Глава 4. Семь уроков терапии печали

Несколько лет назад мой старинный приятель Эрл позвонил мне и рассказал, что его близкому другу Джеку поставили диагноз злокачественной неоперабельной опухоли мозга. Я не успел выразить своего сочувствия, как он продолжил: «Знаешь, Ирв, я звоню не по его поводу, а по поводу кое-кого другого – человека очень для меня значимого. Ты мог бы поработать с его женой, Ирен? У Джека будет страшная смерть – наверное, самая тяжелая смерть, какую только можно представить. Не помогает даже то, что Ирен хирург: она знает слишком много, и мне будет нестерпимо больно за нее, беспомощно наблюдающую, как рак поедает его мозг. А затем она останется одна с маленькой дочкой и практикой. Это будет ее ночным кошмаром».

Выслушав просьбу Эрла, я захотел ему помочь. Я хотел сделать все, о чем он просил. Но были определенные проблемы. Хорошая терапия предполагает четкие границы, а я знал и Джека, и Ирен. Правда, не так хорошо, но мы встречались на нескольких вечеринках в доме Эрла. Несколько раз мы играли с Джеком в теннис.

Все это я рассказал Эрлу и предложил:

– Работать с кем-то из знакомых – занятие, никогда не приносящее хорошего результата. Лучший способ помочь вам – найти хорошего терапевта, который незнаком с этой семьей.

– Я знал, что ты так скажешь, – ответил он. – Я готовил Ирен к такому ответу. Я прорабатывал его много раз, но она ни с кем больше не желает общаться. Она достаточно решительна, и хотя к психотерапии в целом относится не совсем уважительно, она говорит только о тебе. Она говорит, что следила за твоей работой, и настаивает, уж бог знает почему, что ты единственный психотерапевт, который ей подходит.

– Утро вечера мудренее. Я перезвоню тебе завтра утром.

Что же делать? С одной стороны, долг дружбы обязывал помочь: мы с Эрлом никогда ни в чем не отказывали друг другу. Однако меня беспокоило размывание границ. С Эрлом и его женой, Эмили, мы были в доверительных отношениях. Но Эмили была близкой подругой Ирен. Я мог себе представить их разговор один на один обо мне. Без сомнения, то был отзвук тревожных звоночков. Я приглушил их звук. Ведь я могу взять с них обеих – и с Ирен, и с Эмили – обещание обходить при обсуждении тему терапии. Но если, на ее взгляд, я был настолько подходящим, наверное, можно за это взяться.

Повесив трубку, я удивился, почему я так усиленно игнорировал тревожные сигналы. Я осознавал, что просьба Эрла была просто роковым стечением обстоятельств. Мой коллега и я три года назад закончили эмпирическое исследование супружеских утрат, изучив восемьдесят мужчин и женщин, которые не так давно стали вдовами и вдовцами. Мы опрашивали их через определенные промежутки и непродолжительное время занимались с ними в группах по восемь человек. Мы наблюдали за ними в течение года, собирая информацию и публикуя ее в нескольких профессиональных журналах. Я убедился, что немногие люди знали об этой проблеме больше, чем я. Как же я мог, будучи сознательным человеком, отказать Ирен?

Кроме того, она высказала могущественное признание – я был единственным подходящим человеком, способным ей помочь. Отличная игра на моем тщеславии.

Урок первый: Первый сон

Спустя несколько дней состоялась наша первая с Ирен сессия. Первым делом следует признать, что она оказалась самой интересной, умной, упрямой, вспыльчивой, чувствительной, властной, изящной, трудолюбивой, изобретательной, непреклонной, отважной, привлекательной, гордой, холодной, романтической и приводящей в бешенство женщиной, какую я когда-либо знал.

Во второй половине первой сессии она описала мне сон, который видела предыдущей ночью: «Я работаю хирургом, и одновременно я выпускница университета факультета филологии. Мне необходимо подготовить два различных текста, современный и древний, с одинаковыми названиями. Но я не готова к семинару, потому что не читала ни один из этих текстов. Что важно, я не читала старинный текст, первый, который должен был подготовить меня ко второму тексту».

– Что ты еще помнишь, Ирен? – спросил я, когда она закончила. – Ты сказала, что у них было одинаковое название. Ты его помнишь?

– Да, конечно. Я точно его помню. И старая книга, и новая назывались «Смерть невинности».

Слушая Ирен, я погрузился в мечтательность. Этот сон был чистым золотом, интеллектуальной амброзией – подарком богов. Награда терапевту за терпеливость, расплата за бесконечные, утомительные терапевтические наблюдения, проводимые со сдержанностью бывалого сапера.

Этот сон заставил бы даже самого раздражительного и сварливого терапевта замурлыкать от удовольствия. Я тоже начал мурлыкать. Два текста – старинный и современный. Мур-мур. Старинный помогал понять современный. Мур-мур. А название – «Смерть невинности». Мур-мур-мур.

Сон Ирен предполагал быть не только интеллектуальной добычей высшего порядка, но он был к тому же первым. Начиная с 1911 года, когда Фрейд впервые описал это, первый сон, о котором пациент рассказывает психотерапевту, окружает мистический ореол. Фрейд верил, что рассказ о первом сне бесхитростен, потому что начинающий пациент еще наивен и беззащитен. Позже, если терапевт явно преуспевает в интерпретации снов, навеватель снов, живущий в бессознательном каждого, настораживается, начинает бить тревогу, а затем производит более сложные и запутанные сны.

Вслед за Фрейдом я считал навевателя снов пухлым, жизнерадостным человечком, безмятежно живущим в чаще дендритов и аксонов[4]. Днем он спит, а ночью, откинувшись на подушки из жужжащих синапсов и попивая сладкий нектар, лениво выстраивает сны в определенной последовательности для своего хозяина. В ночь перед первым визитом к терапевту хозяин укладывается спать, полный противоречивых мыслей о предстоящей терапии. Человечек, как всегда, выходит на ночную работу, беспечно переплетая все страхи и ожидания в простой, прозрачный сон. Потом, в большой тревоге, он понимает, что психотерапевт ловко провел его. И с этого времени он очень тщательно прячет значение сна все глубже и глубже от терапевта, который быстро расшифровал его сон.

Глупая сказка! Типичный антропоморфизм девятнадцатого века. Распространенная ошибка конкретизации абстрактных психических структур в независимых, свободных эльфов. Если бы только я не верил в это!

Десятилетиями многие считали первый сон бесценным документом, отражающим перевод на язык снов общего содержания невроза. Фрейд пошел еще дальше, предположив, что полная интерпретация первичного сна могла бы совпадать с полным анализом.

Мой собственный первый сон запомнился мне во всех подробностях и ощущениях того дня – сорок лет назад – вскоре после начала психиатрической ординатуры.

Я лежу на операционном столе. Простыня слишком маленькая, чтобы полностью накрыть меня. Я вижу, как сестра вводит иглу мне в ногу – в голень. И внезапно врывается булькающий звук – ВУУУУШ.

Центральный сюжет сна – громкий звук – я слышал отчетливо. Ребенком я страдал от хронического синусита, и каждую зиму моя мама возила меня к доктору Дэвису на промывания. Я ненавидел его желтые зубы и рыбьи глаза, которые пялились на меня через отверстие в круглом зеркальце на повязке вокруг головы, которое обычно используют отоларингологи. Пока он вставлял трубку в пазуховый канал, я чувствовал острую боль, потом слышал оглушительный вууууш – это вводимый соляной раствор вымывал гной. Глядя на дрожащую, омерзительную смесь в полукруглом хромированном дренажном лотке, я думал, что вместе с гноем и слизью частично вымывались мои мозги.

В соответствии с предположениями Фрейда, мой сон означал годы аналитической работы: мои страхи разоблачения, потери разума, промывания мозгов, страдания от тягчайшей телесной травмы (выкачивания) длинной, твердой части тела (запечатленной как кость голени).

Фрейд и последующие аналитики предостерегали от слишком быстрого погружения в значение первого сна, чтобы ранняя интерпретация бессознательного материала не сокрушила пациента и не демобилизовала его навевателя снов полностью. Эти предостережения, казалось мне, были больше направлены не на повышение эффективности терапии, а на защиту узкого эгоизма аналитической дисциплины, и я им всегда сопротивлялся.

С 1940-х по 1960-е в науке царствовал подход, сравнимый с хождением по яичной скорлупе. Вмешательство было темой бесконечных нудных дебатов внутри аналитических институтов. Задавленные пропагандой обязательности тонко рассчитанных и сформулированных интерпретаций, новички, переполненные ужасом и страхом, затаив дыхание, на цыпочках продвигались в терапии, чураясь даже намека на спонтанность и лишаясь эффективности. Я обнаружил, что такой формализм антипродуктивен, так как мешал более значимой цели создания подлинно сочувственного отношения к пациенту. По-моему, предостережение Фрейда не работать со снами, пока не установится довольно прочный терапевтический союз, кажется странно перевернутым: совместная работа над снами как раз и есть наилучший путь к возведению союза между терапевтом и пациентом.

Исходя из всего этого, я погрузился прямо в сон Ирен.

– Итак, ты не прочитала ни одного текста, – начал я, – а самое главное – старинный.

– Да, да, я ожидала, что ты спросишь меня об этом. Конечно, это не имеет смысла, я знаю. Но именно так было во сне. Я не прочитала задания, я также не прочитала тексты, но самое главное – старинный текст.

– Тот, который готовил тебя к прочтению современного текста. У тебя есть какие-нибудь догадки, что могут означать эти два текста в твоей жизни?

– Едва ли это догадка, – ответила Ирен, – я точно знаю их значение.

Я ждал, что она продолжит, но она просто сидела в тишине, глядя в окно. Я еще не знал об этой раздражающей черте ее характера – не проявлять желания продолжать до тех пор, пока я ясно не попрошу ее об этом.

С досадой я подождал минуту или две, а затем все-таки сказал:

– Следовательно, значение двух текстов…

– Смерть моего брата, когда мне было двадцать, – старинный текст. Будущая смерть моего мужа – современный текст.

– Значит, сон передает нам, что ты не сможешь примириться со смертью твоего мужа, пока не примиришься со смертью брата.

– Ты понял это. Точно.

Обсуждение первого сна предвосхищало не только содержание терапии, но и ее процесс, природу взаимоотношений психотерапевт – пациент. С одной стороны, Ирен была всегда очень вдумчива. Задавая вопрос, я всегда получал самобытный и всесторонний ответ. Знала ли она названия двух текстов? Безусловно, знала. Догадывалась ли она, почему необходимо было прочитать сначала старинный текст, чтобы понять современный? Конечно, она точно знала, что это значило. Я получал, наверное, впервые за пять лет терапии такой богатый урожай ответов даже на банальные вопросы: «О чем ты сейчас думаешь, Ирен?» Но ее ответы расстраивали меня: они были слишком быстрые и точные. Она напоминала мне мою учительницу пятого класса, которая обычно говорила: «Поторапливайся, Ирв!», нетерпеливо топталась на месте, ожидая, когда же я наконец перестану мечтать и присоединюсь к классу.

Я вышвырнул мисс Фернанд из своих мыслей и продолжал:

– Что значит для тебя название «Смерть невинности»?

– Представь, что для меня, двадцатилетней, значил мой брат. Я мечтала, как мы будем идти по жизни вместе, но автомобильная авария отобрала его у меня. Потом я нашла Джека. И представь, что значит сейчас, в сорок пять, потерять его. Только вообрази, моим родителям семьдесят, и они живы, а мой брат умер, и мой муж при смерти. Что-то не так со временем. Умирают молодые.

Ирен рассказала мне о прекрасных отношениях между ней и ее братом Аленом, который был старше ее на два года. Пока она росла, он всегда был ее защитником, ее доверенным лицом, наставником, словом, таким братом, о котором мечтает каждая девочка. Но потом в один момент его жизнь была перечеркнута на улице Бостона. Она рассказала, как ей позвонили из полиции, в маленький дом, который она снимала вместе с однокурсницами. Каждая деталь того дня врезалась в ее память навсегда.

– Я помню все: звонок телефона внизу, мой халат с рядами розовых и белых кисточек, шлепанье моих тапочек по лестнице, когда я спускалась в комнатку около кухни, где на стене висел телефон, деревянную трубку у меня в руке. Я еще подумала, что эту трубку уже отполировали выпускники Гарварда и Рэдклифа, жившие здесь до меня. Потом этот мужской голос, этот незнакомец, старающийся как можно мягче сказать о том, что мой брат мертв. Я просидела несколько часов, уставившись в перекошенное окно. Я даже сейчас вижу радужные снежинки за окном.

Бесчисленное количество раз за время терапии нам пришлось вернуться к двум текстам и значению «Смерти невинности». Потеря брата оставила след в ее жизни. Его смерть навсегда взорвала ее невинность. Ушли все мифы детства: справедливость, предсказуемость, доброжелательное божество, естественный порядок вещей, безопасность дома. Одна, не защищенная от прихотей судьбы, Ирен боролась именно за достижение чувства защищенности. Ален должен был выжить, верила она, если бы ему сразу оказали правильную медицинскую помощь. Ее заманила медицина – она предлагала единственный способ борьбы со смертью. На похоронах Алена она решила поступить в медицинскую школу и стать хирургом.

Другим решением, принятым ею в связи с воспоминаниями о смерти Алена, были многочисленные значения для нашей терапевтической работы.

– Я вычислила путь избежать любой боли: я никогда больше не переживу такой боли, если не будет никого столь значимого для меня.

– Как это решение отразилось на твоей жизни?

– В течение следующих десяти лет я не предпринимала никаких попыток полюбить, не давала себе ни одного шанса. Я знала многих мужчин, но быстро с ними расставалась – до того, как отношения станут серьезными и у меня появятся чувства.

– Потом что-то изменилось. Ты вышла замуж. Как это случилось?

– Я знала Джека с четвертого класса и уж не знаю почему, но была уверена, что он тот единственный. Даже когда он вдруг исчез из моей жизни и женился, я твердо знала, что когда-нибудь он вернется. Мой брат знал и уважал его. Можно сказать, мой брат благословил Джека.

– Значит, выйти замуж тебя убедило одобрение Джека твоим братом?

– Это было не так просто. Потребовалось много, много времени. Я отказывалась выйти за него замуж, пока он не пообещал мне не умирать молодым.

Я оценил ее иронию и взглянул на нее с ухмылкой, надеясь получить в ответ улыбку. Но не было никакой улыбки, и Ирен не говорила с иронией; она была предельно серьезна.

Этот сценарий появлялся снова и снова в течение всей нашей работы. Безусловно, причина давала о себе знать. Я частенько забрасывал приманку: я сопоставлял ее нелогичность; спорил; обращался к ее причинам; пытался пробудить ее остро отточенный ум. Потом я просто ждал. Но во всех случаях результат был один и тот же: она никогда не попадалась на крючок; она ни разу не оставила своих позиций. А я так и не смог привыкнуть к ее двойственной натуре, к ее удивительной ясности, скрытой за нелепой абсурдностью.

Урок второй: стена из тел

Если первый сон Ирен предвосхищал развитие наших дальнейших отношений, то сон, о котором она рассказала на втором году психотерапии, был точно противоположен – луч, направленный назад, освещающий путь, пройденный нами за это время.

Я в этом кабинете, сижу на этом стуле. Посередине комнаты, прямо между нами, находится очень странная стена. Я не вижу тебя. Поначалу я и стену не вижу отчетливо; она вся с множеством щелей и выпуклостей. Я вижу небольшой кусок красной ткани на стене; потом я узнаю руку, затем ступню и колено. И теперь я точно знаю, что это – это стена из тел, сложенных одно на другое.

– Что ты чувствуешь во сне, Ирен? – Это мой традиционный первый вопрос. Чувство во сне обычно ведет в самый центр его значения.

– Ощущение неприятное, ужасное. Но самое сильное чувство было вначале, когда я увидела стену и ощутила себя потерянной. Одна – потерянная – в ужасе.

– Расскажи мне о стене.

– Когда я сейчас описывала ее, это звучало отвратительно – как груда тел в Освенциме. Кусок красной ткани – я знаю, что означает этот паттерн, Джек был в такой пижаме в ночь перед смертью. Но все же стена не так ужасна – в ней есть что-то, что я пытаюсь обнаружить и изучить. Наверное, она даже смягчила некоторые из моих страхов.

– Стена из тел между нами – что это значит?

– Никакого секрета, никакой тайны во всем сне. Здесь то, что я все это время чувствовала. Сон говорит о том, что ты не можешь по-настоящему видеть меня из-за этих мертвых тел, из-за этих смертей. Ты не можешь себе этого представить. С тобой ничего такого не происходило! В твоей жизни не было трагедий.

В жизни Ирен потери шли одна за другой. Сначала ее брат. Затем муж, умерший в конце первого года терапии. Несколькими месяцами позже ее отцу поставили диагноз – рак простаты, вслед за этим у ее матери обнаружили болезнь Альцгеймера. И когда казалось, что она начинает приходить в себя и появляется прогресс в терапии, ее крестник, которому был всего двадцать один год, единственный сын ее двоюродной сестры, подруги всей жизни, утонул, катаясь на лодке. Эта последняя потеря была вершиной горечи и отчаяния, и во сне она увидела стену из тел.

– Продолжай, Ирен, я слушаю.

– Мне кажется, ты не можешь понять меня. Твоя жизнь ненастоящая – теплая, уютная, невинная. Она похожа на этот кабинет. – Она указала на книжные стеллажи позади нее и на алый японский клен, пламенеющий за окном. – Здесь еще не хватает ситцевых подушек, камина и потрескивания поленьев. Тебя окружает семья – вы все живете в одном городе. Нерушимый семейный союз. Что ты можешь знать о потерях? Ты думаешь, ты бы справился с ними лучше? Представь, что твоя жена или твой ребенок должны вскоре умереть. Что бы ты сделал? Даже твоя самодовольная полосатая рубашка – я ее ненавижу. Каждый раз, когда ты надеваешь ее, меня трясет. Я терпеть не могу то, о чем она говорит.

– А о чем она говорит?

– Она говорит: «Я решил все свои проблемы, теперь расскажите мне о своих».

– Ты уже говорила об этих чувствах прежде. Но сегодня они имеют какую-то необычайную силу. Почему именно сегодня? И твой сон, почему ты увидела его именно сегодня?!

– Я говорила, что хотела поговорить с Эриком. Вчера мы вместе обедали.

– И?. – подсказал я после ее очередной абсурдной паузы, подразумевавшей, что я должен был установить связь между Эриком и ее сном. Она лишь один раз упоминала этого мужчину, рассказывая о том, что его жена умерла десять лет назад и они встретились на лекции для людей, переживших тяжелую утрату.

– Он подтвердил все, что я сказала. Он говорит, что ты в корне неправ по поводу моего отношения к смерти Джека. Ты не прошел через это, ты это не пережил. У Эрика новая жена и пятилетняя дочь, но рана все еще кровоточит. Каждый день он говорит со своей умершей женой. И он понимает меня. Я убеждена, что это смогут понять только те люди, которые сами испытали это. Существует подпольное общество…

– Подпольное общество?

– Из тех людей, которые действительно знают, те, кто остался в живых, все те, кто пережил тяжелую утрату. Все это время ты пытался убедить меня отделиться от Джека, вернуться к жизни, найти новую любовь – это было ошибкой. Это ошибка самодовольных людей типа тебя, которые никогда не испытывали горечь утраты.

– Значит, с вами может работать только тот человек, который сам пережил потерю?

– Кто-то, кто прошел через это.

– Я слышу это на протяжении всех лет практики, с того времени, как решил выбрать этот путь. Только алкоголики могут лечить алкоголиков? Наркоманы – наркоманов? Должен ли быть у психотерапевта нарушен процесс принятия пищи, чтобы лечить анорексика? Он что, должен быть депрессивным или маниакальным для того, чтобы общаться с людьми, у которых аффективные расстройства? Надо обязательно быть шизофреником, чтобы лечить шизофреника?

Ирен знала, как выключить меня. Она с бесхитростной ловкостью определяла и сводила на нет основные раздражители.

– Конечно же, нет, – отрезала она. – Я участвовала в дискуссии в Рэдклифе и знаю эту стратегию – reductio ad absurdum[5]! Но она не работает. Согласись, в моих словах есть доля правды.

– Нет, я не согласен. Это основательно пересматривает подготовку психотерапевтов! В моей профессии есть правило – достигать чувствительности, сочувствия – уметь войти во внутренний мир другого, пережить то, что он пережил.

Я был раздражен. Но я научился не отступать. Работа проходила лучше, когда я высвобождал свои чувства. Порой Ирен приходила ко мне в кабинет настолько угнетенной, что едва ли могла говорить. Но, однажды запутавшись в чем-то, она неизбежно оживлялась. Я знал, что принял на себя роль Джека. Он был единственным, кто когда-либо противостоял ей. Ее ледяное спокойствие обескураживало окружающих (практиканты прозвали ее Королевой), но только не Джека. Она рассказывала, что он не испытывал большого желания скрывать свои эмоции и, выходя из комнаты, обычно говорил:

«У меня нет желания выслушивать эту чушь».

Меня же раздражала не только ее настойчивость, что лишь психотерапевты, пережившие потерю, могут работать с пациентами, у которых горе, но и Эрик, утверждавший, что ощущение потери бесконечно и длится всю жизнь. Эта идея была частью непрекращавшихся споров между мной и Ирен. Я принимал хорошо известную позицию, о которой много говорили, то есть что работа со скорбью заключается в том, чтобы полностью отделить себя от умершего человека и направить свою жизнь и энергию на окружающих. Фрейд впервые разработал это понимание горя в 1915 году в своей работе «Скорбь и меланхолия», и с тех пор эта концепция поддерживается множеством клинических наблюдений и эмпирических исследований.

В моем собственном исследовании, законченном как раз перед тем, как я начал работу с Ирен, каждый одинокий вдовец и вдова полностью отделились от своего умершего супруга и отдали все свои силы чему-то или кому-то еще. Это произошло даже с теми, кто безумно любил своего умершего супруга. Мы обнаружили устойчивую закономерность: те, у кого был удачный брак, проходили через утрату и процесс отделения легче, чем те, кто жил в постоянном противоречии. (Объяснение этого парадокса, как мне кажется, заложено в «сожалении»: для того, кто всю жизнь думал, что рядом с ним находится не тот человек, пережить утрату было сложнее, потому что он также скорбел по себе, по утраченным впустую годам.) Когда я представил замужество Ирен полным любви и понимания, я сначала предсказывал относительно легкое переживание потери.

Но Ирен критически относилась ко многим традиционным подходам к вопросу утраты. Она ненавидела мои высказывания об отделении и отвергала руку помощи:

«Мы, те, кто пережил утрату, научились давать исследователям те ответы, какие они хотят получить. Мы знаем, что мир хочет поскорее вернуть нас к жизни, окружающие становятся нетерпеливыми к тем, кто надолго остается привязан к людям, которых уже не вернуть».

Она очень сильно обижалась на любое мое предложение позволить себе уйти от Джека: два года спустя после его смерти все его личные вещи так и лежали в ящиках, его фотографии были развешаны по дому, его любимые журналы и книги были на своих местах, а она продолжала вести долгие ежедневные беседы с ним. Меня беспокоило то, что ее разговоры с Эриком сдвигали всю терапию на несколько месяцев назад и убеждали ее в мысли, что я сильно заблуждался. Теперь было труднее убедить ее в том, что со временем она могла бы излечиться от своего горя. А что касается ее глупой веры в тайное сообщество людей, переживших горе утраты, которые были согласны с ней, это было еще одной стороной ее безрассудного тщеславия. Нет смысла удостаивать это ответом.

Некоторые суждения Ирен попадали в точку. Например, история о швейцарском скульпторе Альберто Джакометти, сломавшем ноги в автокатастрофе. Лежа на улице в ожидании «Скорой», он произнес: «Наконец-то со мной что-то произошло». Я точно знаю, что значили эти слова и в чей огород был камень. Я преподавал в Стэнфорде в течение тридцати лет, жил в одном и том же доме, наблюдая, как мои дети ходят в одну и ту же школу, никогда не сталкивался с темной стороной жизни. Не было никаких тяжелых, безвременных потерь: мои родители умерли старыми, отцу было семьдесят, матери за восемьдесят. Моя старшая сестра здорова. Я не терял близких друзей, а мои четверо детей всегда рядом и процветают.

Для мыслителя, охватившего жизненную систему координат, размеренная жизнь – это большая ответственность. Как часто, сидя в стенах университета, я тосковал по мукам настоящего мира. Годами я мечтал провести свой творческий отпуск как обыкновенный рабочий, возможно, водителем «Скорой помощи» в Детройте, или поваром в ресторанчике в Бовери, или приготовляя сандвичи в Манхэттене. Но никогда ничего не получалось: настойчивые приглашения венецианских коллег или поездка с друзьями на озеро Комо всегда брали верх. Я никогда не сталкивался с разводами и не наблюдал одиночества взрослых. Я встретил Мэрилин, мою жену, когда мне было всего пятнадцать, и моментально решил, что это и есть женщина моей мечты. (Я даже заключил пари с другом на пятьдесят долларов, что женюсь на ней, – и забрал их восемь лет спустя.) Наша совместная жизнь не всегда была плавной, но Мэрилин была любящим другом, стоящим на моей стороне. Иногда я завидовал пациентам, идущим по краю, которые имели смелость переехать, уйти с работы, поменять профессию, развестись, начать все заново. Мне не нравилось быть наблюдателем, и я всегда удивлялся, когда у меня получалось незаметно поощрить своих пациентов сделать решительный шаг за меня.

Все это я рассказываю Ирен, ничего не утаив. Я говорю ей, что она права по поводу моей жизни – до последней детали.

– Но ты не права, когда говоришь, что я никогда не переживал трагедии. Я делаю все, чтобы точнее понять трагедию. Я всегда помню о своей смерти. Когда я работаю с тобой, я всегда представляю, что было бы, если моя жена была бы смертельно больна, и каждый раз меня охватывает неописуемая грусть. Я уверен, абсолютно уверен, что я бы двигался вперед, я бы перешел на другой уровень жизни. Мое увольнение из Стэнфорда было бы безусловным шагом. Все признаки старения – порванный коленный хрящ, постепенная потеря зрения, боли в спине, седеющие борода и волосы, мысли о собственной смерти – говорят, что я двигаюсь прямо к концу своей жизни.

В течение десяти лет, Ирен, я работал с умирающими пациентами, надеясь, что они ближе познакомят меня с трагическим ядром жизни. Это, конечно же, случилось, и я на три года вернулся к терапии, наблюдая за Ролло Мэем, чья книга «Экзистенция» стала очень важной для меня в психиатрической практике. Эта терапия была не похожа ни на одну работу, проводимую мною до этих пор. Я глубоко погрузился в изучение собственной смерти.

Ирен кивнула. Я знал эту манеру – характерный набор движений, одно движение подбородком, затем два или три легких кивка, ее соматическая азбука Морзе, говорящая, что я предложил что-то рациональное и удовлетворительное. Я прошел тест – по крайней мере пока.

Но я еще не закончил работать со сном.

– Ирен, мне кажется, есть еще что-то в твоем сне. – Я обратился к своим записям (наверное, единственные записи, которые я делаю во время сессии, касаются снов; вследствие того, что они исчезают из памяти, пациенты часто при повторном пересказе искажают их) и вслух прочитал первую часть сна: «Я в этом кабинете, сижу на этом кресле. Посередине комнаты, прямо между нами, находится очень странная стена. Я не вижу тебя».

– Что меня удивляет, – продолжаю я, – так это последнее предложение. Во сне ты не видишь меня. До сих пор во время всей этой сессии мы обсуждаем немного другую сторону – я тебя не вижу. Позволь тебя спросить: несколько минут назад, когда я рассказывал о своем старении, ты помнишь, мое колено, мои глаза…

– Да, да, я все это уже слышала, – воскликнула Ирен, перебивая меня.

– Ты слышала это – но как всегда, когда бы я ни заговорил о собственной смерти, твои глаза тускнеют. Так же, как и в те две недели после операции на глаза, когда у меня было трудное время и я носил темные очки, ты ни разу не спросила меня об операции, о том, как мои дела.

– Мне не обязательно знать о твоем здоровье, я здесь пациент.

– Нет, это намного больше, чем простое отсутствие интереса, больше, чем отношение пациента и доктора. Ты избегаешь меня. Ты закрываешься от любой информации обо мне. Особенно от той, которая каким-либо образом ослабляет меня. С самого начала я предупреждал, что из-за наших социальных отношений, из-за общих друзей, Эмили и Эрла, я не мог скрыть себя от тебя. Но до сих пор ты не проявила никакого желания узнать обо мне что-либо. Тебе не кажется это странным?

– Когда мы начали наши встречи, я не рискнула еще раз потерять дорогого для меня человека. Я не пережила бы это. У меня было только два выбора…

Как обычно, Ирен замолчала, то есть я должен был догадаться о конце предложения. Я не торопился помогать ей, сейчас было лучше позволить ей самой высказаться.

– Какие два выбора?

– С одной стороны, не позволить тебе значить для меня слишком много, – но это было невыполнимо. Либо не видеть в тебе настоящего человека с историей.

– С историей?

– Да, с историей жизни – от начала до конца. Мне хочется держать тебя вне времени.

– Сегодня, как всегда, ты пришла в мой кабинет и направилась прямо к стулу, не глядя на меня. Ты избегаешь смотреть мне в глаза. Это и значит «вне времени»?

Она кивнула:

– Если я буду видеть тебя, ты станешь слишком настоящим.

– А настоящим людям приходится умирать.

– Теперь ты понял.

Урок третий: гнев печали

– Я только что узнал, Ирен, – начал я сессию одним утром, – что мой зять умер несколько часов назад. Внезапно. Коронарит. Я потрясен этим и сейчас не в форме, – я слышал, как дрожал мой голос, – но постараюсь сделать все, чтобы наша встреча прошла полноценно.

Мне трудно было сказать это, но я должен был, у меня не было выбора. Мортон, муж моей единственной сестры, был моим лучшим другом и очень важным человеком в моей жизни с того времени, как мне исполнилось пятнадцать лет. Застигнутый врасплох дневным звонком сестры, я сразу же заказал билет на ближайший рейс до Вашингтона, чтобы поддержать ее. Когда я переносил встречи, назначенные на несколько следующих дней, увидел, что одна двухчасовая сессия была с Ирен, я мог провести эту встречу и даже успевал на самолет. Может, стоило с ней встретиться?

За три года нашей совместной работы Ирен никогда не опаздывала и не пропускала сессии, даже в те ужасные дни, когда опухоль разрушала мозг и личность Джека. Несмотря на кошмар наблюдения за необратимым разрушением своего мужа, Ирен была предана нашей работе. Как и я. Со времени нашей первой встречи, когда я пообещал ей: «Я пройду через все это вместе с тобой», я дал себе слово быть с ней настолько искренним, насколько мог. И поэтому мой выбор был ясен: я встречусь с ней и буду честен.

Но Ирен не ответила. После нескольких минут молчания я решил подогнать ее:

– Где сейчас твои мысли?

– Я думала, сколько ему было лет.

– Семьдесят. Он как раз собирался оставить медицинскую практику.

Я замолчал в ожидании. Чего? Наверное, короткого сочувствия для приличия. А может, выражения признательности за встречу с ней, несмотря на мое горе.

Тишина. Ирен сидела молча, не сводя глаз с маленького бледного пятна кофе на ковре.

– Ирен, что происходит в пространстве между нами сегодня?

Я безошибочно задавал этот вопрос каждую сессию, убежденный, что приоритетным было исследование наших отношений.

– Наверное, он был хорошим человеком, – ответила она, не поднимая глаз, – иначе ты бы так не горевал.

– Ну ладно, Ирен, скажи правду. Что происходит? Вдруг она подняла на меня сверкающие глаза.

– Мой муж умер в сорок пять, и если я каждый день буду оперировать моих пациентов, сидеть в кабинете, обучать студентов, будь уверен, для меня наступит ад!

Меня поразили не ее слова, а то, каким тоном они были сказаны. Это была не Ирен. Это был не ее голос. Он напоминал сверхъестественный гортанный голос девочки из «Изгоняющего дьявола». И до того как я смог что-либо ей ответить, Ирен потянулась за сумочкой.

– Я ухожу! – заявила она.

Мои мускулы напряглись – я твердо верил, что смогу удержать ее, если она направится к двери.

– Ну нет, только не после этого. Ты останешься здесь, и мы все обсудим.

– Я не могу, не могу работать, не могу остаться здесь с тобой! Не могу остаться ни с кем!

– Есть одно правило в этом кабинете: то, что ты говоришь, это то, что ты думаешь. Ты работаешь. Ты никогда не сделаешь это лучше.

Подняв свою сумку с пола, Ирен опустилась на стул.

– Я рассказывала тебе, что после смерти брата мои отношения с мужчинами заканчивались всегда одинаково.

– Как? Расскажи мне еще раз.

– У них всех были какие-то неприятности, проблемы, они могли болеть, а я злилась и вычеркивала их из своей жизни. Быстрый хирургический разрез! Я разрезаю чисто. И навсегда.

– Из-за того, что ты сравнивала их проблемы с безмерной потерей Алена? Это огорчало тебя? Она кивнула, соглашаясь:

– Это основная причина, я уверена. Поэтому я не хотела, чтобы они слишком много для меня значили. Я не хотела слышать об их ничтожных проблемах.

– Что произошло сегодня?

– Разукрась в красный цвет! Гнев! Мне хотелось что-нибудь бросить в тебя!

– Потому что я, похоже, собирался сравнивать свою потерю с твоей?

– Да. А потом я подумала, что, когда мы закончим сессию, ты понесешь свою потерю по дорожке сада к своей жене, которая будет ждать тебя с чистой, уютной жизнью. Тогда-то это и окрашивается в красный цвет.

Мой офис, в нескольких сотнях футов от моего дома, удобный коттедж с красной крышей утопает в пышном цветении люпинов, глициний и испанской лаванды. И, хотя Ирен любила безмятежность моего кабинета, она обычно подтрунивала над моей книжной жизнью.

– Я не на тебя рассердилась, – продолжала она, – а на всех, чья жизнь не пострадала. Ты рассказывал мне о вдовах, которые ненавидят быть без роли, которые не любят быть пятым колесом на вечеринках. Но суть не в том, чтобы остаться за бортом: это ненависть ко всем, у кого есть жизнь; это зависть; это переполнение горечью. Ты думаешь, мне нравится это чувствовать?

– Некоторое время назад, когда ты собиралась покинуть эту комнату навсегда, ты сказала, что не способна находиться рядом с кем бы то ни было.

– Правда? А ты бы мог находиться рядом с человеком, который ненавидит тебя за то, что твоя жена жива? Неужели кто-нибудь захочет общаться с таким человеком? Гиблое болото. Никто не хочет испачкаться, не правда ли?

– Я остановил тебя, ты помнишь?

Тишина.

– Я все думаю, какое же головокружительное чувство должно преследовать тебя, если ты так злишься на меня, но все же с благодарностью остаешься.

Она кивнула.

– Немного громче, Ирен. Я не могу расслышать.

– Я взбесилась, думая, почему ты рассказал мне про своего зятя.

– Ты подозрительна.

– Очень.

– Ты догадываешься почему?

– Это больше, чем догадка. Мне кажется, ты пытался манипулировать мною. А потом посмотреть, как я отреагирую. Своего рода тест.

– Понятно, почему ты взорвалась. Может быть, тебе поможет, если я расскажу, что именно происходило внутри меня сегодня после того, как я получил известие о смерти Мортана. – Я рассказал, что отменил все свои встречи, но решил увидеться с ней. – Я не мог отменить нашу встречу после того, как ты проявила мужество приходить сюда в любой ситуации. Но, – продолжал я, – передо мной все еще стоит проблема, как работать с тобой и с моей потерей одновременно. Какой у меня был выбор, Ирен? Прекратить работу и сбежать от тебя? Это было бы хуже, чем отменить встречу. Пытаться быть ближе к тебе, быть с тобой честным и не сказать тебе об этом? Невозможно – я выучил много лет назад, что если двое людей, между которыми есть что-то большое, и они не говорят об этом, не будут говорить ни о каких важных вещах. Это пространство, – я очертил воздух между нами, – мы должны сохранять чистым и свободным, и это настолько же твоя работа, насколько и моя. Поэтому я прямо рассказал тебе о том, что происходит со мною. Так откровенно, как мог – без манипуляций, без тестов, без скрытого мотива.

Ирен еще раз кивнула, давая понять, что я опять сделал разумное предположение.

Позже, почти в конце занятия, Ирен извинилась за свое высказывание. Через неделю она рассказала мне, как это происшествие ошеломило ее друга жестокостью по отношению ко мне, и еще раз извинилась.

– Не извиняйся, – утешал я ее, и я на самом деле желал ее утешения. Вообще-то, курьезным образом я приветствовал ее вспышку: это было оживление, это было по-настоящему, это сближало нас. Это было ее истинным отношением ко мне. Это была правда или хотя бы часть правды – я надеялся, что придет время, и она расскажет мне все до конца.

Гнев Ирен, с которым я впервые столкнулся на втором месяце терапии, был глубинным и всепроникающим. И хотя открыто он проявлялся лишь от случая к случаю, он грохотал внутри ее. Проведенные исследования убедили меня, что подобные вспышки гнева не причиняли большого беспокойства по сравнению с постоянными обвинениями, извинениями или опровержениями и скоро рассеивались. Но в случае с Ирен, во всей работе с ней, подобное наблюдение вводило в заблуждение. Снова и снова я обнаруживал, что «статистически существующая» правда была неуместна по отношению к человеку из плоти и крови, сидящему напротив меня.

Во время одной из сессий на третьем году терапии я задал ей вопрос:

– Какие чувства ты вынесла с нашей последней встречи? Ты думала обо мне во время прошедшей недели?

Этот вопрос часто был частью моей работы для привлечения внимания к подходу здесь и сейчас – во время встречи между мной и пациентом. Некоторое время она сидела молча, а затем спросила:

– А ты думал обо мне между сессиями?

Подобные вопросы пациента, которых избегают большинство терапевтов, не очень распространены, и я не ожидал услышать его от Ирен. Наверное, для меня была неожиданностью ее забота или, по крайней мере, свидетельство ее заботы.

– Я… я… я часто думаю о твоей ситуации, – пробубнил я. Лживый ответ! Она встала.

– Я ухожу, – сказала она и вышла, не закрыв за собой дверь.

Я видел, как она шла через сад, куря сигарету. Я сидел и ждал. Как же легко психотерапевту, не включенному во взаимодействие, думал я, отреагировать на ее вопрос чем-то вроде «Почему ты спрашиваешь?», или «Почему сейчас?», или «На что ты надеешься?». Для терапевтов, которые, как и я, обратились к более равноправным, взаимно ясным отношениям, это нелегко. Возможно, потому что вопрос выходит за рамки терапевтической правды: неважно, насколько искренним старается быть терапевт, насколько он пытается сблизиться с пациентом и быть с ним честен, все равно остается непреодолимая пропасть, базовое неравенство между пациентом и психотерапевтом.

Я знал, что Ирен ненавидела то, что я думал о ней, как о «ситуации», – ненавидела то, что позволила мне значить для нее слишком много. Должно быть, мне следовало использовать более прочувствованное и теплое слово, чем ситуация. Но я верю, что никакое подходящее предложение не дало бы ей того, что она хотела. Она хотела, чтобы я думал по-другому – любя, восхищаясь, сочувствуя, и, скорее всего, только о ней.

Докурив свою сигарету, она с апломбом вернулась в комнату и уселась на свое место, как будто не произошло ничего необычного. Я продолжил вызывать ее чувство реальности.

– Конечно, – сухо продолжал я, – пациенты думают о психотерапевтах намного чаще, чем психотерапевты о них. В конце концов, у терапевтов множество пациентов, а у пациента только один терапевт. То же самое происходило и со мною, когда я участвовал в терапии. Но разве не то же самое происходит с твоими пациентами, которых ты оперируешь, и с твоими студентами?

Ситуация на самом деле не такая четкая. Я не говорил о том, что терапевты думают о своих пациентах между сессиями, – а особенно о проблематичных, которые так или иначе сильно досаждают психотерапевту. Терапевт может проанализировать свои сильные эмоциональные реакции или обдумать лучший подход. (Терапевту, который поймал себя на злых, мстительных, любовных мыслях или эротических фантазиях относительно пациента, несомненно, следует переговорить об этом со своим другом-коллегой, профессиональным консультантом или личным психотерапевтом.)

Я не сказал Ирен, что часто думал о ней между встречами. Она озадачивала меня. Я беспокоился о ней. Почему у нее нет улучшений? Большинство вдов, с которыми я работал, показывали улучшения уже после первого года терапии; каждая из них далеко продвигалась к концу второго года. Но не Ирен. Ее отчаяние и безнадежность усиливались с каждым днем. Она не испытывала радости от жизни. Каждый вечер, уложив дочку, она долго плакала; она упорно продолжала долгие беседы с умершим мужем; она не принимала приглашений встречаться с новыми людьми и отказывалась от любой возможности наладить отношения с мужчинами.

Я стал нетерпеливым терапевтом, и моя фрустрация росла. Так же как и беспокойство по поводу Ирен: величина и сила ее скорби беспокоили меня. Я боялся суицида – я был убежден, что она могла наложить на себя руки, если бы не ее дочь. Два раза я посылал ее на официальные консультации к своим коллегам.

Хотя я был утомлен взрывами ее гнева, еще труднее было иметь дело с умеренными, но все более распространяющимися выражениями этого гнева. Список ее обид на меня продолжал расти, и нам редко удавалось проработать хотя бы час без вспышек гнева.

Она злилась на меня за попытки отделить ее от Джека, направить ее энергию на что-то еще, постоянные подталкивания к знакомству с мужчинами. Ее злило то, что я не Джек. В результате нашего долгого знакомства, равноправных обменов, наших стычек, взаимной заботы она перенесла свои чувства по отношению к своему мужу на меня. Потом, в конце часа, она вдруг не хотела возвращаться к жизни ни со мной, ни с Джеком. Именно это делало окончания наших встреч такими шумными. Она отказывалась принимать то, что у наших отношений были официальные границы. Трудно описать, как каждый раз я намекал, что час подошел к концу. Она всегда вспыхивала: «И ты называешь это настоящими отношениями? Это не по-настоящему! Ты только и смотришь на часы в ожидании момента, когда сможешь вытолкать меня за дверь!»

Иногда в конце встречи она продолжала сидеть, отказываясь сдвинуться с места. Всякий призыв к разуму – напоминание о необходимости придерживаться расписания, о ее встречах с пациентами, предложения, чтобы она сама следила за временем и заканчивала час, повторение, что окончание встречи не означало отказа от нее, – не находил понимания. Гораздо чаще она уходила из моего офиса взбешенная.

Она сердилась на то, что я стал для нее значим, но не мог делать того, что делал Джек; например, восхищаться ее лучшими чертами – ее внешним видом, ее изобретательностью, ее умом. У нас была постоянная борьба на почве комплиментов. Мне казалось, что открытое перечисление ее достоинств сделает ее инфантильной, но она настолько акцентировала свое внимание на них, так настаивала, что я часто сдавался. Я спрашивал о том, что она хотела услышать, и почти слово в слово повторял сказанное, всегда стараясь дополнить кое-какими оригинальными наблюдениями. То, что казалось для меня шарадой, поднимало ей дух. Но ненадолго: у нее была дырявая память, и на следующей встрече она настаивала на повторении.

Она злилась на мои попытки понять ее. Если я сражался с ее пессимизмом, напоминая, что мы находимся только в середине процесса, у которого есть и начало и конец, и заверял в результатах моего исследования, она гневно отвечала: «Ты ведешь меня к деперсонализации. Ты игнорируешь уникальность моего опыта».

При любом оптимистическом высказывании по поводу ее улучшения она обвиняла меня в желании сделать так, чтобы она забыла Джека.

Любой намек на встречу с другими мужчинами был похож на минное поле. Она высокомерно относилась к мужскому полу и злилась на предложение попробовать поработать с ее суждениями. Любое практическое предложение с моей стороны зажигало вулкан. «Если я захочу найти себе мужчину, – в бешенстве говорила она, – то смогу это сделать сама! Зачем платить тебе деньги за совет, который мне может дать любой из моих друзей?»

Она становилась свирепой, если я предлагал ей конкретные вещи: «Прекрати заострять внимание на вещах! – говорила она. – Это именно то, что пытался делать мой отец в течение всей моей жизни».

Она была в бешенстве от моей нетерпеливости по отношению к ее медленному прогрессу и от моих неудач в определении усилий, приложенных ею, чтобы помочь себе (но никогда не обозначенных для меня).

Ирен хотела, чтобы я оставался сильным и здоровым. А моя немощь – порванное колено, требующее операции на мениске, простуда, грипп – вызывала много раздражения. Я также знал, что у нее были свои опасения, которые она хорошо скрывала.

Но больше всего ее раздражало то, что я был жив, а Джек – мертв.

Но ничто из этого не приносило мне облегчения. Я никогда не смаковал подробности ссор и в личной жизни избегал злых людей. Я осмотрительный мыслитель и писатель, а конфронтация замедляет поток моих мыслей. За все время своей карьеры я всегда отклонял публичные дебаты и препятствовал попыткам сделать из меня председателя.

Так как же мне быть с гневом Ирен? С одной стороны, из одной терапевтической поговорки я выучил, что надо разделять роль и личность. Обычно проявления злости пациента направлены на роль терапевта, а не на его личность. «Не принимайте это близко к сердцу, – учат молодых психотерапевтов. – Или по крайней мере не принимайте все близко к сердцу. Сделайте попытку определить, что относится к вашей личности, а что к роли». Казалось очевидным, что гнев Ирен относился ко всему: к жизни, судьбе, богу, космическому безразличию, но она легко переносила это на ее ближайшую цель: на меня, ее психотерапевта. Она знала, что ее злость угнетает меня, но, кроме этого, и позволяла узнать меня с разных сторон. Например, однажды, когда моя секретарша позвонила ей, чтобы перенести встречу, так как мне нужно было попасть к дантисту, Ирен ответила: «Ну да, конечно, увидеться с дантистом для него большее удовольствие, чем встретиться со мною».

Но, пожалуй, основная причина того, что я не был повержен гневом Ирен, была в том, что я видел в этом маску ее глубинной грусти, отчаяния и страха. Ее злобу на меня я иногда воспринимал с раздражением и нетерпением, но чаще с состраданием. Мне часто вспоминались некоторые из образов или выражений Ирен. Особенно один прочно закрепился у меня в памяти и помог смягчить мое исследование ее гнева печали. Это было в одном из снов про аэропорт (в течение первого года после смерти мужа ей часто снились аэропорты).

Я пробираюсь через терминал в поисках Джека. Я не знаю ни номера самолета, ни рейса. Я в отчаянии… просматриваю расписание, чтобы найти какую-нибудь зацепку, но все слова написаны какими-то бессмысленными слогами. Потом у меня появляется надежда – я смогла прочитать один знак над воротами для отъезжающих: «Микадо». Я бросаюсь туда, но поздно. Самолет только что взлетел. Я просыпаюсь в слезах.

– Микадо[6] – это направление? Какие у тебя возникают ассоциации со словом «Микадо»? – спрашиваю я.

– Мне не нужны ассоциации, – отрезает она. – Я точно знаю, почему мне приснилось Микадо. Так я называла одну оперетту, когда была ребенком. Я никак не забуду несколько строчек:

Хотя ночь может прийти слишком скоро, У нас есть много лет, наполненных дневным светом.

Ирен остановилась и посмотрела на меня. В глазах у нее стояли слезы. Бессмысленно говорить что-либо еще. Ни ей. Ни мне. Ей не нужно было утешение. Начиная с этого дня строчка «у нас есть много лет, наполненных дневным светом» крутилась у меня в голове. Они с Джеком не получили своих лет, наполненных светом, и за это я готов был простить ей что угодно.

Мой третий урок, гнев печали, доказал ценность других клинических ситуаций. Там, в прошлом, я слишком быстро отворачивался от гнева, пытаясь понять его и решить проблему как можно быстрее. Теперь я учился работать с гневом, выискивать его и погружаться вовнутрь, в основные механизмы урока? Вот здесь-то и появлялось гиблое болото.

Урок четвертый: гиблое болото

В день смерти моего зятя, когда Ирен грозилась уйти и спрашивала, хотел бы я находиться рядом с человеком, который ненавидит меня за то, что моя жена жива, она часто обращалась к гиблому болоту. «Помнишь? – спрашивала она. – Никому не хочется пачкаться, правда?» Это была метафора, которую она часто произносила на сессиях во время первых двух лет терапии.

Что такое гиблое болото? Снова и снова она напряженно подыскивала нужные слова. «Это какая-то черная, отвратительная, едкая масса, которая просачивается сквозь меня, образуя вокруг большую лужу. Она отвратительна и зловонна. Она отталкивает и внушает отвращение любому, кто осмеливается приблизиться ко мне. Она очерняет их и таит для них много опасностей».

Хотя у гиблого болота было много значений, первым и главным был гнев печали. Так, она ненавидела меня за то, что моя супруга была жива. Дилемма Ирен была ужасна: она могла молчать, задыхаясь от собственной ярости, и чувствовать себя абсолютно одинокой. Или она могла взорваться в гневе, отталкивая всех подряд, и чувствовать себя абсолютно одинокой.

С тех пор как образ гиблого болота прочно укоренился в ее голове, не поддаваясь вытеснению, я стал использовать эту метафору в качестве основного направления терапии. Чтобы постепенно удалить ее, мне необходимо было не столько терапевтическое слово, сколько терапевтический поступок.

Поэтому я старался оставаться поблизости от нее в пору ее гнева, смотреть в лицо ее злости – как это делал Джек. Я должен был следовать за ней, бороться с ее злостью, не давать ей оттолкнуть меня. У ее гнева было много граней – она постоянно устраивала испытания для меня и расставляла ловушки. Одна обучающая ловушка стала благотворной возможностью для терапевтического действия.

Однажды, после нескольких месяцев серьезных колебаний и уныния, она пришла в офис необъяснимо умиротворенная.

– Как я рад видеть тебя такой спокойной, – заметил я. – Что произошло?

– Я приняла очень важное решение, – сказала она, – я вычеркнула все ожидания, связанные с личным счастьем или самореализацией. Больше никаких сожалений о любви, сексе, дружбе, художественных произведениях. С этого момента я собираюсь полностью посвятить свою жизнь дочери и профессиональной деятельности – быть матерью и хирургом. – Все это было произнесено с большим самообладанием.

В течение нескольких предыдущих недель меня сильно беспокоили глубина и неукротимость ее отчаяния, и я удивлялся, как много она была способна вынести. Поэтому, несмотря на странность внезапной перемены, я был чрезвычайно признателен за то, что она все же нашла какой-то путь, любой путь, чтобы уменьшить свою боль. Поэтому я решил не выяснять источник ее решения. Вместо этого я принял его как благословенное событие – сродни умиротворению, достигаемому буддистами, которые через медитацию облегчают страдания систематическими отказами от всех личных потребностей.

Честно говоря, я не ожидал от Ирен перехода к смирению, но надеялся, что даже временный отдых от ее нескончаемой боли может дать толчок к более позитивному витку в ее жизни. Если состояние покоя позволило ей перестать мучить себя, принимать приемлемые решения, заводить новых друзей, а возможно, даже встретить подходящего мужчину, тогда, я убежден, неважно, как она пришла к этому: она могла просто поставить лестницу и подняться по ней на уровень выше.

Тем не менее на следующий день она позвонила мне в бешенстве: «Ты понимаешь, что ты сделал? Что ты за терапевт? Твоя забота обо мне! Это все притворство! Притворство! Правда в том, что ты тихо сидишь и наблюдаешь, как я отказываюсь от всего жизненно важного – от любви, радости, удовольствий – от всего! Ты даже не просто сидишь в стороне; ты соучастник моего самоубийства!»

В очередной раз она сделала попытку прервать терапию, но в конце концов я убедил ее прийти на следующую встречу.

В течение нескольких последующих дней я размышлял о произошедших событиях. И чем больше я думал о них, тем злее становился. Я опять сыграл головой, как Чарли Браун, пытавшийся отбить футбольный мяч, посланный ему на последних секундах Люси. Во время нашей следующей сессии моя злость столкнулась со злостью Ирен. Это сессия была больше похожа не на терапию, а на боксерский поединок. Это была самая грандиозная битва за все время. Обвинения так и сыпались из нее:

– Ты сдался, ты отступился от меня! Ты хочешь, чтобы я пошла на компромисс, убив в себе все живое!

Я даже не сделал попытки понять и посочувствовать ей:

– Я болен и устал от твоих минных полей, – сказал я в ответ. – Я устал от твоих постоянных экзаменов, которые я проваливаю. И больше всего от всех твоих обучающих тестов. У нас много работы, Ирен, – закончил я, взяв пример с ее умершего мужа. – У нас нет времени на всю эту чушь.

Это были одни из лучших часов. По их окончании (конечно, после очередной перепалки из-за ограничения времени и обвинения меня в желании вышвырнуть ее из офиса) наш терапевтический союз стал крепче, чем когда бы то ни было прежде. Ни в своих учебниках, ни на лекциях я даже не думал о том, чтобы посоветовать студентам столкнуться с пациентом в гневной схватке; но все же эта сессия значительно продвинула Ирен вперед.

В данных попытках я руководствовался метафорой о гиблом болоте. Устанавливая контакт с ней, эмоциональный контакт, борясь с ней (конечно, я выражаюсь в переносном смысле, но были моменты, когда мне казалось, что дело дойдет до физического столкновения), я все время пытался доказать, что гиблое болото – лишь фикция, что оно не пачкает меня, никак не отражается на мне, не затягивает меня. Ирен жадно хваталась за метафору в убеждении, что каждый раз, когда я пытаюсь заговорить о ее гневе, я ожидаю либо ее ухода, либо смерти.

В конце концов, желая показать, что ее гнев не сможет ни оттолкнуть меня, ни уничтожить, я решил предпринять новый терапевтический шаг и ввел новое правило: «Когда ты по-настоящему будешь проявлять на занятии свою злость, мы будем назначать еще одну дополнительную встречу на этой же неделе». Это оказалось очень действенным; оглядываясь назад, я полагаю, что данный взгляд вдохновлял.

Метафора о гиблом болоте была особенно важна, будучи сверхдетерминированной[7]: это был единичный образ, который удовлетворял и объяснял несколько различных бессознательных динамик. Одно из важных значений имел гнев печали. Но были и другие: например, то, что она отвратительна, ее влияние губительно и она роковым образом приносит несчастье.

– Любой, кто вступает в гиблое болото, – сказала она мне на одной из сессий, – подписывает себе смертный приговор.

– Поэтому ты предпочитаешь не любить вообще, боясь, что способна предложить лишь любовь медузы, которая уничтожает любого, кто приблизится к ней?

– Всем мужчинам, которых я любила, пришлось умереть – моему мужу, отцу, брату, моему крестнику и Сэнди, о котором я тебе недавно рассказывала, – тот умственно отсталый паренек, который двадцать лет назад покончил жизнь самоубийством.

– Опять совпадения! Пора бы тебе отпустить их! – настаивал я. – Это неудачи, но они не имеют никакого значения для будущего. У игры в кости нет памяти.

– Совпадения, стечение обстоятельств – твои любимые словечки! – огрызалась она. – Лучше сказать карма, и она точно говорит мне, что я не должна больше любить ни одного мужчину.

Ее образ себя, приносящей несчастье, напоминал мне Джо Ола, персонажа комиксов, над чьей головой все время парило огромное дождевое облако. Как я мог изменить веру Ирен в проклятую карму? Я многого достиг. Нужно было нечто большее, чем слова: я должен был предложить ей терапевтическое действие, которое состояло бы в игнорировании ее тревоги, в постепенном приближении к ней, в проникновении в ее губительное и загрязненное пространство и выходе оттуда живым и невредимым.

Было и еще одно значение гиблого болота, связываемое ею с одним из ее снов, в котором она увидела прекрасную темноглазую женщину с розой в волосах, лежавшую, откинувшись, на диване.

Подойдя ближе, я понимаю, что женщина не такая, какой казалась: ее диван – это катафалк, в ее глазах не темная красота, а тень смерти, а темно-красная роза – это не цветок, а смертельная рана.

– Я знаю, что эта женщина – я, и любой, приближающийся ко мне, видит смерть постфактум – это еще одна причина избегать меня.

Образ женщины с темно-красной розой в волосах напомнил мне сюжет необычного футуристического романа Филипа Дика «Человек в лабиринте», в котором героя посылают на только что открытую планету, чтобы наладить контакт с существами высшей расы. И хотя он использует всевозможные типы коммуникации – геометрические символы, математические знаки, музыкальные мелодии, приветствия, крики, жестикуляцию – все бесполезно. Однако его усилия нарушают покой существ, которые не оставляют его напористость безнаказанной. Как раз перед отлетом героя на Землю они подвергают его таинственной нейрохирургической процедуре. Но только позднее он понимает суть наказания: в результате операции он становится неспособным сдерживать свой экзистенциальный страх. Он не только оказывается подвержен непрерывным приступам ужаса перед абсолютной непредсказуемостью существования и неизбежностью собственной смерти, но и обречен на полное одиночество, поскольку любого человека, приблизившегося к нему, накрывает та же волна экзистенциального страха.

Чем больше я убеждал Ирен в том, что гиблого болота не существует, тем больше понимал, что часто тонул в нем сам. Работая с Ирен, я разделял судьбу тех, кто приближался слишком близко к герою романа Филипа Дика: я подвергался ударам собственной экзистенциальной действительности. Снова и снова наши сессии сталкивали меня с моей смертью. Хотя я знал, что впереди меня ожидает смерть, я твердо решил выжить ее из мыслей.

Конечно, есть свои благотворные моменты существования, побеждающие смерть: мне понятно, что хотя факт (физическая сторона) смерти разрушает нас, идея смерти может нас спасти. Это древняя мудрость, потому монахи веками держали в своих кельях черепа, а Монтень советовал жить в комнате с видом на кладбище. Мое понимание смерти долго служило оживлению моей жизни, помогая упрощать простое и ценить драгоценное. Я понимал эти вещи умом, но я также знал, что не смогу жить с постоянным страхом приближающейся смерти.

Поэтому в прошлом я основательно запрятал мысли о смерти на задворки сознания. Однако моя работа с Ирен не позволяла удерживать их там и дальше. Снова и снова часы, проведенные с ней, обостряли не только мою восприимчивость к смерти и чувство ценности жизни, но и мой страх, связанный с конечностью жизни. Слишком часто я стал размышлять над тем, что ее мужа сразило в сорок пять, а я уже переступил черту шестидесятилетия своего существования. Я знаю, что нахожусь в зоне смерти, в том периоде жизни, когда в любой момент могу угаснуть.

И кто сказал, что психотерапевтам много платят?

Урок пятый: оправдание против измены

Пошел третий год нашей работы, я все больше и больше падал духом. Терапия безнадежно затягивалась. Ирен так сильно завязла в своей депрессии, что я с трудом вытаскивал ее оттуда. Я никак не мог к ней подступиться: когда на сессии я пытался узнать, насколько близко или далеко она себя ощущает, она отвечала:

– За сотни миль отсюда – я с трудом могу различить тебя.

– Ирен, я знаю, что ты устала выслушивать это, но мы, безусловно, должны решить начать принимать антидепрессанты. Настало время понять, почему ты настроена против лечения.

– Мы оба знаем, что значит лечение.

– Правда?

– Это значит, ты сбегаешь, ты сдаешься. Я не хочу, чтобы со мною быстро расправились.

– Быстро расправились, Ирен? Три года?

– Я говорю о том, что заставить меня чувствовать себя лучше – это не решение проблемы. Это только уводит в сторону от того, чего я лишилась.

Любые аргументы были бесполезны, я не мог изменить ее убеждений, но в конце концов она пошла мне навстречу, позволив выписать ей антидепрессанты. Результат повторил предыдущий опыт двухгодовалой давности. Три вида лекарств оказались не только неэффективными, но и повлекли за собой неприятные побочные последствия: сильную сонливость, пугающие сны, полное угасание сексуальной функции и чувственности, чудовищное чувство бессмысленности всего окружающего, отказа от самой себя и своих забот. Когда я посоветовал ей обратиться к психофармакологу, она категорически отказалась. В отчаянии я поставил ей ультиматум: «Ты должна обратиться к консультанту и следовать его рекомендациям, либо я прекращаю работать с тобой».

Ирен смотрела на меня не мигая. Как всегда точная, она не проявила ничего особенного ни в словах, ни в движениях.

– Я подумаю и дам тебе ответ при следующей встрече, – сказала она.

Но в следующий раз она не ответила на мой ультиматум прямо. Вместо этого она протянула мне выпуск «Нью-Йоркера», открытый на статье русского поэта Иосифа Бродского под заголовком «Печаль и оправдание».

– Здесь, – сказала она, – ты найдешь ключ к ошибкам в терапии. Если же нет, если ты прочитаешь и не найдешь ответа, тогда я поговорю с твоим консультантом.

Пациенты часто просят меня прочесть что-то, как им кажется, интересное – какие-то книги о самопомощи, статью о новом виде лечения, литературу, в которой затрагивается их собственная проблема. Иногда пациенты-писатели дарили мне свои труды со словами: «Вы многое узнаете обо мне, прочитав эту книгу». Эти случаи никогда не оправдывались: пациент мог предоставить материал вербально за более короткое время. Да они и не ждали от меня откровенного суждения об их работах – я обычно считал, что для пациента важнее свободно выразить объективный комментарий. Очевидно, им необходимо было что-то другое – мое одобрение и восхищение, – а у терапевта всегда есть более прямые и эффективные пути разобраться с потребностями пациента, нежели долгими часами читать его манускрипты. Я старался найти мягкий способ отказаться от таких предложений – или хотя бы предложить быстрый просмотр. Я ценил свое время для чтения и дорожил им.

Я не почувствовал себя обремененным, когда стал читать статью, принесенную Ирен. Я уважал ее вкус и ясность ее суждений. И если она считала, что в статье был выход из тупика, я верил, что время, отданное чтению, будет полезным. Безусловно, я предпочел бы прямое обсуждение, но научился воспринимать поэтические наклонности и способ беседы Ирен – язык, который она усвоила от матери. В отличие от отца, образца рациональности, который преподавал науку в маленькой школе в Мидвесте, ее мать, артистка, общалась весьма утонченно. Ирен узнавала о настроении матери по косвенным признакам. В лучшие дни, например, та могла сказать: «Наверное, я поставлю несколько синих и белых ирисов в вазу», – или обнаружить свое настроение, каждое утро определенным образом рассаживая кукол на кровати Ирен.

Статья начиналась с анализа двух строф из стихотворения Роберта Фроста «Войди!»:

Только я до опушки дошел,
Слышу – песня дрозда!
А в полях уже сумрак стоял,
А в лесу – темнота.
Так темно было птице в лесу,
Что она б не могла
Даже ветку свою разглядеть,
Даже перья крыла.[8]

Мне всегда казалось, что это веселое, простое стихотворение. Я выучил его еще в детстве и декламировал, катаясь на велосипеде по мемориальному парку в Вашингтоне. Но здесь, в своем неспешном анализе, Бродский показал, что в произведении имеется и скрытый смысл. Например, в первой строке – есть что-то зловещее в прилете дрозда на край леса и рассматривании погруженных во тьму окрестностей. А не звучит ли вторая строфа более лирично? Что означает то, что поэту слишком темно в лесу? Возможно, Фрост глубоко переживает, что слишком поздно, что он наказан проклятьем? И на самом деле – следующие строфы подтверждают эту точку зрения. Короче говоря, Бродский приводит веские аргументы, что стихотворение не просто является мрачным, но и сам Фрост – поэт намного более печальный, чем я всегда считал.

Я был очарован. Это обсуждение объясняло, почему стихотворение, такое простое, как и многие произведения Фроста, так захватило меня в молодости. Но какая связь с Ирен? Где обещанный ключ к проблемам, возникшим в психотерапии? Я продолжил читать.

Далее Бродский обратился к анализу повествовательной поэмы, мрачной пасторали «Домашние похороны». Сюжет произведения – разговор между фермером и его женой, происходящий на лестнице в небольшом фермерском доме. (Тут я подумал о родителях Ирен, живших на ферме в Мидвесте, и о перилах лестницы, которые описывала Ирен, рассказывая о телефонном звонке, из которого она узнала о смерти Алена.) Поэма начиналась так:

Он снизу лестницы ее увидел —
Она из двери вышла наверху
И оглянулась, точно бы не призрак.

Фермер спрашивает жену: «На что ты там все время смотришь наверху, хотелось бы мне знать». Хотя его жена напугана и отказывается отвечать, она уверена, что он ни за что не увидит того, что видит она, и позволяет ему подняться к ней. Подойдя наверху к окну, он выглядывает из него и обнаруживает то, на что она смотрела. Он удивлен, что никогда прежде не замечал этого.

Отсюда я ни разу не глядел.
Проходишь мимо, где-то там, в сторонке,
Родительское кладбище.
Подумать – Все уместилось целиком в окне.
Оно размером с нашу спальню, да?
Плечистые, приземистые камни,
Гранитных два и мраморный один,
На солнышке стоят под косогором…
Я знаю, знаю: дело не в камнях —
Там детская могилка… – Нет! Не смей!

Тут жена, проскользнув за его спиной, спускается вниз, бросив на него «устрашающий взгляд», и направляется к двери. Озадаченный, он спрашивает:

– Что, человеку нельзя говорить о ребенке, которого он потерял?

– Только не тебе! – отвечает она. – Да и вряд ли найдется такой человек, – добавляет она, надевая шляпку.

Фермер, желающий разделить ее горе, продолжает, неумело подбирая слова:

К тому же ты хватила через край.
Как можно материнскую утрату,
Хотя бы первенца, переживать
Так безутешно – пред лицом любви.
Слезами ты его не воскресишь…

Видя, что жена по-прежнему отчуждена, он восклицает: «Господи, что за женщина! И все закончилось тем, что мужчина не способен говорить о собственном умершем ребенке».

Она отвечает, что он не знает, как говорить об этом, что он бесчувствен. Она видела, как он усердно закидывал землей могилу их сына, «подбрасывая и подбрасывая песок в воздух». Закончив копать, он пришел на кухню. Она вспоминает:

Ты мог сидеть на кухне в ботинках, запачканных землей
С могилы твоего собственного ребенка,
И говорить о повседневных делах,
Поставив лопату к стене у дверей.
Я видела…

Она утверждает, что будет переживать свою печаль иначе. Она не позволит ей рассеяться так просто.

Смертельно болен, значит, ты один
И будешь умирать совсем один.
Конечно, ближние придут к могиле,
Но прежде, чем ее зароют, мысли
Уже вернулись к жизни и живым,
К обыденным делам. Как мир жесток!
Я так не убивалась бы, когда бы
Могла хоть что поправить. Если б! Если б![9]

Муж снисходительно отвечает, что ей станет легче, если она облегчит душу словами. Он считает, что пришло время перестать горевать: «Твое сердце освободилось. Зачем же продолжать печалиться?»

Поэма заканчивается тем, что жена открывает дверь и собирается уходить. Муж пытается удержать ее:

Куда ты собралась? Скажи! Постой!
Я силой возвращу тебя. Силком!

Восторженный, я дочитываю до конца, и только потом напоминаю себе, зачем я начал читать. Что же за ключ к внутреннему миру Ирен сокрыт здесь? Сперва я думаю о ее первом сне, в котором ей необходимо было прочитать сначала древний текст, а затем современный. Очевидно, нам необходимо было больше работать с ее переживаниями, связанными с потерей брата. Я только что понял, что его смерть оттеняла многие другие потери. Ее семья перестала быть прежней: мать, так и не сумевшая оправиться после смерти сына, пребывала в глубочайшей депрессии; отношения родителей сильно изменились.

Наверное, эта поэма была иллюстрацией того, что происходило в семье Ирен после смерти ее брата, особенно после разрыва ее родителей, которые каждый в одиночестве и абсолютно разными способами справлялись с этой утратой. Подобная ситуация – не такое уж редкое явление: у мужа и жены разные способы горевания (они следуют половым стереотипам: женщины чаще переживают горе открыто и отрицание эмоционально, в то время как мужчины – через подавление и активное отвержение). У многих супружеских пар эти два паттерна приходят в столкновение – это как раз и есть причина частых разводов после потери ребенка.

Я размышлял о связи Ирен с другими образами Фроста. Разница в восприятии размеров кладбища была блестящей метафорой: для фермера кладбищенская площадь не превосходила размеров спальни и была такой маленькой, что периметра оконной рамы было бы вполне достаточно для ее охвата. Для жены фермера эта площадь была настолько большой, что заслоняла от нее все остальное. И еще окна. Ирен была привязана к окнам. «Мне бы хотелось жить на последнем этаже высокого здания, из окна которого я могла бы видеть далеко вокруг», – рассказала она однажды. Или она представляла, как переедет в викторианский дом на побережье, где посвятила бы все свое время созерцанию океана из окна и прогулкам вокруг дома.

Жену фермера огорчал и тот факт, что после короткого посещения могилы усопшего его друзья сразу же обращаются к своим повседневным делам. И эта тема была близка терапии Ирен. Однажды для наглядности она принесла копию картины Питера Брейгеля «Падение Икара». «Посмотри на крестьян, – обратилась она ко мне, – которые идут прочь, не обращая внимания на мальчика, падающего с неба». Она даже принесла поэтическое описание картины – стихотворение Одена:

К примеру, в «Икаре» Брейгеля: как все, не торопясь, отворачиваются

От несчастья; пахарь, возможно,
Слышал всплеск и крик отчаяния.
Но для него это незнаменательное событие.
Солнце осветило белые ноги, исчезнувшие в зеленой воде.
Дорогой изящный корабль, с которого, возможно, и видели что-то необычное, —
Мальчика, падающего с неба, —
Спокойно проплыл мимо.

Что еще об Ирен в «Похоронах в доме» Фроста? Погруженность матери в печаль и то, как нетерпеливо подталкивал ее отец избавиться от скорби: все это я тоже слышал в рассказах о ее семье.

Но эти наблюдения, хотя и наглядные и информативные, не объясняли, почему Ирен придавала такое значение прочтению мною этой статьи. «Ключ к тому, что пошло не так в терапии»: это были ее слова, ее обещание, и я чувствовал себя разочарованным. Наверное, я переоценил ее, думал я; на этот раз она просчиталась.

В начале нашей очередной встречи Ирен, как всегда, зашла в кабинет и сразу же направилась к своему месту, не взглянув на меня. Она устроилась на стуле, положив свою сумку на пол, а затем, вместо того чтобы уставиться в окно и сидеть несколько минут в молчании, как она это обычно делала, она быстро повернулась ко мне и спросила:

– Ты читал статью?

– Да, и мне она показалась бесценным экземпляром. Спасибо, что дала ее мне.

– И? – напомнила она.

– Это было захватывающим; я слышал, как ты рассказывала о жизни своих родителей после смерти Алена, но стихотворение с еще большей силой донесло до меня смысл этого. Теперь для меня многое стало яснее: и почему ты никогда не сможешь жить с ними снова, и насколько сильно ты идентифицируешь свою жизнь с жизнью матери, ее борьба с отцом и…

Я не смог продолжить. Выражение растущего недоверия на лице Ирен резко остановило меня. Оно было похоже на выражение лица учителя, когда тот с удивлением видит какого-нибудь болвана, странным образом попавшего в его класс.

И вот наконец сквозь зубы Ирен прошипела:

– Фермер и его жена в стихотворении – это не мои отец и мать. Это мы – ты и я. – Она замолчала и через мгновение продолжила более мягким голосом: – То есть у них, конечно, могут быть черты моих родителей, но, по существу, фермер и его жена – это ты и я в этой комнате.

Я покачал головой. Конечно! Конечно! Мгновенно каждая строчка «Похорон в доме» приобрела другое значение. Неистово закрутились мысли в голове. Еще никогда мой мозг не работал так быстро.

– Значит это Я тот, кто приносит грязь в дом? Ирен оживленно закивала.

– И Я тот, кто входит на кухню в грязных ботинках, испачканных землей?

Ирен опять кивнула. Но уже не так радостно. Наверное, быстрое понимание искупило мою вину.

– И Я тот, кто упрекает тебя за глубину печали? Кто советует тебе все забыть, кто спрашивает: «Зачем страдать, если уже почтили его память?» Это Я закапываю могилу так усердно, что песок летит во все стороны? Я наношу обиду словами? И значит, это Я пытаюсь встать между тобой и твоей печалью? И, конечно же, это Я преграждаю тебе путь в дверях и заставляю тебя проглотить пилюлю от печали?

Ирен кивнула, и по ее щекам потекли слезы. Впервые за три года отчаяния она открыто расплакалась в моем присутствии. Я протянул ей платок. И достал еще один для себя. Она взяла меня за руку. Мы снова были вместе.

Как случилось, что мы настолько отдалились? Оглядываясь назад, я понимаю, что произошло грандиозное столкновение чувствительностей: я – экзистенциональный рационалист, она – печальный романтик. Вероятнее всего, образование трещины было неизбежным; по-видимому, наши поведенческие паттерны в трагические минуты были прямо противоположными. Как можно по-хорошему воспринимать чудовищные события жизни? Я верю, что в глубине души Ирен знала, что есть только две, одинаково горькие, стратегии: принять ту или иную форму отречения или жить с невыносимо тревожным осознанием. Не Сервантес ли озвучил эту дилемму бессмертным вопросом Дон Кихота: «Что бы ты хотел иметь: мудрое безумство или глупое здравомыслие?»

Я имею убеждение, которое тесно связано с моим терапевтическим подходом: я никогда не считал, что тревога доводит до сумасшествия или отречение ведет к здравомыслию. Я очень долго воспринимал отречение как вред, но по возможности часто вызывал его как в терапии, так и в личной жизни. Мне приходилось не только отрекаться от всех личных иллюзий, которые сужали мое поле зрения и способствовали зависимости, но и поощрять подобные поступки моих пациентов. Я был убежден, что честная конфронтация с определенной возникающей ситуацией могла вызвать страх и трепет, но в конечном счете заживляла раны и духовно обогащала. Мой терапевтический подход, таким образом, воплотился в реплике Томаса Харди: «Если есть в мире путь к Хорошему, то это точное воплощение Плохого».

Поэтому с самого начала терапии я говорил с Ирен голосом разума. Я поощрял ее заново разбирать со мной события, происходившие вокруг нее во время и после смерти мужа:

– Как ты узнаешь о его смерти?

– Ты будешь с ним, когда он умрет?

– Что ты будешь чувствовать?

– Кого ты позовешь?

Тем же способом мы разбирали его похороны. Я говорил, что буду присутствовать на похоронах, и, если ее друзья не задержатся на могиле, пусть будет уверена, я останусь с ней. Если бы окружающие были слишком напуганы ее мрачными мыслями, я бы сам с ними поговорил. Я пытался вывести ужас из ее ночных кошмаров.

Всякий раз, когда она выходила за границы рационального, я все же рассчитывал на ее рассудительность. Например, ее чувство вины за флирт с другим мужчиной. Она считала любое свое развлечение предательством по отношению к Джеку. Если она шла с мужчиной на пляж, в ресторан, любое другое место, где они однажды бывали с Джеком, она считала себя предательницей, оскверняющей память об их любви. Даже посещение презентации нового пятновыводителя вызывало в ней чувство вины: «Почему я жива и радуюсь происходящему, когда Джек мертв?» Она также переживала вину за то, что не была хорошей женой. В результате психотерапии она во многом изменилась: она стала мягче, стала более внимательной и нежной. «Как несправедливо по отношению к Джеку, – говорила Ирен, – что другому мужчине я смогу дать больше, чем ему».

Снова и снова я подвергал сомнению подобные утверждения. «Где сейчас Джек?» – спрашивал я. И она всегда отвечала: «Нигде – только в памяти». В ее памяти и в памяти других. У нее не было никаких религиозных убеждений, и она не настаивала на жизни после смерти. Поэтому я часто надоедал ей уговорами: «Если он не святой и не видит твоих поступков, как же ты сможешь причинить ему боль, если будешь с другим мужчиной? И кроме того, – напоминал я, – Джек перед смертью ясно выразил свое желание, чтобы ты была счастлива и еще раз вышла замуж. Неужели бы он хотел, чтобы вы с дочерью захлебнулись слезами? Даже если бы его сознание все еще существовало, он не ощущал бы себя преданным; он был бы рад твоему восстановлению. В любом случае, – закончил я, – независимо от того, сохранилось ли сознание Джека или нет, такие понятия, как несправедливость и предательство, не имели бы значения».

Временами Ирен видела ясные сны, что Джек жив – частый феномен при супружеских утратах, – и, только просыпаясь, осознавала, что это был лишь сон. Иногда она оплакивала его страдания «там». Часто после посещений кладбища она плакала от «ужасной мысли», что он заперт в холодном ящике. Она мечтала, что откроет холодильник – и там будет сидеть маленький Джек, с широко раскрытыми глазами, разглядывая ее. Методично и неуклонно я переубеждал ее, что его там не было, что он больше не существовал как разумное существо. Я также старался переубедить ее в том, что он за ней мог наблюдать. Опыт показывает, что супруг, понесший тяжелую потерю, ощущает, что его жизнь постоянно находится под наблюдением.

Ирен твердо держалась за Джека, часто перебирала содержимое ящиков его письменного стола, чтобы найти какой-нибудь сувенир, когда ей необходимо было подарить дочери подарок надень рождения. Она настолько окружила себя материальными напоминаниями о Джеке, что я волновался, как бы она не превратилась однажды в мисс Хэвишем из «Больших надежд» Диккенса, в женщину, настолько сильно поглощенную горем (ее возлюбленный покинул ее прямо у алтаря), что она годами жила в паутине потерянности, никогда не снимая свадебного платья и не убирая свадебный стол. Таким образом, через терапию я убеждал Ирен отречься от прошлого, возродиться к жизни, разорвать связь с Джеком: «Сними несколько его фотографий. Измени обстановку своего дома. Купи новую кровать. Поезжай в путешествие. Сделай что-нибудь такое, чего до этого еще не делала. Перестань говорить так много о Джеке».

Но то, что я называл здравым смыслом, Ирен определяла как измену. Возрождение к жизни, к которому я ее призывал, по ее мнению, было изменой любви, а отчуждение от смерти – отречением от любви.

Я думал, что я тот рационалист, который ей был нужен; ей казалось, что я отравляю чистоту ее траура. Я считал, что возвращаю ее к жизни, она – что я заставляю ее отречься от Джека. Я был убежден, что вдохновляю ее на борьбу с отчаянием, она считала, что я самодовольный наблюдатель, созерцающий ее трагедию с безопасного расстояния.

Я был ошеломлен ее упрямством. Ну почему она не понимала этого? Я был крайне удивлен. Почему она не понимала, что Джек по-настоящему мертв, что его сознание погасло? Что это не ее вина? Что она не проклята, что она не станет причиной моей смерти или смерти любого мужчины, которого полюбит? Что ей не предопределено переживать трагедии всю жизнь? Что она привязана к извращенным представлениям, потому что боится альтернативы: осознать, что живет в мире, которому абсолютно безразлично, счастлива она или нет.

Ее ранило мое непонимание: «Ну почему Ирв этого никак не поймет? Почему он не понимает, что стирает память о Джеке, оскверняет мою скорбь могильной грязью и оставляет лопату на кухне? Почему он не хочет понять, что я всего лишь хочу смотреть на могилу Джека из окна? Что он приводит меня в бешенство, стараясь вырвать его из моего сердца? Что бывает время, когда, несмотря на мою потребность в нем, я готова уйти просто подышать свежим воздухом? Что я тону, я цепляюсь за обломки моей жизни, а он старается расцепить мои пальцы? Почему он не видит, что Джек умер от моей пагубной любви?»

Как мне помнится, в тот вечер в моей памяти всплыл образ другой пациентки, с которой я работал несколько десятилетий назад. Всю свою жизнь она была погружена в длительную, неприятную борьбу со своим все отрицающим отцом. Однажды он подвозил ее, когда она, покидая дом, отправилась в колледж, и, как всегда, портил поездку своим непрерывным ворчанием об отвратительном, замусоренном потоке вдоль дороги. Ей же с другой стороны виделся прекрасный чистый, нетронутый ручей. Годами позже, после его смерти, ей случилось побывать в тех местах снова, и она заметила, что по обеим сторонам дороги имелось два ручья. «Но в этот раз я вела машину, – печально сказала она, – и поток, который я увидела с водительского места, был именно таким – безобразным и грязным, каким его описывал мой отец».

Все составляющие этого урока – тупик, в который я зашел с Ирен, ее настойчивость в том, чтобы я прочел поэму Фроста, воспоминания, связанные с рассказом моей пациентки об автомобильной поездке, – были очень поучительными. С поразительной ясностью я вдруг понял, что для меня настало время внимать, отложив в сторону мой личный взгляд на жизнь, перестать навязывать мой стиль и мои убеждения пациентам. Настало время посмотреть из окна Ирен.

Урок шестой: никогда не пытайся узнать, по ком звонит колокол

Однажды, на четвертом году терапии, Ирен пришла на встречу с огромным портфелем. Она поставила его на пол, медленно расстегнула и достала оттуда большой холст, держа его обратной стороной ко мне, чтобы я ничего не увидел.

– Я говорила тебе, что посещала курсы рисования? – спросила она непривычно игривым тоном.

– Нет, я впервые слышу об этом. Но это здорово.

Я не обиделся, что она сказала об этом как бы между прочим; любой терапевт привыкает к забывчивости пациентов, когда дело касается позитивных моментов их жизни. Возможно, непонимание пациентом того, что терапия ориентирована не только на негативное и психотерапевт хотел бы слышать не только о проблемах, – это лишь недоразумение. Кроме того, существуют пациенты, зависимые от терапии, предпочитающие скрывать свое позитивное развитие, чтобы терапевты не заподозрили, что те больше не нуждаются в помощи.

И вот, затаив дыхание, Ирен развернула полотно.

Предо мной предстал натюрморт: простая деревянная ваза с лежащими в ней лимоном, апельсином и авокадо. Потрясенный ее изобразительным мастерством, я был разочарован ее выбором объектов, таких однозначных и бессмысленных. Я надеялся на что-то более уместное в нашей совместной работе. Но притворился заинтересованным и попытался похвалить ее. Но вскоре понял, что это получилось не очень убедительно. На следующей сессии она заметила:

– В течение следующих шести месяцев я буду посещать занятия по искусству.

– Это прекрасно. Те же учителя?

– Да, те же учителя, тот же класс.

– Ты говоришь о классе натюрморта?

– Ты, конечно, надеялся, что нет. Вообще-то есть кое-что, что ты от меня скрыл.

– Что же это? – Я начал чувствовать себя неуютно. – Каковы твои догадки?

– Вижу, что задела тебя, – ухмыльнулась Ирен. – Ты, наверное, никогда не прибегал в своей практике к ответу вопросом на вопрос.

– Тебя не обманешь, Ирен. Ну хорошо, правда в том, что твоя картина вызвала у меня два разных чувства. – Здесь я прибегнул к приему, которому всегда обучаю студентов: когда два разных чувства приводят тебя к дилемме, наилучший выход из ситуации – выразить свои чувства и дилемму. – Сначала, как я и сказал, я восхитился твоей работой. У меня самого нет никакого художественного таланта, и я очень уважаю работы такого уровня. – Я колебался, и Ирен подтолкнула меня:

– Но…

– Но… я… мне настолько приятно, что ты нашла себя в рисовании, что я боялся сказать тебе хоть малейшее слово критики. Но я надеялся, что ты могла бы посвятить свои занятия искусством чему-нибудь такому, что могло – как бы это лучше сказать – усилить нашу терапию.

– Усилить?

– Мне нравится, что ты всегда отвечаешь мне, даже если я спрашиваю тебя о том, что происходит в твоей голове. Иногда это мысль, но чаще ты описываешь некий мысленный образ. С твоей удивительной визуальной интуицией я надеялся, что ты сможешь соединить свое искусство и терапию в какой-нибудь необычной манере. Я не знаю, наверное, я ждал, что картина будет более выразительной, более очищающей, освещающей. Может быть, через свои полотна ты могла бы проработать пугающие тебя моменты. Но натюрморт, хотя и прекрасно исполненный технически, такой… э… безмятежный, он так далек от боли и конфликта.

Видя округлившиеся глаза Ирен, я добавил:

– Ты спрашивала о моих ощущениях, и я тебе ответил. Мне нечего скрывать. По сути, я могу ошибаться, критикуя то, что дает тебе успокоение.

– Ирв, мне кажется, ты не все понимаешь о картине. Ты знаешь, как французы называют натюрморт? Я покачал головой.

– Nature morte.

– Мертвая природа.

– Правильно. Писать натюрморт – это размышлять о смерти и распаде. Когда я рисую фрукт, я наблюдаю, как умирают день за днем мои модели. Когда я рисую, я нахожусь очень близко к нашей терапии, зная, что Джек превратился в пыль, уверенная, что смерть существует во всем живущем.

– Во всем? – рискнул я.

Она кивнула.

– В тебе? Во мне?

– Во всем, – ответила она, – особенно во мне.

Наконец-то! Я пытался вытянуть из Ирен последнее Утверждение, или что-то похожее на него, с самого начала нашей работы. Оно означало новый этап в терапии, как я узнал из сна, о котором она рассказала несколькими неделями позже.

«Я сижу за столом, похожим на стол в каком-нибудь министерском кабинете. За ним также сидят и другие, а ты сидишь во главе. Мы над чем-то работаем – наверное, обсуждаем выдачу стипендий. Ты просишь принести тебе какие-то бумаги. Это маленькая комната, а чтобы дойти до тебя, мне приходится пройти очень близко к огромным, от пола до потолка окнам, которые открыты настежь. Я легко могу выпасть из окна и просыпаюсь с мыслью: как же ты мог подвергнуть меня такой опасности?»

Эта основная тема – она находится в опасности, а я не защищаю ее – начала набирать обороты. Спустя несколько ночей ей приснилось два парных сна – один сразу же вслед за другим. (Парные сны могут нести одну и ту же информацию. Наш друг – навеватель снов – развлекает себя составлением нескольких вариаций на захватывающую тему.)

Первый:

«Ты – руководитель группы. Должно произойти что-то ужасное – я точно не знаю что. Но ты ведешь группу в лес, в какое-то защищенное место. Дорога становится каменистой, узкой и темной. Потом она и вовсе исчезает. Ты тоже исчезаешь, а мы остаемся одни, потерянные и напуганные».

Второй:

«Мы – та же группа – все в комнате отеля, и снова надвигается какая-то опасность. Может быть, нападение, может быть, торнадо. И снова ты уводишь нас от опасности. Мы идем по пожарной лестнице с черными ступеньками. Мы карабкаемся и карабкаемся, но она ведет в никуда. Она лишь заканчивается потолком. И мы вынуждены повернуть обратно».

Затем были другие сны. В одном мы с ней сдаем экзамен вместе, и никто из нас не знает ответа. В другом она смотрит на себя в зеркало и видит на щеках красные пятна разложения. Еще в одном она танцует с подвижным молодым человеком, который внезапно бросает ее на танцевальной площадке. Она поворачивается к зеркалу и в ужасе отскакивает, увидев свое лицо, покрытое воспаленной рябой кожей с ужасными кровяными волдырями.

Послание этих снов стало ясно как день: опасность и разложение неизбежны. И я не спаситель – напротив, я нереален и бессилен. Скоро другое, особенно запоминающееся сновидение добавило еще один компонент.

«Ты мой проводник в пустыне в незнакомой стране – то ли в Греции, то ли в Турции. Ты за рулем открытого джипа, и мы спорим о том, что нам посетить. Мне хочется посмотреть старинные живописные развалины, а ты хочешь поехать в современный, душный город. Ты ведешь машину так быстро, что я пугаюсь. Вдруг наш джип начинает терять опору под собой, нас качает вперед и назад над каким-то обрывом. Я смотрю вниз и не могу разглядеть дна».

Этот сон, содержащий прекрасные старинные развалины и современный город, – наш затяжной спор об «измене и причине». Какую дорогу выбрать? Старинные развалины (первый текст) ее прежней жизни? Или прискорбно уродливую жизнь, которую она видит впереди? Но, кроме этого, он предлагал и новый аспект нашей совместной работы. В более ранних снах я был неумелым: я терял тропинку в лесу, вел Ирен по пожарной лестнице к потолку, в котором нет выхода, не знал, что отвечать на экзамене. Но в этом сне я не только неумелый и не способный ее защитить, но я еще и опасный – я веду Ирен на край смерти.

Несколько дней спустя ей приснилось, что мы обнимаемся и нежно целуемся. Но то, что начиналось так сладко, обернулось ужасом – мой рот начал раскрываться все шире и шире, и я проглотил ее. «Я боролась и боролась, – сказала она, – но не смогла высвободиться».

«Никогда не пытайся узнать, по ком звонит колокол; он звонит по тебе». Так писал Джон Донн[10] около четырехсот лет назад; в этих теперь хорошо всем известных строках похоронные колокола звонят не только по умершим, но и по тебе, и по мне – оставшихся жить, но ненадолго. Эта догадка стара как мир. Четыре тысячи лет назад, в эпоху Вавилонского царства, Гильгамеш[11] понял, что смерть его друга, Энкиду, предвещала его собственную: «Энкиду ушел во тьму и не слышит меня. Когда я умру, не стану ли я похож на Энкиду? Печаль завладела моим сердцем. Я боюсь смерти».

Смерть других сталкивает нас лицом к лицу с нашей собственной смертью. Хорошо ли это? Следует ли провоцировать такое столкновение в психотерапии скорби? Вопрос: к чему чесать там, где не зудит? К чему раздувать пожар тревоги и страха смерти у переживших потерю людей, уже и так сломленных встречей с нею? Ответ: к тому, что столкновение с чьей-либо смертью может способствовать позитивным личностным переменам.

Мое первое понимание терапевтического потенциала столкновения со смертью в терапии скорби пришло несколько десятилетий назад, когда шестидесятилетний мужчина описал мне свой кошмар в ночь после того, как он узнал, что цервикальный[12] рак у его жены опасно развился и не поддается лечению. В кошмаре он бежит сквозь разрушающийся дом – разбитые окна, обрушивающиеся стены, протекающая крыша, – преследуемый монстром Франкенштейна. Он как может защищается: толкает, пинает, бьет монстра и в конце концов сбрасывает его с крыши. Но-и это основное послание сна – монстра не остановить: он появляется снова и снова и продолжает преследование. Его не удивляет, что он видит монстра, пробравшегося в его сны еще когда ему было десять лет, вскоре после похорон его отца. Чудовище несколько месяцев мучило его по ночам и в конце концов исчезло, чтобы вновь появиться спустя пятьдесят лет, при известии о смертельном заболевании его жены. Когда я спросил, что он думает по поводу своего сна, он сказал: «За моей спиной будто тысячи пройденных миль». Тогда я понял, что смерть других – сначала отца, а теперь и надвигающаяся смерть его жены – поставила его перед лицом его собственной. Монстр являлся олицетворением смерти, а разрушающийся дом символизировал его старение и болезни.

После этого разговора я понял, что открыл новую великолепную идею, чрезвычайно важную для терапии скорби. Вскоре я начал выискивать ее в каждом случае работы с пациентом, пережившим утрату. Необходимо было подтвердить мою гипотезу, и за несколько лет до встречи с Ирен мы с моим коллегой, Нортоном Либерманом, погрузились в проект изучения тяжелой утраты.

Из восьмидесяти изученных нами пациентов, переживших тяжелую утрату, существенная часть – почти тридцать один человек – сообщила об усиливающемся беспокойстве по поводу собственной кончины, и это волнение было, в свою очередь, существенно связано с процессом личностного роста. Хотя возвращение на предыдущий уровень функционирования рассматривалось как конечный этап переживания потери, наши данные предполагали, что некоторые вдовы и вдовцы идут дальше: в результате возникающей конфронтации они становятся более зрелыми и мудрыми.

Еще задолго до рождения психологии как самостоятельной дисциплины были выдающиеся психологи в лице великих писателей, и литература богата примерами того, как осознание смерти ускоряет преобразование личности. Вспомним экзистенциальную шоковую терапию Эбинизера Скруджа из «Рождественской песни» Диккенса. Ошеломляющее личностное изменение Скруджа является не результатом рождественского настроения, а его столкновения с собственной смертью. Вестник, придуманный Диккенсом (Дух Будущих Святок) применяет мощную экзистенциальную шоковую терапию: он переносит Скруджа в будущее, где тот наблюдает свои последние часы жизни, подслушивает, как другие с легкостью отделываются от мыслей о его смерти, и видит незнакомцев, обсуждающих его материальное положение. Трансформация Скруджа обнаруживается непосредственно после сцены, в которой он, стоя на коленях перед своим надгробным камнем, ощупывает буквы на нем.

Или, к примеру, Пьер из романа Толстого, потерянная душа, бродящая бесцельно по первым девятистам страницам «Войны и мира», пока его не захватывают в плен солдаты Наполеона; он видит пятерых мужчин, направивших на него винтовки в ожидании команды открыть огонь, но вдруг получает одну минуту отсрочки. Эта близость смерти преобразует Пьера, и он проходит заключительные триста страниц с интересом, целью и пониманием ценности жизни. Наверное, еще более замечателен Иван Ильич из романа Толстого, подлый бюрократ, умирающий от брюшного рака. Он успокаивает себя ошеломляющим озарением: «Я умираю так тяжело, потому что прожил плохую жизнь». И в несколько последних дней Иван Ильич подвергается потрясающим внутренним изменениям, достигает такой степени великодушия, сочувствия и целостности, каких не знал за всю прожитую жизнь.

Таким образом, противостояние неизбежности смерти может сделать человека более мудрым и открыть ему новую глубину бытия. Я работал со многими группами умирающих пациентов, которые соглашались, чтобы студенты наблюдали за ними, потому что были уверены, что смогут многому их научить. «Как жаль, – слышал я от этих пациентов, – что нам пришлось ждать, пока наши тела не будут изъедены раком, чтобы научиться жить». В главе «Странствия с Паулой» я описал, как несколько человек, у которых была терминальная стадия рака, набирались мудрости, сталкиваясь лицом к лицу со смертью.

А как же обычные психически здоровые пациенты в психотерапии – мужчины и женщины, не имеющие никакой смертельной болезни и не стоящие перед расстрелом? Как мы, клиницисты, можем показать им правду об их настоящей ситуации? Я стараюсь найти все достоинства возникающей ситуации, обычно называемой «пограничный опыт», которая дает возможность заглянуть в глубинные уровни существования. Очевидно столкновение с собственной смертью является наиболее действенным пограничным опытом, но есть и другие – серьезные болезни, разводы, неудачи в карьере, важные жизненные события (выход на пенсию или увольнение уход детей из дома, кризис среднего возраста, юбилеи) и, конечно же, вынужденный опыт утраты близких людей.

Соответственно, моя стратегия терапии с Ирен была направлена на использование рычагов возникающей конфронтации, когда это только было возможно. Снова и снова я предпринимал попытки отвлечь ее внимание от смерти Джека и привлечь к ее собственной жизни и смерти. Когда она, например, говорила о жизни лишь ради дочери, об ожидании смерти, о проведении остатка жизни в созерцании фамильного склепа из своего окна, я мог рефлексивно сказать что-то вроде: «Но не выбираешь ли ты тогда путь растраты своей жизни – единственной жизни, какая у тебя когда-либо будет?»

После смерти Джека Ирен часто снились сны, в которых ее постигает бедствие – обычно сильные пожары, – от которого страдает вся ее семья. Она рассматривала эти сны как размышление над смертью Джека и над концом их семейной жизни.

– Нет, нет, ты кое-то пропустила, – отвечал я. – Этот сон не только о Джеке и семье – это также сон о твоей собственной смерти.

В течение первых лет Ирен быстро опровергала такие комментарии:

– Ты не понимаешь. У меня было слишком много потерь, слишком тяжелые травмы, слишком много смертей.

Она искала пути отделаться от боли, и смерть казалась ей спасением, а не угрозой. Это распространенная позиция: многие страдающие люди считают смерть волшебным миром покоя. Но смерть – это не состояние покоя, это также не то место, где люди продолжают жизнь без боли; это угасание сознания.

Возможно, я не был внимателен при оценке ее ситуации. Может быть, я ошибался, как это обычно бывает, когда опережаешь своего пациента. Или Ирен была просто из тех, кто не способен извлечь для себя пользу из столкновения с существующей ситуацией. В любом случае, обнаружив, что двигаюсь в никуда, в конце концов я отказался от этой тактики и начал искать другие способы помочь ей. Затем, несколько месяцев спустя, когда я меньше всего этого ожидал, произошел эпизод с натюрмортом и последовавшими за ним образами и снами, обильно наполненными осознанием смерти.

Теперь ситуация была самой подходящей, и она стала воспринимать мои интерпретации. Ей приснился еще один сон, настолько захватывающий, что она не могла выкинуть его из головы.

«Я стою на крытом крыльце маленького летнего домика и вижу угрожающее чудовище с огромной пастью, ожидающее неподалеку от парадной двери. Я в ужасе. Я беспокоюсь о том, что может случиться с моей дочерью. Чтобы умилостивить чудовище, я бросаю ему из дверей красное клетчатое чучело животного. Чудовище принимает жертву, но остается на месте. Его глаза горят. Он пристально смотрит на меня. Я – его добыча».

Ирен сразу же определила жертвенное животное: «Это Джек. На нем была пижама такого же цвета в ту ночь, когда он умер». Сновидение было настолько сильным, что она не могла забыть его в течение нескольких недель. И она постепенно поняла, что, хотя сначала и перенесла свой страх смерти на дочь, на самом деле она сама и была добычей смерти. «Это меня так отчаянно ищет чудовище, а значит, есть только один вариант прочтения этого сна». Она заколебалась. «Сон показывает, что бессознательно я воспринимаю смерть Джека как жертву для того, чтобы я могла жить дальше». Она была потрясена своими мыслями, но еще больше тем, что смерть поджидала не кого-то другого, не дочь, а ее.

Используя эту новую систему, мы постепенно повторно исследовали некоторые из наиболее постоянных и болезненных чувств Ирен. Мы начали с чувства вины, которое мучило ее, как и большинство супругов, переживших смерть другого. Однажды я лечил женщину, которая неделями ни на минуту не покидала больничную палату мужа, не приходившего в сознание. Однажды, когда она на несколько минут выскользнула из палаты, чтобы купить себе газету, ее муж умер. Вина за то, что она оставила его в одиночестве, несколько месяцев мучила ее. Ирен же была неистощима в своем внимании к Джеку: она ухаживала за ним с поразительной преданностью и отказывалась от любых моих уговоров сделать перерыв, дать себе отдых, поместив его в больницу или воспользовавшись услугами медсестры. Вместо этого она взяла для него из больницы кровать, поставила ее рядом со своей и спала так до того момента, когда он умер. Но до сих пор она думала, что могла бы сделать для него больше:

– Мне не следовало вообще отходить от его кровати. Я должна была относиться к нему нежнее, внимательнее, быть ближе.

– Наверное, вина – это средство отрицания смерти, – убеждал я. – Возможно, подтекст твоего «Я должна была сделать больше» такой: если бы все пошло по-другому, ты бы смогла предотвратить его смерть.

Возможно также, что отрицание смерти было подтекстом многих ее заблуждений: она – единственная причина смертей тех, кто любил ее; она несет несчастье, от нее исходит черная, ядовитая, смертельная аура; она зло; ее любовь убивает; ее постоянно что-то или кто-то наказывает за непростительные ошибки. Наверное, все эти заблуждения должны были скрыть жестокие факты жизни. Если она на самом деле проклята или несет ответ за все эти смерти, это должно значить, что смерть не неизбежна; что у нее есть причины, которых можно избежать; что жизнь не каприз; что человек не является заброшенным в этот мир одиночкой; что есть какой-то закон, хотя и непостижимый, космический паттерн; и что Вселенная наблюдает за нами и судит нас.

Временами Ирен могла говорить открыто о возникающем страхе и переформулировать причины своего отказа от новых знакомств, особенно с мужчинами. Раньше она утверждала, что избегает встреч, в том числе встреч со мной, чтобы избежать боли очередной потери. Теперь она предполагала, что боялась не столько потери других, сколько напоминания о быстротечности жизни.

Я познакомил ее с некоторыми взглядами Отто Ранка на людей со страхом смерти. Говоря, что «некоторые индивиды отказываются от ссуды жизни, чтобы не быть в долгу перед смертью», Ранк, экзистенциально ориентированный ученик Фрейда, предельно точно описал дилемму Ирен. «Посмотри, как ты отказываешься от жизни, – упрекал я ее, – бесконечно глядя в окно, избегая любви, избегая встреч, погружаясь в то, что напоминает о Джеке. По твоему мнению, никакое морское путешествие не будет для тебя радостным. Зачем отдаваться чему-либо, зачем заводить друзей, проявлять интерес к кому-либо, если плавание все равно закончится? – таковы твои нынешние взгляды».

Готовность Ирен согласиться с тем, что сейчас ее жизнь неполноценна, предвещала перемены. Учитывая и то, что если раньше она говорила о тайном обществе людей, которые потеряли тех, кого любили, то теперь она предложила другое сообщество, куда входили бы те посвященные, которые, как она сказала, «были уверены в своем предназначении».

Из всех ее изменений самым приятным стало возрастание интереса к нашим встречам. Я был важен для Ирен. В этом у меня не оставалось никаких сомнений: было время, когда она говорила, что живет только ради наших встреч. И до сих пор, оставаясь близкими друг другу, как мне кажется, мы шли навстречу окольными путями. Она пыталась, как ранее рассказывала во время терапии, держать меня вне времени, знать обо мне как можно меньше, представлять, что у меня нет никакой жизненной истории. Теперь все стало иначе.

В начале терапии, во время поездки к родителям, Ирен наткнулась на старую иллюстрированную книгу Фрэнка Баума, которую она читала еще ребенком. Вернувшись, она сказала, что внешне я странно похож на Волшебника страны Оз. Теперь, спустя три года после начала терапии, она вновь просмотрела иллюстрации и обнаружила, что сходство уже не такое очевидное. Я ощущал, что происходит что-то очень важное, когда она сказала:

– Может быть, ты не волшебник. Может быть, волшебников вообще нет. Возможно, – продолжала она, как бы размышляя вслух, – мне бы следовало принять твою идею, что мы, я и ты, всего лишь попутчики, путешествующие по этой жизни, и мы оба прислушиваемся к звону колокола.

Я не сомневался, что начался новый период в терапии, когда однажды на четвертом году она вошла в кабинет, глядя прямо на меня, села, еще раз окинув меня взглядом, и сказала:

– Очень странно, Ирв, но ты кажешься мне каким-то маленьким.

Урок седьмой: я тебя отпускаю

Наша последняя встреча была ничем не примечательна, кроме двух обстоятельств. Во-первых, Ирен позвонила, чтобы уточнить время встречи. Хотя время наших занятий часто менялось из-за расписания ее операций, она не забыла его ни разу за пять лет. Во-вторых, перед встречей у меня сильно разболелась голова. У меня изредка были головные боли, но я подозревал, что это каким-то образом было связано с опухолью мозга Джека, которая впервые дала о себе знать серьезной головной болью.

– Всю неделю меня интересовало вот что, – начала Ирен. – Ты планируешь написать о каком-нибудь аспекте нашей совместной работы?

У меня не было мысли писать об этом, потому что в то время я думал над идеей романа. Я сказал ей об этом, добавив:

– Так или иначе, я никогда не описывал случаи из терапии, до того, как они завершились. Работая над книгой «Палач любви»[13], я годами, а то и десятилетиями ожидал, прежде чем находил возможным описать историю лечения того или иного пациента. И хочу тебя заверить, что если когда-нибудь решу написать о тебе, то в первую очередь спрошу твоего разрешения на это…

– Нет-нет, Ирв, – перебила она, – меня не беспокоит, что и как ты пишешь. Меня волнует, что ты не пишешь. Я хочу, чтобы мою историю узнали. Есть столько всего, чего терапевты еще не знают, работая с людьми, пережившими утрату. Я хочу, чтобы ты поведал им не то, что я узнала, а то, чему ты научился.

В последующие после завершения работы недели я не только скучал по Ирен, но снова и снова вспоминал о ее словах. И вскоре, потеряв интерес к другим проектам я начал делать наброски, сначала от случая к случаю, а затем со все более возрастающим интересом.

Несколько недель спустя мы встретились с Ирен на заключительной, контрольной сессии. Она переживала из-за прекращения наших отношений. Например, ей казалось, что мы все еще встречаемся; она представляла как мы разговариваем, ей казалось, что она видит в толпе мое лицо или слышит мой голос, окликающий ее. Ко времени нашей встречи ее печаль, связанная с окончанием терапии, прошла, и она наслаждалась жизнью, в которой отношения с другими и с собой у нее складывались весьма благополучно. Больше всего ее поразило изменение визуального восприятия: все стало живым, тогда как в течение нескольких лет окружающие ее предметы имели как бы всего два измерения. Кроме того, ее отношения с мужчиной по имени Кевин, которого она встретила в последний месяц терапии, не только выдержали испытание временем, но и процветали. Когда я упомянул, что изменил решение и заинтересовался описанием нашей терапии, она обрадовалась и согласилась прочитать первые наброски.

Несколько недель спустя я послал Ирен черновик первых тридцати страниц, предложив встретиться и обсудить их в одном из кафе в Сан-Франциско. Я был необычайно напряжен, когда вошел в кафе и огляделся в поисках ее. Увидев ее до того, как она увидела меня, я медленно направился к ней. Мне хотелось полюбоваться ею издалека – ее свитером и брюками пастельного цвета, ее непринужденной позой, когда она потягивала капуччино, проглядывая газету. Я подошел. Увидев меня, она встала, обняла меня и поцеловала в щеки, как это делают старые добрые друзья, – каковыми мы и были. Я заказал себе капуччино. После того как я сделал первый глоток, Ирен улыбнулась и достала бумажный платок, чтобы промокнуть белую пену, оставшуюся у меня на усах. Мне понравилась ее забота обо мне и эти легкие прикосновения платком.

– Вот теперь, – сказала она, закончив вытирать меня, – намного лучше. Никаких белых усов. Я не хочу, чтобы ты старел раньше времени.

Затем, достав из портфеля мою работу, она сказала:

– Мне это нравится. Как раз то, что, я надеялась, ты и напишешь.

– А я надеялся, что как раз это ты и скажешь. Но сначала, может, стоит поговорить о проекте в целом? – Я сказал ей, что, пересмотрев работу, решил законспирировать Ирен, чтобы никто не смог ее узнать. – Как ты смотришь на то, чтобы быть изображенной в образе мужчины, занимающегося искусством?

Она покачала головой:

– Я хочу быть сама собой. Мне нечего скрывать, нечего стесняться. Мы оба знаем, что я не умственно отсталая: я страдала.

У меня был еще один повод для беспокойства, связанный с идеей книги, и я решил облегчить душу.

– Ирен, позволь я расскажу тебе одну историю. Я рассказал ей о Мэри, моей близкой подруге, очень хорошем и сострадательном психотерапевте, и о ее пациенте, Говарде, с которым она работала в течение десяти лет. С Говардом чудовищно обращались в детстве, и она предприняла колоссальные усилия, чтобы воскресить его. В первый год психотерапии его несколько раз госпитализировали после попыток самоубийства, а также с тяжелейшей анорексией. Она была всегда рядом, изумительно работала и так или иначе провела его через все, включая окончание школы, колледжа и школы журналистов.

– Ее преданность поражала, – рассказывал я. – Порой она встречалась с ним семь раз в неделю – и даже снизила для него оплату за сеансы. Я часто предостерегал ее, говорил, что она слишком много отдает ему и ей необходимо больше жить собственной жизнью. Офис располагался у нее в доме, и ее муж был категорически против вторжения Говарда в их жизнь и возражал против того, чтобы Мэри встречалась со своим пациентом по выходным и вообще тратила на него столько времени и сил. Случай Говарда был очень показателен, и каждый год Мэри проводила с ним сеанс психоанализа перед группой студентов-медиков в качестве части базового курса психиатрии. На протяжении долгого времени, наверное, лет пяти, она трудилась над учебником по психотерапии, в котором описание терапии с Говардом играло важную роль. В каждой главе обсуждался определенный аспект (конечно же, сильно замаскированный) ее работы с ним. Говард был благодарен ей за все ее труды и дал свое согласие на участие в занятиях со студентами и использование его истории в книге.

Наконец книга была завершена, и осталось лишь опубликовать ее, когда Говард (теперь известный журналист, женатый и имеющий двоих детей) внезапно передумал и отказался от своего разрешения. В коротком письме он объяснил, что хотел бы оставить эту часть своей жизни в прошлом. Мэри попросила аргументировать его решение, но он отказался вдаваться в детали и в конечном итоге порвал с ней все отношения. Мэри была вне себя: все эти годы она посвятила книге – и в результате должна была похоронить ее. Долгие годы она оставалась озлобленной и угнетенной.

– Ирв, Ирв, я поняла, куда ты клонишь, – сказала Ирен, касаясь моей руки, чтобы остановить меня. – Я понимаю, что ты не хочешь повторить путь Мэри. Я тебя уверяю: я не просто даю свое согласие на описание своей истории; я прошу тебя написать ее. Я разочаруюсь, если ты не сделаешь этого.

– Это звучит серьезно.

– Именно это я и хочу сказать. Я уже говорила о многих терапевтах, которые не знают, как работать с людьми, перенесшими тяжелую утрату. Ты научился из нашей совместной работы, научился многому, и я не хочу, чтобы на тебе все закончилось.

Заметив мои поднятые от удивления брови, Ирен добавила:

– Да, да, я наконец-то поняла. Ты не всегда будешь рядом.

– Хорошо, – сказал я, вынимая блокнот, – я согласен, что узнал очень много из нашей работы, и я изложил свое видение на этих страницах. Но мне хотелось бы, чтобы был услышан и твой голос, Ирен. Могла бы ты сформулировать основные моменты, которые нельзя упустить?

Ирен возразила:

– Ты знаешь их так же хорошо, как и я.

– Мне необходимо знать твое мнение. Я уже говорил тебе раньше, что моей первой идеей было – писать вместе, но раз ты не хочешь этим заниматься, помоги мне сейчас. Скажи мне, с твоей точки зрения, что было настоящим сосредоточием, ядром нашей работы?

– Твое присутствие[14], – вдруг сказала она. – Ты всегда был здесь. Сидел, подавшись вперед, добиваясь близости. Точно так же, как я, когда вытирала следы капуччино с твоих усов минуту назад…

– Близости с тобой?

– Верно! Но в хорошем смысле. И не в каком-то воображаемом, метафизическом аспекте. Мне нужно было только одно: чтобы ты был рядом и был готов противопоставить себя той смертоносной атмосфере, которую я создала вокруг себя. Это было твоей задачей.

Терапевты обычно не понимают этого, – продолжила она. – Ни один из них, смог только ты. Мои друзья не могли остаться со мной. Они были слишком заняты чтобы скорбеть о Джеке, или держались подальше от этого болота, или старались похоронить свой страх смерти, или требовали – именно требовали, – чтобы я чувствовала себя счастливой спустя год после его смерти.

Это то, что у тебя получалось лучше всего, – продолжала Ирен. Она говорила быстро, плавно, прерываясь лишь, чтобы сделать глоток кофе. – Ты нашел силы, чтобы остаться. Ты был связан со мною. Ты не просто находился рядом. Ты продолжал подталкивать меня, вынуждая говорить обо всех этих, порой ужасных, вещах. И если я не делала этого, ты старался догадаться – очень тактично, надо отдать тебе должное, – что я чувствовала.

Твои действия были очень важны – одни слова не помогли бы. И, конечно, одним из лучших твоих поступков было то, что ты позволил обращаться к тебе в любое время, помимо запланированных встреч, всякий раз, когда я почувствую, что ужасно зла на тебя.

Она остановилась, и я посмотрел в свой блокнот.

– Еще какие-нибудь полезные замечания?

– Помнишь похороны Джека? Даже находясь очень далеко в длительной поездке, ты позвонил мне, чтобы узнать, как я справляюсь. Ты протягивал мне руку, когда я нуждалась в ней. Для меня это было важно, особенно когда умирал Джек. Иногда мне казалось, что, если бы не твоя рука помощи, меня бы поглотило небытие. Странно, что я долгое время представляла тебя волшебником, который знает наперед все, что должно произойти. Этот твой образ начал тускнеть лишь несколько месяцев назад. Но, кроме этого, у меня все время было противоположное чувство – чувство, что у тебя нет ни сценария, ни правил, ни какого бы то ни было плана. Казалось, ты импровизировал на месте.

– Какие чувства вызывали у тебя эти импровизации? – спросил я, быстро записывая за ней.

– Иногда было очень страшно. Мне хотелось, чтобы ты был Волшебником страны Оз. Я потерялась, и мне хотелось, чтобы ты мог указать мне дорогу в Канзас. Иногда я подозрительно относилась к твоей неуверенности. Меня всегда интересовало, была ли твоя импровизация настоящей или это был обман, иллюзия импровизации, хитрость волшебника.

Еще одно: ты знал, как сильно я настаивала на том, что я должна знать и понимать, каково мое положение. В связи с этим, я думаю, что твоя импровизация была планом – этаким хитрым планом – как умиротворить меня.

И еще одна мысль… Ты хочешь, чтобы я продолжала в том же духе, Ирв?

– Да-да. Продолжай.

– Когда ты рассказывал мне о других вдовах или своих исследовательских находках, я знаю, ты пытался подбодрить меня, и иногда благодаря этому я понимала, что нахожусь в центре событий, что могу пройти через это, так же, как это сделали другие женщины. Но в основном подобные комментарии унижали меня. Ты как будто пытался сделать меня заурядной, такой же, как все. Но я никогда не чувствовала себя заурядной во время импровизаций. Тогда я была необычной, уникальной. Мы были людьми, которые вместе ищут свой путь.

– Что еще было полезным?

– Самые простые вещи. Ты, наверное, даже не помнишь, но в конце одного из наших первых сеансов, когда я выходила из кабинета, ты положил руку мне на плечо и сказал: «Я хочу увидеть это твоими глазами». Я никогда этого не забуду – это была мощная поддержка.

– Я помню это, Ирен.

– Особенно помогало, когда ты временами прекращал попытки анализировать или интерпретировать и говорил что-нибудь простое и откровенное, например: «Ирен, ты живешь в кошмаре – в одном из наиболее жутких, какие я только могу себе представить». Но лучше всего было, когда ты добавлял – правда, не так часто, – что ты восхищаешься мною и уважаешь меня за мое отважное упорство.

Обдумывая, что бы сказать сейчас о ее мужестве, я поднял глаза и увидел, как она смотрит на часы, и услышал ее слова:

– О господи, мне пора бежать!

Итак, встречу заканчивала она. Как низко я пал! На мгновение у меня возникло озорное желание закатиться в поддельной истерике и заставить ее остаться со мной, но решил, что не стоит ребячиться.

– Я знаю, что ты думаешь, Ирв.

– Что?

– Ты, наверное, нашел это забавным, что я, а не ты, заканчиваю сессию.

– Ты права, Ирен. Как обычно.

– Ты посидишь здесь еще пару минут? Я встречаюсь с Кевином на улице, мы договаривались позавтракать вместе, и могу позвать его сюда, чтобы он встретился с тобой. Мне этого очень хотелось бы.

Ожидая возвращения Ирен с Кевином, я пытался сопоставить ее мнение о терапии с моим собственным. Она считала, что в основном я помог тем, что был рядом, «присутствовал», был верен ей, не отмахивался от нее, что бы она ни говорила и что бы ни делала. Я помог ей, протянув руку, я импровизировал, поддерживал ее в этих суровых испытаниях и обещал смотреть на все ее глазами.

Меня задело такое упрощение. Несомненно, мой подход к терапии был более сложным и комплексным! Но чем больше я думал об этом, тем больше понимал, что Ирен была абсолютно права.

Скорее всего, она была права в отношении «присутствия» – ключевой идеи моей психотерапии. С самого начала я решил, что мое присутствие – это самое эффективное, что я мог предложить Ирен. И это означало не просто быть хорошим слушателем, поощрять катарсис или утешать ее. Это означало, что я должен был стать как можно ближе к ней, должен был сосредоточиться на «пространстве между нами» (фраза, которую я использовал фактически каждый час наших встреч с Ирен), на подходе «здесь и сейчас», на отношении между ней и мною здесь (в этом офисе) и сейчас (в данный момент).

Фокусирование на «здесь и сейчас» – это один из основных методов работы с пациентами, испытывающими проблемы во взаимоотношениях, но в случае с Ирен причина применения этого принципа была совершенно иной. Согласитесь: разве это не абсурд и не грубость требовать от женщины, находящейся в чрезвычайной ситуации (умирающий от опухоли мозга муж, скорбь по умершим матери, отцу, брату и крестнику), чтобы она направила свое внимание на мельчайшие оттенки взаимоотношений с терапевтом, которого она едва знает?

Тем не менее именно это я и делал. С самой первой нашей встречи, беспрерывно. На каждой сессии я непременно спрашивал о тех или иных аспектах наших взаимоотношений.

«Насколько сильно твое чувство одиночества сейчас, когда ты находишься со мной в этой комнате?»

«Как бы ты могла описать свои ощущения сегодня – насколько ты далека от меня или близка ко мне?» «Что ты чувствуешь сегодня?»

«Каковы твои ощущения сегодня – далека ли ты от меня или близка и насколько?»

Если она, как это часто бывало, говорила: «Я будто бы за тысячи миль отсюда», – я, конечно, концентрировался непосредственно на этом чувстве. «В какой именно момент возникло это чувство?» Или: «Может быть, я сделал или сказал что-то, что увеличило это расстояние?» И чаще всего: «Что мы можем сделать, чтобы сократить его?»

Я старался с вниманием относиться к ее ответам. Если она отвечала: «Если ты хочешь способствовать нашему сближению, назови мне книгу, которую я могла бы прочитать», я всегда называл ее. Если она говорила, что ее отчаяние невозможно описать словами и самое лучшее, что я могу для нее сделать – просто взять ее за руку, то я придвигал свой стул ближе к ней и брал ее за руку, иногда на минуту или две, порой на десять или даже больше. Иногда мне было не по себе от прикосновений, однако не из-за нормативного предписания, запрещавшего даже дотрагиваться до пациента. Скорее я испытывал неудобство из-за того, что такое прикосновение было неизменно эффективным: это заставляло меня чувствовать себя всемогущим волшебником, обладающим необычайной силой, действие которой оставалось мне непонятным. В конце концов спустя несколько месяцев после похорон мужа Ирен перестала обращаться ко мне с просьбой подержать ее за руку.

На протяжении всей нашей терапии я упорно продолжал придерживаться принципа присутствия. Я отказался быть отвергнутым. На ее: «С меня достаточно, я не хочу больше говорить сегодня; я вообще не понимаю, что сегодня здесь делаю» – я реагировал обычно замечанием вроде: «Но ты здесь сегодня. Какая-то часть тебя хочет быть здесь, и сегодня я хочу поговорить с этой частью».

Когда это было возможно, я переводил события в их эквивалент «здесь и сейчас». Взять, например, начало или окончание встречи. Очень часто Ирен входила в мой офис и быстро проходила к своему стулу, не глядя на меня. Я редко когда оставлял это без внимания. Я мог сказать: «Ну, похоже, у нас сегодня опять одна из этих сессий», и обращал ее внимание на нежелание смотреть на меня. Иногда она отвечала: «Когда я смотрю на тебя, ты становишься настоящим, а это означает, что ты скоро должен умереть». Или: «Если я буду смотреть на тебя, я стану беспомощной, и это даст тебе слишком много власти надо мной». Или: «Если я буду смотреть на тебя, то, скорее всего, захочу поцеловать тебя», или: «Я увижу твой взгляд, требующий скорой поправки».

Завершение каждого занятия было проблематичным: она ненавидела мою пунктуальность и отказывалась уходить. Каждое окончание было похоже на смерть. Во время особо тяжелых периодов она была не способна удерживать в памяти образы и боялась, что однажды, оказавшись вне поля ее зрения, я перестану для нее существовать. Окончание сессии, по ее мнению, символизировало то, как мало она значит для меня, как мало я забочусь о ней, что я способен быстро отделаться от нее. Такие же проблемы возникали в связи с моими отпусками или командировками, и я старался звонить ей, чтобы поддерживать контакт.

Все становилось зерном для мельницы здесь и сейчас: ее желание слышать от меня комплименты и знать, что я думаю о ней больше, чем о других пациентах, получать подтверждения того, что мы не просто терапевт и пациент, что я восхищаюсь ею как женщиной.

Обычно сосредоточенность на подходе здесь и сейчас имеет свои преимущества. Она вызывает чувство непосредственности терапевтической встречи. Она предоставляет более точные данные, чем опора на несовершенное и постоянно меняющееся видение пациентом своего прошлого. Поскольку способ общения здесь и сейчас является социальным микрокосмом способа отношения с другими, то прошлое и настоящее, любые проблемы во взаимоотношениях проявляются во всех красках сразу же, как только начинают разворачиваться взаимоотношения с терапевтом. Кроме того, терапия становится более насыщенной, волнующей – ни одна индивидуальная или групповая сессия, выстроенная по принципу «здесь и сейчас», никогда не будет скучной. «Здесь и сейчас» обеспечивает некую лабораторию, надежное место, где пациент может опробовать новые способы поведения, перед тем как перенести их в окружающий мир.

Важнее этих достижений то, что подход «здесь и сейчас» ускорил развитие близости между нами. Внешнее поведение Ирен – холодность, отчужденность, сознание своего превосходства – удерживало других от общения с ней. То же самое происходило и когда я устроил ее на шесть месяцев в терапевтическую группу в то время, когда умирал ее муж. Хотя Ирен сразу же заслужила уважение членов группы и в значительной мере помогала другим, она мало что получала в ответ. Ее вид независимого человека ясно говорил другим членам группы, что ей ничего от них не нужно.

Только муж мог пробиться к ней сквозь ее трудный характер; только ему удавалось достучаться до нее и только он мог рассчитывать на глубокие и тесные отношения. И только с ним она могла поплакать и позволить проявиться той маленькой девочке, которая жила в ней. Со смертью Джека она потеряла критерий близости. Это было очень самонадеянно, но я собирался стать ее критерием близости.

Собирался ли я занять место ее мужа? Это глупый, нелепый вопрос. Нет, я никогда не думал об этом. Я лишь стремился восстановить, один или два часа в неделю, островок близости. Постепенно, не сразу, она начала осознавать свою беспомощность и искать у меня поддержки.

Когда умер ее отец, вскоре после ее мужа, она была чрезвычайно подавленной, думая о поездке на похороны. Для нее была непереносима мысль о том, что придется находиться с матерью, пораженной болезнью Альцгеймера, и увидеть свежую могилу отца совсем рядом с надгробной плитой на могиле брата. Я советовал ей не ездить. Наоборот, я назначил ей встречу как раз во время похорон и попросил принести фотографии ее отца. Мы провели целый час в воспоминаниях о нем. Это был ценный, глубокий и плодотворный опыт, и позднее Ирен благодарила меня за это.

Где была граница между близостью и соблазном? Могла ли она стать слишком зависимой от меня? Смогла бы она когда-нибудь найти силы покинуть меня? Мог ли сильный перенос испытываемых к мужу чувств остаться неразрешимым? Эта мысль давила на меня. Но я отложил решение этой проблемы на потом.

В работе с Ирен было легко придерживаться курса «здесь и сейчас». Она была чрезвычайно трудолюбива и преданна. Работая с ней, я никогда, ни разу не слышал от нее слов, которые выражали бы сопротивление или претензии и требования, такие, как: «Это не имеет значения… Это к делу не относится… Моя жизнь не сводится к твоей персоне – я вижу тебя лишь дважды в неделю; мой муж умер всего лишь две недели назад – почему ты заставляешь меня говорить о моих чувствах к тебе? Это безумие… Все эти вопросы о том, как я воспринимаю тебя, о том, как я вхожу в этот кабинет, – слишком банальны, чтобы говорить о них. В моей жизни происходит так много по-настоящему важных событий». Напротив, Ирен хваталась за все мои попытки предпринять что-либо, и на всем протяжении терапии излучала благодарность за мое участие к ней.

Замечания Ирен об «импровизированной» терапии заинтересовали меня. Позднее я выразил это фразой: «Хороший психотерапевт должен создавать терапию для каждого пациента». Это крайняя позиция, более радикальная, чем даже давнее предложение Юнга создавать новый терапевтический язык для каждого пациента. Радикальные решения для радикальных времен.

Современный механизм администрирования в здравоохранении смертелен для психотерапии. Рассмотрим его заповеди: 1) терапия должна быть неправдоподобно короткой, в основном сосредоточенной на внешних симптомах, а не на внутренних конфликтах, породивших эти симптомы, 2) терапия должна быть неоправданно дешевой (что ударит и по специалистам, которые посвятили многие годы глубинной подготовке, и по пациентам, которым придется обращаться к слабо подготовленным терапевтам), 3) терапевты должны подражать медицинским моделям и проходить сквозь шарады формулирования точных медико-подобных целей и процедуры их еженедельного оценивания, 4) терапевты должны работать только с эмпирически подтвержденными техниками (ЭПТ), таким образом, отдавая предпочтение кратким, скорее всего педантичным, когнитивно-бихевиоральным моделям, которые демонстрируют угасание симптомов.

Но из всех этих ошибочных и даже трагических ультиматийных установок по отношению к психотерапии, ни одна не является более зловещей, чем ориентация на протокольную терапию. Так, некоторые оздоровительные программы и НМО[15] требуют от терапевта придерживаться в курсе психотерапии предписанного плана, иногда даже списка тех тем, которые необходимо поднять на следующих сессиях. Жадное до прибыли медицинское руководство и их дезинформированные профессиональные советники считают, что терапия функционирует успешно благодаря получению и распределению информации, а не является результатом взаимоотношений терапевта и пациента. А это печальная ошибка.

Из восьмидесяти мужчин и женщин, переживших утрату, случаи которых я изучил в процессе моего исследования перед работой с Ирен, ни один не был похож на нее. Никто не переживал подобного созвездия идущих одна за другой (и практически равнозначных) потерь: муж, отец, мать, друг, крестник. Никто в такой мере не был травмирован ранней потерей горячо любимого брата. Ни у кого не было таких взаимозависимых отношений с мужем, как у нее. Никому из них не приходилось наблюдать угасание супруга, постепенно пожираемого раком. Никто не был врачом, так ясно понимавшим природу патологии мужа и ее последствия.

Нет, Ирен была уникальна и требовала уникальной терапии, такой, какую мы должны были построить вместе. Но это не значит, что мы сперва создали терапию, а затем работали согласно ей, – все наоборот: проект создания новой, уникальной терапии и был самой терапией.

Я посмотрел на часы. Где же Ирен? Я подошел к дверям кафе, выглянул наружу и увидел ее. Она шла рука об руку с мужчиной, вероятно, это и был Кевин. Ирен держит за руку мужчину! Возможно ли такое? Я вспомнил бесконечные часы, потраченные на то, чтобы убедить ее, что она не проклята и не обречена на одиночество, что в конечном счете в ее жизни появится другой мужчина. Господи, какая же она была упрямая! Ведь была тысяча возможностей: когда она только стала вдовой, вокруг нее было множество привлекательных и подходящих поклонников.

Она быстро отказывала любому мужчине по одной или нескольким причинам из своего, по-видимому, бесконечного, списка. «Я не посмею любить снова, я не смогу пережить еще одну смерть» (эта установка, верхняя из списка, заставляла ее отказывать любому мужчине хоть немного старше ее или находящемуся не в лучшем физическом состоянии). «Я не хочу, чтобы из-за моей любви кто-то оказался обреченным». «Я не хочу предавать Джека». Каждого мужчину она сравнивала с Джеком, который был безупречен и брак с которым был предопределен (он был знаком с ее семьей, был близким другом ее брата и олицетворял собой последнее связующее звено с ее умершим братом, ее отцом и умирающей матерью). Поэтому Ирен была убеждена, что не существовало ни одного мужчины, который смог бы понять ее, никого, кто не занес бы грязь на кухню, подобно фермеру Фросту. Наверное, единственным исключением были члены общества переживших утрату, люди, которые точно понимали свое окончательное предназначение и ценность жизни.

Требовательность и еще раз требовательность. Отличное здоровье. Сильный. Стройный. Младше ее. Недавно потерял любимого человека. Хороший художественный и литературный вкус, философский взгляд на вещи. Моя нетерпимость по отношению к Ирен и невероятным запросам, которые она установила, росла. Я вспоминал других вдов из числа своих пациентов, которые были бы рады малейшему вниманию со стороны любого мужчины, которым Ирен коротко отказывала. Я старался держать свои чувства при себе, но от Ирен нельзя было ничего скрыть, даже невысказанные мысли и растущее нетерпение от желания, чтобы она с кем-нибудь познакомилась.

Возможно, она также чувствовала мою обеспокоенность тем, что она никогда не позволит мне уйти. Я был убежден, что ее привязанность ко мне была основной причиной отказа встречаться с другими мужчинами. Господи, неужели эта ноша навсегда? Скорее всего мне приходилось расплачиваться за то, что я преуспел в том, чтобы стать значимым для нее.

Затем в ее жизнь вошел Кевин. С самого начала она знала, что это и есть мужчина, которого она так долго искала. Я поражался ее уверенности. Я все думал о ее немыслимых, нелепых эталонах. Ну а он подходил под каждый. Молодой, здоровый, восприимчивый – он даже был членом общества людей, переживших утрату. Его жена умерла год назад, и они с Ирен полностью понимали и сочувствовали горю другого. Все произошло внезапно, и я был рад за Ирен – и рад своей свободе. Перед тем как она встретила Кевина, она полностью восстановила свое положение во внешнем мире, но осталась глубокая необъяснимая внутренняя тоска. Теперь и она быстро иссякала. Последовало ли улучшение после того, как она встретила Кевина? Или способность раскрыться мужчине стала результатом улучшения? Что было первым? Этого я никогда не узнаю.

А теперь она вела Кевина на встречу со мной.

Вот они вошли в кафе. Они направляются ко мне. Неужели я нервничаю? Посмотрите на этого мужчину: он великолепен – высокий, сильный, похоже, он каждый день занимается триатлоном перед завтраком, и этот нос… невероятно… и где они берут такие носы? Достаточно, Кевин, отпусти ее руку. Да хватит же! Неужели нет хоть чего-то, что может не понравиться в этом парне? Ого, я собираюсь пожать ему руку. Почему мои руки такие влажные? Заметит ли он? Ну и что, что заметит?

– Ирв, – услышал я голос Ирен, – познакомься, это Кевин. Кевин, Ирв.

Я улыбнулся, протянул руку и сквозь зубы поздоровался. Проклятие, думал я, лучше бы ты позаботился о ней как следует. И, черт тебя побери, лучше бы тебе не умирать.









 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх