• Глава I РОССИЯ В ВОЙНАХ ХХ ВЕКА: СОЦИАЛЬНЫЙ И ИСТОРИКО-ПСИХОЛОГИЧЕСКИЙ РАКУРС
  • Война как общественное явление. Краткая характеристика российских войн в ХХ веке
  • Война как историко-психологическое явление. Мировые войны — феномен XX века
  • Образ войны как феномен общественного сознания
  • Глава II ЧЕЛОВЕК В ЭКСТРЕМАЛЬНЫХ УСЛОВИЯХ ВОЙНЫ
  • Война как «пограничная ситуация»
  • Героический порыв и паника на войне
  • Психология боя и солдатский фатализм
  • Глава III ПСИХОЛОГИЯ ВОЕННОГО БЫТА
  • Понятие и структура фронтового быта
  • Фронтовой быт глазами участников войн XX века
  • Глава IV ПРОБЛЕМА ВЫХОДА ИЗ ВОЙНЫ
  • Психология комбатантов и посттравматический синдром
  • Большие проблемы «малой» войны: «афганский синдром»
  • Часть I

    ВОЙНЫ РОССИИ В ХХ СТОЛЕТИИ И ПСИХОЛОГИЯ ИХ УЧАСТНИКОВ

    Глава I

    РОССИЯ В ВОЙНАХ ХХ ВЕКА: СОЦИАЛЬНЫЙ И ИСТОРИКО-ПСИХОЛОГИЧЕСКИЙ РАКУРС

    Война как общественное явление. Краткая характеристика российских войн в ХХ веке

    Война — это социальное явление. Она порождена человеческим обществом и существует с незапамятных первобытных времен вплоть до современности. Она эволюционирует вместе с развитием общества, приобретая новые формы, более развитые средства, иные масштабы. Но суть войны в основном остается прежней. При всем многообразии определений войны, пожалуй, наиболее четко ее выразил известный военный теоретик прошлого века К. Клаузевиц: «Война есть не что иное, как расширенное единоборство… Его ближайшая цель — сокрушить противника и тем самым сделать его неспособным ко всякому дальнейшему сопротивлению… Война — это акт насилия, имеющий целью заставить противника выполнить нашу волю»[72]. Клаузевиц является автором определения войны как продолжения политики насильственными средствами. «…Политическая цель, — писал он, — являющаяся первоначальным мотивом войны, служит мерилом как для цели, которая должна быть достигнута при помощи военных действий, так и для определения объема необходимых усилий»[73]. Характерно, что политический аспект остается доминирующим в понимании современных военных теоретиков. Ведущий американский социолог войны Куинси Райт определяет войну как «конфликт между политическими группами, особенно между суверенными государствами, ведущийся с помощью вооруженных сил значительной величины в течение значительного периода времени»[74].

    Итак, война теснейшим образом связана с политикой и является одним из ее инструментов. Поэтому для понимания сущности войны, ее социальной природы важна и расшифровка самого понятия «политика». Оно имеет, по крайней мере, несколько толкований. Традиционно классическое понимание политики восходит еще к учению Аристотеля о государстве как общественном, властном институте, обеспечивающем самоорганизацию общества и управления им. Но сущность государства определяется конкретно-исторической сущностью общества. В зависимости от исторических эпох происходила смена общественного устройства, а вместе с ней менялись сущность, содержание и формы государства, политики, а значит, и войны как одного из их инструментов. Вместе с тем, при всем разнообразии современных толкований политики, сохраняет свое значение ее подразделение на внутреннюю и внешнюю. Внутренняя включает отношение взаимодействия, господства, конфликта и борьбы межу социальными категориями (классы, группы людей и т. д.), внешняя — между государствами. Война, как правило, есть крайняя форма конфликта между государствами, то есть стремление радикальными насильственными средствами решить задачи внешней политики. Именно эта область исторических явлений и лежит в сфере наших исследовательских интересов. Ее следует весьма четко разграничить с другими радикальными конфликтными формами — внутри самого общества, которые воплощаются в крайних своих проявлениях, в гражданской войне, то есть в сфере, относящейся к внутренней политике. В межгосударственных войнах достаточно ясно прослеживаются субъекты конфликта, состав участников, их интересы и цели. Гражданская война, помимо своей крайней ожесточенности, отличается еще и «размытостью» перечисленных выше параметров. И здесь можно обратиться к мнению такого компетентного эксперта по гражданской войне, каким был В. И. Ленин. «…Гражданская война, — писал он, — отличается от обыкновенной войны неизмеримо большей сложностью, неопределенностью и неопределимостью состава борющихся — в силу переходов из одного лагеря в другой… в силу невозможности провести грань между „комбатантами“ и „некомбатантами“, т. е. между числящимися в рядах воюющих и нечислящимися»[75]. В силу этих и ряда других факторов в Гражданской войне действуют существенно, а часто и принципиально иные социально-политические и психологические закономерности, нежели во внешних войнах.

    Война имеет не только политическое, но и множество других измерений: материально-техническое, собственно военное, или стратегическое и тактическое, а также социальное, человеческое, включающее в себя и психологическое измерение. Все они взаимосвязаны и переплетены друг с другом. Каждая война — это своеобразный комплекс качественных и количественных проявлений этих измерений в специфической форме их соотношения и взаимодействия.

    Существует множество классификаций войны по разным основаниям. Например, в зависимости от характера ведения войны американский социолог К. Райт выделяет пять типов войн: 1) животную, 2) примитивную, 3) цивилизованную, 4) современную и 5) новейшую[76]. Это, по сути, смешанная классификация, включающая в себя как содержательные элементы (цели, обоснование войны), так и технологические, меняющие также стратегию и тактику войн. Нас интересуют только последние две категории — современные и новейшие войны, хотя сами критерии для их выделения достаточно спорны. Так, к современным К. Райт относит войны с использованием пороховой артиллерии, появившейся еще в XV в., а новейшие связывает с появлением ядерного оружия, реактивной авиации и баллистических ракет. Для наших целей такая универсальная градация имеет слишком общий и малосодержательный характер. Дело в том, что войны, в которых участвовала Россия в XX веке, по этой классификации все относятся к современным или новейшим (хотя Россия, обладая ядерным оружием во второй половине столетия, ни разу его не применяла, а реактивная авиация использовалась только в одной — «полуофициальной» Афганской войне). С технологической точки зрения, возможны и более детальные классификации войн, — например, деление вооруженных конфликтов на эпоху до огнестрельного оружия, эпоху распространения ружейно-артиллерийских средств ведения войны, применения химического оружия, авиации и бронетехники, реактивного, бактериологического, ядерного и других видов вооружения. Но в разных войнах набор и комбинации этих средств существенно отличались, и практически каждая война относится не к абстрактной «чистой» категории в соответствии с такой классификацией, а обычно к разнообразным смешанным типам.

    И русско-японская война, и Первая мировая, и локальные конфликты с Японией в конце 1930-х гг., и советско-финляндская «зимняя» война, и Великая Отечественная, и Афганская — глубоко специфические явления, характеризующиеся широким набором разнообразных параметров, причем отличающихся друг от друга не только по отдельности, но и своими сложными сочетаниями. Среди таких параметров могут быть выделены: характер войны по масштабу (локальные, региональные, мировые); по мотиву (оборонительные и агрессивные войны); по юридическому оформлению (официальные и «скрытые», «необъявленные»); по составу участников (двусторонние и многосторонние); по составу союзников (односторонние и коалиционные); по составу противников (односторонние и коалиционные); по типу ведения боевых действий (наступательные, оборонительные, смешанные — оборонительно-наступательные, наступательно-оборонительные); по характеру ведения боевых действий (позиционные, мобильные, смешанные); по месту ведения боевых действий (на своей, чужой территории, смешанные); по использованию техники и технологий (в частности, по средствам уничтожения и средствам передвижения); по задействованным видам вооруженных сил; по стратегии и тактике; по итогам войны (победа, поражение, соотношение потерь и приобретений). Даже из этого, далеко не полного перечисления «измерений» войны видно, насколько разнообразны их цели, характер, масштабы, средства, результаты и последствия, и насколько каждая из войн имеет свое «индивидуальное лицо».

    Рассмотрим основные «внешние» войны, в которых участвовала Россия в XX веке, по перечисленным выше основаниям классификации.

    Первая из этих войн — русско-японская 1904–1905 гг., продолжавшаяся 19 месяцев, по своему масштабу и охваченному театру военных действий являлась региональной, дальневосточной. Она велась в основном на чужой территории (Маньчжурия, Корея, Северный Китай), лишь частично затронув собственно российские земли. Вместе с тем, это подразделение достаточно условно, потому что, во-первых, одним из важнейших событий войны являлась оборона крепости Порт-Артур на арендованном Россией у Китая Квантунском полуострове, а во-вторых, боевые действия велись и на собственно российских острове Сахалин и Камчатке, где Япония высадила морской десант[77].

    Достаточно сложно определить и характер войны по мотиву. Если брать за основу инициативу Японии в развязывании войны, для России она носила оборонительный характер. Однако, следует учитывать экспансионистскую политику на Дальнем Востоке не только Страны Восходящего Солнца, но и Российской Империи, результатом чего и стал антагонизм их интересов, вылившийся в военное противостояние. Данная война получила официальное правовое оформление, то есть была объявлена и завершена подписанием мирного договора. По составу участников война была двусторонней. В ней были задействованы преимущественно японские и российские регулярные войска (армия и флот), хотя имели место и партизанские действия на острове Сахалин. У воюющих сторон фактически не было официальных союзников, хотя они стремились использовать в своих интересах местное население (как правило, в роли лазутчиков)[78].

    Тип ведения боевых действий был достаточно разнообразен и переменчив: стратегически Россия в основном оборонялась, хотя на ряде участков переходила в наступление. По характеру ведения боевых действий это была достаточно мобильная война, с применением многочисленных сухопутных и морских маневров, но отдельные операции (например, «Шахэйское сидение») носили явно позиционный характер. Эти новые особенности войны, а именно — сочетание мобильности с позиционным характером, отметил целый ряд офицеров русской армии в ходе специального опроса в 1906 г. Так, командир корпуса генерал А. А. Бильдерлинг полагал, что «укрепление позиций сделалось обязательным даже для наступающего», а полковник В. И. Геништа из штаба Куропаткина, исходя из опыта войны, отметил следующие присущие ей особенности боевых действий: «1) длительность стояния противников друг против друга в непосредственной близости в выжидательном положении; 2) как следствие этого укрепление позиций (закапывание в землю) с применением в широких размерах искусственных препятствий; 3) возможность употребления поэтому образцов артиллерии (осадной), ранее считавшихся в полевой войне неприемлемыми; 4) трудности решения дела при подобных условиях с фронта ведут к применению обходов; 5) весьма частое применение ночных действий (поход, бой); 6) действия в зимнее время; 7) самые сражения, несмотря на силу современного огня (особенно пехотного и пулеметного), очень продолжительны»[79].

    По использованию средств вооруженной борьбы эта война явилась новым словом в развитии военной техники: в ней впервые нашли широкое применение скорострельные 76 мм пушки, пулеметы, минометы, ручные гранаты и др. Были задействованы оба из существовавших на тот момент вида вооруженных сил — сухопутные и морские, и все три рода войск — пехота, кавалерия и артиллерия. За время войны в боевых действиях с российской стороны приняло участие более 800 тыс. чел., общие людские потери составили около 270 тыс., в том числе более 50 тыс. убитыми[80]. Результатом неудачных для России военных действий на суше и на море и в не меньшей степени внутриполитической нестабильности и непопулярности войны в русском обществе явилось фактическое поражение. Главным стратегическим выигрышем Японии был ее своевременный выход из войны в момент, когда она уже исчерпала свои ресурсы (при сохранении таковых у России), а также заключение выгодного для нее Портсмутского мира.

    Следующая война России в ХХ столетии носила принципиально иной характер и во многих своих проявлениях на тот момент была уникальной. Она явилась первой в истории мировой войной, в которую прямо или косвенно оказались вовлечены десятки государств, а театры боевых действий охватили не только Центральную, Восточную, Западную и Южную Европу, но и Кавказский регион, Ближний Восток и даже Африку, а морские сражения развернулись в Северном, Средиземном, Балтийском и Черном морях и даже на просторах Атлантического, Тихого и Индийского океанов. Это была многосторонняя схватка за передел мира между двумя мощными коалициями, в одной из которых участвовала и Россия. Формально для России Первая мировая война 1914–1918 гг. была оборонительной, поскольку Германия первой объявила ей войну. Поводом для этого послужила начатая в России мобилизация в ответ на агрессивные действия Австро-Венгрии против российского союзника — Сербии.

    По типу ведения боевых действий это была «смешанная» наступательно-оборонительная война, в которой мобильные боевые действия сменялись долгими периодами позиционной войны. Война велась Россией сначала на чужой, а затем преимущественно на своей территории. Основными противниками России были Германия, Австро-Венгрия и Турция. Наряду с традиционными на тот момент видами вооруженных сил и родами войск (пехотой, кавалерией, артиллерией и флотом) впервые нашла широкое применение авиация. Появились такие средства ведения войны, как бронетехника, подводные лодки, химическое оружие и др., положившие начало формированию новых родов войск.

    Только за период с начала войны до 1 марта 1917 г. число мобилизованных в русскую армию достигло 15,1 млн. чел., а общие потери личного состава к 31 декабря 1917 г. составили 7,4 млн. чел., из них безвозвратные — около 1,7 млн. чел., не считая свыше 3,4 млн. пленных[81]. И в этой войне Россия потерпела поражение не только из-за неудач на полях сражений, но в значительной степени из-за революционных потрясений в тылу, распада общества и в результате — разложения армии. Заключив сепаратный мир с Германией, она оказалась проигравшей стороной, несмотря на то, что коалиция, в которой она участвовала, вышла из войны победителем. Но для России война не окончилась подписанием сепаратного мира: война внешняя переросла в войну внутреннюю, гражданскую, сопровождаемую интервенцией не только со стороны бывших противников в мировой войне, но и недавних союзников по Антанте.

    Очередным вооруженным конфликтом России, взятым нами для рассмотрения, является отражение японской агрессии у озера Хасан в 1938 г. Эти события ни по своей продолжительности (с 29 июля по 11 августа), ни по размеру театра военных действий (на узком участке, глубиной до 4 км), ни по количеству участвующих в них войск (около 23 тыс. чел. с советской стороны, при общих потерях личного состава в 4,3 тыс. чел., из них безвозвратных — 989 чел.)[82] не могут считаться войной, являясь, по существу, локальным пограничным конфликтом. Вместе с тем, в нем были задействованы не только подразделения пехоты, но и артиллерия, бронетехника, авиация, и даже приведен в состояние боевой готовности советский Тихоокеанский флот. Таким образом, по своему политическому значению этот конфликт приближался к статусу войны, в которую при определенных неблагоприятных условиях мог перерасти. Фактически он сыграл роль пробы и демонстрации сил, результатом чего явилось предотвращение полномасштабной войны с Японией, которая замышляла агрессию на советский Дальний Восток.

    По составу участников это был двусторонний конфликт, по мотиву — оборонительный с советской стороны, по характеру ведения боевых действий — мобильный, по тактическому типу — смешанный оборонительно-наступательный. Местом ведения боевых действий была советская территория, на которую вторглись японские войска. Правовым основанием для конфликта явился фактический ультиматум Японии о передаче ей части советской территории, а правовым его завершением — соглашение о заключении перемирия по просьбе японской стороны в результате успешных действий советских войск и восстановление прежней линии границы.

    Следующая проба сил Советского Союза и Японии была осуществлена в районе реки Халхин-Гол в Монголии в мае-сентябре 1939 г. По масштабу и театру военных действий это также был локальный конфликт, мотивом которого для советской стороны явилась помощь официальному монгольскому союзнику, против которого японской стороной были совершены агрессивные действия. Среднемесячная численность советских войск, участвовавших в боевых действиях в период конфликта, составила 69,1 тыс. чел., общие потери личного состава — 24,8 тыс. чел., из них безвозвратные — более 8,9 тыс. чел. (Следует отметить, что потери японцев убитыми более чем в три раза превышали потери советской стороны. Поэтому не случайно, что события на Халхин-Голе, оцениваемые у нас как локальный конфликт, японцы считают второй японско-русской войной.) Несмотря на то, что официальным союзником СССР являлась Монголия и в конфликте участвовало три стороны, фактическое участие в боевых действиях войск Монгольской Народной Республики было скорее символическим — 2260 чел., или около 3 % в составе объединенных советско-монгольских войск[83].

    Боевые действия советскими войсками велись на чужой территории (союзного государства), носили мобильный характер, и характеризуются чередованием оборонительно-наступательных действий. В них, как и на Хасане, участвовали все рода сухопутных войск, включая бронетехнику, а также авиация, но в существенно больших масштабах. Конфликт начала японская сторона, без объявления войны вторгшаяся на территорию МНР, а правовым итогом его явилось подписание 15 сентября 1939 г. в Москве советско-японского соглашения о прекращении военных действий и полное восстановление государственной границы Монголии в июне 1940 г.[84]

    Боевые действия на Халхин-Голе завершались в тот момент, когда в Европе уже разгоралась Вторая мировая война. Фактически в ее историческом контексте следует рассматривать и советско-финляндскую «зимнюю» войну 1939–1940 гг. Реальным мотивом для нее послужили именно военно-стратегические соображения: непосредственная близость государственной советско-финляндской границы к Ленинграду — второму из крупнейших городов СССР, важнейшему военно-промышленному центру и морскому порту, а также «колыбели революции». Стремление советского правительства отодвинуть границу с Финляндией находилось в общеевропейском русле взаимоотношений трех сложившихся к тому моменту крупных субъектов мировой политики — фашистской Германии и ее сателлитов — с одной стороны; стран «западной демократии» — с другой; и СССР — с третьей. Война с Финляндией оказалась лишь одним из событий в общем ряду мер, осуществленных СССР для продвижение на запад (поход в Западную Украину и Белоруссию, присоединение Бессарабии, Буковины и стран Прибалтики). Естественную обеспокоенность советского правительства вызывали активные военные приготовления Финляндии, наталкивавшие на мысль о формировании на ее территории мощного военного плацдарма против СССР (строительство к началу 1939 г. с помощью немецких специалистов серии военных аэродромов, создание мощной системы долговременных укреплений — «линии Маннергейма» и др.). Начатые по инициативе СССР советско-финляндские переговоры по вопросам взаимной безопасности в 1939 г. к успехам не привели. Советско-германский пакт о ненападении 23 августа 1939 г. создал принципиально иную ситуацию в Европе, в том числе и в отношении Финляндии: в секретном приложении к этому договору она была отнесена к сфере советского влияния[85]. Ситуацию, при которой основной потенциальный противник СССР — фашистская Германия, с одной стороны, был связан только что заключенным пактом о ненападении, а с другой, — вовлечен в реальные боевые действия против держав Запада, советское правительство сочло благоприятным моментом для развязывания старых внешнеполитических узлов и повышения уровня безопасности страны путем перенесения западной границы почти по всей линии с юга на север, от Черного моря до Балтики. Южный участок советско-финляндской границы и замыкал северную часть этой линии. Хотя официально война носила оборонительный характер, фактически со стороны СССР она была агрессивной, поскольку была направлена на отторжение части чужой территории, хотя однозначная ее оценка, в силу международной ситуации и роли в ней Финляндии, невозможна.

    По масштабу и театру военных действий это была локальная война, велась она на финской территории. По составу участников война была двусторонней, по характеру ведения боевых действий — мобильной, включавшей с советской стороны как наступательные, так и оборонительные действия. В ней были задействованы все рода сухопутных сил, а также авиация и флот. Среднемесячная численность советской группировки с 30 ноября 1939 г. по 13 марта 1940 г. составила около 850 тыс. чел., причем общие потери личного состава за 105 дней войны достигли 391,8 тыс. чел., из них безвозвратные — около 127 тыс.[86] (Есть и другие подсчеты, согласно которым советские потери превышают эту официальную цифру более чем в 1,2 раза, причем на каждого убитого финна приходилось пятеро погибших советских военнослужащих)[87]. Таким образом, победа СССР была достигнута высокой ценой. В правовом отношении война носила официальный характер, была объявлена и завершилась подписанием мирного договора, причем на гораздо более выгодных для СССР условиях, чем те, которые выдвигались им до начала боевых действий.

    Главной для России в XX веке и по масштабу, и по значимости, и по количеству жертв оказалась Великая Отечественная война 1941–1945 гг. Она явилась также важнейшей частью Второй мировой войны, охватив самый широкий сухопутный театр военных действий с наибольшим количеством войск и военной техники. Для СССР это была, безусловно, оборонительная и справедливая война. По составу участников это была многосторонняя война двух мощных коалиций, хотя на собственно советском участке фронта СССР в одиночку противостоял не только войскам Германии, но и целого ряда ее сателлитов. Длительность этой войны, составившая почти четыре календарных года, обусловила широкое разнообразие в ведении боевых действий от высокой мобильности до длительной позиционности на разных этапах войны и на разных фронтах, чередование оборонительных и наступательных действий, изменение характера войны от преимущественно оборонительного на первых ее этапах к активно наступательному на завершающих, от ведения войны на своей территории — к переносу ее на чужую к концу войны, причем как на земли оккупированных противником стран, так и на собственно вражескую территорию Германии и ее союзников. В этой войне были задействованы все существовавшие на тот момент виды вооруженных сил и рода войск, а также впервые использована реактивная артиллерия. В этот период резко снизилась роль ранее значимой кавалерии и приобрели особую важность бронетанковые и механизированные войска, разные рода авиации и морского флота.

    Всенародный характер Великой Отечественной войны отражает тот факт, что через армию за эти годы прошло 34,5 млн. человек, то есть подавляющая часть взрослого дееспособного мужского населения страны[88]. До сих пор существуют большие расхождения в подсчетах и оценках потерь Советской Армии в этот период. Так, в окончательной официальной оценке приводится цифра безвозвратных потерь почти в 8,7 млн. чел., хотя в другом месте тот же источник приводит иную цифру — в 11,3 млн. чел., при этом цифра общих потерь личного состава армии (включая санитарные) на советско-германском фронте колеблется от 29,6 до 31 млн. чел.[89] Объяснение этому можно найти в публикации газеты «Известия» за 25 июля 1998 г., где автор ссылается на существование секретного ведомственного статистического сборника, подготовленного комиссией Генерального штаба, где приводятся более полные данные безвозвратных потерь нашей армии — в 11,9 млн. чел. (включая погибших, умерших от ран и пропавших без вести)[90]. Точный статистический подсчет выходит за рамки наших исследовательских задач, однако и «минимальное», и «максимальное» значение этих цифр огромно. Что касается всей страны, то она потеряла 26,6 млн. советских граждан[91]. Цена победы в Великой Отечественной колоссальна, что отражает трагическое место этой войны в российской истории.

    Особое место в истории российских войн занимает Дальневосточная кампания, которую вели советские войска против Японии в августе 1945 г. Эта кампания также являлась частью Второй мировой войны, причем стала ее завершающим этапом. Ее официальным мотивом стало выполнение союзнических обязательств СССР перед другими членами антигитлеровской коалиции. В ответ на отказ Японии выполнить выдвинутое 26 июля 1945 г. в Потсдамской декларации требование США, Великобритании и Китая о безоговорочной капитуляции японских вооруженных сил, Советский Союз 8 августа 1945 г. заявил о своем присоединении к декларации и о том, что с 9 августа будет считать себя в состоянии войны с Японией.

    По масштабу и театру военных действий Дальневосточная кампания являлась региональной войной в рамках мировой войны. По составу участников она была многосторонней, хотя на сухопутном театре военных действий разгром японской Квантунской армии был осуществлен собственно советскими войсками. Для СССР это была исключительно наступательная, высокомобильная война на чужой территории, с задействованием всех видов вооруженных сил и родов войск. Следует отметить, что в этой войне японцы были готовы, но не успели применить против советских войск разработанное ими (и уже использованное против китайцев) бактериологическое оружие, а Соединенные Штаты впервые применили на территории Японии ядерное оружие.

    Победа в войне была достигнута в короткие сроки и относительно масштабов боевых действий — не слишком высокой ценой. Так, при участии в них более 1,7 млн. советских военнослужащих, за 25 суток боев на Дальнем Востоке выбыло из строя 36,4 тыс. чел., из них безвозвратные потери составили 12 тыс.[92] Например, в сопоставлении с локальной советско-финляндской войной эти цифры минимальны: относительно общей численности задействованных войск, на Дальнем Востоке безвозвратные потери составили около 0,7 %, тогда как в «зимней» войне, даже по самым минимальным оценкам, — более 15 %.

    2 сентября 1945 г. на борту американского линкора «Миссури» Япония подписала акт о безоговорочной капитуляции, явившийся завершающим актом Второй мировой войны. Однако правовое оформление итогов собственно Дальневосточной кампании нельзя считать завершенным, поскольку мирный договор Японии ни с Советским Союзом, ни с его правопреемником — Российской Федерацией, так и не был подписан: камнем преткновения остаются спорные, так называемые «северные территории» — российские Южно-Курильские острова.

    Здесь необходимо отметить, что две мировые войны (1914–1918 и 1939–1945 гг.) имеют не только исключительную значимость для российской истории, но и немало сходных черт: они сопоставимы как по своим масштабам, так и по другим параметрам, включая целый комплекс факторов — геополитических, социально-экономических, национальных, идеологических и психологических, — все это, разумеется, с учетом исторической специфики. Именно в мировых войнах, во многом из-за их роли не только в судьбах страны, но и каждого отдельного гражданина, наиболее ярко проявились основные социально-психологические феномены.

    Наконец, последняя в советской истории полуофициальная Афганская война 1979–1989 гг. относится к категории локальных войн, хотя и самых длительных для России (СССР) в XX веке. Официальным мотивом ее была помощь союзнику — революционному афганскому правительству против внутреннего контрреволюционного сопротивления. Она велась на чужой, афганской территории, но не имела ни четко очерченного театра военных действий, ни строго определенного противника. Это была партизанская война многочисленных, часто не связанных друг с другом вооруженных повстанческих формирований, поддерживаемых из-за рубежа (Пакистаном, Ираном, США и другими странами). Союзником советских войск было лишь официальное афганское правительство в Кабуле и его войска. По характеру ведения боевых действий это была мобильная война с опорой на военные базы и пункты постоянной дислокации, размещенные в разных районах страны. В боевых действиях принимали участие все рода сухопутных вооруженных сил и авиации. Всего за 9 лет войны в составе советских войск на территории Афганистана находилось 620 тыс. военнослужащих, общие потери личного состава за этот период достигли 484 тыс., из них безвозвратные — около 14,5 тыс. чел.[93]

    Несмотря на то, что в ходе боевых действий СССР вовсе не понес поражения, он не мог и выиграть в широкомасштабной повстанческой войне, победа в которой регулярных войск в принципе невозможна. Итоги этой войны можно рассматривать не как военное, а как политическое поражение, учитывая то, что советское руководство не только вынуждено было по политическим мотивам вывести свои войска из Афганистана, но и допустило грубую стратегическую ошибку, полностью бросив на произвол судьбы своего недавнего союзника — революционное правительство Наджибуллы, имевшего достаточно прочные позиции и нуждавшегося для удержания власти преимущественно в финансовой и материально-технической поддержке. Результатом стало его свержение, развязывание еще более кровавой гражданской войны в Афганистане и рост влияния исламских фундаменталистских сил. Неблагоприятный для СССР исход Афганской войны во многом стал стимулом или косвенной угрозой для разжигания внутренних племенных, межэтнических и религиозных конфликтов в пограничных с Афганистаном среднеазиатских республиках, особенно в Таджикистане.

    Для исследователя советско-афганский конфликт интересен прежде всего тем, что в отечественной истории ХХ века занимает особое место как война, которая велась исключительно на чужой территории, силами армейского «ограниченного контингента», но несмотря на то, что относится к категории «малых войн», оказалась самой продолжительной, а по своим последствиям для страны — просто катастрофической. Важно и то, что в отличие от войн с европейским противником, она велась с представителями качественно иной — мусульманской — культуры, что во многом обусловило ее психологическую специфику.

    Даже такая краткая характеристика основных российских войн XX века дает представление о специфическом комплексе их причин, мотивов, условий возникновения и хода, территориальных и количественных масштабов, итогов и последствий. Если же сложить то календарное время, которое заняли эти войны, то окажется, что мирные периоды сопоставимы по своей продолжительности с периодами военных действий. И фактически мир для России и ее армии в XX веке можно рассматривать только как череду межвоенных передышек. Однако полномасштабными войнами «конфликтная история» нашей страны в текущем столетии вовсе не ограничивается.

    Россия в XX веке участвовала во многих конфликтах, которые либо по своим масштабам не могут претендовать на статус войны, либо ее участие в них носило ограниченный характер (в виде помощи другим государствам вооружением, направлением военных советников и специалистов, добровольцев и т. п.). В этой связи следует провести разграничение между понятиями войны и военного конфликта. На наш взгляд, можно в основном согласиться со следующим их определением: «Военный конфликт — вооруженное столкновение, характеризующееся в отличие от локальной войны значительно меньшими масштабами и меньшим количеством сил, вовлеченных в действия… Коренное же отличие локальной войны от военного конфликта заключается в том, что война обычно характеризует определенное состояние страны, в то время как конфликт в большинстве случаев — состояние вооруженных сил и даже какой-то отдельной их части»[94].

    Так в какие же менее масштабные конфликты была вовлечена наша страна на протяжении столетия?

    В период между двумя мировыми войнами, помимо рассмотренных выше событий на озере Хасан, у реки Халхин-Гол и советско-финляндской войны, Россия имела еще ряд вооруженных столкновений. Первое из них — советско-китайский военный конфликт 1929 г., возникший в связи с захватом Китайско-Восточной железной дороги маньчжурскими войсками. С советской стороны в нем участвовал контингент в 18,5 тыс. чел., носивший название Особой дальневосточной армии. Помимо стрелковых частей, в конфликте принимали участие кавалеристы, моряки Дальневосточной флотилии и несколько авиаотрядов. Боевые действия велись на территории Маньчжурии, продолжались чуть больше месяца (с 12 октября по 20 ноября) и были удачны для наших войск. Общие их потери составили 603 чел., из них безвозвратные — 121 чел.[95] 1 декабря 1929 г. начались переговоры о мире, а после подписания 22 декабря в г. Хабаровске советско-китайского соглашения о восстановлении совместного управления КВЖД советские войска были отведены с маньчжурской территории.

