотя каждый в отдельности желал бы ограничения этого влияния. Таким образом, любое демократическое правительство расширяет круг своих прерогатив самим фактом длительного пребывания у власти. Время работает на него; из всех несчастий оно извлекает выгоду; находясь в плену своих страстей, люди помогают ему, даже не догадываясь об этом. Поэтому можно сказать, что чем старше демократическое общество, тем более централизовано в нем управление. 484 Все это позволяет нам понять, что нередко происходит в демократических обществах, где люди, столь болезненно относящиеся к любым начальникам, спокойно воспринимают власть хозяина и могут быть одновременно и гордыми, и рабски угодливыми. Ненависть людей к привилегиям возрастает по мере того, как сами привилегии становятся более редкими и менее значительными. Можно сказать, что костер демократических страстей разгорается как раз тогда, когда для него остается все меньше горючего материала. Я уже указывал на причины этого феномена Неравенство не кажется столь вопиющим, когда условия человеческого существования различны; при всеобщем единообразии любое отклонение от него уже вызывает протест, тем больший, чем выше степень этого единообразия. Поэтому вполне нормально, что стремление к равенству усиливается с утверждением самого равенства: удовлетворяя его требования, люди развивают его. Постоянная и все возрастающая ненависть, которую испытывают демократические народы к малейшим привилегиям, странным образом способствует постепенной концентрации всех политических прав в руках того, кто выступает единственным представителем государства. Государь, возвышающийся обязательно и безусловно над всеми гражданами, не вызывает ничьей зависти, при этом каждый еще считает своим долгом отобрать у себе подобных все прерогативы и передать их ему. Человек времен демократии с крайним отвращением подчиняется своему соседу, которого считает равным себе; он отказывается признавать его более просвещенным, чем он сам; он не верит в его справедливость и ревниво относится к его власти; он его опасается и презирает; ему нравится постоянно напоминать своему соседу об их общей подчиненности одному и тому же хозяину. Любая центральная власть, следуя этим естественным инстинктам, проявляет склонность к равенству и поощряет его, поскольку равенство в значительной мере облегчает действия самой этой власти, расширяет и укрепляет ее. Можно также утверждать, что любое центральное правительство обожает единообразие. Единообразие избавляет его от необходимости издавать бесконечное количество законов: вместо того чтобы создавать законы для всех людей, правительство подгоняет всех людей без разбора под единый закон. Таким образом, правительство любит то же, что любят граждане, и ненавидит то же самое, что и они. Это единство чувств, которое у демократических народов выражается в сходстве помыслов каждого индивидуума и правителя, устанавливает между ними скрытую, но постоянную симпатию. Правительству за присущие ему склонности прощаются его ошибки; доверия народа оно лишается лишь в периоды эксцессов и заблуждений, однако это доверие быстро восстанавливается при очередном обращении к народу. Граждане в демократическом обществе часто испытывают ненависть к конкретным представителям центральной власти, но они всегда любят саму эту власть. Итак, двумя различными путями я пришел к одной и той же цели. Я показал, что равенство утверждает в людях идею централизованного, единого и сильного правительства. Я показал, что оно вызывает в людях склонность к такому правительству. Именно к такой форме проявления стремятся сегодня народы. К этому их ведет естественная потребность душ и сердец, поэтому если они сами не будут себя сдерживать, то обязательно к нему придут. Я считаю, что в грядущие века демократического развития личная независимость и местные свободы всегда будут искусственно поддерживаться. Естественным способом правления станет централизация*. Глава IV О НЕКОТОРЫХ ЗАКОНОМЕРНЫХ И СЛУЧАЙНЫХ ПРИЧИНАХ, КОТОРЫЕ ВЕДУТ ДЕМОКРАТИЧЕСКИЕ НАРОДЫ К ЦЕНТРАЛИЗАЦИИ ВЛАСТИ ЛИБО ПРЕПЯТСТВУЮТ ЭТОМУ Все демократические народы непроизвольно стремятся к централизации власти, однако стремление это у разных народов различно. Оно зависит от своеобразия условий, 485 могущих ускорить либо замедлить естественное развитие общества. Условия эти весьма многочисленны, поэтому остановлюсь лишь на некоторых. У людей, которые, прежде чем стать равными, имели длительный период свободного развития, инстинкты свободы в определенной степени заглушают инстинкты равенства. Поэтому, несмотря на то что центральная власть расширяет свои привилегии, в этом обществе частные лица никогда полностью не теряют свою независимость. Когда же равенство начинает развиваться в стране, народ которой либо вовсе не знал свободы, либо слишком долго жил вне ее, как это имеет место в странах Европы, то давние привычки народа быстро и самым естественным образом соединяются с привычками и доктринами нового общественного устройства, и тогда централизация власти происходит сама собой. Государство с поразительной быстротой аккумулирует власть и разом достигает крайних пределов своего могущества, в то время как граждане его моментально становятся в высшей степени беззащитными. Англичане, которые три века тому назад в безлюдных просторах Нового Света основали демократическое общество, еще у себя на родине приобрели навыки участия в общественной жизни: они знали суд присяжных, свободу слова и прессы, индивидуальную свободу, они были знакомы с идеей закона и знали, как к нему прибегнуть. Институты свободы и мужественные нравы, перенесенные в Америку, помогли им отстоять независимость нового государства. У американцев, следовательно, свобода старше равенства, которое относительно молодо. В Европе, напротив, равенство, порожденное абсолютной властью и находившееся под контролем монархов, вошло в обиход народов намного раньше, чем они познакомились с идеей свободы. Я утверждал, что в демократических обществах правительство естественным образом представлялось человеческому разуму в виде единой и централизованной власти и что понятие промежуточной власти не воспринималось ими. Это в особенности относится к тем демократическим нациям, в которых принцип равенства одержал победу в результате насильственной революции. Когда классы, управлявшие местными делами, были внезапно сметены революционной бурей, растерянная масса народа, не имевшая еще ни организации, ни опыта, необходимых для управления этими делами, обратила свой взор на государство, доверив ему все дела и бразды правления. Централизация стала в какой-то степени необходимостью. Нет надобности ни восхвалять, ни порицать Наполеона за то, что он сосредоточил в своих руках всю административную власть: с исчезновением дворянства и высшей буржуазии она перешла к нему сама собой. Наполеону было бы столь же трудно отказаться от власти, как и взять ее. Американцы никогда не сталкивались с подобной необходимостью; не испытав революции и имея изначальный опыт самоуправления, они никогда не чувствовали необходимости даже кратковременно возлагать на государство функции опекуна. Таким образом, у демократических народов централизация власти есть следствие не только развития равенства, но и того процесса, в результате которого это равенство устанавливается. На начальном этапе любой великой демократической революции, когда война между различными классами еще только зарождается, народные массы стремятся к централизации общественной власти в руках правительства, с тем чтобы вырвать у аристократии управление на местах. На завершающем этапе революции, напротив, уже повергнутая аристократия, как правило, сама пытается передать государству управление всеми делами в страхе перед мелочной тиранией народа, который стал равным ей, а подчас и ее хозяином. Следовательно, к расширению прерогатив власти не всегда стремится один и тот же класс граждан. В ходе демократической революции в стране всегда находится класс, превосходящий другие своей численностью либо богатством, который в силу особых пристрастий или собственных интересов желал бы централизации государственной власти, несмотря на то что испытывает отвращение к власти своего соседа — чувство всеобщее и постоянное у демократических народов. Можно отметить, что сегодня в Англии именно низшие классы изо всех сил пытаются уничтожить независимость местных органов власти и перевести управление из периферии в центр, в то время как высшие классы стараются удержать местное управление в границах его 486 прежних полномочий. Смею предположить, что придет день, когда ситуация изменится на прямо противоположную. Все изложенное выше хорошо объясняет, почему государственная власть должна быть более сильной, а индивидуумы более слабыми в демократическом обществе, которое пришло к равенству путем долгого и трудного социального развития, чем в том, где граждане были равны изначально. Американцы — яркий тому пример. Люди, населяющие Соединенные Штаты, никогда не были разъединены какими-то привилегиями, они никогда не знали взаимоотношений, устанавливающихся между подчиненным и господином, и, поскольку они не испытывают ни страха, ни ненависти друг к другу, у них никогда не возникало потребности в правителе, который вникал бы во все их дела. На долю американцев выпала редкая удача: они заимствовали у английской аристократии идею прав личности и склонность к свободному самоуправлению на местах, они сумели сохранить и то и другое потому, что им не нужно было сражаться против аристократии. Во все времена просвещение помогало людям сохранять независимость. Это утверждение особенно справедливо в эпоху демократии. Легче всего учредить единое и всемогущее правление, когда граждане мало чем отличаются друг от друга: для этого достаточно их инстинктов. А вот для того, чтобы в этих же условиях создать и сохранить второстепенные органы власти, а также свободные ассоциации, способные в условиях независимости и индивидуального бессилия граждан противостоять тирании, не разрушая порядка, людям необходимы особая мудрость, знания и умения. Таким образом, концентрация власти и личное закрепощение в демократическом обществе будут усиливаться не только пропорционально нарастанию равенства, но также и благодаря невежеству граждан. Известно, что в непросвещенные времена у правительств часто недоставало знаний, чтобы совершенствовать деспотизм, а у граждан — чтобы от него избавиться. Однако последствия этого для тех и других были далеко не одинаковыми. Сколь бы невежественным ни был демократический народ, управляющая им центральная власть никогда не бывает начисто лишенной знаний, ибо она без труда привлекает к себе всех наиболее грамотных людей страны, а в случае надобности может позаимствовать их и за границей. Следовательно, в демократическом, но малопросвещенном обществе не может не проявляться огромное и быстро возрастающее различие в интеллектуальных способностях представителя суверенной власти и каждого из ее подданных. Это еще более облегчает завершение концентрации власти в одних руках. Административное могущество государства постоянно растет в силу того, что оно одно остается способным к управлению. В аристократическом обществе, сколь бы ни было оно просвещенным, ничто подобное невозможно, ибо знания там достаточно равномерно распределены между монархом и лучшими из граждан. Паша, который правит сегодня в Египте, обнаружил, что население этой страны состоит из людей равноправных, но малограмотных. Поэтому, чтобы управлять ими, он поехал в Европу, где получил необходимые знания. Необыкновенная образованность монарха в сочетании с неграмотностью и демократическим бессилием его подданных позволили ему без труда достичь высшей степени централизации власти и превратить страну в свою мануфактуру, а ее жителей — в рабочих этой мануфактуры. Я полагаю, что чрезмерная централизация политической власти должна привести к общественному неудовольствию и в конечном итоге к ослаблению самого правительства. Однако я не отрицаю, что централизованная общественная сила вполне способна на значительные свершения в определенное время и в определенном месте. Особенно если речь идет о войне, где успех зависит в большей степени от умения быстро сосредоточить все ресурсы на определенном направлении, чем от размера этих ресурсов. Поэтому именно во время войн народы испытывают желание, а часто и необходимость в усилении полномочий центральной власти. Все великие полководцы обожают централизацию, которая увеличивает их могущество, а все великие диктаторы любят войну, которая заставляет народы сосредоточивать всю власть в руках государства. Таким образом, демократическая тенденция, благодаря которой постоянно расширяются привилегии государства и ограничиваются права отдельных граждан, значительно более быстро и последовательно развивается в демократическом обществе, нежели в 487 любом ином, ибо оно в силу своего положения подвергается частым и разрушительным войнам и самому его существованию чаще угрожают всевозможные опасности. Я уже показывал, каким образом боязнь беспорядка и привязанность к материальному благополучию незаметно подталкивают демократические народы к расширению полномочий центрального правительства, единственной силы, которая представляется им достаточно стабильной, достаточно мудрой и достаточно мощной, чтобы спасти их от анархии. Хочу лишь добавить, что во всех случаях, когда состояние дел в демократическом обществе нарушается и становится шатким, этот всеобщий инстинкт срабатывает и заставляет граждан все больше и больше жертвовать своими правами во имя своего покоя. Таким образом, никогда народ не бывает столь расположен к расширению полномочий центральной власти, как после длительной и кровавой революции, в результате которой он отобрал все богатства у их бывших владельцев, подорвал все верования, наполнив общество бешеной ненавистью, взаимоисключающими интересами и противоборствующими фракциями. Именно тогда рождается слепая любовь к общественному спокойствию и граждане воспламеняются безудержной страстью к порядку. Мной рассмотрены несколько факторов, способствующих централизации власти. Однако я еще ничего не сказал о самых важных из них. Основными среди случайных факторов, способствующих сосредоточению управления всеми делами в руках правителя в демократическом обществе, являются его собственное происхождение и наклонности. Люди, живущие в эпоху равенства, естественно, питают расположение к центральной власти и охотно расширяют ее привилегии; однако в том случае, если эта власть полностью соответствует их интересам и неосознанным стремлениям, доверие к ней почти не имеет границ и люди, отдавая что-то власти, полагают, что дают это себе. Сосредоточение административной власти в центре будет проходить медленнее и труднее там, где правители хоть в чем-то будут придерживаться старых, аристократических порядков, чем там, где новые правители, всем обязанные только самим себе, своими привычками и происхождением, предрассудками и инстинктами неразрывно связаны с идеей равенства. Я не хочу этим сказать, что правители аристократического происхождения во времена демократии не стремятся к централизации власти. Я полагаю, что в этом вопросе они столь же настойчивы, как и все прочие, ибо прекрасно осознают преимущества равенства Однако возможности достижения этой цели у них более ограничены, поскольку граждане менее охотно идут навстречу желаниям правителя-аристократа Отсюда правило: чем менее аристократичен правитель в демократическом обществе, тем выше степень централизации власти. Когда древняя династия королей правит в аристократическом обществе и естественные предрассудки монарха находятся в полном согласии с предрассудками знати, то свойственные этому обществу пороки развиваются вполне свободно и никто не ищет противоядия от них. Обратное происходит тогда, когда отпрыск какого-либо аристократического рода становится во главе демократического народа Привычки, память, образование постоянно склоняют такого правителя к выражению идей неравенства, в то время как народ в силу своего общественного состояния неустанно приобретает привычки, порождаемые равенством. В таких случаях граждане нередко прибегают к сдерживанию центральной власти не столько из-за ее тиранического характера, сколько в силу ее аристократического происхождения; они твердо отстаивают свою независимость не только потому, что хотят быть свободными, но прежде всего потому, что желают оставаться равными. Революция, свергающая старую королевскую династию и ставящая во главе демократического общества новых людей, может временно ослабить центральную власть. Однако, сколь бы анархичной ни казалась революция вначале, можно без малейшего сомнения утверждать, что конечным следствием, логическим результатом ее будет расширение и утверждение прерогатив этой самой власти. Главным и некоторым образом единственным необходимым условием централизации общественной власти является реальная или воображаемая приверженность людей к равенству. Поэтому искусство деспотизма, некогда столь сложное, сейчас упрощается: можно сказать, что оно свелось к следованию голому принципу. 488 Глава V О ТОМ, ЧТО В СОВРЕМЕННЫХ ЕВРОПЕЙСКИХ ГОСУДАРСТВАХ ВЕРХОВНАЯ ВЛАСТЬ УСИЛИВАЕТСЯ, НЕСМОТРЯ НА НЕУСТОЙЧИВОСТЬ ПОЛОЖЕНИЯ САМИХ ПРАВИТЕЛЕЙ Поразмыслив над тем, что сказано выше, можно с удивлением и страхом обнаружить, что в Европе все, кажется, способствует неограниченному усилению полномочий центральной власти и ослаблению гражданских прав личности, существование которой становится все менее надежным, прочным и независимым. Демократические общества Европы обнаруживают те же всеобщие и устойчивые тенденции централизации власти, что и американцы, но, кроме этого, они подвержены еще и многочисленным второстепенным и случайным факторам, которые американцам неизвестны. Создается впечатление, что каждый шаг в сторону равенства все больше приближает эти народы к деспотии. Достаточно посмотреть вокруг и на самих себя, чтобы в этом убедиться. На протяжении всей эпохи господства аристократии, которая предшествовала эпохе демократии, европейские монархи утратили или были лишены многих из своих естественных прав. Менее века тому назад в некоторых странах Европы частные лица либо почти независимые гильдии заправляли судопроизводством, набирали и содержали войско, взимали налоги, а нередко сами издавали или толковали законы. Государство вновь повсюду сосредоточило лишь в своих руках эти естественные атрибугы суверенной власти. Во всем, что касается правления, оно не терпит более посредников между собой и гражданами, управляя ими в их повседневных делах. Я далек от того, чтобы порицать подобного рода концентрацию власти, я лишь констатирую ее. В ту же самую эпоху в Европе существовало множество периферийных органов управления, которые представляли местные интересы и занимались ведением дел на местах. Большинство этих органов самоуправления прекратило существование, оставшиеся же все быстрее теряют свою независимость. По всей Европе исчезли или должны вскоре исчезнуть привилегии дворян, вольности городов и провинциальное самоуправление. За последние пятьдесят лет Европа прошла через многочисленные революции и контрреволюции, которые все в ней изменили. Однако все эти события схожи в одном: все они подрывали или разрушали власть на местах. Местные привилегии, которые французская нация сохраняла в покоренных провинциях, были уничтожены усилиями монархов, покоривших самих французов. Эти властители отбросили все новшества, привнесенные революцией, за исключением централизации: это единственное, что они готовы были принять от революции. Хочу отметить, что различные права, которые уже в наше время были последовательно изъяты у целых классов, корпораций и отдельных граждан, не были положены в основу создания более демократических органов местной власти, а сконцентрировались в руках верховных правителей. Повсюду государство все более и более стремится самостоятельно управлять всеми, даже самыми ничтожными из его граждан, во всех самых незначительных их делах1. Почти все благотворительные заведения старой Европы принадлежали частным лицам или корпорациям; сегодня эти заведения в той или иной степени зависят от прави- 1 Постепенное ослабление индивидуума перед лицом общества можно было бы показать на тысяче примеров. Приведу лишь один, связанный с завещаниями. В аристократических странах обычно с большим почтением относятся к последней воле человека. У древних народов Европы это отношение принимало чуть ли не формы суеверий: общественное мнение не только ничем не ограничивало умирающего в его желаниях, но и поддерживало каждое из них авторитетом своего могущества, обеспечивая их неуклонное исполнение. Когда все живущие слабы, волю мертвых почитают меньше. Ее загоняют в узкие рамки закона, и, если она переходит его границы, верховная власть ее аннулирует либо ставит под свой контроль. В средние века право составлять завещание не было ничем ограничено. Сегодня французы не могут без вмешательства государства распределить между своими детьми свое имущество. Командуя французом всю его жизнь, государство желает распоряжаться также его последней волей. 489 теля, а во многих странах непосредственно управляются им. Государство остается сегодня практически единственным кормильцем голодных, утешителем всех страждущих. Наряду с благотворительностью в большинстве стран в наши дни государственный характер приняло и образование. Государство получает, а иногда и само отбирает ребенка у матери, чтобы доверить его воспитание своим уполномоченным; оно само формирует чувства и образ мыслей нового поколения. В образовании, как и во всем ином, царит дух единообразия; разнообразие, как и свобода, исчезает из школы. Я также не боюсь утверждать, что сегодня почти во всех христианских государствах, как католических, так и протестантских, религия подвержена опасности оказаться в руках правительств. При этом правители не претендуют на то, чтобы самолично проповедовать религиозную догму; они ставят перед собой задачу подчинить своей воле профессиональных проповедников; они лишают духовенство его собственности, определяют размеры заработной платы церковнослужителей и при этом узурпируют в личных интересах их влияние на народные массы. Правители стремятся превратить священника в своего функционера, а часто и в прислужника, с помощью которого можно глубже проникнуть в душу каждого гражданина2. Это, однако, лишь одна сторона медали. Могущество правителя распространяется сегодня не только на всю сферу прежних органов власти; границы этой сферы уже не могут сдержать его власть, и она начинает распространяться на те области, которые ранее всегда были сферой индивидуальных свобод. Множество видов деятельности, которые никогда до этого не контролировались государством, сегодня подпадают под его контроль, при этом число таких видов деятельности постоянно возрастает. В аристократическом обществе государство непосредственно руководило своими гражданами только тогда, когда их деятельность имела ярко выраженную связь с общенациональными интересами, охотно предоставляя им полную свободу во всех их прочих делах. В те времена правительство как бы не принимало во внимание того факта, что заблуждения и нищета отдельных граждан ставят под сомнение всеобщее благополучие, и поэтому попытка помешать разорению каждого члена общества должна быть делом всеобщим. Сегодня демократические государства ударились в другую крайность. Становится очевидным, что многие правители не только хотят управлять всем народом, но считают себя ответственными за дела и судьбы всякого своего подданного, что они готовы вести по жизни каждого из них за руку, а в случае необходимости сделать его счастливым против его воли. В свою очередь отдельные граждане все чаще рассматривают государственную власть под этим же углом зрения, обращаясь к ней со всеми своими нуждами и воспринимая ее как своего рода руководителя или наставника. Смею утверждать, что нет ни одной европейской страны, где правительство, став более централизованным, не взяло бы на себя более мелкие, контролирующие функции: повсюду оно, как никогда прежде, проникает в частную жизнь граждан, по-своему регулирует всё менее значительные виды деятельности, со всех сторон окружая граждан своими заботами, советами и принуждениями. Раньше правитель жил на доходы с земли или на собранные налоги. Сегодня, когда его потребности возросли пропорционально могуществу, этих средств уже недостаточно. Если прежде в определенных обстоятельствах монарх устанавливал новые налоги, сегодня он вынужден прибегать к займу. Таким образом, государство постепенно становится должником большинства богатых граждан и концентрирует в своих руках огромные богатства. Незначительные средства граждан привлекаются им иным способом. По мере того как люди перемешиваются, а условия их существования выравниваются, у бедных появляется все больше средств, знаний и желаний. У них возникает стрем- 2 С ростом обязанностей центральной власти возрастает и количество функционеров, представляющих эту власть. Они образуют собой нацию в каждой нации и, поскольку правительство обеспечивает прочность их положения, постепенно занимают место аристократии. Почти повсюду в Европе власть осуществляется двумя способами: во-первых, используя страх, который испытывает часть граждан по отношению к ее функционерам; во-вторых, эксплуатируя стремление граждан самим войти в число этих функционеров. 490 ление улучшить свою жизнь, и они пытаются добиться этого с помощью сбережений. В свою очередь эти трудовые сбережения приводят к возникновению неисчислимого количества небольших накоплений, которые медленно, но неуклонно растут. Однако, поскольку они остаются разрозненными, большая часть их лежит мертвым грузом. В свою очередь это вызывает появление филантропических учреждений, которые, если я не ошибаюсь, могут в ближайшее время превратиться в один из самых крупных наших политических институтов. Филантропы вознамерились объединить накопления бедных и использовать прибыли с них. В некоторых странах эти благотворительные организации остаются независимыми от государства, однако в большинстве своем они попадают под его контроль, а кое-где эти организации заменяются правительственными органами. В этих странах государство взвалило на себя тяжкое бремя централизации и извлечения доходов из ежедневных накоплений многих миллионов трудящихся. Таким образом, через займы государство привлекает деньги состоятельных граждан, а через сберегательные кассы имеет возможность распоряжаться грошами бедняков. Богатства страны стекаются к нему по всем каналам, и в тем больших размерах, чем выше степень равенства граждан, ибо в демократическом обществе лишь государство внушает доверие частным лицам в силу того, что оно представляется обладающим определенной силой и стабильностью3. Таким образом, правитель руководит не только государственным бюджетом, но и вторгается в частную собственность; будучи начальником для каждого гражданина, он иногда является также его хозяином, экономом и кассиром. Ныне центральное правительство не только сосредоточило в своих руках весь круг прежних прерогатив власти; расширяя и преумножая их, оно действует с большей ловкостью, более активно и независимо, чем когда-либо ранее. За последнее время правительства Европы великолепно усвоили науку администрирования; сегодня они делают значительно больше, в их действиях больше порядка, быстроты и бережливости. Создается впечатление, что они постоянно обогащаются всеми знаниями, заимствованными у своих граждан. С каждым днем правители Европы все более подчиняют себе своих функционеров, изобретая все новые средства, чтобы управлять ими во всех их делах наиболее простыми способами. Для них уже недостаточно руководить всеми делами через своих представителей, сейчас они пытаются наладить контроль за тем, как их представители ведут эти дела. Таким образом, государственная администрация не только подчиняется сегодня одной власти, она все более концентрируется в одном месте и в одних руках. Правительство централизует свою деятельность, расширяя при этом свои прерогативы: это удваивает его силу. Когда изучаешь организацию судебной власти, некогда существовавшей в большинстве европейских стран, поражают две вещи: независимость этой власти и пределы ее компетенции. Суды решали не только все тяжбы между отдельными гражданами, но очень часто служили арбитром в споре между гражданами и государством. Я говорю здесь не о прерогативах политического и административного характера, которые были узурпированы судами в некоторых странах, но лишь о тех судебных полномочиях, которые повсеместно принадлежали судам. Во всех странах Европы существовали и существуют до сих пор многочисленные права личности. Большинство их было связано с более общим правом собственности, реализация которого регулировалась судом и без чьего разрешения государство не могло нарушить данный закон. Эта наполовину политическая власть принципиальным образом отличала европейский суд от всех прочих, ибо у всех народов есть судьи, но не все народы предоставляют им такие полномочия. Если посмотреть, что происходит сейчас в демократических государствах Европы, которые считаются свободными, а также и в других странах, мы увидим, что повсюду наряду с этими судами возникают другие, более зависимые, предназначенные исключительно для решения тех спорных вопросов, которые могут возникнуть между властью и 3 Сегодня в народе возрастает стремление к благосостоянию, и правительство все более подчиняет себе источники этого благосостояния. Поэтому люди двумя разными путями идут к своему порабощению: склонность к благосостоянию, с одной стороны, порождает в них нежелание участвовать в управлении и, с другой стороны, ставит их во все более зависимое положение от правителей. 491 гражданами. Независимость прежней судебной власти сохраняют, но при этом сужают ее юрисдикцию в попытках превратить ее в арбитра лишь по частным делам. Количество судов нового типа постоянно возрастает, и их полномочия расширяются. Следовательно, правительство все более уверенно избавляет себя от обязанности добиваться одобрения другой властью его юли и прав. Не имея возможности обойтись без судей, оно хотело бы по крайней мере выбирать их себе и держать постоянно в руках. Другими словами, между собой и гражданами страны правительство хотело бы поместить вместо самого правосудия лишь его призрак. Следовательно, государству уже недостаточно монополии на рассмотрение всех судебных дел; оно все чаще и чаще бесконтрольно и без права обжалования приговора само принимает решения по всем этим делам 4. У народов современной Европы есть еще одна причина, которая независимо от всех уже перечисленных выше способствует постоянному расширению сферы деятельности верховной власти и ее прерогатив и которой ранее не особенно опасались. Причина эта— развитие промышленности, которому способствует прогресс равенства. Промышленное производство обычно приводит к скоплению людских масс в одном месте и устанавливает между ними новые, сложные отношения. Оно ставит эти массы перед величайшим и часто внезапным выбором между изобилием и нищетой, во время которого общественное спокойствие оказывается под угрозой. Наконец, промышленный труд подрывает здоровье, а иногда угрожает самой жизни занятых им людей. Поэтому класс промышленных рабочих требует большей регламентации, контроля и сдерживания, нежели другие классы. И вполне естественно, что с ростом промышленного производства возрастают и полномочия правительства. Истина эта универсальна, однако есть некоторые особенности, приложимые именно к странам Европы. В течение предшествовавших столетий аристократия владела землей и была в состоянии защитить ее. Права собственности на землю, следовательно, были гарантированы, и владельцы недвижимости пользовались большой независимостью. Такое положение обусловило появление соответствующих законов и обычаев, которые живы до сих пор, несмотря на частые разделы земли и разорение дворянства И сегодня землевладельцы и земледельцы в отличие от прочих граждан с большей легкостью уходят из-под контроля государственной власти. В эти же самые века господства аристократии, откуда берет начало наша история, движимое имущество мало что значило, а владельцы его были слабы и презираемы. Промышленники же составляли некий особый класс в чужеродной среде аристократического мира, и, поскольку у них не было постоянного покровительства, они не были защищены и часто не могли защитить себя сами. Таким образом, стало привычным относиться к средствам промышленного производства как к имуществу особого рода, которое не заслуживало того почета и которое не должно было обладать теми же гарантиями, что и собственность вообще. На промышленников смотрели как на небольшой класс, не относящийся непосредственно к социальному устройству, независимость которого мало что значила, ибо она становилась постоянной жертвой страсти правителей ко всякого рода регламентациям. В самом деле, если внимательно изучить средневековые законы, то можно с удивлением обнаружить, что в эти времена личной независимости короли всячески регламентировали промышленную деятельность, вплоть до мельчайших деталей. И в этом отношении централизация была предельно активной и всеобъемлющей. С того времени в мире произошла великая революция; частная собственность на средства производства, пребывавшая некогда в зачаточном состоянии, развилась и завоевала всю Европу. Класс людей, занятых промышленностью, значительно вырос, вобрав в себя остатки других классов; он вырос не только численно, но и в своей значимости, в богатстве. Он постоянно растет, и даже те, кто не принадлежит к нему, так или иначе с ним связаны. Будучи в свое время особым классом, он сейчас грозит превратиться в ос- 4 В свази с этим во Франции прибегают к довольно странному софизму. Как только возникает судебный процесс между администрацией и частным лицом, обычному судье в руководстве им отказывают, чтобы якобы не смешивать две власти: административную и юридическую. Можно подумать, что облечение правительства правом судить и управлять одновременно не есть смешение этих двух властей, причем смешение в высшей степени пагубное и наиболее тираническое. 492 новной, если не единственный класс общества Тем временем политические воззрения и обычаи, некогда порожденные им, продолжают жить. Эти воззрения и обычаи никоим образом не изменились, во-первых, потому, что они стары, а во-вторых, потому, что полностью соответствуют новым идеям и общепринятым сегодня обычаям. Заняв более весомое место в обществе, собственность на средства производства тем не менее не прибавила себе прав. Став более многочисленным, класс производителей не стал менее зависимым, напротив, создается впечатление, что он приносит с собой деспотизм, естественным образом усиливающийся по мере его развития5. По мере роста индустриализации в обществе возникает необходимость в строительстве дорог, каналов, портов, осуществлении других работ, имеющих определенное общественное значение и способствующих росту благосостояния. Однако чем демократичнее страна, тем труднее отдельным гражданам выполнять подобного рода работы и, напротив, тем проще заниматься ими государству. Берусь утверждать, что сегодня большинство правителей обнаруживают явное стремление самостоятельно заниматься подобного рода делами и этим еще более подчиняют себе жителей своих стран. С другой стороны, по мере того как государство становится более могущественным и расходы его возрастают, оно само начинает потреблять во все больших размерах промышленную продукцию, производимую на его заводах и мануфактурах. Таким образом, в каждом королевстве монарх становится самым крупным промышленником; он приглашает к себе и содержит на службе самое большое количество инженеров, архитекторов, механиков, ремесленников. Но он не только первый из промышленников, он стремится к тому, чтобы стать патроном, а точнее, хозяином всех прочих промышленников. Поскольку граждане, приобретая равенство, становятся менее могущественными, они вынуждены объединяться, чтобы заниматься промышленной деятельностью. Государственная же власть, естественно, стремится к тому, чтобы поставить эти объединения под свой контроль. Нужно признать, что эти коллективные образования, называемые ассоциациями, представляют собой более грозную силу, чем частное лицо, и при этом несут меньшую ответственность за свои дела. Поэтому государственная власть вполне резонно предоставляет им меньшую независимость, нежели частным лицам. Правители тем охотнее поступают таким образом, чем более это соответствует их собственным склонностям. У демократических народов оказать гражданское сопротивление центральной власти возможно лишь через ассоциации. Понятно, что власти воспринимают эти ассоциации без особого восторга, ибо не могут их контролировать. При этом следует отметить, что часто и сами граждане воспринимают их со скрытым чувством страха и зависти, которые мешают им защищать эти общества. Стойкость и продолжительность существования этих небольших объединений частных лиц среди всеобщего бессилия и нестабильности удивляет и беспокоит граждан; им уже начинает казаться, что свобода действий, являющаяся естественным атрибутом существования этих ассоциаций, есть некая опасная привилегия. 5Хочу подкрепить этот тезис некоторыми фактами. Природные источники индустриального изобилия находятся в шахтах. Поэтому, как только в Европе выросло индустриальное производство, продукция шахт стала привлекать к себе всеобщий интерес. Эксплуатация же шахт ухудшилась в связи с имущественными разделами, ставшими возможными благодаря равенству. Тогда правители истребовали себе право на владение содержимым шахт и на контроль за их эксплуатацией. Никогда раньше ничего подобного не происходило в отношении других видов собственности. Таким образом, шахты, которые всегда были частной собственностью и как таковые подпадали под те же обязательства и пользовались теми же гарантиями, что и другие виды недвижимости, стали объектом общественного интереса. Сегодня государство их эксплуатирует или сдает в концессию, их владельцы превратились в лиц, имеющих право пользоваться шахтами как чужой собственностью, причем это право регулируется государством. Кроме того, государство почти повсюду настаивает на праве руководить ими, регламентирует их деятельность, заставляя их работать так, как оно считает нужным, подвергает их постоянному контролю. Если же бывшие хозяева шахт оказывают сопротивление, государство через административный суд экспроприирует у них шахты и передает право на них другим лицам. Таким образом государство держит в своих руках не только шахты, но и шахтеров. По мере развития промышленности возрастает и эксплуатация старых шахт, кроме того, открываются новые. Население шахтерских городков постоянно растет. Каждый день правительства расширяют свои владения у нас под носом, заселяя их своими слугами. 493 Впрочем, все эти ассоциации, рождающиеся сегодня, можно сравнить с людьми, права которых не закреплены временем и которые появляются в эпоху, когда слабо развито представление о правах отдельных граждан и когда государственная власть не имеет границ. Неудивительно, что ассоциации теряют свою свободу, не успев родиться. Во всех европейских странах существуют определенные категории ассоциаций, образование которых возможно лишь после того, как государство рассмотрит их статус и даст разрешение на их деятельность. Во многих странах предпринимались попытки распространить это правило на все виды ассоциаций. Легко себе представить, что могло бы произойти в случае успеха данного предприятия. Дело в том, что, как только верховная власть добьется общего права разрешать деятельность всех типов ассоциаций лишь на определенных условиях, она тотчас же потребует права контролировать эти общества и управлять ими, с тем чтобы они в своей деятельности не нарушали этих условий. Таким образом, государство, подчиняя себе тех, кто хотел бы объединиться в ассоциации, стремится поставить в зависимость от себя и тех, кто уже является членом ассоциации, то есть практически всех людей, живущих в наше время. Правители узурпируют и приспосабливают в собственных интересах все большую часть той новой силы, которая сейчас создается в мире промышленным производством. Промышленность управляет нами, а они руководят промышленностью. Я придаю такое значение сказанному выше потому, что испытываю опасение, как бы в стремлении лучше выразить свою мысль я не исказил ее. Если же читатель найдет, что примеры, приведенные мной в подтверждение моих слов, недостаточно убедительны либо плохо подобраны, если он считает, что я в чемто преувеличиваю степень усиления государственной власти и, напротив, сверх меры сужаю ту сферу, где существует еще индивидуальная свобода, то я прошу его отложить на время эту книгу и самому рассмотреть все те предметы, о которых шла речь. Пусть он внимательно изучит то, что ежедневно происходит с нами и вне нас, пусть расспросит своих соседей, пусть, наконец, внимательно понаблюдает за самим собой. Уверен, что он без проводника придет — другими, правда, путями — к тем же самым выводам, что и я. Он заметит, что в течение минувших пятидесяти лет централизация повсюду усиливалась самыми разнообразными способами. Войны, революции, завоевания — все способствовало ее росту. Все граждане работали на централизацию. За этот период времени мы видели во главе всевозможных начинаний различных людей, которые менялись с поразительной быстротой; их мысли, интересы, страсти были бесконечно разнообразны, однако все они в той или иной степени тяготели к централизации. Инстинкт централизации был единственным устойчивым началом в атмосфере удивительной изменчивости образа жизни и мыслей людей. И вот когда читатель вникнет во все детали этих дел людских и пожелает объединить их в единую картину, он будет поражен. С одной стороны, подорваны или разрушены мощные династии, повсюду народы ведут отчаянную борьбу с установленными ими законами, уничтожая либо ограничивая власть своих сеньоров и государей. Все народы, не совершившие пока революции, содрогаются от нетерпения, ибо их воодушевляет тот же дух восстания. И с другой стороны, в это же самое анархическое время, у этих же непокорных народов государство постоянно расширяет свои прерогативы, становится более централизованным, предприимчивым, абсолютным и всемогущим. Граждане находятся под неусыпным надзором правительственных учреждений. Каждый день незаметно для себя они жертвуют государству новую частицу своей личной свободы. Эти люди, которые время от времени опрокидывают троны и попирают королей, — эти люди все легче и легче, не оказывая никакого сопротивления, подчиняются первому желанию любого государственного служащего. Таким образом, создается впечатление, что сегодня происходят две разнонаправленные революции: одна постоянно ослабляет власть, другая ее неустанно усиливает. Никогда ранее власть не представлялась нам ни столь слабой, ни столь сильной. Однако анализ состояния дел в мире показывает, что эти две революции тесно взаимосвязаны, что у них общий источник и что, осуществляясь по-разному, они ведут людей к одной цели. 494 Рискну в последний раз повторить то, что я уже неоднократно отмечал в разных местах своей книги: ни в коем случае нельзя путать сам факт равенства с революцией, в результате которой равенство вводится в общественную жизнь и в законы: именно здесь находятся причины всех наших недоумений. Все бывшие политические режимы, как наиболее могущественные, так и самые ничтожные, были сформированы во времена аристократии и поэтому представляли и защищали, в большей или меньшей степени, принцип неравенства и привилегий. Чтобы сегодня в правительстве восторжествовали новые потребности, отвечающие интересам возрастающего равенства, нашим современникам пришлось либо свергнуть старые режимы, либо принудить их изменить намерения. Это привело людей к революциям, которые в свою очередь привили им вкус к кровавым беспорядкам и самостоятельности, порождаемым любой революцией, какую бы цель она ни преследовала. Я не знаю ни одной страны в Европе, где бы развитию равенства не предшествовали либо не следовали за ним резкие изменения в положении собственности и личности. И почти всегда эти изменения сопровождались взрывами анархии и распущенностью нравов, поскольку происходили они в борьбе наименее культурной части общества с частью, наиболее приобщенной к культуре. Именно здесь истоки двух прямо противоположных революционных традиций, о которых речь шла выше. Пока демократическая революция была в разгаре, люди, занятые разрушением старой, аристократической власти, сопротивлявшейся революции, были воодушевлены великой идеей независимости. Но по мере того, как равенство становилось все более полным, они понемногу стали уступать тем естественным инстинктам, которые это равенство порождает, что способствовало усилению и централизации государственной власти. Они хотели быть свободными, чтобы стать равными, и, по мере того как равенство укреплялось с помощью свободы, оно делало эту свободу все менее доступной. Эти два состояния не всегда следовали одно за другим. Наши отцы показали, как народ может создать режим безмерной тирании именно тогда, когда он выходит из-под власти аристократов и бросает вызов всем монархам. Этим же они показали всему миру, каким образом можно одновременно добиться независимости и потерять ее. Сегодня люди видят, что повсюду рушатся старые режимы, они видят, как исчезают старые авторитеты, падают старые перегородки; все это смущает умы даже самых мудрых людей, которые, не видя ничего, кроме могучей революции, разворачивающейся перед их глазами, убеждены, что человечество вступает в эпоху анархии. Если бы они задумались над тем, к чему должна в конечном счете привести эта революция, они, вероятнее всего, испытывали бы другие опасения. Что касается меня, то я, признаюсь, не доверяю идее свободы, которая столь вдохновляет моих современников; я хорошо вижу, что народы ведут себя сегодня очень беспокойно, однако я не вижу, чтобы они стали более свободолюбивыми. Поэтому я опасаюсь, как бы по окончании всей этой смуты, которая покачнула троны, правители не стали более могущественными, чем когда-либо ранее. Глава VI КАКОГО ДЕСПОТИЗМА СЛЕДУЕТ ОПАСАТЬСЯ ДЕМОКРАТИЧЕСКИМ НАРОДАМ Во время своего пребывания в Соединенных Штатах я заметил, что демократическое общественное устройство, подобное американскому, предоставляет редкие возможности для установления деспотизма, а вернувшись в Европу, я увидел, что многие наши правители уже воспользовались идеями, чувствами и потребностями, порождаемыми этим общественным устройством, чтобы расширить границы своей власти. Это привело меня к мысли о том, что христианские народы могут в конце концов испытать те же притеснения, каким некогда подвергались многие древние народы. 495 Более детальный анализ этого вопроса и пять лет новых раздумий не уменьшили моих опасений, изменив, однако, их причину. В прежние времена ни один монарх, какой бы всемогущей и абсолютной ни была его власть, не взялся бы единолично, без помощи промежуточных органов власти управлять всеми частями большой империи. Никто не пытался заставить всех подданных без разбору скрупулезно выполнять единые законы, никто не пытался руководить каждым человеком во всех его делах. Людям никогда и в голову не приходила возможность подобной затеи. Но если бы кто-то и задумал осуществить нечто подобное, он был бы вынужден вскоре отказаться от реализации столь обширного замысла в силу недостатка просвещенных людей, несовершенства административных структур и прежде всего наличия естественных преград, вызываемых неравенством условий существования людей. Мы знаем, что во времена наивысшего могущества цезарей различные народы, населявшие Римскую империю, сохраняли свои разнообразные нравы и обычаи; подчиняясь единому монарху, большинство провинций тем не менее имели собственные органы управления; в них были сильные и деятельные муниципалитеты, и, хотя вся полнота власти в империи была сосредоточена в руках одного императора и он в случае необходимости мог решать любые дела, подробности общественной и личной жизни частных лиц обычно уходили из-под его контроля. Действительно, императоры обладали огромной и никем не ограничиваемой властью, которая позволяла им свободно предаваться своим, часто странным порокам, пользуясь для их удовлетворения мощью всего государства. Злоупотребляя властью, они часто незаконным путем лишали того или иного гражданина имущества или жизни, их тирания тяжелым бременем ложилась на отдельных лиц. Однако она не могла распространяться на слишком большое их число. В качестве объекта тирании выбирались некоторые наиболее важные персоны, остальные игнорировались; тирания была свирепой, но ограниченной. Мне кажется, что, установись сейчас деспотизм в демократических обществах, он имел бы другой характер: он был бы менее жестоким, но более всеобъемлющим, и, принижая людей, он не подвергал бы их мучениям*. Я не сомневаюсь, что в такое просвещенное и эгалитарное время, как наше, монархи могли бы легко объединить в своих руках всю государственную власть, более свободно и глубоко вникая в круг частных интересов граждан, чего никогда не могли себе позволить владыки древнего мира. Однако это же самое равенство, которое способствует установлению деспотизма, одновременно смягчает его. Мы уже знаем, что по мере того, как люди становятся более похожими друг на друга и равными, общественные нравы смягчаются и принимают более гуманный характер. Когда никто из граждан не выделяется ни особой властью, ни богатством, тираническая власть как бы лишается своей притягательности и церемониальности. Когда все состояния усреднены, страсти людей оказываются умеренными, фантазии — подавленными, удовольствия — простыми. Эта всеобщая умеренность делает умеренным и самого правителя, ограничивая его желания определенными рамками. К этим доводам, почерпнутым мной из самой природы человеческого общества, я мог бы добавить и множество других, не относящихся прямо к обсуждаемой нами теме, но мне не хотелось бы выходить за мною самим положенные пределы. Демократические правительства могут быть жестокими и коварными в моменты массовых народных волнений и большой опасности, но эти кризисы будут редкими и кратковременными. Когда я думаю о мелочности интересов наших современников, мягкости их нравов, о широте их познаний, о чистоте их веры и кротости их морали, об их аккуратности и трудолюбии, о воздержанности, которую они проявляют и в пороке и в добродетели, я думаю, что правители их будут не столько тиранами, сколько их наставниками. Поэтому я считаю, что та форма угнетения, которая угрожает демократическим народам, ни в чем не будет напоминать то, что было раньше; мои современники не смогут найти ей аналогов в своей памяти. Я сам тщетно ищу определение, которое бы точно выражало идею этого угнетения в том виде, как я ее себе сформулировал: старые слова «деспотизм» и «тирания» не подходят. Явление это новое, и поэтому его необходимо хотя бы определить, если мы не можем дать ему название. 496 Я хочу представить себе, в каких новых формах в нашем мире будет развиваться деспотизм. Я вижу неисчислимые толпы равных и похожих друг на друга людей, которые тратят свою жизнь в неустанных поисках маленьких и пошлых радостей, заполняющих их души. Каждый из них, взятый в отдельности, безразличен к судьбе всех прочих: его дети и наиболее близкие из друзей и составляют для него весь род людской. Что же касается других сограждан, то он находится рядом с ними, но не видит их; он задевает их, но не ощущает; он существует лишь сам по себе и только для себя. И если у него еще сохраняется семья, то уже можно по крайней мере сказать, что отечества у него нет. Над всеми этими толпами возвышается гигантская охранительная власть, обеспечивающая всех удовольствиями и следящая за судьбой каждого в толпе. Власть эта абсолютна, дотошна, справедлива, предусмотрительна и ласкова Ее можно было бы сравнить с родительским влиянием, если бы ее задачей, подобно родительской, была подготовка человека к взрослой жизни. Между тем власть эта, напротив, стремится к тому, чтобы сохранить людей в их младенческом состоянии; она желала бы, чтобы граждане получали удовольствия и чтобы не думали ни о чем другом. Она охотно работает для общего блага, но при этом желает быть единственным уполномоченным и арбитром; она заботится о безопасности граждан, предусматривает и обеспечивает их потребности, облегчает им получение удовольствий, берет на себя руководство их основными делами, управляет их промышленностью, регулирует права наследования и занимается дележом их наследства. Отчего бы ей совсем не лишить их беспокойной необходимости мыслить и жить на этом свете? Именно таким образом эта власть делает все менее полезным и редким обращение к свободе выбора, она постоянно сужает сферу действия человеческой воли, постепенно лишая каждого отдельного гражданина возможности пользоваться всеми своими способностями. Равенство полностью подготовило людей к подобному положению вещей: оно научило мириться с ним, а иногда даже воспринимать его как некое благо. После того как все граждане поочередно пройдут через крепкие объятия правителя и он вылепит из них то, что ему необходимо, он простирает свои могучие длани на общество в целом. Он покрывает его сетью мелких, витиеватых, единообразных законов, которые мешают наиболее оригинальным умам и крепким душам вознестись над толпой. Он не сокрушает волю людей, но размягчает ее, сгибает и направляет; он редко побуждает к действию, но постоянно сопротивляется тому, чтобы кто-то действовал по своей инициативе; он ничего не разрушает, но препятствует рождению нового; он не тиранит, но мешает, подавляет, нервирует, гасит, оглупляет и превращает в конце концов весь народ в стадо пугливых и трудолюбивых животных, пастырем которых выступает правительство. Я всегда был уверен, что подобная форма рабства, тихая, размеренная и мирная, картину которой я только что изобразил, могла бы сочетаться, хоть это и трудно себе представить, с некоторыми внешними атрибутами свободы и что она вполне может установиться даже в тени народной власти. Наших современников постоянно преследуют два враждующих между собой чувства: они испытывают необходимость в том, чтобы ими руководили, и одновременно желание остаться свободными. Будучи не в состоянии побороть ни один из этих противоречивых инстинктов, граждане пытаются удовлетворить их оба сразу. Они хотели бы иметь власть единую, охранительную и всемогущую, но избранную ими самими. Они хотели бы сочетать централизацию с властью народа Это бы их как-то умиротворило. Находясь под опекой, они успокаивают себя тем, что опекунов своих они избрали сами. Каждый отдельный гражданин согласен быть прикованным к цепи, если он видит, что конец этой цепи находится в руках не одного человека и даже не целого класса, а всего народа При такой системе граждане выходят из зависимости лишь на момент избрания своего хозяина, а затем вновь попадают в нее. Сегодня многие легко приспособились к подобному компромиссу между административным деспотизмом и властью народа, считая достоверной гарантией свободы личности тот факт, что забота о ней передана государственной власти. Меня же это совсем не удовлетворяет. Личность хозяина важна для меня в значительно меньшей степени, чем необходимость послушания. 497 Впрочем, я не буду отрицать, что подобная система бесконечно предпочтительнее той, которая, собрав вместе все властные полномочия, передала бы их в руки одного безответственного лица либо группы подобных лиц. Из всех различных форм, какие может принять демократический деспотизм, эта была бы, бесспорно, наихудшей. Когда правитель избирается народом или находится под контролем действительно выборного и независимого парламента, давление, оказываемое им на индивидуумы, часто бывает более значительным, однако оно в любом случае менее унизительно для них, ибо каждый гражданин, когда его стесняют и приводят в состояние беспомощности, еще может решить, что это его подчинение — уступка самому себе и что он приносит в жертву одному из своих желаний все остальные. Я также признаю, что верховная власть, представляющая всю нацию и зависимая от ее воли, использует все изъятые ею у каждого гражданина права и полномочия не только в интересах главы государства, но и для блага самого государства, вознаграждая таким образом частные лица за принесенную ими во имя общества жертву личной независимости. Создание народного представительства в стране с сильно централизованной властью означает уменьшение, но не устранение зла, которое сверхцентрализация может принести. Я хорошо понимаю, что таким образом сохраняется возможность личного вмешательства граждан в наиболее важные государственные дела, но при этом она устраняется при решении мелких и частных вопросов. Однако не следует забывать, что наиболее опасно закрепощать людей именно в мелочах. Со своей стороны я был бы склонен считать, что свобода менее необходима в больших делах, чем в мелочах, если бы я был уверен, что одно можно отделить от другого. Необходимость подчиняться в мелких делах ощущается каждодневно всеми без исключения гражданами. Она не приводит их в отчаяние, однако постоянно стесняет и заставляет то и дело отказываться от проявления своей воли. Она заглушает их рассудок и возмущает душу, в то время как послушание, необходимое лишь в наиболее сложных, но редких случаях, приводит к рабству далеко не всегда, да и не всех. Бесполезно предоставлять тем самым гражданам, которых вы сделали столь зависимыми от центральной власти, возможность время от времени выбирать представителей этой власти: этот обычай, столь важный, но столь редкий и кратковременный, при котором граждане реализуют свободу выбора, не спасает их от дальнейшей деградации, когда они утрачивают способность чувствовать и действовать самостоятельно, постепенно утрачивая свое человеческое достоинство. Добавлю еще, что скоро они станут неспособны реализовывать и эту свою единственную, оставшуюся у них большую привилегию. Демократические народы, которые ввели свободу в сферу политики, усилив при этом деспотизм в сфере исполнительной власти, пришли к вещам очень странным. Так, они полагают, что граждане неспособны сами вести мелкие дела в соответствии с простым здравым смыслом. Когда же речь идет об управлении целым государством, то этим гражданам они готовы доверить необъятную власть. Люди поочередно становятся то игрушками в руках правителя, то его повелителями, то больше,чем королями, то меньше, чем простыми смертными. Испробовав всевозможные избирательные системы и не найдя ни одной, которая их бы устроила, они удивляются и ищут новые, будто бы зло, которое они видят вокруг, исходит только от конституции страны, а вовсе не от самих избирателей. И в самом деле, трудно представить себе, каким образом люди, полностью отказавшиеся от привычки самим управлять своими делами, могли бы успешно выбирать тех, кто должен ими руководить. Потому и невозможно поверить, что в результате голосования народа, обладающего лакейскими наклонностями, может быть образовано мудрое, энергичное и либеральное правительство. Конституция, республиканская в своей преамбуле и ультрамонархическая в остальном, всегда казалась мне неким недолговечным монстром. Пороки правителей и глупость управляемых должны очень быстро ее разрушить, и тогда народ, уставший от своих представителей и от себя самого, либо создаст более свободные политические институты, либо вновь послушно ляжет у ног одного хозяина*. 498 Глава VII В ПРОДОЛЖЕНИЕ ТОГО, О ЧЕМ ГОВОРИЛОСЬ В ПРЕДЫДУЩИХ ГЛАВАХ Я считаю, что легче установить абсолютное и деспотическое правление в той стране, где условия существования людей равны, чем там, где этого нет, и я думаю, что, если подобное правление будет там установлено, оно не только будет угнетать граждан этой страны, но надолго лишит каждого из них многих главных человеческих достоинств. Поэтому я полагаю, что именно в эпоху демократии более всего нужно опасаться деспотизма. Я думаю, что свобода импонировала бы мне во все времена, однако сегодня я испытываю к ней особое почтение. С другой стороны, я уверен, что те, кто в будущем попытается прийти к власти, опираясь на аристократию с ее привилегиями, ничего не добьются. Ничего не добьются и все те, кто захочет сконцентрировать и сохранить власть в руках одного класса. Сегодня нет правителя, который был бы достаточно сильным и умелым, чтобы установить деспотию путем поддержания постоянных различий между подданными. Нет сегодня и законодателя, столь мудрого и могущественного, чтобы он был в состоянии поддерживать свободные учреждения, не опираясь при этом на свободу как на главный принцип и как на символ. Поэтому тем нашим современникам, кто борется за независимость и достоинство себе подобных, необходимо проявлять себя поборниками равенства, а единственный способ убедить в этом людей—стать им равными: от этого зависит успех их святого дела. Таким образом, речь идет не о том, чтобы восстановить аристократическое общество, но сделать так, чтобы свобода родилась в том демократическом обществе, в котором нам завещано жить Богом. Эти две аксиомы кажутся мне простыми, ясными и плодотворными, и они естественным образом подводят к размышлениям о том, каким может быть свободное правительство у народа, создавшего равные условия существования людей. Само общественное устройство демократических народов и их потребности требуют, чтобы власть их правителя была более единообразной, централизованной, обширной, всепроникающей и более сильной, чем у всех прочих народов. Общество здесь, естественно, обладает большей активностью и силой, а индивидуум более зависим и слаб: когда первое делает больше, то второй должен делать меньше, это неизбежно. Поэтому не нужно надеяться на то, что в демократических странах сфера личной независимости станет когда-нибудь столь же широкой, как в аристократических государствах. Да и нет необходимости к этому стремиться, ибо у аристократических народов общество часто приносится в жертву одному человеку, а благосостояние большого числа людей — величию немногих. Одновременно необходимо и желательно, чтобы центральная власть, управляющая демократическим народом, была сильной и активной. Ни в коем случае нельзя ее ослаблять, делать вялой, но при этом необходимо препятствовать злоупотреблению с ее стороны своей ловкостью и силой. В эпоху господства аристократии независимость частных лиц обеспечивалась тем, что монарх не один руководил и управлял своими подданными, он вынужден был делиться своей властью с аристократией, так что государственная власть, находившаяся в разных руках, не давила всей своей тяжестью на каждого человека. Монарх не только не занимался всем единолично, но большинство замещавших его служащих получали власть не от него, а по наследству, и потому они не были постоянно у него в кулаке. Он не мог в любой момент назначать или увольнять их по своему капризу, подчинять всех без разбора малейшим своим прихотям. Это также гарантировало независимость частных лиц. Я хорошо понимаю, что сегодня уже невозможно прибегать к этим же средствам, но я вижу демократические методы, которые могли бы их заменить. Вместо того чтобы передавать правителю всю власть, отобранную у корпораций или у дворян, часть ее можно доверить временно сформированным из простых граждан промежуточным органам управления. Тогда свобода частных лиц будет более надежно защищена, при этом не пострадает и их равенство. 499 Американцы, не столь привередливые, как мы, в словах, сохранили названия графств для большинства своих административных округов, но при этом они частично заменили управление графств провинциальными ассамблеями. Я полностью согласен с тем, что в эпоху равенства было бы неразумно и несправедливо создавать институт наследственных функционеров, однако ничто не мешает заменить их в какой-то мере выборными служащими. Выборы — это демократическое средство, позволяющее функционеру сохранять независимость перед лицом центральной власти в той же или даже в большей степени, чем это позволяло наследственное право в аристократическом обществе. В аристократических странах проживает огромное количество богатых и влиятельных граждан, которые могут обходиться своими собственными силами и средствами и которых нелегко притеснять, тем более тайно. Именно благодаря им верховная власть проявляет общую умеренность и сдержанность. В демократических странах подобного рода индивидуумов, конечно же, нет, но там можно создать нечто сходное искусственным образом. Я твердо уверен, что вновь создать аристократию невозможно, но я думаю, что частные лица, вступая в ассоциации, могут создавать очень богатые, очень влиятельные и очень сильные организации, одним словом, организации, равные аристократическим магнатам. Таким способом можно было бы достичь многих самых важных политических преимуществ аристократии, избегнув ее опасных недостатков. Политическая, промышленная, коммерческая и даже научная или литературная ассоциация всегда будет действовать как образованный и могущественный подданный, которого нельзя ни согнуть по своему желанию, ни притеснять втихомолку и который, отстаивая свои собственные права перед лицом власти, спасает всеобщие свободы. Во времена аристократии каждый человек тесно связан со многими своими согражданами, так что в случае опасности эти сограждане всегда приходят ему на помощь. В эпоху равенства каждый индивидуум естественным образом изолирован: у него нет ни кровных друзей, у которых он мог бы попросить поддержки, нет класса, который мог бы проявить к нему свою симпатию; человека можно легко изолировать, растоптав его права В наше время у угнетенного гражданина есть лишь один способ защиты — это апелляция ко всему народу либо, если народ остается глух, обращение ко всему человечеству. А единственное средство защиты — это пресса. Поэтому для демократического народа свобода прессы бесконечно дороже, чем для любого другого; она одна способна лечить большее число тех болезней, которые может породить равенство. Оно изолирует и ослабляет людей, но пресса стоит рядом с каждым как мощное оружие, которым может воспользоваться самый одинокий и самый слабый из них. Равенство лишает каждого индивидуума поддержки своих близких, однако пресса дает ему возможность призвать на помощь всех своих сограждан, всех людей. Печатный станок способствовал прогрессу равенства, он же остается лучшим средством исправления его недостатков. Я думаю, что люди в аристократическом обществе могут еще обходиться без свободы печати, но те, кто живет в демократическом обществе, обойтись без нее уже не могут. Гарантию их личной независимости я не могу доверить ни высоким политическим ассамблеям, ни власти парламента, ни провозглашенной власти народа. Все эти вещи до определенного момента могут сосуществовать с индивидуальным рабством, но это рабство никогда не будет абсолютным при свободной прессе. Пресса в первую очередь является демократическим орудием свободы. Аналогичные соображения можно высказать и по поводу судебной власти. Судебная власть самой сутью своей направлена на защиту интересов частных лиц, поэтому она охотно обращает свое внимание на предметы весьма заурядные. Кроме того, этой власти не свойственно самой приходить на помощь всем угнетаемым, но она всегда рядом с теми из них, кто наиболее обездолен. Этот последний, каким бы слабым мы его себе ни представляли, всегда может заставить судью выслушать его жалобу и дать на нее ответ: это обусловлено самой спецификой судебной власти. Подобная власть приобретает особое значение в деле защиты свободы тогда, когда правитель постоянно вмешивается во все сферы человеческой деятельности и когда частные лица слишком слабы, чтобы защитить себя, и слишком изолированны, чтобы рас- 500 считывать на помощь себе подобных. Авторитет суда во все времена был самой серьезной гарантией личной независимости, но в эпоху демократии это особенно актуально, поскольку права и интересы частных лиц здесь всегда подвержены опасности, если судебная власть не усиливается и не расширяет своих границ по мере выравнивания условий жизни. Равенство развивает в людях многочисленные чрезвычайно опасные для свободы наклонности, на которые у законодателя всегда должны быть открыты глаза. Напомню лишь об основных. Люди, живущие в демократическом обществе, с трудом понимают пользу формальностей; они испытывают к ним инстинктивное презрение. Ранее я уже говорил о причинах этого явления. Формальности вызывают в людях не только чувство презрения, но часто и ненависть. Поскольку люди обычно тянутся к легким и доступным радостям, они неудержимы в стремлении к предметам любого своего желания, и самые незначительные задержки приводят их в отчаяние. Эти нравы, перенесенные в сферу политической жизни, настраивают людей против формальностей, которые ежедневно мешают им либо затягивают исполнение какого-либо их замысла. Между тем неудобства, с которыми люди в демократических странах связывают формальности, в высшей степени полезны для свободы. Их главное достоинство в том, что они служат барьером между сильным и слабым, управляющим и управляемым, дают возможность придержать одних и дать время освоиться другим. Необходимость в формальностях возрастает по мере того, как правитель становится более деятельным и могущественным, а подданные его все более апатичными и немощными. Таким образом, демократические народы по своей природе в большей степени, чем все прочие, нуждаются в формализме, но, что также естественно, они его менее всего уважают. Это положение заслуживает самого серьезного внимания. Нет ничего печальнее, чем высокомерное презрение, которое проявляют большинство наших соотечественников к вопросам формы. Дело в том, что сегодня самые мелкие формальности приобретают значение, которого они раньше не имели; с ними связаны многие из самых больших интересов человечества. Я считаю, что если государственные люди, жившие в века аристократии, могли подчас безнаказанно презирать формальности, быть выше их, то сегодняшние руководители должны самым уважительным образом относиться к самой незначительной формальности и обходиться без нее лишь в крайнем случае. В аристократиях к формальностям относились с суеверным страхом; нам необходимо возвести их в просвещенный культ. Другим абсолютно естественным и очень опасным инстинктом для демократических народов является их склонность презирать права личности, придавая им мало значения. Обычно люди привыкают к одному праву и уважают его в зависимости от его значимости или же от продолжительности его действия. Права личности, которые мы сейчас встречаем у демократических народов, как правило, не имеют большого значения, совсем недавно сформулированы и очень нестабильны, поэтому они часто и легко приносятся в жертву и нарушаются без всяких угрызений совести. Случается, что в то же время и в тех же странах, где зарождается естественное презрение к правам личности, права общества расширяются и укрепляются, то есть люди начинают испытывать меньшую привязанность к правам частных лиц именно в тот момент, когда возникает необходимость сохранить и защитить немногие из еще оставшихся у них прав. Поэтому именно во времена демократии истинные поборники свободы и величия человека должны незамедлительно и решительно воспрепятствовать тому, чтобы общественная власть могла легко принести в жертву отдельные права нескольких граждан во имя реализации своих глобальных замыслов. В наше время опасно позволить угнетать даже последнего из граждан; самые несовершенные права личности не могут быть безнаказанно заменены произволом властей. Объясняется это просто: если нарушаются личные права индивидуума в эпоху, когда человеческое сознание проникнуто необходимостью и священностью данных законов, то зло наносится лишь тому, кого этих прав лишают; но нарушение этих прав в наше время приводит к глубокому разложению наци- 501 овальных нравов и угрожает всему обществу в целом, поскольку сама идея подобного рода прав у нас постоянно изменяется и готова исчезнуть. Существуют определенные привычки, мысли и пороки, свойственные революционной эпохе. Все они в обязательном порядке порождаются длительной революцией, а затем становятся всеобщим достоянием вне зависимости от характера этой революции, ее целей и места действия. Если какой-либо народ за короткий промежуток времени неоднократно менял руководителей, взгляды и законы, то граждане, составляющие этот народ, в конце концов приобретают вкус к изменениям и к тому, что изменения эти происходят быстро и насильственным путем. Тогда они естественным образом начинают испытывать недоверие к формальностям, бессилие которых они имеют возможность наблюдать ежедневно, и с нетерпением переносят гнет законов, которые столько раз нарушались на их же глазах. Если обычных понятий справедливости и морали оказывается недостаточно, чтобы объяснить и оправдать все новшества, каждодневно порождаемые революцией, тогда прибегают к принципу общественной пользы либо создают догму о политической необходимости и охотно идут на то, чтобы без угрызений совести приносить в жертву частные интересы и попирать личные права граждан ради более быстрого достижения общей цели. Эти обычаи и идеи, которые я бы назвал революционными, поскольку их порождает любая революция, проявляются как в аристократическом, так и в демократическом обществах. Однако в первом случае они не столь развиты и живучи, поскольку им противодействуют другие обычаи, идеи, пороки и капризы. Как только революция заканчивается, революционные нравы сами собой исчезают и общество возвращается к прежней политической жизни. В странах демократии положение несколько иное: здесь сохраняется постоянная опасность того, что революционные инстинкты, став более мягкими и упорядоченными, могут постепенно превратиться в правительственные нравы и административные привычки. Следовательно, ни для какой другой страны революция не таит в себе столько опасностей, как для страны демократической, ибо здесь, помимо случайного и преходящего зла, без которого не может обойтись ни одна революция, всегда есть вероятность породить постоянное, если не вечное зло. Я согласен с тем, что сопротивление бывает честным, а восстания законными. Я не настаиваю категорически на том, что люди, живущие в эпоху демократии, не имеют права совершать революции, но я считаю, что прежде, чем на нее решиться, им следует подумать более основательно, чем когда бы то ни было, и, вполне возможно, что им выгоднее будет претерпеть сегодняшние неудобства, чем решиться на применение столь опасного лекарства. Хочу закончить свой труд изложением общей идеи, которая включала бы не только отдельные мысли, содержащиеся в данной главе, но и те, ради которых и была задумана эта книга. В эпоху аристократии, предшествовавшую нашему времени, в обществе имелись могущественные люди, тогда как общественная власть была крайне неразвитой. Само представление об обществе было нечетким и постоянно смешивалось с всевозможными органами власти, которые руководили гражданами. Основные усилия людей в то время были направлены на то, чтобы расширить и укрепить общественную власть, ее прерогативы и, напротив, ограничить независимость индивидуумов более тесными рамками, подчинить частные интересы общему благу. Людей в наше время ожидают другие опасности, волнуют иные заботы. В большинстве современных государств правитель, каковы бы ни были его происхождение, полномочия и должность, наделен практически всей полнотой власти, а частные лица все более впадают в крайнюю стадию слабости и зависимости. В старые времена все было иначе. Тогда нигде невозможно было встретить всеобщего единства и единообразия. Сегодня мы все так похожи, что лицо индивидуума скоро совсем растворится в безликости некой общей физиономии. Наши отцы всегда были готовы несколько злоупотреблять идеей святости прав частных лиц, мы же, естественно, склоняемся к другой крайности, полагая, что интересы индивидуума всегда должны подчиняться интересам общества. 502 Политика в человеческом обществе меняется, отныне необходимо искать новые лекарства от новых болезней. Предоставить государственной власти достаточно обширные, но ясные и определенные полномочия; дать частным лицам конкретные права и гарантировать им неоспоримую возможность пользоваться этими правами; сохранить за индивидуумом те доли независимости, силы и самобытности, которые он сумел еще сохранить; поставить его на один уровень с обществом — таковы, на мой взгляд, главные задачи, решению которых должен посвятить себя законодатель новой эпохи, в которую мы вступили. Складывается впечатление, что нынешние правители озабочены прежде всего тем, чтобы с помощью своих подданных совершать великие дела. А мне бы хотелось, чтобы они побольше думали о том, как сделать великими самих подданных; чтобы они меньше ценили работу, а больше рабочего и чтобы они постоянно помнили о том, что не может долгое время оставаться сильным народ, в котором каждый человек индивидуально слаб, и что не найдены еще общественные формы и политические комбинации, которые бы сделали энергичным народ, состоящий из малодушных и вялых граждан. Я вижу, что мои современники привержены двум прямо противоположным, но одинаково гибельным идеям. Одни видят в равенстве лишь порождаемые им анархические тенденции. Они боятся свободы личного выбора, они страшатся самих себя. Другие — их меньше, но они более образованны — придерживаются иной точки зрения. Рядом с дорогой, ведущей от равенства к анархии, они в конце концов обнаружили другую, по которой люди неуклонно движутся к своему закрепощению. Они заранее духовно готовятся к неминуемому рабству, и, не надеясь остаться свободными, они уже сегодня всем сердцем обожают своего будущего хозяина. Первые отказываются от свободы потому, что считают ее опасной, вторые потому, что полагают ее невозможной. Если бы я принадлежал к числу последних, я никогда не написал бы этот труд, а ограничился бы тем, что втайне сокрушался бы о судьбе себе подобных. Я хотел обнажить и опасности, которыми равенство угрожает независимости человека, ибо я твердо уверен, что именно эти опасности являются наиболее грозными и наименее предсказуемыми из всего того, что скрывает от нас будущее. Но я не считаю эти опасности непреодолимыми. Люди, которые живут в открывающуюся перед нами эпоху демократии, испытывают естественную склонность к независимости, поэтому они, столь же естественно, с нетерпимостью относятся к установленным порядкам: их утомляет устойчивость даже того строя, который их устраивает. Они уважают власть, но склонны презирать и ненавидеть тех, кто ее осуществляет. Они легко ускользают от рук власти, пользуясь своей незначительностью и подвижностью. Эти инстинкты будут постоянно воспроизводиться, поскольку они порождаются самим общественным устройством, которое останется неизменным. В течение длительного времени они будут препятствовать установлению деспотизма и служить оружием каждому новому поколению, которое пожелает бороться за свободу людей. Будем же смотреть в будущее с тем спасительным страхом, который заставляет быть начеку и бороться, а не с тем размягчающим и праздным ужасом, который лишь возмущает и убивает душу. Глава VIII ОБЩИЕ ЗАМЕЧАНИЯ Прежде чем навсегда расстаться с тем, что столь долго занимало меня, мне бы хотелось в последний раз окинуть взглядом все те явления, которые составляют образ нового мира, и сделать наконец общее заключение по поводу того, какое влияние оказывает равенство на судьбы людей. Однако меня останавливает чрезвычайная сложность этой 503 затеи: перед лицом столь грандиозной задачи у меня темнеет в глазах, и ум перестает мне подчиняться. То новое общество, которое было предметом моего описания и которое я пытаюсь оценить, еще только рождается. Время еще не сформировало его; породившая его великая революция все еще продолжается, и из того, что происходит сегодня, почти невозможно понять, что же должно уйти вместе с самой революцией и что должно остаться после нее. Нарождающийся мир еще наполовину завален обломками мира отживающего; посреди всеобщего беспорядка человеческих дел никто не может сказать, что останется от старых институтов и нравов, а что исчезнет навсегда. Несмотря на то что революция, совершающаяся в общественном устройстве, законодательстве, воззрениях и чувствах людей, еще далека от своего завершения, уже сейчас невозможно сопоставить результаты ее деяний с тем, что мир видел ранее. Погружаясь век за веком в глубины истории вплоть до самой ранней античности, я не обнаруживаю ничего, что могло бы соответствовать современному миру. Прошлое не озаряет светом будущее, и разум бредег во тьме. Впрочем, посреди этой, пока еще непривычной, смутной и обширной картины будущего я распознаю уже некоторые наиболее существенные черты и указываю их. Я вижу, что добро и зло распределено в мире равномерно. Исчезают сверхбогатые, увеличивается число средних состояний, множатся желания и удовольствия; нет больше ни чрезмерного процветания, ни беспросветной нищеты. Честолюбие стало всеобщим чувством, но при этом крайне честолюбивых людей становится все меньше. Люди изолированы друг от друга и слабы, а общество динамично, прозорливо и сильно; частные лица заняты мелкими заботами, а правительство — исключительно делами государственной важности. Жители не энергичны, однако нравы мягки, а законы гуманны. Примеры самопожертвования, высокой нравственности, блестящей и чистой доблести встречаются редко, зато граждане становятся более благопристойными, почти исчезли насилие и жестокость. Продолжительность жизни человека увеличивается, а его собственность становится более надежной. Человек живет не особенно красивой, но удобной и мирной жизнью. Меньше стало слишком утонченных либо слишком грубых удовольствий, меньше учтивости в манерах, но и меньше грубости в общении. Сейчас все реже можно встретить людей блестяще образованных, но нет и полных невежд. Гении редки, но знания становятся все доступнее. Человеческий ум развивается под воздействием объединенных усилий всего народа, а не в результате мощных импульсов, исходящих от некоторых его представителей. Результаты труда теперь не столь совершенны, но более плодотворны. Ослабевают все узы, связывающие человека с расой, классом, родиной, но крепнет его связь с человечеством. Если среди разнообразия этих явлений искать то, которое мне представляется наиболее всеобщим и поражающим воображение, то я прихожу к выводу, что все, происходящее с состояниями, в тысячах вариантов повторяется и в других областях. Почти все крайности смягчаются и приглушаются, все выдающееся стирается, уступая место чемуто усредненному, что одновременно не так возвышается, но и не столь низко опускается, не столь блестяще, но и не так ничтожно, как это было ранее. Когда мир был заполнен людьми очень большими и очень маленькими, очень богатыми и очень бедными, очень учеными и очень невежественными, я не обращал внимания на вторых, сосредоточивая его на первых, ибо вид их радовал меня. Но я понимаю, что эта радость была порождена моей слабостью, тем, что я не в состоянии увидеть одновременно все, что меня окружает, и поэтому имею право выбирать из огромного множества вещей те, что радуют глаз. Другое дело Господь, чей взор разом непременно охватывает весь миропорядок и который отчетливо видит одновременно и весь род людской, и каждого человека в отдельности. Естественно полагать, что отраднее всего создателю и хранителю людей видеть не процветание отдельных граждан, но возросшее благосостояние всех; то есть то, что мне кажется упадком, в его глазах представляется прогрессом, то, что ранит меня, ему нравится. Возможно, что равенство еще недостаточно развито, но оно более справедливо, и эта справедливость придает ему величие и красоту. Я пытаюсь представить себе точку зрения Господа и с нее судить о делах людских. 504 Никто на земле не может пока с полной уверенностью утверждать, что новое состояние общества выше того, что было раньше, но уже сейчас можно сказать, что оно совсем другое. Аристократическому обществу были свойственны определенные пороки и добродетели, которые находятся в таком противоречии с духом новых народов, что они уже никогда не смогут их воспринять. Есть добрые наклонности и дурные инстинкты, которые были чужды старому обществу, но естественны для нового, есть также идеи, которые были близки первому, но отбрасываются вторым. И то и другое представляет собой как бы два разных человечества, каждое из которых имеет свои достоинства и свои недостатки, свои хорошие и свои плохие стороны. Поэтому необходимо проявить осторожность и не оценивать рождающееся общество в соответствии с теми представлениями, которые были созданы ныне исчезнувшим обществом. Это было бы несправедливо потому, что эти два общества совершенно различны и несопоставимы между собой. Было бы также неразумно требовать от людей нашего времени добродетелей, непосредственно вытекающих из того общественного устройства, в котором жили их предки, ибо само это устройство развалилось, и под его обломками погибло все то хорошее и дурное, что оно в себе несло. Однако мы сегодня еще плохо это осознаем. Я знаю, что многие наши современники хотели бы более внимательно разобраться со всеми институтами, взглядами и идеями, выросшими в недрах старого, аристократического общества: они согласны расстаться с некоторыми из них, но другие хотели бы сохранить и в новом обществе. Я считаю, что они тратят время и силы на честное, но бесплодное занятие. Сейчас речь не идет о том, чтобы сохранить отдельные преимущества, предоставляемые людям неравенством условий их существования, а о том, чтобы утверждать новые блага, которые может им принести равенство. Нам не стоит стараться быть похожими на своих отцов, мы должны стремиться к своим собственным идеалам счастья и величия. Что касается меня, то, достигнув конца своего пути и рассматривая издали, но вкупе все те различные предметы, которые по дороге привлекли мое внимание, я чувствую себя полным страха и надежды. Я вижу великую опасность, которой можно избежать, большое зло, которое можно предотвратить либо уменьшить; я все более утверждаюсь в вере, что для того, чтобы стать честным и процветающим, обществу необходимо лишь сильно этого захотеть. Я знаю, что многие мои соотечественники думают, что народы в этом мире не являются хозяевами самим себе, что они непременно должны подчиняться какой-то непреодолимой и непостижимой силе, предопределяемой предыдущими событиями, расой, почвой или климатом. Все это лживые и трусливые теории, способные породить лишь тщедушных людей и слабые народы. Провидение сделало так, что род человеческий не совсем независим, но он и не так уж закабален. Провидение очерчивает, это верно, каждому человеку некий фатальный круг, из которого он не может выбраться, однако в широких границах которого человек свободен и всемогущ. Это же относится и к народам. Сегодня нации уже не могут отказаться от равенства, однако от них зависит, приведет ли оно их к рабству или свободе, к просвещению или варварству, к процветанию или нищете. Примечания автора С. 405 Впрочем, некоторые аристократы с увлечением занимались коммерцией и успешно развивали промышленность. Мировая история знает множество разительных примеров этого. Однако необходимо сказать, что в целом аристократия отнюдь не способствует развитию индустрии и торговли. Лишь аристократия денежного мешка является исключением из этого правила У последней удовлетворение всех желаний связано с богатством. Тяга к богатству становится в определенном смысле главным содержанием человеческих страстей. Все прочие так или иначе связываются с ней. Вкус к деньгам и жажда славы и власти так тесно переплетаются в душах людей, что порой бывает трудно понять, алчны ли они из честолюбивых побуждений или же честолюбивы из алчности. Так происходит в Англии, где нужно быть богатым, чтобы добиться почестей, и где домогаются почестей как символа богатства. В этом случае человеческий разум властно увлечен коммерцией и индустрией, ибо они представляют собой самые краткие пути к богатству. Впрочем, такое положение дел представляется мне исключительным и кратковременным. Когда богатство стало единственным признаком аристократии, трудно надеяться, что богатые сами, без чьей-либо помощи сохранят безраздельную власть. Наследственная аристократия и чистая демократия расположены на противоположных полюсах общественного и политического устройства, между ними находится аристократия денежного мешка: с наследственной аристократией ее сближает то, что она наделяет большими привилегиями узкий круг лиц, от демократии же она усвоила то, что привилегии эти могут поочередно получать все граждане. Финансовая аристократия представляет собой как бы мостик между двумя полюсами, и невозможно сказать, завершает ли она своим существованием царство аристократических институтов или уже открывает новую эру демократии. С. 431 В своем путевом дневнике я обнаружил следующую запись, показывающую, каким испытаниям часто подвергаются американские женщины, которые соглашаются сопровождать своих мужей в необжитые районы. Все описанное ниже истинная правда «...Время от времени мы встречаем участки распаханной целины. Они все похожи друг на друга Опишу тот, где мы остановились сегодня вечером, это даст общее впечатление о всех других. Колокольчики, которые первопроходцы подвешивают на шею животных, чтобы легче было разыскать их в лесу, еще издали известили нас о наличии расчищенного участка Вскоре мы услышали стук топора, которым рубили в лесу деревья. По мере того как мы приближались, следы разрушения все настойчивее извещали нас о присутствии цивилизованного человека. Обрубленные ветки покрывали дорогу; наполовину обгоревшие либо изрубленные топором стволы деревьев мешали нам проехать. Вскоре мы оказались в 506 лесу, где все деревья, казалось, постигла внезапная гибель. В разгар лета они являли собой зимний пейзаж. Осмотрев деревья, мы увидели, что на их коре нанесены глубокие кольцевые надрезы, которые, останавливая движение растительных соков, способствуют быстрой порче деревьев. Мы поняли, что именно с этого обычно начинает пионер-землепашец. Не имея возможности в первый год вырубить все деревья, растущие на его новом участке, он засаживает все пространство между ними кукурузой, а затем умерщвляет деревья, чтобы они не заслоняли своими ветвями урожай. За полем, которое представляло собой первый, еще несовершенный набросок цивилизации в необитаемом краю, мы вдруг увидели хижину владельца. Она была расположена в центре участка земли, более обихоженного, нежели другие, но и здесь человеку приходилось выдерживать неравную борьбу с лесом: деревья были вырублены, но не выкорчеваны, стволы их загромождали землю, которую некогда затеняли. Между высохших стволов пробивались пшеница, побеги дуба, всевозможных видов растений и травы, все это перемешивалось и росло одновременно на непокорной и наполовину дикой земле. А посреди этой мощной и разнообразной растительности возвышался дом пионера; здесь такой дом называют «бревенчатой хижиной». Как и окружающий участок, это деревенское жилище представляло собой результат новой, торопливой деятельности: его длина не превышала тридцати футов, высота пятнадцати, стены и крыша были сложены из неотесанного леса, между стволами проложены мох и глина, чтобы предохранять внутреннее помещение от холода и дождя. Приближалась ночь, и мы решили просить убежища у хозяина дома. Услышав наши шаги, дети, игравшие в лесных зарослях, поспешно вскочили на ноги и побежали к дому, как будто вид человека напугал их. Их отступление прикрывали две огромные полудикие собаки с вытянутыми мордами и торчащими ушами, которые при нашем приближении с грозным рычанием выскочили из хижины. Затем на пороге своего жилища показался сам пионер, он быстро и изучающе осмотрел нас, подал знак собакам вернуться в дом и удалился сам, показав им пример и всем своим видом дав понять, что наше появление не вызвало у него ни любопытства, ни беспокойства. Мы входим в это бревенчатое жилище. Внутри ничто не напоминает крестьянских лачуг Европы; здесь много лишнего и недостает самого необходимого. Единственное окно прикрыто муслиновой занавеской; в глинобитном очаге полыхает огонь, освещающий все внутри; над очагом висит прекрасный нарезной карабин, шкура лани, перья орла; справа от очага развешена карта Соединенных Штатов, которую приподнимает и колышет ветер, дующий сквозь щели в стене; рядом с картой на полке, сооруженной из плохо отесанной доски, несколько книг. Я заметил Библию, шесть первых песен поэмы Милтона и две драмы Шекспира. Вдоль стен вместо шкафов стоят сундуки. В центре комнаты грубо сработанный стол, ножки которого, сбитые еще из свежего, не очищенного от коры дерева, растут, кажется, прямо из пола. На столе я вижу чайник из английского фарфора, серебряные ложки, несколько выщербленных чашек и газеты. У хозяина дома угловатые черты лица и удлиненные конечности, что выдает в нем жителя Новой Англии. Очевидно, что человек этот родился не в этой глуши, где мы его встретили; уже внешний облик позволяет сделать вывод, что его юные годы прошли в интеллигентной среде и что он принадлежит к той породе беспокойных, деловых и отважных людей, которые хладнокровно делают то, что можно объяснить лишь горением страсти, и которые могут на время отдаться первобытной жизни, чтобы быстрее покорить и цивилизовать пустынные земли. Увидев, что мы переступили порог его дома, хозяин направился нам навстречу и, как это принято, поздоровался с нами за руку, но при этом лицо его осталось напряженным. Он первым начал расспрашивать нас о том, что происходит в мире, и, удовлетворив свое любопытство, замолк. Казалось, он устал от нашего шума и навязчивости. Пришла наша очередь расспросить его, и он дал все необходимые нам сведения. Затем не спеша и достаточно основательно он начал устраивать нас на ночлег. Видя, что он занят столь приятным для нас делом, мы тем не менее почему-то не испытывали к нему чувства благодарности. Видимо, потому, что, оказывая нам гостеприимство, он как бы подчинился своей участи: он исполнял долг, не ощущая при этом радости. По другую сторону очага сидит женщина, укачивающая малыша. Не прекращая своего занятия, она делает нам знак головой. Как и хозяин, женщина находится в самом расцвете сил, ее внешний облик не соответствует бедности жизни, а одежда свидетельствует о незатухшем еще желании выглядеть привлекательной. Однако черты лица ее выдают 507 усталость, в глазах застыли нежность и степенность, во всей ее фигуре чувствуется религиозная покорность, умиротворенность чувств и какая-то естественная и спокойная решительность, позволяющая преодолеть все жизненные невзгоды без страха и упрека. Дети окружили ее; они здоровы, непоседливы и энергичны, это настоящие дети безлюдья. Время от времени мать бросает на них взгляд, полный радости и задушевности. Сравнивая их силу и ее беззащитность, можно подумать, что она истощила себя, дав им жизнь, но нисколько об этом не жалеет. В доме переселенцев нет ни внутренних перегородок, ни погреба Вечерами вся семья находит приют в одной комнате. Жилище пионера — это целый мир, ковчег цивилизации, затерянный в океане растительности. В ста шагах от него вечный лес вновь раскидывает свою тень, и человек опять чувствует себя одиноким». С. 432 Отнюдь не равенство делает людей безнравственными и неверующими. Но когда люди безнравственны и неверующи и в то же время равны, результаты безнравственности и неверия легко дают о себе знать, ибо люди имеют слабое влияние друг на друга, а класса, который взял бы на себя труд охраны общества, не существует. Равенство никогда не портит нравы, но иногда выявляет их порчу. С. 443 Если отбросить тех, кто вовсе не думает, а также тех, кто не осмеливается сказать, что думает, все равно окажется, что подавляющее большинство американцев удовлетворено политическими институтами, которые ими управляют, и, скорее всего, это так и есть. Я рассматриваю подобный настрой общественного мнения как признак, но не как доказательство добротности американских законов. Национальная гордость, удовлетворенные этими законами страсти, случайные происшествия, незамеченные пороки и, самое главное, интерес большинства, замыкающий рот оппозиции,—все это в течение длительного времени может создавать иллюзию как у одного человека, так и у целого народа. Взгляните на Англию в период всего XVIII века. Никогда еще народ не расточал столько лести сам себе, ни один народ не был столь доволен собой. Все было хорошо в конституции, все было безупречно вплоть до явных недостатков. Сегодня же масса англичан только тем, кажется, и занята, что доказывает ущербность этой конституции по всем позициям. Кто прав: английский народ прошлого века или же английский народ наших дней? То же самое произошло и во Франции. Не вызывает сомнения тот факт, что во времена Людовика XIV большая часть народа была в восторге от существовавшей тогда формы правления. Сильно ошибаются те, кто считает, что с этим периодом связан упадок нравов во Франции. В это время здесь, конечно же, существовало угодничество, однако сам дух сервилизма отсутствовал. Писатели того времени с неподдельным воодушевлением превозносили королевскую власть над всеми прочими, самый темный крестьянин в своем ветхом жилище гордился славой своего монарха и был готов погибнуть с радостным криком: «Да здравствует король!» Но именно эти формы правления для нас стали ненавистными. Так кто же ошибался, французы времен Людовика XIV или сегодняшние французы? Поэтому суждения о законах нужно выносить, основываясь не только на настроениях народа, которые от века к веку изменяются, но и с учетом более возвышенных мотивов и более обобщенного опыта. Привязанность, которую народ испытывает к своим законам, свидетельствует лишь о том, что не следует торопиться их менять. С. 475 В главе, к которой относится данное примечание, речь идет об одной опасности. Хочу указать еще на одну, которая встречается реже, но которой следует особенно остерегаться. Если тяга к материальным радостям и благосостоянию, столь естественная для людей, живущих в эпоху равенства, полностью захватит умы граждан демократического государства, то национальный дух может стать столь не приемлющим воинственность, что стремление к миру может вытеснить у самой армии ее естественную заинтересован- 508 ность в войне. В атмосфере всеобщей терпимости солдаты быстро усвоят, что намного проще и удобнее неспешно расти в званиях в мирное время, чем стремительно делать карьеру ценой тягот и невзгод походной жизни. В этих условиях армия без особого рвения будет браться за оружие и воевать недостаточно энергично; она сама не пойдет на неприятеля, ее придется подталкивать. При этом не следует думать, что миролюбивый настрой армии предохранит ее от участия в революции, ибо революции и особенно военные перевороты, которые свершаются очень быстро, сопряжены с повышенной опасностью, но не требуют изнурительного воинского труда; они удовлетворяют тщеславные устремления с меньшими затратами, нежели война; в них рискуют лишь жизнью, которой люди демократических времен дорожат менее, чем жизненными благами. Нет ничего опаснее для свободы и спокойствия народа, чем армия, боящаяся воевать, потому что, не рассчитывая более найти свое величие и значение на полях сражений, она будет искать их в других местах. И тогда может случиться, что люди, составляющие демократическую армию, не приобретя солдатских добродетелей, утратят гражданские интересы, а армия, оставаясь источником беспокойства, потеряет свою боеспособность. Здесь я повторю то, о чем уже говорил ранее. Лекарство от подобной опасности имеется не в самой армии, а в стране. У демократического народа, сохраняющего мужественный характер, всегда будут боеспособные солдаты. С. 483 Люди связывают величие идеи единства со средствами его достижения, Бог — с результатом. Такое понимание идеи величия заставляет людей размениваться на тысячу мелочей. Принудить всех шагать в ногу к единой цели — такова идея, сложившаяся в человеческих головах. Сделать деяния людей бесконечно разнообразными, но так, чтобы деяния эти многочисленными путями вели к осуществлению единого великого замысла, — такова Божественная идея. Человеческая идея единства почти всегда бесплодна, идея Бога чрезвычайно продуктивна. Люди стремятся засвидетельствовать свое величие, упрощая средства; у Бога же проста цель, а средства ее достижения бесконечно многообразны. С. 485 К централизации власти демократические народы постоянно толкают не только их собственные склонности, но и страсти тех, кто ими управляет. Легко можно предвидеть, что почти все способные и честолюбивые граждане, проживающие в демократической стране, будут всячески стремиться расширить прерогативы государственной власти потому, что каждый из этих граждан надеется однажды сам встать у кормила власти. Было бы пустой тратой времени пытаться доказать им, что излишняя централизация губительна для государства, ведь они централизуют ради самих себя. Среди демократически настроенных общественных деятелей к децентрализации власти стремятся либо бескорыстные, либо посредственные политики. Однако первых мало, а вторые не в силах что-либо сделать. С. 496 Я часто спрашиваю себя, что произойдет, если сегодня, когда демократические нравы размягчены, а армия проявляет беспокойство, власть в какой-нибудь стране захватит военное правительство. Я думаю, что в своей деятельности это правительство недалеко ушло бы от картины, описанной мною в главе, к которой относится данное примечание, и что подобное правительство не воспроизведет диких черт военной олигархии. Я уверен, что в этом случае произошло бы слияние привычек гражданского служащего и солдата. Правительство восприняло бы воинский дух, а армия—навыки гражданского правления. В результате установилось бы упорядоченное, ясное, четкое, абсолютное правление; народ превратился бы в армию, а общество — в казарму. С. 498 Сегодня нельзя совершенно однозначно сказать, что представляет наибольшую опасность: вольность или тирания, анархия или деспотизм. Необходимо опасаться и то- 509 го, и другого, ибо причина всего этого лежит во всеобщей апатии, которая есть результат индивидуализма Именно равнодушие граждан приводит сегодня к ситуации, когда исполнительная власть, собрав достаточно сил, начинает угнетать граждан, а завтра к этому способу правления прибегает какая-либо партия, имеющая в активе десятка три своих сторонников. Ни та, ни другая не способны создать ничего долговременного; то, что помогает им легко победить, мешает им преуспевать в течение длительного времени. Их свергают потому, что ничто их не поддерживает. Поэтому необходимо бороться не столько с анархией и деспотизмом, сколько с равнодушием, которое с одинаковым успехом способно породить и то, и другое. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх |
||||
|