|
||||
|
Часть I. Детство и модальности социальной жизни Глава 1. Релевантность и релятивность в истории болезни В каждой сфере деятельности есть несколько очень простых, но крайне неудобных вопросов, поскольку непрекращающиеся вокруг них споры ведут лишь к нескончаемым неудачам и с завидным постоянством ставят в глупое положение большинство специалистов. В психопатологии такие вопросы всегда касались локализации и причины невротического нарушения. Имеет ли оно видимое начало? Находится ли его причина в теле или в душе, в индивидууме или в обществе? На протяжении веков этот вопрос помещался в центре церковных дискуссий о происхождении безумия. Было ли причиной безумия вселение дьявола или острое воспаление мозга? Такое простое противоположение теперь кажется давно устаревшим. В последние годы мы пришли к выводу, что невроз оказывается психосоматическим, психосоциальным, да еще и интерперсональным явлением. Однако дискуссия чаще всего показывает, что эти новые определения представляют собой всего лишь различные комбинации таких самостоятельных понятий, как психика и сома, индивидуум и группа. Сейчас мы говорим «и» вместо исключающего «или», но сохраняем, по крайней мере, семантическое допущение, что душа есть «вещь», отделимая от тела, а общество - «вещь» вне индивидуума. Психопатология - это порождение медицины, которое имело своим знаменитым источником поиск местонахождения и причинной обусловленности болезни. Наше ученое сообщество предано этому поиску, который и в тех, кто страдает, и в тех, кто лечит, вселяет магическую уверенность, происходящую от научной традиции и престижа. Такой подход убеждает считать невроз болезнью, так как невроз якобы причиняет боль. Действительно, невроз часто сопровождается очерченным (поддающимся локализации) телесным страданием, а мы располагаем четко определенными подходами к болезням, как на индивидном, так и на эпидемиологическом уровне. И эти подходы привели к резкому снижению одних заболеваний и сокращению смертности от других. Однако происходит что-то странное. Когда мы пытаемся думать о неврозах как о болезнях, то постепенно приходим к пересмотру проблемы болезни в целом. Вместо приближения к более точному определению невроза мы обнаруживаем, что некоторые широко распространенные симптомы, такие как боли в сердце и желудке, приобретают новое значение, когда их считают невротическими симптомами или, по крайней мере, симптомами центральных, а не периферических нарушений в изолированных органах. Здесь новейшее значение термина «клинический подход» оказывается на удивление сходным с его древнейшим значением. В далеком прошлом «клинической» называлась функция священника у постели больного, когда, казалось, силы покидают измученное тело и душа нуждается в подготовке к уединенной встрече с ее Создателем. В средневековой истории действительно было время, когда врач был обязан позвать священника, если оказывалось, что сам он не в состоянии вылечить пациента в отведенные сроки. Предполагалось, что в таких случаях болезнь относится к разряду недугов, которые сегодня мы могли бы назвать духовно-телесными. Слово «клинический» давным-давно сбросило свой клерикальный наряд. Но оно вновь приобретает некоторые оттенки старого значения, ибо мы узнаем, что у невротика (независимо от того, где, как и почему у него болит) поражается самая сердцевина, ядро, и неважно, как вы называете такое организованное или организующее ядро. Возможно, невротик и не остается один на один перед предельным одиночеством смерти, но он испытывает приводящее в оцепенение одиночество, изоляцию и дезорганизацию субъективного опыта, то есть то, что мы называем невротической тревогой. Как бы ни хотелось психотерапевту воспользоваться биологическими и физическими аналогиями, он имеет дело прежде всего с человеческой тревогой. И о ней он может сказать очень мало, почти ничего. Поэтому, возможно, еще не начав распространяться о более широких претензиях, он открыто заявит, какую позицию занимает в своем клиническом учении. И поэтому книга начинается с клинического примера - внезапного начала сильного соматического расстройства у ребенка. Мы не пытаемся выделить и удержать в фокусе нашего прожектора какой-то один аспект или механизм этого случая; скорее мы умышленно играем лучом, наугад направляя его на многие связанные с данным случаем факторы, чтобы посмотреть, способны ли мы очертить зону подобного расстройства. 1. Сэм: неврологический кризис у маленького мальчика Это произошло в одном из городков северной Калифорнии. Ранним утром мать трехлетнего мальчика проснулась от странных звуков, доносившихся из его комнаты. Она поспешила к кроватке малыша и увидела, что с ним случился страшный припадок. Ей он показался точь-в-точь похожим на сердечный приступ, от которого пятью днями раньше умерла бабушка мальчика. Мать вызвала врача и тот сказал, что у Сэма был эпилептический припадок. Врач дал мальчику успокоительное и отвез в больницу, находившуюся в более крупном городе штата. Врачи больницы не согласились подтвердить или опровергнуть диагноз вследствие малого возраста пациента и его состояния, вызванного действием лекарств. Через несколько дней мальчика выписали: он казался совершенно здоровым, да и все его неврологические рефлексы были в норме. Однако месяц спустя Сэм нашел на заднем дворе дохлого крота и пришел в нездоровое возбуждение. Мать пыталась ответить на его весьма проницательные вопросы, продиктованные настойчивым стремлением узнать, находится ли смерть повсюду. Сэм неохотно отправился спать, заявив матери, что и она, видно, ничего об этом не знает. Ночью он кричал, у него началась рвота и судорожные подергивания глаз и рта. На этот раз врач приехал достаточно быстро, чтобы самому наблюдать симптомы, которые достигли кульминации в сильных судорогах всей правой половины тела ребенка. Теперь и в больнице подтвердили диагноз: эпилепсия, вызванная, вероятно, повреждением в левом полушарии головного мозга. Когда через два месяца случился третий припадок после того, как мальчик случайно раздавил зажатую в кулаке бабочку, больничные врачи внесли поправку в свой диагноз: «провоцирующий фактор - психический стимул». Другими словами, вследствие церебральной патологии этот мальчик имел, вероятно, низкий порог компульсивной вспышки; но именно психический стимул (идея смерти) стремительно перебрасывал его через этот порог. В остальном, ни течение родов, ни история младенчества, ни неврологическое состояние ребенка между приступами болезни не указывали на какую-то определенную патологию. Общее состояние здоровья малыша было превосходным, питание - хорошим, а ЭЭГ в данное время свидетельствовала лишь о том, что эпилепсия «не могла быть полностью исключена». Что же это за «психический стимул»? Он явно был связан со смертью: мертвый крот, мертвая бабочка... И тут нам на память приходит замечание матери Сэма, что во время первого припадка мальчик выглядел совсем как его умирающая бабушка. Вот как развивались события, связанные со смертью бабушки Сэма. За несколько месяцев до случившегося с ребенком несчастья мать его отца впервые приехала навестить эту семью на новом месте их жительства в X. Дом наполняло какое-то скрытое возбуждение, которое нарушало душевное равновесие хозяйки больше, чем она тогда сознавала. Для нее визит свекрови имел дополнительное значение «экзамена»: хорошо ли она справлялась с обязанностями хозяйки дома, так ли обращалась с мужем и ребенком? Была еще и тревога по поводу больного сердца бабушки. Мальчика, в то время получавшего удовольствие от своеобразной игры - дразнить взрослых, поступая наперекор их требованиям, предупредили, что у бабушки слабое сердце. Он пообещал ее жалеть, и поначалу все шло хорошо. Все же мать редко оставляла бабушку с внуком наедине, особенно с тех пор, как ей показалось, что для энергичного малыша слишком тяжело навязанное ему дополнительное ограничение. По мнению матери, он терял свой цветущий вид и становился все более напряженным. Однажды, когда она ускользнула на время из дома, оставив сына под присмотром свекрови, то вернувшись, застала старую женщину лежащей на полу с признаками сердечного приступа. Как позже рассказала бабушка, Сэм влез на кресло и упал. Были основания подозревать, что он дразнил бабушку и умышленно сделал что-то такое, против чего она возражала. Бабушка проболела несколько месяцев, но поправиться ей так и не удалось - она умерла за пять дней до первого припадка у внука. Вывод очевиден: так называемый «психический стимул» в этом случае был связан со смертью бабушки мальчика. И действительно, мать теперь вспомнила то, что раньше ей казалось не имеющим отношения к болезни Сэма, а именно: в тот вечер перед приступом, укладываясь спать, он сложил подушки горкой (как делала его бабушка, чтобы предотвратить застой крови) и заснул почти в сидячем положении (так же как спала бабушка). Довольно странно, но мать настаивала на том, что мальчик не знал о смерти бабушки. На утро после того, как это случилось, она сказала Сэму, что бабушка отправилась в долгое путешествие на север, в Сиэтл. Он заплакал и спросил: «Почему она не попрощалась со мной?» Ему объяснили: у нее не было времени. Потом, когда из дома выносили таинственный большой ящик, мать сказала Сэму, что в нем лежат бабушкины книги. Но он никогда не видел, чтобы бабушка приносила или пользовалась таким количеством книг, и уж совсем не мог понять причины всех слез, пролитых поспешно собравшимися родственниками над ящиком с... книгами. Конечно, я сомневаюсь, чтобы мальчик в самом деле поверил в эту историю; и действительно, некоторые замечания маленького «дразнилки» приводили мать в замешательство. Однажды, когда она хотела, чтобы Сэм что-то нашел, а ему явно не хотелось этого делать, он насмешливо сказал: «Оно отправилось в до-о-лгое путешествие, до самого Си-и-этла». В игровой группе, куда Сэм был включен согласно плану лечения, этот обычно резвый мальчик мог в мечтательной сосредоточенности сооружать из кубиков бесконечные варианты продолговатых ящиков, отверстия которых он тщательно баррикадировал. Его вопросы время от времени оправдывали подозрение, что он экспериментировал с определенной идеей: каково быть запертым в продолговатом ящике. Однако Сэм отказался слушать запоздалое признание матери (теперь уже почти умолявшей ее выслушать) в том, что бабушка на самом деле умерла. «Ты все врешь, - сказал он. - Она в Сиэтле. Я скоро ее снова увижу». Из того немногого, что сказано о мальчике до сих пор, должно быть ясно: он был весьма своевольным, резвым и не по годам смышленым малым, которого не легко провести. Честолюбивые родители вынашивали большие планы в отношении единственного сына: с его головой он мог бы легко поступить в колледж, а там, глядишь, и на медицинский или юридический факультет. Они поощряли у него совершенно свободное выражение рано развившегося интеллекта и любознательности. Сэм всегда был упрямым и с первых дней напрочь отказывался признавать слова «нет» или «может быть» за ответ. Как только ему удавалось дотянуться до кого-нибудь, он наносил удар; стремление толкнуть или ударить другого не считалось нездоровым в окрУге, где Сэм родился и рос, - в окрУге со смешанным населением, где у мальчика с раннего возраста, должно быть, складывалось впечатление, что хорошо бы научиться бить первым, на всякий случай. Однако теперь семья Сэма, единственная еврейская семья, жила в небольшом, но зажиточном городке. Родителям пришлось приказать мальчику не бить детей, не задавать дамам слишком много вопросов и ради всего святого (впрочем, и ради процветания бизнеса) обращаться с неевреями вежливо. В прежней среде Сэма предлагавшийся мальчику идеальный образ состоял из двух частей: образа крутого парня (на улице) и образа смышленого мальчугана (дома). Сейчас ему предстояло стать тем, про кого неевреи из среднего класса сказали бы: «милый мальчик, даром что еврей». И Сэм справился с этим нелегким «шпионским» заданием, приспособив свою агрессивность к требованиям новой среды. Так он стал остроумным маленьким задирой. Здесь-то «психический стимул» и достигает своей величины. Во-первых, Сэм всегда был раздражительным и агрессивным ребенком. Попытки других обуздать его нрав только злили малыша; собственные же усилия сдержать себя приводили к нестерпимому напряжению. Мы могли бы назвать это его конституциональной интолерантностью, причем «конституциональной» лишь в том смысле, что мы не способны найти ее источник в чем-то более раннем: мальчик всегда вел себя именно так. Хотя я должен добавить, что он никогда долго не сердился и был нежным, любящим сыном, неудержимым в выражении любви тоже. То есть Сэм обладал чертами характера, которые помогли ему усвоить роль добродушного озорника. Но накануне приезда бабушки что-то лишило его веселого расположения духа. Как теперь выяснилось, он сильно, до крови, ударил ребенка и ему грозил остракизм. Сэм, полный энергии экстраверт, был вынужден сидеть дома с бабушкой, которую еще и не позволяли дразнить. Была ли агрессивность Сэма частью эпилептической конституции? Я не знаю. Его энергия была лишена каких-либо признаков лихорадочности или болезненного беспокойства. Правда, его первые три больших припадка имели связь с идеей смерти, а два более поздних - с отъездом первого и второго лечащих врачей. Верно и то, что гораздо более частые мелкие припадки (с такими типичными составляющими, как остановившийся взгляд, затруднение глотания и кратковременная потеря сознания), после которых он обычно приходил в себя, тревожно спрашивая «Что случилось?», много раз происходили сразу за его неожиданными агрессивными действиями или словами. Сэм мог бросить камень в незнакомого человека, либо сказать: «Бог - вонючка», «Весь мир забит вонючками» или (матери) «Ты - мачеха». Были ли это вспышки примитивной агрессии, вину за которые ему приходилось затем искупать в припадке? Или это были отчаянные попытки разрядить насильственным действием предчувствие надвигающегося припадка? Все рассказанное выше - мои впечатления, которые сложились от знакомства с медицинской историей болезни Сэма и бесед с его матерью в то время, когда я непосредственно занялся лечением мальчика спустя два года после начала заболевания. Скоро я стал свидетелем одного из его малых припадков. Мы играли в домино, и чтобы определить порог терпимости моего пациента, я непрерывно выигрывал у него, что было отнюдь не легко. Сэм сильно побледнел и как-то сник. Внезапно он встал, схватил резиновую куклу и сильно ударил ею меня по лицу. Его взгляд бессмысленно застыл, он начал давиться, как будто его рвало, и на мгновение потерял сознание. Придя в себя, Сэм хрипло, но настойчиво произнес: «Продолжим» - и собрал кости домино, разлетевшиеся по сторонам. Детям свойственно выражать в пространственных конфигурациях то, что они не могут или не осмеливаются сказать. Когда Сэм поспешно приводил в порядок свой набор костей домино, он построил удлиненную прямоугольную конфигурацию - миниатюрную копию больших ящиков, которые ему так нравилось сооружать до этого в детском саду. Все кости домино были обращены лицевой стороной внутрь. Теперь уже полностью придя в себя, он обнаружил, что построил, и едва заметно улыбнулся. Я почувствовал, что мальчик готов услышать то, о чем, как мне казалось, я догадался, и сказал: «Если бы ты захотел видеть точки на своих костях домино, тебе пришлось бы находиться внутри того маленького ящика, как покойнику в гробу». «Да», — прошептал он. «А это значит, что ты боишься, как бы тебе не пришлось умереть, поскольку ты ударил меня». «А я должен умереть?» - спросил он, затаив дыхание. «Конечно, нет. Но когда выносили гроб с твоей бабушкой, ты, видно, подумал, что она умерла из-за тебя и поэтому должен умереть сам. Вот почему ты строил эти большие ящики в детском саду, да и этот маленький сегодня. И всякий раз, когда с тобой случался припадок, ты, должно быть, думал, что приходит смерть». «Да», - согласился Сэм немного растерянно, поскольку никогда раньше не признавался мне, что видел гроб бабушки и знал о ее смерти. Кто-то, возможно, подумает, что теперь мы располагаем объяснением существа болезни мальчика. Между тем, работая параллельно с матерью Сэма, я узнал и о ее роли в этой истории, составившей существенную часть полного объяснения болезни. Ибо каким бы труднопостижимым «психическим стимулом» жизнь ни «наградила» маленького ребенка, такой стимул, без сомнения, идентичен главному невротическому конфликту его матери. Действительно, мать нашего пациента вспомнила (на фоне сильного эмоционального сопротивления) один случай, когда в разгар лихорадочных приготовлений к приезду свекрови, Сэм бросил ей в лицо куклу. Сделал ли он это «умышленно» или нет, но прицелился точно; в результате у мамы стал шататься один из передних зубов. Передний зуб - драгоценное имущество во многих отношениях. И мать ударила Сэма, с большей яростью и силой, чем когда-либо раньше это делала. Она не взыскивала зуб за зуб, но обнаружила такую ярость, о возможности которой с ее стороны они оба - мать и сын - не могли предположить. Или мальчик еще раньше знал, на что способна мать? Это - решающий вопрос. Ибо и так низкая, вследствие агрессивности, толерантность этого ребенка была, я полагаю, еще больше снижена суммарным дополнительным значением насилия в его семье. Над и вне индивидуального конфликта вся среда этих детей прежних беженцев от погромов и из гетто была пропитана проблемой особой судьбы еврея перед лицом гнева и насилия. Все началось столь знаменательно, с Бога - могущественного, гневного, мстительного, но и ужасно беспокойного, который завещал эти свои качества всем последующим патриархам от Моисея до дедушки и бабушки Сэма. И все закончилось не имеющей даже шипов или колючек беспомощностью избранного, но рассеянного повсюду еврейского народа перед окружающим миром всегда готовых к насилию «язычников». Эта семья бросила вызов еврейской судьбе, изолировав себя в «языческом» городе; но ее члены несли свою судьбу с собой, как внутреннюю реальность, среди неевреев, которые, впрочем, не отказывали им в новой, хотя и несколько шаткой безопасности. Здесь важно добавить, что наш пациент оказался втянутым в этот конфликт родителей с их предками и соседями в худший из возможных для него периодов времени, ибо проходил в своем развитии стадию, характеризуемую возрастной интолерантностью к ограничениям. Я говорю о том быстром приросте локомоторной энергии, пытливости ума и детской жестокости садистического свойства, который обычно наблюдается в возрасте 3-4 лет, проявляясь сообразно различиям в обычаях и темпераментах. Без сомнения, наш пациент был не по годам развит как в этих, так и в других отношениях. На данной же стадии развития любой ребенок склонен демонстрировать возросшую нетерпимость к попыткам ограничить свободу его передвижения и возможность постоянно задавать вопросы. Резкий рост инициативы в поступках и фантазиях делает проходящего эту стадию ребенка особенно уязвимым в отношении принципа талиона, - и вот он уже неутешительно близок к расплате по правилу «око за око, зуб за зуб». В таком возрасте маленькому мальчику нравится притворяться великаном, ибо он боится великанов, поскольку отлично знает, что его ноги слишком малы для башмаков, которые он носит в своих фантазиях. Кроме этого, раннее развитие всегда предполагает относительную изоляцию и беспокойную неуравновешенность. Значит, толерантность Сэма к тревогам и заботам родителей была особенно низкой в то время, когда приезд бабушки добавил латентные родовые конфликты к социальным и экономическим проблемам дня. В таком случае, это - наш первый «экземпляр» человеческого кризиса. Но прежде чем продолжить его анализ, позвольте сказать несколько слов о терапевтической процедуре. Была предпринята попытка согласовать во времени педиатрическую и психоаналитическую работу. Дозы успокоительного постепенно снижались по мере того, как психоаналитическое наблюдение стало различать, а инсайт - укреплять слабые места в эмоциональном пороге ребенка. Специфические для этих слабых зон стимулы обсуждались не только с ребенком, но и с родителями, чтобы они тоже могли критически оценить (каждый в отдельности) свою роль в заболевании сына и достичь определенного проникновения в существо проблемы еще до того, как не по годам развитый сын мог бы догнать родителей в понимании им себя и их самих. Как-то днем, вскоре после того случая, когда я заработал удар в лицо, наш маленький пациент натолкнулся на мать, которая отдыхала, лежа на кушетке. Он положил ей руку на грудную клетку и сказал: «Только очень плохому мальчику хотелось бы вспрыгнуть на маму и встать на нее ногами. Ведь только очень плохому мальчику захотелось бы это сделать, да мама?» Мать рассмеялась и ответила: «Спорю, что тебе хотелось бы этого сейчас. Я думаю, и хорошему мальчику могло бы прийти в голову, что ему хочется сделать такое, но он бы знал, что на самом деле не хочет этого делать». Неизвестно, произнесла ли она именно эту фразу или нечто похожее; подобный разговор трудно воспроизвести точно и формулировки здесь не столь уж важны. Принимается в расчет их дух и определенный подтекст, а именно: есть два различных способа чего-то хотеть, которые можно разделить посредством самонаблюдения и сообщить другим. «Да, - согласился Сэм, - но я этого не сделаю». И добавил: «Мистер Э. всегда спрашивает меня, почему я бросаюсь вещами. Он все отбирает». Мгновение спустя: «Мама, сегодня вечером не будет никакой сцены». Таким образом, мальчик научился делиться результатами самонаблюдения с матерью - тем самым человеком, против которого, вероятно, были направлены его приступы сильного гнева - и, следовательно, превращать ее в союзника своего инсайта. Было крайне важно положить этому начало, ибо такой опыт давал мальчику возможность предупреждать мать и предостерегаться самому всякий раз, когда он чувствовал приближение особой, ни на что не похожей космической ярости, или ощущал (часто очень слабые) соматические симптомы приближающегося припадка. Мать немедленно связывалась с лечащим ребенка врачом, располагавшим полной информацией и тесно сотрудничавшим с семьей. А он, в свою очередь, прописывал определенные профилактические меры. Таким способом малые припадки удалось свести к редким и скоротечным случаям, с которыми мальчик постепенно научился обращаться при минимуме смятения. Больше припадки не повторялись. Здесь читатель может справедливо возразить, что подобные припадки у маленького ребенка могли прекратиться сами собой, во всяком случае без таких сложных процедур. Вполне возможно. Впрочем, речь и не идет о притязании вылечивать эпилепсию психоанализом. Мы претендуем на меньшее, хотя стремимся, в определенном смысле, к большему. Мы исследовали «психический стимул», который в особый период жизненного цикла родителей помог выявить скрытую потенциальность эпилептических припадков. Наша форма исследования увеличивает знание, так как служит источником инсайта у пациента; а инсайт исправляет последнего, поскольку становится частью его жизни. Независимо от возраста пациента мы обращаемся к его способности исследовать себя, понимать и планировать. Поступая так, мы, возможно, совершаем исцеление или ускоряем спонтанное выздоровление; величина вклада не имеет значения, когда принимаешь во внимание ущерб, наносимый сильными неврологическими грозами, периодически повторяющимися и ставшими уже привычными. Но не претендуя на вылечивание эпилепсии, нам хотелось бы в принципе думать, что терапевтическими разысканиями в отрезке истории одного ребенка мы помогаем всей семье признать кризис в ее среде кризисом в истории данной семьи. Ибо психосоматический кризис - это эмоциональный кризис в той степени, в какой больной человек особым образом реагирует на скрытый кризис у значимых лиц в его окружении. Конечно, это не имеет ничего общего с возложением или принятием вины за нарушение здоровья. В действительности, наоборот, самообвинения матери в том, что она могла повредить мозг ребенка тем самым сильным ударом, составляли значительную часть «психического стимула», поиском которого мы занимались. Поскольку эти самообвинения увеличивали и подкрепляли общую боязнь насилия, служившую отличительным признаком истории данной семьи. В особенности страх матери, что, возможно, именно она причинила вред сыну, был зеркальной копией и поэтому эмоциональным подкреплением действительно господствующего патогенного «психического стимула», найти который от нас требовали врачи Сэма и который мы наконец-то установили. Им оказался страх мальчика, что и мать тоже могла умереть из-за того, что он повредил ей зуб, и из-за его более общих садистических действий и желаний. Нет, обвинение не помогает. Как только появляется чувство вины, так сразу возникают безрассудные попытки возместить нанесенный ущерб; а такое виноватое возмещение часто заканчивается еще большим ущербом. Большее смирение перед управляющими нами процессами и способность выносить их с большей непритязательностью и честностью — вот что пациент и его семья могли бы, как мы надеемся, извлечь из нашего изучения их истории. Каковы же эти процессы? Существо интересующего нас заболевания предполагает, чтобы мы начали с процессов, свойственных организму. Здесь пойдет речь об организме как процессе, а не вещи, ибо мы имеем дело с особенностями гомеостаза живого организма, а не с патологическим материалом, который можно было бы продемонстрировать, сделав вскрытие или приготовив срез для анализа. Наш пациент страдал соматическим нарушением, вид и сила которого предполагают возможность патологического раздражения (анатомического, токсического или иного происхождения) головного мозга. Такое повреждение мозга не было локализовано, однако мы должны спросить себя, каким бременем его наличие легло бы на жизнь этого ребенка? Даже если бы удалось доказать существование подобного повреждения, оно составляло бы лишь потенциальное, хотя и необходимое условие судорожного припадка. Вряд ли его можно считать причиной конвульсий, ибо, мы должны признать, многие живут с подобной церебральной патологией без всяких припадков. Тогда повреждение мозга, вероятно, просто способствует разрядке напряжения (независимо от его источника) в мощных судорожных припадках. В то же время мозговая травма служит непрерывно существующим напоминанием о пункте внутренней угрозы - низкой толерантности к напряжению. Такая внутренняя угроза, можно сказать, снижает порог ребенка относительно внешних воздействий, особенно тех, что кроются в раздражительности и тревогах родителей, защита которых так нужна ему именно вследствие внутренней угрозы. Тогда послужило ли поражение мозга причиной изменения темперамента мальчика в сторону большей нетерпимости и раздражительности, или его раздражительность (разделяемая с другими родственниками по принципу маятника) сделала повреждение мозга более значимым, чем оно могло быть у мальчика иного типа, жившего среди других людей, - это лишь один из многих полезных вопросов, ответа на который нет. Все, что мы можем сказать, сводится поэтому к следующему. В период кризиса «конституция» Сэма, так же как его темперамент и возрастная стадия развития обладали общностью своих специфических тенденций - все они конвергировали в направлении интолерантности к ограничениям локомоторной свободы и агрессивной экспрессии. Но в таком случае потребности Сэма в мышечной и психической активности не носили исключительно физиологического характера. Они составляли важную часть развития его личности и поэтому относились к его защитному снаряжению. В опасных ситуациях Сэм прибегал к тому, что мы называем механизмом «контрфобической» защиты: когда он пугался, то нападал, а когда сталкивался с известием, от которого другие предпочли бы уклониться (чтобы лишний раз не расстраиваться), то с тревожной настойчивостью задавал вопросы. Эти способы защиты, в свою очередь, основательно подкреплялись санкциями его раннего социального окружения, где он вызывал наибольшее восхищение, когда бывал предельно груб и ловок. Тогда при некотором смещении фокуса оказывается, что многое из первоначально занесенного в перечень составных частей его физиологического и психического склада относится ко вторичному процессу организации, который мы назовем организацией жизненного опыта в эго индивидуума. Как будет видно из дальнейшего подробного обсуждения, этот центральный процесс охраняет когерентность и индивидуальность опыта тем, что: а) подготавливает индивидуума к ударам, грозящим ему от разрывов непрерывности как в организме, так и в среде; б) дает возможность предвидеть как внутренние, так и внешние опасности, и в) интегрирует его дарования и социальные возможности. Таким образом, этот процесс обеспечивает конкретному человеку чувство когерентной индивидуации и идентичности, а именно, ощущение, что он является собой, что у него все хорошо и он на пути к тому, чтобы стать таким, каким другие люди, при всей их доброте, требуют от него быть. Наш маленький мальчик явно старался стать смышленым задирой и приставалой, то есть принять роль, которая прежде имела успех перед лицом опасности (в чем он убедился сам), а теперь (как он опять-таки сам обнаружил) провоцировала угрозу. Мы уже показали, как события в окрУге и дома временно обесценили эту роль (хорошо готовившую его к взрослой роли еврейского интеллектуала). Такое обесценивание приводит к нарушениям контрфобической защитной системы: в тех случаях, когда «контрофобик» не может нападать, он чувствует себя открытым для нападения и ожидает, или даже провоцирует его. В случае Сэма «атака» велась из соматического источника. «Роли», однако, вырастают из третьего принципа организации - социального. Человек всю жизнь, от первого толчка in utero до последнего вздоха, формируется в обладающих географической и исторической когерентностью группировках: семье, классе, общине, нации. Будучи всегда организмом, эго и членом общества, он постоянно включен во все три процесса организации. Его тело подвержено действию боли и напряжения, эго - действию тревоги, а как член общества, он чувствителен к страху, исходящему от группы. Тут мы подходим к нашим первым клиническим постулатам. То, что не существует тревоги без соматического напряжения, кажется очевидным сразу; но мы также должны усвоить, что не существует индивидуальной тревоги, которая не отражала бы скрытого беспокойства, общего для непосредственного и расширенного окружения. Индивидуум чувствует себя изолированным и отлученным от источника коллективной силы, когда он, даже в тайне от других, принимает роль, считаемую особенно порочной (будь это роль пьяницы, убийцы, маменькиного сынка, простофили или любая другая роль, какими бы нелитературными словами, используемыми в его окружении для обозначения неполноценности, она не называлась). В случае Сэма смерть бабушки лишь подтвердила то, на что указывали нееврейские дети (или, скорее, их родители), а именно, что он был очень плохим мальчиком. Конечно, за всем этим стояло одно обстоятельство: Сэм был другим, был евреем - проблема, к которой его внимание привлекли не только и даже не столько соседи, сколько родители. Именно родители настойчиво давали ему понять, что маленький еврей должен быть особенно хорошим, чтобы не оказаться особенно плохим. И здесь наше расследование, пожелай мы отдать должное релевантным фактам, пришлось бы повести в направлении, обратном ходу общей истории - просто-напросто проследить судьбу этой семьи от Главной улицы до гетто в глухой российской провинции и всех зверств в истории диаспоры. Мы ведем речь о трех процессах: соматическом, эго-процессе и социальном. В истории науки эти три процесса были связаны с тремя научными дисциплинами: биологией, психологией и социальными науками. Каждая из них изучала то, что могла изолировать, сосчитать и расчленить: одиночные организмы, отдельные души (minds) и социальные агрегаты. Получаемое таким путем знание - это знание фактов и цифр, местоположения и причин. Оно привело к обоснованию привязки изучаемого объекта к тому или другому процессу. Эта трихотомия господствует в нашем мышлении, ибо только благодаря изобретательным методологиям данных дисциплин мы вообще что-то знаем. Однако, к сожалению, подобное знание ограничено условиями его получения: организм подвергается вивисекции или вскрытию, душа - эксперименту или допросу, а социальные агрегаты раскладываются по статистическим таблицам. Во всех этих случаях научная дисциплина наносит ущерб предмету наблюдения, активно расчленяя его целостное состояние жизни для того, чтобы сделать изолированную часть податливой к применению некоторого набора инструментов или понятий. Наша клиническая проблема и наше пристрастие - иного порядка. Мы изучаем индивидуальные человеческие кризисы, вовлекаясь в них как терапевты. При этом мы обнаруживаем, что упомянутые выше три процесса представляют собой три стороны человеческой жизни. Тогда соматическое напряжение, тревога индивидуума и паническое настроение группы - это три разных образа, в которых человеческая тревога являет себя различным методам исследования. Клиническая подготовка должна включать в себя все три метода - идеал, к которому ощупью приходят исследования в этой книге. Когда мы критически рассматриваем каждый релевантный пункт в определенной истории болезни, то не в силах отделаться от убеждения, что значение пункта, который можно «локализовать» в одном из трех процессов, соопределяется его значением в двух оставшихся. Пункт в одном процессе приобретает релевантность посредством придания значимости пунктам в других процессах и, в свою очередь, через получение значимости от них. Постепенно, я надеюсь, мы сможем найти более подходящие слова для описания такой релятивности в человеческом существовании. «Причину» катастрофы, описанной в нашем первом примере кризиса, нам не дано узнать. Вместо нее мы обнаруживаем конвергенцию у всех трех процессов специфической интолерантности, что делает эту катастрофу ретроспективно понятной и вероятной. Ее правдоподобие, установленное таким образом, не позволяет вернуться назад и устранить причины; оно лишь дает нам возможность предполагать некий континуум, на котором эта катастрофа отметила событие, отбрасывающее сейчас свою тень назад, на те самые пункты - факторы, которые, по-видимому, и вызвали его. Катастрофа произошла, и мы должны теперь ввести себя в качестве исцеляющего фактора в посткатастрофическую ситуацию. Мы никогда не узнаем, какой была эта жизнь до ее нарушения и какой — после нее, но до нашего вмешательства. Таковы условия, в которых нам приходится проводить терапевтическое исследование. Для сравнения и подтверждения наших выводов рассмотрим другой кризис, на этот раз у взрослого. И опять налицо соматический симптом: сильные хронические головные боли, обязанные своим появлением одной из крайностей взрослой социальной жизни - военному сражению. 2. Боевой кризис у морского пехотинца Молодой человек тридцати с небольшим лет (по гражданской профессии учитель) был уволен в отставку из вооруженных сил как получивший «психоневротическую травму». Симптомы, прежде всего лишающая трудоспособности головная боль, преследовали его и в первой мирной работе. В клинике для ветеранов войны ему предложили рассказать, как это началось. Вот что он сообщил. Группа морских пехотинцев только что высадилась на берег у самой воды, в зоне досягаемости огня передовых отрядов противника, ничего не различая в ночной тьме тихоокеанского берегового плацдарма. Еще до службы в армии эти ребята входили в компанию крутых и буйных парней, уверенных в том, что способны «справиться со всем», такими они оставались и сейчас. Они всегда думали, что могли рассчитывать на «начальство»: дескать, их сменят после первой атаки, а уж там пусть простая пехота закрепляется и удерживает захваченные позиции. Находиться в положении «принимающего что-то покорно» было глубоко противно духу морской пехоты. И все же такое случалось в этой войне. А когда случалось, то морские пехотинцы оказывались незащищенными не только от ужасных, летящих ниоткуда пуль снайперов, но и от непривычной смеси отвращения, гнева и страха где-то внизу живота. Вот и опять им представился такой случай. «Поддержка» морской артиллерии не очень-то поддерживала. Что если и правда «начальство» решило списать их в расход? Среди этих солдат находился и наш пациент. Возможно, тогда он меньше всего думал о том, что сам когда-нибудь мог стать пациентом. Дело в том, что он был рядовым медицинской службы. Безоружный, согласно конвенции, санитар, видимо, не чувствовал медленно поднимающейся волны ярости и паники среди солдат, как если бы она просто не могла докатиться до него. Почему-то он ощущал себя на своем месте в роли санитара. Досада солдат лишь вызвала у него мысль, что они походили на детей. Ему всегда нравилось работать с детьми и считалось, что он особенно хорош в работе с трудными подростками. Сам-то он не был таким. Фактически, с самого начала войны он потому и выбрал медицинскую службу, что не мог заставить себя носить оружие. И не испытывал никакой ненависти к кому-либо. (По тому, как он теперь говорил о своих благородных мотивах, стало ясно, что этот человек, вероятно, слишком добродетелен, чтобы годиться для военной службы, во всяком случае, в морской пехоте; ибо, как выяснилось, он никогда не пил, не курил и даже не сквернословил!) Сейчас было хорошо видно, что он мог бы справиться и с большим, чем то их отчаянное положение на берегу, мог бы помочь этим ребятам выпутаться из него и оказать помощь, когда их агрессивная миссия закончилась бы. В армии он сблизился со своим непосредственным командиром, похожим на него человеком, к которому питал уважение и даже восхищался им. Наш санитар никогда не помнил всего, что происходило в течение остатка той ночи. Сохранились лишь отрывочные воспоминания, скорее призрачные, чем реальные. Он утверждает, что медикам приказали разгружать боеприпасы вместо того, чтобы разворачивать полевой госпиталь; что командир медиков почему-то страшно разозлился и грубо ругался; что кто-то сунул ему (санитару) в руки автомат. Больше он ничего не помнит. Утром наш пациент (ибо теперь он был пациентом) обнаружил, что находится в наспех развернутом, наконец, госпитале. Неожиданно у него развилась тяжелая лихорадка, и весь день он провел в полусне от действия успокоительного. С наступлением сумерек противник атаковал их с воздуха. Все здоровые солдаты искали укрытие или помогали больным и раненым укрываться от налета. Он был лежачим больным: не мог передвигаться самостоятельно и, что еще хуже, не мог помогать другим. Здесь он в первый раз испытал страх, какой многим храбрым мужчинам доводилось испытывать в тот миг, когда они приходили в сознание лежа на спине, не в силах сделать ни малейшего движения. На следующий день его эвакуировали. В тылу, не под огнем, он чувствовал себя спокойнее, или думал так, пока не стали разносить завтрак. Металлический звук столовой посуды прошил ему голову подобно автоматной очереди. Казалось, совершенно невозможно защититься от этих звуков, которые были настолько непереносимы, что он укрывался с головой одеялом всякий раз, пока другие ели. С тех пор свирепая головная боль сделала его жизнь несчастной. Когда боль временно уходила, он нервничал, со страхом ожидая вероятных металлических звуков, и приходил в ярость, когда они раздавались. Лихорадка (или то, что ее вызывало) прошла, но головные боли и нервозность вынудили его вернуться в Америку и уволиться в отставку из корпуса морской пехоты. Здесь мы должны спросить о чем-то на первый взгляд весьма далеком от головной боли, а именно: почему этот человек был таким добропорядочным? Ибо даже теперь, фактически осажденный раздражающими послевоенными обстоятельствами, он, казалось, не способен выразить в словах и излить свое раздражение. К тому же он считал, что именно оскорбительный гнев его командира той ночью, разрушив иллюзии, разбудил в нем тревогу. Почему наш пациент был так добропорядочен и так потрясен проявлением гнева? Я попросил его постараться преодолеть отвращение к гневу и перечислить то, что раздражало его, пусть даже немного, в течение всего времени, предшествовавшего нашей беседе. Он назвал: звуки звонких поцелуев; высокие голоса, такие как у детей в школе; визг покрышек; воспоминание о стрелковой ячейке, полной муравьев и ящериц; плохую еду на флоте США; последнюю бомбу, которая разорвалась довольно близко; недоверчивых, подозрительных людей; ворующих людей; самодовольных людей, «независимо от национальности, цвета кожи и вероисповедания»; воспоминание о матери. Ассоциации пациента привели от металлических звуков и других военных (в узком смысле слова) воспоминаний к воровству, недоверию и к... матери. Как выяснилось, он не видел мать с четырнадцати лет. Тогда их семья находилась на грани экономического и морального падения. Он порвал с семьей внезапно, когда мать, в припадке пьяного гнева, навела на него револьвер. Вырвав револьвер, он сломал его и выбросил в окно. А затем ушел из дома навсегда. Добился тайной помощи по-отечески относившегося к нему человека, в действительности, своего патрона. В обмен на покровительство и руководство дал обещание не пить, не ругаться, не позволять себе сексуальной распущенности и... никогда не прикасаться к оружию. Стал хорошим студентом, затем - хорошим учителем и притом исключительно спокойным человеком, по крайней мере внешне. Так было до той ночи на тихоокеанском береговом плацдарме, когда среди нарастающей ярости и паники солдат командир, бывший для нашего санитара отеческой фигурой, разразился грубой бранью, и когда вслед за этим кто-то сунул нашему будущему пациенту в руки автомат. Существовало множество такого рода военных неврозов. Их жертвы находились в постоянном состоянии потенциальной паники. Они чувствовали себя атакованными, либо ожидающими атаки со стороны внезапных или громких звуков, а также симптомов, вспыхивавших в их телах (сильных сердцебиений, волн лихорадки, головной боли). Однако столь же беззащитными оказывались они и перед лицом собственных эмоций; по-детски искренний гнев и безосновательная тревога провоцировались всем, что было слишком неожиданным или слишком сильным: восприятием и чувством, мыслью и воспоминанием. Значит, у этих людей поражена система скрининга, то есть способность не обращать внимание на множество стимулов, которые мы воспринимаем в каждый определенный момент, но умеем не замечать ради того, на чем сосредоточены. Что еще хуже, эти мужчины не могли глубоко заснуть и видеть здоровые сны. Долгими ночами они застревали между Сциллой раздражающих звуков и Харибдой тревожных сновидений, которые тут же выводили их из наступавшего в конце концов состояния глубокого сна. В дневное время они обнаруживали, что не могут вспомнить некоторых вещей; могли заблудиться в своем районе или заметить вдруг, что в разговоре с другими невольно исказили факты. Иначе говоря, не могли полагаться на те типичные процессы функционирования эго, посредством которых организуются пространство и время и проверяется истинность. Что же случилось с ними? Были ли это симптомы физически ослабленной, соматически поврежденной нервной системы? В некоторых случаях такое состояние, бесспорно, начиналось с подобных повреждений или, по крайней мере, с кратковременной травматизации. Чаще, однако, чтобы вызвать действительный кризис и придать ему устойчивость, требовалось сочетание нескольких факторов. Только что изложенная история морского пехотинца содержит в себе все эти факторы, а именно: падение боевого духа отряда пехотинцев и постепенное нарастание паники вследствие сомнений в командовании; полная скованность огнем невидимого противника, которому они не могли ответить; стимул «сдаться» больничной койке и, наконец, спешная эвакуация и продолжительный конфликт двух внутренних голосов, один из которых твердил: «Не будь простофилей, дай им доставить тебя домой», тогда как другой возражал: «Не подводи ребят. Раз они могут справиться с этим, то и ты можешь». Что меня больше всего поражало, так это утрата такими больными чувства идентичности. Они знали, кто они, т. е. обладали личной идентичностью. Но дело обстояло так, как если бы, субъективно, жизнь каждого из них больше не была (и никогда не стала бы снова) связной. У них имело место серьезное нарушение того, что я начал тогда называть идентичностью эго. Здесь достаточно будет сказать, что чувство идентичности обеспечивает способность ощущать себя обладающим непрерывностью и тождественностью, и поступать соответственно. Во многих случаях в истории нервного расстройства в решающий момент происходила безобидная на вид вещь, такая как появление автомата в нежелающих этого руках нашего санитара. В данном случае автомат оказался символом зла, угрожавшего принципам, с помощью которых данный конкретный человек пытался охранять личную целостность (personal integrity) и социальное положение в своей мирной жизни. Кроме того, тревога часто вспыхивала от внезапной мысли, что сейчас следовало бы быть дома, покрасить крышу или оплатить тот счет, встретиться с этим боссом или позвонить той девушке; и от приводящего в отчаяние чувства, что всего этого, чему следовало бы быть, уже никогда не будет. А это, по-видимому, в свою очередь существенно переплетается с одной стороной американской жизни, которая будет полностью рассмотрена позднее. Имеется в виду, что многие наши молодые мужчины сохраняют жизненные планы и собственную идентичность опытным путем, следуя принципу, подсказанному ранним периодом американской истории. Согласно этому принципу, мужчина должен иметь, сохранять и защищать свободу следующего шага, право сделать выбор и воспользоваться случаем. Разумеется, американцы тоже остепеняются, и каждый занимает свою социальную «нишу» в полном смысле слова. Но и такая оседлость по убеждению предполагает уверенность в том, что люди могли бы переместиться, если бы захотели, в географическом, социальном или в обоих измерениях сразу. Имеет значение именно свобода выбора и убежденность, что никто не властен тебя ограничивать или помыкать тобой. Поэтому контрастирующие символы - владения, положения, одинаковости и выбора, изменения, вызова - становятся для всех важными. В зависимости от непосредственной обстановки эти символы могут обернуться благом или злом. Для нашего морского пехотинца оружие сделалось символом падения его семьи и представляло все те скверные, совершаемые в гневе поступки, которых он решил себе не позволять. Таким образом, снова три одновременных процесса, вместо того чтобы поддерживать друг друга, по-видимому, взаимоусугубили присущие им опасности. (1) Группа. Эти солдаты как группа с определенной идентичностью в вооруженных силах США испытывали необходимость успешно овладеть положением. Вместо этого недоверие командованию вызвало панический ропот. Наш санитар сопротивлялся панике, на которую вряд ли мог не обратить внимания, благодаря защитной позиции столь часто занимаемой им в жизни - позиции спокойного и терпимого руководителя детей. (2) Организм нашего пациента боролся за сохранение гомеостаза под воздействием подпороговой паники и проявлений острой инфекции, но был внезапно выведен из строя сильной лихорадкой. Вопреки этому морской пехотинец держался из последних сил благодаря «убеждению», что мог «справиться со всем». (3) Эго пациента. Под тяжким бременем групповой паники и нарастающей лихорадки, которым санитар вначале не собирался уступать, его душевное равновесие было нарушено из-за утраты внешней поддержки внутреннего идеала; те самые командиры, которым он доверял, приказали ему (или он так думал) нарушить символическую клятву, служившую весьма ненадежной основой самоуважения. Несомненно, случившееся открыло шлюзы инфантильным побуждениям, которые он так строго удерживал в состоянии напряженного ожидания. Ибо при всей его стойкости только часть личности этого человека была подлинно зрелой, тогда как другая часть поддерживалась рухнувшими теперь подпорками. В таких условиях он не мог вынести бездеятельности под бомбежкой, и что-то в нем слишком легко уступило предложению эвакуироваться. В этот момент ситуация изменилась, поскольку появились новые осложнения. Будучи эвакуированными солдаты чувствовали себя как бы бессознательно обязанными продолжать страдать, причем телесно, чтобы оправдать собственную эвакуацию, не говоря уже о последующем увольнении в отставку, которую часть из них никогда не могла бы себе простить под предлогом «какого-то там невроза». После первой мировой войны резко возросло значение невроза компенсации, то есть невроза, бессознательно затягиваемого с целью обеспечить непрерывную финансовую помощь. Опыт второй мировой войны потребовал понимания того, что можно было бы назвать неврозом сверхкомпенсации, то есть бессознательным желанием продолжать страдать, чтобы психологически с избытком компенсировать свою слабость, вынудившую подвести других; ибо многие из тех, кто стремился уйти от действительности, были более преданными людьми, чем сами о том подозревали. Наш совестливый санитар тоже неоднократно испытывал, как его голову «прошивала» мучительная боль всякий раз, когда он выглядел определенно лучше, или, точнее, когда он сознавал, что какое-то время чувствовал себя хорошо, не обращая на это внимания. Мы с достаточной уверенностью могли бы сказать: морской пехотинец не подорвал бы здоровье таким специфическим образом, если бы за этим не стояли известные обстоятельства войны и боя; так же, как большинство докторов не сомневалось бы в том, что у маленького Сэма не могло быть судорожных припадков такой тяжести без «соматической податливости». Однако в обоих случаях главной психологической и терапевтической задачей остается понять, как эти комбинированные обстоятельства ослабили центральную защиту и какое специфическое значение репрезентирует наступившее в результате расстройство. Признаваемые нами комбинированные обстоятельства есть совокупность симультанных изменений в организме (изнурение и лихорадка), эго (нарушение идентичности эго) и окружающей среде (групповая паника). Такие изменения усугубляют друг друга, когда травматическая внезапность в одном ряду изменений выставляет невыполнимые требования уравновешивающей силе двух других, или когда конвергенция главных тем придает всем изменениям выраженную общую специфичность. Мы наблюдаем подобную конвергенцию в истории болезни Сэма, где проблема враждебности поднялась до критической отметки одновременно в его окружении, стадии созревания, соматическом состоянии и защитных механизмах эго. И болезнь Сэма, и болезнь морского пехотинца продемонстрировали еще одну опасную тенденцию, а именно, повсеместность изменений - состояния, встречающегося в тех случаях, когда слишком многим опорам грозит опасность во всех трех сферах одновременно. Мы показали два человеческих кризиса, чтобы проиллюстрировать в общем и целом клиническую точку зрения. Обсуждение связанных с ними закономерностей и механизмов займет бОльшую часть этой книги. Представленные выше истории болезни нельзя назвать типичными; в повседневной работе клинициста очень мало заболеваний демонстрируют столь драматические и ясно очерченные «истоки». Но даже эти «истоки» фактически не обозначали начало расстройства наших пациентов. Они обозначали только важные моменты концентрированного и репрезентативного случая. Однако мы не слишком отступили от клинической, да и исторической традиции, когда в целях демонстрации выбрали истории болезни, которые ярко высвечивают принципы, управляющие ходом событий в рядовых случаях. Эти принципы можно выразить в дидактической формулировке. Релевантность данного пункта в истории болезни (фактора в заболевании) производна от релевантности других пунктов (факторов), которым он придает релевантность и из которых, благодаря этому вкладу, черпает дополнительное значение. Чтобы понять конкретный случай психопатологии, вы принимаетесь изучать любое множество наблюдаемых изменений, кажущихся самыми податливыми либо потому, что они имеют влияние на обнаруженный симптом, либо потому, что вы уже усвоили методологический подход именно к этому определенному набору факторов, - будь они соматическими изменениями, трансформациями личности или сопряженными социальными сдвигами. Откуда бы вы ни начали, вам придется еще дважды начинать заново. Если начнете с организма, то будет необходимо узнать, какое значение изменения в организме имеют в других процессах и насколько отягчающим это значение (в разных процессах) оказывается для стремления организма к восстановлению. Чтобы действительно разобраться в этом, нужно будет, не опасаясь излишнего дублирования, заново ознакомиться с имеющимися данными и начать, скажем, с отклонений в процессе эго, соотнося каждый пункт со стадией развития и состоянием организма, а также с историей социальных связей пациента. Это, в свою очередь, неизбежно влечет за собой третью форму реконструкции, а именно, реконструкцию истории семьи пациента и тех перемен в социальной жизни, которые, с одной стороны, получают значение в результате соматических изменений и развития эго, а с другой - придают значение двум последним процессам. Иначе говоря, когда невозможно достичь простой упорядоченной последовательности и причинной цепи с четко локализованным и ограниченным началом, лишь «тройная бухгалтерия» (или, если хотите, методичное кружение) постепенно может прояснить релевантность и релятивность всех известных данных. И то, что даже такой путь не всегда заканчивается ясной патогенетической реконструкцией и обоснованным прогнозом, прискорбно не только для эффективности нашего послужного списка, но и для наших терапевтических усилий; ибо мы должны быть подготовлены к тому, чтобы не только понимать, но и влиять на все три процесса одновременно. А это значит, что в нашей лучшей клинической работе (или в лучшие ее моменты) нам не до усердных размышлений над всеми имеющими место соотношениями, и не до точных формулировок, в каких мы, вероятно, могли бы их представить на научной конференции или в медицинском заключении. Мы должны воздействовать на них по мере того, как присоединяемся к ним сами. Цель этой книги не в том, чтобы показать терапевтическую сторону нашей работы. Только в заключении мы вернемся к проблеме психотерапии как взаимоотношения особого рода. Наша формула клинического мышления была представлена здесь главным образом в качестве логического обоснования организации этой книги. Остаток I части я использую для обсуждения биологической основы психоаналитической теории - составленного Фрейдом графика развития либидо - и соотнесения его с тем, что мы теперь знаем об эго и начинаем узнавать об обществе. Во II части рассматривается социетальная (общественная) дилемма, именно, воспитание детей американских индейцев в наше время и в родовом прошлом и его значение для культурной адаптации. Часть III будет посвящена законам эго в том виде, как они обнаруживаются в патологии эго и в нормальной детской игре. Мы представим схему ступеней психосоциального роста как результата успешного посредничества эго между стадиями физического развития и социальными институтами. В свете такого прозрения мы рассмотрим в IV части избранные аспекты окончания детства и вступления во взрослость при варьирующих условиях индустриализации в США, Германии и России. Это обеспечивает историческое обоснование наших научных занятий, ибо сегодня человек должен решать, может ли он позволить себе продолжать эксплуатацию детства как арсенала иррациональных страхов, или же взаимоотношения взрослого и ребенка, подобно другим видам неравенства, могут быть подняты при более разумной организации жизни до позиции партнерства. Глава 2. Теория инфантильной сексуальности 1. Два клинических эпизода В качестве введения к критическому обзору теорий Фрейда, рассматривающих детский организм как генератор сексуальной и агрессивной энергии, позвольте мне представить наблюдения над двумя детьми, казалось, неожиданным образом зашедшими в тупик в единоборстве с собственным кишечником. Поскольку мы пытаемся понять скрытый социальный смысл выделительного (здесь - анального) и других отверстий тела, необходимо заранее оговорить позицию относительно изучаемых детей и наблюдаемых симптомов. Симптомы кажутся странными, дети же - нет. По вполне физиологическим причинам кишечник находится дальше всего от зоны лица - нашего главного интерперсонального медиатора. Воспитанные взрослые отстраняют от себя кишечник, если он нормально функционирует, как «невхожую в общество» заднюю сторону вещей. Но по этой же причине дисфункция кишечника подходит для смущенного порицания и тайного реагирования. У взрослых эта проблема скрывается за соматическими жалобами; у детей она, похоже, выглядит просто упрямой привычкой. Энн, девочка четырех лет, входит в кабинет вместе с обеспокоенной матерью, которая то осторожно тянет, то решительно тащит ее за собой. Хотя девочка не сопротивляется и не возражает, она бледна, угрюма и с бессмысленным и отрешенным взглядом энергично сосет большой палец. Я уже осведомлен о проблеме Энн. По-видимому, малышка теряет свою обычную эластичность: в одном состоянии она ведет себя подобно ребенку меньшего возраста, в другом - излишне, не по-детски серьезно. Когда она дает выход избытку энергии, то реакция носит эксплозивный характер и скоро заканчивается глупостью. Но более всего Энн досаждает тем, что имеет обыкновение задерживать стул, когда ее сажают на горшок, а затем упорно опорожнять кишечник ночью в постель, а точнее, ранним утром, прежде чем сонная мать в состоянии застать ее. Выговоры сносятся молча, в задумчивости, за которой таится очевидное отчаяние. Это отчаяние, по-видимому, было недавно усилено несчастным случаем: девочку сбила машина. К счастью, телесные повреждения сказались только внешними, но Энн еще больше удалилась от пределов досягаемости родительских средств связи и власти. Однажды в приемной она отпустила руку матери и сама вошла в мой кабинет с машинальной покорностью лишенного последней воли узника. Пройдя в игровую комнату, девочка останавливается в углу и напряженно сосет большой палец, почти не обращая на меня внимания. В главе 6 я буду подробно рассматривать динамику такой встречи ребенка с психотерапевтом и покажу конкретно, что, по-моему, происходит в душе ребенка, и что происходит со мной в течение этих первых мгновений составления мнений друг о друге. Затем я обсужу роль наблюдения за игрой в нашей работе. Здесь же я просто стремлюсь зарегистрировать клинический «образец» как плацдарм для теоретического обсуждения. В данном случае ребенок ясно показывает, что мне у него ничего не выведать. Однако к растущему удивлению и облегчению Энн, я не задаю ей никаких вопросов. Даже не говорю, что я ее друг и что ей следует доверять мне. Вместо этого я начинаю строить на полу простой дом из кубиков. Вот гостиная, кухня, спальня с маленькой девочкой в кровати и женщиной, стоящей рядом; ванная комната с открытой дверью и гараж с мужчиной, стоящим около машины. Этот монтаж намекает, конечно, на обычные утренние часы, когда мать пытается собрать маленькую девочку «вовремя», когда отец уже готов ехать. Наша пациентка, все больше и больше увлекаясь этим бессловесным изложением проблемы, неожиданно вступает в игру. Она вынимает палец изо рта, чтобы ничто не мешало ее широкой и зубастой ухмылке. Лицо Энн вспыхивает от возбуждения. Девочка быстро подходит к игрушечной сцене, мощным пинком избавляется от куклы-женщины, шумно захлопывает дверь ванной и спешит к полке с игрушками, чтобы взять три блестящих машинки и поставить их в гараж около мужчины. Энн ответила на мой «вопрос»: ей очень не хочется, чтобы игрушечная девочка отдавала матери даже то, что и так принадлежит последней, но она страстно желает дать отцу гораздо больше, чем тот мог бы попросить. Я еще размышлял над силой ее агрессивного буйства, когда Энн неожиданно одолели эмоции совершенно иного круга. Она заливается слезами и хнычет в отчаянии: «Где моя мама?» В панической спешке хватает горсть карандашей с моего стола и выбегает в комнату ожидания. Впихнув карандаши в руку матери, садится рядом с ней. Большой палец возвращается в рот, лицо ребенка становится замкнутым, и я вижу, что игра окончена. Мать хочет вернуть карандаши, но я даю ей понять, что сегодня они мне не понадобятся. Мать и ребенок уходят. Спустя полчаса звонит телефон. Едва они добрались до дома, а Энн уже спрашивает у матери, можно ли ей повидаться со мной еще раз, сегодня. Завтра, мол, не скоро. Энн с отчаянием просит мать немедленно позвонить мне и договориться о встрече, чтобы она могла вернуть карандаши. Я вынужден заверить девочку по телефону, будто очень ценю ее намерение, но охотно разрешаю подержать карандаши до завтра. На следующий день в назначенное время Энн сидит с матерью в приемной. В одной руке она держит карандаши (не в силах расстаться с ними!); в другой сжимает какой-то маленький предмет. Идти со мной она явно не собирается. Вдруг становится совершенно ясно, что девочка обмаралась. Когда ее забирают, чтобы обмыть в ванной, карандаши падают на пол, а с ними и тот предмет, который был в другой руке. Он оказывается крошечной собачкой с одной отломанной лапой. Здесь я должен дать дополнительное разъяснение. В этот период соседская собака играла существенную роль в жизни ребенка. Собака тоже пачкала в доме, но ее за это били, а девочку нет. Собаку также недавно сбила машина, и по этой причине она лишилась лапы. Очевидно, с другом Энн в мире животных происходило во многом то же самое, что и с ней самой, только с более тяжелыми последствиями. Ведь собаке было намного хуже. Ожидала (или, возможно даже, хотела) ли Энн подобного наказания? Итак, я изложил детали игрового эпизода и детского симптома. Но я не буду здесь подробно разбирать те релятивности и релевантности, которые постепенно подготовили описанную ситуацию; не стану рассказывать и о том, как удалось разрешить тупиковую ситуацию, работая с родителями и ребенком. Понимаю и разделяю сожаления читателей в связи с тем, что мы не можем последовать за ходом терапевтического процесса до фактически полного прекращения этого детского кризиса. Взамен я должен попросить читателей принять эту историю в качестве «образца» и проанализировать ее вместе со мной. Маленькая девочка стала такой не по собственной воле. Она лишь дала возможность довести себя до подобного состояния, и не кому-нибудь, а матери, против которой, по всем признакам, была направлена ее угрюмая замкнутость. Однажды, у меня в кабинете, моя спокойная игра, видимо, заставила ребенка забыть на какое-то мгновение, что мать находилась за дверью. То, что девочка не сумела бы передать в течение многих часов, она смогла выразить за несколько минут невербальной коммуникации: она «ненавидела» мать и «любила» отца. Однако сделав это, Энн, должно быть, испытала то же, что и Адам, когда он услышал голос Бога: «Адам, где ты?». [Быт. 3:9. См. также экзегетический комментарий к Быт. 3:8-10 в кн.: Новая Толковая Библия. - В 12-ти т. - Т. 1. - Л., 1990. - С. 277. - Прим. пер.] Она была поставлена перед необходимостью искупить свой поступок, ибо любила мать тоже, да и нуждалась в ней. Но в страхе компульсивно поступила так, как поступают все амбивалентные люди: пытаясь возместить убытки одному лицу, они «неумышленно» наносят ущерб другому. Поэтому Энн взяла мои карандаши, чтобы ублажить мать, а потом ей потребовалось принуждать мать помочь в возмещении нанесенного мне «ущерба». На следующий день ее горячее желание успокоить меня парализуется. Думаю, в данном случае я стал искусителем, который побуждает детей, когда они на мгновение утрачивают осторожность, сознаваться в том, о чем никому не следует знать или говорить. У детей часто наблюдается такая реакция после первоначального признания в тайных мыслях. А что если бы я рассказал ее матери? Что если бы мать отказалась привезти ее ко мне еще раз, чтобы Энн могла частично изменить и смягчить свои неосмотрительные действия? Поэтому девочка вообще отказалась действовать и позволила вместо себя «говорить» своему симптому. Недержание представляет конфликт сфинктера, то есть «анальную» и «уретральную» проблему. Эту сторону предмета будем называть зональным аспектом, так как она касается зоны тела. Однако при ближайшем рассмотрении становится ясно, что поведение Энн, даже когда оно не относится к анальному в зональном смысле, обладает характерной особенностью «сфинктерной» проблемы. Так и напрашивается сравнение, что эта девочка целиком, с головы до пят, действует как множественный сфинктер. И в лицевой экспрессии, и в эмоциональной коммуникации большую часть времени Энн закрыта; раскрывается же редко и нерегулярно. Когда мы предлагаем ей игрушечную модель ситуации, с тем, чтобы она могла раскрыться и «скомпрометировать» себя в нереальной ситуации, девочка совершает два действия: захлопывает с явным вызовом дверь ванной комнаты игрушечного дома и с маниакальным ликованием отдает три блестящих машинки кукле-отцу. Все глубже и глубже вовлекаясь в оппозицию простых модальностей «берущего» и «дающего», она сначала дает матери то, что забрала у меня, а затем отчаянно хочет вернуть. Маленькие ручки крепко держат карандаши и игрушку, но вдруг роняют их, так же, как сфинктеры в узком смысле слова внезапно выпускают свое содержимое. Откуда следует, что маленькая девочка, не способная справиться с тем, как давать, не забирая (возможно, как любить отца, не обкрадывая мать), отступает назад к автоматическому чередованию удерживающих и выделительных актов. Такую смену удерживания и отпускания, отказа и уступки, раскрытия и запирания будем называть аспектом модуса [В оригинале mode (метод, способ; образ действий; форма, вид; мода, обычай). Для перевода мы использовали философский термин «модус», который, на наш взгляд, лучше всего подходит для компактной упаковки развиваемой здесь Эриксоном идеи. С одной стороны, модус - это способ чего-либо, обладающий некоторой степенью нормативности, а с другой - преходящее свойство, присущее объекту лишь в определенных состояниях, в отличие от постоянных свойств (атрибутов). - Прим. пер.], в дополнение к зональному аспекту обсуждаемого здесь предмета. Тогда анально-уретральные сфинктеры - это анатомические модели ретентивных и элиминативных модусов [Образованные от лат. retentio (задержка) и eliminare (изгонять) названия этих (и других) модусов мы просто калькируем, чтобы избежать нежелательной привязки модусов к каким-то конкретным органам, например, к анальному сфинктеру. - Прим. пер.], характеризующих, в свою очередь, огромное множество видов поведения, которое, в соответствии с широко распространенной ныне клинической традицией (чем и сам грешу), именовалось бы «анальным». Сходное отношение между зоной и модусом можно наблюдать у этой девочки в движениях, наиболее характерных для стадии младенчества. Она полностью превращается в рот и палец, как если бы молоко утешения текло благодаря соприкосновению частей ее же собственного тела. Согласно бытующей традиции, Энн следовало бы тогда отнести к «оральному» типу. Но раскручиваясь, наподобие пружины, из состояния ухода в себя, маленькая леди способна оживиться, пнуть куклу и с раскрасневшимся лицом, гортанно смеясь, завладеть машинками. В таком случае из ретентивно-элиминативной позиции путь регресии, по-видимому, ведет дальше внутрь (изоляция) и назад (регрессия), тогда как прогрессивный и агрессивный путь ведет наружу и вперед, к инициативе, которая, однако, немедленно вызывает чувство вины. Здесь обозначены пределы той разновидности отягченного кризиса, когда ребенку и семье может потребоваться помощь. Пути такой регрессии и прогрессии составляют предмет данной главы. Чтобы показать подробнее систематические взаимоотношения между зонами и модусами, я опишу второй эпизод, касающийся маленького мальчика. Мне сообщили, что Питер задерживал стул сначала на несколько дней, а совсем недавно время задержки увеличилось до недели. Я был вынужден спешить, когда к недельному запасу фекалий Питер присоединил и удерживал содержимое большой клизмы в своем маленьком четырехлетнем теле. Ребенок имел жалкий вид. Когда он думал, что за ним никто не наблюдает, то для поддержки прислонял раздутый живот к стене. Его лечащий врач пришел к заключению, что этот «подвиг» вряд ли мог быть совершен без энергичной поддержки с эмоциональной стороны; в то же время он подозревал (и его подозрения позднее были подтверждены результатами рентгеноскопии), что у мальчика имелось растяжение ободочной кишки. Хотя тенденция к растяжению ободочной кишки, возможно, внесла в начальной стадии свой вклад в образование симптома, сейчас ребенок несомненно был парализован конфликтом, который он не мог вербализировать. О локальном физиологическом состоянии можно было позаботиться позднее с помощью диеты и моциона. В первую очередь казалось необходимым наладить общение с ребенком, чтобы добиться его сотрудничества. У меня уже вошло в привычку обедать с семьей в ее доме, прежде чем я решусь взяться за ее проблему. Моему будущему пациенту я был представлен знакомым его родителей, пожелавшим прийти познакомиться со всей семьей. Маленький мальчик оказался одним из тех детей, что заставляют меня сомневаться в мудрости любой попытки укрыться под маской. «Выдумки замечательны, разве нет?» - деланно сказал он мне, когда мы сели за стол. Тем временем, как его старшие братья с аппетитом и быстро ели, а затем сбежали из-за стола играть в рощу за домом, Питер почти лихорадочно импровизировал в игровой манере на тему, которая, как сейчас станет ясно, выдавала господствующие и вызывающие у него беспокойство фантазии. Типичный амбивалентный аспект «сфинктерной» проблематики состоит в том, что пациенты чуть ли не с одержимостью отказываются от той самой тайны, которую с такими усилиями сохраняют в своем кишечнике. Ниже я перечислю несколько вербальных фантазий Питера вместе с моими безмолвными мыслями, возникшими в ответ на них. «Я хочу, чтобы у меня был слоненок прямо здесь, в доме. А потом он бы рос-рос и разорвал бы дом». (В этот момент мальчик ест. Его кишечная масса приближается к точке разрыва.) «Посмотрите на ту пчелу - она хочет добраться до сахара у меня в животе». (Слово «сахар» кажется эвфемистическим, но оно передает мысль, что у Питера есть «нечто» ценное в животе, и что кто-то хочет добраться до этого «нечто».) «Мне приснился плохой сон. Какие-то обезьяны залезали на дом, слезали и пытались войти ко мне». (Пчелы хотели добраться до сахара у него в животе; теперь обезьяны хотят добраться до мальчика в его же доме. Увеличение объема пищи в желудке мальчика - рост слоненка в доме - пчелы за сахаром в живот мальчика - обезьяны за мальчиком в дом.) После обеда кофе подали в сад. Питер сел под садовый столик, подтащил к себе стулья, как если бы собирался забаррикадироваться, и сказал: «Теперь я в своем шалаше и пчелам до меня не добраться». (Опять он внутри огороженного пространства и опять подвергается опасности со стороны назойливо стремящихся проникнуть к нему живых существ.) Потом он вылез из убежища и показал мне свою комнату. Я полюбовался его книгами и попросил: «Покажи мне самую любимую картинку в твоей самой любимой книжке». Без колебаний Питер показал иллюстрацию, изображавшую пряничного человечка, которого вода несла прямо в открытую пасть плывущего волка. И возбужденно сказал: «Волк собирается съесть пряничного человечка, но он не сделает ему больно, потому что (громко) пряничный человечек не живой; пища не может чувствовать боль, когда ее ешь!» Я полностью согласился, размышляя над тем, что игровые вербализации Питера сходились на идее, будто все накопленное им в желудке было живым и грозило либо «разорвать» его, либо оказаться поврежденным. Я попросил мальчика показать картинку, которая нравится ему сразу после любимой в любой из других книжек. Он тут же отыскал книгу под названием «The Little Engine That Could» и открыл на странице, где был нарисован пускавший клубы дыма и тащивший за собой в туннель хвост вагонов паровоз; на следующей странице паровоз выезжал из туннеля, но его труба... не дымила. «Видите, - сказал Питер, - поезд вошел в туннель и в темном туннеле умер». (Что-то живое вошло в темный проход и вышло мертвым. Я больше не сомневался: этот мальчик фантазировал, будто наполнен чем-то драгоценным и живым, и если бы он удерживал это в себе, оно разорвало бы его, а если бы выпустил, оно могло бы выйти поврежденным или мертвым. Другими словами, мальчик был беременным!) Пациенту требовалось оказать немедленную помощь посредством интерпретации. Я сразу хочу пояснить, что не одобряю полового просвещения, производящего сильное впечатление на неподозревающих об этой сфере детей, до того как с ними будут установлены прочные, доверительные отношения. Однако в данном случае я почувствовал необходимость «хирургического» вмешательства. Вспомнив о любви Питера к слонятам, предложил ему порисовать слонов. После того, как мы приобрели опыт в рисовании всех внешних - основных и дополнительных - частей у слонихи и двух слонят, я спросил, знает ли он, откуда появляются слонята. С напряжением Питер ответил, что не знает, хотя создавалось впечатление, будто он хотел спровоцировать меня. Поэтому я нарисовал, как мог, тело слонихи в разрезе, с внутренними полостями и двумя отдельными «выходами»: для экскрементов и для детенышей. Затем сказал: «Некоторые дети этого не знают. Они думают, что "кака" и детеныши выходят из одного и того же отверстия как у животных, так и у женщин». Только я собрался рассказать об опасностях, которые ребенок мог бы вывести для себя из подобных, ошибочно понятых обстоятельств, как Питер возбужденно перебил меня, сообщив, что когда мать носила его в животе, ей приходилось надевать пояс, чтобы не дать ему выпасть при посещении туалета; и что он оказался слишком большим, чтобы пройти в ее отверстие, и поэтому ей пришлось сделать разрез в животе, чтобы его выпустить. Мать Питера ничего не говорила мне об особенностях беременности и кесаревом сечении. Как бы там ни было, я нарисовал схему женщины, сосредотачивая внимание мальчика на том, что он запомнил из объяснений матери. Мой заключительный монолог звучал примерно так: мне, мол, показалось, что он считал, будто тоже мог иметь детей, и хотя в действительности это невозможно, важно понять причины его фантазии; может быть он слышал, что моя обязанность - понимать мысли детей, и если бы он захотел, то завтра я бы опять пришел, чтобы продолжить нашу беседу. Питер не захотел. Но и первая встреча закончилась результативно - сверхчеловеческим стулом мальчика (после моего ухода). Тогда есть все основания полагать, что однажды раздув живот удерживаемой фекальной массой, Питер подумал, будто он забеременел, и испугался выпускать эту массу, дабы не нанести вреда себе или «ребеночку». Однако что заставило его задерживать стул сначала? Что вызвало у ребенка эмоциональный конфликт, который нашел свое выражение в задержке стула и фантазии беременности? Отец мальчика дал мне ключ к одной ближайшей «причине» сложившейся тупиковой ситуации. «Знаете, - сказал он, - сын становится очень похожим на Мёртл». - «Кто эта Мёртл?» - «Она два года была его няней и ушла от нас три месяца назад». - «Незадолго до того, как его симптомы резко обострились?» - «Да». Итак, Питер потерял важного в своей жизни человека - няню. Восточная девушка с приятным, тихим голосом, нежная и осторожная в обращении с ребенком, она была его главным утешением и опорой в эти годы, поскольку родители часто отсутствовали, занятые профессиональной карьерой. За несколько месяцев до расставания с ней мальчик приобрел привычку довольно грубо нападать на няню, но девушка, казалось, принимала спокойно и даже с удовольствием его явно «мужской» подход. На ее родине такое поведение не только не было редким, но являлось нормой. Хотя, конечно, оно имеет смысл лишь как часть целой культуры. Мать Питера, как она призналась, не могла полностью подавить чувство, что во внезапной мужской ориентации малыша и в поощряемой няней манере ее проявления есть что-то по существу неправильное. Действительно, происходящее не вполне соответствовало культуре матери. Она насторожилась в отношении реальной опасности иметь сына, воспитанного чужеземкой, и решила сама заняться его воспитанием. Таким образом, няня ушла как раз во время пускающей первые ростки, провоцируемой и... неодобряемой маскулинности. Ушла она сама или ее уволили - едва ли это имело значение для ребенка. Важным было другое: мальчик принадлежал к социальному классу, использовавшему наемного заменителя матери из числа лиц иной национальности или представителей иного класса. Это с точки зрения ребенка вызывает ряд проблем. Если тебе нравится эрзац-мама, тогда собственная мать будет оставлять тебя чаще и с более чистой совестью. Если ты недолюбливаешь няню, мать все равно будет оставлять тебя с ней, хотя и с легким сожалением. Если ты очень не любишь няню и можешь спровоцировать убедительные инциденты, мать уволит ее, правда лишь для того, чтобы нанять новую, похожую на прежнюю или еще хуже. А если случится так, что по той или иной причине няня тебе очень понравится, мать обязательно уволит ее раньше или позже. В случае Питера дополнительная (к уже имевшейся травме) обида была нанесена письмом от няни, которая узнала о его состоянии и пыталась как можно убедительнее объяснить ему причину своего ухода. В первый раз, покидая их семью, она сказала мальчику, что выходит замуж и у нее будет свой ребенок. Это было довольно плохое объяснение, если принять во внимание его чувства к ней. Теперь бывшая няня сообщала, что просто перешла на другую работу. «Видишь ли, - объясняла она, - я всегда переезжаю из одной семьи в другую, когда ребенок, за которым я присматриваю, подрастает. А мне больше всего нравится заботиться о малышах». Именно тогда что-то и произошло с Питером. Он попробовал быть большим мальчиком, Отец мало чем мог ему помочь, так как часто отсутствовал, занимаясь бизнесом, слишком сложным, чтобы посвящать в него сына. Мать дала ему понять, что мужское поведение в той форме, которую няня провоцировала или с которой она просто мирилась, было неприемлемым. Няня же больше любила малышей. Поэтому Питер «регрессировал»: стал «более маленьким» и зависимым. И в отчаянии от того, как бы не потерять большего, он остановился. Такое с ним бывало и раньше. Еще младенцем он впервые продемонстрировал свое упорство, задерживая пищу во рту. Позднее, когда его сажали на горшок и приказывали не вставать, он безрезультатно сидел до тех пор, пока мать не сдавалась. Теперь Питер дошел до продолжительной задержки стула, а возможно, и гораздо большего, ибо стал молчаливым, утратил экспрессивность и гибкость. Конечно, все это - один симптом с множеством связанных значений. Самое простое из них таково: я удерживаю то, что имею, и не собираюсь продвигаться ни вперед, ни назад. Но как видно из игры Питера, удерживаемый им объект можно было бы интерпретировать по-разному. Сначала, видимо еще веря в беременность няни, Питер пытался удержать ее, становясь няней и симулируя собственную беременность. В то же время его общая регрессия показывала, что он стал еще и младенцем, и поэтому к нему, как к любому маленькому ребенку, няня могла бы вернуться. Фрейд называл это сверхдетерминацией значения симптома. Однако эти сверхдетерминированные пункты всегда оказываются систематически связанными; мальчик идентифицируется с обоими партнерами утраченного взаимоотношения: он и няня, которая теперь беременна (букв. - с ребенком), и малыш, за которым ей нравится ухаживать. Подобные этой идентификации возникают в результате утрат. Скорбя по умершему, мы одновременно становимся покинувшим нас навсегда человеком и собой тех времен, когда наши с ним взаимоотношения находились в расцвете. Это способствует внешне весьма противоречивой симптоматике. Тем не менее, можно увидеть, что здесь ретенция (задержка) - модус, а элиминативный (выделительный) тракт - образцовая зона для того, чтобы драматизировать трехчастный процесс: задержать (остановить) - упереться (вцепиться) - удерживать (не выпускать). Но как только все это стало выглядеть и ощущаться Питером так, как если бы он на самом деле носил в себе эквивалент младенца, мальчик вспомнил, что говорила его мать о родах и их опасности для матери и ребенка. И не мог освободиться ни от тревожных мыслей, ни от «ребенка». Истолкование ему этого страха имело результатом разительное улучшение, которое ослабило беспокойство и опасность, а также вызвало к жизни заторможенную автономию Питера и его мальчишескую инициативу. Однако лишь объединение диетологической и гимнастической работы, наряду с беседами (с матерью и ребенком), помогло, в конце концов, преодолеть ряд не столь острых задержек. 2. Либидо и агрессия Итак, мы познакомились с двумя патологическими эпизодами: одним - из жизни девочки, другим - из жизни мальчика. Эти случаи были выбраны вследствие их ясной и доступной наблюдению структуры. Однако какого рода законами можно объяснить эти случаи? Фрейд и ранние психоаналитики первыми заговорили о не отмеченных на психологической карте областях отверстий тела как о зонах первостепенной важности для эмоционального здоровья и нездоровья. Разумеется, их теории основываются на наблюдениях за взрослыми пациентами и, вероятно, стоит хотя бы кратко показать, в каком отношении наблюдаемый в психоанализе взрослый мог бы обнаружить сходство с тем, что мы видели у больных детей. Невротическая «анальность» взрослого может, к примеру, выражаться в ритуальной сверхозабоченности функционированием кишечника под маской тщательной гигиены или общей потребности в абсолютном порядке, чистоте и точности. Другими словами, такой взрослый показался бы нам скорее антианальным, чем анальным, поскольку питал бы одинаковое отвращение как к длительной ретенции, так и к беспечной элиминации. Однако сами эти антианальные избегания заставили бы его в конечном счете тратить на анальные вопросы больше внимания и энергии, чем, скажем, обычного человека с умеренной склонностью к получению или отверганию удовольствия от физиологических отправлений организма. Конфликт относительно модусов ретенции и элиминации у анального пациента мог бы выразиться и в общей сверхсдержанности, в последующем твердо укоренившейся в его характере. Тогда бы он не в силах был раскрепоститься и раздавал бы свое время, деньги и привязанности (неважно, в каком порядке) только при бережном соблюдении ритуалов и в установленные сроки. Но психоанализ открыл бы, что такой человек, более или менее сознательно, лелеет особенно грязные фантазии и крайне враждебные желания полного устранения избранных лиц, прежде всего тех, кто близок к нему и по необходимости вынужден предъявлять требования на его внутренние сокровища. Иначе говоря, он бы показал себя исключительно амбивалентным в привязанностях и часто совершенно не подозревающим о том, что многие самочинные правды и неправды, которые стоят на страже его личных ограничений, составляют в то же самое время автократические попытки контролировать других. Хотя деяния его пассивной и ретентивной враждебности нередко остаются неузнаваемыми как для него, так и для намеченных жертв, его постоянно тянуло бы уничтожать, исправлять или искупать содеянное в действительности или в фантазии. Однако подобно нашей маленькой пациентке после ее попыток уравновесить забранное и отданное, он каждый раз обнаруживал бы себя в еще более глубоких конфликтах. И так же как она, такой компульсивный взрослый в глубине души упорно желал бы наказания, поскольку для его совести (а она у него очень строга), по-видимому, легче быть наказанным, чем питать тайную ненависть и действовать свободно. Легче, потому что эгоцентрическая ненависть сделала его не верящим в исправляющие свойства обоюдности. Таким образом, что у ребенка еще допускает разнообразное выражение и улучшение, у взрослого стало твердым характером. В реконструированной ранней истории таких больных Фрейд регулярно обнаруживал кризисы, подобные продемонстрированным in statu nascendi [В состоянии зарождения, возникновения (лат.). - Прим. пер.] нашими маленькими пациентами. Мы обязаны ему первой последовательной теорией, которая систематически учитывала все трагедии и комедии, разыгрывающиеся вокруг «отверстий» тела. Он создавал эту теорию, пробиваясь сквозь лицемерие и притворную забывчивость того времени, не выпускавших все «низшие» функции из области срама, сомнительных острот и больной фантазии. Фрейд был вынужден сделать вывод о сексуальной природе этих трагедий и комедий и решил описывать их именно как сексуальные. Он установил, что невротики и перверты не только инфантильны в своем отношении к ближним, но к тому же обычно ослаблены в генитальной сексуальности и склонны к получению явного или тайного удовлетворения и утешения от других телесных зон, помимо генитальной. Кроме того, их сексуальное недоразвитие и социальная инфантильность вполне систематически связаны с ранним детством и, в частности, со столкновением импульсов их незрелых тел и непреклонных родительских методов воспитания. Фрейд пришел к заключению, что в течение следующих одна за другой стадий детства зоны, обеспечивающие особое удовлетворение, наделялись либидо - стремящейся к удовольствию энергией, которая до этого получала официальное и научное признание в качестве сексуальной лишь с окончанием детства, когда становилась генитальной. Зрелая генитальная сексуальность, по Фрейду, есть конечный продукт детского сексуального развития, названного им поэтому прегенитальным. Таким образом, только что описанный нами тип компульсивного невротика Фрейду представлялся человеком, который, несмотря на откровенно антианальное поведение, был бессознательно фиксирован на (или частично регрессировал к) стадии детской сексуальности, названной анально-садистической. [Sigmund Freud, «Three Contributions to the Theory of Sex», in The Basic Writings of Sigmund Freud, The Modern Library, New York, 1938.] Аналогично этому, другие эмоциональные бедствия оказываются фиксациями на других инфантильных зонах и стадиях, или регрессиями к ним. Например, наркоманы, в широком смысле слова (addicts), зависят от инкорпорации через рот или кожу веществ (как когда-то в начале младенчества), которые вызывают у них чувство физического насыщения и эмоционального восстановления. Однако они не сознают, что отчаянно рвутся назад, в младенчество. Лишь когда они хнычат, хвастаются и вызывающе ведут себя, обнаруживаются их разочарованные и инфантильные души. Маниакально-депрессивные больные чувствуют себя безнадежно опустошенными, лишенными какого бы то ни было содержимого, либо наполненными чем-то плохим и враждебным, что необходимо уничтожить; или же настолько пропитаны внезапным великодушием, что их ощущение могущества и богатства не знает границ и не терпит ограничений. Но им не известны ни источник, ни природа всех этих внутренних ценностей и неполноценностей. Больные истерией, если это женщины, ведут себя так, будто любовные связи странным образом мучат, беспокоят, отталкивают и, все же, пленяют их. Генитально фригидные, они озабочены событиями, драматизирующими, при ближайшем рассмотрении, инцептивную (inceptive) роль женщины. Очевидно, они бессознательно одержимы своей половой ролью, несмотря на то (или потому), что эта роль сделалась неприемлемой в далеком детстве. Тогда всем этим людям, страдающим от пагубной ли привычки, депрессии или подавления, почему-то не удалось интегрировать ту или иную детскую стадию, и они защищаются от соответствующих инфантильных паттернов - упорно, расточительно и безуспешно. С другой стороны, на каждое несовершение путем сдерживания приходится совершение посредством извращения. Среди взрослых есть такие, кто, отнюдь не скрывая первоначальный младенческий паттерн, получает самое полное (на какое только способен) сексуальное удовлетворение от стимуляции рта (или ртом). Есть и такие, кто предпочитает anus другим отверстиям, пригодным для половых сношений. Встречаются перверты, которым прежде всего нужно пристально смотреть на чьи-то гениталии или показывать собственные. И есть перверты, влекомые желанием использовать гениталии, импульсивно и без разбора, чтобы садистически «делать» других людишек. Поняв, наконец, систематическую связь между половыми актами, бессознательно желаемыми невротиками и открыто совершаемыми первертами, Фрейд принялся воздвигать здание своей теории либидо. Выходило, что это та сексуальная энергия, какой телесные зоны, помимо генитальной, наделяются в детстве, и которая увеличивает специфические удовольствия таких жизненных функций как поглощение пищи, опорожнение кишечника и движения конечностей. Только после того, как определенный график прегенитальных назначений либидо успешно выполняется, сексуальность ребенка постепенно изменяется, переходя в недолговечную детскую генитальность, которая должна тотчас же стать более или менее «латентной», преобразованной и отклоненной от прямой цели. Ибо детородные органы еще не созрели, а первые объекты незрелого полового желания навсегда закрыты всеобщим табу инцеста. Что касается следов прегенитальных желаний, все культуры в известной степени позволяют те или иные виды негенитальной сексуальной игры, и называть их перверзиями следовало бы лишь в том случае, если бы они имели тенденцию замещать или вытеснять собой господство настоящей генитальности. Однако значительное количество прегенитального либидо сублимируется, то есть отводится от сексуальных к несексуальным целям. Так, доза детского любопытства, касающегося «событий» в теле матери, может усилить рвение мужчины понять действие механизмов и химических реакций. Или он может жадно впитывать «молоко мудрости» в тех случаях, когда прежде желал более осязаемой жидкости из более чувственных сосудов. Или же может собирать разные вещи во всевозможные коробки и ящики, а не перегружать ободочную кишку. В прегенитальных тенденциях, которые человек подавляет вместо того, чтобы перерастать, сублимировать или допускать их в сексуальную игру, Фрейд усматривал самый важный источник невротического напряжения. Конечно, наиболее успешные сублимации составляют неотъемлемую часть культурных тенденций и становятся неузнаваемыми в качестве сексуальных дериватов. Лишь тогда, когда какое-то занятие оказывается слишком усердным, крайне эксцентричным, подлинно маниакальным, его «сексуальное» начало можно распознать и у взрослых. Но здесь сублимация находится на грани распада и, вероятно, была неправильной с самого начала. Именно в этом врач Фрейд стал критиком своей викторианской эпохи. Его вывод: общество безрассудно деспотично в требовании невозможных подвигов сублимации от своих детей. Верно, какое-то количество сексуальной энергии может и должно сублимироваться, - общество на него рассчитывает. Поэтому, пожалуйста, отдайте обществу то, что ему принадлежит, но сначала передайте ребенку ту либидинозную витальность, которая и делает стоящие сублимации возможными. Только тот, кому приходится осваивать сложнейший лабиринт психических нарушений и ординарных душевных вывихов, может сполна оценить, какой ясный и объединяющий свет был пролит на темные, глухие места теорией либидо, или мобильной сексуальной энергии, содействующей как «возвышенным», так и «низменным» формам человеческих стремлений, а часто - тем и другим одновременно. Однако широкие теоретические и терминологические проблемы остаются еще неразрешенными. Решив сосредоточиться на истинно релевантных для психологии вопросах, Фрейд пришел к заключению, что открыть сексуальность заново - было самой важной работой, которую предстояло сделать. И здесь исторический пробел пришлось заполнять с помощью терминологии, неожиданным образом смешивающей древнюю мудрость и современное мышление. Возьмем термин «истерия». Древние греки полагали (или во всяком случае выразили свои предположения в формулировке, гласившей), что у женщин истерия вызывалась сорвавшейся в бешенстве с цепи маткой; она рыскала по телу, сдавливая одно и блокируя другое. Для Фрейда матка, конечно, была генитальной идеей (а не детородным органом), которая, оказавшись отделенной от своей цели, вызывает блокировку подачи либидо к гениталиям (фригидность). Этот приток либидо мог быть обращен и перемещен по траектории какой-нибудь символической ассоциации с детскими зонами и модусами. Тогда позывы на рвоту, возможно, выражают защитное извержение наверху, отвращающее взрыв подавленного полового желания внизу. Для выражения того, что поток либидо (libidinization), отведенный от гениталий, проявляется тем самым в другом месте, Фрейд воспользовался языком современной ему термодинамики, то есть терминами сохранения и преобразования энергии. В результате многие положения, имевшие статус рабочей гипотезы, становились незыблемыми истинами, на подтверждение которых с помощью наблюдения или эксперимента, казалось, не стоило даже тратить силы и время. Великие новаторы всегда говорят на языке аналогий и притч своей эпохи. Фрейду тоже пришлось проявить мужество, чтобы широко применять в работе собственную (как он сам ее называл) «мифологию». Истинное прозрение переживает свою первую формулировку. По-моему, отношение Фрейда к либидо до некоторой степени сходно с трактовкой темы бури Джорджем Стюартом. Стюарт делает главный природный катаклизм центральным героем своей повести. [George R. Stewart, Storm, Random House, New York, 1941.] Он описывает жизненный цикл и индивидуальность природного события. И это выглядит так, как если бы мир и населяющие его люди существовали только ради торжества бури, которая оказывается мощным средством обогащения нашего видения превосходящих обычные масштабы событий вокруг и внутри нас. Аналогично, ранний психоанализ описывает человеческую мотивацию таким образом, как если бы либидо было первичной субстанцией, а отдельные эго - всего лишь защитными буферами и уязвимыми прослойками между этой субстанцией и неясным окружающим «внешним миром» произвольных и враждебных социальных условностей. Но здесь врач идет дальше писателя, ибо учится исследовать и укрощать клиническими средствами те бури, которые сначала идентифицировал и описал. Изобретением жизни либидо Фрейд увеличил нашу теоретическую проницательность и терапевтическую эффективность относительно всех ухудшений индивидуальной и групповой жизни, происходящих от бессмысленной порчи чувственности. Ему было ясно, да и нам, имеющим дело с новыми областями души (эго), другими типами пациентов (детьми, психотиками) и новыми приложениями психоанализа (общество), становится все яснее, что мы должны отыскать должное место теории либидо во всей полноте человеческой жизни. И хотя мы должны продолжать изучать жизненные циклы индивидуумов, описывая возможные превратности их либидо, нам необходимо стать чувствительными к опасности навязывания живым людям роли марионеток мифического Эроса, что невыгодно ни терапии, ни теории. Исследователь Фрейд, в свою очередь, пошел дальше врача Фрейда. Он делал больше, чем только объяснял и излечивал патологию. Обладая профессиональной подготовкой в области эволюционной физиологии, Фрейд показал, что сексуальность развивается стадиально, и этот рост сексуальности он прочно связал со всем эпигенетическим развитием. Ибо когда Фрейд приступил к изучению проблемы пола, он обнаружил, что как популярная, так и научная сексология, по-видимому, считала секс новой реальностью, которая с наступлением половой зрелости внезапно входит в жизнь в результате недавно начавшихся физиологических изменений. Сексология тогда находилась на уровне развития средневековой эмбриологии, когда понятие гомункулуса - микроскопического, но полностью сформировавшегося человечка, ожидающего в семени мужчины своей доставки в матку женщины, чтобы там увеличиться в размерах и впрыгнуть оттуда в жизнь - было общепринятым. Современная эмбриология предполагает эпигенетическое развитие - пошаговый прирост органов эмбриона. Я полагаю, что фрейдистские законы психосексуального развития в раннем детстве можно лучше всего понять посредством аналогии с физиологическим развитием in utero. В этой последовательности эпизодов развития каждый орган имеет свое время возникновения. Фактор времени столь же важен, как и место зарождения. Если глаз, например, не возникнет в назначенное время, «он никогда не сможет сформироваться полностью, так как уже подошел срок для быстрого вырастания какого-то другого органа, и этот орган будет стремиться к господству над менее активной частью тела и подавлять запоздалую тенденцию к образованию глаза». [C. H. Stockard, The Physical Basis of Personality, W. W. Norton Co., Inc., New York, 1931.] После того как орган начал возникать в должное время, еще один временный фактор определяет границы наиболее критической фазы его развития. «Чтобы полностью подавить или грубо видоизменить развитие определенного органа, нужно воздействовать на него на ранней стадии развития... После того как орган успешно появился из Anlage [Anlage (нем.) - задаток; предрасположение; план; замысел. - Прим. пер.], его можно изуродовать или остановить в росте, но уже нельзя прерыванием роста уничтожить его сущность и актуальное существование». [Там же.] Орган, упускающий свое время доминирующего влияния, не только обрекается на гибель в качестве отдельной сущности; одновременно он подвергает опасности всю иерархию органов. «Следовательно, не только приостановка быстро растущего органа имеет тенденцию временно подавлять его развитие, но и преждевременная утрата верховенства над каким-то другим органом делает невозможным для подавленной части тела возвратить свое влияние с тем, чтобы постоянно видоизменяться...» [Там же.] Результат нормального развития - правильное соотношение размера и функции органов тела: печень пригоняется по размеру к желудку и кишечнику, сердце и легкие уравновешиваются должным образом, а возможности сосудистой системы точно соразмеряются с целым телом. Из-за приостановки развития, один или несколько органов могут оказаться непропорционально маленькими, что нарушает функциональную гармонию и создает дефектного человека. Нарушение «правильного темпа» и «обычной последовательности» развития может иметь результатом «monstrum in excessu» или «monstrum in defectu»: «To обстоятельство, что нормальный индивидуум находится между такими двумя условными категориями уродств, не означает ничего кроме того, что эти ненормальные отклонения являются простыми видоизменениями нормального состояния, проистекающими из необычного снижения темпов развития в течение определенных критических периодов». [Там же.] Самый критический, с точки зрения возможных органических уродств, период приходится на несколько месяцев перед рождением. Как только ребенок родился, или, другими словами, его тело «успешно появилось из "Anlage"», можно быстро установить, что оно еще слишком несовершенно для интегрированного созревания. По-прежнему «доцеребральный» комок плоти, приспособленный лишь для медленного прироста стимуляции ограниченных видов и интенсивностей, младенец уже оставил химический обмен с маткой ради материнской заботы в рамках характерной для данного общества системы воспитания. Как такой созревающий организм продолжает развертываться, развивая не новые органы, а предписанную последовательность локомоторных, сенсорных и социальных способностей, описано в литературе по развитию ребенка. Психоанализ добавил к этому понимание своеобразных переживаний (experiences) и конфликтов, через посредство которых индивид становится отличным от других лицом. Независимо от того, имеем ли мы дело с формальными, признанными в обществе характеристиками ребенка, измеряемыми с помощью специально разработанных тестов (поскольку эти характеристики являются очевидными шагами к определенным умениям), или с его неформальными особенностями, становящимися предметом открытого восхищения или тайного беспокойства матерей, прежде всего важно сознавать следующее. В этой последовательности приобретений важного жизненного опыта (experiences) здоровый ребенок, хотя бы при частично правильном руководстве, просто подчиняется и, в целом, можно быть уверенным, будет подчиняться внутренним законам развития, именно тем законам, которые в перинатальном периоде формировали один орган после другого, а теперь создают непрерывный ряд потенциальных возможностей для значимого взаимодействия с окружающими его людьми. Хотя такое взаимодействие широко варьирует в способах от культуры к культуре (что мы покажем немного погодя), правильный темп и правильная последовательность остаются решающими факторами, направляющими и ограничивающими всю изменчивость. Итак, с точки зрения «экономии либидо» отдельного ребенка, можно, вероятно, сказать, что у двух наших пациентов темп и последовательность дающих начало развитию импульсов были нарушены. Эти дети застряли на теме анальной ретенции и элиминации подобно граммофонной пластинке с поврежденной дорожкой. Они неоднократно регрессировали к младенческим темам и не раз терпели неудачу в попытках продвинуться к следующей теме - умению справляться с любовью к значимым людям противоположного пола. О любви Энн к отцу позволил предположить мощный выброс маниакальной радости в тот момент, когда она отдала три блестящих машинки игрушечному отцу; в истории же Питера его фаллическое поведение в отношении няни непосредственно предшествовало патогенным событиям. Теория либидо дала бы возможность предположить, что ректальное выталкивание кала в одном случае и его накапливание в ободочной кишке в другом случае одно время доставляло этим детям сексуальное удовольствие, которого они теперь пытались снова достичь, но из-за несовершенства своей тормозной системы вынуждены были регрессировать дальше и прочнее, чем ожидалось. Однако не являясь больше невинными младенцами, получающими наслаждение от еще невымуштрованного кишечника, Энн и Питер, по-видимому, доставляют себе удовольствие в фантазиях изгнания ненавистных персон (вспомните, как Энн вышвырнула игрушечную мать) и удержания любимых. Хотя целью того, что они делали, при всех пугающих выводах, было садистическое торжество над родителями, желавшими управлять ими. Без сомнения, в глазах той маленькой девочки наряду со страхом читалось и торжество, когда она ранним утром, перепачканная, сидела в своей кроватке и настороженно ждала появления матери; а в отсутствующем выражении лица мальчика проскальзывало тихое, скрытое удовлетворение даже тогда, когда ему было явно не по себе от раздувшегося живота. Но бедные матери знали из кратковременного и весьма неприятного опыта, что реагировать на тиранию ребенка методами, продиктованными раздражением и гневом, означало бы лишь ухудшить положение. Ибо что ни говори, а эти дети любили и хотели быть любимыми, несравнимо предпочитая радость достижения торжеству ненавистной неудачи. Не принимайте ошибочно ребенка за его симптом. Кто-то, возможно, скажет, что дети, испытывающие такие переживания (experiences), находятся во власти второй первобытной силы, которая предполагается в психоаналитической системе вслед за либидо, а именно, во власти инстинкта разрушения, инстинкта смерти. Здесь я не смогу обсудить эту проблему, так как по существу она носит философский характер и имеет под собой изначальную привязанность Фрейда к мифологии первобытных инстинктов. Введенная им терминология и развернувшиеся вокруг нее долгие споры затмили собой клиническое изучение силы, которая, как можно увидеть, наполняет собой большую часть нашего материала, не обретая необходимого прояснения. Я говорю о ярости, вызываемой всякий раз, когда действие, важное для ощущения конкретным человеком собственной власти, наталкивается на препятствие или сдерживается. Что происходит с такой яростью, когда ее, в свою очередь, необходимо подавить, и каков ее вклад в иррациональную враждебность и жажду разрушения у человека, - очевидно, один из самых важных по своим последствиям вопросов, обращенных к психологии. Чтобы более конкретно определить, какого рода силы задействованы в данной клинической ситуации, возможно, полезнее было бы спросить о том, чего же именно мы вынуждены добиваться. Может быть, посредством прояснения нашей функции в конкретной ситуации нам удастся вступить в схватку с теми силами, которые мы пытаемся понять. Я бы сказал, что наша задача - восстановить взаимность функционирования между больным ребенком и его родителями, с тем чтобы вместо множества бесплодных, мучительных и разрушительных попыток контролирования друг друга установилось взаимное регулирование, возвращающее самоконтроль и ребенку, и родителю. Увы, рецепт не оправдывает диагноза. Взрослея одновременно, члены семьи склонны утрачивать определенное взаимное регулирование как группа. В результате этого каждый член семьи каким-то образом утрачивал самоконтроль, соответствующий его возрасту и семейному статусу. Вместо того, чтобы контролировать себя и помогать взаимному регулированию группы, каждый ее член искал и находил суррогаты управления - области автономии, исключающие других. Родители обретали их в лихорадочной работе и общественной жизни, дети - в единственной принадлежащей им области с виду абсолютной автономии, именно, в собственных телах. Аутоэротизм - важное оружие в этой партизанской войне, поскольку дает ребенку кажущуюся независимость от утраченной взаимности с другими. Однако подобная эгоцентричная автономия скрывает истинное положение. Ибо, по-видимому, получая удовольствие от зон своего тела, ребенок использует модусы органа во враждебных фантазиях контролирования других посредством полной узурпации с садистским или мазохистским акцентом. Единственно этот вывих, этот невольный поворот против себя или других, заставляет орган стать средством выражения и распространения агрессии в более обычном и враждебном смысле. До того как он происходит, модусы органа являются наивными, то есть довраждебными образцами (patterns) хватания предметов, способами приближения, способами установления взаимоотношений: таково значение адгрессии (ad-gression) до ее превращения в агрессию (aggression). Родители, которые имеют дело с развитием нескольких детей, должны жить в постоянной готовности принять вызов и должны развиваться вместе с ними. Мы исказим ситуацию, если резюмируем ее таким образом, будто считаем, что родитель «обладает» такой-то личностью в момент рождения ребенка и далее пребывает в статическом состоянии, сталкиваясь с бедным маленьким созданием. Ибо это слабое и изменяющееся крохотное существо заставляет расти вместе с собой всю семью. Малютки контролируют и воспитывают свои семьи не меньше, чем сами подвергаются контролю с их стороны. Фактически можно сказать: семья воспитывает малыша благодаря тому, что воспитывается им. Какие бы образцы реакций ни задавались биологически и какой бы график ни предопределялся эволюционно, мы должны считаться с тем, что существует ряд потенциальных возможностей для изменения характера взаимного регулирования. Возможно, кому-то покажется, будто я оставляю эту позицию, так как сейчас приступаю к обзору всей области того, что Фрейд называл прегенитальными стадиями и эрогенными зонами в детстве, и попытаюсь перекинуть мостик от клинического опыта к результатам научных наблюдений за обществами. Ибо снова намереваюсь говорить о биологически обусловленных потенциальных возможностях, которые создаются организмом ребенка. Я не думаю, что психоанализ способен оставаться работающей системой глубинного анализа души без его основных биологических формулировок, как бы часто они, возможно, ни нуждались в периодическом пересмотре. В таком случае, по семантическим и концептуальным причинам следующий раздел будет самым трудным как для читателей, так и для меня. Я указал место, где мы стоим на этой, клинической стороне берега. Теперь нужно навести мост, предполагаемый конец которого на другом берегу пока еще не виден читателю. Чтобы облегчить себе задачу, я буду по мере продвижения вперед воссоздавать последнюю версию карты прегенитальности, впервые представленную мною на суд читателей более десяти лет назад. Возможно, это также облегчит и труд сегодняшнего читателя. Карты, перефразируя Линкольна, - это особая вещь, которая помогает особым людям, которым помогают такие особые вещи. Дабы предоставить читателю полную возможность быть самим собой, я постараюсь излагать эту тему так, чтобы то, что вообще доступно пониманию, можно было бы понять как с картой, так и без нее. Под словом «понять» я имею в виду, что читатель сможет проверить свои знания и лексикон на моей фразировке данной проблемы. Ибо по самой природе этой проблемы ее описание и оценки должны различаться от наблюдателя к наблюдателю и от периода к периоду. Исходя из наших собственных наблюдений и мы пытаемся составить карту-схему порядка и хода релевантных событий. События какого рода мы хотим нанести на карту? Насколько «нормативны» (в статистическом смысле) эти события? Насколько диагностичны и прогностичны наши карты? Давайте рассмотрим нормативное поведение маленького мальчика перед зеркалом, изучаемое Гезеллом. [Arnold Gesell, «An Atlas of Infant Behavior», Vol. I, Yale University Press, New Haven, 1934.] Исследователь, намеревающийся изучить «перцептуальное, интеллектуальное и приспособительное поведение» ребенка в возрасте 56 недель, поднимает («умеренно решительным движением») занавеску с настенного, в полный рост зеркала, перед которым помещен ребенок. Отмечается, что обнаженный маленький мальчик попеременно рассматривает свое изображение и изображение исследователя, наклоняется вперед, шлепает ладошкой по зеркалу, становится на колени, приближается и отодвигается от зеркала, «прикасается к зеркалу ртом», резко отстраняется и т. д. Арнольд Гезелл однажды показал мне серию оригинальных фотографий, не включенных в «Атлас», где было ясно видно, что пенис мальчика находился в состоянии эрекции. Однако этот эпизод сексуального поведения, хотя и отнюдь не анормальный, не имеет ничего общего с последовательностью эпизодов, снятых в качестве нормативных. Такое поведение «не приглашалось» на этот тест, или, если можно так выразиться, явилось без приглашения в чистую и непорочную компанию. Оно кажется неуместным по культурным соображениям, потому что к тому времени, когда зоологи вторглись в сферу человеческой сексуальности, мы не экспериментировали с сексуальностью. Оно кажется неуместным и по соображениям систематичности, так как такое сексуальное поведение случается, но не по графику. В определенной ситуации оно может появиться, а может и не появиться; следовательно, оно «ненормативно». Но если такое поведение все же случается, да еще в неподходящий момент, когда кто-то поблизости (мать, гувернантка) считает, что такого не должно быть, то оно может (а может и не) вызвать у наблюдавшего сильнодействующую реакцию, состоящую, возможно, просто в необычном или смущенном изменении голоса, либо в обычном, распространенном отношении. Это может (а может и не) коснуться человека или совпасть с циклом жизни, который придаст данному событию решающее значение в отношении ребенка к себе, сексу, миру. И если такое случится, то психоаналитику могут потребоваться многие месяцы на реконструкцию, для которой любые нормативные схемы оказываются бесполезными. Ибо этот пункт поведения касается области тела, богато наделенной нервными окончаниями и снабжаемой постоянно усложняющимися коннотациями через реакции обратной связи со стороны окружающей среды. В таком случае то, что мы должны попытаться нанести на карту, представляет собой примерную последовательность стадий, во время которых, согласно клиническим и обыденным знаниям, нервная возбудимость, а также координация «эрогенных» органов и избирательной реактивности значимых людей в окружении ребенка легко могут вызывать решающие (по последствиям) столкновения. 3. Зоны, модусы и модальности А. Рот и органы чувств Первое такое столкновение случается, когда новорожденного, лишившегося теперь симбиоза с материнским телом, прикладывают к груди. Его врожденная и более-менее координированная способность регулярно принимать пищу через рот отвечает более-менее координированной способности и интенции груди, матери и общества кормить и заботиться о нем. На этой стадии младенец живет и любит посредством рта, тогда как его мать живет и любит посредством груди. У нее это сильно зависит от любви других, в которой она может не сомневаться, от самооценки, сопровождающей акт кормления, и - от реакции новорожденного. Для него же оральная зона - только центр первого и генерального модуса приближения, именно, инкорпорации. [Инкорпорация (лат. incorporatio) - включение в свой состав, присоединение. - Прим. пер.] Сейчас младенец зависит от доставки всех видов «материи» к рецептивным входам своего организма. По меньшей мере в течение нескольких недель он способен реагировать лишь там и тогда, где и когда вещество вводится в его поле действия. Так же как теперь малыш расположен и способен сосать подходящие объекты и глотать любую подходящую жидкость, ими выделяемую, вскоре он оказывается готовым и способным «вбирать» («take in») глазами то, что попадает в его зрительное поле. (Как если бы он был почти готов удерживать предметы, младенец разжимает и сжимает кулачок, когда его правильно стимулируют.) Его тактильные рецепторы также, по-видимому, воспринимают приятное на ощупь. Однако все эти готовности весьма уязвимы. Чтобы его первый личный опыт (experience) мог не только поддерживать, но и содействовать координации его чувствительного дыхания и метаболических и циркулярных ритмов, «питание» его органов чувств должно иметь правильную интенсивность и происходить в надлежащее время. В противном случае его открытость мгновенно сменяется диффузной защитой. Тогда, хотя и совершенно ясно, что должно происходить для поддержания жизни малыша (необходимый минимум питания) и что не должно происходить, дабы он не умер или не получил сильной задержки в росте (допустимый максимум фрустрации), существует увеличивающаяся зона свободы в отношении того, что может происходить. Различные культуры широко используют свои прерогативы решать, что считать рентабельным, а что - совершенно необходимым. Некоторые народы считают, что малыша, дабы он не выцарапал себе глаза, обязательно нужно туго пеленать в течение большей части суток на протяжении большей части первого года жизни, а также, что его следует качать или кормить всякий раз, когда он захнычет. Другие полагают, что малыш должен почувствовать свободу своих строптивых конечностей как можно раньше, и уж «конечно» его следует заставлять ждать кормления до тех пор, пока он буквально не побагровеет от крика. Все это зависит от главной цели и устройства культуры. Как будет показано в следующей главе, в произвольном с виду многообразии культурного обуславливания есть, по-видимому, внутренняя мудрость или, по крайней мере, неосознаваемая спланированность; фактически гомогенные культуры обеспечивают в более поздней жизни противовесы тем самым желаниям, страхам и вспышкам ярости, которые они провоцировали в детстве. Тогда то, что «хорошо для ребенка», что может происходить с ним, будет зависеть от того, кем он обязан стать и где. Однако хотя модус инкорпорации и господствует на этой стадии, не лишне знать о том, что функционирование любых телесных зон с впускно-выпускными отверстиями требует наличия всех модусов в роли вспомогательных способов. Поэтому на первой инкорпоративной стадии имеет место сжимание челюстей и десен (второй инкорпоративный модус), отрыгивание и сплевывание (элиминативный модус), а также - смыкание губ (ретентивный модус). У энергичных малышей можно даже заметить общую интрузивную [Интрузия (от лат. intrusus - втолкнутый) - активное внедрение во что-либо. - Прим. пер.] тенденцию всего шейно-головного отдела - стремление прикрепиться к соску и как бы вжаться в материнскую грудь (орально-интрузивный модус). Любой из этих вспомогательных модусов может быть особенно ясно выраженным у одних и оказаться едва заметным у других детей; значит, и здесь такие модусы имеют возможность перерасти в практически господствующие из-за недостатка или утраты взаимного регулирования с источниками пищи и орального наслаждения. Взаимодействие одной зоны со всеми модусами схематически изображено в первом слое нашей карты (рис. 1). Каждый большой круг символизирует целый организм. Внутри него мы различаем три зоны: (a) - «орально-сенсорную», которая включает лицевые отверстия и верхний отдел органов питания; (b) - «анальную», то есть выделительные органы, и (c) - гениталии. (Особое значение здесь придается неврологической связности, а не анатомической близости: уретральный тракт, например, - это и часть анальной, и часть генитальной зоны, в зависимости от задействованных иннерваций). Рис. 1 Каждый маленький кружок символизирует модус органа: 1 = инкорпоративный 1 2 = инкорпоративный 2 3 = ретентивный 4 = элиминативный 5 = интрузивный На первой оральной стадии (I) первый инкорпоративный модус доминирует в оральной зоне. Однако мы предпочитаем называть эту стадию орально-респираторно-сенсорной, потому что первый инкорпоративный модус в данное время преобладает в поведении всех этих зон, включая кожный покров в целом. Органы чувств и кожа восприимчивы и все более требуют подходящей стимуляции. Генерализация инкорпоративного модуса из его центра в оральной зоне на все чувствительные зоны поверхности тела изображена обводкой контура большого круга в квадрате I1. Остальные окружности (2, 3, 4, 5) символизируют вспомогательные модусы: второй орально-инкорпоративный (= кусание), орально-ретентивный, орально-элиминативный и орально-интрузивный. Эти модусы становятся в той или иной мере важными в соответствии с темпераментом индивидуума. Но они остаются подчиненными первому инкорпоративному модусу, если только совместное с кормящей матерью регулирование этой зоны не нарушается утратой внутреннего контроля у малыша или нефункциональным поведением со стороны матери. Примером недостатка внутреннего контроля мог бы служить пилорический спазм, выталкивающий пищу обратно вскоре после всасывания. В таких случаях орально-элиминативный модус занимает место рядом с предположительно господствующим инкорпоративным модусом и они вместе систематически входят в опыт грудного младенца, что при тяжелых формах нарушения и неправильном отношении к нему может раз и навсегда определить основную ориентацию индивидуума. Возможное последствие - раннее чрезмерное развитие ретентивного модуса, приводящее к смыканию рта, которое превращается в генерализированное недоверие ко всему входящему, поскольку оно не склонно оставаться. Примером утраты взаимного регулирования с материнским источником питания служит привычка матери отдергивать сосок груди, потому что ребенок слишком сильно его сжал или из-за боязни, что он это сделает. В подобных случаях оральный механизм вместо того, чтобы расслабленно сосать, может преждевременно развить рефлекс кусания. Наш клинический материал часто говорит о том, что такая ситуация служит моделью для одного из самых радикальных нарушений межличностных отношений. Некто надеется получить - источник отнимают; в ответ некто пытается рефлекторно задержать его и потребить; но чем сильнее он его удерживает, тем решительнее источник удаляется. Однако давайте оставим клинику и вернемся к нормативному поведению. По мере расширения пределов сознавания, координации и отзывчивости (responsiveness) младенец знакомится с воспитательными шаблонами своей культуры и тем самым узнает основные модальности человеческого существования, каждую - в лично и культурно значимых отношениях. Эти основные модальности прекрасно выражаются в «бейсик инглиш», который предельно ясен и точен, когда на его долю выпадает определение интерперсональных связей. Поэтому, к великому нашему облегчению, мы можем воспользоваться здесь запасом простейших английских слов вместо того, чтобы изобретать новые латинские комбинации. Получать (to get) - когда это не значит «достигать, добиваться» (to fetch) - означает воспринимать и принимать то, что дают. Получение - первая социальная модальность, постигаемая в жизни; и она звучит проще, чем есть на самом деле. Ибо действующий на ощупь и неустойчивый организм новорожденного узнает эту модальность только тогда, когда научается регулировать системы своих органов в соответствии с той манерой, в какой материнская среда интегрирует свои методы ухода за ребенком. Тогда ясно, что оптимальная совокупная ситуация, подразумеваемая готовностью малыша получать то, что дают, состоит в его взаимном регулировании с матерью, которая будет позволять ему развивать и координировать способы получать по мере того, как она развивает и координирует способы давать. За эту координацию существует высшая награда либидинального удовольствия - удовольствия, весьма неполно передаваемого термином «оральное». По-видимому, рот и сосок - всего лишь центры общей ауры сердечного тепла и взаимности, которой наслаждаются и на которую отзываются релаксацией не только эти центральные органы, но и оба целых организма. Развиваемая таким образом взаимность релаксации имеет важнейшее значение для первого опыта (experience) дружественной непохожести. Можно сказать (разумеется, с известной дозой таинственности), что получая то, что дают, и научаясь заставлять другого делать для него то, что хотелось бы иметь сделанным, малыш, кроме того, развивает необходимую основу эго, чтобы самому стать тем, кто дает. Когда этого не происходит, ситуация взаимного регулирования распадается на множество разобщенных попыток контролировать друг друга путем принуждения или фантазии (вместо взаимодействия). Малыш будет пытаться посредством беспорядочной активности получить то, что не в состоянии получить главным способом - сосанием. Он станет изнурять себя или считать палец и соску вселенной. Мать, не умея расслабиться во время болезненной поначалу процедуры кормления грудью, тоже может пытаться силой решить проблемы, упорно вталкивая сосок в рот малыша или нервно меняя часы кормления и питательные смеси. Разумеется, существуют методы облегчения такового положения. Можно поддерживать взаимодействие, давая малышу то, что он способен получить, посредством хороших искусственных сосок, и компенсировать упущенное орально путем насыщения других рецепторов, помимо оральных, то есть удовольствием малыша от того, что его держат на руках, согревают, улыбаются и говорят с ним, укачивают и т. д. Мы не вправе позволять себе ослаблять нашу коррективную изобретательность. Однако в данном случае (как, впрочем, и в любом другом) кажется, что если мы потратим совсем немного нашей целительной энергии на продуманные превентивные меры, то сможем содействовать лечению и сделать его проще. Перейдем теперь ко второй стадии, в течение которой способность приближать(ся) более активно и направленно, а также получаемое от этого удовольствие, растет и обретает более зрелый характер. Прорезаются зубы, а с ними - удовольствие кусать за что-нибудь твердое, прокусывать и откусывать кусочки от чего-либо. В случае короткой конфигурационной игры (configurational play) можно увидеть, что модус кусания способствует объединению ряда других активностей (как это делал первый инкорпоративный модус). Глаза - поначалу относительно пассивная система, принимающая впечатления по мере того, как они поступают - научились к этому времени сосредотачиваться на объекте, отделять и «выхватывать» предметы из неясного фона и прослеживать их движение. Органы слуха также научились различать значимые звуки, относить их к определенному месту и направлять соответствующее изменение позы (подъем и поворачивание головы, подъем и поворачивание верхней части тела). Руки научились тянуться, а кисти - схватывать более целенаправленно. Вместе со всем этим устанавливается ряд интерперсональных паттернов, сосредоточенных на социальной модальности взятия (taking) и удерживания (holding on to) разных предметов - и тех, что предлагаются и отдаются более-менее свободно, и тех, которые имеют более или менее выраженную тенденцию ускользать. По мере того, как малыш научается менять позы, перекатываться со спины на живот, приподниматься и садиться в кроватке, он должен совершенствовать механизмы схватывания, исследования и присваивания всего, что находится в пределах досягаемости. Итак, дополним нашу карту этой второй стадией (рис. 2). [В первом издании эта карта была организована таким образом, чтобы ее можно было читать сверху вниз, как печатный текст. Впоследствии я согласился с многочисленными рекомендациями изменить ее строение так, чтобы карта развития стала восходящей, подобно родословным деревьям и иллюстрациям эволюционного происхождения. - Э. Г. Э.] Рис. 2 На стадии II в оральной зоне доминирует модус 2 (инкорпорация посредством кусания). Прогресс при переходе от стадии I к стадии II (и затем к последующим стадиям) представлен на карте движением по диагонали направо и вверх. В данном случае прогресс означает, что либидо ребенка в подходящее время идет дальше, чтобы наделить силой второй модус органа, который, в свою очередь, поведет к интеграции новой социальной модальности - взятия (taking). Таким образом, новая стадия означает не зарождение новой зоны или модуса, а лишь готовность узнать их больше на собственном опыте, управлять ими более координированно и усвоить их социальное значение с определенной законченностью. Что если этому прогрессу мешать, ускоряя или задерживая его? Тогда отклонения должны наноситься в горизонтальном или вертикальном направлениях. Горизонтальное отклонение (I1-I2) соответствует преждевременному продвижению к модусу следующей стадии (рот малыша, вместо того чтобы сосать без напряжения, крепко сжимается). Вертикальное отклонение (I1-II1) означает «прилипание» к модусу, который оказался приносящим удовлетворение. Горизонтальное отклонение приводит к фиксации зоны, когда индивидуум держится за получение оральных удовольствий от особенностей различных модусов. Вертикальная фиксация - это фиксация модуса, когда индивидуум склонен чрезмерно проявлять модус 1 в различных зонах; он всегда хочет получать (to get), независимо от того, участвуют ли в этом рот и органы чувств, либо другие отверстия», рецепторы или формы поведения. Данный вид фиксации позже перемещается к другим зонам. Однако на этой стадии даже самое доброжелательное окружение не способно уберечь малыша от травматического изменения - одного из самых жестоких изменений, поскольку ребенок еще так мал, а встающие на его пути трудности обширны. Я говорю об общем развитии импульсов и механизмов активного хватания, прорезывания зубов и близости этого процесса к процессу отнятия от груди и отделения от матери, которая может вернуться к работе или снова забеременеть. Ибо именно здесь «добро» и «зло» входят в мир ребенка, если его базисное доверие к себе и другим уже не было поколеблено на первой стадии чрезмерно провоцируемыми или затягиваемыми параксизмами ярости и изнеможения. Конечно, невозможно знать, что чувствует младенец, когда его зубы «с трудом пробиваются изнутри», причем в той самой ротовой полости, которая до этого времени была главным локусом удовольствия и, к тому же, главным образом удовольствия. Невозможно также узнать, какого рода мазохистская дилемма возникает в результате того, что напряжение и боль, причиняемые режущимися зубами (этими внутренними диверсантами!), можно облегчить только кусая еще сильнее. Это, в свою очередь, добавляет к телесной социальную дилемму. Ибо если кормление грудью продолжается на стадии кусания (что, в общем, всегда было нормой), малышу необходимо научиться сосать не кусая, с тем чтобы у матери не было повода отдергивать сосок от боли или раздражения. Наша клиническая работа показывает, что этот момент в ранней истории индивидуума может быть началом злосчастной разделенности, когда гнев, обращенный на мучающие ребенка зубы, направленный против лишающей матери, и ярость, вызванная бессилием собственного гнева, сливаясь вместе, ведут к переживанию сильного смятения (садомазохистского характера), оставляющего общее впечатление, что когда-то давно человек разрушил единство с материнской средой. Эта самая ранняя катастрофа в отношении индивидуума к себе и к миру, вероятно, служит онтогенетическим вкладом в библейское сказание о рае, где первые люди на земле навсегда потеряли право срывать без усилий те плоды, что были отданы в их распоряжение; они вкусили от запретного яблока и тем самым прогневили Бога. Мы должны понять, что огромная глубина, равно как и универсальность этого сюжета, свидетельствуют, по-видимому, о большей (чем принять считать) важности раннего отрезка истории индивидуума. Следует стремиться к тому, чтобы такое раннее единство младенца с матерью было глубоким и приносящим удовлетворение, чтобы малыш подвергался действию этого неизбежного «зла» в человеческой природе умеренно и, по возможности, без отягчающих обстоятельств, да еще получая соответствующее утешение. Рассматривая первую оральную стадию, мы говорили о взаимном регулировании способа ребенка принимать то, в чем он нуждается, и способов матери (культуры) давать ему это. Однако есть стадии, отмеченные таким неминуемым проявлением ярости и гнева, что взаимное регулирование посредством дополняющего поведения не может служить подходящей для них моделью. Приступы ярости от режущихся зубов, вспышки раздражения от мышечного и анального бессилия, неудачи падения и т. д. - все это ситуации, в которых интенсивность импульса приводит к его собственному поражению. Родители и культуры используют и даже эксплуатируют эти инфантильные схватки с внутренними гремлинами для подкрепления своих внешних требований. Но родители и культуры должны также отвечать требованиям этих стадий и заботиться о том, чтобы первоначальная взаимность как можно меньше терялась в процессе продвижения от фазы к фазе. Поэтому отнятие от груди не должно означать внезапной утраты груди и лишения успокаивающего присутствия матери, если, конечно, культурная ситуация не является гомогенной, когда можно быть уверенным, что другие женщины в ощущениях ребенка будут практически неотличимы от родной матери. Резкая утрата любви матери, к которой ребенок уже привык, без подходящей замены в это время может привести (при прочих отягчающих условиях) к острой младенческой депрессии или к неострому, но хроническому состоянию печали, способному придать депрессивный оттенок всему остатку жизни. [Рене Спитц (Rene Spitz) назвал это «анаклитической депрессией». См. его статьи в The Psychoanalytic Study of the Child, Vols. I-IV, International University Press, New York, 1945-49.] Но даже при самых благоприятных обстоятельствах эта стадия оставляет эмоциональный осадок первородного прегрешения и осуждения и всеобщей ностальгии по потерянному раю. В таком случае оральные стадии формируют у младенца родники базисного чувства доверия и базисного чувства недоверия, которые остаются эндогенным источником примитивной надежды и обреченности на всем протяжении жизни. Они будут рассмотрены позднее в качестве первого нуклеарного конфликта развивающейся личности. Б. Выделительные органы и мускулатура При обсуждении самосохранения Фрейд предполагает, что в самом начале жизни либидо связывается с потребностью поддерживать жизнь посредством сосания того, что подходит для питья, и кусания того, что годится в пищу. Но вряд ли простому поглощению пищи есть дело до этой либидинальной потребности. Леви в своих известных экспериментах со щенками и цыплятами показал, что у этих групп детенышей, помимо простого потребления пищи, существует самостоятельная потребность в определенном количестве сосания и клевания соответственно. У людей, живущих в большей степени благодаря обучению, чем инстинкту, предполагается и большая культурная изменчивость в отношении врожденных и приобретенных величин потребности. Потенциальные паттерны, которые не могут быть проигнорированы или сокращены ниже определенного минимума без риска вызвать неполноценность, и которые, с другой стороны, должны особым образом провоцироваться посредством средовых процедур, чтобы получить полное развитие, есть именно то, что мы обсуждаем в данный момент. Тем не менее ясно, что оральный эротизм и развитие социальных модальностей «получения» и «взятия» опирается на потребность дышать, пить, есть и расти за счет всасывания. Какова же самосохраняющая функция анального эротизма? Прежде всего, вся процедура опорожнения кишечника и мочевого пузыря делается как можно более приятной благодаря чувству благополучия (в словесной форме: «отлично!»). Это чувство с самого начала жизни должно компенсировать весьма частый дискомфорт и напряжения, испытываемые по ходу того, как кишечник учится выполнять свою повседневную работу. Два усовершенствования постепенно придают анальному опыту (experiences) необходимую полноту, а именно, наступление более регулярного стула и общее развитие мышечной системы, которое добавляет ось (dimension) произвольного расслабления, выпускания и сбрасывания к оси жадного присвоения. Эти два усовершенствования вместе говорят о большей способности чередовать удерживание и выталкивание по желанию. Поскольку речь идет об анальности в узком смысле слова, на этой стадии очень многое зависит от того, стремится ли культурная среда сколько-нибудь серьезно относиться к анальной функции. Как мы увидим, есть культуры, где родители игнорируют анальное поведение и предоставляют старшим детям отводить в кусты начинающего ходить малыша, с тем чтобы его желание соблюдать нормы в этом вопросе постепенно совпало с желанием подражать его старшим провожатым. Однако наша западная цивилизация предпочла отнестись к данному вопросу более серьезно, и степень ее давления на индивидуума зависит от распространенности нравов среднего класса и идеального образа механизированного тела. Ибо подобные нравы предполагают, что раннее и строгое приучение к туалету не только сохраняет приятной домашнюю атмосферу, но совершенно необходимо для развития аккуратности. Так это или нет, мы обсудим позднее. Но, несомненно, среди невротиков нашего времени есть и компульсивный тип, отличающийся более механической аккуратностью, пунктуальностью и бережливостью (в любви так же, как и в испражнениях), чем это было бы полезно для него, а в долгосрочной перспективе, и для общества. Дрессура кишечника и мочевого пузыря стала, пожалуй, бесспорно травмирующим моментом воспитания ребенка в широких кругах нашего общества. Что в таком случае делает анальную проблему столь трудной? Анальная зона больше любой другой приспособлена к проявлению стойкой приверженности противоречивым импульсам, потому что прежде всего она - модальная зона для двух конфликтующих модусов подхода, которые должны стать сменяющими друг друга, а именно, модусов ретенции и элиминации. Кроме того, сфинктеры - это лишь часть мышечной системы с ее общей дуальностью ригидности и релаксации, флексии и экстензии. Развитие мышечной системы дает ребенку гораздо большую власть над средой в виде умения доставать и держать, бросать и толкать, приближать к себе и удерживать предметы на расстоянии. Вся эта стадия, которую немцы назвали стадией упрямства, становится сражением за автономию. Ибо по мере того как малыш готовится обрести бОльшую независимость, он описывает свой мир в категориях «я» и «ты», «мне» и «мое». Любая мать знает, сколь сговорчивым может быть ребенок на этой стадии, если он решил, что хочет делать то, что ему вменяют в обязанности. Однако весьма трудно найти правильный рецепт заставить малыша захотеть сделать именно это. Всем матерям знакомо, как нежно ребенок (находящийся на этой стадии развития) прижимается к взрослому и как жестоко он вдруг пытается его оттолкнуть. В том же возрасте дети склонны копить (тайно хранить) различные предметы и выбрасывать их, цепко держаться за свое имущество и вышвыривать свои вещи из окна. Все эти на вид противоречивые склонности мы охватываем формулировкой ретентивно-элиминативных модусов. Что касается развиваемых на этой стадии новых социальных модальностей, то особое значение придается простой антитезе отпускания (letting go) и удерживания (holding on); их пропорция и последовательность представляют исключительную важность для развития как отдельной личности, так и коллективных аттитюдов. Дело взаимного регулирования теперь сталкивается с самым суровым испытанием. Если внешний контроль вследствие жесткой или слишком ранней дрессуры будет требовать лишения ребенка возможности постепенно и без принуждения освоить управление кишечником и другими амбивалентными функциями, малыш снова окажется перед необходимостью двойного бунта и двойного поражения. Лишенный власти в собственном теле (часто боящийся своих фекалий, как если бы они были враждебными чудовищами, обитающими в его внутренностях) и бессильный во внешнем мире, он снова будет вынужден искать удовлетворения и контроля либо посредством регрессии, либо посредством фальшивой прогрессии. Другими словами, ребенок вернется к более раннему, оральному контролю, т. е. контролю путем сосания пальца и превращения в хнычащее и требующее заботы существо; или станет враждебным и назойливым, использующим свои фекалии в качестве боеприпасов и симулирующим автономию - способность действовать ни на кого не опираясь, которую он на самом-то деле не приобрел. (В двух наших «образцах» патологии мы наблюдали регрессию к этому положению.) Добавляя анально-уретрально-мышечную стадию к нашей карте, мы приходим к варианту, изображенному на рис. 3. Рис. 3 Диагональ протянулась до установления ретентивного (3) и элиминативного (4) модусов в анально-уретральной зоне (нижняя часть кругов) на новой стадии III. Обводкой контуров кругов опять показана генерализация на всю развивающуюся мышечную систему этих модусов, которые, прежде чем служить более сложным и разнообразным целям, должно быть, приобрели определенную форму самоконтроля в отношении дуальной экспрессии, такую как отпускание и удерживание. Там, где такой контроль нарушен недоразвитиями в анально-уретральной сфере, создаются прочные акценты на ретенции и/или элиминации в самой зоне (спастическая прямая или ободочная кишка), в мышечной системе (общая вялость или ригидность), в навязчивой фантазии (параноидный страх враждебных субстанций внутри собственного тела) и в социальных сферах (попытки контролирования среды посредством компульсивной систематизации). Здесь уже можно проиллюстрировать клиническое применение этой пока еще незаконченной карты. Выше мы отмечали, что наш анально-ретентивный пациент (мальчик) в раннем младенчестве какое-то время сопротивлялся кормлению, задерживая пищу во рту и вообще сжимая рот. Такое «девиантное» развитие, которое, конечно, могло бы не оставить того серьезного следа, какой имел место в данном случае, можно отметить на нашей карте обводкой (II3). Мальчик, отказываясь от попытки удержать мать (II2), пытался контролировать ситуацию посредством ретенции - фиксации модуса, которая предопределила ему трудный период на стадии III, где в его обязанности входило научиться «отпускать» (to let go). Однако подлинный кризис возник в то время, когда мальчик собирался покинуть эту стадию: он регрессировал и держался изо всех сил. На карте указаны и другие пути к отступлению, имеющиеся в распоряжении детей. Модусы III2 и III1 (анально-уретрально-инкорпоративные) хорошо известны педиатрам, вынужденным избавлять детей от мелких объектов, которые они воткнули в анальное отверстие. В уретральной копии такого поведения в мочеиспускательный канал вводятся соломинки и тонкие веточки. Подобные буквальные выражения модуса встречаются, но все же редко. Более обычны фантазии в этом роде; они могут подготавливать перверзии. Любая анальная фиксация на одном из этих модусов особо предрасположена подготавливать к гомосексуальному аттитюду с подразумеваемой идеей достижения вечной любви и контроля путем анальной инкорпорации. У девочек все обстоит иначе благодаря тому, что их «хваткости» (graspiness) нет нужды оставаться фиксированной в пределах рта или извращенной в области ануса; она вполне способна переместиться к вагине и господствовать в генитальном поведении. Мы вернемся к этому вопросу при обсуждении генитальности. Другой возможный уход «в сторону» - чрезмерное акцентирование модуса III., то есть использование фекалий в качестве боеприпасов для стрельбы по людям. Это может принять форму агрессивного испражнения или скрытого выпускания фекальных масс. Искушение поступать подобным образом сохраняется и у взрослых в виде склонности употреблять ругательства, имеющие отношение к фекалиям, - магический способ нападения на нашего врага и, к тому же, легкий, если вы способны при этом выйти сухим из воды. Какие прочные качества имеют корни в этой мышечно-анальной стадии? Из ощущения внутренней доброкачественности (goodness) вырастает автономия и гордость; из ощущения недоброкачественности (badness) - сомнение и стыд. Для развития автономии необходимо устойчиво проявляемое и уверенно сохраняемое состояние раннего доверия. Младенцу нужно почувствовать, что его базисное доверие к себе и миру (это сохраняющееся сокровище, спасенное от конфликтов оральной стадии) не будет поставлено под угрозу внезапным страстным желанием иметь выбор, требовательно присваивать и упрямо устранять. Устойчивость должна защищать малыша против потенциальной анархии его пока еще невоспитанной рассудительности, неспособности удерживать и отпускать с разбором. Окружение ребенка должно поддерживать его в желании «встать на ноги», чтобы малыш не оказался во власти ощущения, будто он поспешно и глупо выставил себя на показ (что мы называем стыдом), или не попал в капкан того вторичного недоверия, оглядывания на прошлое, которое мы зовем сомнением. Таким образом, автономия против стыда и сомнения — второй нуклеарный конфликт, разрешение которого составляет одну из основных задач эго. В. Локомоция и гениталии До сих пор я не упоминал ни о каких возрастных границах. Сейчас мы приближаемся к концу третьего года жизни, когда ходьба приобретает легкость и энергичность. В книгах утверждается, что ребенок «может ходить» значительно раньше этого срока; но для нас он не вполне стоит на своих ногах, пока способен лишь в течение короткого времени, с большим или меньшим реквизитом, относительно хорошо справляться с ходьбой. Мы полагаем, эго только тогда включило ходьбу и бег в сферу владения, когда ощущение тяжести остается в разумных пределах, когда ребенок способен забыть, что он «делает ходьбу», и, вместо этого, заняться выяснением того, что он может делать с ходьбой. Только тогда ноги становятся интегральной частью его самого вместо того, чтобы быть приспособленным для ходьбы придатком. Оглянемся назад: первой промежуточной станцией была лежачая релаксация. Основанное на опыте младенца доверие к тому, что основные механизмы дыхания, пищеварения, сна и т. д. имеют закономерную и привычную связь с предлагаемой пищей и заботой, придает вкус развитию умения садиться и вставать на ноги. Вторая промежуточная станция (достигаемая лишь к концу второго года жизни) - способность сидеть не только уверенно, не падая, но и не уставая: проявления большой ловкости, позволяющей постепенно использовать мышечную систему для более тонкого различения и более автономных способов отбора и отбрасывания, нагромождения различных предметов (pilling things up) и разбрасывания их с силой и меткостью. Третья промежуточная станция обеспечивает ребенка умением самостоятельно и энергично передвигаться. Ребенок не только готов к обнаружению своей половой роли, но и начинает постигать свою роль в хозяйстве (economy) или, по крайней мере, понимать, каким ролям стоить подражать. Еще немного, и он уже может вступать в отношения со сверстниками и под руководством старших детей или специально присматривающих за ним женщин постепенно включается в детскую политику детского сада, улицы и двора. Учение носит теперь интрузивный характер и увлекает его всякий раз новыми событиями и занятиями. Ребенок начинает остро сознавать различия между полами. Все это создает сцену для инфантильной генитальности и первичного развития интрузивного и инклюзивного модусов. Конечно же, инфантильной генитальности суждено оставаться рудиментарной, или перспективой того, что еще придет. Если ее преждевременное проявление специально не провоцируется особыми фрустрациями или особыми обычаями (такими, как сексуальные игры в группах), детская генитальность, вероятно, оборачивается всего лишь серией пленительных переживаний, которые достаточно пугающи и бессмысленны, чтобы подавляться в течение стадии, названной Фрейдом периодом «латентности», то есть длительной отсрочки физического полового созревания. На этой стадии сексуальная ориентация мальчика является фаллической. Хотя эрекции, бесспорно, случаются и раньше (либо рефлекторно, либо как явно сексуальные реакции на вещи и людей, которые заставляют ребенка испытывать сильные чувства), теперь развивается направленный интерес к гениталиям обоих полов, вместе со смутным, ненаправленным побуждением к совершению половых актов. Наблюдения за жизнью «примитивных» народов обнаруживают сцены половых сношений между трех-четырехлетними детьми - сцены, судя по сопутствующему хохоту, прежде всего игровой имитации. Такие откровенные и шутливые действия, вероятно, помогают ослабить напряжение потенциально опасного развития: концентрацию ранних сексуальных импульсов исключительно на родителях, особенно там, где существует полный запрет на сообщение подобного желания. Ибо возросшему локомоторному мастерству ребенка и его чувству гордости, вызванному тем, что он теперь большой и почти такой же умелый, как Отец и Мать, наносится жесточайший удар очевидным фактом: в половой сфере он значительно уступает родителям. И более того: даже в отдаленном будущем ему никогда не занять место этого отца в сексуальных отношениях с этой матерью (или место этой матери в сексуальных отношениях с этим отцом). Самые глубокие следствия такого прозрения и составляют, если воспользоваться термином Фрейда, эдипов комплекс. Конечно, этот термин запутал дело, поскольку уравнивает то, что можно предполагать в детстве, с тем, что можно вывести из истории царя Эдипа. Иначе говоря, он устанавливает сходство между двумя неопределенностями. Сама же идея заключается в том, что Эдип, по незнанию убивший отца и женившийся на матери, стал мифологическим героем и вызывает сильное сострадание и ужас у театральных зрителей потому, что занять место отца и обладать матерью - всем присущее, но запретное желание. В повседневной работе психоанализ подтверждает тот простой вывод, что мальчики адресуют свою первую половую любовь взрослым материнским фигурам, которые иным способом утешали их тела, и что мальчики обнаруживают первое сексуальное соперничество с теми, кто оказывается половым собственником этих материнских фигур. Другой вывод (к которому когда-то пришел Дидро): если бы маленький мальчик обладал возможностями мужчины, он бы силой взял мать и убил отца, - свидетельствует об интуиции и, все-таки, нелогичен. Если бы мальчик обладал такими возможностями, то не был бы ребенком и не испытывал бы нужды оставаться с родителями, а значит, мог бы предпочесть иные сексуальные объекты. Фактически, инфантильная генитальность находится под арестом защитников детства и его идеалов и, отсюда, испытывает серьезные осложнения. Интрузивный модус, господствующий в большей части поведения на этой стадии, служит характерным признаком целого ряда конфигурационно «подобных» активностей и фантазий. Все они включают интрузию (вторжение) в другие тела посредством физической атаки: вторжение в уши и умы других людей с помощью агрессивного, напористого говорения; вторжение в пространство посредством энергичной локомоции; вторжение в неизвестное благодаря неуемному любопытству. В общем, достаточно очевидно, что детям на этой стадии половые акты взрослых видятся опасными актами взаимной агрессии. Даже в тех случаях, когда идет групповая сексуальная игра, ребенок, по-видимому, интерпретирует половые акты старших членов семьи как интрузивные со стороны мужчины и как инкорпоративные, в паучьей манере, со стороны женщины; и это чаще случается тогда, когда взрослую половую жизнь окружает темнота, когда сопровождающие ее звуки истолковываются как выражение боли, когда дети тайком наблюдают менструальную кровь и когда они ощущают неприязнь и раздражение у недостаточно удовлетворенных родителей. Девочки приобретают на этой стадии важный опыт в том смысле, что должны понять непреложность следующего факта: хотя их локомоторная, умственная и социальная интрузивность равным образом увеличивается и столь же адекватна, как интрузивность мальчиков, у них нет одной штуки: пениса. Тогда как мальчики имеют этот видимый, способный напрягаться и понятный орган, у девочек клитор не в состоянии поддерживать мечты о сексуальном равенстве. И груди, как сопоставимо заметный признак их будущего, у них пока еще не развиты, а материнские инстинкты переводятся в игровую фантазию или уход за малышами. Там, где нужды хозяйственной жизни и мудрость ее социального устройства делают женскую роль, ее особые полномочия и вознаграждения понятными, конечно, все это легче интегрируется - и создается женская сплоченность. В противном случае девочка склонна развивать, наряду с основными модусами женской инцепции и материнской инклюзии, либо дразнящую, требующую, цепкую позицию, либо прилипчивую и чрезмерно зависимую детскость. Итак, наша карта близка к завершению (рис. 4 и 5). На рис. 4 (для мальчиков) и рис. 5 (для девочек) мы добавляем IV слой - локомоторно-генитальную стадию, на протяжении которой модус интрузии (5) обнаруживается в изобилии ходьбы, агрессивном умонастроении и сексуальных фантазиях и действиях. Оба пола участвуют в общем развитии локомоторных и интрузивных паттернов, хотя у девочек паттерны требующей и ласкающей инцепции (1, 2) развиваются в пропорции, определяемой предшествующим опытом, темпераментом и культурным акцентом. Рис. 4 Рис. 5 Рис. 5 показывает психосексуальный прогресс девочки на IV стадии как частичное возвращение к инкорпоративным модусам, первоначально развиваемым на оральном и сенсорном уровнях. Я полагаю, это не случайный результат нашего метода картирования. Ибо девочка на IV стадии противопоставляет потенциально более энергичной мышечной жизни мальчика потенциальность более богатого сенсорного различения и воспринимающих и принимающих черт будущего материнства. Она склонна стать еще более зависимой и более требующей; и, фактически, ей позволяют это сделать, за исключением тех случаев, когда культура предпочитает развивать вспомогательный модус интрузивного и явно локомоторного поведения (IV5). Позднее мы вернемся к той общей эксплуатируемости, которая стала уделом женщины вследствие близости ее генитальных модусов (инцепции, инклюзии) модусам оральности (инкорпорации). Локомоторно-генитальная стадия добавляет к инвентарю основных социальных модальностей обоих полов модальность «делания» («making») в смысле «занятия чем-либо исключительно с целью достижения личного успеха, выгоды, преимущества и т. д.» Нет более простого и выразительного слова, которое бы так подходило к набору перечисленных ранее социальных модальностей. Оно наводит на мысль о лобовой атаке, наслаждении состязанием, упорстве в достижении цели, радости победы. У мальчика сохраняется акцент на «делании» фаллически-интрузивными способами; у девочек он раньше или позже смещается к «деланию» либо посредством приставания и провоцирования, либо с помощью более мягких форм «заманивания в ловушку», то есть посредством делания себя привлекательной и внушающей любовь. Таким образом, ребенок развивает предпосылки инициативы, или необходимые условия отбора целей и упорства в их достижении. Однако эта общая готовность к инициативе сразу встречает своего заклятого врага в неизбежности отсрочивания и замещения ее сексуального ядра; ибо оно оказывается и биологически незрелым, и культурно отвергаемым вследствие табу инцеста. «Эдиповы» желания (столь просто и доверчиво выражаемые в заверениях мальчика, что он женится на матери и заставит ее гордиться им, равно как и в заверениях девочки, что она выйдет замуж за отца и будет гораздо лучше о нем заботиться) ведут к неотчетливым, смутным фантазиям, граничащим с убийством и насилием. Следствием этого является глубокое чувство вины - странное чувство, поскольку оно, вероятно, постоянно подразумевает, что индивидуум совершил преступление, которое, в конце концов, не только не совершалось, но было в принципе невозможным по биологическим причинам. Тем не менее, такая затаенная вина также помогает направить всю силу инициативы и энергию любопытства на подходящие идеалы и ближайшие практические цели, на познание мира фактов и методов делания вещей (а не «делания» людей). Все это предполагает, что идет поиск устойчивого разрешения третьего нуклеарного конфликта, а именно, конфликта между инициативой и чувством вины (мы обсудим его в главе, посвященной эго). На этом заканчивается наше переложение теории инфантильной сексуальности, которая на самом деле является теорией прегенитальных ступеней, ведущих к рудиментарной генитальности. Но мы должны дополнить и текст, и карту описанием дальнейшего развития. Речь пойдет о рудиментарном генеративном модусе, представляющем смутное предчувствие того обстоятельства, что генитальность имеет прокреативную функцию. В четвертом (заключительном) разделе этой главы мы приведем данные о том, что мальчики отличаются от девочек не только органами, возможностями (capacities) и ролями, но и специфичностью субъективного опыта (о чем клиницисту известно и с чем он работает, даже если не всегда знает, как это концептуализировать). Такая специфичность опыта - результат работы эго по организации всего того, что человек имеет, чувствует, предвидит. Тогда явно недостаточно характеризовать пол, указывая лишь на то, чем различаются мужчина и женщина, хотя такое различие дополнительно подчеркивается культурными ролями. Скорее, каждый пол характеризуется уникальностью, которая включает и его отличия от противоположного пола, но не складывается из них. В ее основе лежат предобразованные функции будущего осеменителя и будущей роженицы, независимо от системы разделения труда и типа культуры. Здесь модусы интрузии и инклюзии поляризуются, обслуживая произведение и рождение потомства. В V слое карты (рис. 4 и 5) предвосхищается рудиментарная «генитальная стадия». Дополнительный маленький кружок внутри мужского и женского организмов обозначает два новых модуса: женский генеративный (VЖ) и мужской генеративный (VМ); и передает ту истину, что женская инклюзия и мужская интрузия все больше и больше ориентируются на смутно угадываемую внутреннюю потенциальность, а именно, на объединение яйцеклетки и спермы в акте произведения потомства. Несмотря на то, что наш метод развертывания карты был аддитивным, как если бы на каждой стадии появлялось что-то совершенно новое, получившуюся теперь полную карту следует рассматривать как репрезентацию последовательной дифференциации частей, каждая из которых существует в некоторой форме с самого начала и до конца, причем всегда внутри органического целого - созревающего организма. В этом смысле правомерно допустить, что добавленные последними модусы (мужской и женский генеративный) были центральным, хотя и рудиментарным фактором на всем протяжении более раннего развития. [Итак, наша карта составлена. Многим (и мне в том числе) она временами будет, вероятно, казаться непривлекательно стереотипным, шаблонным способом объяснения феноменов развития. Такая стереотипность до некоторой степени вызвана происхождением этой карты из клинического наблюдения. Но ведь именно из клинического наблюдения берет начало и наша книга: и нам не следует слишком легко отказываться от того, что однажды доказало свою полезность при упорядочивании данных наблюдения. Если, например, карта изображает инцептивный и инклюзивный модусы как реставрацию инкорпоративных модусов, было бы хорошо поразмышлять как над социальным, так и над клиническим подтекстом этого. Ибо подобная реставрация говорит о тенденции к соответствующей рекапитуляции темы младенческой зависимости, как в смысле (регрессивной) потребности быть зависимым, так и в смысле (прогрессивной) способности к производящей заботе об иждивенцах. В некоторых системах культуры эта тенденция, в свою очередь, может создавать основу для особенной эксплуатируемости женщины как существа, которое остается иждивенцем (сохраняет зависимость) и имеет дело главным образом с иждивенцами; тогда как у мужчины соответствующий страх регрессивной зависимости может вести к сверхкомпенсации в неумеренно интрузивных стремлениях. Должно быть, необходимо понять, что это происходит в несознаваемой дифференциации и совместной идентификации, прежде чем освобождение от эксплуатируемости и от потребности эксплуатировать окажется действительно возможным. Насколько применимо понятие выразительности модуса (mode-emphasis) к неклиническим данным, станет ясно из заключительного раздела этой главы, тогда как о его применимости к культурным феноменам говорится во второй части книги.] Г. Прегенитальность и генитальность Всякая система должна иметь свою утопию. Для психоанализа такой утопией является «генитальность». Сначала под ней понимали интеграцию прегенитальных стадий до точки совершенства - высшей ступени, которая позднее (после пубертата) обеспечивала бы три трудных примирения: 1) примирение генитального оргазма и экстрагенитальных сексуальных потребностей; 2) примирение любви и сексуальности; 3) примирение сексуальных, прокреативных и связанных с продуктивным трудом паттернов. Фактически, при близком рассмотрении оказывается, что все невротики испытывают затруднения в сексуальных циклах: половые расстройства возникают у них, когда они только делают предложения потенциальным партнерам, когда начинают, совершают, либо завершают половой акт или когда отворачиваются от соответственных «органов» и от партнера. Здесь следы прегенитальности оказываются наиболее очевидными, хотя и редко сознаваемыми. Невротичные люди, вместо наслаждения взаимностью генитальных паттернов, в глубине души, вероятно, предпочли бы инкорпорацию или ретенцию, элиминацию или интрузию. Многие другие скорее предпочли бы быть зависимыми или ставить кого-то в зависимость, губить или погибать, чем зрело любить, - и это часто без видимых невротических нарушений, поддающихся какой-либо классификации, диагностике и лечению. Бесспорно, забавная сексуальная игра лучше всего подходит для того, чтобы уделить внимание прегенитальным остаткам. Но связи секса и игры, игры и работы, работы и секса требуют более позднего и более обстоятельного обсуждения. Здесь же нашей картой можно воспользоваться для классификации направлений нарушения генитальности, вызываемого прегенитальной девиацией. На рис. 4 модус феминной прокреации (VЖ), а также модусы V1 и V2 не следует понимать слишком буквально. Рудименты желания произвести на свет потомство (= родить) утилизируются в идентификации с женщиной и в поддержке женщины, а также поглощаются в творчестве. Что касается рецептивных тенденций, то мужской орган не имеет морфологического сходства со ртом, хотя вокруг и позади корня полового члена находятся рудименты женского органа; именно эта зона эротизирована у пассивно-рецептивных мужчин. В противном случае, вступить во владение сексуальными остатками инкорпоративных желаний мужчины должны рот и анус. Модус V1, окажись он доминирующим или столь же влиятельным, как и V5, означал бы акцентирование генитальной рецептивности - желание получать, но не давать. Тогда как доминирование V2 указывало бы на «самку» мужского пола (male «bitch») - например, гомосексуалиста, стремящегося к половым сношениям с мужчинами с целью (более или менее сознательной) поймать в ловушку их энергию (power). Модус V3 подразумевал бы ретентивную, a V4 - элиминативную акцентуацию генитального поведения мужчины, откуда берут начало такие формы эякуляции, как задержанная и неполная, преждевременная и «текучая» («flowing»). Модус V5 уже был охарактеризован нами как фаллически-агрессивный аттитюд. Кроме того, эти девиации можно проследить в обратном направлении вдоль вертикальных путей фиксации модуса до других зон, из которых они берут начало, и к которым они имеют тенденцию регрессировать. Конечно, в зрелой мужской сексуальности все эти модусы должны интегрироваться и признать господство мужского прокреативного модуса (VM). Последний слой на рис. 5 имеет двойное применение: к половой жизни и к деторождению (и уходу за ребенком). Модус VЖ был сформулирован как господствующая конечная позиция. Модусы V1, V2 рассматривались нами как наиболее распространенная девиация: относительная фригидность в сочетании либо с сексуальной алчностью (в ее худшем варианте - неспособности отдаваться генитально, а значит и вознаграждать действия мужчины, которых, тем не менее, такая женщина требует, часто дразня и провоцируя «избранника»). V3 - это неспособность расслабиться настолько, чтобы позволить мужчине начать, дать ему возможность почувствовать себя уверенно или проявить всю силу чувств. V4 - элиминативная генитальность - выражается в частых оргастических спазмах, которые не складываются в одно адекватное переживание (experience). V5 - неперестраиваемая фаллическая позиция, выражающаяся в исключительно клиторальном эротизме и во всевозможных формах интрузивного принуждения. VM у женщины - это такая способность идентифицироваться с прокреативной ролью мужчины и участвовать в ней, которая делает женщину понимающим товарищем и уверенным наставником сыновей. К тому же у женщин, как и у мужчин, творчество требует определенной пропорции VM и VЖ. Общее для мужской и женской карт правило гласит: все девиации, при условии подчинения господствующему модусу, столь же нормальны, сколь и часты. В тех случаях, когда девиации замещают собой нормальный господствующий модус, они приводят к несоответствиям в совокупном либидинальном хозяйстве, что не может продолжаться сколько-нибудь долго без существенного искажения социальных модальностей индивидуума. Это, в свою очередь, не может происходить слишком часто без искажения социальной жизни группы, если только группа не способна, на время, справиться с проблемой посредством образования организованных подгрупп девиантов. Однако только ли ради генитальности существует прегенитальность? По-видимому, нет. Фактически, истинной сущностью прегенитальности, видимо, выступает абсорбция либидинальных интересов в раннем столкновении созревающего организма с индивидуальным стилем ухода за ребенком и в преобразовании его врожденных форм достижения (агрессии) в социальные модальности определенной культуры. Давайте снова начнем с того, что, казалось бы, служит биологическим началом. Когда мы говорим, что животные обладают «инстинктами», то подразумеваем, что по крайней мере более низкие в эволюционном отношении виды располагают относительно ранними, относительно врожденными и готовыми к употреблению способами взаимодействия с тем сегментом природы, в качестве части которого они выжили. Эти паттерны широко варьируют от вида к виду, но внутри одного вида остаются чрезвычайно негибкими; животные способны научаться очень немногому. Здесь приходит на ум история с ласточками из Англии, которые были завезены в Новую Зеландию тоскующими по родине эксангличанами. С наступлением зимы все они улетели на юг и больше не возвращались, ибо их инстинкты указывали южное, а не теплое направление. Давайте не забывать, что наши прирученные животные и домашние питомцы, кого мы так легко принимаем за мерило животного мира, - это тщательно отобранные и чистопородные существа, которые научаются служить нашим практическим и эмоциональным нуждам в той мере, в какой мы заботимся о них. То, чему они научаются от нас, не увеличивает их шансы выживания в любом сегменте природы или во всяком взаимодействии с себе подобными. В данном контексте нас интересует не столько то, чему может научиться отдельное животное, сколько то, чему вид способен обучать свой молодняк из поколения в поколение. У высших видов животных мы наблюдаем разделение инстинкта (используемый термин аналогичен термину «разделение труда»). Здесь речь идет о совместном регулировании инстинктивного стремления детеныша к контакту и инстинктивного предоставления контакта родителем, которое завершает приспособительное функционирование у детеныша. Было замечено, например, что некоторые млекопитающие могут научиться дефекации, только если мать вылизывает ректальное отверстие своего детеныша. Можно было бы предположить, что человеческое детство и обучение человеческого детеныша есть просто высшая форма такой инстинктивной реципрокности. Однако влечения, с которыми человек появляется на свет, - это не инстинкты; равно как и комплементарные влечения его матери нельзя считать всецело инстинктивными по природе. Ни те, ни другие не несут в себе паттернов завершения, самосохранения, взаимодействия с каким-либо сегментом природы; их должны еще организовать традиция и совесть. Как животное, человек ничего не значит. Бессмысленно говорить о ребенке так, как если бы это было животное в процессе приручения; или говорить о его инстинктах как о наборе паттернов, подверженных вторжению или блокированию со стороны автократической среды. «Врожденные инстинкты» человека - это фрагменты влечения, которые собираются, наделяются значением и организуются в течение длительного детства методами ухода за ребенком и его дисциплинирования, варьирующими от культуры к культуре и определяемыми традицией. В этом кроется его шанс как организма, как члена общества и как индивидуума. В этом же заключается и его ограниченность. Ибо, если животное выживает в тех случаях, когда его сегмент природы остается достаточно предсказуемым, чтобы соответствовать врожденным паттернам его инстинктивной реакции, или когда эти реакции содержат в себе основы для необходимой мутации, человек выживает только тогда, когда традиционное детское воспитание снабжает его совестью, которая будет руководить им, не подавляя, и которая настолько тверда и одновременно гибка, чтобы приспосабливаться к превратностям исторической эпохи. Для достижения этой цели детское воспитание утилизирует те темные инстинктуальные (сексуальные и агрессивные) силы, которые наделяют энергией инстинктивные паттерны (животных), а у человека, именно вследствие его минимального инстинктивного оснащения, оказываются высокомобильными и чрезвычайно пластичными. [Что касается попыток пересмотра и прояснения психоаналитической теории инстинктов, см.: Н. Hartmann, E. Kris and R. Loewenstein, The Psychoanalytic Study of the Child, Vols. I-IV, International Universities Press, New York, 1945-49.] Здесь мы просто хотим достичь начального понимания (и согласования) графика прегенитальности и систематической взаимосвязи ее модусов органа, создающих ту базисную ориентацию, которую организм или его части могут испытывать к другому организму или его частям и к миру вещей. Наделенное органами существо может вбирать в себя объекты или другие существа, может удерживать их или выпускать, а может и само проникать в них. Существа с органами способны также выполнять такие модальные действия с частями другого существа. Человеческое дитя за свое долгое детство усваивает эти модусы физического подхода, а с ними - и модальности социальной жизни. Ребенок научается жить в пространстве и времени, так же как он научается быть организмом в пространстве - времени его культуры. Каждая усваиваемая таким образом частная функция базируется на интеграции всех модусов органа друг с другом и с образом мира соответствующей культуры. Если в качестве частной функции мы возьмем интеллектуальную деятельность, то обнаружим, что она либо составляет целое с модусами органа, либо будет искажаться ими. Мы воспринимаем информационное сообщение; по мере того, как мы его принимаем (= инкорпорируем), мы интуитивно схватываем то, что кажется заслуживающим присвоения; усваивая такую информацию, мы пытаемся понять ее по-своему, сравнивая с другими порциями информации; удерживаем одни части сообщения и отбрасываем (= элиминируем) другие; наконец, мы передаем сообщение другому лицу, в интеллектуальном аппарате которого соответствующее усвоение или оплодотворение повторяется. И так же как модусы взрослой генитальности могут нести более или менее искажающий отпечаток ранних опытов модуса органа, так и интеллектуальность человека - к радости или к огорчению - может характеризоваться недоразвитием или сверхразвитием того или иного из основных модусов. Кто-то набрасывается на знания столь же жадно, как та коза (персонаж комиксов), которую другая спрашивала, удалось ли ей съесть за последнее время свежую книгу. Кто-то затаскивает свои знания в угол и грызет их там, как кость. Еще кто-то превращает себя в склад информации, вообще не надеясь когда-либо переварить ее. Некоторые же предпочитают источать и расточать информацию, которая не усвоена, и неусваиваема. А интеллектуальные насильники упорствуют в том, чтобы их мнения считались обязательными, пробивая защиту невосприимчивых слушателей. Однако все это - карикатуры, лишь иллюстрирующие тот факт, что не только зрелые половые сношения, но и любой другой тип связей развивается на основе правильной (или неправильной) пропорции прегенитальных модусов органа, и что каждую форму связи можно охарактеризовать относительной взаимностью модусов подхода или односторонними формами агрессии. Чтобы установить конкретную пропорцию, социетальный процесс использует раннюю сексуальную энергию, так же как ранние модусы подхода. Он доводит дело до конца благодаря традиционному воспитанию фрагментарных влечений, с которыми человеческое дитя появляется на свет. Другими словами, там, где фрагменты инстинкта у детеныша млекопитающих животных собираются (относительно) более полно за (относительно) более короткое время посредством инстинктивной заботы со стороны его родителей, гораздо более фрагментарные паттерны человеческого дитя находятся в зависимости от предписаний традиции, которая направляет и наделяет значением родительские реакции. Исход этого более вариабельного завершения паттернов влечения посредством традиции (знаменитого как раз совместными достижениями и изобретательными специализациями и усовершенствованиями) навсегда привязывает индивидуума к традициям и институтам социального окружения его детства и оставляет незащищенным перед (не всегда логичной и справедливой) автократией его внутреннего правителя - совести. 4. Генитальные модусы и пространственные модальности Эта глава начиналась двумя клиническими эпизодами, где было показано, что зоны и модусы имеют влияние на игру, а также на симптомы и поведение двух маленьких пациентов. Я намерен закончить ее результатами наблюдений, полученных на большой выборке детей - не пациентов, а испытуемых, участвовавших в генетическом исследовании, выполненном в Калифорнийском университете. [J. W. Macfarlane, Studies in Child Guidance. I. Methodology of Data Collection and Organization. Society for Research in Child Development Monographs, Vol. III, № 6, 1938.] К тому же, эти дети вышли из возраста игр. Десяти-, одиннадцати- и двенадцатилетних, их уже опрашивали и наблюдали регулярно в течение десятилетия, а все различные аспекты роста и развития их тел, умов и личностей тщательно протоколировались. Когда я присоединился к проводившей это исследование группе, чтобы проанализировать их записи, мы сочли интересным проверить на большой выборке клиническое утверждение, служащее основанием для таких наблюдений, как наблюдение игры Питера и Энн, а именно, что наблюдение игры может добавить важные указания (pointers) к доступным из других источников данным. Снабдит ли меня имеющаяся в распоряжении процедура образцами игры, которые могли бы служить реальными ключами к данным, накопленным в отчетах по этому исследованию? Может быть то, о чем я узнал из историй болезни, здесь удалось бы применить к продолжающимся историям жизни? Я установил игровой стол со случайным набором игрушек и приглашал участвующих в исследовании мальчиков и девочек подойти к нему и вообразить, что стол - это киностудия, а игрушки - актеры и декорации. Затем просил их «создать на столе захватывающую сцену из воображаемого кинофильма». (Каждый выполнял мое задание в одиночку, т. е. игра была индивидуальной.) Такая инструкция давалась с целью избавить этих детей, большинству которых уже исполнилось одиннадцать лет, от «оскорбительного» предложения играть с «детским барахлом»; в то же время предполагалось, что инструкция такого рода будет достаточно безличным «стимулом» для нестесненного самосознанием использования воображения. Но здесь нас сразу ждал сюрприз: хотя за полтора с лишним года около 150 детей построили примерно 450 сцен, лишь полдюжины из них оказались киносценами и только несколько кукол были названы именами конкретных актеров. Вместо этого дети выстраивали свои сцены так, как если бы руководствовались внутренним замыслом, рассказывали короткую историю с более или менее увлекательным сюжетом и оставляли меня перед задачей раскрыть, что (если вообще что-то) эти конструкции могли «значить». Я помнил однако, что за несколько лет до исследования детей, когда я испытывал аналогичный метод на меньшей группе специализировавшихся по английскому языку и литературе студентов Гарварда и Рэдклиффа, просив их придумать «драматическую» сцену, ни одна сцена не напоминала творений Шекспира или какого-то другого драматурга. Судя по всему, такие неопределенные инструкции действительно совершают то, что поощрение «свободно ассоциировать» (то есть позволять мыслям блуждать, а словам течь без самоцензуры) производит в психоаналитическом интервью, так же как и предложение поиграть - в интервью с детьми, а именно, - создают тенденцию к появлению с виду произвольных тем, которые при более тщательном изучении оказываются тесно связанными с движущими силами истории жизни конкретного человека. И то, что я стал называть «уникальными элементами», в данном исследовании часто служило ключом к искомому значению. Например, один из немногих участвовавших в исследовании цветных мальчиков (к тому же, самый маленький из них) оказался единственным ребенком, построившим свою сцену под столом. Тем самым мальчик представляет полное и оттого приводящее в уныние доказательство значения своей улыбчивой кротости: он «знает свое место». Или возьмем единственную сцену, в которой стул задвинут под рояль, так что совершенно ясно - никто не играет. Поскольку построившая эту сцену девочка - единственная испытуемая, чья мать была музыкантом, предположение о том, что функциональное значение громких музыкальных звуков в ее детстве (при подтверждении другими данными) заслуживает нашего внимания, становится правдоподобным. Наконец, упомянем об одном из главных случаев, где ребенок (девочка) выдает в игре осведомленность в чем-то таком, чего, как предполагалось, она не знает. Об этой девочке, которая тогда страдала злокачественным заболеванием крови и, увы, теперь уже умерла, нам было сказано, будто ей неизвестно, что ее жизнь поддерживается только благодаря новому медицинскому препарату, в то время еще проходившему испытания. Она оказалась единственной девочкой, построившей руины и поместившей в центре развалин игрушечную «девочку, которая чудом ожила после того, как ее принесли в жертву богам». Приведенные примеры не затрагивают трудной проблемы интерпретации бессознательного содержания; они только показывают, что подобные сцены достаточно часто оказываются тесно связанными с жизнью. Но и это тоже не будет предметом ближайшего обсуждения. Здесь я намерен рассмотреть лишь проявления силы модусов органа в пространственных модальностях. Чтобы передать степень моего удивления при обнаружении модусов органа среди того, что (в противоположность уникальным элементам) я стал называть общими элементами в конструкциях этих детей, нужно признаться в том, во что, вероятно, трудно поверить: я ни на что особенное не рассчитывал и, фактически, был движим удовольствием от свежести опыта работы с таким количеством детей, к тому же здоровых. Готовность удивляться относится к профессиональным качествам клинициста; ибо без нее клинические «данные» вскоре утратили бы поучительное качество новых (или правдиво подтверждающих) находок. По мере того, как дети - один за другим - сосредоточивались с ответственностью мастера на своих конфигурациях, которые должны были стать «совершенно правильными», прежде чем можно было бы объявить о выполнении задания, я постепенно начал сознавать, что приучаюсь ожидать различных конфигураций от мальчиков и девочек соответственно. В качестве примера, приводящего нас непосредственно к модусу женской инклюзии (IV1), укажем, что девочки гораздо чаще мальчиков устраивали комнату в виде расставленной по кругу мебели, без стен. Иногда такая круглая конфигурация из мебели подавалась так, будто в нее вторгается что-то угрожающее (хотя бы и смешное), например, поросенок (см. рис. 6) или «отец, возвращающийся домой верхом на льве». Однажды мальчик выстроил такую «феминную» сцену с дикими зверями в роли незванных гостей, и я ощутил неудобство, которое, как полагаю, часто выдает экспериментатору наличие у него сокровенных ожиданий. И на самом деле, уходя, уже у самой двери, мальчик воскликнул: «Здесь что-то не так», вернулся и с видом облегчения расположил зверей по касательной к окружности из мебели. Только один мальчик построил и оставил без изменений такую конфигурацию, причем дважды. Он страдал ожирением и имел женоподобное сложение. Когда гормональная терапия начала давать желаемый эффект, он возвел в своей третьей конструкции (через полтора года после первой) самую высокую и самую тонкую из всех башен, какую только можно было ожидать от мальчика. Рис. 6 То, что башня этого мальчика теперь, когда он сам, наконец, стал стройнее, оказалась самой тонкой - это один из тех «уникальных» элементов, который дал возможность предположить, что в какой-то мере ощущение телесной стороны своей персоны повлияло на пространственные модальности создаваемых ребенком конструкций. Отсюда один шаг до предположения, что модальности, общие для одного из двух полов, могут в известной степени выражать чувство пола - мужского или женского. Вот когда я почувствовал симпатию к кубикам за их податливость методам обработки материалов исследования, в которое мы пустились. Ибо строительные кубики оказываются не требующим слов средством, легко поддаются подсчету, измерению и сравнению там, где дело касается пространственной аранжировки. В то же время кубики кажутся настолько безлично-геометрическими, что (вероятно) в наименьшей степени подвергаются влиянию смыслов. Кубик есть кубик и почти ничего, кроме кубика. Тем более поразительно (если не считать это просто функцией различия в темах), что мальчики и девочки отличались друг от друга и по количеству используемых кубиков, и по создаваемым конфигурациям. [М. P. Honzik, «Sex Differences in the Occurrence of Materials in the Play Constructions of Preadolescents», Child Development, XXII, 15-35.] Итак, я решил обозначить эти конфигурации такими простейшими терминами, как башни, здания, улицы и переулки, сложные и простые ограды, интерьеры в стенах и без стен. Затем я дал фотографии игровых сцен двум объективным наблюдателям [Frances Orr and Alex Sherriffs.], чтобы посмотреть, смогут ли они согласиться с наличием или отсутствием таких конфигураций (или их комбинаций). Совпадение их мнений действительно оказалось «значимым», после чего, опираясь на оценки наблюдателей (не знавших о моих ожиданиях), можно было установить, как часто эти конфигурации встречались в конструкциях мальчиков и девочек. Здесь я резюмирую в общих словах их выводы. Читатель может принять к сведению, что каждая упомянутая конфигурация в принадлежащих определенному полу конструкциях отнимает больше (и часто - значительно больше) двух третей рабочего времени ребенка, а оставшаяся треть обычно отводится на подчеркивание особых обстоятельств, которые нередко демонстрируются, чтобы «подтвердить правило». Самым существенным половым различием оказалась склонность мальчиков сооружать различные строения, дома, башни или улицы (см. рис. 7), при склонности девочек использовать игровой стол как интерьер дома с незатейливыми конструкциями из малого количества кубиков или вообще без них. Рис. 7 Далее, в конфигурациях мальчиков преобладали высокие строения. Однако противоположность возвышению, то есть падение, было в равной мере типичным для них: развалины или рухнувшие строения встречались только у мальчиков (выше я указал единственное исключение). В связи с самыми высокими башнями систематически проявляется что-то вроде понижательной тенденции, но в таких разных формах, что ее можно проиллюстрировать лишь с помощью «уникальных» элементов. Один мальчик после долгих колебаний разобрал чрезвычайно высокую и прочно сложенную башню, чтобы выстроить окончательную конфигурацию в виде простого и низкого сооружения без какого-либо «волнующего» содержания; другой весьма ненадежно сбалансировал свою башню и указал на то, что прямая угроза падения и есть «захватывающий» элемент в его истории (на самом-то деле именно в этом падении состояла его история). Третий мальчик, построивший особенно высокую башню, положил у ее основания игрушечного мальчика и пояснил, что тот упал с ее вершины; четвертый оставил кукольного мальчика сидящим высоко на одной из нескольких искусно сделанных сложных башен, но заявил, что этот «мальчик» страдал психическим расстройством (рис. 7). Самую высокую башню построил самый низенький мальчик; а цветной мальчик, как уже отмечалось, построил свою сцену под столом. Все эти вариации бесспорно указывают на то, что переменная «высокое-низкое» является маскулинной переменной. Изучив ряд историй участвовавших в нашем исследовании детей, я осмелюсь дополнить этот основной вывод клиническим суждением: крайняя высота (в сочетании с элементом разборки или падения) отражает потребность ребенка в сверхкомпенсации сомнения в собственной маскулинности или страха за свою маскулинность. Сооружения мальчиков заключали меньше людей и животных внутри домов. Скорее они направляли в определенное русло движение автомобилей, животных и индейцев. И еще они блокировали дорожное движение: единственный игрушечный полицейский был как раз той куклой, которую чаще всего использовали мальчики! (Рис. 8) Рис. 8 Девочки редко строили башни. А когда строили, то ставили их на заднем плане, вблизи стены или прямо прислонив к ней. Самая высокая башня, построенная девочкой, вообще находилась не на столе, а на полке, помещавшейся в нише за столом. Если «высокое» и «низкое» - маскулинные переменные, то «открытое» и «закрытое» - феминные модальности. Интерьеры домов без стен создавались большинством девочек. Во многих случаях такие интерьеры носили явно мирный характер. Когда это был дом, а не школа, игрушечная девочка часто играла на фортепьяно: в высшей степени банальная «захватывающая киносцена» у девочек данного возраста. Однако в ряде случаев встречалось нарушение спокойствия. Вбегающая в дом свинья вызывает в семье переполох и вынуждает девочку спрятаться за фортепьяно; учительница вскочила на стол, потому что в класс вошел тигр. Хотя пугаемые таким образом лица в большинстве своем оказываются женщинами, вторгающийся элемент - всегда мужчина, мальчик или животное. Если это, к примеру, собака, то это определенно собака мальчика. Довольно странно, однако, что идея вторгающегося живого существа не приводит к защитному возведению стен или запиранию дверей. Скорее, бОльшая часть подобных вторжений содержит элемент юмора и приятного возбуждения. Простые огороженные места, с низкими стенами и без всяких украшений, были самыми многочисленными среди построенных девочками конфигураций. Однако такие примитивно огороженные места часто имели искусно сделанные входы-выходы (рис. 9), и это единственный элемент, который девочки заботливо строят и богато украшают. Блокирование входа или укрепление (наращивание) стен, как можно было обнаружить при дополнительном исследовании, отражает острую тревогу относительной женской роли. Рис. 9 Самые существенные половые различия в использовании игрового пространства суммировались в следующих модальностях. У мальчиков характерными переменными оказались высота, падение, интенсивное движение (индейцы, животные, автомобили) и его направление по заданному руслу или задержка (полицейский); у девочек - статичные интерьеры, незатейливо огороженные, открытые, отличающиеся мирным характером или подвергающиеся вторжению. Мальчики украшали высокие строения, девочки - входы (выходы). Теперь уже ясно, что пространственные тенденции, направляющие эти конструкции, напоминают о генитальных модусах (обсуждавшихся в этой главе) и фактически находятся в тесном соответствии с морфологией половых органов. У мужчины - это наружные половые органы, по своей природе способные к напряжению и вторжению и проводящие высоко подвижные сперматозоиды; у женщины - внутренние органы с вестибулярным проходом, ведущим к неподвижно ожидающей яйцеклетке. Служит ли это отражением острого и временного акцента на модальностях половых органов, который возникает вследствие переживания надвигающегося полового созревания? Моя клиническая позиция (и недолгое изучение «драматических постановок» студентов колледжа) склоняют меня считать, что господство генитальных модусов над модальностями пространственной организации отражает глубокое различие в чувстве пространства у двух полов, и что половая дифференциация как раз и обеспечивает наиболее убедительное различие в принципиальной схеме человеческого тела, а оно (различие), в свою очередь, соопределяет биологический опыт и социальные роли. Конструктивную игру можно также рассматривать и как пространственное выражение множества социальных коннотаций. В таком случае, склонность мальчика изображать направленное наружу и вверх движение - это, возможно, лишь иное выражение сознаваемой им обязанности показать себя сильным и агрессивным, подвижным и независимым в нашем мире, достичь «положения в обществе». Репрезентация интерьеров дома у девочек (которая имеет ясный антецедент в их ранней игре с куклами) означала бы тогда, что они сконцентрированы на предвосхищаемой заботе о домашнем очаге и воспитании детей. Однако эта распространенная интерпретация ставит больше вопросов, чем разрешает. Если, сооружая эти сцены, мальчики думают, главным образом, о своих теперешних и предвосхищаемых ролях, почему кукольные фигурки мальчиков чаще всего не используются ими? Полицейский - вот их любимая фигура; хотя можно с уверенностью сказать: мало кто из них видит себя в будущем полицейским или считает, что мы ожидаем от них подобного выбора. Почему мальчики не сооружают никаких спортивных площадок в своих конструктивных играх? При той изобретательности, рождаемой сильной мотивацией, это могло быть посильной задачей, в чем можно убедиться на примере постройки одного футбольного поля с трибунами для зрителей и всем прочим. Но оно было построено девочкой, которая в то время страдала ожирением, обладала мальчишескими ухватками и носила «неестественно короткую стрижку», что говорит об уникальной детерминации в ее случае. Как уже упоминалось, во время начальных этапов нашего исследования мир вплотную подошел ко второй мировой войне, и она вспыхнула. Быть летчиком стало одной из самых сильных надежд многих мальчишек. Тем не менее, игрушечному пилоту они отдавали предпочтение лишь по сравнению с куклой-монахом, да еще пупсом; тогда как полицейский встречается в их игровых сюжетах в два раза чаще, чем ковбой - определенно более близкий ролевой идеал мальчишек американского запада, ибо именно ему они более всего подражают в манере одеваться и в привлекательных аттитюдах. Если главная мотивация девочек состоит в любви и привязанности к их нынешним семьям и в ожидании появления собственных семей в будущем, помимо всех тех стремлений, которые, возможно, одинаковы у них с мальчиками, то этим еще не удается прямо объяснить, почему девочки обносят свои дома редкими и низкими стенами. Любовь к домашней жизни могла бы, предположительно, иметь результатом как раз прирост высоких стен и запертых дверей в качестве гарантов интимности и безопасности. Большинство кукол-девочек в этих мирных сценах играют на фортепьяно или спокойно сидят со своими домашними в гостиной. Действительно ли это можно рассматривать как репрезентацию желаемого ими поведения? И можно ли считать, что они стали бы делать то, что им хочется, когда их просили построить захватывающую киносцену? Если фортепьянная игра маленькой девочки выглядит столь же характерной для репрезентации мирного интерьера в конструкциях девочек, как и перекрываемое полицейским дорожное движение в уличных сценах мальчиков, то можно предположить, что первая выражает благополучие внутри дома, а второе - осторожность на улице. Такой акцент на благополучии и осторожности в ответах на ясную инструкцию придумать «захватывающую киносцену» наводит на мысль, что в этих реакциях выражаются динамические переменные и острые конфликты, которые не объяснить теорией простого соответствия культурным и сознательным идеалам. Тогда мы можем принять признаки модусов органа в детских конструкциях как напоминание о том, что наш жизненный опыт прочно связывается с основной схемой тела. За модусами органа и их анатомическими моделями мы видим намек на мужской и женский опыт пространства (experience of space). Его основные принципы станут яснее, если вместо простых конфигураций мы отметим те характерные функции, которые акцентируются в различных способах использования (или не использования) кубиков. Одни конструкции (дороги, туннели, перекрестки) служат канализации движения. Другие структуры являются выражением возводящей (поднимающей), конструирующей и совершенствующей (перерабатывающей) тенденции. С противоположной стороны, простые стены включают и огораживают, тогда как открытые интерьеры безопасно содержат в себе без необходимости исключать внешний мир. Взятые вместе, структурированное пространство и описанные темы, говорят о том, что именно взаимопроникновение биологического, культурного и психологического составляет предмет этой книги. Если психоанализ и по сей день разграничивает психосексуальное и психосоциальное, я попытался в данной главе связать мостом эти два берега. Культуры, как мы постараемся показать, развивают биологически данное и стремятся к разделению функций между полами таким образом, чтобы оно одновременно было осуществимо в рамках схемы тела, значимо для конкретного общества и выполнимо для индивидуального эго. [Что касается других результатов нашего исследования, то они освещены в «Sex Differences in the Play Configurations of Pre-Adolescents», American Journal of Orthopsychiatry, XXI, № 4 (1951) [Переработанные варианты этой статьи опубликованы в Childhood in Contemporary Cultures, Margaret Mead and Martha Wolfenstein, editors, University of Chicago Press, 1955 и в Discussions of Child Development, Vol. III; Tavistock Publications, London, 1958, and International Universities Press, New York, 1958]. Совсем недавно я имел возможность наблюдать начальные стадии исследования конструктивной игры у младших школьников в Индии. Первые впечатления показывают, что хотя общие характеристики их мира игры заметно отличаются от игрового мира американских детей (соответственно различиям в социальном мире), половые различия выражаются пространственными модальностями, описанными в этой главе. Однако, окончательный ответ должны дать дальнейшие исследования К. Сарабхаи (Kamalini Sarabhai) и ее коллег в B. M. Institute (г. Ахмадабад) - Э. Г. Э.] |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх |
||||
|