    Особое место занимает поход советских войск в Западную Украину и Западную Белоруссию 17–25 сентября 1939 г., в рамках уже начавшейся в Европе Второй мировой войны. Несмотря на исключительную непродолжительность, в нем был задействован немалый контингент войск (466,5 тыс. чел.) и имелись довольно значительные потери (более 3,5 тыс. чел., из них безвозвратные — более 1,1 тыс. чел.)[96], ввиду преимущественно очагового сопротивления польских армейских формирований и жандармерии, этнически инородных для основной массы восточно-славянского населения, которым они не были поддержаны. Однако несмотря на число участников, основные параметры этого конфликта также не дают оснований отнести его к категории полномасштабной войны.

    В период после окончания Второй мировой войны к этому же ряду событий можно отнести участие советских войск в подавлении вооруженного выступления в Венгрии в ноябре 1956 г. (общие потери составили 2,3 тыс. чел., из них безвозвратные — 720 чел.); ввод войск в Чехословакию в 1968 г. (боевые действия не велись, но в результате враждебных действий отдельных граждан ЧССР погибло 11 советских военнослужащих, было ранено и травмировано 87 чел.); пограничные военные конфликты с Китаем на Дальнем Востоке у острова Даманский 2–21 марта 1969 г. (потери пограничников и личного состава войск Дальневосточного военного округа составили 152 чел., из них безвозратные — 58 чел.) и в Казахстане 13 августа 1969 г. (погибло 2 и ранено 5 пограничников)[97].

    Отдельную категорию составляют войны и военные конфликты на территории других государств, в которых Россия (СССР) официально не участвовала, но поддерживала одну из воюющих сторон. До революции русские добровольцы сражались на стороне буров в англо-бурской войне (1899–1900 гг.) и на стороне славян против Турции в 1-й Балканской войне (1912–1913 гг.), но делали это как частные лица. В советский период отправку «бойцов-интернационалистов» в «горячие точки» организовывало само государство. Так, в оказании военной помощи Испанской республике (1936–1939 гг.) участвовало около 3 тыс. советских добровольцев — военных советников, летчиков, танкистов, моряков, различных специалистов, при этом 158 чел. погибло[98]. В национально-освободительной войне Китая с японской агрессией (1937–1939 гг.) участвовало около 3,7 тыс. советских военных специалистов и советников, 195 чел. из них погибло[99]. Во время войны в Корее (1950–1953 гг.) участвовали советские военные советники и авиационные соединения, безвозвратные потери наших частей составили 299 чел., из них 120 чел. — летчики[100]. Наконец, при оказании военной помощи ряду стран Ближнего Востока, Азии и Африки (Алжиру, Египту, Йемену, Вьетнаму, Сирии, Анголе, Мозамбику, Эфиопии) за период с 1962 по 1979 гг. погибло в боевых действиях 145 советских военнослужащих[101].

    Таким образом, после Второй мировой войны Советский Союз прямо или косвенно участвовал во множестве вооруженных конфликтов, лишь один из которых (в Афганистане) для нашей армии можно рассматривать как полномасштабную локальную войну. Разложение и распад СССР привели к возникновению на бывшей советской территории множества «горячих точек», очаговых конфликтов, весьма сложных по своей природе и непростых для научной классификации. Практически все они имеют в своем генезисе этнический компонент (межэтнический конфликт), в ряде случаев перерастающий в межгосударственные столкновения (между Арменией и Азербайджаном из-за Нагорного Карабаха, между Грузией и Абхазией, Грузией и Южной Осетией, Молдавией и Приднестровьем, межплеменная война в Таджикистане и др.). На территории России наиболее острыми были осетино-ингушский конфликт и, наконец, кровавая Чеченская война, которая велась с использованием регулярной Российской Армии. Все эти конфликты, помимо других характеристик, имеют также признак гражданской войны.

    Таким образом, подводя итоги краткого рассмотрения войн, в которых участвовала Россия в XX веке, можно сделать вывод, что каждая из них отличается высокой степенью своеобразия по большинству параметров, являющихся основой для их сравнения. Это своеобразие не могло не наложить существенного отпечатка на психологию участвовавших в них войсковых контингентов.

    Война как историко-психологическое явление. Мировые войны — феномен XX века

    Война — явление многомерное. Так или иначе в ней находят отражение почти все стороны жизни общества, спроецированные, однако, на экстремальную ситуацию конфликта с внешним миром, с другими социумами. Общество в войнах, особенно крупных, вынуждено мобилизовывать весь свой ресурсный потенциал — экономический, социальный, оборонный и т. д. Но в ряду этих ресурсов ключевым практически всегда оказывается собственно человеческий потенциал в различных его проявлениях. Здесь и демографические характеристики населения страны, определяющие ее мобилизационные возможности, и «качество» населения, включающее его культурный, образовательный уровень. Здесь и целая совокупность явлений, относящаяся к духовно-психологической сфере, — от ценностных ориентаций членов общества до его психологической устойчивости, определяющейся рядом социо-культурных и историко-ситуационных факторов. Среди них имеют значение и отношение населения к войне (воинственность или миролюбивость), и отношение к собственной стране (патриотизм или космополитизм), и устойчивость представителей данной культуры перед лицом смерти, во многом зависящая от религиозных установок, этно-культурных традиций и др. Свою роль играет и степень внешней угрозы в конкретной войне, которая может колебаться от относительно малозначимых для основной массы населения страны территориальных, экономических и т. п. претензий до тотального разрушения данного государства, народа, его культуры, всех основ национального бытия, вплоть до физического уничтожения населения. Естественно, степень решительности и ожесточенности сопротивления повышается по мере увеличения угрозы, масштабности и значимости потенциальных потерь в случае поражения. Эти и другие факторы формируют моральный дух не только общества, но и армии в ходе войны. Таким образом, психологическая составляющая войны — в ряду ключевых явлений, определяющих в конечном счете ее исход, победу или поражение. Еще Наполеон считал, что во всяком военном предприятии успех на три четверти зависит от данных морального (духовного) порядка и только на одну четверть от материальных сил[102].

    Спектр историко-психологических проблем войны чрезвычайно широк и охватывает психологию непосредственных участников боевых действий (комбатантов); психологию общества, включая тыл; психологию политического, а также военного руководства; принятия военно-политических, стратегических и тактических решений; психологию развития войны как военно-политического конфликта, а значит, и психологию противника при тех же самых составляющих (т. е. психологию субъектов массового действия, политического и военного руководства и т. п.). Важными историко-психологическими измерениями войны являются массовая и индивидуальная психология, психология экстремальных ситуаций и фронтового быта, психология больших и малых войн, проблема психологического «вхождения» в войну и выхода из нее, взаимосвязей идеологических и психологических факторов, и многое другое. Однако центральным, связующим звеном всех этих измерений и аспектов является «человек на войне».

    Войны XX века отличаются от предшествующих несколькими очень важными характеристиками. Во-первых, еще во второй половине XIX века изменился характер комплектования армий, рядовой состав которых в результате «приблизился» к гражданскому населению. В России это стало следствием перехода от рекрутского набора к воинской повинности с соответствующим сокращением сроков военной службы. Позитивным результатом этих перемен стало увеличение мобилизационного потенциала страны, так как военным обучением оказалась охвачена значительно большая часть мужского населения. Негативными их сторонами, особенно в условиях низкого образовательного уровня большей части новобранцев в начале века, оказывались низкая мотивация к службе, сложность в подготовке за короткий срок настоящего бойца, а особенно унтер-офицерских кадров, что на протяжении десятилетий вылилось в хроническую проблему русской армии. Поскольку переход к воинской повинности, нередко всеобщей, распространился на многие страны мира, то и войны XX века, особенно крупные и, тем более, мировые, оказались, по существу, столкновениями гражданского населения, одетого в военные шинели. Несомненно, у таких армий была существенно иная психология, нежели у армий профессиональных, будь то наемных или формируемых на основе рекрутской повинности, так как и у тех, и у других военная служба являлась делом и образом жизни. В еще большей степени эти процессы отразились на гражданском населении, приобретавшем связанные с военной службой и собственно ведением боевых действий навыки, а также опыт, противоположный ценностям, установкам, нравственным и правовым нормам гражданского общества — опыт «профессионально убивать».

    Второй принципиально важной особенностью войн XX века стало рождение такого невиданного ранее в истории явления, как мировые войны. По сути, это было вовлечение в орбиту войны не только большинства государств и их армий, но и их народов. Страна, вступавшая в такую войну, подвергалась тотальному включению в нее всех сторон общественной жизни, потенциала и ресурсов. И вопрос стоял уже не о частичных уступках противнику, а нередко о самом существовании государства и даже жизни его народа. Именно в мировых войнах в наибольшей степени проявилась та негативная сторона размывания принципиальных граней между армией и гражданским обществом, которая явилась следствием перехода ко всеобщей воинской повинности. В результате войны и сражения армий превратились в сражения народов. Психологически это была принципиально иная, нежели в прежние времена, ситуация, со всеми вытекающими отсюда последствиями. «Прежние войны вели профессиональные армии, сохранявшие что-то от рыцарских правил игры. Народы в целом не воевали. Возвращаясь к родным очагам, солдаты всасывались мирной средой, растворялись в ней… Мировая война все это переменила. Она загнала в окопы слишком много мужчин — добрую половину во всех цивилизованных странах. И цивилизация начала расползаться, как старая кожа змеи, и вылезла жестокость. Жестокость вошла в искусство, даже в религию… Жестокость надула паруса идеологий классовой и расовой борьбы… Война развязала вкус к жестокости, и он окрасил XX век»[103]. Именно мировым войнам многие народы в наибольшей степени обязаны формированием такого феномена ХХ века, как массовое «милитаризированное сознание».

    Третьей особенностью войн XX века стал ускоренный технический прогресс, захвативший и военное дело, в результате чего техническое превосходство становилось постепенно доминирующим, а в конечном счете и решающим в исходе вооруженного противостояния. Данный фактор не мог не повлиять и на социальную, и на духовную сферы. Развитие техники (вооружения, средств связи, транспорта и т. п.) в XX веке привело к радикальному изменению как внешней формы боя, так и его психологии. При этом существовавшие еще в XIX в. войны с преобладающей ролью «толпы», в ХХ в. сменились качественно новым типом сражений, масштабы и продолжительность которых неизмеримо возросли, приобретя при этом разрозненный очаговый характер, а на смену «толпе» пришли распыленные «во времени и пространстве» войсковые массы. Особенно наглядно это продемонстрировала Первая мировая война. Большинство военных писателей начала столетия представляли ее, исходя из опыта прежней эпохи. Они предсказывали будущую войну по-наполеоновски «сокрушительной» и быстротечной, не учитывая при этом новых экономических и «психических условий». Однако, по словам Н. Головина, «минувшая Европейская война обманула всеобщие ожидания»: «…Возросшее влияние в социальной жизни передовых народов Европы „психологических законов общества“ привело к возрастанию упорства воюющих сторон, к уменьшению импульсивности воспринимания событий, к увеличению сознательности участия масс и т. п., а все это вместе взятое привело к значительному увеличению психологических возможностей более длительного напряжения. В свою очередь это должно было в связи с факторами экономического характера привести к коренному изменению самого характера войны, война могла сделаться значительно более длительной, а „стратегия сокрушения“ наполеоновского типа должна была замениться „стратегией истощения“»[104]. Таким образом, именно техническому прогрессу ХХ век обязан превращением войн в явление, глубоко затрагивающее все общество, включая его тыл, приведшее к размыванию грани между фронтом и тылом. В результате война в течение века не раз и надолго становилась образом жизни десятков стран и народов, так что милитаризационные процессы инерционно сохранялись и в послевоенное время в течение многих лет.

    Наряду с этими, главными особенностями, войны XX века, конечно, имели и другие, во многом радикально изменившими их психологическую составляющую по сравнению с конфликтами предшествующих эпох. Не случайно Первая мировая война буквально потрясла мировое общественное сознание, явилась психологическим стрессом для всей современной цивилизации, показав, что весь достигнутый людьми научный, технический, культурный и якобы нравственный прогресс не способен предотвратить мгновенное скатывание человечества к состоянию кровавого варварства и дикости. 1914 год открыл дорогу войнам новой эпохи, в которой проявилась «невиданная до тех пор массовая и изощренная жестокость и гекатомбы жертв» после «относительно благонравных» войн XVIII и XIX столетий, когда все еще сохраняли свою силу «традиции рыцарского благородства и воинского великодушия»… «В кровавой бойне отныне были попраны все законы морали и нравственности, в том числе воинской. Людей травили газами, втихомолку подкравшись, топили суда и корабли из-под воды, топили и сами подводные лодки, а их экипажи, закупоренные в отсеках, живыми проваливались в морские бездны, людей убивали с воздуха и в воздухе, появились бронированные машины — танки, и тысячи людей были раздавлены их стальными гусеницами, словно люди эти и сами были не людьми, а гусеницами. Такого, да еще в массовом масштабе, не происходило в любых прежних войнах, даже самых истребительных»[105]. Еще более разрушительной, кровавой, жестокой оказалась Вторая мировая война, в которой именно Россия понесла наибольшие человеческие и материальные потери, причем потери гражданского населения намного превысили собственно военные.

    Но наряду с мировыми войнами в XX в. не только сохранилась, но стала еще более распространенной категория локальных войн. Их отличие от мировых заключалось в ограниченности политических целей, масштабов военных действий, средств вооруженной борьбы, в специфической стратегии и тактике. Кроме локальных войн не меньшее распространение получили локальные военные конфликты, отличающиеся от войн меньшими масштабами и вовлеченностью в боевые действия лишь незначительной части вооруженных сил, что мало влияет на внутреннее состояние самой страны. Синонимом локальных войн являются так называемые «малые» войны, хотя нередко это оказывается всего лишь пропагандистским клише. Так, в «малой» Афганской войне за девять лет общая численность советского «ограниченного контингента» превысила 620 тыс. чел.

    В психологическом плане локальные войны, безусловно, отличаются от мировых, прежде всего, ввиду отличия их объективных параметров, среди которых ограниченность числа участников, театра военных действий и др. Для локальных войн характерно многообразие типов. Их можно разделить на коалиционные и некоалиционные, войны в рамках противостоявших друг другу общественных систем и внутри них, войны государств одного географического региона и разных регионов, с участием только регулярных вооруженных сил и с участием иррегулярных формирований, и т. д.[106] Все эти особенности определяют не только специфику хода войны, но и многие ее психологические параметры. Война из-за дележа территории или за установление контроля над каким-либо регионом по мотивации разительно отличается от национально-освободительной борьбы, а столкновения между регулярными формированиями — от партизанской войны, и т. д.

    Локальные войны России в XX в. также были достаточно разнообразны. За исключением Афганской войны, это были войны между регулярными войсками как с нашей стороны, так и со стороны противника. В некоторых из них психологическая мотивация для российских участников оказывалась крайне низкой и неопределенной (например, в русско-японской войне). В других — ложной и идеологически надуманной (в «зимней» войне — ответ на «финскую провокацию», а также «помощь финскому пролетариату»; в Афганской войне — выполнение «интернационального долга»). Не случайно, все эти локальные войны оказались для России весьма неудачными, приведя либо к прямому поражению, либо к «пирровой победе» — ценой непомерных жертв. Хотя к пониманию того, что «армией можно успешно управлять лишь тогда, когда она знает политические мотивы войны», еще в начале века пришли многие русские офицеры — участники русско-японской войны, в результате осмысления ее неудачного опыта[107]. Известно, как нечеткость официальной мотивации этой войны и ее непопулярность в обществе негативно сказалась и на ходе боевых действий, и на моральном духе войск, и на ее итогах.

    Мотивационный аспект войны, безусловно, влиял на большинство других психологических параметров, преломляясь и в психологии боя, когда солдаты не всегда понимали, за что, собственно, они идут умирать; и в психологии «выхода из войны», когда к посттравматическому синдрому примешивался и нравственно-психологический надлом, «кризис ценностей», который, например, был характерен (вне России) для многих участников Первой мировой войны (так называемое «потерянное поколение»).

    Проблема мотивации войны тесно связана с другой — формирования представлений о ней в сознании как ее участников, так и общества в целом. Обе характеристики не остаются постоянными, они могут меняться как после окончания войны, так и даже в ее процессе. Особенно тяжелые психологические последствия для участников войны имеет смена социальных ее оценок с позитивных на негативные, что наиболее ярко проявилось в ходе и после окончания войны в Афганистане, а также внутреннего конфликта в Чечне. «Сегодня ни один военнослужащий в Чечне не знает, как к нему будут относиться после войны, — отмечал в апреле 1995 г. военный психиатр С. В. Литвинцев. — Как к мародеру, убийце? Реакцию на такое отношение, судя по „афганцам“, предугадать несложно. Недаром же появились такие понятия, как „вьетнамский“ и „афганский“ синдромы»[108].

    Политические игры «властей предержащих», как принимающих безответственные решения, так и использующих интерпретацию исторических событий в своих конъюнктурных интересах, оборачиваются для сотен тысяч людей жизненной трагедией и психологической драмой. В результате официальная мотивация войны весьма тесно, хотя и крайне противоречиво, взаимодействует с таким процессом, относящимся к сфере массовой психологии, как формирование образа войны в общественном сознании.

    Образ войны как феномен общественного сознания

    Одним из важнейших элементов военной психологии является образ войны, то есть комплекс представлений о ней. Он включает в себя как интеллектуальные, так и эмоциональные компоненты. Интеллектуальные — это попытки рационально, логически осмыслить явление. Эмоциональные представляют собой совокупность чувств, эмоциональных отношений к данной войне.

    Субъект восприятия, формирования этого образа может быть весьма дифференцированным: это и массовое общественное сознание, это и высшее политическое, а также военное руководство, и наконец, это армейская масса, включающая низшее и среднее командное звено. Можно и более детально дифференцировать эти субъекты, однако именно для обозначенных категорий существуют свои специфические закономерности формирования образа войны, хотя, разумеется, эти субъекты не отделены друг от друга непроходимыми барьерами, и потому существуют еще более обобщенные, даже универсальные психологические механизмы, характерные для всех. Естественно, чем ближе субъект к высшим звеньям управления, то есть к точкам пересечения информационных потоков и структурам, принимающим решение, тем выше доля интеллектуальных, рациональных компонентов как в формировании образа войны, так и в его структуре. Соответственно, массовое общественное сознание ориентируется прежде всего на эмоциональные компоненты, во многом определяемые так называемой «психологией толпы», а также формируемые под воздействием пропаганды.

    Каково содержание категории «образ войны»?

    Образ войны в широком смысле включает в себя и собственный образ, и образ врага. Здесь же и представления о ее характере и масштабах, и о соотношении сил, и, безусловно, о перспективах, которые, как правило, видятся благоприятными для себя и неблагоприятными для противника (в противном случае, если не надеяться на победу, то войну бессмысленно и начинать). Но на то же рассчитывает и противник!..

    Образ войны никогда не бывает статичным. Более того, его можно весьма четко подразделить на три типа: 1) прогностический; 2) синхронный; 3) ретроспективный.

    Прогностический образ, независимо от того, доминирует ли в нем интеллектуальный, характерный для военно-политического руководства, или эмоциональный, свойственный массовому сознанию, компонент, как правило, не бывает адекватен. Обычно выдержанный в оптимистических тонах, а потому ложный образ, он и делает войну в принципе возможной. «На Рождество мы будем дома!» — таково было широко распространенное мнение накануне Первой мировой. «Страна ждала обещанного быстрого победного марша армии, — вспоминал российский современник начало войны. — Хлеставший из ротационных машин поток газет кричал о скорых решающих сражениях»[109]. Но реальность оказалась совершенно иной. «Войны, которая на самом деле произошла, никто не хотел, потому что никто ее не предвидел»[110]. Причем, это было свойственно всем противоборствующим сторонам. Аналогичное состояние умов характерно и для Второй мировой войны.

    С эмоциями все понятно: «патриотический угар», или своего рода социальная истерия не могут быть адекватны реальности. Но возникает вопрос: почему люди, профессионально занимающиеся принятием политических и военно-стратегических решений, как правило, допускают грубейшие просчеты в прогностической оценке важнейших параметров войны (времени начала, масштабов и характера боевых действий, величины потерь, исхода войны и др., причем обычно не только отдельных из перечисленных моментов, но их частичного или даже полного комплекса)? Ведь XX век показал, что практически ни в одной из крупных войн стратегическое прогнозирование не было адекватным реальному ходу событий — либо по большинству, либо по всем компонентам.

    Дело здесь, вероятно, в универсальном и древнем мыслительном механизме, который используется человеком для прогнозирования будущего. Он может быть определен как процесс структурной экстраполяции. В соответствии с ним, новое, ранее неизвестное, «будущее» представляют таким же, как уже существующее, известное. Сложные процессы структурируются в соответствии с уже имеющимся опытом, причем считается, что компоненты этого будущего вступают в те же взаимосвязи, как и в прошлом[111].

    Неадекватность прогнозирования проявляется, прежде всего, в недооценке противника. Так, перед русско-японской войной все высшее русское общество, включая императора, и даже Генеральный Штаб относились к японцам как к диким недоразвитым азиатам, «макакам», перенося ранее оправданный опыт европейского высокомерия к отставшим в индустриальном, техническом и военном отношении странам на совершенно незнакомую еще ситуацию, в которой Япония первой из азиатских стран совершила модернизационный рывок. При этом явно переоценивался и противопоставлялся неприятельскому морально-психологический потенциал собственных войск. Характерный пример такого отношения приводит русский военный психолог Н. Н. Головин: «В 1905 г., когда посылалась на Восток эскадра адмирала Рожественского, был сделан подсчет боевой силы флотов, которым суждено было встретиться у берегов Японии. Выяснилось, что материальные коэффициенты для русских и японцев относились как 1:1,8. Морской министр адмирал Бирилев написал в ответ на этот подсчет, что подобные коэффициенты хороши для иностранцев; у нас-де, русских, есть свой собственный коэффициент, которым является решимость и отвага. Цусима доказала, насколько адмирал Бирилев был прав в своих методах стратегического подсчета…»[112]

    Просчет в прогнозировании потенциала противника и его воли к сопротивлению был допущен даже в такой локальной войне, с абсолютно несопоставимыми силами сторон, как советско-финляндская «зимняя» война 1939–1940 гг., победа в которой досталась СССР непомерно высокой ценой. Достаточно сравнить безвозвратные потери побежденных и победителей в этом вооруженном конфликте: немногим более 48 тыс. человек потеряли проигравшие войну финны, тогда как потери советских войск составили почти 127 тыс. человек убитыми, умершими от ран и пропавшими без вести[113].

    Эти же закономерности неудачного прогнозирования с особой очевидностью проявились в мировых войнах. Причем, в Первую мировую такой стратегический просчет был допущен обеими противоборствующими сторонами: Россия не успела перевооружиться и модернизировать свою армию, а Германия, опередившая в этом отношении и Францию, и Россию, не учла ни масштабов антигерманской коалиции, ни ее ресурсных и мобилизационных возможностей, ни перспектив затяжного, изнуряющего характера войны (расчет был на блицкриг). Того же порядка стратегический просчет, заключавшийся в переоценке собственных сил и недооценке противника, вылился в лозунг «малой кровью на чужой территории», с которым СССР подошел ко Второй мировой войне, а Германия повторила свою прежнюю ошибку, рассчитывая на молниеносный разгром всех основных противников.

    Наконец, еще один пример неадекватного прогноза — Афганская война 1979–1989 гг. А ведь в арсенале советских стратегов должен был присутствовать опыт аналогичной войны США во Вьетнаме и еще более непосредственный, хотя и отдаленный опыт британского проникновения в Афганистан, который продемонстрировал невозможность навязывания народам этой страны чужой воли, социальных образцов и ценностей даже такими изощренными колонизаторами, которые покорили половину мира. Несмотря на все это, было принято ошибочное решение о непосредственном вооруженном вмешательстве во внутренние дела этой соседней страны. Афганская война оказалась не только затяжной и неперспективной с точки зрения военного способа решения проблем, но и подорвала политические позиции СССР в мире, отягощающе сказалась на и без того стагнировавшей экономике, усугубила кризис ценностей в советском обществе, а в конечном счете стала одним из факторов краха социализма, распада СССР, провоцирования многих «горячих точек» уже на постсоветском пространстве.

    Ошибки структурного экстраполирования допускались на всех уровнях прогнозирования, а значит и формирования «прогностического» образа войны. Так, в XX веке постоянно и быстро осуществлялся технический прогресс, в том числе в сфере вооружений, средств передвижения, связи и т. д., а вместе с ним каждая война приобретала качественно новые характеристики, изменявшие стратегию и тактику. Но начинались многие войны с прямого и непосредственного перенесения опыта предыдущих, расчета на старые, апробированные стратегические и тактические схемы.

    Подробнее эти просчеты можно рассмотреть на примере Первой мировой войны. Причем, в русской армии они оказались по ряду параметров большими, чем в германской, особенно на начальном этапе. Сказались не только меньшая мобилизационная и техническая готовность, но и определенная инертность мышления, и элементарная неорганизованность. «Гвардия и армия шли на войну, — так описывает переброску русских войск в 1914 году писатель Всеволод Вишневский, четырнадцатилетним мальчишкой сбежавший на фронт. — Когда армия приняла запасных, она была поднята и поставлена на колеса. Армия оторвалась от своих казарм. Пять тысяч пятьсот эшелонов уносили армию к границам. Верная заветам старых лет, она двинулась в поход, утяжеленная громоздким и сложным имуществом. Она тащила его за собой, уподобляясь армиям прошлых веков, за которыми следовали тяжелые обозы со скарбом, живностью и прочими запасами. Каждая дивизия шла в шестидесяти эшелонах, в то время как каждая, молниеносно брошенная, германская дивизия шла лишь в тридцати эшелонах»[114].

    Другой пример: в 1914 году блестящие кавалерийские полки идут в лобовую атаку против пулеметов и скорострельной артиллерии, а офицеры с обнаженными шашками шагают на врага, как на плацу, ведя за собой плотные массы пехоты. Этому анахронизму (сродни своеобразному самоубийству) была масса примеров с обеих воюющих сторон. Так полегли некоторые лучшие гвардейские части русской армии, та же участь постигла Первый королевский баварский уланский полк кайзера Вильгельма, атаковавший французские части в Лотарингии. Это запаздывание с изменением тактики, отставание ее от военно-технического прогресса явилось одной из причин почти поголовного «выбивания» русского кадрового офицерства уже в течение 1914–1915 гг. В начале войны никто не представлял ее действительных масштабов и характера, а командование с трудом осознавало реалии новой «окопной» войны.

    Синхронный образ войны формируется непосредственно в ходе событий, по мере приобретения реального опыта. Это не означает, что соотношение интеллектуальных и эмоциональных компонентов радикально меняется в пользу рационального подхода. Но степень адекватности, как правило, увеличивается именно в силу приобретенного нового знания. Эмоциональный компонент тоже становится более адекватным, «оптимальным» в том смысле, что исчезает эйфория начала войны, ломаются пропагандистские стереотипы. «В окопах, — по словам участника Первой мировой В. Арамилева, — меняются радикально или частично представления о многом»[115]. Представления о войне конкретизируются непосредственно пережитым и увиденным, а их основой становятся ежедневные тяготы войны, фронтовой быт, жертвы, участие в схватках с противником. Абстрактные патриотические идеи, хотя и сохраняются, все больше отодвигаются на второй план, особенно если не вполне ясен смысл войны.

    И снова наиболее характерна в этом отношении Первая мировая война, в которой ни цели сторон, ни интересы огромных масс воюющих не были вполне определенными. «Ряд за рядом направлялись мужественные, печальные, равнодушные лица в сторону запада, к неведомым боям за непонятное дело»[116], — такими, например, увидел идущие на фронт русские войска летом 1915 г. американский корреспондент Джон Рид. Именно поэтому армии противоположных сторон оказались столь уязвимы для революционной пропаганды и разложения. Именно поэтому стало возможным появление практически неизвестного ранее и не наблюдавшегося позднее, в других войнах, феномена «братания» с неприятелем. На русско-германском фронте первые, единичные случаи «братания» имели место уже весной 1915 г., а после февральской революции приобрели массовое распространение[117].

    Иная ситуация сложилась во Второй мировой войне: там вопрос стоял однозначно и жестко — победа или смерть. Порабощение и уничтожение целых народов являлись единственной альтернативой полному разгрому фашистской Германии. Всем был ясен смысл этой войны, а потому, при гораздо больших лишениях и жертвах, проявлены массовые стойкость и героизм, ожесточенность сопротивления агрессору.

    Синхронный образ войны также формируется разными субъектами и, соответственно, становится фактом как массового сознания, так и профессионального осмысления политиками и военными специалистами. В первом случае существенное влияние оказывается на морально-психологическое состояние общества и армии, во втором — на принятие конкретных политических и стратегических решений, на развитии тактики в текущей войне.

    Наконец, ретроспективный образ войны становится, с одной стороны, фактом исторической памяти народа, с другой, — предметом профессионального анализа разными специалистами (историками, военными, идеологами и политиками). Если рассматривать войну в целом как элемент исторической памяти народа, то ее событийная насыщенность, эмоциональная составляющая и общественная значимость постепенно со временем угасают. Но в профессиональном отношении этот образ становится более дифференцированным в зависимости от того, на какой его аспект направлено основное внимание. По прошествии времени становится более доступной информация, раскрываются архивные документы, и историки получают возможность более детального, полного и спокойного осмысления хода событий, их исторического значения. Военные специалисты анализируют прошедшую войну с точки зрения извлечения необходимого опыта для будущих войн, тем самым выполняя весьма противоречивую работу: позитивную и негативную одновременно. Полезным оказывается осмысление всего нового, что привнесла конкретная война в стратегию и тактику, в военное искусство в целом. Негативным становится почти неизбежная абсолютизация этого опыта, тогда как последующая война всегда оказывается весьма отличной от предыдущей. Идеологи, как правило, борются за соответствующее отражение конкретной войны в исторической памяти народа, так что ретроспективный образ войны становится одним из инструментов в решении текущих политических и идеологических задач. Наконец, ретроспективный образ войны становится одним из инструментов международной политики и дипломатии.

    Особенно сильно на историческую память народа влияет ретроспективная пропаганда. Так, Первая мировая война, называвшаяся современниками Великой, Отечественной, Народной, при большевиках оказалась радикально переосмысленной и переоцененной, получила ярлык «империалистической» и «захватнической» с обеих сторон, и было приложено максимум усилий, чтобы вытеснить все позитивные патриотические оценки войны, образцы проявленного на фронтах героизма, да и саму эту войну из народной памяти. Причем, в качестве противопоставляемого образца поведения, возводимого в ранг героизма, средства пропаганды преподносили действия большевистских агитаторов по разложению русской армии и даже дезертирство. Главными пропагандируемыми событиями в советское время оказались Октябрьская революция и Гражданская война, причем средствами массовой информации, произведениями литературы и искусства (особенно кино) в сознание внедрялись героические символы-образцы новой эпохи: красные командиры, комиссары и партизаны (Чапаев, Котовский, Буденый, Лазо и др.).

    Ретроспективный образ, как правило, частично вбирает в себя и прогностический, и синхронный образы войны, естественно, с очень большой и содержательной, и ценностной корректировкой. В нем же заложены основы прогностических образов будущих войн, содержащие как элементы адекватного предвидения, так и заведомые искажения в силу особенностей человеческого мышления, недостатка информации и объективной неопределенности будущего.

    Глава II

    ЧЕЛОВЕК В ЭКСТРЕМАЛЬНЫХ УСЛОВИЯХ ВОЙНЫ

    Война как «пограничная ситуация»

    Психологи знают, как мгновенно преображается человек, получивший в руки оружие: меняется все мироощущение, самооценка, отношение к окружающим. Оружие — это сила и власть. Оно дает уверенность в себе и диктует стиль поведения, создает иллюзию собственной значимости. Так происходит в мирное время. Что же тогда должно происходить на войне, в особенности на фронте, где оружие есть у каждого, а его применение из возможности становится обязанностью? Существует ли особый психологический тип «человека с ружьем»? Да, без сомнения. Война формирует особый тип личности, особый тип психологии, который можно определить как психологию комбатанта.

    Прежде всего необходимо прояснить само понятие комбатант, что в переводе с французского означает воин, боец, сражающийся. Это термин международного права, обозначающий лиц, которые входят в состав регулярных вооруженных сил воюющих сторон и непосредственно участвуют в боевых действиях, а также тех, кто принадлежит к личному составу ополчений, добровольческих и партизанских отрядов, — при условии, что их возглавляет командир, что они имеют ясно видимый отличительный знак, открыто носят оружие и соблюдают законы и обычаи войны[118].

    Следовательно, психология комбатантов — это психология человека на войне, вооруженного человека, принимающего непосредственное участие в боевых действиях. «…Перенесение всевозможных лишений, переживание различных видов опасности или ожидание ее наступления, потеря личной свободы и принудительный характер поведения — все эти факторы войны и боя влияют на психику бойца, — писал в 1935 г. в эмиграции русский военный психолог, в Первую мировую — полковник Генерального Штаба Р. К. Дрейлинг. — Действуя постоянно и непрерывно, они постепенно видоизменяют характер реакции бойца на окружающий мир, вызывают новые реакции, создают ряд условных рефлексов, словом, производят ряд изменений, которые в конечном счете дают картину видоизмененной психики, присущей бойцу по сравнению с обывателем»[119].

    Формируясь и наиболее ярко проявляясь в ходе войны, эта психология продолжает свое существование и после ее окончания, накладывая характерный отпечаток на жизнь общества в целом. Послевоенное общество всегда и неизбежно отравлено войной, и главный симптом этой болезни — привычка к насилию — в разной степени сказывается во всех сферах общественной жизни и, как правило, довольно длительное время.

    Обращение к такому специфическому явлению как война требует рассмотрения важного методологического принципа, имеющего первостепенное значение при изучении личности в экстремальных обстоятельствах. Это сформулированное в философии немецкого экзистенциализма понятие пограничной ситуации. Согласно теории М. Хайдеггера, единственное средство вырваться из сферы обыденности и обратиться к самому себе — это посмотреть в глаза смерти, тому крайнему пределу, который поставлен всякому человеческому существованию[120]. Под существованием имеется в виду прежде всего духовное бытие личности, ее сознание. По К. Ясперсу, с точки зрения выявления экзистенции (то есть способности осознать себя как нечто существующее) особенно важны так называемые пограничные ситуации: смерть, страдание, борьба, вина. Наиболее яркий случай пограничной ситуации — бытие перед лицом смерти. Тогда мир оказывается «интимно близким». В пограничной ситуации становится несущественным все то, что заполняет человеческую жизнь в ее повседневности, индивид непосредственно открывает свою сущность, начинает по-иному смотреть на себя и на окружающую действительность, для него раскрывается смысл его «подлинного» существования.[121] Эти выводы экзистенциалистов не абсолютны и не бесспорны, но в то же время нельзя не отметить, что чувства и поведение человека в минуту опасности обладают значительными особенностями по сравнению с эмоциями и действиями в обыденной ситуации и могут раскрыть свойства его личности с совершенно неожиданной стороны. «Деятельность человека-бойца во время войны носит особый характер, — отмечал Р. К. Дрейлинг. — Она протекает в условиях хронической опасности, то есть постоянной опасности потерять здоровье или жизнь, а с другой стороны, в условиях не только безнаказанного уничтожения себе подобных, коль скоро они являются врагами, но и в прямой необходимости и в поощряемом желании делать это как во имя конечных целей общего благополучия для своего народа, так и в целях собственного самосохранения в условиях вооруженной борьбы»[122].

    В сущности, все основные, базисные элементы психологии человека, оказавшегося в роли комбатанта, формируются еще в мирный период, а война лишь выявляет их с наибольшей определенностью, акцентирует те или иные качества, связанные с условиями военного времени. Вместе с тем, специфика этих условий вызывает к жизни новые качества, которые не могут возникнуть в мирной обстановке, а в военный период формируются в максимально короткий срок. Однако, эти черты и свойства очень сложно разделить по времени и условиям формирования, и речь, скорее, может идти о превращении качеств, единичных по своим проявлениям в условиях мирной жизни, в массовые, получающие самое широкое распространение в условиях войны. «Только в бою испытываются все качества человека, — говорил в одном из своих выступлений легендарный комбат Великой Отечественной Б. Момыш-улы. — Если в мирное время отдельные черты человека не проявляются, то в бою они раскрываются. Психология боя многогранна: нет ничего незадеваемого войной в человеческих качествах, в личной и общественной жизни. В бою не скрыть уходящую в пятки душу. Бой срывает маску, напускную храбрость. Фальшь не держится под огнем. Мужество или совсем покидает человека или проявляется во всей полноте только в бою… В бою находят свое предельное выражение все присущие человеку качества»[123]. Высшие проявления человеческого духа, довольно редкие в обычных обстоятельствах, становятся поистине массовым явлением в обстоятельствах чрезвычайных.

    В то же время, в чрезвычайных условиях выявляются не только лучшие, но и худшие человеческие качества, которые могут приобретать в них принципиально иное значение: например, слабость характера, несмелость, вызывающая незначительную уступку в обычной жизненной ситуации, может обернуться трусостью и предательством во время войны. В периоды «бедствий народных» как положительные, так и отрицательные качества людей проявляются в гипертрофированном виде, ввиду того, что поступки оцениваются по иному, завышенному нравственному критерию, который диктуется особыми условиями жизни.

    Одновременно боевая обстановка является катализатором многих психопатологических реакций, являющихся следствием того, что «пограничные ситуации» зачастую предъявляют к психике человека непомерные требования. «Условия опасной ситуации, будучи сверхсильными психологическими раздражителями, могут вызвать резкие патологические изменения в психике и поведении воинов»[124], — отмечал советский военный психолог М. П. Коробейников. Анализ поведения солдат и офицеров в экстремальных условиях войны, в том числе в Афганистане и Чечне, обращает внимание на то, что «наряду с реальным героизмом, взаимовыручкой, боевым братством и другой относительно позитивной атрибутикой войны, грабежи и убийства, средневековые пытки и жестокость по отношению к пленным, извращенное сексуальное насилие в отношении населения (особенно на чужой территории), вооруженный разбой и мародерство составляют неотъемлемую часть любой войны и относятся не к единичным, а к типичным явлениям для любой из воюющих армий, как только она ступает на чужую землю противника»[125]. Не случайно во время вооруженных конфликтов в массовом бытовом сознании широкое распространение имеет формула «война все спишет», которая используется для оправдания безнравственных поступков и перекладывает всю ответственность с индивида на объективные условия действительности. Впрочем, наряду с этим аморальным жизненным кредо существует и осуждающий его «противовес»: «кому война, а кому мать родна», выражающий презрение к тем, кто наживается на народном горе.

    В ходе боев могут проявиться прямо противоположные качества их участников — трусость и героизм, шкурничество и самопожертвование. Это зависит от индивидуальных особенностей личности, сформировавшихся в предшествующий период, от качества боевой готовности и умения владеть оружием, от успешного или отрицательного поворота событий для одной из воюющих сторон, от продолжительности боевых действий и многих других факторов. При этом катализатором поведения человека становится именно экстремальная ситуация. «Психология бойца — это изучение деятельности человека под угрозой опасности»[126], — отмечал русский военный психолог Н. Головин.

    Особую роль играет массовая психология, которая в ходе вооруженного конфликта может резко колебаться — от всплеска патриотических чувств к апатии и безразличию, вплоть до резкого неприятия войны, пацифистских и антиправительственных настроений в обществе. Примером патриотического подъема в начале Первой мировой служит поведение молодых офицеров, самовольно покидавших тыловые части, чтобы попасть на фронт[127]. В отечественной историографии гораздо лучше освещена ситуация конца этой войны, отмеченной разложением армии, революционным брожением и массовым дезертирством.

    Жизнь человека на войне насыщена пограничными ситуациями, сменяющими друг друга и постепенно приобретающими значение постоянного фактора. «Война — область опасности»[128], — подчеркивал Клаузевиц. И эта особенность вооруженных конфликтов оказывает воздействие на всю жизнь общества в данный период, решительным образом влияет на психологию людей. Личность ярче всего проявляется в опасной ситуации. Но, проявляясь, она не остается неизменной. «Включение воина в реальные боевые условия, в опасную ситуацию приводит к резкой перестройке его основных жизненных отношений. Он как бы заново переосмысливает окружающий его мир… Очевидно, чем более необычными будут условия, тем большие сдвиги произойдут в психике воина…»[129]

    Экстремальные ситуации обостряют до предела человеческие чувства, вызывают необходимость принятия немедленных решений, предельной четкости и слаженности действий. Таким образом, военная обстановка выявляет те свойства личности, которые в мирное время оказываются в какой-то мере второстепенными или не требуют крайних своих проявлений.

    Существует также несколько стереотипов поведения людей в сходных ситуациях (в зависимости от характера, воли, темперамента и т. п.), их оценок и восприятия действительности. И именно это позволяет делать обобщения и строить психологическую модель, основываясь на сопоставлении свидетельств участников различных вооруженных конфликтов. Ведь, как не без основания утверждает английский военный психолог Норман Коупленд, «из поколения в поколение оружие меняется, а человеческая природа остается неизменной»[130].

    Поведение человека в экстремальных обстоятельствах боя в значительной мере обусловлено его изначальной психологической установкой на отношение к войне в целом. С точки зрения социолога В. В. Серебрянникова, среди людей можно выделить следующие типы по отношению их к войне: «воины по призванию», «воины по долгу», «воины по обязанности», «вооруженные миротворцы», «профессионально работающие на обеспечение армии и войны», «пацифисты», «антивоенный человек» и др.[131]

    На наш взгляд, такая классификация может быть принята за основу в качестве одного из вариантов систематизации категорий участников вооруженных конфликтов по «отношению к войне».

    Оставим в стороне работников военно-промышленного комплекса, а также активистов и членов антивоенных организаций, и обратимся к различным типам собственно «воинов».

    К первой категории — «воинов по призванию» — относятся те, кто желает посвятить жизнь военному делу, сознательно ищет возможности «повоевать». Война для них — именно та стихия, где, по их представлениям, открывается возможность для наиболее полной реализации своих сил и способностей, самоутверждения в глазах других людей, удовлетворения материальных и духовных потребностей. Именно из этой, сравнительно немногочисленной категории (по мнению экспертов, она составляет около 3–5 % дееспособного населения, а в специфической военной среде — до 60–70 % кадровых офицеров и 70–90 % отставников)[132], набираются добровольцы для участия в локальных войнах и конфликтах, боевики различных военизированных формирований, бойцы особых отрядов по борьбе с вооруженной преступностью и т. п. При том, что за категорией «воина по призванию» в действительности скрываются очень разные типы личностей и по психическому складу, и по системе ценностей, большинство из них, по существу, представляют собой особый тип милитаризированного человека, всегда готового к насилию.

    По нашему мнению, следует отметить, что в отдельных случаях данный тип «человека-воина» формируется как результат посттравматического синдрома, когда человек, побывавший на войне, уже не представляет свое существование вне подобной экстремальной обстановки и всеми возможными способами стремится воссоздать ее вокруг себя. Здесь в качестве примера можно привести мировоззрение ветерана Первой мировой, известного немецкого писателя Эрнста Юнгера, чьи книги, в отличие от произведений его современника и соотечественника Э.-М. Ремарка, никогда не издавались на русском языке. Юнгер — певец войны, стиль и дух его фронтовой прозы диаметрально противоположен по смыслу роману Ремарка «На Западном фронте без перемен». Его книги воспевают романтику войны, героического начала, чудовищного напряжения моральных сил человека и преодоления трудностей. Они убеждают читателей в том, что война — самое естественное проявление человеческой жизни, что только она может принести народу обновление, а без нее начинают преобладать застой и вырождение. Именно в военных условиях человек проявляет свою истинную сущность, являя себя миру во время «танца на острие клинка», в момент пребывания между бытием и небытием. Многообразие жизненных форм упрощается до одного-единственного смысла: борьба, постоянный риск, балансирование на грани гибели, — все остальное становится незначительным и ничтожным. При этом чужая жизнь лишается какой-либо ценности, утрачивает всяческое значение: на войне управляет не разум, а глубинные «первородные» инстинкты, — желание ощутить запах и вкус крови, принять участие в охоте на себе подобных. «Наша работа — убивать, — пишет Юнгер, — и наш долг — делать эту работу хорошо». Война со всеми ее ужасами, страданиями и преступлениями интерпретируется им как приключение, высшее испытание человеческих качеств. Причем, по мнению Юнгера, война сама по себе есть оправдание любых действий[133]. Эти взгляды великолепно характеризуют психологию «диких гусей», наемников, любителей острых ощущений, то есть самую крайнюю категорию из числа «воинов по призванию».

    Другая категория — «воины по долгу». Это люди, которые независимо от своего субъективного отношения к войне, часто весьма негативного, оказавшись перед необходимостью защищать свою страну и семейный очаг от захватчиков, сами добровольно идут на войну. В данном случае даже ненависть к войне не мешает их готовности взяться за оружие, чтобы отстоять свободу и независимость Родины и собственное право на жизнь. В мирных условиях к данному типу людей относится около 20–30 % призывников, зато все они являются добровольцами в случае нападения агрессора. По отношению ко всему военнообязанному населению, по данным некоторых социологов, они составляют 8–12 %[134]. Однако, с нашей точки зрения, нельзя выделять данную категорию вне зависимости от типа и характера войны. Численность и удельный вес «воинов по долгу» напрямую зависит от того, насколько вооруженный конфликт глубоко затрагивает коренные, жизненные интересы населения конкретной страны в конкретное время.

    Так, в двух разных войнах, но в одном и том же государстве, в одно «историческое» время, когда у основной массы населения сформирована и сохраняется все та же система ценностей, основные качества социальной психологии, традиции и т. п., масштабы патриотического порыва бывают качественно различными. Особенно наглядно это можно представить на примере вооруженных конфликтов, временной промежуток между которыми по историческим меркам ничтожно мал (год-два). Но здесь становится очевидной значимость различий между самими войнами — их масштабом, оборонительным или наступательным характером, справедливой или несправедливой сутью, и т. п. Особенно различаются в этом отношении локальные и мировые войны. Например, в СССР, несмотря на активную патриотическую пропаганду, в «зимней» советско-финляндской войне процент добровольцев не выходил за рамки традиционного, тогда как в период Великой Отечественной он был значительно выше, и именно «воины по долгу» составляли большинство фронтового поколения.

    И наконец третья, как правило, самая многочисленная категория, — «воины по обязанности», избравшие мирные профессии и в целом негативно относящиеся к службе в армии, не рвущиеся на фронт в случае войны, но становящиеся в строй по закону о мобилизации. Они составляют почти 60–70 % годных к военной службе призывников и отслуживших в армии воинов запаса, а в соотношении со всем военнообязанным населением — около 40–50 %.[135]

    Однако независимо от своего отношения к войне и к участию в ней, в результате мобилизации все эти категории оказываются в боевых условиях и (за редким исключением) в одинаковой роли комбатанта. С этого момента на эмоционально-волевую сферу и поведенческие мотивы человека начинает оказывать воздействие целая система специфических факторов.

    Героический порыв и паника на войне

    Каждый бой представляет собой неповторимую обстановку для его непосредственных участников, потому что одинаковых и тем более стандартных условий в боевой обстановке не бывает. Динамика боя проявляется во всех видах боевых действий: в обороне и наступлении, в авиационных и танковых ударах, в артиллерийском и ружейно-пулеметном огне, во введении резервов, в неожиданных и внезапных маневрах, в применении нового оружия и т. д. При этом на нее влияют характер местности, время года и суток, климат и даже погода, приводя к бесконечному многообразию ее форм. «Характеризуя условия боя, нельзя упустить из виду и такую их особенность, как чрезвычайно ощутимые жизненные неудобства», — подчеркивает военный психолог Г. Д. Луков и перечисляет некоторые особенности военного быта, неизбежно влияющие на внутреннее состояние воина, которое сказывается на его поведении в условиях боя: «Зимой — это стужа, когда застывает смазка даже на тщательно протертом оружии, когда кусок хлеба становится тверже льда, а сырые валенки, замерзнув, ломаются на ходу, как будто они сделаны из очень хрупкого материала. Бывает и летом, когда бойцы изнывают от жары, от недостатка воды, от жгучего песка и удушливой пыли, ослепляющих бойца и затрудняющих ему дыхание. Нередки случаи в боевой обстановке, когда человек недосыпает, недоедает, живет и действует в неудовлетворительных санитарно-гигиенических условиях, не имеет нормального жилья и уюта, физически и нравственно устает, переутомляется и т. д.»[136]

    Таковы основные особенности фронтового быта, на который накладывает дополнительный и весьма существенный отпечаток обстановка постоянной опасности, в которой живут и действуют люди. Обстановка боя, с точки зрения ее воздействия на человеческий организм и психику, представляет собой совокупность раздражителей чрезвычайно большой силы[137]. Обе эти стороны военной действительности — опасность боя и повседневность быта — непосредственно формируют психологию комбатантов.

    Какие же мотивы руководят воином в бою? По мнению советского военного психолога, участника русско-японской и Первой мировой войн П. И. Изместьева, их несколько: «Прежде всего ненависть к врагу, угрожающему родным очагам, чувство любви к отечеству, чувство долга. Чем устойчивее в нем [воине] все идеи об этом, тем сильнее волевой мотив. С другой стороны, его может двигать вперед привычка к повиновению начальникам, т. е. дисциплина, желание отличиться перед товарищами своей отвагой и мужеством, опасение прослыть трусом или же боязнь наказания при проявлении трусости, наконец, пример начальника» [выделено мной — Е. С.][138].

    Как видно из этого перечня, мотивы поведения комбатанта в экстремальной ситуации делятся на идейные и волевые, хотя по отдельности, «в чистом виде» они встречаются довольно редко. Обычно в боевой обстановке человек руководствуется смешанными идейно-волевыми мотивами, и понимание долга в его сознании неразрывно связано с подчинением воинской дисциплине, а любовь к родине — с проявлением личного мужества.

    При этом смелость в бою представляет собой достаточно сложный психологический феномен и при всем сходстве внешних форм проявления имеет, как правило, весьма различное происхождение и основу. «Как трусость, так и храбрость бывают разнообразны и многогранны, — отмечал генерал П. Н. Краснов. — Бывает храбрость разумная и храбрость безумная. Храбрость экстаза атаки, боя, влечения, пьяная храбрость и храбрость, основанная на точном расчете и напряжении всех умственных и физических сил… Бывает храбрость отчаяния, храбрость, вызванная страхом смерти или ранения, или страхом испытать позор неисполненного долга»[139]. В этой связи интересно мнение Клаузевица, который считал, что «мужество никоем образом не есть акт рассудка, а представляет собой такое же чувство, как страх; последний направлен на физическое самосохранение, а мужество — на моральное»[140].

    Но среди всего многообразия видов храбрости и трусости по их происхождению и проявлению можно выделить две основных формы обоих качеств — индивидуальную и групповую. На последней, характеризующей некоторые особенности коллективной психологии, следует остановиться отдельно и рассмотреть такие сложные и противоречивые явления, как героический порыв и паника на войне.

    В военной психологии существует особое понятие «коллективные (групповые) настроения». Это наиболее подвижный элемент психологии, который способен к быстрому распространению: возникая у одного или немногих людей, настроения часто перекидываются на большую человеческую массу, «психически заражая» ее. Особенно часто это происходит при непосредственном контакте и общении людей в условиях жизни бок о бок. Именно тогда вступает в силу и активно действует социально-психологический закон подражания. При этом с одинаковой быстротой могут распространяться и «заражать» окружающих как положительные, так и отрицательные настроения и примеры поведения.

    Важнейшее качество групповых настроений — их динамизм. Они способны легко переходить из одной формы в другую, из неосознанной в отчетливо сознаваемую, из скрытой в открытую. Столь же быстро настроения перерастают в активные действия. И, наконец, они часто подвержены колебаниям и могут почти мгновенно перестраиваться самым коренным образом[141].

    В экстремальных условиях войны, под влиянием опасности, трудностей, постоянного физического и нервного напряжения, действие эмоционального фактора приобретает особенно интенсивный характер. При этом в боевой обстановке с одинаковой вероятностью могут проявиться прямо противоположные коллективные настроения: с одной стороны, чувство боевого возбуждения, наступательный порыв, экстаз атаки, а с другой, — групповой страх, уныние, обреченность, способные в определенной ситуации привести к возникновению паники. Таким образом, и паника, и массовый героический порыв — часто явления одного порядка, отражающие психологию толпы.

    Этим во многом объясняется и феномен коллективного героизма, и сила героического примера. Так, подвиг одного человека (или воинского коллектива) в боевых условиях является мощным психологическим импульсом для окружающих, побуждающим их к активному действию, а вместе с тем являющимся и готовым образцом, своеобразной моделью поведения в опасной ситуации. В повторении этой модели реализуется эффект подражания и массового «психического заражения» — в их позитивной форме. В какой-то мере данное явление отразилось и в народных пословицах «На миру и смерть красна», «Один в поле не воин» и др., подчеркивающих социальную природу человека и приоритет во многих случаях социально-психологического над индивидуально-психологическим.

    Наиболее ярким примером негативного воздействия «психического заражения» в боевой обстановке является паника. «На войне, под влиянием опасности и страха, рассудок и воля отказываются действовать, — писал П. Н. Краснов. — На войне, особенно в конце боя, когда части перемешаны, строй и порядок потеряны, когда в одну кашу собьются люди разных полков, войско превращается в психологическую толпу. Чувства и мысли солдат в эти минуты боя одинаковы. Они восприимчивы ко внушению, и их можно толкнуть на величайший подвиг и одинаково можно обратить в паническое бегство. Крикнет один трус: „Обошли!“ — и атакующая колонна повернет назад»[142].

    Часто активное воздействие на сознание специфики боя вызывает у человека игру воображения. В результате он начинает неадекватно оценивать обстановку, преувеличивать реальную опасность, что мешает ему успешно действовать в сложной ситуации. Такое «непроизвольное воображение», превращаясь в определенный момент в доминирующий психический процесс, пытается диктовать человеку те или иные поступки и может послужить причиной страха и паники[143]. «Как ни велика в бою действительная опасность, опытный солдат с нею справится. Гораздо страшнее, гораздо больше влияет на него опасность воображаемая, опасность ему внушенная. Когда части перемешались, когда они обратились в толпу, они становятся импульсивны, податливы ко внушению, к навязчивой идее, податливы до галлюцинаций. Глупый крик „наших бьют…“, или еще хуже — „обошли“, и части, еще державшиеся, еще шедшие вперед, поворачивают и бегут назад. Начинается паника»[144]. В начальный период Великой Отечественной таким импульсом, заставлявшим целые части срываться с позиций и устремляться от мнимой опасности, обычно становился крик «самолеты», «танки» или «окружают». Вызвано это было и общим состоянием духа войск, успевших «привыкнуть» к ударам превосходящих сил противника, собственным неудачам и поражениям, к длительному отступлению, а потому сравнительно легко поддающихся малодушию, панике и бегству в тыл.

    Паника случалась во всех армиях мира во все исторические эпохи. И боролись с нею весьма похожими методами, с одной стороны, беспощадно расправляясь с паникерами, а с другой — стараясь предотвратить ее возникновение. Так во время русско-японской войны командующий 2 Маньчжурской армией генерал Гриппенберг 22 декабря 1904 г. издал приказ, в котором среди других указаний о действиях пехоты в бою подчеркивал: «необходимо также принять меры против паник ночью, в особенности после боя, когда люди настроены нервно и когда достаточно иногда крика во сне кого-нибудь „неприятель“ или „японец“, чтобы все люди вскакивали, бросались к ружьям и начинали стрелять, не разбирая куда и в кого. С этими явлениями нужно ознакомить войска, внушая им в подобных случаях оставаться и не поддаваться крику нервных людей, разъясняя им печальные последствия преждевременных криков „ура“ и паники»[145].

    Но гораздо чаще, чем «разъяснения», армейское руководство использовало жесткие репрессивные меры, исходя из принципа: «солдат должен бояться собственного начальства больше, чем врага». Так, отмечая случаи массовой сдачи в плен нижних чинов русской армии в Первую мировую войну (не только после нескольких лет сидения в окопах, что можно объяснить усталостью от затянувшейся войны и общим разложением армии, но уже осенью 1914 г.!), командование издавало многочисленные приказы, в которых говорилось, что все добровольно сдавшиеся в плен по окончании войны будут преданы суду и расстреляны как «подлые трусы», «низкие тунеядцы», «безбожные изменники», «недостойные наши братья», «позорные сыны России», дошедшие до предательства родины, которых, «во славу той же родины надлежит уничтожать». Остальным же, «честным солдатам», приказывалось стрелять в спину убегающим с поля боя или пытающимся сдаться в плен: «Пусть твердо помнят, что испугаешься вражеской пули, получишь свою!» Особенно подчеркивалось, что о сдавшихся врагу будет немедленно сообщено по месту жительства, «чтобы знали родные о позорном их поступке и чтобы выдача пособия семействам сдавшихся была бы немедленно прекращена»[146]. Среди причин массовой сдачи в плен в ноябре 1914 г., когда за две недели боев сдалась почти третья часть личного состава 13-й и 14-й Сибирских дивизий, в частном письме одного офицера приводится следующая: «Идет усиленный обстрел пулеметами, много убитых. Вдруг какой-то подлец кричит: „Что же, ребята, нас на убой сюда привели, что ли? Сдадимся в плен!“ И моментально чуть ли ни целый батальон насадил на штыки платки и выставил их вверх из-за бруствера»[147]. Как в приведенном здесь, так и в других подобных случаях, имела место типичная ситуация «психического заражения».

    Классическим примером борьбы с паникой в период Великой Отечественной войны стали приказы Ставки Верховного Главнокомандования Красной Армии № 270 от 16 августа 1941 г. и Наркома обороны СССР № 227 от 28 июля 1942 г. В первом из них каждый военнослужащий, оказавшись в окружении, обязан был «драться до последней возможности» и, независимо от своего служебного положения, уничтожать трусов и дезертиров, сдающихся в плен врагу, «всеми средствами, как наземными, так и воздушными». Особо изощренным видом давления на сознание отступающей армии явился пункт приказа, гласивший, что семьи нарушителей присяги будут подвергнуты аресту[148].

    Причиной принятия приказа «Ни шагу назад!» явилась объективная, весьма угрожающая ситуация, сложившаяся летом 1942 г. на Юго-Западном фронте, когда за неполный месяц, с 28 июня по 24 июля, наши войска в большой излучине Дона отошли на восток почти на 400 км со средним суточным темпом отхода около 15 км, и нужны были резкие, неординарные меры, чтобы остановить отступление, которое грозило гибелью стране[149]. Приказ № 227 призывал установить в армии «строжайший порядок и железную дисциплину», для чего создавались штрафные батальоны, в которых «провинившиеся в нарушении дисциплины по трусости или неустойчивости» командиры и политработники могли «искупить кровью свои преступления против Родины». В том же приказе говорилось о формировании заградительных отрядов, которые следовало поставить «в непосредственном тылу неустойчивых дивизий и обязать их в случае паники и беспорядочного отхода частей дивизии расстреливать на месте паникеров и трусов и тем помочь честным бойцам дивизии выполнить свой долг перед Родиной»[150]. Главный способ борьбы с паническими настроениями в советской армии был очень прост: «Паникеры и трусы должны истребляться на месте». Можно по разному относиться к его жестокости, но при этом нельзя отрицать его действенности. Ведь в конечном счете цель была достигнута: приказ № 227 сумел переломить настроение войск. Не исключено, что без такого весьма своевременного приказа не удалось бы победить под Сталинградом, да и в войне в целом.

    Что же представляет собой паника как феномен массовой психологии? По мнению ряда авторов, это одно из проявлений инстинкта самосохранения, результат заражающего влияния толпы на индивида. Другие считают, что паника возникает в условиях мнимой опасности в результате психологического влияния одного паникера на массу других воинов. Третьи утверждают, что она возникает главным образом в обстановке реальной опасности, а ее причиной является не слепое подражание, а понижение уровня мотивации, притупление самоконтроля, что в экстремальной ситуации создает предрасположенность к исключительно защитному поведению, повышенной внушаемости и т. п. В то же время активизация высоких мотивов и нравственных чувств способствует приглушению простых эмоций и преодолению страха и паники[151].

    Каковы же условия, провоцирующие возникновение паники? Как влияет на боевой дух войск ход и характер боевых действий, их конкретный этап, время суток и погодно-климатические условия? Вот что писал по этому поводу П. Н. Краснов: «Паника возникает в войсках или в самом начале боя, когда все чувства бойцов приподняты и страх неизвестности владеет ими, а в обстановке недостаточно разобрались и неприятель чудится везде, или в конце очень тяжелого, кровопролитного, порою многодневного сражения, когда части вырвались из рук начальников, перемешались и обратились в психологическую толпу. Особенно часто возникает паника в непогоду и ненастье… Паника рождается от пустяков и создает иногда надолго тяжелую нравственную потрясенность войск, так называемое „паническое настроение“»[152]. Впрочем, далеко не всегда основанием для него служат пустяки. Например, многочисленные случаи паники в начале Великой Отечественной войны, в период массового отступления советских войск, в значительной степени были вызваны общим состоянием глубокого психологического шока, который испытала армия в столкновении в реальной мощью противника, что решительно противоречило внушенным ей довоенной пропагандой лозунгам и стереотипам.

    Очень часто паника возникает, когда солдат сталкивается на поле боя с чем-то непонятным, например, с применением противником нового вида оружия. Так, в Первую мировую войну ее вызывали первые применения танков, отравляющих боевых веществ, авиации, подводных лодок; во Вторую мировую — сирен на немецких пикирующих бомбардировщиках, радиовзрывателей, советских реактивных минометов «Катюш» и т. д. Кстати, этот психологический фактор был учтен и использован Г. К. Жуковым в начале Берлинской операции, когда вслед за мощной артиллерийской подготовкой последовала ночная атака танков и пехоты с применением 140 прожекторов, свет которых не только ослепил неприятеля, но и вызвал у него паническую реакцию: немцы решили, что против них пущено в ход неизвестное оружие.

    Итак, причины возникновения паники крайне разнообразны: неожиданная или воображаемая опасность, крик, шум и т. п. Чаще всего паника возникает: 1) при ночных операциях, когда темнота обостряет чувство страха; 2) после поражения или нерешительного боя с большими потерями, подрывающими боевой дух личного состава; 3) при вступлении войск в бой, в момент его завязки, когда всякая опасность преувеличивается воображением. При этом «во время боя панику может вызвать всякая неожиданность: атака с тыла, с флангов, неожиданное, а иногда и мнимое превосходство противника. В этом случае довольно поддаться ужасу одному человеку, чтобы он передался массе. Последнее особенно часто случается в обозах, в тыловых частях армии, где дисциплина слабее»[153]. Однако нервозность присуща людям не только в бою, но и после него, во время отдыха, когда во сне на уровне подсознания переживаются впечатления тяжелого дня. При этом крик спящего или случайный выстрел на передних позициях могут привести к массовой перестрелке, так называемой «огневой панике», а то и к беспорядочному бегству.

    «Паника, — по определению П. И. Изместьева, — это явление коллективного страха в высшей, в смысле эмоции, форме, т. е. ужаса, иногда совершенно необъяснимого, охватывающего войска. Этот безумный ужас, распространяясь с стихийной быстротой, превращает самое дисциплинированное войско в толпу жалких беглецов»[154]. Однако, как уже отмечалось выше, групповым настроениям — и панике в том числе — присущ динамизм, необычайная подвижность, изменчивость, способность перестраиваться самым решительным образом. В состоянии особой податливости группы людей к внушению один вид «психического заражения» вполне может смениться другим, положительный отрицательным и наоборот, — главное, чтобы импульс к смене коллективного настроения оказался на данный момент сильнее предыдущего. Один из примеров такого рода мы находим в воспоминаниях о русско-японской войне.

    В феврале 1905 г., во время Мукденского сражения некоторые русские части были окружены японцами. Масса людей и обозов сбилась в овраге, выходы из которого были перекрыты врагом. Разрозненные попытки вырваться из этой ловушки успеха не имели. «Люди совершенно пали духом и лежали безучастно, укрываясь скатами оврага от пуль». Никакие убеждения и команды офицеров не действовали. Но вот какой-то унтер-офицер выскочил быстро наверх, в руках его мелькал большой крест. «Откуда взялся этот крест, трудно сказать. Вероятно, он принадлежал походной церкви. Унтер-офицер этот кричал: „Братцы, пойдем за крестом! За знаменем!“ Кто-то крикнул: „Знамя! Выручай! Знамя пропадает!“ И случилось что-то необычное: множество людей сняли папахи и, перекрестясь, быстро ринулись наверх, увлекая всех за собою. Без криков ура, молча, масса кинулась на заборы и валы, занятые японцами. Слышен был лишь топот бегущей толпы да ее тяжелое дыхание. Японцы оторопели и, прекратив стрельбу, бросились назад. Говорили, что наши в исступлении изломали пулеметы голыми руками. Через минуту огромная колонна беспрепятственно ползла из рокового оврага»[155].

    В данном случае особо следует подчеркнуть, что вся эта большая человеческая масса явно находилась в состоянии аффекта, когда, забыв об имевшемся у них оружии, люди дрались голыми руками и крушили ими вражеское железо. Психологи определяют аффект как «сильное и относительно кратковременное нервно-психическое возбуждение — эмоциональное состояние, связанное с резким изменением важных для субъекта жизненных обстоятельств». Он развивается в критических условиях при неспособности человека найти адекватный выход из опасных, чаще всего неожиданных ситуаций. Формами проявления аффекта как крайнего душевного волнения могут быть ужас, оцепенение, бегство, агрессия, ярость, гнев. При этом для данного состояния характерно сужение сознания, при котором внимание целиком поглощается породившими аффект обстоятельствами и навязанными им действиями[156].

    Таким образом, многие формы и героического порыва, и паники в экстремальных условиях войны носят в себе ярко выраженные симптомы состояния аффекта. Его механизмы в целом универсальны для человеческой психологии, особенно в групповых, коллективных, массовых проявлениях в боевой обстановке. Однако конкретные побудительные мотивы, запускающие этот механизм, могли быть весьма специфическими в конкретных войнах и зависеть не только от конкретно-исторической, но и от социо-культурной ситуации. Например, если боевое знамя на протяжении всего XX века (и много ранее) оставалось общепризнанной символической ценностью, утрата которой покрывала несмываемым позором воинскую часть и та в результате подлежала расформированию, то икона — религиозный символ-ценность — являлась таковой только в период высокой социальной значимости религиозных институтов, поддерживаемых государством. Соответственно утрата или необходимость защиты в бою этих символов-ценностей могла стать мощнейшим побудителем позитивных массовых аффектов — героического порыва, экстаза атаки и т. п.

    Роль аффектов вообще весьма велика в любых вооруженных конфликтах. Даже за, казалось бы, одним и тем же явлением, оцениваемым обществом как безусловно позитивное действие, в экстремальных условиях войны могут стоять различные механизмы. Например, подвиг может стать результатом как сознательного волевого выбора человека, трезво оценивающего ситуацию, возможные последствия своих действий, готовности к самопожертвованию, так и аффективного, бессознательного порыва, импульсивного действия под влиянием очень различных обстоятельств. Здесь может иметь место и аффект массового «психического заражения» в момент атаки, и вспышка отчаяния в безвыходной ситуации, и даже страх. Поэтому стоит четко различать собственно психологические механизмы деятельности людей в боевой обстановке и их результаты, которым общество придает тот или иной социально-ценностный смысл. При этом, конечно же, в управлении войсками, а следовательно, и в их воспитании, прежде всего морально-психологической подготовке, приоритет обоснованно отдается сознательно-волевым качествам воинов. Это позволяет свести к минимуму негативные виды аффектов (страх, паника и т. п.): устойчивость к вовлечению в состояние аффекта зависит от уровня развития моральной мотивации личности и ее способности к сознательной саморегуляции.

    Психология боя и солдатский фатализм

    Предыдущий раздел был посвящен преимущественно групповой и массовой психологии, тогда как «атомарный» уровень, из которого складываются социально-психологические процессы и феномены, лежит в области психологии личностной. Здесь мы и рассмотрим некоторые аспекты индивидуальной психологии в контексте экстремальных боевых условий. Уже приведенная выше позиция английского военного психолога Нормана Коупленда о неизменности человеческой природы при постоянном усовершенствовании методов и средств ведения войны, прежде всего вооружения, дает пищу для размышлений и в этом случае. Как и всякая афористически выраженная мысль, она страдает некоторой односторонностью и упрощением: разумеется, человек существенно менялся в ходе социальной эволюции и исторического развития, причем постоянные и переменные величины в этом процессе лежат в разных плоскостях. Меняется смысловое, ценностное, информационное наполнение человеческой психики, тогда как психо-биологическая ее составляющая остается чрезвычайно стабильной. Так, инстинкт самосохранения универсален и детерминирован биологической природой человека, однако механизмы защиты индивидуума в ситуациях, угрожающих здоровью и жизни, определение линии поведения и даже психологического реагирования, «переживания» ситуации решающим образом зависят от социокультурных параметров личности: этно-культурной, религиозной и т. п. среды, определившей ее воспитание, ценности, установки, нормы поведения. Страх европейца-атеиста, христианина, мусульманина, буддиста и т. д. — это разные «страхи». И решения, принимаемые ими в схожих обстоятельствах, которые, казалось бы, должны рождать в людях одинаковые эмоции, и поведение могут оказываться не только различными, но даже противоположными. Конечно, в одной и той же этно- и социо-культурной среде в течение ХХ века эти качества также подвергались изменениям, но они не были столь очевидны: весьма широкий комплекс психологических качеств российских участников разных вооруженных конфликтов начала, середины или второй половины нашего столетия оставался относительно устойчивым. Отсюда — большое сходство мыслей, чувств, переживаний, оценок, прослеживаемых в документах личного происхождения военнослужащих, созданных в боевой обстановке.

    Для проверки данного тезиса проведем сравнительный анализ однотипных источников периодов двух мировых и советско-афганской войн: писем, дневников, воспоминаний российских и советских солдат и офицеров, участников этих событий.

    Начнем с психологической оценки русского солдата, которую дает в своем дневнике поэт-фронтовик Д. Самойлов: «Российский солдат вынослив, неприхотлив, беспечен и убежденный фаталист. Эти черты делают его непобедимым». Но, читая эти записи, начинаешь понимать, что фатализм — основная черта солдатской психологии, свойственная не только российским, но всем без исключения комбатантам как особой категории людей: «Первый бой оформляет солдатский фатализм в мироощущение. Вернее, закрепляется одно из двух противоположных ощущений, являющихся базой солдатского поведения. Первое состоит в уверенности, что ты не будешь убит, что теория вероятности именно тебя оградила пуленепробиваемым колпаком; второе — напротив, основано на уверенности, что не в этом, так в другом бою ты обязательно погибнешь. Формулируется все это просто: живы будем — не помрем… Только с одним из двух этих ощущений можно быть фронтовым солдатом»[157].

    Первый тип ощущений ярко выражен в письме артиллерийского прапорщика А. Н. Жиглинского от 14.07.1916 г.: «Война — это совсем не то, что вы себе представляете с мамой, — пишет он с Западного фронта своей тете. — Снаряды, верно, летают, но не так уж густо, и не так-то уж много людей погибает. Война сейчас вовсе не ужас, да и вообще, — есть ли на свете ужасы? В конце концов, можно себе и из самых пустяков составить ужасное, — дико ужасное! Летит, например, снаряд. Если думать, как он тебя убьет, как ты будешь стонать, ползать, как будешь медленно уходить из жизни, — в самом деле становится страшно. Если же спокойно, умозрительно глядеть на вещи, то рассуждаешь так: он может убить, верно, но что же делать? — ведь страхом делу не поможешь, — чего же волноваться? Кипеть в собственном страхе, мучиться без мученья? Пока жив — дыши, наслаждайся, чем и как можешь, если только это тебе не противно. К чему отравлять жизнь страхом без пользы и без нужды, жизнь, такую короткую и такую непостоянную?.. Да потом, если думать: „тут смерть, да тут смерть“, — так и совсем страшно будет. Смерть везде, и нигде от нее не спрячешься, ведь и в конце концов все мы должны умереть. И я сейчас думаю: „Я не умру, вот не умру, да и только, как тут не будь, что тут не делайся“, и не верю почти, что вообще умру, — я сейчас живу, я себя чувствую, — чего же мне думать о смерти!»[158] Спустя двадцать семь лет с другой великой войны боец Петр Куковеров напишет своей сестре: «Скоро новый 1943-й год! Я верю, он будет для нас счастливым. Как же я хочу теперь жить! Я люблю жизнь и должен выжить. Я точно знаю: меня никогда не убьют!»[159] — и погибнет в том же 1943-м году.

    Участник Афганской войны, артиллерист полковник С. М. Букварев на вопрос «Были ли вы суеверны?» ответил: «Да, был и, наверное, остаюсь суеверным. Мне, когда я уезжал [в Афганистан], отец говорил: „Сергей, ты там это самое… смотри!..“ А я ему говорю: „Чего там — смотри?! Вот ты четыре года с первого до последнего дня провоевал, и так повезло, что жив остался. А другим и одного дня хватило, чтобы погибнуть…“ И тогда он мне сказал слова, которые я всегда повторяю: „Это как кому на роду написано“. Вот поэтому я суеверный. Верил в то, что все обойдется. И поэтому, наверное, так и получилось»[160].

    Другой тип ощущений находим в воспоминаниях полковника Г. Н. Чемоданова, командовавшего в Первую мировую пехотным батальоном. Он описывает марш-бросок на передовую 22 декабря 1916 г. на Рижском участке Северного фронта: «Я хорошо знал эти минуты перед боем, когда при автоматической ходьбе у тебя нет возможности отвлечься, обмануть себя какой-нибудь, хотя бы ненужной работой, когда нервы еще не перегорели от ужасов непосредственно в лицо смотрящей смерти. Быстро циркулирующая кровь еще не затуманила мозги. А кажущаяся неизбежной смерть стоит все так же близко. Кто знал и видел бои, когда потери доходят до восьмидесяти процентов, у того не может быть даже искры надежды пережить грядущий бой. Все существо, весь здоровый организм протестует против насилия, против своего уничтожения»[161].

    В минуты смертельной опасности (а боевая обстановка и есть такая опасность) в человеке пробуждается инстинкт самосохранения, вызывая естественное чувство страха, но вместе с тем и сознание необходимости этот страх преодолеть, не выдать его окружающим, сохраняя внешнее спокойствие, ибо внутренний трепет в той или иной мере все равно остается. В том-то и дело, что бой предъявляет к человеку требования, противоречащие инстинкту самосохранения, побуждает его совершать действия вопреки естественным чувствам. «…Война как постоянная и серьезная угроза жизни, конечно, есть натуральнейший импульс к страху»[162], — отмечал И. П. Павлов. Страх становится фактором, препятствующим совершению эффективной индивидуальной и коллективной деятельности, и это обстоятельство проявляется в очень широком диапазоне последствий: от массовой паники и бегства больших войсковых масс до индивидуальной психологической подавленности, утраты способности ясно мыслить, адекватно оценивать обстановку, вплоть до безынициативности и полной пассивности. Так, в период Второй мировой войны военные психологи США получили статистически значимые результаты исследования личного состава подразделений своей армии, действовавшей в Западной Европе в 1942–1945 гг., согласно которым лишь четверть солдат была реальными участниками боя, а 75 % уклонялись от непосредственного участия в боевых действиях. При этом лишь 15 % из всех, обязанных в соответствии с обстановкой пускать в ход личное оружие, вели огонь по неприятельским позициям, а проявлявших хоть какую-то инициативу было всего лишь 10 %. Причинами этой пассивности, по мнению американских исследователей, являлись сугубо психологические факторы, особенно различные формы и степень тревоги и страха[163].

    «Главное чувство, которое царит над всеми помыслами на войне, в предвидении боя и в бою, — ибо война и есть бой, без боя войны не может быть, — это чувство страха. К нему примыкают, усугубляя его, а иногда парализуя его, чувство физической и душевной усталости, ибо нигде не напрягаются так все силы человеческие, как на войне — в походе и в бою»[164], — писал в 1927 г. в эмиграции участник трех войн казачий генерал П. Н. Краснов.

    Не случайно в условиях сильнейшего стресса, каким является бой, во всех армиях используются те или иные способы смягчения нервного напряжения перед лицом возможной насильственной смерти (и своей, и своих товарищей, и неприятеля, которого солдат вынужден убивать). Это и различные химические стимуляторы (от алкоголя до наркотических веществ), и комплекс собственно психологических средств (обращение командира к личному составу, беседы священников и политработников, молитвы и молебны в религиозных формированиях и др.), и звуковые способы воздействия на психику (барабанный бой, звуки горна, волынки и т. п.; призывы, лозунги и воодушевляющие крики в момент атаки: «Ура», «Аллах акбар», «Банзай» и проч.). Они, как правило, одновременно выполняют целый ряд функций: и вытеснения из сознания воинов чувства страха в минуту повышенной опасности, всегда сопутствующей бою; и мобилизации решимости наступающих; и обострения чувства общности воинского коллектива («На миру и смерть красна»); и устрашения противника, на которого надвигается в едином, грозном порыве атакующая масса.

    В русской армии таким боевым кличем издавна было «Ура». Вот как описывает момент штыковой атаки участник Первой мировой войны В. Арамилев: «Кто-то обезумевшим голосом громко и заливисто завопил: „У-рра-а-ааа!!!“ И все, казалось, только этого и ждали. Разом все заорали, заглушая ружейную стрельбу… На параде „ура“ звучит искусственно, в бою это же „ура“ — дикий хаос звуков, звериный вопль. „Ура“ — татарское слово. Это значит — бей! Его занесли к нам, вероятно, полчища Батыя. В этом истерическом вопле сливается и ненависть к „врагу“, и боязнь расстаться с собственной жизнью. „Ура“ при атаке так же необходимо, как хлороформ при сложной операции над телом человека»[165].

    Страх является одной из форм эмоциональной реакции на опасность. Не существует страха абстрактного, страха вообще. Страх бывает перед чем-то, в определенной конкретной ситуации. При этом для человека в экстремальной обстановке характерно чувство доминирующей опасности, обусловленное оценкой создавшегося положения, и часто то, что казалось опасным минуту назад, уступает место другой опасности, а следовательно, и другому страху. Например, страх за себя сменяется страхом за товарищей, страх перед смертью — страхом показаться трусом, не выполнить приказ и т. п. От того, какой из видов страха окажется доминирующим в сознании воина, во многом зависит его поведение в бою[166].

    Иногда страх вызывает у человека состояние оцепенения, лишает его самообладания, провоцирует неадекватное поведение; в других случаях, напротив, заставляет мобилизовать волю, напрячь усилия, активизировать боевую деятельность. «Есть страх, который у человека парализует волю полностью, а есть страх иного рода: он раскрывает в тебе такие силы и возможности, о которых ты раньше не предполагал»[167]. Впрочем, с точки зрения психолога Б. М. Теплова, высказанной в 1945 г., «страх вовсе не является единственно возможной реакцией на опасность»[168], далеко не у всех участников боя возникает чувство страха и, следовательно, не все они оказываются перед необходимостью его преодоления. «Вопрос не в том, переживает человек в бою эмоцию страха или не переживает никакой эмоции, а в том, переживает ли он отрицательную эмоцию страха или положительную эмоцию боевого возбуждения. Последняя является необходимым спутником военного призвания и военного таланта. Бывают люди, для которых опасность является жизненной потребностью, которые стремятся к ней и в борьбе с ней находят величайшую радость жизни», — утверждает он в своей работе «Ум полководца». Таким образом, Б. М. Теплов выделяет две категории воинов: к первой относятся те, кто переживают в бою страх и вынуждены преодолевать его, боевая обстановка их не увлекает; воины второй категории, напротив, стремятся к бою, испытывают «наслаждение в бою», их психическое состояние характеризуется отсутствием страха и наличием боевого возбуждения[169].

    Однако обладатели последней из названных эмоций оказываются все-таки в меньшинстве. Согласно данным, опубликованным в США во время войны во Вьетнаме, «выраженный страх испытывает 80–90 % участников боя… Часто чувство страха мешает солдату применять оружие… Лишь около 25 % применяют оружие в бою… Притом эта цифра практически неизменна со второй мировой войны», в которой, по данным тех же американцев, пострадало от боевых стрессов около 1 млн. человек, причем 450 тыс. из них были уволены с психическими заболеваниями, что составило 40 % от общего числа уволенных по болезням и из-за травм[170].

    Разумеется, наряду со страхом существует и явление, ему противоположное. Это бесстрашие, которое также проявляется в разнообразных эмоциональных формах. Существуют два основных его вида — как черта характера и как временное, ситуативное состояние. Иногда человек не испытывает страха «по незнанию», не осознавая до конца опасности, не понимая специфических условий боя. Такое «бесстрашие» характерно для необстрелянных, неопытных бойцов. «У меня в боевой обстановке отношение вначале такое было: интересно, — вспоминает „афганец“ майор С. Н. Токарев. — В первый раз стрелять начали, — я на дерево залез посмотреть, откуда стреляют. А когда сучки рядом затрещали, дошло, что нельзя, оказывается, на дерево лазить. Ну, а потом, когда уже мудрым воином вроде бы становишься, на втором году, — то уже совсем другое отношение. Тут уже пытаешься просчитать обстановку: что, как, где, чего… Сначала интересно, какой-то рейнджерский дух, желание себя показать, некоторая бравада; а потом уже, после года [службы], — больший рационализм в поведении, — чтобы лишних движений не делать, лишний раз не подставиться нигде, ну и, как положено, саму задачу выполнить…»[171]

    Порою страх «притупляется» от чрезмерной усталости, истощения сил, моральной подавленности, когда человек становится безразличен к опасности. Такое состояние вызвано длительным пребыванием военнослужащих в экстремальных боевых условиях без отдыха, замены, отпусков. Бывает, что опасность вызывает не страх, а чувство боевого возбуждения, которое связано со своеобразным состоянием чрезвычайной активности. В некоторых случаях осознание опасности вызывает особое состояние, сходное с любопытством или азартом борьбы. И, наконец, участие в боях способно до неузнаваемости изменить характер человека, робкого и скромного в мирной жизни, превращая бесстрашие в одно из свойств его личности. При этом необходимо отметить, что бесстрашие заключается все же не в полном отсутствии страха, а в его активном преодолении[172].

    Страх — всеобщее, но достаточно сложное, индивидуально окрашенное чувство. «Для меня, участника нескольких войн, не существует людей ни храбрых, ни трусливых, а есть лишь люди, умеющие в большей или меньшей степени владеть своими нервами, — утверждает Г. Н. Чемоданов. — Я знал людей, распускавшихся от небольшой опасности и хладнокровных в минуту смертельных ужасов. Настроение, самолюбие, чувство долга — вот главные факторы, руководящие человеком в боевой обстановке»[173]. Будто откликом на эти слова звучат воспоминания ветерана Великой Отечественной, бывшего командира пулеметного взвода, лейтенанта в отставке В. Плетнева: «Страх за собственную жизнь, а порой, не скрою, и обреченность чувствовал, наверное, чуть ли не каждый из пехотинцев, наиболее из всех родов войск выбиваемых фронтом. Но все-таки выше, сильнее чувств каждого из нас как индивидуума было наше общее солдатское чувство и сознание, что без всех нас, без тяжелых потерь, без фронтового братства, взаимовыручки победы не добыть, и мы говорили: „Если не мы, то кто? Лишь бы хватило нас на победу! Скорей бы!“ Наверное, такое чувство и есть чувство долга»[174].

    Майор-«афганец» В. А. Сокирко в ответе на вопрос «Какие чувства вы испытывали в боевой обстановке?» признался: «Первый раз я испытал страх, когда колонна, выдвигающаяся на боевые действия, попала в засаду, причем, засаду очень мощную, хорошо подготовленную, спланированную. У нас были подожжены в ущелье первые машины, колонна встала, и ее пытались расстрелять. Отбивались мы в общем-то неплохо, но когда я впервые увидел стреляющих в меня, с расстояния в 25–50 метров, а это, видимо, были обкуренные фанатики, потому что шли они без прикрытия в психическую атаку, — вот тогда страх был, и дрожь меня била, постоянно какая-то дрожь неприятная, потому что ее никак нельзя было унять. А успокоило то, что рядом со мной возле машины залегли два солдатика-связиста, у них был один автомат на двоих, и когда я посмотрел, как они по очереди стреляли из этого автомата, причем, когда один стрелял, второй давал ему целеуказания — показывал, откуда выскакивают „духи“, — и вот так они менялись, и такое у них было спокойствие, какой-то детский азарт, как при игре в войну, что меня это успокоило. А потом уже во всяких ситуациях я старался держать себя в руках, и это получалось. Но, естественно, при звуке выстрелов в душе что-то всегда сжимается»[175].

    Как бы ни определяли психологи те чувства, которые испытывают в экстремальной ситуации комбатанты, можно с полным основанием утверждать, что абсолютно спокойного состояния в боевой обстановке не бывает. «…Спокойных нет, это одна рыцарская болтовня, будто есть совершенно спокойные в бою, под огнем, — этаких пней в роду человеческом не имеется. Можно привыкнуть казаться спокойным, можно держаться с достоинством, можно сдерживать себя и не поддаваться быстро воздействию внешних обстоятельств, — это вопрос иной. Но спокойных в бою и за минуты перед боем нет, не бывает и не может быть»[176], — писал участник Первой мировой и Гражданской войн Д. А. Фурманов.

    Само отношение к смерти на войне иное, чем в мирное время. Для того, кто ежечасно стоит перед возможностью собственной гибели и несет гибель другим по принципу «Если не выстрелишь первым, убьют тебя», кто каждый день одного за другим теряет и хоронит товарищей, — смерть волей-неволей становится привычным элементом повседневного быта, а ценность человеческой жизни как таковой нивелируется. «Вид мертвеца в обстановке мирной жизни вызывает у очень многих некоторое чувство страха, которое обусловливается таинственностью акта самой смерти, — отмечает в 1923 г. участник двух войн П. И. Изместьев. — В военной обстановке отношение к трупу убитого совершенно другое. Первые дни пребывания на войне трупы убитых внушают какой-то страх, а затем к ним относятся безразлично. Весьма характерно, что труп одного убитого вначале производит большее впечатление, чем десятки или даже сотни таковых впоследствии. Причина смерти на поле боя каждому ясна, она не представляет ничего загадочного, хотя, в сущности, факт самой смерти должен быть так же таинственен, как и при мирной обстановке. Несомненно, что в данном случае играет большую роль некоторое притупление способности нервной системы реагировать на впечатления»[177]. Добавим от себя, что такое «притупление чувств» является защитной реакцией нервной системы, которая на войне и без того напряжена до предела. Подобное наблюдение делает в своих мемуарах и Г. Н. Чемоданов: «Печальное поле проходили мы. Везде смерть в самых ужасных формах. Но нет отвращения, жути, нет чувства обычного уважения к смерти. Крышка гроба, выставленная в окне специального магазина, помнится, оставляла большее впечатление, чем этот ряд изуродованных, окровавленных трупов. Притупленные нервы отказывались совершенно реагировать на эту картину, и все существо было полно эгоистичной мыслью: „а ты жив“»[178].

    Бывший военврач Г. Д. Гудкова описывает те же самые ощущения, испытанные ею во время Второй мировой: «Чудовище войны многолико. На фронте, как это ни ужасно, человеческую смерть, даже если человек молод, со временем начинаешь воспринимать как обыденное явление. Чувство отчаяния, чувство невосполнимости потери если и не исчезает полностью, то притупляется. А если обострится — его подавляешь, чтоб не мешало»[179]. Впрочем, в данном случае накладывает свой отпечаток и специфика профессии: у медиков и в мирной жизни вырабатывается «защитный барьер» при виде человеческих страданий и смерти, с которыми они сталкиваются ежедневно по роду своей деятельности. При этом у них формируется даже своеобразный «черный юмор», производящий на других людей шокирующее впечатление.

    Особенности восприятия человеком ужасов войны зависят также от устойчивости его психики. Кто-то умеет сдерживать эмоции и сравнительно быстро привыкает к увиденному, у других процесс адаптации к подобным явлениям протекает более болезненно, порой присутствуют неадекватные реакции. Свидетельства такого рода встречаются в воспоминаниях участников советско-афганской войны. «Один солдатик, — рассказывал разведчик-десантник майор С. Н. Токарев, — молодой, только что из Союза приехал, позанимались с ним там, курс молодого бойца прошел, — и вот впервые увидел подрыв. Выбросило из БРДМа водителя, он еще жив был, но… [изувечен] безобразно… Большой фугас под левым колесом оказался. Только что ехал — и… Даже вот сейчас с ужасом вспоминаю… А он впервые такое увидел, — ну и неадекватное поведение… В принципе, нормальная реакция психики на ненормальную обстановку. Остальные уже притерлись… Не хочу сказать, что это какой-то эффект привыкания к таким картинам, но тем не менее…» По его же словам, чувство страха, когда человек в первый раз видел погибшим другого человека, носило довольно своеобразный оттенок: не столько перед самим фактом смерти, сколько перед ее безобразным видом. Страшило не то, что сам умрешь, а то, что «вот будешь ты лежать такой раздувшийся, синий, некрасивый, и, может быть, какая-то брезгливость будет у тех, кто на тебя смотрит»[180]. Такие чувства высказывались довольно часто, но постепенно и они уходили на второй план.

    Впрочем, на войне возникает проблема психологического привыкания не только к виду чужой, но и к мысли о возможности своей смерти, результатом чего становится притупление чувства самосохранения. Об этом 29 июня 1986 г. записал в своем афганском дневнике командир батальона М. М. Пашкевич: «Основная проблема — потери… Люди гибнут — это не может быть нормой. Люди устают, устают физически и морально. Притупляется чувство опасности, и гибнут. Нужен постоянный психологический допинг. Стиль работы [командира] должен быть таким, чтобы любым способом заставить чувствовать опасность… Самое страшное, что к мысли о возможной смерти как-то привыкаешь. И это расхолаживает»[181].

    «Нормальное» отношение к смерти возвращается к бывшим комбатантам, как правило, уже в мирной обстановке, после войны, но далеко не сразу. А на самой войне особое восприятие смерти оформляется у них в одну из сторон мировоззрения.

    «Кто-то поднимется, кто-то не встанет,
    Сердце разбив о гранитную твердь:
    В Афганистане, в Афганистане
    Цены иные на жизнь и на смерть»[182], —

    написал в 1980-х гг. участник Афганской войны, офицер и поэт Игорь Морозов.

    Таким образом, на основе вышеизложенного можно сделать вывод, что в экстремальных обстоятельствах войны и особенно в ситуациях, представляющих собой квинтэссенцию всех ее опасностей, крайнего напряжения физических и моральных сил ее участников, наиболее отчетливо реализуются и проявляются сложные механизмы рационального и иррационального в человеческой психологии. В этих обстоятельствах иррациональное выступает в качестве механизма психологической защиты, способствующей самосохранению психики человека в, по сути, нечеловеческих условиях. Иррациональная вера, которая выступает в форме «солдатского» фатализма, смягчает действие острейших стрессов, притупляет страх за собственную жизнь, отдавая ее в руки неких сверхъестественных сил (рока, судьбы, Бога и т. д.), как бы «разгружает» психику, освобождая ее от избыточных эмоций для рациональных решений и действий. Поэтому, даже с сугубо прагматической точки зрения, можно считать, что подобные «суеверия» в целом выполняют позитивную функцию, за исключением тех ситуаций, когда фатализм несет в себе негативные установки (например, человек «предчувствует», а чаще всего внушает себе, что непременно погибнет, и подсознательно действует в соответствии с этой деструктивной программой, доводя ее до реализации).

    Глава III

    ПСИХОЛОГИЯ ВОЕННОГО БЫТА

    Понятие и структура фронтового быта

    На войне существуют две основных ипостаси бытия, две стороны военной действительности: опасность, бой, экстремальная ситуация и повседневность быта. При этом одно перетекает в другое, и опасность становится частью быта, а мелкие бытовые детали неотделимы от функционирования человека в обстановке постоянной опасности. Как отмечал К. Симонов: «Война не есть сплошная опасность, ожидание смерти и мысли о ней. Если бы это было так, то ни один человек не выдержал бы тяжести ее… даже месяц. Война есть совокупность смертельной опасности, постоянной возможности быть убитым, случайности и всех особенностей и деталей повседневного быта, которые всегда присутствуют в нашей жизни… Человек на фронте занят бесконечным количеством дел, о которых ему постоянно нужно думать и из-за которых он часто совершенно не успевает думать о своей безопасности. Именно поэтому чувство страха притупляется на фронте, а вовсе не потому, что люди вдруг становятся бесстрашными»[183].

    Именно в этой повседневности солдатского быта наиболее ярко проявляются закономерности, общие черты человеческой психологии, — независимо от того, на какой войне, в какой армии, на чьей стороне человек воюет.

    Что же представляет собой фронтовой быт, какое место занимает он на войне и какова его структура?

    Русский военный психолог Р. К. Дрейлинг среди важнейших факторов войны, влияющих на психику бойца, называет «особые условия военного быта, вне привычных общественных и экономических отношений, тяжелый труд», отмечая при этом, что «труд, производимый, например, пехотинцем в полном вооружении и снаряжении, превосходит по количеству расходуемой энергии самые тяжелые формы не только профессионального, но и каторжного труда»[184]. Человек на фронте не только воевал — ни одно сражение не могло продолжаться бесконечно. Наступало затишье — и в эти часы он был занят работой, множеством больших и малых дел, выполнение которых входило в его обязанности и от которых во многом зависел его успех в новом бою. Солдатская служба включала в себя, прежде всего, тяжелый, изнурительный труд на грани человеческих сил.

    В понятие фронтового быта, или уклада повседневной жизни в боевой обстановке, входит «заполнение» времени служебными обязанностями (несение караульной службы, обслуживание боевой техники, забота о личном оружии, выполнение других работ, свойственных родам войск и военных профессий, и т. д.), а также часы отдыха и досуга, в том числе и организованного, то есть все то, что составляет распорядок дня.

    Естественно, именно служба занимала основную часть солдатского времени, особенно в период активных боевых действий (наступления, обороны, отступления), или в период подготовки к ним. Но нередко были и особые периоды позиционного этапа войны, когда заполнить время было очень сложно. Есть немало свидетельств того, что в Первую мировую, большей частью — «окопную» войну, одной из главных проблем становилась элементарная скука, однообразие, невозможность найти достаточно целесообразных занятий для солдатской массы[185].

    Но все же война всегда оставалась не только опасным, но и тяжелым, нередко изнуряющим физические силы и психику человека трудом. Минуты затишья могли сменяться внезапными периодами напряженных боев. Поэтому отдых, и прежде всего, элементарный сон так ценились на фронте. «Война выработала привычку спать при всяком шуме, вплоть до грохота ближайших батарей, и в то же время научила моментально вскакивать от самого тихого непосредственного обращения к себе», — вспоминал участник Первой мировой, полковник Г. Н. Чемоданов[186]. Ему вторят ветераны Великой Отечественной: «В каких условиях и сколько приходилось спать? Да по-разному. Это зависит от человека. Были люди, которые могли спать в любых условиях. Выделится время свободное — он ложится и спит… Многие спали впрок, потому что знали, что будут такие условия, когда спать нельзя будет»[187]. И действительно, иногда в боевой или походной обстановке отдыхать не приходилось по несколько суток, и усталость людей была столь велика, что многие бойцы приучались спать на ходу, прямо на марше. Такое явление характерно для всех войн.

    Основными составляющими фронтового быта являются также боевое снабжение и техническое обеспечение войск (оружием, боеприпасами, средствами защиты, передвижения, связи и т. п.), жилье, бытовое снабжение (продуктами питания и обмундированием), санитарно-гигиенические условия и медицинское обслуживание, денежное довольствие, а также связь с тылом (переписка с родными, посылки, шефская помощь, отпуска).

    От качества быта, его организации во многом зависят моральный дух войск и их боеспособность. Причем, в специфических условиях конкретных войн недостаточный учет отдельных факторов быта (например, теплой одежды в условиях суровой зимы или водоснабжения в условиях передвижения по пустыне) могли чрезвычайно негативно сказываться на ходе боевых действий или приводили к неоправданно большим потерям и тяготам личного состава. В сущности, солдатский быт можно отнести к важным слагаемым победы и причинам поражения.

    Источниками для изучения фронтового быта могут служить как официальные документы (интендантские сводки по снабжению войск, приказы командования, политсводки и политдонесения и т. п.), так и материалы личного происхождения (письма, дневники, мемуары). Автором использовался также вопросник, специально составленный для интервью с участниками вооруженных конфликтов XX века. В нем есть несколько блоков вопросов, имеющих непосредственное отношение к фронтовому быту. Среди них такие:

    «— Как снабжалась армия (ваше формирование) на войне? Были ли аналоги „наркомовским 100 граммам“, офицерским доппайкам и т. п.?

    — Солдатский быт. Трудности. Забавные случаи.

    — Минуты отдыха на войне. В каких условиях и сколько приходилось спать? Какие были развлечения? Какие песни пели?

    — Ранения, контузии, болезни. Кто и где оказывал вам медицинскую помощь? Что запомнилось из госпитальной жизни?

    — Климатические условия: какие трудности были с ними связаны, как их переносили?»

    Следует отметить, что интервью как вид историко-социологического источника в нашем случае использовался для получения не столько собственно фактической, сколько психологической информации. Метод свободного интервью позволил определить круг вопросов, личностно значимых для респондентов, выявить их отношение к проблемам быта на войне, а значит и высветить психологические аспекты фронтового быта.

    Нередко как документы личного происхождения, так и полученные нами историко-социологические материалы (результаты интервьюирования и анкетирования) не просто корректируют данные официальных источников, но и содержат прямо противоположную информацию и оценки. Это еще один важный феномен войны: взгляд на нее «с командных высот» и «снизу», из окопа.

    Важно подчеркнуть, что существует множество факторов, влияющих на специфику фронтового быта, причем их комплекс (совокупность и взаимосвязь) в конкретной войне и в конкретных боевых условиях всегда индивидуален, хотя типология их и состав в целом универсальны.

    Конкретные бытовые условия участников боевых действий определяются общими, социальными и ситуационными факторами. К первым относятся тип и масштаб войны (мировая или локальная), ее длительность, мобильный или позиционный, наступательный или оборонительный характер. Немалое значение имеет также театр военных действий с точки зрения климатических условий и времени года. При этом на первое место по значению для нормальных бытовых условий и боеспособности войск могут выступать либо обеспеченность соответствующим климату обмундированием (в суровых зимних условиях), либо снабжение водой и соблюдение санитарно-гигиенических норм (в жарком климате и горно-пустынной местности), и т. п. К социальным факторам относятся принадлежность к роду войск и военной специальности (в том числе к «элитным» или «обычным» частям), а также к рядовому или командному составу. В ряду ситуационных факторов — ход военных действий (наступление, оборона, отступление); расположение на основном или второстепенном участках фронта; расстояние от переднего края (передовые позиции, ближние и дальние тылы и т. п.).

    С точки зрения совокупности факторов, влияющих на специфику быта, каждая из изучаемых здесь войн очень индивидуальна, — прежде всего, из-за различий в историческом времени, масштабе и длительности конфликта, в используемых технике и вооружении, степени мобильности и т. д., — хотя при их сравнении можно найти и немало совпадений.

    Например, много общего было в бытовых условиях участников таких столь разных войн, как русско-японская война начала XX века, конфликт на Халхин-Голе в 1939 г. и дальневосточная кампания Советской Армии в конце Второй мировой войны, что объясняется сопоставимым театром военных действий, общими климатическими условиями, одним и тем же противником и рядом других факторов.

    Так, если в период русско-японской войны водное снабжение на большинстве участков боевых действий не являлось острой проблемой (бои велись преимущественно в прибрежных и относительно влажных районах), то на Халхин-Голе водоснабжение (да и снабжение вообще) приобрело чрезвычайное значение. Не случайно, военные действия начинались весьма удачно для японской стороны, заранее подготовившей позиции, обеспечившей систему коммуникаций, вовремя доставившей к театру военных действий значительные запасы вооружения, боеприпасов, топлива, снаряжения, продовольствия и т. д., тогда как ближайшая советская железнодорожная станция Борзя находилась в 750 км от места боев. Советским войскам даже дрова приходилось возить за 500 км по полному бездорожью, тогда как у японцев, помимо двух грунтовых дорог, в 60 км была железная дорога, а в 125 — еще одна. Не было в районе Халхин-Гола и питьевой воды, за исключением самой реки, которая оказалась в тылу противника. К тому же местность для наших войск была абсолютно незнакомой, в отличие от японцев, которые досконально ее изучили, нанеся на топографические карты, а накануне нападения даже провели тактические игры[188].

    С подобными непривычными климатическими условиями советским солдатам пришлось столкнуться и в августе 1945 г., во время маньчжурской наступательной операции, при переходе через пустыню Гоби, где одной из главных проблем оказалась нехватка воды. К сожалению, ранее приобретенный на Халхин-Голе опыт не был в достаточной мере учтен в аналогичной природно-климатической ситуации, с которой пришлось столкнуться советским войскам на ряде участков боевых действий в Дальневосточной кампании конца Второй мировой войны. При этом организация водоснабжения наших войск по-разному оценивается в мемуарах военачальников и в воспоминаниях рядовых участников событий.

    Первые утверждают, что к началу наступления наши войска имели все необходимое для организации бесперебойного обеспечения водой, и «хотя затруднения в водоснабжении в ходе операции и имелись, они не повлияли на развитие наступления», поскольку части и соединения ударной группировки фронта в основном снабжались водой своевременно. При этом были установлены следующие суточные нормы расхода воды: на человека — 5 литров, на автомашину — 25 литров, на танк — 100 литров, и т. д. «Исходя из этих норм и производились расчеты необходимого количества водоисточников»[189].

    Однако участник операции бывший артиллерист А. М. Кривель утверждает, что «о снабжении наступающих войск в немыслимой августовской жаре никто толком не подумал»: «Вероятно, эта проблема вообще была упущена из виду. В ходе подготовки к наступлению о ней и не упоминалось. Даже предупредить солдат, чтобы они набрали с собой максимальное количество воды из той же Аргуни, никто не удосужился. Бурильных установок в боевых порядках никто из солдат, а я многих спрашивал об этом, не видел…»[190] Результатом явился резкий рост людских потерь в пехотных частях, наступавших через пустынные участки территории Маньчжурии, особенно через Гоби. По некоторым свидетельствам участников этого перехода, в иных частях число потерявших боеспособнось от солнечного удара достигало двух третей списочного состава. А воды на человека приходилось лишь по 200 граммов в день, то есть по граненому стакану, что вряд ли можно поставить в заслугу снабженцам и командирам.

    Далее ветеран рассказывает о своих ощущениях во время маршевого броска 9–11 августа 1945 г. под палящим солнцем Манчьжурии, по солончаковой степи, а затем — песчаной пустыне. «Тот, кто догадался в предутренней суматохе набрать во фляжки воды, считал себя счастливчиком. Жажда мучила все сильнее. Ни речек, ни озер, ни колодцев не было на нашем пути. Впрочем, в полдень встретился один колодец, но на нем висела табличка: „Отравлено“. Танки по-прежнему обгоняли нас. Канонада впереди затихла. Пехота, идущая по степи, изнемогала от жары. Вот кто-то зашатался от теплового удара, упал, за ним другой, третий… Старшина бережно, как хрупкую вазу, принес канистру. На дне ее заманчиво булькал дневной запас батареи. Делили как величайшую драгоценность. Досталось каждому по полстакана.

    Степь казалась раскаленной сковородкой. Солнце садилось все ниже, но желанной прохлады вечер не приносил. Встретился еще один колодец. Его вычерпали до дна за пятнадцать минут. Машины и лошади поднимали тучи пыли. Она забивала горло, глаза, садилась на оружие. Только тогда я понял по-настоящему, что такое пустыня. Жажда перебивала все остальное. Не хотелось ни есть, ни спать, только одна неотвязная мысль билась в голове: „Пить, пить, пить…“ Разведчики пытались найти источники воды. Мотоциклисты взбирались на сопки, чтобы разглядеть издалека колодец или озеро. Но видели только миражи… Впереди было еще два безводных дня»[191].

    Немало параллелей можно провести между двумя мировыми войнами на европейском театре военных действий, где основным противником и Российской Империи, и СССР выступала Германия, хотя, конечно, и масштабы, и степень ожесточенности войны, и ее характер (Первая — преимущественно позиционная, Вторая — мобильная), и существенная разница в вооружении и техническом обеспечении, — все это порождало весьма существенные различия в бытовых условиях их участников. Здесь в отношении природно-климатических условий главным фактором, влиявшим на ход боевых действий, была весенняя и осенняя распутица, а на фронтовой быт — зимние морозы. Причем, несмотря на опыт русских войск в Первой мировой, Красной Армии пришлось в полную меру испытать на себе природный фактор в «зимней» советско-финляндской войне 1939–1940 гг., когда замерзали и теряли боеспособность по причине обморожения целые части. И лишь этот опыт был оперативно и в достаточной степени учтен советским командованием: к Великой Отечественной войне армия пришла с отличным зимним обмундированием.

    «Выдавалось нам обмундирование — высший класс, — вспоминает бывший артиллерист, командир батареи С. В. Засухин. — Кальсоны, рубашка, теплое вязаное белье, гимнастерки суконные, ватники (на грудь и штаны-ватники), валенки с теплыми портянками, шапка-ушанка, варежки на меху. На ватники надевали полушубки. Через рукава полушубка пропускались меховые варежки — глубокие, с одним пальцем. Под ушанку надевались шерстяные подшлемники — только глаза были видны, и для рта маленькое отверстие. Все имели белые маскхалаты»[192]. В таком обмундировании не страшно было жить даже в снегу, а именно так пришлось зимовать однополчанам Засухина в декабре 1941 — январе 1942 годов: «Выкапывали лопаткой лунки метровой глубины. Туда наложишь еловых лапок, залезали вдвоем в берлогу, укрывались плащ-палаткой, дышали, и хоть бы хны». Причем, сравнение нашего и немецкого обмундирования во Второй мировой войне оказалось не в пользу противника: «Немецкие солдаты и офицеры в сравнении с нами были одеты крайне легко, — рассказывает комбат. — На ногах эрзац-сапоги, шинельки, пилотки. Когда брали пленных, они укутывались в шерстяные платки, обматывали ноги всевозможными тряпками, газетами, чтобы как-то уберечь себя от мороза. Немцы вызывали чувство сострадания»[193]. Такая неподготовленность неприятеля к встрече с «генералом Морозом» объясняется гитлеровскими планами «молниеносной войны»: немцы рассчитывали расправиться с нами за две недели и справлять Рождество дома, потому и встретили русскую зиму в летнем обмундировании. Впрочем, и позднее, зимой 1942–43 гг. под Сталинградом одеты они были не многим лучше и так же, как в сорок первом, укутывались в тряпки и женские платки, так и не сумев приспособиться к русскому климату.

    Вполне сопоставимы бытовые условия участников двух мировых войн и на южном театре военных действий. Вот как характеризует в своих военных записках одну из деталей жизни солдат на Кавказском фронте осенью 1942 г. писатель В. Закруткин: «Кусок хлеба, спрятанный в вещевом мешке, превращается в липкий клейстер. Затвор и ствол винтовки ржавеют. От мокрой шинели идет пар. Сапоги покрываются зеленью. Везде тебя настигает проклятый дождь, и всюду слышится смертельно надоевший звук чавкающей, хлюпающей, брызгающей грязи. На дне окопа — вода; в землянках — вода; куда ни прислонишься — мокро; к чему ни прикоснешься — грязь»[194]. В тех же природно-климатических условиях приходилось воевать русской армии на Кавказском фронте и в Первую мировую войну, испытывая те же самые «жизненные неудобства», хотя противник на этом участке был тогда другой — не немцы, а турки.

    Весьма удобным объектом для сопоставления является фронтовой быт участников советско-финляндской «зимней» войны 1939–1940 гг. и тех участников Великой Отечественной, которым приходилось сражаться в той же местности с тем же противником-финнами на некоторых участках Карельского фронта, хотя и продолжительность этих войн (а значит, и ведение боевых действий в разные времена года с особыми погодными условиями), и их масштабы, и общий военно-политический контекст были принципиально различными. Именно здесь было учтено множество факторов и боевого, и бытового порядка, вызвавших неудачный ход и неоправданно большие потери в «зимней войне», так что Карельский фронт оказался наиболее стабильным в Великой Отечественной.

    По многим параметрам особняком стоит Афганская война 1979–1989 гг. Она, хотя и была локальной, но оказалась самой длительной в российской истории XX века. Весьма специфичен ее театр военных действий: это Центральная Азия с горно-пустынной местностью, с абсолютно непривычными для европейцев климатическими условиями (в разных частях страны — от резко континентального с высоким перепадом суточных температур и острой нехваткой воды до субтропического с повышенной влажностью). Самыми главными в этих климатических условиях были проблемы акклиматизации, водоснабжения и соблюдения санитарно-гигиенических норм. Этот специфический комплекс проблем в совокупности вызывал массовые заболевания тифом, гепатитом, малярией и другими острыми инфекционными заболеваниями. Так, в некоторых частях «ограниченного контингента» советских войск «желтухой» переболело до 70 % личного состава, а в общем числе санитарных потерь (469,7 тыс. чел. за 110 месяцев пребывания советских войск в Афганистане) 89 % занимали именно заболевшие[195].

    Как же воспринимались природно-климатические особенности чужой страны нашими воинами? «Сам я вырос в России, — вспоминает участник Афганской войны майор П. А. Попов. — Я не представлял, что такое горы, я видел их в телевизоре. Я не представлял, что такое пустыня, я не представлял, что такое 65 градусов на солнце. Я не представлял, что такое пыль. В Поли-Хумри у нас даже поговорка была: „Если хочешь жить в пыли, поезжай в Пыли-Хумри“. Там, когда с техники спрыгиваешь — на 60 сантиметров погружаешься в пыль. Как мука… Одна броня прошла, — и дальше уже ничего не видно, идешь, как в тумане… Потом, первый раз, когда я попал в Джелалабад, — это для меня вообще был шок. Трудно себе представить: 70 градусов на солнце и 96 % влажности. Бамбук растет, лимоны, бананы. Обезьяны прыгают… Первая моя мысль была: „А как же там живут люди?“ В Джелалабаде я и подцепил малярию… Там [в Афганистане] была вторая война — это болезни…»[196]

    Длительность войны сказалась на изменении бытовых условий советских войск на разных этапах их пребывания в Афганистане. Если в начале войны вся бытовая инфраструктура еще только формировалась, а люди с огромными трудностями проходили адаптацию к непривычным природно-климатическим, этно-культурным и другим факторам, то впоследствии, по мере накопления опыта, снабжение и обеспечение войск постепенно наладилось, а неоднократно сменявшийся личный состав «ограниченного контингента» получал в наследство от своих предшественников хорошо обустроенный быт. Однако, в отличие от постоянно улучшавшихся бытовых условий, изменения морально-психологической обстановки носили прямо противоположный характер: в этом плане воевать на начальном этапе было легче, чем на заключительном, когда в Советском Союзе война была названа политической ошибкой, что, безусловно, не могло не сказаться на настроениях и боевом духе войск, которые стали чувствовать себя брошенными, никому не нужными[197].

    Если в Афганистане (а частично и во всех военных кампаниях против Японии, особенно 1939 и 1945 гг.) проблемы санитарно-гигиенического характера были связаны, в первую очередь, с нехваткой воды и ее плохим качеством, вызывавшим различные инфекционные, желудочно-кишечные заболевания, то для других, более ранних войн, которые велись на европейском театре военных действий, главной была проблема педикулеза, или вшивости.

    Проблемы, связанные с санитарно-гигиеническими условиями и вытекающей из них опасностью вспышек инфекционных заболеваний, особенно остры для массовых войн, затрагивающих не только собственно армейский контингент, но и массы гражданского населения. Гигантская миграция огромнейших людских масс (передвижения воинских частей, эвакуация раненых в тыл и возвращение выздоровевших в действующую армию, перемещение гражданского населения из прифронтовых районов в глубь страны, из городов в деревни и обратно) в сочетании с резкой перенаселенностью, нехваткой жилья, катастрофическим ухудшением условий жизни и голодом, — все эти факторы являются пусковым механизмом для развития эпидемических болезней. На протяжении многих столетий действовал неотвратимый закон: войны всегда сопровождались эпидемиями.

    В Первую мировую войну эта проблема стояла особенно остро, постоянно угрожая массовыми вспышками эпидемий, прежде всего, сыпного тифа. В самой армии она была связана в первую очередь с позиционным характером войны: войска долгими месяцами пребывали в одних и тех же окопах и землянках, которые вместе с людьми «обживали» сопутствующие им бытовые насекомые-паразиты. «Все помешались на неожиданной атаке. Ее ждут с часу на час. И поэтому неделями нельзя ни раздеваться, ни разуваться, — вспоминал о жизни в окопах участник Первой мировой В. Арамилев. — В геометрической прогрессии размножаются вши. Это настоящий бич окопной войны. Нет от них спасения. Некоторые стрелки не обращают на вшей внимания. Вши безмятежно пасутся в них на поверхности шинели и гимнастерки, в бороде, в бровях. Другие — я в том числе — ежедневно устраивают ловлю и избиение вшей. Но это не помогает. Чем больше их бьешь — тем больше они плодятся и неистовствуют. Я расчесал все тело… Охота на вшей, нытье и разговоры — все это повторяется ежедневно и утомляет своим однообразием»[198]. Таким образом, бытовая проблема не только имела самостоятельное значение, через санитарные потери снижая боеспособность войск, но и перерастала в проблему психологическую, угнетая личный состав армии, подрывая его моральный и боевой дух.

    Впрочем, не менее грозными в той войне были желудочные инфекции, особенно брюшной тиф, холера и дизентерия, преследовавшие русскую армию на протяжении всей войны, но особенно на заключительной ее стадии, когда происходил развал армии, систем управления и снабжения, а также медицинской службы. И, наконец, эпидемии приобрели просто катастрофический характер в годы Гражданской войны, перерастая в пандемии (всеобщие эпидемии), которые только по сыпному тифу поразили, по разным подсчетам, от 10 до 25 млн. человек[199].

    Что касается Великой Отечественной войны, то для нее было характерно особое внимание к санитарно-гигиеническому обеспечению в действующей армии, в чем проявился учет жестокого опыта Первой мировой и особенно Гражданской войн. Так, 2 февраля 1942 г. Государственный Комитет Обороны принял специальное постановление «О мероприятиях по предупреждению эпидемических заболеваний в стране и Красной Армии»[200]. В целях профилактики в тылу и на фронте регулярно осуществлялись мероприятия по санитарной обработке и дезинфекции, в армии активно действовала разветвленная военная противоэпидемическая служба. Причем, на разных этапах Великой Отечественной перед ней стояли различные задачи: в начале войны — не допустить проникновения инфекционных заболеваний из тыла в армию, а затем, после перехода наших войск в наступление и контактов с жителями освобожденных от оккупации районов, где свирепствовали эпидемии сыпного тифа и других опасных болезней, — от проникновения заразы с фронта в тыл и распространения ее среди гражданского населения. И хотя случаи заболеваний в наступавших советских войсках, безусловно, имели место, эпидемий, благодаря усилиям медиков, удалось избежать.

    В то же время немецкая армия в течение всей войны была огромным «резервуаром» сыпного тифа и других инфекций. Так, в одном из секретных приказов по 9-й гитлеровской армии (группы армий «Центр») от 15 декабря 1942 г. констатировалось: «В последнее время в районе армии количество заболевших сыпным тифом почти достигло количества раненых»[201]. И это не случайно: основными переносчиками сыпняка являются вши, а жилые помещения противника буквально кишели этими паразитами, о чем оставлено немало свидетельств. «Во время наступательного марша мы изредка в ночные часы использовали немецкие блиндажи, — вспоминал С. В. Засухин. — Надо сказать, немцы строили хорошие блиндажи. Стенки обкладывали березой. Красиво внутри было, как дома. На нары стелили солому. В этих-то блиндажах, на нашу беду, мы и заразились вшами. Видимо, блиндажный климат создавал благоприятные условия для размножения насекомых. Буквально в несколько дней каждый из нас ощутил на себе весь ужас наличия бесчисленных тварей на теле. В ночное время, когда представлялась возможность, разводили в 40-градусный мороз костры, снимали с себя буквально все и над огнем пытались стряхнуть вшей. Но через день-два насекомые снова размножались в том же количестве. Мучились так почти два месяца. Уже когда подошли к городу Белому, нам подвезли новую смену белья, мы полностью сожгли все вшивое обмундирование, выпарились в еще уцелевших крестьянских банях и потом вспоминали пережитое, как страшный сон»[202].

    Целесообразно отдельно рассмотреть еще один вопрос, касающийся бытовых условий на фронте и связанные с этим психологические явления. Особое место во фронтовом быту занимало употребление алкоголя личным составом. Не случайно уже в русской дореволюционной военной психологии этому вопросу уделялось специальное внимание. Так, в одном из первых военно-социологических опросников, составленных сразу после русско-японской войны, фигурировал вопрос о влиянии алкоголя на душевное состояние в бою, до и после него[203]. Это, конечно, не случайно. Дело в том, что алкоголь, как и некоторые другие вещества, оказывает разностороннее действие на организм и психику человека в сильнейшей стрессовой ситуации боевой обстановки. Поэтому во многих армиях использовали и используют различные химические стимуляторы (от алкоголя до наркотических веществ и различных медицинских психотропных препаратов), причем последние могут применяться как перед боевыми действиями, так и после них для снятия или смягчения психических травм. Использование таких стимуляторов может носить целенаправленный (официально одобряемый и даже внедряемый командованием) или просто легальный добровольный характер, но также и нелегальный, — в зависимости от конкретной армии, этно-религиозно-культурных традиций, исторической ситуации и т. д. В некоторых культурах при религиозном запрете алкоголя (например, в исламе) психо-химическая стимуляция отнюдь не отвергается вообще, просто происходит замена алкогольных напитков на наркотические средства, которые часто оказывают гораздо более сильное воздействие на психику, вплоть до галлюцинаций.

    «Выдача алкоголя перед боем практиковалась в некоторых армиях, — писал в 1923 г. русский военный психолог, участник нескольких войн П. И. Изместьев. — Упоминая об этом, я далек от мысли заниматься проповедью спаивания, я хочу только подчеркнуть органическое происхождение смелости, ибо алкоголь способствует возбуждению всего нашего организма и имеет результатом проявление большей смелости»[204].

    Что касается употребления спиртного в русской и советской армиях, то, например, в документах о русско-японской, Первой мировой и советско-финляндской войнах неоднократно встречаются упоминания горячительных напитков, которые солдаты и офицеры «доставали по случаю», чтобы отметить какие-то праздники или просто расслабиться на отдыхе, иногда — «для сугреву», «в сугубо медицинских целях»[205], однако на официальном уровне никаких мер для организованного снабжения армии алкоголем не принималось, за исключением поставок спирта в госпиталя и другие военно-медицинские учреждения. Так, в Первую мировую в России был даже введен сухой закон, только после революции отмененный большевиками. Зато тогда же, при отсутствии достаточного количества спиртного в условиях боевых стрессов, появились морфинисты и кокаинисты: сравнительно доступный в то время наркотик заполнил образовавшуюся пустоту.

    Первый и, пожалуй, единственный опыт узаконенной выдачи алкоголя в отечественной армии в XX веке относится ко Второй мировой войне. Примечательно, что почти сразу после начала Великой Отечественной войны спиртное было официально узаконено на высшем военном и государственном уровне и введено в ежедневное снабжение личного состава на передовой. В подписанном И. В. Сталиным Постановлении ГКО СССР «О введении водки на снабжение в действующей Красной Армии» от 22 августа 1941 г. говорилось: «Установить начиная с 1 сентября 1941 г. выдачу 40° водки в количестве 100 граммов в день на человека красноармейцам и начальствующему составу первой линии действующей армии»[206].

    Эта тема присутствует во многих воспоминаниях участников войны. Вот достаточно типичное свидетельство бывшего комбата С. В. Засухина, который рассматривает спиртное не только как средство психологической разрядки в боевой обстановке, но и как незаменимое «лекарство» в условиях русских морозов: «Каждый день положены были сто наркомовских граммов водки. Но на самом деле выпадало больше. В пехоте ведь числится 800–1000 человек. Вечером после боя на 100–300 бойцов оставалось меньше. Поэтому наши интенданты имели всегда запас. И мы в батарее хранили „энзэ“ в термосах. Водка сопровождала все 24 часа. Без нее невозможно было, особенно зимой. Бомбежки, артобстрелы, танковые атаки так на психику действовали, что водкой и спасались. И еще куревом»[207]. Отмечает С. В. Засухин и тот факт, что немцы тоже широко пользовались спиртным, и вспоминает, как под Витебском, когда разбили противника, были захвачены трофеи, и он «был поражен обилием всяких французских прекрасных вин, не говоря о шнапсе»: «Они [немцы — Е. С.] в этом смысле богато жили»[208]. Также, согласно свидетельствам участников Второй мировой на другом театре военных действий, обязательным атрибутом японских солдат-смертников была бутылка с рисовой водкой — сакэ[209].

    А вот в период Афганской войны 1979–1989 гг. ситуация со спиртным в армии складывалась по-другому: официально его употребление не только не внедрялось в войска, но и не поощрялось. По воспоминаниям воинов-«афганцев», ничего подобного «наркомовским ста граммам» личному составу частей, дислоцированных в Афганистане, не выдавалось, хотя на праздники и в других особых случаях (помянуть погибших, проводить отпускников, снять стресс) всегда «находилась возможность отметить». Однако стоило спиртное очень дорого: все оно было контрабандным, и на его продаже иногда «делались состояния». А вот на боевые операции водку с собой не брали: это считалось плохой приметой[210].

    Вместе с тем, — и это, пожалуй, отличительная специфика войны на Востоке, где употребление наркотических веществ составляет давнюю, едва ли не культурную традицию, — среди рядового состава ОКСВ было распространено снятие стрессов другим, экзотическим в то время для европейской России, но вполне привычным для представителей среднеазиатских республик образом. По данным медиков, если каждый четвертый офицер в 40-й армии употреблял алкоголь, то каждый четвертый солдат пользовался наркотиками, в основном препаратами индийской конопли и опиумного мака, которые в Афганистане буквально росли под ногами, а у местных детишек легко можно было выменять пачку галет или упаковку пенициллина на наркотик. Однако это еще не значит, что все, кто курил «травку», стали наркоманами: в большинстве случаев это была условная наркомания, не перешедшая в физическую зависимость от препарата, и вернувшись домой, многие «афганцы» забывали, что это такое, хотя, конечно, забывали не все[211].

    Интересно отметить, что неприятель нередко использовал тягу к спиртному как средство нанесения урона личному составу противоборствующей стороны. Так, в Первую мировую войну упоминаются факты, когда немецкие и австрийские войска специально оставляли при отступлении или подбрасывали к русским позициям бутылки с отравленным спиртным[212]. В годы Второй мировой войны единственными видами объектов, которые немцы сознательно не уничтожали при отступлении, были винные склады и спирто-водочные заводы: противник рассчитывал на массовое спаивание наступающих советских войск, а иногда применял и отравление винно-водочных запасов. Наконец, в Афганскую войну советские военнослужащие, наученные горьким опытом своих неосторожных товарищей, купивших отравленную водку в местных лавках-дуканах, в дальнейшем употребляли либо контрабандное спиртное, привезенное из Союза, либо изготовляемый на месте самогон.

    Фронтовой быт глазами участников войн XX века

    Мы рассмотрели ряд ключевых вопросов фронтового быта в психологическом ракурсе. Как следует из проведенного выше анализа, большинство этих проблем универсальны для всех войн, хотя и могут выступать в специфической форме, в зависимости от особенностей конкретной войны и конкретной боевой обстановки на том или ином участке фронта, в разных условиях боевых действий, определяться особенностями местности, природно-климатическими условиями, временем года и т. д. Но чтобы понять и прочувствовать психологию фронтового быта, узнать, какие его проблемы наиболее значимы для комбатантов, что в первую очередь волновало участников разных войн и как перекликаются мысли и чувства людей различных поколений и эпох, стоит специально сопоставить документы личного происхождения, живые свидетельства и голоса непосредственных участников сравниваемых событий. С этой целью проведем сравнительный анализ однотипных источников — комплексов писем периодов двух мировых и афганской войн.

    Анализ фронтовых писем унтер-офицера И. И. Чернецова (1914–1915 гг.), прапорщика А. Н. Жиглинского (1916 г.), заместителя политрука Ю. И. Каминского (1942 г.), младшего сержанта П. А. Буравцева (1985 г.) и др. показывает, что этих людей волновали одни и те же вопросы, изложение которых составляет основное содержание их переписки с родными. Во всех письмах преобладает описание деталей фронтового быта: устройство жилого помещения (будь то землянка, блиндаж, «халупа», палатка или «модуль»), распорядок дня, рацион питания, денежное довольствие, состояние обуви, досуг, нехитрые солдатские развлечения. Затем следуют характеристики боевых товарищей и командиров, взаимоотношений между ними. Нередки воспоминания о доме, родных и близких, о довоенной жизни, мечты о мирном будущем. Определенное место занимают также рассуждения о патриотизме, воинском долге, об отношении к службе и должности, но этот «идеологический мотив» явно вторичен, возникая там и тогда, когда «больше писать не о чем», хотя это вовсе не отрицает искренности самих патриотических чувств. И, наконец, в письмах даются описания погодных условий, местности, где приходится воевать, и собственно боевых действий. Имеется несколько высказываний в адрес противника, преимущественно в ругательном или ироническом духе.

    Конечно, авторы этих писем — люди не только разных поколений и даже эпох, но и весьма отличающиеся по индивидуальному жизненному опыту, взглядам, складу характера, психологии. Каждый из них — неповторимая личность. Но тем и интересны данные письма, что при всем несходстве их авторов и конкретных обстоятельств, в которых они были написаны, сами письма необычайно похожи и дают богатую пищу для сравнительно-исторического анализа. Интересно также и то, что объединяет авторов использованных здесь писем, особенно по двум мировым войнам. Все трое — из интеллигентных семей, москвичи, часто вспоминающие родной дом и близких; двое из них — прапорщик Жиглинский и замполитрука Каминский — ушли на фронт добровольцами со студенчекой скамьи, были примерно одного возраста, оба служили в артиллерии. Различались они по социальному происхождению, значение чего не стоит преувеличивать: и разночинец Чернецов, и обедневший дворянин Жиглинский, и внук революционера Каминский принадлежали к образованной, но небогатой, живущей собственным трудом части общества (как сказали бы сегодня — к среднему классу). Однако интересен тот факт, что Каминский как бы соединил в себе психологические характеристики двух своих предшественников — участников Первой мировой войны: бытовую приземленность и практическую сметку унтер-офицера Чернецова и романтическую натуру, юношескую эмоциональность прапорщика Жиглинского. Все это можно увидеть в их письмах. С одной стороны, Каминский, как и Чернецов, сообщает домой множество подробностей, деталей фронтового быта, высказывает разные практические суждения; с другой, — его описания боевых действий и прифронтовой обстановки содержат элемент поэтизации, свидетельствующий об эстетическом взгляде на мир. Как и Жиглинский, он находит время полюбоваться природой, увидеть в трассирующих пулях «падающие звезды», почувствовать «грозное веселие» в артиллерийской канонаде. Близки и характеристики адресатов двух молодых людей: они пишут матерям и братьям. Если в письмах к последним они более откровенны в описаниях войны, то матерей оба стараются успокоить и убедить в том, что «на фронте ничего страшного нет». Унтер-офицер Чернецов пишет своей сестре и ее семье, также стараясь по возможности смягчить описание тягот войны и акцентируя внимание на «положительных моментах».

    Что же нам известно о создателях этих писем? Для того, чтобы полнее почувствовать историческую атмосферу, в которой они жили, и неповторимую индивидуальность этих людей, приведем их биографические данные.

    Меньше всего мы знаем об Иване Ивановиче Чернецове: все сведения о нем почерпнуты из его переписки с родными, отложившейся в Центре Документации «Народный Архив» при Московском Государственном Историко-Архивном Институте. Сначала он был вольноопределяющимся, затем пехотным унтер-офицером, командиром взвода, полуроты, затем опять взвода. Участвовал в Восточно-Прусской операции 1914 г. Попал в плен — первая весточка оттуда датирована 15 июня 1915 г., последняя — от 30 июня 1918 года. Вернулся ли он домой или пропал на чужбине, выяснить нам не удалось. Судьба его канула в Лету среди тысяч других судеб простых русских людей.

    Фронтовые письма И. И. Чернецова достаточно подробны и содержат немало бытовых описаний, отражая нехитрые солдатские мечты в минуты отдыха, в промерзших окопах, в перерыве между боями: подоспела бы вовремя кухня, да теплые вещи прислали из дома, да не подвели бы служивого сапоги… А еще в канун Рождества он вспоминает о мирной жизни, о родной Москве и звоне колоколов, мечтает сходить к Всенощной.

    Совсем иной содержательный характер имеют письма из плена, вернее, открытки на стандартном бланке Красного Креста, которые разрешалось посылать 6 раз в месяц. Содержание большинства этих открыток в 10 строк стандартное: «Жив, здоров, спасибо за посылку…» А далее обычно следует перечисление ее содержимого, — вероятно, для того, чтобы убедиться, что по дороге ничего не пропало. Исключение в их ряду составляет трогательное поздравление к Пасхе от 19 февраля (4 марта) 1917 г., где И. И. Чернецов пишет о «невидимых духовных нитях», соединяющих его с родными, о том, что мысленно он всегда с ними, и пусть хоть это сознание будет ему и им «утешением в этот великий день». На всех открытках указан обратный адрес лагеря для военнопленных: «Для военнопленного. Унтер. Оф. Чернецов Иван. Бат. III, рота 15, № 1007. Германия, город Вормс (Worms)».

    Все письма и открытки И. И. Чернецова адресованы сестре Елизавете Ивановне Огневой. Любопытен и сам адрес: Москва, Кремль, Дворцовая улица, Офицерский корпус, квартира 19. Известно, что Е. И. Огнева состояла в переписке не только с ним, но и с другими военнопленными, посылала им посылки и получала через них известия о брате. Среди ее адресатов — упоминавшийся в письмах Ивана его однополчанин А. Н. Ехлаков.

    Значительно больше сведений мы имеем об А. Н. Жиглинском, так как нам удалось выйти непосредственно на его дочь — Евгению Александровну Жиглинскую, которая пронесла через всю жизнь, сберегла документы отца, а в 1990 г. передала их копии на хранение в «Народный Архив».

    Александр Николаевич Жиглинский родился в октябре 1893 года в Москве, в обедневшей дворянской семье. Рано начал писать стихи, играл в студии Художественного театра. Закончив гимназию, поступил на юридический факультет Московского университета. Началась война. В 1915 году он оставил учебу и уехал в Петроград — поступать в Михайловское артиллерийское училище. И вот вчерашнему юнкеру присвоено офицерское звание, и в феврале 1916 г. прапорщик Жиглинский отправляется на Западный фронт. Март 1916-го — Нарочская наступательная операция. Июнь-июль — печально знаменитые Барановичи… А в Москву, на Среднюю Пресню, дом 20, квартира 2, идут удивительные письма (иногда по нескольку в день, иногда в стихах) — маме, тете, деду, кузенам. И в каждом — любовь к Родине, оптимизм и вера в победу: «Я — русский, и всякий русский должен думать подобно… Я горд тем, что могу быть полезен России… Поймите меня!» Последним пришло с фронта стихотворное послание к деду, откровенно пророческое — о трагических судьбах Отечества и своей собственной: «Не мир идет, но призрак грозной плахи, кровавую разинув пасть…»

    Спустя несколько дней, в начале декабря 1916-го, во время газовой атаки неприятеля одному из солдат не хватило противогаза и подпоручик Жиглинский отдал ему свой. В воспоминаниях А. Д. Сахарова описан похожий случай, который произошел на том же участке русско-германского фронта: «Я помню рассказ отца с чьих-то слов об офицере, который отказался надеть свой единственный во взводе противогаз и погиб вместе с солдатами»[213]. Не исключено, что речь здесь идет именно об Александре Жиглинском, хотя возникшая легенда, как всегда, приукрасила события. В действительности отравление было тяжелым, но герой остался жив. После госпиталя его послали в санаторий в г. Мисхор, «к южным звездам и теплому морю», на берегах которого он прожил четыре года, — в стороне от двух революций и Гражданской войны. Зарабатывал на жизнь репетиторством, играл в театре-кабаре, женился, придумал имя для будущего малыша… Когда большевики заняли почти весь Крым, двоюродный брат Евгений Гибшман, волей судьбы офицер армии Врангеля, разыскал его в Симеизе и уговаривал вместе бежать в Европу. Александр отказался. Он был далек от политики и не чувствовал за собой вины перед «народной властью». Да и молодая жена ждала ребенка…

    Александр Жиглинский был расстрелян в начале декабря 1920 г. в Крыму в период массовых казней офицеров, явившихся для регистрации по требованию Советской власти. Спустя две недели после его гибели появилась на свет дочь Евгения.

    Наконец, еще один автор писем — участник Великой Отечественной войны, заместитель политрука Юрий Ильич Каминский. Он родился в 1919 году в Москве. В сорок первом ушел на фронт добровольцем — со студенческой скамьи, с четвертого курса Исторического факультета МГУ. Был артиллеристом. Погиб 15 августа 1942 года при прорыве немецкой обороны у деревни Хопилово Износкинского района Смоленской области. Дошедшие до нас письма адресованы его матери Лидии Феликсовне Кон и младшему брату Евгению Цыкину. Их подлинники находятся у вдовы его друга Г. И. Левинсона, а рукописные копии, сделанные Т. В. Равдиной, близкой подругой жены Юрия Тамары Полонской, переданы в Музей боевой славы Исторического факультета МГУ и хранятся в личном фонде Ю. И. Каминского.

    Что касается участника Афганской войны младшего сержанта Павла Анатольевича Буравцева, чьи письма были опубликованы в 1990 г. его матерью в отдельном сборнике, то о нем можно сообщить следующее. Родился он в городе Ставрополе, после окончания школы служил на границе, в 1985 г. в числе добровольцев-пограничников был направлен в Афганистан. 22 ноября 1985 г. погиб в возрасте 19 лет в бою с душманами, спасая раненых товарищей. Награжден посмертно орденом Красной звезды. Адресат цитируемых ниже писем — любимая девушка. Это письма еще очень юного человека с присущими этому возрасту романтическими представлениями о мире. Однако в описаниях военного быта Павел Буравцев весьма конкретен и точен.

    Итак, используемые здесь комплексы писем содержат информацию по широкому кругу вопросов, касающихся как фактических данных, так и психологии восприятия фронтового быта и войны в целом.

    Из бытовых сюжетов приведем несколько. Первый — описание жилья, повседневной фронтовой обстановки. И по отдельным деталям, и по спокойной тональности они очень похожи друг на друга. «В халупе у меня довольно уютно, — сообщал 9.02.1916 г. матери прапорщик А. Н. Жиглинский. — Глиняный пол я устлал здешними „фабряными“ холстами, кровать огородил полотнищами палаток. На стенах — картинки Борзова „Времена года“, портреты Государя, кривое зеркальце, полукатолические бумажные иконы, оружие, платье, гитара, окна завешены холстом. В углу глинобитная, выбеленная печь. На столе горит свеча в самодельном подсвечнике из банки из-под какао, лежат газеты, бумаги и рапорты, книги и карандаши и т. д. На улице холодно, сыпется сухой снег и повевает метелица. В печке весело потрескивают дрова и золотят блеском огня пол, скамьи вдоль стены. За дверью, на кухне слышны голоса мирно беседующих хозяев и денщика»[214]. Только иконы, портреты Государя и упоминание о денщике выдают в этой зарисовке приметы времени. Остальные элементы быта вполне можно представить на Второй мировой войне.

    «Мы, артиллеристы, народ хлопотливый, как приехали на место, сразу зарываемся в землю, — писал 29.04.1942 г. брату Ю. И. Каминский. — Вот сейчас мы построили хороший блиндаж. Устроен он так: снаружи ничего не видно — только труба торчит, вроде самоварной, и под землю ведет дырка — ступеньки земляные, на дверях плащ-палатка. Внутри он выглядит так: проход, а по обеим сторонам нары, покрытые соломой и льдом, а поверх постланы плащ-палатки. В головах вещмешки. Над головой на гвозде котелок, каска, противогаз. Шинель по солдатскому обычаю обычно служит всем. Крыша состоит из трех рядов бревен, положенных друг на друга и пересыпанных землей. Такую крышу „в три наката“ пробьет только тяжелый снаряд, да и то при прямом попадании. В блиндаже печурка — тепло. Лампа, сделанная из бутылки, дает свет и копоть. Спим рядышком, понятно — не раздеваясь, так как в любую минуту может прозвучать любимая команда „Расчет, к оружию!“ В нашем блиндаже живет мой командир взвода, молоденький лейтенант, Мишин ровесник. Он хороший парень и большой любитель пения, голос у него хороший, и мы часто поем наши добрые старые песни…»[215] Как пригодилась бы здесь гитара прапорщика Жиглинского! Только песни пели уже другие, хотя, наверное, вспоминали и старинные русские романсы…

    А вот письмо из Афганистана. Не упомяни автор спальный мешок, — и чем не картинка с фронта Великой Отечественной, а то и Первой мировой?! Да и сам он проводит параллель с 1942 годом, подтверждая тот факт, что солдатский быт в сходных условиях меняется мало.

    «У меня все еще окопная жизнь, — писал невесте 18.11.1985 г. Павел Буравцев. — Мы все еще находимся в окопах. Вот чуть-чуть стало холодать, и поэтому пришлось делать блиндажи из камней, как в Кавказских горах в 1942 году. Складываем их из камней, а сверху настилаем ветки и сучья и накрываем сверху „пододеяльниками“, или, как их еще называют, вкладышами из спальных мешков. Получается небольшой домик, вот в таких домиках мы и живем…»[216]

    Второй сюжет — солдатский рацион. Эта проблема волнует всегда и всех: голодный много не навоюет. Унтер-офицер И. И. Чернецов сообщает домой 18.11.1916 г., что казенная кухня, бывает, задерживается, когда полк куда-нибудь передвигается. «В остальное время, — пишет он, — обед и ужин нам выдают регулярно каждый день. Мяса получаем всего 1 и 1/4 фунта в день на человека, сахару по три куска в день и чаю достаточное вполне количество, изредка только бывает нехватка его. Это если происходит какая-нибудь задержка в доставке. Ведь муку, да и самый готовый хлеб приходится доставлять из России, а с этим надо считаться. Вообще кормят хорошо: варят лапшу (с большими макаронами), горох, суп с сушеными корнями, суп с картофелем, щи со свежей капустой и суп с гречневой кашей, иногда с рисом или перловой крупой. Вечером и утром получаем обед и ужин по одному первому, как и в Японскую войну. Этого вполне достаточно и солдаты все довольны продовольствием»[217].

    Так же подробно 29.04.1942 г. описывает матери свое ежедневное «меню» Ю. И. Каминский: «Как меня кормят? Получаем утром завтрак — суп с мясом, крупой (или макаронами, или галушками), картошкой. Супу много, почти полный котелок. По утрам же привозят хлеб — 800–900 грамм в день, сахар, махорку или табак (я привык к махорке и курю ее охотнее, чем табак) и водку — сто грамм ежедневно. В обед снова появляется суп, бывает и каша. Ужин обычно состоит из хлеба, поджаренного на печке и посыпанного сахаром. Иногда к этому прибавляется колбаса — 100 грамм в обед и 30 утром. В годовщину Красной Армии у нас была и замечательная селедка, и колбаса, и пряники, и т. д. Теперь ждем Первого мая»[218].

    А вот как пишет о жизни своего подразделения 19.10.1985 г. П. А. Буравцев: «Питаемся мы сухим пайком. Но мы стали потихонечку собирать дрова и на скудном огоньке делаем себе чай в „цинке“ (это вроде большой консервной банки, в которой раньше хранились патроны). Ну вот, делаем чай и греем консервированную кашу. Спим прямо в окопе или рядом с ним»[219]. В другом письме, от 18.11.1985 г., он сообщает: «Ноябрь месяц, но здесь довольно-таки тепло, несмотря на дожди и снег. Правда, с куревом совсем туго, вообще нет, и вертолет не летит, но еды хватает, нормально… Мы тут заросли, как партизаны, у меня опять борода. Вот никогда не думал, что в армии отращу себе бороду»[220].

    Третий сюжет — сравнительное описание денежного довольствия на двух мировых войнах. «Милая Лиза! — пишет сестре 17.01.1915 г. И. И. Чернецов. — На днях я послал домой 150 рублей, которые скопились из жалованья, да еще оставшиеся, которые были присланы из дома. Оставил себе 30 рублей на расходы, которых теперь почти нет, только иногда расходуешь на ситный. Больше решительно не на что их тратить… Жалованья я получаю теперь 38 рублей 75 копеек и еще 1 рубль 50 копеек…»[221] В письме от 7.04.1942 г. Ю. И. Каминский приводит аналогичную ситуацию (с поправкой на цены и покупательную способность рубля в 1915 и 1942 г., что, однако, не меняет существа дела): «Мамочка, ты меня прости, но я очень долго смеялся, когда прочел насчет денег. Во-первых, я их получаю (жалованье — 150 рублей), во-вторых, делать здесь с ними абсолютно нечего, поскольку все, что здесь есть, либо дается даром, либо не дается вообще, и ни за какие деньги этого не получишь. В-третьих, я сам недавно послал домой деньги, ты их, наверное, скоро получишь. Все это вместе очень смешно»[222]. В Афганистане — ситуация немного другая: все-таки чужая страна. Вместо рублей там «чеки» и местная валюта «афгани», палатки Военторга на территории части, где покупать нечего, а за ее пределами — дуканы, где «можно достать все», — только ходить в них не рекомендуется, если не хочешь попасть в плен. Но в письмах об этом не пишут. И лишь вернувшись домой, рассказывают о тех, кто делал «большие деньги», пока другие воевали, о продажной стороне этой войны. Впрочем, интендантские службы наживаются на любой войне, и именно их презрительно называют «тыловыми крысами» настоящие фронтовики.

    Единый дух, общий психологический настрой, те же мысли, чувства, желания. Оружие совершенствуется, человеческая природа остается без изменений. Такого рода параллели можно проводить бесконечно, из чего следует вывод: доминирующие психологические характеристики комбатанта универсальны, они мало меняются со сменой эпох, стран, народов, армий, так как определяются в первую очередь самим явлением войны и местом в нем человека. Хотя, безусловно, в этой психологии есть и историческая, и национальная специфика. И все-таки можно утверждать, что однотипные ситуации вызывают соответствующие реакции на них, в чем, собственно, и проявляется единство законов психологии. Время и место действия вносит свои коррективы, накладывает характерный отпечаток на форму освещения вопросов, которые волнуют солдат на передовой, но сами эти вопросы (их «основной перечень») сохраняются, лишь изредка меняясь местами по своей значимости в зависимости от конкретных условий каждой из войн.

    Подтверждением этому могут служить и передаваемые из поколения в поколение солдатские пословицы и поговорки, закрепляющие в массовом сознании определенные стереотипы поведения на военной службе: «Сам не напрашивайся, прикажут — не отпрашивайся», «Двум смертям не бывать, а одной не миновать», «Лучше грудь в крестах, чем голова в кустах», «Сам погибай, а товарища выручай», «Подальше от начальства, поближе к кухне», «Солдат спит — служба идет» и т. д. При этом «героический» аспект явно уступает по значимости «ироническому», житейскому, цель которого — приспособиться, выжить, уцелеть в неблагоприятных условиях, но все же не любой ценой: желательно при этом не осрамиться, сохранить свое лицо, не подвести товарищей.

    Глава IV

    ПРОБЛЕМА ВЫХОДА ИЗ ВОЙНЫ

    Психология комбатантов и посттравматический синдром

    Проблема «выхода из войны» не менее, а быть может, и более сложна, чем проблема «вхождения» в нее. Даже если иметь в виду одни психологические последствия и только для личного состава действующей армии, диапазон воздействия факторов войны на человеческую психику оказывается чрезвычайно широк. Он охватывает многообразный спектр психологических явлений, в которых изменения человеческой психики колеблются от ярко выраженных, явных патологических форм до внешне малозаметных, скрытых, пролонгированных, как бы «отложенных» во времени реакций.

    Эти последствия войны изучались русскими военными психологами еще в начале XX века. «…Острые впечатления или длительное пребывание в условиях интенсивной опасности, — отмечал Р. К. Дрейлинг, — так прочно деформируют психику у некоторых бойцов, что их психическая сопротивляемость не выдерживает, и они становятся не бойцами, а пациентами психиатрических лечебных заведений… Так, например, за время русско-японской войны 1904–1905 гг. психически ненормальных, не имевших травматических повреждений, прошедших через Харбинский психиатрический госпиталь, было около 3000 человек»[223]. При этом средние потери в связи с психическими расстройствами в период русско-японской войны составили 2–3 случая на 1000 человек, а уже в Первую мировую войну показатель «психических боевых потерь» составлял 6–10 случаев на 1000 человек[224].

    Разумеется, в процентном соотношении к численному составу армий, участвующих в боевых действиях, такие случаи не очень велики. Однако на всем протяжении XX века прослеживалась тенденция к нарастанию психогенных расстройств военнослужащих в каждом новом вооруженном конфликте. Так, по данным американских ученых, в период Второй мировой войны количество психических расстройств у солдат выросло по сравнению с Первой мировой войной на 300 %. Причем общее количество освобождаемых от службы в связи с психическими расстройствами превышало количество прибывающего пополнения. Согласно подсчетам зарубежных специалистов, из всех солдат, непосредственно участвовавших в боевых действиях, 38 % имели различные психические расстройства. Только в американской армии по этой причине были выведены из строя 504 тыс. военнослужащих, а около 1 млн. 400 тыс. имели различные психические нарушения, не позволяющие им некоторое время участвовать в боевых действиях. А во время локальных войн в Корее и Вьетнаме психогенные потери в армии США составляли 24–28 % от численности личного состава, непосредственно участвовавшего в боевых действиях[225].

    К сожалению, аналогичных данных по психогенным потерям отечественной армии в период двух мировых войн в открытых источниках нам обнаружить не удалось: даже в узкоспециальных публикациях по военной психологии и психиатрии ссылаются только на расчеты зарубежных коллег по армиям других государств. Причин этому несколько. Во-первых, после 1917 г. все вопросы, связанные с морально-психологической сферой, были предельно идеологизированы. При этом опыт русской армии в Первой мировой войне практически игнорировался, а все проблемы, касающиеся морально-психологического состояния Красной, а затем и Советской армий, оказались в ведении не военных специалистов, а представителей партийно-политических структур. С другой стороны, исходя из реальной клинической практики, советские военные медики продолжали вести наблюдения в этой области, но собранные ими данные, как правило, оказывались засекречены, к ним допускался только очень узкий круг специалистов. А для «гражданских» исследователей они и сегодня продолжают оставаться недоступными.

    Впрочем, мировой опыт в области изучения военной психопатологии свидетельствует о том, что интерес к ней за рубежом долгое время также был незначительным и вырос лишь в середине XX века. Это связано, в первую очередь, с масштабным проявлением данной проблемы именно в современных войнах, где чрезвычайно возросший техногенный фактор предъявляет к психике человека непомерные требования. Так, в армии США данная проблема стала активно изучаться лишь в ходе и особенно после окончания вьетнамской войны, когда впервые были описаны посттравматические стрессовые расстройства (ПТСР). Кроме того, сказался, вероятно, уровень самих наук, исследующих человеческую психику: наиболее интенсивное развитие они получили во второй половине нашего столетия.

    Что касается тенденции психогенных расстройств в отечественной армии, то по экспертным оценкам военных медиков, полученных автором в ходе консультаций с ведущими специалистами Министерства Обороны РФ в области клинической психиатрии, в целом она аналогична общемировым. Кроме того, на нее накладывает отпечаток современная специфика, связанная с тяжелой общественно-политической и экономической ситуацией в нашей стране: распад СССР, кризис социальных ценностей, тяжелое положение армии как отражение общей кризисной ситуации, падение материального уровня жизни и бытовая неустроенность, в том числе офицерского состава, неуверенность в завтрашнем дне, криминогенная ситуация, в том числе и в войсках, как следствие ряда факторов — падение престижа военной службы, наличие многочисленных «горячих точек» на постсоветском пространстве, и т. д. Все эти психотравмирующие воздействия неизбежно ведут к увеличению числа психических расстройств среди военнослужащих, что особенно сказывается в боевой обстановке. Так, по данным ведущих отечественных военных психиатров, специально изучавших частоту и структуру санитарных потерь при вооруженных конфликтах и локальных войнах, «в последнее время существенно изменились потери психиатрического профиля в сторону увеличения числа расстройств пограничного уровня»[226].

    Однако гораздо более масштабны смягченные и «отсроченные» последствия войны, влияющие не только на психо-физическое здоровье военнослужащих, но и на их психологическую уравновешенность, мировоззрение, стабильность ценностных ориентаций и т. д. Как правило, практически не имеющее исключений, все это подвергается существенной деформации. В настоящее время военные медики все чаще используют такие нетрадиционные терминологические обозначения, отражающие, тем не менее, клиническую реальность, как «боевая психическая травма», «боевое утомление», психологические стрессовые реакции, а также «вьетнамский», «афганский», «чеченский» синдромы и другие. По их данным, в структуре психической патологии среди военнослужащих срочной службы, принимавших участие в боевых действиях во время локальных войн в Афганистане, Карабахе, Абхазии, Таджикистане, Чечне, психогенные расстройства достигают 70 %, у офицеров и прапорщиков они несколько меньше. У 15–20 % военнослужащих, прошедших через эти вооруженные конфликты, по данным главного психиатра Министерства Обороны РФ В. В. Нечипоренко (1995), имеются «хронические посттравматические состояния», вызванные стрессом[227].

    Война и участие в ней оказывают безусловное воздействие на сознание, подвергая его серьезным качественным изменениям. На данное обстоятельство обращали внимание не только специалисты (военные, медики, психологи и др.), но и писатели, обостренно, образно, эмоционально воспринимающие действительность, в том числе и имевшие непосредственный боевой опыт. К ним относились Лев Толстой, Эрих Мария Ремарк, Эрнст Хемингуэй, Антуан де Сент-Экзюпери и др. В нашей стране после Великой Отечественной сложилась целая плеяда писателей-фронтовиков, главной темой творчества которых стала пережитая ими война. «Иногда человеку кажется, что война не оставляет на нем неизгладимых следов, — со знанием дела говорил Константин Симонов, — но если он действительно человек, то это ему только кажется».

    Не случайно, возвращаясь в мирную жизнь, бывшие солдаты задаются невольным вопросом:

    «Когда мы на землю опустимся с гор,
    Когда замолчат автоматы,
    Когда отпылает последний костер,
    Какими мы станем, ребята?»[228]

    Если армейская жизнь как таковая требует подчинения воинской дисциплине, беспрекословного выполнения приказов, что, безусловно, является подавлением воли солдата, то условия войны, сохраняя дисциплину как необходимую основу армии, в то же время вырабатывают такие качества, как инициативность, находчивость, смекалка, способность принимать самостоятельные решения в сложной ситуации (на своем, «окопном» уровне), — без этого просто не выжить в экстремальных обстоятельствах. Таким образом, с одной стороны, воспитывается исполнитель, привыкший к подчинению и четкому распорядку, к казенному обеспечению всем необходимым, при отсутствии которых он чувствует себя растерянным и в какой-то степени беспомощным. Например, при массовых послевоенных демобилизациях, проходящих обычно в тяжелых условиях разрухи, оказавшись выброшен в непривычную «гражданскую» среду. С другой стороны, формируется сильный, независимый характер, волевая личность, способная принимать решения, независимые от авторитетов, руководствуясь реальной обстановкой и собственным боевым опытом, привыкнув исходить из своего индивидуального выбора и осознав свою особенность и значимость. Такие люди оказываются «неудобными» для любого начальства в мирной обстановке. Например, весьма наглядно проявилась эта закономерность после окончания Великой Отечественной, в условиях сталинской системы. «Как это ни парадоксально, — отмечает фронтовик Ю. П. Шарапов, — но война была временем свободы мысли и поступков, высочайшей ответственности и инициативы. Недаром Сталин и его пропагандистская машина так обрушились на послевоенное поколение — поколение победителей»[229].

    Противоречивость воздействия специфических условий войны на психологию ее участников сказывается в течение длительного периода после ее окончания. Не будет преувеличением сказать, что война накладывает отпечаток на сознание и, соответственно, поведение людей, принимавших непосредственное участие в вооруженной борьбе, на всю их последующую жизнь — более или менее явно, но несомненно. Жизненный опыт тех, кто прошел войну, сложен, противоречив, жесток. Как правило, послевоенное общество относится к своим недавним защитникам с непониманием и опаской. В этом заключается одна из важнейших причин такого явления, как посттравматический синдром, и как следствие — разного рода конфликтов с «новой средой» (психологических, социальных и даже политических), когда вернувшиеся с войны люди не могут стать «такими, как все», принять другие «правила игры», от которых уже отвыкли или после всего пережитого считают их нелепыми и неприемлемыми. В таких обстоятельствах наиболее заметными проявлениями специфического воздействия войны на психологию ее участников являются «фронтовой максимализм», синдром силовых методов и попыток их применения (особенно на первых порах) в конфликтных ситуациях мирного времени.

    На первый план встает вопрос адаптации к новым условиям, перестройки психики «на мирный лад». На войне и, прежде всего, на фронте все четче и определеннее: ясно, кто враг и что с ним нужно делать. Быстрая реакция оказывается залогом собственного спасения: если не выстрелишь первым, убьют тебя. После такой фронтовой «ясности» конфликты мирного времени, когда «противник» формально таковым не является и применение к нему привычных методов борьбы запрещено законом, бывают сложны для психологического восприятия тех, у кого выработалась мгновенная, обостренная реакция на любую опасность, а в сознании утвердились переосмысленные жизненные ценности и иное, чем у людей «гражданских», отношение к действительности. Им трудно сдержаться, проявить гибкость, отказаться от привычки чуть что — «хвататься за оружие», будь то в прямом или в переносном смысле. Возвращаясь с войны, бывшие солдаты подходят к мирной жизни с фронтовыми мерками, часто перенося военный способ поведения на мирную почву, хотя в глубине души понимают, что это не допустимо. Некоторые начинают «приспосабливаться», стараясь не выделяться из общей массы. Другим это не удается, и они остаются «бойцами» на всю жизнь. Душевные надломы, срывы, ожесточение, непримиримость, повышенная конфликтность, — с одной стороны; и усталость, апатия, — с другой, — как естественная реакция организма на последствия длительного физического и нервного напряжения, испытанного в боевой обстановке, становятся характерными признаками «фронтового» или «потерянного поколения».

    По мнению В. Кондратьева, «потерянное поколение» — это явление не столько социального, сколько психологического и даже физиологического свойства, и в этом смысле оно характерно для любой войны, особенно масштабной и длительной. «Четыре года нечеловеческого напряжения всех физических и духовных сил, жизнь, когда „до смерти четыре шага“. Естественная, обычная реакция организма — усталость, апатия, надрыв, слом… Это бывает у людей и не в экстремальных ситуациях, а в обыкновенной жизни — после напряженной работы наступает спад, а здесь — война…»[230] — писал он, отмечая тот факт, что фронтовики и живут меньше, и умирают чаще других — от старых ран, от болезней: война настигает их, даже если когда-то дала отсрочку. Рано или поздно она настигает всех…

    После любой войны необычайно острую психологическую драму испытывают инвалиды, а также те, кто потерял близких и лишился крыши над головой. После Великой Отечественной это проявилось особенно сильно еще потому, что государство не слишком заботилось о своих защитниках, пожертвовавших ради него всем и ставших теперь «бесполезными». «Бывших пленных из гитлеровских лагерей перегоняли в сталинские. Инвалиды выстаивали в долгих очередях за протезами, наподобие деревяшек, на которых ковыляли потерявшие ногу под Бородино. Самых изувеченных собирали в колониях, размещенных в глухих, дальних углах. Дабы не портили картину общего процветания»[231], — с горечью вспоминает В. Кардин.

    В этот же период особые трудности возвращения к мирной жизни испытали те, кто до войны не имели никакой гражданской профессии и, вернувшись с фронта, почувствовали себя «лишними», никому не нужными, чужими. Пройдя суровую школу жизни, имея боевые заслуги, вдруг оказаться ни на что не годным, учиться заново с теми, кто значительно младше по возрасту, а главное — жизненному опыту, — болезненный удар по самолюбию. Еще обиднее было обнаружить, что твое место занято «тыловой крысой», отлично устроившейся в жизни, пока солдат на фронте проливал свою кровь.

    «Когда мы вернулись в войны,
    я понял, что мы не нужны.
    Захлебываясь от ностальгии,
    от несовершенной вины,
    я понял: иные, другие,
    совсем не такие нужны.
    Господствовала прямота,
    и вскользь сообщалось людям,
    что заняты ваши места
    и освобождать их не будем»[232], —

    с армейской прямотой выразил свои ощущения поэт Борис Слуцкий. Далеко не каждый это понял, но почувствовали многие.

    Другая трудность — это возвращение заслуженного человека к будничной, серенькой действительности при осознании им своей роли и значимости во время войны. Не случайно ветераны Великой Отечественной, которые в войну мечтали о мирном будущем, вспоминают ее теперь как то главное, что им суждено было совершить, независимо от того, кем они стали «на гражданке», каких высот достигли. «Мы гордимся теми годами, и фронтовая ностальгия томит каждого из нас, и не потому, что это были годы юности, которая всегда вспоминается хорошо, а потому, что мы ощущали себя тогда гражданами в подлинном и самом высоком значении этого слова. Такого больше мы никогда не испытывали»[233], — говорил В. Кондратьев. Чем сильнее была житейская неустроенность, чиновное безразличие к тем, кто донашивал кителя и гимнастерки, тем с большей теплотой вспоминались фронтовые годы — годы духовного взлета, братского единения, общих страданий и общей ответственности, когда каждый чувствовал: я нужен стране, народу, без меня не обойтись. «Больно и горько говорить о поколении, для которого самым светлым, чистым и ярким в биографии оказалась страшная война, пусть и названная Великой Отечественной»[234].

    «Там было все гораздо проще, честнее, искреннее», — сравнивая «военную» и «гражданскую» жизнь, утверждают фронтовики[235]. Процесс реабилитации, «привыкания» к мирной жизни протекает довольно сложно, вызывая иногда приступы «фронтовой ностальгии» — желание вернуться в прошлое, в боевую обстановку или воссоздать некое ее подобие, хотя бы отдельные черты в рамках иного бытия, что заставляет ветеранов искать друг друга, группироваться в замкнутые организации и объединения, отправляться в «горячие точки» или пытаться реализовать себя в силовых структурах самых разных ориентаций.

    Осознание своей принадлежности к особой «касте» надолго сохраняет между бывшими комбатантами теплые, доверительные отношения, смягченный вариант «фронтового братства», когда не только однополчане, сослуживцы, но просто фронтовики стараются помогать и поддерживать друг друга в окружающем мире, где к ним часто относятся без должного понимания, подозрительно и настороженно. Особенно этот психологический феномен проявился во взаимоотношениях ветеранов Великой Отечественной. «Помню, как мучила долго тоска, тоска по тем людям, с которыми войну прошла, — вспоминает бывшая радистка-разведчица Н. А. Мельниченко. — Как будто из семьи вырвалась, родных людей бросила. Смею утверждать, что тот, кто прошел войну, другой человек, чем все. Эти люди понимают жизнь, понимают других. Они боятся потерять друга, особенно у разведчиков это чувство развито, они знают, что такое потерять друга. Ты где-то бываешь и сразу чувствуешь, что это фронтовик. Я узнаю сразу»[236].

    Однако после Первой мировой войны, которая стала прелюдией к войне Гражданской, когда многие из бывших товарищей по оружию оказались по разные стороны баррикад, такое единение было менее характерно и охватывало довольно узкие группы людей.

    Весьма показательными, на наш взгляд, являются и взаимоотношения участников разных войн.

    «Едва ли сумеют другие,
    Не знавшие лика войны,
    Понять, что теперь ностальгией
    И вы безнадежно больны», —

    с такими словами обратилась к ветеранам Афганистана фронтовичка Юлия Друнина, почувствовав родство судеб и душ у солдат двух поколений.

    «Мне мальчики эти, как братья,
    Хотя и годятся в сыны…»[237] —

    утверждала она в своем стихотворении «Афганцы». А по признанию самих «мальчиков», если до армии многие из них равнодушно относились к ветеранам Великой Отечественной, то после возвращения из Афганистана стали лучше понимать фронтовиков и оказались духовно ближе к своим дедам, чем к невоевавшим отцам.

    * * *

    Из каждой войны общество выходит по-разному. Это зависит и от отношения общества к самой войне, которое, как правило, переносится на ее участников, и от приобретенного фронтовиками опыта, определяемого спецификой вооруженного конфликта.

    В определенных условиях «фронтовая вольница» может перерасти в «партизанщину», в неуправляемую стихию толпы, как это случилось в 1905 г., когда позорные поражения русской армии в непопулярной войне с Японией стали одним из катализаторов социальной напряженности в стране, которая переросла в первую русскую революцию, причем волнение затронуло не только гражданских лиц, но коснулось также армии и флота.

    Подобная ситуация повторилась и в 1917-м году, когда усталость и недовольство затянувшейся войной, неудачи и поражения на фронтах привели к революционному брожению в войсках, массовому дезертирству и полному разложению армии. Особенностью Первой мировой войны было именно то, что она непосредственно переросла из внешнего во внутренний конфликт, а значит, общество из состояния войны выйти так и не сумело. Переход к мирной жизни после войны гражданской определялся уже иными факторами, сохраняя при этом основные черты психологии, присущей военному времени.

    После Великой Отечественной ситуация складывалась по-другому. Во-первых, эта война имела принципиально иное значение: речь шла не о каких-то относительно узких стратегических, экономических и геополитических интересах, а о самом выживании российского (советского) государства и населявших его народов. Во-вторых, она завершилась победоносно. С нее возвращались солдаты-победители, в полном смысле слова спасшие Отечество. Поэтому фронтовики не стали «потерянным поколением» подобно ветеранам Первой мировой, так и не сумевшим понять, ради чего они оказались на мировой бойне. (Последний феномен нашел широкое отражение в западной литературе — в произведениях Э. М. Ремарка, Р. Олдингтона и др.)

    Сейчас в публицистике, да и в новейшей историографии встречается мнение, что общество недооценило фронтовиков Великой Отечественной. Здесь нужно внести поправку: недооценивало их бюрократическое государство, тогда как в народе они пользовались искренним уважением и любовью. Конечно, и их адаптация к мирной жизни была совсем не простой, причем не только в бытовом, но и в психологическом плане. Однако, в данном случае неизбежный посттравматический синдром не усугублялся кризисом духовных ценностей, как это не раз бывало в истории после несправедливых или бессмысленных войн. А именно к такого рода примерам относится афганская война, в ряду других негативных последствий породившая «афганский синдром».

    Большие проблемы «малой» войны: «афганский синдром»

    Афганский синдром… Это словосочетание вызывает в памяти другое — «вьетнамский синдром». И хотя связано оно с другой войной, невольно напрашиваются прямые аналогии. Обе войны велись сверхдержавами на территории небольших стран «третьего мира». За обеими войнами стояли определенные идеологии и геополитические интересы, в обеих использовались «высокие» лозунги: «защиты демократических ценностей» — Соединенными Штатами, «интернациональной помощи» народу, совершившему социальную революцию, — Советским Союзом. Обе страны, где велись боевые действия, стали ареной демонстрации боевой мощи сверхдержав, включая испытание новейших видов оружия, стратегии и тактики малых войн. Весьма близким оказался и их итог: сверхдержавы не смогли навязать свою волю двум относительно небольшим азиатским народам, понесли огромные боевые, экономические, политические и моральные потери.

    Бесславное ведение обеих войн имело немалое влияние не только на международную обстановку, обострив в свое время взаимоотношения между основными военно-политическими блоками и социальными системами, но и существенным образом сказалось на внутренней ситуации в США и в СССР. В первом случае было порождено мощное антивоенное движение, произошло радикальное, хотя и временное изменение менталитета американской нации, которое, собственно, и можно назвать «вьетнамским синдромом» — в широком смысле этого понятия. Ведя войну в течение многих лет, неся огромные людские и материальные потери, США так и не смогли реализовать поставленные перед собой во Вьетнаме цели. Итогом стало осознание нацией, в которой во многом доминировали шовинистические и великодержавные настроения, того факта, что далеко не все в мире решается тугим кошельком и военной силой. Во многом под влиянием поражения во Вьетнаме Соединенные Штаты оказались более сговорчивыми и во взаимоотношениях с основным идеологическим и военно-политическим оппонентом — СССР, пойдя на разрядку международной напряженности, тем более что в 1970-е гг. Советским Союзом был достигнут военно-стратегический паритет. «Вьетнамский синдром», во многом потрясший основы американского общества, привел к определенной корректировке внешнеполитического курса США, ценностных ориентаций «средних американцев» и даже внутренней социальной политики. Отреагировав на настроения в обществе, американская государственная машина в целом сумела справиться с этим кризисом, прагматично учтя ошибки и осуществив ряд преобразований, в том числе реформы в армии. Таким образом, общественно-политическая система США смогла выдержать серьезные потрясения, связанные с «грязной» войной во Вьетнаме и позорным в ней поражением.

    Иной оказалась ситуация в СССР в связи с Афганской войной. Сегодня существуют разные точки зрения о целесообразности или нецелесообразности принятого в декабре 1979 г. решения с позиций собственно национально-государственных интересов СССР. С одной стороны, ввод советских войск в Афганистан, помимо официальных идеологических мотивов, обосновывался необходимостью защиты южных границ СССР, недопущения американского проникновения в соседнюю страну, для чего имелись некоторые обоснованные опасения. С другой стороны, результатом явилась не только нерешенность военными методами в течение почти десятилетия и идеологических, и геополитических целей, поставленных в 1979 г., но и резкое ухудшение международных позиций СССР, перенапряжение и без того стагнировавшей советской экономики, а в конечном счете крушение всей советской системы, в котором Афганская война сыграла далеко не последнюю роль. С распадом СССР геополитический аспект последствий Афганской войны не только не был нейтрализован, но получил весьма мощное негативное продолжение, приобрел особую остроту в южных регионах бывшего Союза. Если в 1979 г. речь хотя бы гипотетически шла об угрозе превращения дружественного нейтрального государства в плацдарм враждебного политического влияния, то сегодня речь идет о распространении утверждающейся в Афганистане воинствующей фундаменталистской идеологии не только на республики Средней Азии и Закавказья, но и на ряд собственно российских территорий с большой долей исламского населения.

    Последствия Афганской войны для внутренней жизни в СССР также оказались в чем-то схожи с последствиями Вьетнамской войны для США, хотя и проявились в иных формах, в качественно иных условиях. Вместе с тем, были и принципиальные различия. Главное из них заключалось в разном уровне информированности населения: если американцы на всех этапах Вьетнамской войны получали достаточно полную информацию о ее ходе, в том числе и о бесчеловечных средствах ее ведения, массовой гибели мирного населения и собственных немалых потерях американской армии, то советским людям вплоть до 1984 г. информация о событиях в Афганистане преподносилась бодрыми сообщениями, суть которых отражена в ироничной песне Виктора Верстакова: «А мы все пляшем гопака и чиним трактор местный»[238]. Вплоть до 1987 г. цинковые гробы с телами погибших хоронили в полутайне, а на памятниках запрещалось указывать, что солдат погиб в Афганистане. Лишь постепенно общество стало получать хоть какую-то реальную информацию, — круг ее расширялся. Но еще несколько лет — до 1989 г. — доминировала героизация образа воинов-интернационалистов и уже явно несостоятельная попытка представить саму войну в позитивном свете. Однако уже тогда намечается поворот в общественном сознании: взгляд на эту войну переходит в общее критическое русло перестроечной публицистики. На несколько лет растянулось осознание горбачевским руководством того факта, что введение войск в Афганистан было «политической ошибкой», и лишь в мае 1988 — феврале 1989 гг. был осуществлен их полный вывод. Существенное влияние на отношение к войне оказало эмоциональное выступление академика А. Д. Сахарова на Первом съезде народных депутатов СССР о том, что будто бы в Афганистане советские летчики расстреливали своих солдат, попавших в окружение, чтобы они не могли сдаться в плен, вызвавшее сначала бурную реакцию зала, а затем резкое неприятие не только самих «афганцев», но и значительной части общества[239]. Однако именно с этого времени — и особенно после Второго съезда народных депутатов, когда было принято Постановление о политической оценке решения о вводе советских войск в Афганистан[240], — произошло изменение акцентов в средствах массовой информации в освещении Афганской войны: от героизации они перешли не только к реалистическому анализу, но и к явным перехлестам, когда негативное отношение к самой войне стало переноситься и на ее участников.

    Глобальные общественные проблемы, вызванные ходом «перестройки», особенно распад СССР, экономический кризис, смена социальной системы, кровавые междоусобицы на окраинах бывшего Союза привели к угасанию интереса к уже закончившейся Афганской войне, а сами воины-«афганцы», вернувшиеся с нее, оказались вроде бы лишними, ненужными не только властям, но и обществу в целом, у которого появилось слишком много других насущных дел. Проблемы же такой немалой его части, как участники войны в Афганистане и семьи погибших, решались только на бумаге. Ведь если общество хочет поскорее забыть об Афганской войне, откреститься от нее, одновременно опасаясь тех, кто является живым и болезненным ее напоминанием, — в чем собственно и заключается смысл «афганского синдрома» в широком его понимании, — то это значит, что и самих участников непопулярной войны оно всячески отторгает, — будь то открытая враждебность, равнодушие или просто непонимание.

    Не случайно восприятие Афганской войны самими ее участниками и теми, кто там не был, оказалось почти противоположным. Так, по данным социологического опроса, проведенного в декабре 1989 г., на который откликнулись около 15 тыс. человек, причем половина из них прошла Афганистан, участие наших военнослужащих в афганских событиях оценили как «интернациональный долг» 35 % опрошенных «афганцев» и лишь 10 % невоевавших респондентов. В то же время как «дискредитацию понятия „интернациональный долг“» их оценили 19 % «афганцев» и 30 % остальных опрошенных. Еще более показательны крайние оценки этих событий: как «наш позор» их определили лишь 17 % «афганцев» и 46 % других респондентов, и также 17 % «афганцев» заявили: «Горжусь этим!», тогда как из прочих аналогичную оценку дали только 6 %. И что особенно знаменательно, оценка участия наших войск в Афганской войне как «тяжелого, но вынужденного шага» была представлена одинаковым процентом как участников этих событий, так и остальных опрошенных — 19 %[241].

    «Кто-то нас объявит жертвами ошибки,
    Кто-то памятник при жизни возведет,
    Кто-то в спину нам пролает — „недобитки“,
    А кто-то руку понимающе пожмет!»[242] —

    с горечью отмечает офицер и поэт Игорь Морозов, четко определив существующие в настоящее время полярные взгляды на Афганскую войну и роль в ней «ограниченного контингента».

    Вместе с тем, различные политические силы пытались и пытаются использовать эту, причем весьма социально активную категорию населения, в своих интересах. К ним апеллировали лидеры «перестройки», стараясь представить «афганцев» своими сторонниками, их перетягивали в свой лагерь как либералы и «демократы», так и национал-патриоты разных мастей. Виды на них имели и криминальные структуры. Конфликтующие стороны во всех «горячих точках» вербовали их в ряды боевиков. Однако участники войны в Афганистане, объединенные этим общим для них фактом биографии, в остальном являются весьма неоднородной социальной категорией.

    Тем не менее, эта объединяющая их основа позволяет говорить об «афганцах» не только как об особой социальной, но и социально-психологической группе населения. Ведь для самих «афганцев» война была гораздо большим психологическим шоком, чем опосредованное ее восприятие всем обществом. И в понимании социально-психологического состояния «афганцев» особое значение имеет категория «афганского синдрома» в узком его смысле. Это то, что на языке медиков называется посттравматический стрессовый синдром, а на языке самих ветеранов звучит так: «Еще не вышел из штопора войны».

    «Афганский синдром» в узком его смысле также является выражением, производным от «вьетнамского синдрома». Последний в США является медицинским термином, объединяющим различные нервные и психические заболевания, жертвами которых стали американские солдаты и офицеры, прошедшие войну во Вьетнаме. По наблюдениям американских ученых, большинство солдат, вернувшихся из Вьетнама, не могли найти свое место в жизни. И причины этого были в основном не материального плана, а именно социально-психологического: то, что общество сознательно или неосознанно отторгало от себя «вьетнамцев», которые вернулись в него «другими», не похожими на всех остальных. Они вели себя независимо в отношениях с вышестоящими и очень требовательно в отношении с подчиненными, в общении с равными не терпели фальши и лицемерия, были чересчур прямолинейны. Таким образом, американские «вьетнамцы» оказались в положении «неудобных людей» для всех, кто их окружал, и вынуждены были «уйти в леса», — то есть замыкались в себе, становились алкоголиками и наркоманами, часто кончали жизнь самоубийством. По официальным данным, во время боевых действий во Вьетнаме погибло около шестидесяти тысяч американцев, а количество самоубийц из числа ветеранов войны еще в 1988 г. перевалило за сто тысяч[243]. Причем «вьетнамский синдром» развивался постепенно, время лишь обостряло его признаки и «трагический пик болезни наступал почему-то на восьмом году».

    Каковы же основные признаки этой болезни? (А то, что это болезнь, уже не вызывает сомнения.) Это прежде всего неустойчивость психики, при которой даже самые незначительные потери, трудности толкают человека на самоубийство; особые виды агрессии; боязнь нападения сзади; вина за то, что остался жив; идентификация себя с убитыми. У большинства больных — резко негативное отношение к социальным институтам, к правительству. Днем и ночью тоска, боль, кошмары… По свидетельству американского психолога Джека Смита, — кстати, сам он тоже прошел войну во Вьетнаме, — «синдром, разрушающий личность „вьетнамца“, совершенно не знаком ветерану Второй мировой войны. Его возбуждают лишь те обстоятельства, которые характерны для войн на чужих территориях, подобных вьетнамской. Например: трудности с опознанием настоящего противника; война в гуще народа; необходимость сражаться в то время, как твоя страна, твои сверстники живут мирной жизнью; отчужденность при возвращении с непонятных фронтов; болезненное развенчание целей войны»[244]. То есть синдром привел к пониманию резкой разницы между справедливой и несправедливой войнами: первые вызывают лишь отсроченные реакции, связанные с длительным нервным и физическим напряжением, вторые помимо этого обостряют комплекс вины.

    Директор Всеамериканской администрации ветеранов бывший психиатр армии во Вьетнаме Артур Бланк убежден, что и сегодня одна половина «вьетнамцев» считает эту войну нужным делом, а другая — ужасом. Но и те, и другие остро недовольны. Первые — тем, что проиграли, вторые — что влезли. «Думаю, — замечает доктор Бланк, — в той или иной форме это происходит и среди „афганцев“. Мы поэтому решительно разделяем понятие войны и ветеранов. Мы работаем на миссию выживания. Наши усилия — элемент лечения»[245].

    Другой американский ветеран войны во Вьетнаме, магистр философии и теологии Уильям П. Мэхиди также подчеркивал общность военной трагедии «вьетнамцев» и «афгацев», утверждая, что «цинизм, нигилизм и утрата смысла жизни — столь же широко распространенное последствие войны, сколь и смерть, разрушения и увечья». Он перечисляет такие симптомы недуга, называемого теперь «посттравматический стрессовый синдром» или «отложенный стресс», как депрессия, гнев, злость, чувство вины, расстройство сна, омертвение души, навязчивые воспоминания, тенденции к самоубийству и убийству, отчуждение и многое другое. При этом к американским психиатрам далеко не сразу пришло понимание того, что это именно болезнь, вызванная тем, «что во время боев все чувства солдата подавляются ради того, чтобы выжить, но позже чувства эти выходят наружу и на них надо реагировать»[246]. Теперь опыт ее лечения есть, но получен он дорогой ценой: Америка не сразу занялась проблемами своих ветеранов — и потеряла многих. «Мы хотим, чтобы вы избежали нашей трагедии», — от имени своих товарищей заявляет Мэхиди.

    «Афганский синдром» имеет с «вьетнамским» и сходное происхождение, и сходные признаки. Однако начальный толчок к развитию «вьетнамского синдрома» был гораздо сильнее: афганская война в СССР была просто непопулярна, а вьетнамская вызывала в США массовые протесты. «Американское командование даже не рисковало отправлять солдат домой крупными партиями, а старалось делать это незаметно, поскольку „вьетнамцев“, в отличие от „афганцев“, не встречали на границе с цветами»[247]. Но и «встреченные цветами» очень скоро натыкались на шипы. Их характер, взгляды, ценностные ориентации формировались в экстремальных условиях, они пережили то, с чем не сталкивалось большинство окружающих, и вернулись намного взрослее своих невоевавших сверстников. Они стали «другими» — чужими, непонятными, неудобными для общества, которое отгородилось от них циничной бюрократической фразой: «Я вас туда не посылал!». И тогда они тоже стали замыкаться в себе, «уходить в леса» или искать друг друга, сплачиваться в группы, создавать свой собственный мир.

    «Дома меня встретили настороженные взгляды, пустые вопросы, сочувствующие лица, — вспоминает „афганец“ Владимир Бугров. — Короче, рухнул в пустоту, словно с разбега в незапертую дверь. Солдатская форма „афганка“ легла в дальний угол шкафа вместе с медалями. Вот только воспоминания не хотели отправляться туда же. Я стал просыпаться от звенящей тишины — не хватало привычной стрельбы по ночам. Так началось мое возвращение на войну. На этой войне не было бомбежек и засад, убитых и раненых — она шла внутри меня. Каждую минуту я сравнивал „здесь“ и „там“. Раздражало равнодушие окружавших меня „здесь“ и вспоминалась последняя сигарета, которую пустили по кругу на восьмерых „там“. Я стал замкнут, не говорил об Афгане в кругу старых знакомых, постепенно от них отдаляясь. Наверное, это и есть „адреналиновая тоска“. И тогда я начал пить. В одиночку. Под хорошую закуску, чтобы утром не страдать от похмелья. Но каждый день.

    И вот однажды я споткнулся о взгляд человека. Он просто стоял и курил. В кулак. Днем. Шагнул мне навстречу:

    — Откуда?

    — Шинданд, — ответил я.

    — Хост, — сказал он.

    Мы стояли и вспоминали годы, проведенные на войне. Я больше не был одинок.

    На „гражданке“ нас воспринимали по-разному: и как героев, и как подлецов по локоть в крови. Общения катастрофически не хватало, а встречаться хотелось со своими, кто понимал все без лишних слов»[248].

    Сначала еще была надежда «привыкнуть», вписаться в обычную жизнь, хотя никто так остро не чувствовал свою «необычность», неприспособленность к ней, как сами «афганцы»:

    «Мы еще не вернулись,
    хоть привыкли уже
    находиться средь улиц
    и среди этажей.
    Отойдем, отопьемся,
    бросьте бабий скулеж.
    Мы теперь уж вернемся,
    пусть другими — но все ж…» —

    написал старший лейтенант Михаил Михайлов, а затем добавил с изрядной долей сомнения:

    «Вы пока нас простите
    за растрепанный вид.
    Вы слегка подождите,
    может быть, отболит…»[249]

    Вот только отболит ли? Если даже Родина, пославшая солдат на «чужую» войну, стыдится не себя, а их, до конца исполнивших воинский долг…

    Знакомый с десятками случаев самоубийств среди молодых ветеранов, «афганец» Виктор Носатов возмущается тем, что в то время как в Америке существует многолетний опыт «врачевания такой страшной болезни, как адаптация к мирной жизни», у нас в стране не спешат его перенимать: официальным структурам нет дела до участников вооруженных конфликтов и их наболевших проблем. А между тем, «вирус афганского синдрома живет в каждом из нас и в любой момент может проснуться, — с горечью пишет он, — и не говорите, что мы молоды, здоровы и прекрасны. Все мы, „афганцы“, на протяжении всей своей жизни останемся заложниками афганской войны, но наши семьи не должны от этого страдать»[250].

    По данным на ноябрь 1989 г., 3700 ветеранов афганской войны находились в тюрьмах, количество разводов и острых семейных конфликтов составляло в семьях «афганцев» 75 %, более 2/3 ветеранов не были удовлетворены работой и часто меняли ее из-за возникающих конфликтов, 90 % имели задолженность в вузах или плохую успеваемость по предметам, 60 % страдали от алкоголизма и наркомании, наблюдались случаи самоубийств или попыток к ним[251]. Причем со временем проблемы не смягчались. Так, по утверждению журналиста В. Бугрова, опирающегося на сведения созданного в 1998 г. Московского объединения организаций ветеранов локальных войн и военных конфликтов, в конце 1990-х гг. ежегодно до 3 % «афганцев» кончали жизнь самоубийством[252].

    Однако, как и в случае с «вьетнамским синдромом», пик «афганского» еще впереди. Пока болезнь загнана внутрь, в среду самих «афганцев». Складывается впечатление, что происходит скрытое противостояние, что общество, отвернувшись от проблем ветеранов войны, ставит их в такие условия, когда они вынуждены искать применение своим силам, энергии и весьма специфическому опыту там, где, как им кажется, они нужны, где их понимают и принимают такими, какие они есть: в «горячих точках», в силовых структурах, в мафиозных группировках. Должно быть, кому-то выгодно, чтобы они оказались именно там. Одним нужны «боевики», с чьей помощью можно прийти к власти (не случайно в октябре 1993-го «афганцев» активно пытались втянуть в политику и те, кто штурмовал Белый дом, и те, кто в нем забаррикадировался), другим — «пугало», на которое легко переложить ответственность за пролитую кровь, переключив внимание общественности с реальных виновников, развязавших очередную бойню. А сами «афганцы» идут на войну, потому что так и не сумели с нее «вернуться». И виноваты в этом не они, а общество, ясно показавшее, что ему на них наплевать. Так, еще в 1989 г. среди «афганцев» было широко распространено настроение, наиболее ярко выраженное в письме одного из них в «Комсомольскую правду»: «Знаете, если бы сейчас кинули по Союзу клич: „Добровольцы! Назад, в Афган!“ — я бы ушел… Чем жить и видеть все это дерьмо, эти зажравшиеся рожи кабинетных крыс, эту людскую злобу и дикую ненависть ко всему, эти дубовые, никому не нужные лозунги, лучше туда! Там все проще»[253]. В тот период, по данным психологической службы Союза ветеранов Афганистана, около 50 % (а по некоторым сведениям, до 70 %) готовы были в любой момент вернуться в Афганистан[254].

    Сегодня и эти настроения, и приобретенные «афганцами» навыки есть где применить уже в самом бывшем Союзе — в многочисленных «горячих точках». Еще не прошедший «афганский синдром» успел дополниться карабахским, приднестровским, абхазским, таджикским и др. А теперь еще и чеченским, который, как считают специалисты, куда страшнее афганского[255].

    Так, по имеющимся данным на 1995 год, до 12 % бывших участников боевых действий в локальных вооруженных конфликтах последних лет хотели бы посвятить свою жизнь военной службе по контракту в любой воюющей армии. «У этих людей выработались свои извращенные взгляды на запрет убийства, грабеж, насилие, — отмечает руководитель Федерального научно-методического центра пограничной психиатрии Ю. А. Александровский. — Они пополняют не только ряды воинов в разных странах мира, но и криминальные структуры»[256].

    * * *

    Итак, в ряду других последствий (экономических, политических, социальных), которые любая война имеет для общества, существуют не менее важные психологические последствия, когда воюющая армия пропускает через себя многомиллионные массы людей и после демобилизации выплескивает их обратно в гражданское общество, внося в него при этом все особенности милитаризированного сознания, оказывая тем самым существенное влияние на его (общества) дальнейшее развитие. «Психология комбатанта» получает широкое распространение, выходя за узкие рамки профессиональных военных структур, и сохраняет свое значение не только в первые послевоенные годы, когда роль фронтовиков в обществе особенно велика, но и на протяжении всей жизни военного поколения, хотя с течением времени это влияние постепенно ослабевает.

    Для общества в целом психологический потенциал участников войны имеет противоречивое значение, соединяя две основных тенденции — созидательную и разрушительную, и то, какая из сторон этого потенциала — позитивная или негативная — окажется преобладающей в мирной жизни, зависит от состояния самого общества и его отношения к фронтовикам. Вся наша история — и современная ситуация в том числе — яркое тому подтверждение.


    Примечания:



    1

    Серебрянников В. В. Социология войны. М., 1997. С. 11–12.



    2

    Их военно-психологические взгляды представлены в следующих трудах: Макаров С. О. Рассуждения по вопросам морской тактики. Пг., 1916; Его же. Рассуждения по вопросам морской тактики. М., 1943; Макаров С. О. Документы. В 2-х т. М., 1953, 1960; Драгомиров М. И. Учебник тактики. Б.м., 1879; Его же. Офицерская памятка. СПб., 1892; Его же. Солдатская памятка. СПб., 1896; Его же. Очерки. Разбор «Войны и мира», русский солдат, Наполеон I-й, Жанна д’Арк. Киев, 1898; Его же. Подготовка войск в мирное время. СПб., 1906; Его же. Учебник тактики. Киев, 1910; Леер Г. А. Прикладная тактика. СПб., 1877; Его же. Метод военных наук. СПб., 1884; Маслов И. П. Научные исследования по тактике. СПб., 1896; Его же. Анализ нравственных сил бойца. СПб., 1896.; Бильдерлинг А. А. Публикации в газете «Русский инвалид»: Из лагеря под Киевом (1871. № 215); Кавалерийский офицер на разведке (1885. № 28); Спешивание конницы (1885. № 101); Разведчики (1887. № 43); Эскадрон в поле (1889. № 272); Конница в будущих войнах (1889. № 272); Чувство долга и любви к отечеству (1906. № 166); Часовой (1906. № 194); Подготовлены ли мы к войне и можем ли дать отпор врагу (1909. № 69); Сила духа (1910. № 172); Его же. К вопросу об обучении и воспитании детей в кадетских корпусах. СПб., Бг.; и др.



    7

    Разработанная Г. Е. Шумковым анкета приводится в работе К. И. Дружинина «Исследование душевного состояния воинов в разных случаях боевой обстановки по опыту русско-японской войны 1904–1905 годов» (СПб., 1910. С. 1–7). Она помещена в Приложении к данной монографии.



    8

    Головин Н. Н. Исследование боя. Исследование деятельности и свойств человека как бойца. СПб., 1907; Его же. Высшая военная школа. СПб., Бг; Его же. О социологическом изучении войны. (1935) // Социологические исследования. 1992. № 3; Его же. Мысли об устройстве будущей Российской Вооруженной Силы. Белград, 1925; Его же. Наука о войне. О социологическом изучении войны. Париж, 1938; Его же. Военные усилия России в мировой войне. В 2-х т. Париж, 1939; Golovin N. N. The Russian Army in the World War. — A sociological study. Yale University Press New-Haven. Conn. USA, 1931; Головин Н.Н. Обширное поле военной психологии. Предисловие к книге П. Н. Краснова «Душа армии» // Душа армии. Русская военная эмиграция о морально-психологических основах российской вооруженной силы. — Российский военный сборник. Вып. 13. М., 1997; и др.



    9

    Душа армии. С. 17–18.



    10

    Резанов А. Паника. (Психологический этюд) // Военный сборник. 1910. № 7; Изместьев П. И. Из области военной психологии. Варшава, 1911; Дмитриевский А. Да, воин без страха и упрека — достижимый идеал // Военный сборник. 1913. № 6.



    11

    См.: Фрунзе М. В. Избранные произведения. М., 1957; Хаханьян Г. Основы военной психологии. М.-Л., 1929; Таланкин А. Военная психология и вопросы военно-политического воспитания в РККА. М.-Л., 1929; Добротворский Н. Летный труд. М., 1930; Рубцов В. Марксистская психология и пути ее использования в боевой подготовке и политработе Красной Армии // Война и революция. 1930. № 2; Его же. Психофизиологические основания воспитания и обучения бойца. Введение в военную педагогику. М., 1927; Яковлев Г. Рецензия на книгу Рукьера «Психоневрозы войны» // Военно-санитарное дело. 1930. № 10. С. 48–50; Болтин Е. Быт на службе боевого воспитания. М., 1931; Психозы и психоневрозы войны. (Под ред. В. П. Осипова). М.-Л., 1934; и др.



    12

    См.: Директивы ВКП(б) и постановления Советского правительства о народном образовании. Сб. документов за 1917–1947 гг. Вып. 1. М.-Л., 1947. С. 190–193.



    13

    См.: Военная психология. М., 1972. С. 34.



    14

    См.: Теплов Б. М. К вопросу о практическом мышлении. (Опыт психологического исследования мышления полководца по военно-историческим материалам) // «Ученые записки» МГУ им. М. В. Ломоносова. Вып. 90. М., 1945; Рубинштейн С. Л. Советская психология в условиях Великой Отечественной войны // Под знаменем марксизма. 1943. № 9–10. С. 45–61; Ананьев Б. Г. Из оборонного опыта советской психологии // Советская педагогика. 1943. № 2–3. С. 48–50; Рыбников М. А. Тематика советской психологии в условиях Великой Отечественной войны // Советская педагогика. 1944. № 1; Нервные и психические заболевания военного времени. (Под ред. А. С. Шмарьяна). М., 1948; и др.



    15

    Егоров Т. Г. Психология. М., 1952. (2-е изд. 1955.)



    16

    Луков Г. Д. Психология. Очерки по вопросам обучения и воспитания советских воинов. М., 1960; Луков Г. Д., Платонов К. К. Психология. М., 1964.



    17

    Платонов К. К. Психология летного труда. М., 1960; Коробейников М. П. Сержанту о психологии. М., 1962 (2-е изд. 1965); Основы военной педагогики и психологии. Учебное пособие. М., 1964; Военная психология. М., 1967; Психологический отбор летчиков. Киев, 1966; Барабанщиков А. В., Глоточкин А. Д., Феденко Н. Ф., Шеляг В. В. Психология воинского коллектива. М., 1967; Современный бой и психология воина. М., 1967; Стрежнев В. В. С учетом психологии каждого. В помощь молодому офицеру. М., 1969; и др.



    18

    Коупленд Н. Психология и солдат. М., 1960; Лайнбарджер П. Психологическая война. Перев. с англ. М., 1962; Современная буржуазная военная психология. Сб. переводных статей. М., 1964.



    19

    Военная инженерная психология. М., 1970; Солдат и война. Проблемы морально-политической и психологической подготовки советских воинов. М., 1971; Глоточкин А. Д. Общественное мнение, групповые настроения, традиции в воинском коллективе и пути влияния на них. М., 1971; Коробейников М. П. Современный бой и проблемы психологии. М., 1972; Идейная закалка военных кадров. Проблемы, опыт. Сб. М., 1979; и др.



    20

    Cредин Г. В., Волкогонов Д. А., Коробейников М. П. Человек в современной войне. Проблемы морально-политической и психологической подготовки советских воинов. М., 1981; Философия и военная история. М., 1979; Армия в современном обществе. Материалы Всесоюзной научн. конференц. М., 1985.



    21

    Анализ заслуживающих внимание работ этой категории дан в авторской монографии «1941–1945. Фронтовое поколение. Историко-психологическое исследование». М., 1995. См.: Левашова З. П. Моральный облик советского воина. Рекоменд. указатель литературы. М., 1950; Журавков М. Г. Моральный облик советского воина. М., 1954; Скирдо М. П. Роль морального фактора в победе советского народа и советских вооруженных сил в Великой Отечественной войне. Автореф. дисс. на соиск. уч. степ. канд. филос. наук. М., 1954; Он же. Моральный фактор в Великой Отечественной войне. М., 1959; Шаваев А.Х. Методологические вопросы анализа и оценки морального фактора в войне. Автореф. дисс. на соиск. уч. степ. канд. филос. наук. М., 1977; Ильин С. К. Моральный фактор в современных войнах. 3-е изд., перераб. и доп. М., 1979; Шеляг В. В. Духовный облик советского народа и советских воинов. Автореф. дисс. на соиск. уч. степ. канд. филос. наук. М., 1958; Он же. Основные черты духовного облика советских воинов. М., Труды ВПА, 1958. № 18; Он же. В этом наша сила. Очерк о духовном облике советского народа и воинов вооруженных сил СССР. М., 1960; Он же. Человек нового духовного облика // Коммунист вооруженных сил. 1967. № 19; Он же. Структура общественного сознания и проблемы формирования духовного облика советских воинов. Доклад об опубл. работах. М., 1971; и др.



    22

    Волкогонов Д. А. Социологический и гносеологический анализ проблем военно-этической теории. Автореф. дисс. на соиск. уч. степ. докт. филос. наук. М., 1971; Он же. Этика советского офицера. М., 1973; Он же. Морально-политический фактор Великой Победы // Вопросы философии. 1975. № 3; Он же. Беседы о воинской этике. М., 1977; Он же. Доблести. М., 1981; Он же. Психологическая война. Подрывные действия империализма в области общественного сознания. М., 1983; Он же. Феномен героизма. О героях и героическом. М., 1985; и др.



    23

    Военно-психологические взгляды русских военных деятелей XVIII–XX веков. М., 1992; Феденко Н. Ф., Раздуев В. А. Русская военная психология. (Середина XIX — начало XX века). М., 1993; Курс военной психологии. М., 1993; Швыдюк А. Морская психология — взгляд изнутри // Морской флот. 1993. № 7/8; Сосков В. Тест — это серьезно. (О психологических исследованиях в армии) // Вестник противовоздушной обороны. 1993. № 4; Перевалов В. Ф. Победители стрессов сумеют не дрогнуть в бою // Вестник противовоздушной обороны. 1993. № 9; и др.



    24

    Военная психология и педагогика. Учебное пособие. М., 1998; и др.



    25

    Корф Н. А. Общее введение в стратегию, понимаемую в широком смысле. (Этюды военных наук). (1897).



    72

    Клаузевиц К. О войне. В 2-х т. Т. I. М., 1937. С. 33–34.



    73

    Там же. С. 43.



    74

    Wright Q. War //International Encyclopedia of the Social Sciences. V. 16. New-York: Free Press, 1968. P. 452.



    75

    Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 13. С. 72–73.



    76

    Wright Q. A Study of War. Chicago: University of Chicago Press. 1942.



    77

    См.: История русско-японской войны 1904–1905 гг. М., 1977. С. 353–361.



    78

    См.: Русская разведка и контрразведка в войне 1904–1905 гг. Документы // В кн.: Тайны русско-японской войны. М., 1993. С. 162.



    79

    Агеев А. Офицеры русского Генерального штаба об опыте русско-японской войны 1904–1905 гг. // Военно-исторический журнал. 1975. № 8. С. 101.



    80

    См.: Керсновский А. А. История русской армии. В 4-х т. М., 1994. Т. 3. С. 103–104; История русско-японской войны 1904–1905 гг. С. 365.



    81

    Россия в мировой войне 1914–1918 года. (В цифрах). М., 1925. С. 17, 30–31; Керсновский А. А. Указ. соч. Т. 4. С. 165–170.



    82

    Гриф секретности снят. Потери Вооруженных Сил СССР в войнах, боевых действиях и военных конфликтах. Статистическое исследование. М., 1993. С. 71–72, 407.



    83

    Там же. С. 78–79, 407.



    84

    Кривель А. М. Слышишь, Халхин-Гол! М., 1989. С. 70.



    85

    См.: Канун и начало войны. Документы и материалы. Л., 1991. С. 192; Секретные дополнительные протоколы к договору о ненападении между Германией и СССР от 23 августа 1939 года // Военные архивы России. 1993. Вып. 1. С. 115.



    86

    Гриф секретности снят. С. 99, 407.



    87

    Аптекарь П. Какие потери в живой силе и технике понесла Красная Армия в финской кампании? // Родина. 1995. № 12. С. 98.



    88

    Литовкин В. В годы войны наша армия потеряла 11 944 100 человек // Известия. 1998. 25 июня.



    89

    См.: Гриф секретности снят. С. 158, 407.



    90

    Литовкин В. Указ. соч.



    91

    Там же.



    92

    Гриф секретности снят. С. 159.



    93

    Там же. С. 403–405.



    94

    Локальные войны: история и современность. М., 1981. С. 9.



    95

    Гриф секретности снят. С. 66.



    96

    Там же. С. 87–87, 407.



    97

    Там же. С. 397–399.



    98

    Там же. С. 68.



    99

    Там же. С. 70.



    100

    Там же. С. 395.



    101

    Там же. С. 407.



    102

    См.: Душа армии. Русская военная эмиграция о морально-психологических основах российской вооруженной силы. М., 1997. С. 42.



    103

    Померанц Г. Вкус к жестокости // Родина. 1993. № 8–9. С. 173.



    104

    Головин Н. Обширное поле военной психологии // Душа армии… С. 34–35.



    105

    Семанов С. Н. Предисловие // Первая мировая. (Воспоминания, репортажи, очерки, документы). М., 1989. С. 8.



    106

    См.: Локальные войны: история и современность. С. 19–27.



    107

    Агеев А. Указ. соч. С. 103.



    108

    Мастыкина И. Когда я вернусь… Психиатры знают самую страшную правду о «чеченском конфликте» // Комсомольская правда. 1995. 25 апреля.



    109

    Первая мировая. (Воспоминания, репортажи, очерки, документы). С. 375.



    110

    Дернер Дитрих. Логика неудачи. Стратегическое мышление в сложных ситуациях. М., 1997. С. 148.



    111

    Там же.



    112

    Головин Н. Наука о войне // Философия войны. М., 1995. С. 149.



    113

    Гриф секретности снят. С. 99–101, 104–105, 122–123.



    114

    Вишневский В. В. Собр. соч. Т. II. «Война». М., 1954. С. 216.



    115

    Арамилев В. В дыму войны. // Первая мировая. М., 1989. С. 540.



    116

    Рид Джон. Вдоль фронта // Первая мировая. С. 384.



    117

    Царская армия в период мировой войны и Февральской революции. (Материалы к изучению истории империалистической и гражданской войн). Казань, 1932. С. 87.



    118

    Советская военная энциклопедия. М., 1977. Т. 4. С. 261.



    119

    Дрейлинг Р. Военная психология как наука // Душа армии. Русская военная эмиграция о морально-психологических основах российской вооруженной силы. М., 1997. С. 160



    120

    Современная буржуазная философия. М., 1978. С. 300.



    121

    Там же. С. 330.



    122

    Дрейлинг Р. Указ. соч. С. 159–160.



    123

    Момыш-Улы Б. Психология войны. Алма-Ата, 1990. С. 39–40.



    124

    Коробейников М. П. Современный бой и проблемы психологии. М.: Воениздат, 1972. С. 161.



    125

    Актуальные вопросы военной и экологической психиатрии. СПб., 1995. С. 39.



    126

    Душа Армии. С. 19.



    127

    РГВИА. Ф. 2019. Оп. II. Д. 19. Л. 265–287.



    128

    Клаузевиц. О войне. В 2-х т. Т. I. М., 1937. С. 78.



    129

    Коробейников М. П. Указ. соч. С. 161.



    130

    Коупленд Н. Психология и солдат. М., 1960. С. 37.



    131

    Серебрянников В. В. Социология войны. М., 1997. 266–267.



    132

    Там же.



    133

    Junger E. Im Stahlgewitter. Berlin, 1920; Героика и страх как модусы человеческого существования. Ранние произведения Э. Юнгера // Философия человека: Традиции и современность. Вып. 2. Сб. обзоров. М., 1991. С. 196–221; Э. Юнгер и «новый национализм» // Пленков О. Ю. Мифы нации против мифов демократии: немецкая политическая традиция и нацизм. СПб., 1997. С. 372–384.



    134

    Серебрянников В. В. Указ. соч. С. 267–268.



    135

    Там же.



    136

    Луков Г. Д. Психология. (Очерки по вопросам обучения и воспитания советских воинов). М., 1960. С. 43–44.



    137

    Там же. С. 105.



    138

    Изместьев П. И. Очерки по военной психологии. (Некоторые основы тактики и военного воспитания). Пг., 1923. С. 45.



    139

    Душа армии. С. 62.



    140

    Клаузевиц. О войне. Т. I. С. 127.



    141

    Военная психология. М., 1972. С. 322–323.



    142

    Краснов П. Н. Душа армии. Очерки по военной психологии // Душа армии. С. 88.



    143

    Коробейников М. П. Указ. соч. С. 137.



    144

    Краснов П. Н. Указ. соч. С. 95.



    145

    Цит. по: Изместьев П. И. Указ. соч. С. 62.



    146

    Лемке М. 250 дней в царской ставке // Первая мировая. (Воспоминания, репортажи, очерки, документы). М., 1989. С. 401–403. В 1916 г. в Петрограде была выпущена специальная пропагандистская брошюра П. Навоева «Что ожидает добровольно сдавшегося в плен солдата и его семью. Беседа с нижними чинами», где разъяснялись те репрессивные меры, которые будут применены к «предателям Веры, Царя и Отечества».



    147

    Лемке М. Указ. соч. С. 400.



    148

    Великая Отечественная война 1941–1945. События. Люди. Документы. Краткий исторический справочник. М., 1990. С. 423–424.



    149

    Серебрянников В. В. Указ. соч. С. 243.



    150

    Великая Отечественная война 1941–1945. События. Люди. Документы. С. 435–436;



    151

    Военная психология. С. 352–353; Современная буржуазная военная психология. М., 1966. С. 262–265.



    152

    Краснов П. Н. Указ. соч. С. 96.



    153

    Изместьев П. И. Указ. соч. С. 71–72.



    154

    Там же. С. 60.



    155

    Цит по.: Душа армии. С. 116–117.



    156

    Словарь практического психолога. Минск, 1997. С. 43–44; Военная психология и педагогика. М., 1998. С. 357.



    157

    Cамойлов Д. Люди одного варианта. Из военных записок //Аврора. 1990. № 2. С. 50; № 1. С. 76.



    158

    Центр документации «Народный Архив» (далее — ЦДНА при МГИАИ). Ф. 118. Оп. 1. Ед. хр. 12. Л. 35–36.



    159

    «Я точно знаю: меня никогда не убьют!» //Комсомольская правда. 1993. 8 мая.



    160

    Из интервью с полковником С. М. Букваревым от 24.11.93 г. // Личный архив.



    161

    Чемоданов Г. Н. Последние дни старой армии. М.-Л., 1926. С. 49.



    162

    Павлов И. П. Полн. собр. соч. Т. III. Кн. 2. М., 1951. С. 209.



    163

    Современная буржуазная военная психология. М., 1964. С. 50–53; Серебрянников В. В. Указ. соч. С. 242–243.



    164

    Краснов П. Н. Указ. соч. С. 44.



    165

    Арамилев В. Указ. соч. // Первая мировая. С. 542.



    166

    Коробейников М. П. Указ. соч. С. 162.



    167

    Из интервью с майором П. А. Поповым от 4.12.93 г. // Личный архив.



    168

    Теплов Б. М. Ум полководца. (Опыт психологического исследования мышления полководца по военно-историческим материалам) // Теплов Б. М. Проблемы индивидуальных различий. М., 1961. С. 264.



    169

    Там же. С. 265–266.



    170

    Военная психология и педагогика. С. 316.



    171

    Из интервью с майором С. Н. Токаревым от 25.11.93 г. // Личный архив.



    172

    Луков Г. Д. Указ. соч. С. 99–100.



    173

    Чемоданов Г. Н. Указ. соч. С. 78.



    174

    Гуськов С. Если останусь жив… М., 1989. С. 216.



    175

    Из интервью с майором В. А. Сокирко от 1.11.93 г. // Личный архив.



    176

    Фурманов Д. А. Соч. Т. 1. М., 1951. С. 102.



    177

    Изместьев П. И. Указ. соч. С. 19.



    178

    Чемоданов Г. Н. Указ. соч. С. 63.



    179

    Гудкова Г. Будут жить! Сапожникова М. «Сестра Валя». М., 1986. С. 181.



    180

    Из интервью с майором С. Н. Токаревым.



    181

    Пашкевич М. М. Афганистан: война глазами комбата. М., 1991. С. 22, 60.



    182

    Группа специального назначения. Сборник авторских песен воинов-афганцев. М., 1991. С. 37.



    183

    Симонов К. Солдатские мемуары. Документальные сценарии. М., 1985. С. 297.



    184

    Дрейлинг Р. Военная психология как наука // Душа армии. Русская военная эмиграция о морально-психологических основах российской вооруженной силы. М., 1997. С. 160.



    185

    Арамилев В. В дыму войны. // Первая мировая. (Воспоминания, репортажи, очерки, документы). М., 1989. С. 538.



    186

    Чемоданов Г. Н. Последние дни старой армии. М.-Л., 1926. С. 27.



    187

    Из интервью с Л. Н. Пушкаревым от 4.06.97 г. // Личный архив.



    188

    Кривель А. М. Слышишь, Халхин-Гол! М., 1989. С. 31.



    189

    Финал. Историко-мемуарный очерк о разгроме империалистической Японии в 1945 году. Изд. 2-е. М., 1969. С. 141–142.



    190

    Кривель А. М. Указ. соч. С. 139.



    191

    Там же. С. 137–138.



    192

    Комбату Засухину помогали на войне вера в Сталина, водка и теплые кальсоны // Комсомольская правда. 14 декабря 1996 г.



    193

    Там же.



    194

    Закруткин В. Кавказские записки. 1942–1944. Симферополь, 1950. С. 242.



    195

    Из интервью с майором С. Н. Токаревым от 25.11.93 г. // Личный архив; Гриф секретности снят. Потери Вооруженных Сил СССР в войнах, боевых действиях и военных конфликтах. Статистическое исследование. М., 1993. С. 404.



    196

    Из интервью с майором П. А. Поповым от 4.12.93 г. // Личный архив.



    197

    Там же.



    198

    Арамилев В. Указ. соч. С. 537–538.



    199

    Мирский М. Б. Обязаны жизнью. М., 1991. С. 142.



    200

    Там же. С. 143.



    201

    Там же. С. 155.



    202

    Комбату Засухину помогали на войне…



    203

    Феденко Н. Ф., Раздуев В. А. Русская военная психология. (Середина XIX — начало XX века.) Учебное пособие. М., 1993. С. 32.



    204

    Изместьев П. И. Указ. соч. С. 24.



    205

    См.: Верховский А. И. На трудном перевале. М., 1959. С. 94.



    206

    Военно-исторический журнал. 1992. № 4–5. С. 23.



    207

    Комбату Засухину помогали на войне…



    208

    Там же.



    209

    Кривель А. М. Это было на Хингане. М., 1985. С. 125.



    210

    Из интервью с полковником С. М. Букваревым, майором С. Н. Токаревым, майором В. А. Сокирко, майором П. А. Поповым и др. Октябрь-декабрь 1993 г. // Личный архив.



    211

    Данные о числе употреблявших наркотики в Афганистане приведены со слов заместителя начальника кафедры психиатрии Военно-медицинской академии Министерства Обороны РФ, доктора медицинских наук С. В. Литвинцева — бывшего главного психиатра 40-й армии. См.: Мастыкина И. Когда я вернусь… Психиатры знают самую страшную правду о «чеченском конфликте» // Комсомольская правда. 1995. 25 апреля; Лория Е., Маетная Е. В Чечню уходили солдаты. Домой вернулись — наркоманы // Комсомольская правда. 1997. 22 апреля.



    212

    Федорченко С. Народ на войне. М., 1990. С. 34.



    213

    См.: Знамя. 1990. № 10. С. 9.



    214

    ЦДНА при МГИАИ. Ф. 118. Оп. 1. Ед. хр. 12. Л. 11–15.



    215

    Музей боевой славы Исторического факультета МГУ (далее — МБС ИФ МГУ). Личный фонд Ю. И. Каминского.



    216

    «Но мы не забудем друг друга». М., 1990. С. 56.



    217

    ЦДНА при МГИАИ. Ф. 196. Оп. 1. Ед. хр. 61. Л. 7–10.



    218

    МБС ИФ МГУ. Личный фонд Ю. И. Каминского.



    219

    «Но мы не забудем друг друга». С. 56.



    220

    Там же. С. 54–55.



    221

    ЦДНА при МГИАИ. Ф. 196. Оп. 1. Ед. хр. 61. Л. 24–25.



    222

    МБС ИФ МГУ. Личный фонд Ю. И. Каминского.



    223

    Дрейлинг Р. Военная психология как наука // Душа армии. Русская военная эмиграция о морально-психологических основах российской вооруженной силы. М., 1997. С. 161.



    224

    Съедин С. И., Абдурахманов Р. А. Психологические последствия воздействия боевой обстановки. Учебное пособие. М., 1992. С. 6.



    225

    Военная психология и педагогика. Учебн. пособие. М., 1998. С. 299.



    226

    Александровский Ю. А. Пограничные психические расстройства. М.-Ростов н/Д., 1997. С. 327.



    227

    Там же. С. 326.



    228

    Группа специального назначения. Сборник авторских песен воинов-афганцев. С. 48.



    229

    Шарапов Ю. Как пред господом Богом чисты… // Красная звезда. 1991. 22 июня.



    230

    Из интервью с полковником И. Ф. Ваниным от 24.11.93 г. // Личный архив.



    231

    Кондратьев В., Кожемяко В. Какая же она, правда о войне? // Правда. 1990. 20 июня.



    232

    Кардин В. К вопросу о белых перчатках // Библиотека «Огонек». № 29. М., 1991. С. 7.



    233

    Цит по: Кондратьев В. Красные ворота. Повесть. Роман. М., 1988. С. 411.



    234

    Кондратьев В. Не только о своем поколении. Заметки писателя // Коммунист. 1990. № 7. С. 124.



    235

    Там же. С. 116.



    236

    Алексиевич С. У войны не женское лицо. Минск, 1985. С. 308.



    237

    Из пламени Афганистана. Стихи и песни советских воинов, выполнявших интернациональный долг в Афганистане, и стихи, посвященные им. М., 1990. С. 241.



    238

    Там же. С. 72.



    239

    См.: Первый съезд народных депутатов СССР. 25 мая — 9 июня 1989 г. Стенографический отчет. Т. II. М., 1989. С. 343–350.



    240

    См.: Второй съезд народных депутатов СССР. Стенографический отчет. 12–24 декабря 1989 г. Т. IV. М., 1989. С. 432–454, 616.



    241

    После Афганистана // Комсомольская правда. 1989. 21 декабря.



    242

    Группа специального назначения. С. 46.



    243

    Афганистан в нашей судьбе. М;. 1989. С. 14.



    244

    Там же. С. 150.



    245

    Там же. С. 15.



    246

    Дорогие мои… Письма из Афгана. М., 1991. С. 252–253.



    247

    Афганистан в нашей судьбе. С. 151.



    248

    Бугров В. Нас называли «шурави» // Вестник благотворительности. 1999. № 3. С. 25.



    249

    Истоки. Стихи и проза молодых. Альманах. Вып. 1 (23). М., 1994. С. 163.



    250

    Дорогие мои… С. 254–255.



    251

    Данные получены у канд. психол. наук, директора психологической службы Союза ветеранов Афганистана М. Ш. Магомед-Эминова в 1993 г.



    252

    Бугров В. Указ. соч. С. 25.



    253

    После Афганистана // Комсомольская правда. 1989. 21 декабря.



    254

    Данные получены у М. Ш. Магомед-Эминова в 1993 г.



    255

    См.: Мастыкина И. Когда я вернусь… Психиатры знают самую страшную правду о «чеченском конфликте» // Комсомольская правда. 1995. 25 апреля; Любить и прощать. «Чеченский синдром» опаснее афганского // Труд. 1995. 19 сентября; Самый здоровый человек на войне — это сумасшедший. (Мнение психиатра: Чем отличается русский от чеченца на поле боя) // Комсомольская правда. 1996. 24 мая; Гритчин Н. Чеченский синдром… Буденовская // Известия. 1997. 25 марта; Максимова Э. Война закончена. Забудьте // Известия. 1997. 7 октября; и др.



    256

    Александровский Ю. А. Указ. соч. С. 327–328.









     


    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх