|
||||
|
Часть II РОССИЙСКАЯ АРМИЯ В ВОЙНАХ ХХ ВЕКА. ИСТОРИКО-ПСИХОЛОГИЧЕСКИЙ ПОРТРЕТ Глава I РЯДОВОЙ И КОМАНДНЫЙ СОСТАВ АРМИИ: ОСОБЕННОСТИ ПСИХОЛОГИИ Военная иерархия и социально-групповая психология Восприятие окружающего мира индивидуально для каждого человека, в этом уникальность личности, неповторимость любого человеческого «я». Но существуют группы людей, которым свойственны те или иные общие черты психологии. Это специфика национальных, социальных и половозрастных категорий, которая имеет место в любых исторических условиях. Помимо влияния социально-демографических факторов, существуют внешние факторы, воздействующие на сознание многих людей, оказавшихся в сходных жизненных ситуациях, они также вырабатывают у них характерные особенности психологии. Во время войны главные различия такого рода имеются у тех, кто живет и работает в тылу, и тех, кто непосредственно воюет с врагом, то есть комбатантов. Среди последних, в свою очередь, можно выделить несколько значительных категорий с присущими им особенностями. Разный отпечаток на сознание накладывает жизнь на фронте (в армии, на флоте) и во вражеском окружении (в партизанском отряде, в подполье, в разведке). Влияние на психологические процессы воюющих людей оказывает ход и характер военных действий (отступление, оборона, наступление; успехи и поражения), а также само место ведения боев (на своей или чужой территории). При этом на разных фронтах в один и тот же момент может складываться разная боевая обстановка, и воздействие «местных» условий по своему значению ничуть не меньше, чем общих итогов военного положения всей армии на данный момент. Напротив, гораздо больше, так как солдат рискует жизнью на своем конкретном участке переднего края и степень этого риска мало зависит от того, что происходит на других. Хотя известие об успехах или неудачах одной из частей неизбежно влияет на моральный дух армии в целом, — разумеется, в зависимости от масштабов событий. Естественно, определенными особенностями отличается психология представителей различных родов войск, рядового и командного состава. Все это составные элементы групповой военной психологии. Ставя перед собой задачу изучить психологию комбатантов, мы намеренно ограничиваемся рассмотрением психологии собственно фронтовиков, то есть тех, кто непосредственно принимал участие в вооруженной борьбе с врагом на переднем крае. Ведь для окопника глубоким тылом считалось все, что находилось дальше медсанбата, а там жизнь текла совсем другая, «кому война, кому мать родна»[257], — отмечал ветеран Великой Отечественной, писатель-фронтовик В. Кондратьев. Психология людей из «второго эшелона» во все времена и войны была совершенно иной. Не случайно на фронте так не жаловали «штабных крыс», приписывая им все смертные грехи, часто вполне заслуженно, исходя из своих, «окопных» критериев нравственной оценки человека: «Пошел бы я с ним в разведку или нет». То высокое и не очень начальство, которое появлялось на передовой только в часы затишья и старалось долго там не задерживаться, не могло рассчитывать на авторитет у людей, рисковавших жизнью постоянно, изо дня в день, и не считавших это чем-то особенным. Поэтому, говоря о различном восприятии войны и особенностях психологии рядового и командного состава, мы имеем в виду прежде всего фронтовых солдат и офицеров. Но, подразделяя всю армейскую среду на различные социальные категории, часто находящиеся в весьма несходных обстоятельствах, следует прежде всего сказать о том общем, что объединяло русскую армию и отличало ее от всех прочих. Тому есть немало свидетельств и наблюдений из различных эпох, что наталкивает на вывод о существенном влиянии на армейскую психологию национального характера, российской социокультурной специфики. Вот какую психологическую оценку русской армии дает в своих воспоминаниях полковник Первой мировой войны Г. Н. Чемоданов: «Армия всегда была отражением, точным слепком своего народа, часть которого она составляет… Заставьте петь армии западных народов. В них вы не услышите пения, а русская армия поет и пела и с горя, и с радости, в часы отдыха и во время самых тяжелых переходов. Она ищет развлечения, утешения и бодрости в пении, это ее особенность, особенность породившего ее народа: рабочий поет за станком, пахарь — за сохой, бурлак тянет свою унылую песню на Волге…»[258] Другое интересное наблюдение мы находим в дневнике поэта-фронтовика Давида Самойлова, читая который, с одинаковой ясностью представляешь себе и солдата Первой мировой, и бойца Великой Отечественной, и воина-«афганца». Вот как описывает он «три главных состояния» русского солдата: «Первое. Без начальства. Тогда он брюзга и ругатель. Грозится и хвастает. Готов что-нибудь слямзить и схватиться за грудки из-за пустяков. В этой раздражительности видно, что солдатское житье его тяготит. Второе. Солдат при начальстве. Смирен, косноязычен. Легко соглашается, легко поддается на обещания и посулы. Расцветает от похвалы и готов восхищаться даже строгостью начальства, перед которым за глаза куражится. В этих двух состояниях солдат не воспринимает патетики. Третье состояние — артельная работа или бой. Тут он — герой. Он умирает спокойно и сосредоточено. Без рисовки. В беде он не оставит товарища. Он умирает деловито и мужественно, как привык делать артельное дело»[259]. В сущности, это собирательный образ народа-крестьянина на войне, образ солдатской массы в одинаковых серых шинелях, внутренне протестующей против этой «одинаковости», «обезлички» и, тем не менее, выступающей как единое целое, подчиняясь долгу и приказу. Такое обобщение ничуть не противоречит тому, что народный характер, то есть черты, сходные у многих, порожденные единством языка, культуры и судьбы, не являются чем-то застывшим и неизменным, но развиваются и изменяются постоянно вместе с изменением обстоятельств, потому что на деле «народ — это неисчерпаемое множество характеров»[260]. И все же главные черты «народного характера», его основа, сохранялась у армии и была узнаваема во всех войнах. Вот на этом, общеармейском фоне только и можно рассматривать специфику конкретных социальных категорий, командного и рядового состава, которая, безусловно, очень значительна. «Конечно, точка зрения солдата на войну — одна точка зрения, командира полка — другая, даже на один и тот же бой. Потому что они ведь и смотрят на него с разных точек и имеют в нем, в этом бою, различные задачи, — писал К. Симонов. — Я говорю не о политической задаче — общей, нравственной, патриотической, — а о военной задаче в бою»[261]. Впрочем, наиболее существенные психологические различия обусловливались в первую очередь характером и степенью ответственности, возложенной на каждого в зависимости от служебного положения. Рядовой отвечает только за себя, выполняя приказы всех вышестоящих начальников. Его инициатива предельно ограничена рамками этих приказов. Командир любого ранга несет ответственность не только за себя, но и за своих людей, званием и должностью ему дано право посылать их на смерть, и в этом самое трудное его испытание — испытание властью. Чем выше должность, тем большее число людей зависит от его воли, деловых и человеческих качеств. Но над каждым командиром есть другой командир, чья власть еще больше. И его инициатива тоже ограничена рамками приказов, хотя возможность ее проявить шире, чем у простого солдата. Случалось, что страх перед начальством оказывался сильнее, чем перед врагом. И самой отвратительной трусостью была не боязнь смерти, а боязнь доложить правду о сложившейся ситуации на позиции: за такой трусостью на войне всегда стоят чьи-то жизни[262]. Что касается младшего командного состава (унтер-офицеров в дореволюционной армии, сержантов и старшин в советской), то по своему положению он мало отличался от рядовых. Являясь промежуточным звеном между ними и офицерами, психологически он был гораздо ближе к первым. Положение среднего и старшего звена командного состава армии, особенности его функций, безусловно, выделяли эту категорию по большинству психологических характеристик. Говоря о том, насколько сложнее психические условия деятельности командиров по сравнению с рядовыми бойцами, русский военный психолог Н. Головин отмечает, что чем выше поднимаешься вверх по иерархической лестнице военного командования, тем сильнее уменьшается личная опасность и физическая усталость, но зато многократно увеличивается моральная ответственность, которая лежит на плечах начальника[263]. О том же свидетельствует в своей книге «Душа армии» и генерал П. Н. Краснов: «Чувство страха рядового бойца отличается от чувства страха начальника, руководящего боем. И страх начальника, лично руководящего в непосредственной близости от неприятеля боем, отличается от страха начальника, издали, часто вне сферы физической опасности управляющего боем. Разная у них и усталость. Если солдат… устает до полного изнеможения физически, то начальник… не испытывая такой физической усталости, устает морально от страшного напряжения внимания»[264]. Далее он подробно анализирует различия в переживаниях старших и младших начальников в армии. «У младших, там, впереди, эти переживания перебиваются явной телесной опасностью». Враг видим. Младший командир сам находится под огнем, под пулями, его обязанность — идти вперед самому и заставить идти вперед подчиненных, «победить или умереть». «Внизу, „на фронте“ — душевные переживания притуплены усталостью тела, голодом, плохими ночлегами, непогодою, видом раненых и убитых. Человек работает в неполном сознании, часто не отдавая себе отчета в том, что он делает. Наверху, „в штабах“ — известный комфорт домов, наблюдательных пунктов с блиндажами, налаженная жизнь, сытная, вовремя еда, постель и крыша, — но все это не только не ослабляет, но усиливает по сравнению с войсками душевные переживания начальника»[265]. Что же это за переживания? Ведь «непосредственная опасность для жизни далеко», неприятеля не видно. Едва слышна, да и то не всегда, канонада — отдаленная «музыка боя», а в самом штабе — тишина, «суетливое перебирание бумаг». Но зато куда больше информации о характере и ходе боевых действий, иная, более высокая «точка обзора», понимание обстановки, ответственность за огромные массы людей, за ход операции в целом. «Снизу» докладывают о потерях, о гибели офицеров, о нехватке боеприпасов, об усталости войск, о невозможности продвигаться вперед. «Сверху» присылают приказы с требованием наступать во что бы то ни стало, часто сопровождая их напоминанием об ответственности и долге, упреками, угрозами и даже оскорблениями… «На душу грозной тяжестью ложится смерть многих людей, часто близких, дорогих, с которыми связан долгою совместною службою, которых полюбил. И та же душа трепещет за исход боя. Неудача, поражение, отход, крушение лягут тягчайшим позором на все прошлое, смоют труды, старания и подвиги долгих лет. Драма старшего начальника с душою чуткой, не эгоистичною — необычайно глубока»[266], — делает вывод П. Н. Краснов. И особо подчеркивает, что высокая должность в армии требует понимания «души строя», чтобы «сытый понял голодного», чтобы распоряжения и приказы войскам не требовали от них невозможного, делая поправку на человеческую усталость. Давно и хорошо известно, что авторитет в войсках командира высокого ранга во многом зависит от личных посещений им фронта, от его способностей на глазах подчиненных переживать личный риск и личные лишения, что всегда поднимает дух войск, да и самого начальника. А «чем ближе начальник к войскам, тем больше он их понимает (потому что сам это переживал на маневрах и в боях), тем легче ему отличить действительно серьезное положение, угрожающее успеху, от так называемого „панического настроения“»[267]. Во все времена рядовые ценят командиров не только за их способность умело управлять войсками и одерживать победы, но и за способность хотя бы ненадолго войти в роль самих рядовых, «примерить» на себя опасность, переживаемую солдатами ежечасно, прочувствовать то, что чувствуют в бою они, и показать себя достойными их доверия, выраженного в готовности выполнить любой, даже смертельный приказ. В этой связи уместно привести слова героя русско-турецкой войны, обожаемого войсками за храбрость генерала М. Д. Скобелева. В беседе с одним из своих друзей он сказал: «Нет людей, которые не боялись бы смерти; а если тебе кто скажет, что не боится, плюнь тому в глаза: он лжет. И я точно так же не меньше других боюсь смерти. Но есть люди, кои имеют достаточно силы воли этого не показать, тогда как другие не могут удержаться и бегут пред страхом смерти. Я имею силу воли не показывать, что я боюсь; но зато внутренняя борьба страшная, и она ежеминутно отражается на сердце»[268]. Такой командир, исходя из личного опыта, понимал чувства своих солдат, а солдаты понимали и любили его. Те же психологические закономерности во взаимоотношениях армии и ее полководцев действовали и в русско-японскую, и в Первую мировую войну, и в вооруженных конфликтах советской эпохи. На фронтах Великой Отечественной солдаты уважали лишь тех генералов, которые, оказавшись на передовой, не кланялись пулям, не спешили в укрытие, доказав этим свое моральное право посылать на смерть других. И авторитет командующего 40-й армией Б. В. Громова, по свидетельствам ветеранов Афганистана, во многом был также основан на его личной храбрости. «У Громова была специфика такая, очень уважали его за это, — вспоминает гвардии майор П. А. Попов. — Он не был трусом. Все время 01-й, 02-й БТР, где бы ни было каких операций, он все время выезжал туда один. Фактически выезжал командующий армии, — и у него в прикрытии один БТР был!»[269] Корпоративность офицерского корпуса. Судьба комсостава в межвоенный период Следует отметить, что офицерская среда всегда отличалась определенной кастовостью, корпоративностью. В царской России подавляющее большинство офицеров принадлежало к высшему сословию — дворянству, потомственному либо личному, если не по происхождению, то за службу. Таким образом, само государство противопоставляло офицерство солдатской массе, утверждая его кастовость, придавая офицерскому корпусу сословный характер. В 1906 г., отвечая на вопросы анкеты комиссии Генерального штаба о причинах неудач армии в русско-японской войне, участник обороны Порт-Артура подполковник Ф. В. Степанов отмечал, что война вскрыла оторванность офицерского состава от солдат, указала на необходимость знания психологии бойца, его морального духа для успешного ведения боевых действий. «Корпус офицеров, — писал он, — мало знает ту силу, с которой механически (чисто формально) связан в мирное время и во главе которой офицеры должны идти в бой… В мирное время пропасть, разделяющая офицера от солдата, мало заметна, в военное же время… отсутствие духовной связи резко обнаруживается. Эта язва… имеет глубокие корни и культивируется постоянно…»[270] По свидетельству другого участника опроса, полковника К. П. Линды, офицеры не знали «психологии подчиненных им бойцов… состояние духа войск не понимали и им не интересовались… В части войск видели только боевую единицу, „шахматную пешку“, а в солдате — слепое орудие, вовсе не считаясь с его сложной духовной конструкцией, не учитывая личности ни начальника, ни бойца»[271]. Не случайно эти мнения были учтены при проведении военных реформ в 1906–1912 гг., а военная психология после проигранной войны стала оформляться в особую отрасль науки. Но существование социальной и психологической дистанции между рядовыми и офицерством, а также особая психологическая среда внутри офицерской касты продолжали сохраняться. Принадлежность к командному составу обусловливала и некоторые особенности военного быта (в обеспечении жильем, питанием, денежным довольствием), создавала особый круг внеслужебного общения, досуга. Так, в Первую мировую существовали полковые собрания, где в периоды затишья офицеры могли отдохнуть. Вот как описывает царившую в них атмосферу прапорщик А. Н. Жиглинский в письме к матери от 9 февраля 1916 г.: «Побывайте в собрании любого из полков, любой бригады! — Узкая, длинная землянка, стены обшиты досками и изукрашены национальными лентами, вензелями и гирляндами из елок. Душно, накурено. Офицерство попивает чай, играет в карты, в разные игры, вроде скачек, „трик-трак“ и т. д. Шахматы, шашки… В одном углу взрывы смеха — там молодой артиллерист тешит компанию сочными анекдотами. Веселый, тучный полковник с Георгием, прислушивается, крутит головой, улыбаясь, между ходом партнера и своим. Вот он же затягивает своим симпатичным, бархатным баритоном „Вниз по Волге-реке“ и тотчас десяток-другой голосов подхватывает: „…выплывали стружки…“ Поет и седой генерал, и молодой прапор… За длинным, самодельным, белым столом сидит не случайная компания, а милая, хорошая семья. Главное — дружная… Соединила всех не попойка, не общее горе, — всех соединил долг и общее дело…»[272] Подобное общение в «своем» кругу, отражающее элементы корпоративности, существовало и в советское время. Исключением, нарушившим корпоративно-кастовую атмосферу командной среды, причем на сравнительно короткий период времени, стали первые послереволюционные годы, когда, начиная с Февральской революции, в армии были провозглашены демократические принципы. Была широко распространена митинговщина, отменялись многие традиционные элементы субординации (отдание чести, прежних форм обращения к старшему по званию и др.), что в конечном счете ускорило разложение старой армии. А после Октября этот процесс довершила выборность командиров и их подчиненность солдатским комитетам (согласно Декрету СНК от 16 (29) декабря 1917 г.). Октябрьская революция усилила размывание основных социальных барьеров, в том числе и в армейской среде. Были упразднены не только сословия, но и офицерские чины и звания, отменялось ношение погон, орденов и знаков отличия. Армия состояла теперь «из свободных и равных друг другу граждан, носящих почетное звание солдат революционной армии»[273], в которой особо ценилось происхождение из социальных «низов». Командные кадры из числа старого офицерства («военспецы»), рекрутировавшиеся Советской властью для организации Красной Армии, ставились под жесткий контроль комиссаров и «пролетарской массы». Другая значительная часть красных командиров происходила из рабочих и крестьян, то есть из той же социальной среды, что и их подчиненные. «Демократизм» отношений в революционной армии подчеркивался даже формой обращения «товарищ». В старой армии действовал незыблемый принцип: «Офицер никогда не товарищ солдату, но всегда его начальник… Он может быть братом солдату… Он должен, как отец, заботиться о подчиненном… но он никогда не может и не должен становиться с ним в панибратские отношения»[274]. Напротив, в Красной Армии считалось, что командир является товарищем бойцу вне службы, и в отношениях между ними было широко распространено не только равенство, но и панибратство, что негативно отражалось на руководстве войсками, сказывалось на общем состоянии дисциплины. Однако очень скоро корпоративность командного состава стала восстанавливаться, хотя и на существенно иной основе, нежели до революции. Речь, конечно, уже не шла о сословности. Однако из самой сущности армии как социального института, организованного по жесткому иерархическому принципу, и из характера профессиональной деятельности командного состава неизбежно вытекало объективное неравенство военных начальников и их подчиненных. «Панибратство» довольно скоро было вытеснено относительно строгой субординацией, хотя сохранялись и основные внешние атрибуты равенства: обращение «товарищ», демократизированная форма без погон, и т. п. Но окончательное возрождение офицерской корпоративности произошло в период Великой Отечественной войны, причем этот процесс активно стимулировался «сверху», и логичным его завершением стало возвращение целого ряда элементов старой воинской атрибутики. Определенная привилегированность в положении командного состава имела и свою обратную сторону. Так, боевые потери среди офицеров (пропорционально численности) всегда были выше, чем среди рядового состава. И хотя с началом ХХ века, в связи с изменением способов ведения войны (использованием пулеметов, увеличением роли артиллерии, позиционным характером боевых действий), степень «личностного» соприкосновения враждующих сторон уменьшилась по сравнению с войнами прошлых столетий, риск смерти для офицера все равно был больше и офицерские потери оставались выше солдатских. Так, в русско-японскую войну общие потери убитыми, ранеными и пропавшими без вести среди солдат составили 20 %, а среди офицеров — 30 %. Всего было убито 1300 офицеров и 36 тыс. нижних чинов, ранено — 4 тыс. офицеров и 119 тыс. нижних чинов. Особенно велика была разница в числе убитых: на каждую тысячу офицеров их было более 78 чел., а на каждую тысячу солдат — более 45 чел.[275]. В годы Первой мировой войны эти цифры увеличились соответственно до 82,9 чел. на 1000 среди офицерского состава и до 59,5 чел. — среди рядового[276]. Следует отметить, что в подсчетах потерь в Первую мировую войну существуют значительные расхождения в цифрах, хотя соотношение потерь рядового и командного состава по разным источникам остается достаточно близким. Обычно приводятся цифры общих потерь офицерского состава от 71,3 до 73 тыс. чел., из них безвозвратных — от 30,5 до 32 тыс.[277] По другим данным, общие потери офицерского состава в Первую мировую войну (включая административно-хозяйственный персонал войск, медиков, чиновников, священнослужителей и др.) составили около 131 тыс. человек, из них безвозвратные — около 36,5 тыс.[278] К концу войны в пехоте оставалось по 1–2 кадровых офицера на полк. Причем, из всех офицерских потерь более половины приходилось на прапорщиков, а потери всех младших офицеров, включая прапорщиков, подпоручиков и поручиков, составили почти 4/5 от общих потерь офицерского корпуса[279]. Мировая война фактически уничтожила довоенный офицерский корпус, на смену которому пришли выпускники ускоренных курсов военных училищ и специально открытых школ прапорщиков, образованные разночинцы, произведенные в офицерский чин за боевые отличия унтер-офицеры и солдаты. К октябрю 1917 г. из 250-тысячного офицерского корпуса 220 тыс. составляли офицеры собственно военного времени, причем это пополнение было в 4,5 раза больше, чем число кадровых офицеров накануне войны[280]. И это была уже совсем другая армия, с другой психологией. По словам современников, офицеры, вступившие в войну, были весьма далеки от политики, читали преимущественно специальную литературу, военные журналы и газеты, и потому революционные настроения, «зловещие крики „буревестников“ их мало коснулись», но «когда кадровые офицеры и солдаты были в большинстве выбиты или ранеными покинули армию, традиции частей стали исчезать, в армию вошли новые люди, — армия стала все больше приобретать психологию толпы и заражаться теми идеями, которые владели обществом»[281]. Безусловно, состояние офицерского корпуса, его объективные социальные параметры, социальное происхождение и положение, уровень образования и культуры, индивидуальный жизненный путь и среда воспитания, а также вытекающие из них мировоззрение, психология и связанные с ситуацией умонастроения, — все это в значительной, а во многом и в решающей степени предопределило и состояние всей армии к началу 1917 г., и исход Первой мировой войны для России, и, в конечном счете, нестабильность в обществе и судьбу страны. Так, общеобразовательный ценз офицеров военного времени оказался весьма невысок, в целом свыше 50 % не имели даже общего среднего образования. По социальному происхождению основная их масса принадлежала теперь к мелкой и средней буржуазии, интеллигенции и служащим, то есть демократическим слоям русского общества, тогда как накануне войны около половины офицерского корпуса составляли потомственные дворяне (как по происхождению, так и за службу, при производстве в чин полковника), а среди остальных, особенно в чине от подпоручика по подполковника, значительный процент принадлежал к категории личного дворянства[282]. В этой связи следует особо подчеркнуть, что к осени 1917 г. 80 % прапорщиков происходили из крестьян и только 4 % — из дворян. Таким образом, русский офицерский корпус за годы войны претерпел весьма серьезные изменения как по своему социальному составу, так и по политическим взглядам, которые значительно «полевели». Это проявилось прежде всего в том, что из 250 тыс. офицеров против Октябрьской революции с оружием в руках сразу же выступили лишь около 5,5 тыс. чел., т. е. менее 3 %[283]. В первые годы Советской власти в России, как и в любой стране, пережившей революцию, произошла радикальная смена командного состава армии, также во многом прервались старые офицерские традиции, рассматривавшиеся как проявления старого дореволюционного враждебного мира, как традиции «классового врага». Офицерский корпус являлся не только костяком белогвардейских армий в Гражданской войне, но и главным объектом революционного красного террора. Однако, ситуация была гораздо сложнее. Ведь и командные кадры Красной Армии, помимо революционных выдвиженцев, во многом (по подсчетам А. Г. Кавтарадзе, на 56 %)[284] также состояли из бывших офицеров царской армии, прошедших Первую мировую. В подавляющем большинстве это были «военные специалисты», мобилизованные новой властью в Красную Армию. Именно их знания, боевой опыт, способности стали решающим фактором создания Красной Армии и ее победы на фронтах Гражданской войны. Общая численность военных специалистов на службе в Красной Армии в 1918–1920 гг. доходила до 75 тыс. человек, из них основную массу (свыше 65 тыс.) составляли бывшие офицеры военного времени. К концу Гражданской войны количество военных специалистов составляло до 30 % от всего офицерского корпуса старой армии. В это же время в «белых» армиях служило около 100 тыс. офицеров, или 40 % старого офицерского корпуса. (Кстати, среди офицеров и генералов, служивших Советской власти, оказались не только 8 тыс. добровольцев и 48,4 тыс. мобилизованных, но и 12 тыс. бывших белых офицеров, которые были захвачены в плен и привлечены на службу в Красную Армию или перешли на ее сторону сами)[285]. Не следует сбрасывать со счетов и тот факт, что значительная часть крупнейших военачальников Красной Армии также вышла из рядов офицерства, как правило, среднего или даже младшего. Что касается собственно военных специалистов, то их личные политические взгляды (служба «за страх» или «за совесть») в условиях Гражданской войны не имели принципиального значения, так как все они были поставлены под жесткий контроль революционных комиссаров. Вместе с тем, значительная часть военспецов стала основой формирования кадровой Красной Армии уже в период после Гражданской войны. Судьба советского командного корпуса в 1920-е — 1930-е годы была очень сложной. Происходила не только постепенная замена кадров, унаследованных с дореволюционных времен или сформировавшихся в ходе Гражданской войны. Происходило также истребление этих кадров, причем не только в известный период массовых репрессий в армии в 1937–1938 гг., но и на протяжении двух межвоенных десятилетий. К концу 1920-х — началу 1930-х гг. в несколько волн (как их называли, «офицерских призывов») были расстреляны несколько десятков тысяч бывших офицеров, в том числе и «военных специалистов». Сотни, пользовавшиеся доверием властей, дожили до конца 1930-х, но после очередных чисток от них остались десятки[286]. Эта репрессивная политика не могла не сказаться на качестве командного состава, в котором не только были радикально истреблены носители старых офицерских традиций, аккумулирующих достижения русской военной мысли и культуры, но и не успевали устояться, «укорениться» новые, нарабатывавшиеся навыки, опыт, традиции новой, постреволюционной армии. Конечно, самый мощный, сокрушительный удар по командному составу Красной Армии был нанесен в конце 1930-х годов, в ходе неоднократных массовых «чисток». Так, из общего числа 733 высших командиров и политработников (начиная с комбрига и бригадного комиссара и до Маршала Советского Союза) было репрессировано 579 и осталось в армии только 154 чел. По другим данным, с мая 1937 г. по сентябрь 1938 г. подверглись репрессиям около половины командиров полков, почти все командиры дивизий и бригад, все командиры корпусов и командующие войсками военных округов, большинство политработников корпусов, дивизий и бригад, около трети комиссаров полков[287]. Всего же менее чем за полтора года было репрессировано около 40 тыс. командиров Красной Армии и Военно-Морского флота[288]. Продолжались репрессии и в самый канун войны, в 1940–1941 гг., особенно сильно ударив по Военно-Воздушным Силам. К 1941 г. только в сухопутных войсках не хватало по штатам 66 900 командиров, а в летно-техническом составе ВВС некомплект достиг 32,3 %[289]. Вместе с тем, столь большая нехватка командных кадров объясняется также процессом ускоренного формирования новых частей и соединений. Темп ротации высшего, среднего и даже младшего офицерского состава Красной Армии незадолго до Второй мировой войны оказался настолько высоким, что его можно считать катастрофическим, поскольку вновь назначаемые кадры не имели ни соответствующих знаний, ни опыта. Был нарушен веками складывавшийся принцип постепенности в военной карьере, позволявший назначать на соответствующую должность людей, уже прошедших боевую выучку. В результате к началу Великой Отечественной войны только 7 % командиров имели высшее военное образование, а 37 % не прошли полного курса обучения даже в средних военно-учебных заведениях[290]. Массовые репрессии наряду с форсированным развертыванием вооруженных сил резко понизили уровень профессионализма и компетентности новых командных кадров, что сказалось уже в ходе «зимней» советско-финляндской войны. Но, безусловно, в наибольшей степени катастрофические последствия массовых репрессий в армейской среде проявились в начале Великой Отечественной. Положение особенно усугублялось тем, что большинство репрессированных военачальников хорошо знали немецкую военную организацию и военное искусство, а заменившие их кадры такими знаниями не обладали. А будущий противник хорошо видел слабые места Красной Армии. Так, в мае 1941 г. начальник генерального штаба сухопутных сил Германии генерал Ф. Гальдер записал в своем дневнике: «Русский офицерский корпус исключительно плох. Он производит худшее впечатление, чем в 1933 г. России потребуется 20 лет, пока она достигнет прежней высоты»[291]. Разрыв традиций, опыта, преемственности в подготовке и воспитании кадров был оплачен потерей управляемости многих дивизий и целых армий в начале военных действий фашистской Германии против СССР, несколькими миллионами пленных и погибших в одном только 1941 году. Следует отметить, что и командиры, пополнившие кадровый состав Красной Армии перед войной, в большинстве своем были «выбиты» уже в начале войны. И советский офицерский корпус фактически был воссоздан уже в ходе самой Великой Отечественной. Так, к 1945 г. в Советской Армии командовали полками 126 офицеров, начавших войну рядовыми и сержантами[292]. Новый боевой опыт, наработка навыков военной культуры, традиций в итоге были оплачены непомерной кровью рядовых и офицерских кадров и гражданского населения. Взаимоотношения рядового и командного состава в боевой обстановке Говоря о весьма противоречивом в психологическом плане межвоенном периоде, следует подробнее остановиться на сформировавшемся в народном сознании образе русского офицера. В 20–30-е годы он был однозначно негативным, сложившимся под влиянием коммунистической пропаганды, и оказался прочно связан с оскорбительными кличками «контра», «золотопогонник», «белогвардеец», «офицерье». В стране закрывались военные музеи, уничтожались воинские кладбища и памятники русским полководцам. В литературе и фильмах тех лет офицеры представлялись карикатурными злодеями и идиотами — в противоположность лихим красным комиссарам Гражданской войны. Только с началом Великой Отечественной положение стало меняться, но «потребовались еще поражения 1941–1942 гг., чтобы окончательно осознать необходимость обращения к хотя бы внешним атрибутам русских воинских традиций»[293]. Эти внешние атрибуты (в первую очередь, возвращение золотых погон вместе с самим словом «офицер», которое официально не употреблялось до 1943 г.) копировались сознательно и последовательно, одновременно провозглашался и принцип наследования традиций, появилось словосочетание «традиции русского офицерства», а комсостав советских войск был объявлен носителем лучших из них. Под «традициями» понималось образцовое исполнение воинского долга, проявление мужества и героизма, то есть то, что должно быть свойственно военнослужащему любой армии. В остальном же, по мнению военного историка С. В. Волкова, «едва ли можно было говорить о какой-то реальной преемственности между русским офицерством и советским комсоставом, в течение многих лет воспитывавшимся во вражде к нему», особенно если вспомнить «полярную разницу в самоощущении, идеологии, социально-психологическом типе, месте и роли в гражданском обществе и т. д.»[294] И все же в период Великой Отечественной войны принадлежность к офицерскому составу не только давала некоторые бытовые преимущества, но, что гораздо важнее, формировала у людей особый психологический склад. И возрождение ряда традиций, заимствованных у старого офицерского корпуса, безжалостно истребленного во время революции, Гражданской войны и массовых репрессий, не было пустой декларацией. В первую очередь, это отражало изменения в политике государства по отношению к армии: «признание, хоть и негласное, у народа — защитника Отечества — определенных прав; создание кадровой армии (гвардия — как в старые времена, офицерский устав, столовая, клуб, укрепление вообще статуса офицерского состава); ликвидация „двуначалия“ — института военных комиссаров»[295], и как итог, отражающий качественные перемены войска, — введение формы с погонами, встреченное «с интересом и удовольствием»[296]. Многие советские офицеры действительно почувствовали себя наследниками и продолжателями славных побед русского оружия. Ведь возвращение прежней воинской атрибутики совпало с переломом в ходе войны и начавшимся наступлением Советской Армии. Но было в укреплении офицерского статуса и то, что вольно или невольно способствовало «отчуждению» от рядового состава, формировало идею «касты». «Еще на фронте мы недоуменно рассуждали об офицерских дополнительных пайках, — вспоминает В. Кардин. — Почему младший лейтенант получает на банку консервов, на кусок масла, на пакетик сахара или табака больше, чем рядовой? Они вместе живут, вместе идут на смерть и ложатся в братские могилы. Но одному положено столько-то калорий, другому — поменьше. После того, как наша армия перешла государственную границу, приказом разрешили посылки на родину. (Содействовал ли вообще этот приказ моральному здоровью войска?) Но и здесь офицеру дали преимущество. Он мог отправлять больше посылок, чем рядовой или сержант. А ведь семьям рядовых и сержантов приходилось особенно туго — они не получали денег по аттестату»[297]. Впрочем, на фронте были свои, особые законы, вносившие существенные поправки в отношения людей, независимо от их воинского звания. Без крепкой фронтовой спайки выжить было просто невозможно. И вот какое наблюдение сделал В. Кондратьев по вопросу о тех же офицерских привилегиях: «Все, наверное, знают, что на фронте офицерам выдавался так называемый доппаек — легкий табак или папиросы вместо махры, галеты и немного сливочного масла, в общем-то ерунда. Но вот те командиры, которые делились с солдатами своим доппайком, держались на передке дольше и убивало их реже. Чем объяснить, не знаю, но факт такой имел место»[298]. Видимо, играл свою роль и чисто психологический момент: офицер, пользовавшийся любовью и уважением солдат, чувствовал себя в бою увереннее и надежнее, а на фронте это обстоятельство немаловажное. «Дурные предчувствия» на войне имели несчастье сбываться не только потому, что в экстремальных обстоятельствах обострялась человеческая интуиция, но прежде всего потому, что они являлись отражением усталости и определенного психологического настроя, когда постоянное физическое и нервное напряжение переходит допустимый барьер и превращается в свою противоположность — чувство апатии и безразличия к собственной судьбе, и как следствие этого — ослабление внимания и самоконтроля, замедление реакции организма на опасность, что значительно уменьшает возможности ее избежать. В то же время любой фактор, повышающий настроение людей, способствовал, в свою очередь, и их «сопротивляемости» в бою, активизации резервных сил организма в целях самозащиты, формирования внутреннего убеждения в том, что «меня не убьют». В этом смысле взаимное доверие командира и подчиненного являлось именно таким фактором. «Отношения между собой у фронтовых солдат, как правило, были дружеские, — вспоминал Д. Самойлов. — Средние офицеры редко обижали и унижали рядовых. Вспоминая тыловые запасные полки, солдаты охотно ругали тамошнее начальство, считая, что вся сволочь окопалась в тылу и по собственной злой воле, да еще и стараясь особо выслужиться, заедает солдатскую жизнь драконовскими строгостями и бессмысленными трудами… Наши командиры проявляли о нас заботу, были просты в обращении, ничего не заставляли делать зря, да и жили примерно так, как жили мы, одинаково разделяя с нами все опасности и превратности фронтовой жизни. Но на фронте не специально подбирались добрые, заботливые, смышленые и смелые командиры — на фронте была необходимость смелой и взаимной выручки, справедливости и заботы. Командиру, не обладающему подобными качествами, не поверят в бою, а не то еще похуже — оставят раненого на поле боя или помогут отправиться на тот свет. Но, конечно, не расчет подобного рода формировал среднего фронтового командира. Вся обстановка опасности, смерти, единения, ответственности, долга, вся непосредственность и жизненность этих категорий, абстрактных в иное время и в иных обстоятельствах, определяли поведение большинства фронтовых офицеров»[299]. Еще одно интересное наблюдение, может быть, не совсем бесспорное. Средние командиры, пришедшие из запаса, — инженеры, учителя и люди других интеллигентных профессий, больше жалели солдат, чем кадровые командиры, «быстрее и квалифицированнее оценивали обстановку и принимали более верные решения», пользовались особым уважением солдат[300]. Впрочем, следует учитывать, что кадровые военные приняли на себя первый удар в начале войны, большинство их погибло еще в 1941 г., а на смену им пришли как раз командиры запаса, люди, по своему сознанию и основному роду занятий, глубоко гражданские, но именно они довели войну до победного конца. Да еще мальчишки-лейтенанты, вчерашние курсанты ускоренного военного выпуска. Это они заслужили в народе ласковое прозвище «Ваня-взводный». Это среди них, самой многочисленной и близкой к солдатской массе категории офицеров, были и самые большие потери. Если за Великую Отечественную среди командиров Советской Армии безвозвратные потери составили более 1 млн. человек или 35 % общего числа офицеров, состоявших на службе в Вооруженных Силах в период войны, то более 800 тыс. из них приходилось на младших лейтенантов, лейтенантов и старших лейтенантов[301]. «Младшие офицеры войны… испытали войну на своей шкуре, в одном окопе с рядовыми, — вспоминает бывший лейтенант Т. Жданович. — В этом вся тяжесть: ты и рядовой, ты и как командир рядовых подними, да и сам в бой. И сам не дрогни, и других сдержи…»[302] Психологически особенно трудно командовать людьми было именно молодым офицерам, они должны были прежде всего завоевать у солдат авторитет, подтверждающий их право (не уставное, но моральное) распоряжаться чужими жизнями, несмотря на собственную молодость. А авторитет в бою можно было завоевать только личным примером, подвергая свою жизнь той же степени риска, которую собираешься требовать от других. Иногда это принимало форму демонстративной, «на показ» храбрости, граничившей с безрассудством, но бывали ситуации, когда без этого невозможно обойтись. Впоследствии приобретенный таким образом авторитет служил юному офицеру надежной гарантией, что его возраст больше не будет восприниматься как недостаток, особенно по мере того, как неопытность новичка уступает место его зрелости как командира. Но это становление и «взросление» вчерашних школьников, попавших на войну в непривычном качестве человека, наделенного властью, давалось им нелегко. «Не по возрасту тяжкая и страшная ответственность легла на их плечи, — говорит писатель-фронтовик Григорий Бакланов. — И вот им, восемнадцати-девятнадцатилетним, нередко приходилось вести в бой людей, которые были вдвое старше их, и строго требовать, и даже посылать на смерть. А это для молодых и совестливых гораздо трудней, чем самому пойти»[303]. У многих солдат, оказавшихся под началом безусых лейтенантов, были уже взрослые дети, ровесники их командира, и характер взаимоотношений между такими бойцами и командирами был особенно сложен, причудливо сочетая солдатское повиновение и отцовскую заботу и снисходительность у одних, подчеркнутую суровость и уважение к чужому жизненному опыту — у других. Для офицеров постарше эта проблема была не такой острой: собственный опыт уравнивал их с подчиненными, лишая, таким образом, ситуацию психологической двойственности. В этом смысле Афганская война 1979–1989 гг. имела особую специфику. Ведь в ней, в отличие от Первой мировой и Великой Отечественной, участвовала только регулярная армия — солдаты срочной службы и кадровые офицеры, в большинстве своем очень молодые люди с присущей этому возрасту психологией. И 18–20-тилетними солдатами командовали такие же юные лейтенанты-взводные, всего на год-два постарше, их ротные командиры были в возрасте от 23 до 25 лет, а комбаты — тридцатилетними. В сущности, большинство — совсем еще мальчишки, без опыта и житейской мудрости. И становление их личности пришлось именно на этот период армейской службы. «Мне проще было, — рассказывал разведчик-десантник майор С. Н. Токарев, — потому что у нас солдаты двадцатилетние, и нам по двадцати одному — по двадцать два года, все ротные-взводные были, лейтенанты все. И здесь, кроме того, что возрастной барьер маленький, мы всегда рядом с ними были, и жили рядом с солдатами. C бедами со своими они всегда [к нам] приходили. Ели из одной миски, одна ложка была. На операции — так вообще все вместе. Мы чаще по имени называли солдат, а они по званию: „Товарищ лейтенант, товарищ лейтенант“. То есть панибратства не было, но взаимное уважение такое, что до сих пор и переписываемся, и знаем, где кто находится из солдат. Ну, и сейчас уже говорить нельзя о возрастном барьере: два-три года, что это за разница…»[304] Характерно, что и методы воспитания личного состава в Афганистане сильно отличались от тех, которые практиковались в мирных условиях. Так, самым суровым наказанием считалось, когда кого-то не брали на боевую операцию. «…Если ротный скажет: „Солдат, ты не мужчина. Тебе один невыезд или один невылет“, — это было самое страшное наказание. Солдат готов плакать, говорит: „Лучше на губу [гауптвахту — Е. С.] посадите. Лучше избейте меня, лучше ударьте! Все, что угодно, только не это!“»[305] То есть особое психологическое воздействие имело временное вычеркивание провинившегося из сложившейся в боевом подразделении своеобразной корпоративности. И чтобы не оказаться в такого рода изоляции солдаты сами старались выполнять свои обязанности как следует, невзирая на все трудности и тяжелые физические нагрузки. «У меня был один знакомый пулеметчик из разведроты, — вспоминает майор В. А. Сокирко. — Он всегда ходил последним, в замыкании, на всех операциях, и прикрывал роту с тыла с пулеметом. И вот когда мы с ним разговаривали, он говорит: „Первый раз, когда пошел на боевые, было так тяжело, что казалось — сейчас дух вон вылетит. Но мысль о том, что если я сейчас спасую, если покажу, что я ослаб, меня в следующий раз не возьмут на боевые, этого я, — говорит, — не мог перенести, поэтому до конца тащил и пулемет, и весь тот груз, который на меня взвалили“»[306]. Одной из острых проблем современной российской армии является так называемая «дедовщина», то есть неуставные взаимоотношения между солдатами срочной службы старшего и младшего призывов. Существовала она и в Афганистане, но преимущественно в пунктах постоянной дислокации, в гарнизонах, когда люди не ходили на боевые операции. «На выездах» все понимали, где находятся: там и взаимовыручка, и дисциплина были на высоте. Но когда подолгу оставались на базе, — «там, конечно, мирная жизнь несколько посложнее была и похожа больше на внутренние округа»[307]. В этот период нагрузка на «молодых» оказывалась сильнее, их чаще ставили в наряд, отправляли на более тяжелые работы. Но на операциях ситуация менялась: основную, самую сложную задачу выполняли более опытные «старослужащие» солдаты, причем нередко они принимали на себя дополнительную нагрузку, помогая выбившимся из сил молодым, а в минуту опасности часто прикрывали собой, заталкивая их в укрытие[308]. Интересно, как оценивают такое положение сами солдаты срочной службы. «Между рядовым и младшим комсоставом деление было не по знакам отличия, а по периодам службы. Рядовой „дедушка“ мог „молодого“ сержанта из учебки запросто гонять», — рассказывал младший сержант Е. В. Горбунов. По его словам, нормальные приятельские отношения были в основном у ребят из одного призыва. «К старшим мы не совались, а до младших не снисходили. Дедовщина была умеренная, зверств не было. Я сначала думал, что [неуставные] — это плохо. А потом уже понял, что иначе там было нельзя. Люди с „гражданки“ приходят все разные, со своими заскоками, амбициями. Особенно из крупных городов — с ними вообще никакого сладу. Ну, и пока молодняк подготовишь к боевым, — приходилось дрессировать»[309]. Что касается взаимоотношений между солдатами и офицерами, то, по мнению рядовых, все зависело от тех условий, в которых находилось конкретное воинское подразделение. Там, где часть была большая, отношения были «обычные, деловые, как между начальником и подчиненным», в данном случае «иначе и быть не могло». «А там, где один взвод стоит в боевом охранении, а кругом на сотни верст — никого, из всего начальства один взводный, были, конечно, другие отношения, более теплые. Встречались и отцы-командиры…»[310] Говоря о психологии командного состава советского «ограниченного контингента», нельзя не отметить особенности комплектования офицерских кадров для прохождения службы в Афганистане на разных этапах войны. 40-я армия входила в состав Туркестанского военного округа. Изначально, то есть сразу после ввода войск в конце декабря 1979 г., она формировалась «естественным путем», на основе направленных туда дивизий из Термеза, Кушки и Германии, а также отдельных батальонов, полков и бригад, то есть частей, которые входили там в состав округов. Но потом, по прошествии полутора-двух лет, когда начался процесс замены кадров, ситуация в корне изменилась. С одной стороны, существовала общая установка, согласно которой как можно больше офицеров Советской Армии должны были какое-то время пройти службу в «особых» условиях — для приобретения боевого опыта. Кого-то отправляли в служебную командировку на месяц-другой, кого-то на более длительный срок. Отказаться было невозможно — сразу партбилет на стол и увольнение из армии. Но здесь вступал в силу реальный механизм служебных и человеческих взаимоотношений в армейских частях, который оказался весьма мощным регулятором отбора кадров для службы в составе ОКСВ. Так, по признанию подполковника В. А. Бадикова, при известии о вводе войск в Афганистан он, «видимо, как каждый из молодых, патриотически настроенных офицеров», сразу же написал рапорт об отправке туда, причем делал это неоднократно, но ему долго отказывали, поскольку «в то время ходила такая практика: если человек имеет определенные недостатки и к нему предъявляются серьезные претензии, то от него старались любыми путями избавиться, в том числе и отправив его для ведения операций на ту сторону. Ну, а тех, кто, как говорится, тащил на себе воз служебной деятельности, — их держали у себя. То есть хороший начальник никогда не отпустит хорошего подчиненного, которому он доверяет… А вот пьяницу, дебошира, неумеху, у которого постоянные ЧП, которого увольнять надо, — того пошлет. Выбирай, мол, — либо увольнение (а если откажется интернациональный долг выполнять, — его в 24 часа из армии уволят), либо иди служить в Афганистан. Он и идет. И там они все героями становились! В экстремальных ситуациях те качества, которые им здесь на службе только мешали, там-то как раз и пригодились. „К службе в мирное время непригоден, а в военное — незаменим…“ А возвращаются обратно в Союз — опять у них ЧП за ЧП. А попробуй теперь уволить, — он „афганец“, герой! Либо по второму разу в Афган посылай, либо придумывай здесь специальную должность, — что-то вроде „свадебного генерала“, чтобы сидел в президиуме на торжественных собраниях»[311]. Другой офицер-«афганец», гвардии подполковник В. Д. Баженов оказался в составе «ограниченного контингента» 20-летним лейтенантом, в самом начале войны, «а потому — добровольно, так и в документах писали». В числе первых, в 1982 г. заменился по сроку («два года офицеру положено было») и продолжал служить в Союзе, где имел возможность наблюдать дальнейший процесс, то есть «какой контингент офицеров поставлялся туда для замены». «Я не хочу никого обидеть, — говорит он, — потому что многие добровольно туда ехали, но ведь и такая вот вещь была: допустим, надо, — разнарядка пришла, — на замену столько-то офицеров. Кого отправляют? „Передовиков“ в кавычках… Что-то здесь не так, что-то у него не получается, или неугоден начальству: раз — свободен, туда. То есть офицеры-воспитатели, отцы-командиры какие туда потом пошли, вы понимаете? Вот в чем вопрос…»[312] Но сама обстановка и условия войны вносили в эту своеобразную «кадровую политику» свои коррективы, изменяя, порой весьма существенно, и отношение людей к службе, и их характер. «Пришел по замене новый командир батареи, отсюда, из Союза, — вспоминает гвардии прапорщик С. В. Фигуркин, проходивший службу в Афганистане в 1981–1982 гг. рядовым и младшим сержантом. — И вот где-то в течение буквально трех недель на наших глазах, на глазах солдат, произошло превращение офицера, который служил в парадном десантном полку, в Каунасском, так называемом „отмазном“, в офицера, который будет служить в Афганистане. Вот первоначальное его отношение к солдатам, в первый день, во второй, в третий… А потом куда это все делось, вся его напыщенность?.. И он стал человеком в конце концов — по отношению к солдатам»[313]. Эти отношения между командирами и рядовыми строились во многом иначе, чем на армейской службе в мирных условиях, на территории СССР. В боевой обстановке «до каждого последнего солдата, до каждого рядового доходило, что он тоже за что-то отвечает». И отношение офицеров к солдатам было основано «не только на приказе, но и на доверии»[314]. Каждый делал то, что ему положено. И если подчиненный со всей ответственностью выполнял свои служебные обязанности, то и командир обычно шел ему навстречу, не отказывал в какой-нибудь личной просьбе. Основа этих отношений была менее формальной и более человечной, потому что от них, в конечном счете, зависел не только успех какой-либо операции, но и сама жизнь. «Пуля, ей все равно, кто ты — полковник или рядовой. Если бы ты был трусом, если бы ты плохо относился к солдатам, к тем людям, с которыми ты выполнял боевые задачи, — ты мог просто-напросто не вернуться оттуда. Все строилось на чисто человеческом отношении. Приказные нотки или личный деспотизм, он там был просто неприемлем. Потому что фактически все были равны. Ну, естественно, ты отвечал за них, на тебе был груз ответственности, потому что ты отвечал за их жизни»[315], — вспоминает о взаимоотношениях солдат и офицеров в Афганистане майор П. А. Попов. Предъявляя особые требования к поведению людей, война изменяла их психологию, ломала многие стереотипы. То, что казалось вполне естественным во время службы «дома», в обычных частях, в Афганистане часто вызывало недоумение и раздражение. Больше всего и солдат, и офицеров возмущало, когда с инспекторской проверкой прибывало начальство «из Союза» и начинало их учить, как и что нужно делать. Люди, приехавшие на несколько дней в командировку из мирной жизни, с иной логикой, с иной психологией, не имеющие боевого опыта, не понимающие местной специфики, навязывали боевым офицерам свое представление о том, как те должны воевать[316]. Или заставляли вернувшихся с операции солдат сдавать физическую подготовку, стрелять по мишеням, придирались к внешнему виду и т. п. «Приехал какой-то генерал, — вспоминает майор П. А. Попов. — Мы идем с боевых, все заросшие, грязные, борода такая вот… Нас построили — полк, около трех тысяч человек, — и он говорит: „Так, ребята, завтра начинаем сдавать проверку“. Все бойцы на меня вот такими глазами смотрят: „Какую проверку?!“ Значит, будем сдавать физическую подготовку, будем сдавать стрельбу, будем сдавать строевую подготовку… Я к командиру подхожу, говорю: „Батя, слушай, или я чего-то не понимаю… Чего я буду сдавать физическую подготовку, если мы полтора года пропрыгали по горам, суточные переходы такие делали… Или чего, — говорю, — меня или ребят моих заставлять стрелять по мишеням, когда они принимают официальное участие в войне! Они умеют воевать!“»[317] Но образ мыслей кабинетных начальников сильно отличался от логики боевых командиров. Одних интересовали отчеты и бумажные показатели, других — реальные жизненные проблемы. И каждый подходил к вопросам службы со своими собственными мерками. «Приезжает, допустим, инспектор Политуправления Туркестанского Военного Округа и начинает у меня проверять протоколы комсомольских собраний и другую разную муть, — описывает типичный случай такого несовпадения взглядов В. Д. Баженов. — И вот сидишь, а про себя думаешь: „Ну какие, какие протоколы?!“ Здесь бы солдата накормить нормально, да чтобы он отдохнул, какой-то досуг ему организовать или концерт. Ну, и еще что-то такое, для души… А здесь вот какая ситуация. И вот сидишь и думаешь: „Кто здесь не прав?“ И хочется иной раз такое слово резкое вслух сказать…»[318] Невольно напрашивается старое фронтовое определение — «тыловые крысы». Поэтому и отношение к этим высокостоящим начальникам было совсем другим, чем к тем офицерам, с которыми вместе служили и «тянули солдатскую лямку». Впрочем, и в самом Афганистане существовали разные категории военнослужащих: одни воевали, другие занимались материальным обеспечением, снабжением и другими вполне мирными делами. И, «конечно, после участия в нескольких боях отношение к тем, кто не принимал участия в боевых действиях, могло выражаться и таким понятием, как „тыловая крыса“ и „штабная крыса“, „писарюга“, „чмур“ и прочее… Было такое понятие „боевик“-„небоевик“»[319], — рассказал в интервью полковник И. Ф. Ванин. В значительной мере этот своеобразный антагонизм боевых офицеров к «не нюхавшим пороха» объяснялся тем, что участие в военных действиях и связанный с этим постоянный риск в материальном плане ничем не компенсировались: никаких надбавок к зарплате им не полагалось и не предусматривалось, и выслуга была та же самая, что и у остальных. И это не могло не вызывать у них справедливого возмущения, постоянных обсуждений «в своем кругу» данной темы, учитывая то, что в Великую Отечественную один год на фронте засчитывался за три года обычной службы[320]. «Платили там мизер, — вспоминает полковник И. А. Гайдадин. — старший офицерский состав [получал] 350 чеков, младший офицерский — 250. И у младших офицеров, начиная с капитана, у всех одинаковые оклады — и у прапорщика, и у посудомойки, и у повара, и у кочегара. И в наземных войсках, и в авиации. Хочешь — подставляй лоб, иди туда [на боевые], там те же 250 чеков платили; хочешь — сиди, печку топи или складом заведуй. То есть все расценки у нас, как при коммунизме: уравниловка. А летный состав, нелетный состав — это безразлично. Всем установили такие оклады — и все…»[321] Но не слишком уважительное отношение к представителям тыловых служб основывалось, прежде всего, на их типичном поведении, включая занятия разного рода незаконным бизнесом, а также попытках примазаться к чужой славе и чужим заслугам. «Были такие люди, которые, скажем, отсиживались на складах, и они почему-то все уезжали из Афганистана с боевыми наградами. Не знаю, каким образом: или покупали, или подкармливали тех начальников, которые раздавали награды»[322], — вспоминает майор В. А. Сокирко. Особенно много «примазавшихся» к Афганистану, включая тех, кто раньше под разными предлогами (болезней, семейных обстоятельств и т. п.) «откручивались и отмазывались» от этой службы, появилось на последнем этапе войны, когда стало известно о льготах ветеранам. И отношение действительно боевых офицеров к людям, которые приезжали для того, «чтобы отметку сделать в командировочной, и находились, например, на участке одну, две, три минуты, пока вертолет крутит винтами, а потом оказывались участниками войны», было не самым теплым. «Все делалось для того, чтобы человек попал, сделал отметку и получил все льготы…» — с горечью вспоминают таких визитеров «афганцы», большинство из которых, отправляясь на войну «и знать не знали, что какие-то льготы будут, что ими можно как-то пользоваться…» Для них это была «боевая стажировка и больше ничего»[323]. * * *Таким образом, психология рядового и командного состава российской армии в XX веке определялась, во-первых, как общими закономерностями групповой (коллективной) психологии в организационно оформленных иерархических системах (психология «начальник — подчиненный»), со всеми особенностями применительно к армейским структурам, так и, во-вторых, всем комплексом специфических исторических условий конкретной войны, которые были связаны не только с ее собственно военным содержанием (характер войны, масштабы, место и способы ведения боевых действий, стратегия и тактика и т. д.), но и содержанием морально-политическим, идеологическим и т. д. То есть армейская психология во многом вытекает из проблемы «армия — общество», хотя и имеет свои универсальные «институционально-профессиональные» особенности. Сложный синтез всех этих многообразных взаимосвязей и определял тот характерный рисунок взаимоотношений между командирами и подчиненными по всей армейской иерархической вертикали (от командующего армией до рядового), который был характерен для каждой из войн с участием России. Так, в дореволюционной армии существенный отпечаток на эти отношения накладывала институционализированная в обществе сословность, постепенно утратившая свое значение в армии лишь к концу Первой мировой войны, особенно после Февральской революции, которая нанесла удар самим основам армии как общественного института, подорвав строгую субординацию и дисциплину. «Демократизация» армии, включая введение выборности командиров, продолжилась уже после Октябрьской революции, однако фактором победы большевиков в Гражданской войне стало скорое возвращение к универсальным принципам строительства вооруженных сил (на основе строгой иерархии и дисциплины), хотя бы и в новом идеологическом оформлении. На протяжении десятилетий Советской власти эти тенденции упорядочивания взаимоотношений командира и подчиненного завершились попытками возвращения к опыту дореволюционной русской армии, хотя бы, в значительной мере, и на уровне внешнего копирования (введение погон в Великой Отечественной войне, возрождение гвардии, возвращение института денщиков-ординарцев и т. п.). Конечно, особенности каждой войны накладывали очень сильный отпечаток на эту сферу армейских взаимоотношений, поскольку даже состав армии был принципиально отличным в мировых и локальных войнах, на своей и чужой территории. Локальные войны велись преимущественно кадровой армией, тогда как в мировых она состояла в основном из гражданских лиц (призванных по мобилизации и добровольцев), одетых в армейские шинели. Вследствие этого, например, в Великой Отечественной войне обычной была ситуация, когда безусые мальчики, только что со школьной скамьи, командовали пожилыми солдатами, которые годились им в отцы, а в Афганистане возрастная дистанция между младшими офицерами и солдатами была всего в два-три года. Таких особенностей, влиявших на взаимоотношения командира и подчиненного, было очень много, и все они вписываются в общую палитру, из которой складывалась психологическая картина каждой из войн. Глава II ВОЕННО-ПРОФЕССИОНАЛЬНЫЕ КАТЕГОРИИ НА ВОЙНЕ Профессиональная военная психология и ее особенности Другим важным элементом групповой военной психологии является психология профессиональная. Армия подразделяется на виды вооруженных сил и рода войск, условия деятельности которых существенно различаются, обусловливая тем самым наличие разных представлений, точек зрения на войну через призму конкретных боевых задач и способов их выполнения. Вот как понимает групповую военную психологию П. И. Изместьев: «В армии… могут быть группы, деятельность которых основана на отличных одни от других базисах, имеющих дело с отличными одни от других машинами, военное бытие которых создает далеко не однородное сознание… Под групповой военной психологией я мыслю психологию разных родов войск»[324]. И далее продолжает: «Если проследить каждый род войск, то мы должны прийти к заключению, что на дух его влияет вся особенность, специфичность всех тех условий, в которых ему приходится исполнять свою работу»[325]. Учитывая, что вид вооруженных сил — это их часть, предназначенная для ведения военных действий в определенной среде — на суше, на море и в воздушном пространстве, можно говорить о существенных особенностях психологии представителей сухопутных войск (армии), военно-воздушных сил (авиации) и военно-морских сил (флота). Все эти виды вооруженных сил имеют присущие только им оружие и боевую технику, свою организацию, обучение, снабжение, особенности комплектования и несения службы, а также способы ведения военных действий[326]. Но каждый вид, в свою очередь, состоит из родов войск, обладающих особыми боевыми свойствами, применяющих собственную тактику, оружие и военную технику. До XX в. существовали два вида вооруженных сил, сухопутные и морские, и три рода войск: пехота, кавалерия и артиллерия. С созданием нового оружия и военной техники, а также с изменением способов ведения боевых действий, уже в начале столетия возникла авиация, появились новые рода войск, а кавалерия, хотя и постепенно, но к середине века полностью утратила свое значение. Со временем различия между родами войск возрастали, неизбежно формируя у каждого из них свой собственный взгляд на войну. При этом особенности восприятия военной действительности представителями разных родов войск и военных профессий определяются следующими наиболее существенными условиями: 1) конкретной обстановкой и задачей каждого бойца и командира в бою; 2) наиболее вероятным для него видом опасности; 3) характером физических и нервных нагрузок; 4) спецификой контактов с противником — ближний или дальний; 5) взаимодействием с техникой (видом оружия); 6) особенностями военного быта. Все эти признаки получают окончательное оформление в период Второй мировой войны, но проявляются уже в начале века, хотя там они менее выражены. Уже русско-японская война была войной совершенно нового типа, потому что велась новыми боевыми средствами. В ней впервые в русской армии были широко применены магазинные винтовки (системы капитана Мосина), пулеметы, скорострельные пушки, появились минометы, ручные пулеметы, ручные гранаты. Иным стал и размах военных действий, которые вышли за рамки боя и сражения. Фортификационные сооружения (люнеты, редуты) остались в прошлом: им на смену пришли оборонительные позиции, оборудованные окопами, блиндажами, проволочными заграждениями, протянувшиеся на многие десятки километров. Оборона стала глубокой и эшелонированной. Действия пехоты в сомкнутых строях и штыковой удар как ее основа потеряли свое значение, поскольку широко применялись новые средства борьбы, а сила огня резко возросла[327]. В дальнейшем влияние технических переворотов в средствах ведения войны на характер боевых действий, условия и способы вооруженной борьбы не только сохранялось, но стало перманентным, периоды между техническими «микро-революциями» в области вооружений сокращались. Что же мы видим в Первую мировую войну? Военный флот существовал и ранее, со своими законами и традициями. Однако в этот период впервые широко применяются в боевых действиях подводные лодки. Уже существует авиация. Хотя она используется в основном для разведки и оперативной связи, но постепенно нарабатывается опыт бомбовых ударов и воздушных боев с неприятелем. Вместе с тем, внутри сухопутных сил такой важный фактор, как развитие техники, еще не дает резкого разделения, несмотря на то, что уже активно применяются бронемашины, бронепоезда, появляются первые танки, то есть зарождаются механизированные части. При этом пехота, кавалерия и артиллерия продолжают оставаться в очень сходных условиях, определяющих многие общие черты психологии «сухопутных» солдат. Более того, по сравнению с войнами прошлого, они на этом этапе даже сближаются. «Если мы вдумаемся в современную организацию вооруженных сил, особенно при тенденции к машинизации армии, — писал в 1923 г. П. И. Изместьев, — то мы увидим, что каждому роду войск приходится иметь дело с различными машинами. Пехота пережила те же периоды земледельческой общины и мануфактуры и перешла в век машинного производства, т. е. от простого ударного оружия, лука, пращи, арбалета, перешли к автоматическому оружию. Конница, владевшая только холодным оружием, сблизилась постепенно с пехотой, сохраняя способность к сильному ударному действию и к подвижности, должна быть готова к действию машинами и т. д. Следовательно, без особой натяжки можно сказать, что служащие в различных родах войск стали ныне более близки друг к другу, чем прежде в своей работе»[328]. Пожалуй, здесь с Изместьевым можно и поспорить. Если и происходило в тот краткий исторический период некоторое сближение между сухопутными родами войск в использовании технических средств, то лишь затем, чтобы в дальнейшем они резко и радикально размежевались: кавалерия постепенно сошла на нет, а ее подвижность сменила мобильность механизированных, прежде всего, танковых частей. Артиллерия также стала мобильной и дифференцированной по мощности и дальности стрельбы. А пехота так и осталась пехотой, хотя неуклонно нарастала ее механизация, огневая мощь и мобильность. Интересен и такой исторический казус: на перепутье технического перевооружения чуть не появился новый «род войск» — имели место случаи использования таких «мобильных» подразделений, как отряды велосипедистов (например, в августе-сентябре 1914 г. в ходе Восточно-Прусской операции, со стороны немцев)[329]. Несмотря на некоторые элементы сближения, у каждого из родов войск всегда существовали важные особенности как в условиях боевой деятельности, так и в деталях повседневного быта. «…Артиллерист, например, особенно тяжелой артиллерии, — отмечал вскоре после окончания Первой мировой войны А. Незнамов, — меньше подвергается утомлению, почти нормально питается и отдыхает, до него редко долетают пули винтовки, пулемета, но зато на него обращено особое внимание противника-артиллериста, и он должен спокойно переносить все, что связано с обстрелами и взрывами, часто очень сильными, фугасных снарядов. Он должен спокойно и точно работать (его машина много сложнее пехотного оружия), в самые критические периоды боя. От точности его работы зависит слишком многое, так как артиллерия очень сильно воздействует на течение боя»[330]. А вот не теоретическая оценка, но непосредственные личные впечатления и опыт участника Первой мировой «из окопа». В 1916 г. прапорщик А. Н. Жиглинский отмечал различную степень опасности для разных родов войск: «Не хочу хвастать, но мне уж не так страшно, как раньше, — да почти совсем не страшно. Если бы был в пехоте, — тоже, думаю, приучил бы себя к пехотным страхам, которых больше». И далее: «Единственное, что мог я уступить животному страху моей матери, — это то, что я пошел в артиллерию, а не в пехоту»[331]. Здесь уже ясно прослеживается специфика «страхов» и риска у профессиональных категорий на войне. В середине и в конце века та же артиллерия и особенно авиация имели преимущественно «дальний» контакт с противником, принимающий характер стрельбы «по мишени». «Мы никогда не видим последствий своей работы, — записал 24.08.1941 г. в дневнике стрелок-радист Г. Т. Мироненко, — а те, кто находится вблизи от нашей цели, наблюдают ужасные картины бомбежек»[332]. О том же свидетельствует участник Афганской войны полковник авиации И. А. Гайдадин: «Крови мы не видели, — вспоминает он. — То есть мы наносили удар, а потом нам говорили, что, по данным разведки, такой-то объект уничтожен, столько-то народу побито. А кто они, что они… Эта особенность в какой-то мере вызывала даже безразличие: когда стреляешь на расстоянии и не видишь противника „глаза в глаза“»[333]. Однако в Первую мировую практически для всех родов войск преобладал именно «ближний» контакт, что накладывало особый отпечаток на психологию людей, ясно видевших «последствия» своей боевой деятельности, которая заключается в необходимости убивать. В этот период штыковая и кавалерийская атака были весьма распространенными, обыденными видами боя, оставшимися от прошлых войн. Так же как и потом, в братоубийственной Гражданской. Наиболее определенно дифференцированность родов войск проявилась в ходе Второй мировой войны. Соответственно и психологическая их «особость» здесь всего очевиднее: в отличие от предшествующих войн она достигла полного развития и проявилась наиболее ярко. Поэтому мы уделим Великой Отечественной войне максимум внимания. Начнем с главного фактора, влияющего на психологию родов войск в условиях боевых действий — со специфики видов, форм и степени опасности, присущих каждому из них. «Чувство опасности присутствует у всех и всегда, — писал в 1942 г. К. Симонов. — Больше того. Продолжаясь в течение длительного времени, оно чудовищно утомляет человека. При этом надо помнить, что все на свете относительно… Человеку, который вернулся из атаки, деревня, до которой достают дальнобойные снаряды, кажется домом отдыха, санаторием, чем угодно, но только не тем, чем она кажется вам, только что приехавшим в нее из Москвы»[334]. При огромном количестве случайностей, неизбежных на войне, каждому роду войск соответствовал свой собственный, наиболее вероятный «вид смерти». Для летчика и танкиста самой реальной была опасность сгореть в подбитой машине, для моряка — утонуть вместе с кораблем вдали от берега, для сапера — подорваться на мине, для пехотинца — погибнуть в атаке или под обстрелом, и т. д. и т. п. При этом, привыкая к «своему» виду опасности и со временем почти не реагируя на него, солдаты, оказавшись в непривычных условиях, иногда терялись, испытывая чувство страха там, где представители других родов войск чувствовали себя естественно и непринужденно, так как для них именно такая обстановка была повседневной реальностью. Вот как описывает подобную ситуацию бывший танкист, полный кавалер ордена Славы И. Архипкин: «Воевать везде одинаково трудно, что в пехоте, что в танковых… Но, как бы сказать, пехотинцу, он окоп выкопал, лег, понимаете, — и отстреливайся. А если он в танк попадет? Вот у нас десантники были, танкодесантники… Ну, там по нескольку человек — по шесть, по восемь на танке, когда сколько. И командир отделения у них, боевой такой парень, симпатичный, красивый, грудь в орденах вся. И вот, бывало, попросим его: давай, мол, в танк залезем — ну, когда по стопочке там есть, все такое. Так он залезет, стопку выпил, схватил кусочек колбасы там или сала — все, он выскакивает. Я, говорит, не могу в нем сидеть: понимаете, вот какое-то ощущение — снаряд прилетит сейчас, попадет… А уж земля, говорит, она меня и укроет, и все тут»[335]. Если на пехотинца «давило» тесное, замкнутое пространство танка, казалось, что все пушки врага нацелены на этот «стальной гроб» и достаточно одного попадания, чтобы его уничтожить, то танкист, в свою очередь, очень неуютно чувствовал себя в бою под открытым небом, когда не был защищен броней от пуль и осколков. Так же и летчик, по неблагоприятному стечению обстоятельств оказавшийся в наземных войсках, с трудом адаптировался в новых условиях. На войне каждый видел жизнь через то дело, которым занимался, имея свой собственный «радиус обзора»: пехотинец — окоп, танкист — смотровую щель танка, летчик — кабину самолета, артиллерист — прицел орудия, врач — операционный стол. Но разница в их восприятии войны была обусловлена также тем, что, выполняя, каждый по-своему, тяжелую солдатскую работу, связанную на войне с необходимостью убивать, представители разных родов войск осуществляли ее по-разному: кто-то вблизи, встречаясь с противником лицом к лицу, успевая увидеть его глаза; а кто-то на расстоянии, посылая снаряд или бомбу в намеченную цель и не всегда представляя размеры разрушений и количество смертей, вызванных этим снарядом. Для последних противник не был «очеловечен», представляясь, скорее, безликой фигуркой на мишени. Убивать вблизи было труднее и страшнее. Вот как вспоминает рукопашный бой бывшая санинструктор О. Я. Омельченко: «Это ужас. Человек таким делается… Это не для человека… Бьют, колют штыком в живот, в глаз, душат за горло друг друга. Вой стоит, крик, стон… Для войны это и то страшно, это самое страшное. Я это все пережила, все знаю. Тяжело воевать и летчикам, и танкистам, и артиллеристам, — всем тяжело, но пехоту ни с чем нельзя сравнить»[336]. Впрочем, в бою выбора не было, все сводилось к простой дилемме: либо ты успеешь убить первым, либо убьют тебя. Танкисты, не только стрелявшие из башенного орудия и пулеметов своей машины, но и давившие гусеницами огневые точки врага вместе с прислугой, «утюжившие» вражеские траншеи, подобно пехоте входили в непосредственное соприкосновение с противником, то есть убивали вблизи, хотя и посредством техники. Психологически для них особенно тяжело было «ехать по живому». Но в других родах войск это происходило не так заметно и менее болезненно для человеческой психики. «Наш лагерь стоял в лесу, — вспоминает бывшая летчица А. Г. Бондарева. — Я прилетела с полета и решила пойти в лес, это уже лето, земляника была. Прошла по тропинке и увидела: лежит немец, убитый… Знаете, мне так страшно стало. Я никогда до этого не видела убитого, а уже год воевала. Там, наверху, другое… Все горит, рушится… Когда летишь, у тебя одна мысль: найти цель, отбомбиться и вернуться. Нам не приходилось видеть мертвых. Этого страха у нас не было…»[337] XX век с бурно развивающимся техническим прогрессом предопределил возникновение системы «человек — машина». Военная техника объединяла такое количество людей, какое было необходимо для ее функционирования в бою, создавая тем самым особый вид коллектива с особыми внутренними связями: пулеметный и орудийный расчет, танковый и летный экипаж, команду корабля и подводной лодки, и т. д. Возник и такой феномен человеческих отношений, как «экипажное братство», наиболее ярко проявлявшееся у танкистов и летчиков. Несколько человек, заключенных в один стальной или летающий «гроб», в одинаковой степени рисковали жизнью, и жизнь всех членов экипажа в бою зависела от четкости и слаженности действий каждого, от глубины эмоционального контакта между ними, понимания друг друга не только с полуслова, но и с полувзгляда. Чем сильнее были подобные связи, тем больше была вероятность уцелеть. Поэтому вполне закономерным является тот факт, что командир танка всегда делился своим офицерским доппайком со всем экипажем. Покидая горящую машину, уцелевшие танкисты вытаскивали из нее не только раненых, но и убитых. Боевая действительность определяла кодекс поведения и взаимоотношения людей. Еще один аспект проблемы «человек и техника» — это превращение некоторых родов войск в элитарные — не по принципу подбора кадров, а по стратегическому значению в данной войне и формированию особой психологии личного состава. В Великую Отечественную таким особым сознанием своей значимости отличались бронетанковые войска, авиация и флот, причем, военно-воздушные и военно-морские силы — наиболее ярко. В психологическом плане у летчиков и моряков было много общего. В бою и для тех, и для других гибель боевой техники почти всегда означала собственную гибель — самолет, подбитый над территорией противника, оставлял экипажу, даже успевшему выпрыгнуть с парашютом, мало шансов на спасение; у моряков с потопленного корабля было также мало шансов доплыть до берега или быть подобранными другим судном. Поэтому у других родов войск те и другие слыли за отчаянных храбрецов. Впрочем, они и сами старались поддерживать подобную репутацию. Летный состав, состоявший преимущественно из офицеров, имел ряд льгот и особые традиции. Традиции на флоте были более древними, так же, как и сам флот, и соблюдались с необыкновенной тщательностью, являясь для представителей других родов войск предметом зависти и восхищения. В воспоминаниях капитан-лейтенанта Л. Линдермана, командира БЧ-2 минного заградителя «Марти», есть такой эпизод. При эвакуации с полуострова Ханко в Ленинград сухопутных войск на борту корабля их размещали следующим образом: командный состав — в каюты комсостава, старшин — в старшинские, личный состав — по кубрикам. Командир стрелкового полка, оказавшись в роскошной офицерской каюте, где царили идеальные чистота и порядок, а затем в кают-компании за накрытым крахмальной скатертью, сервированным, как в хорошем ресторане, столом, не выдержал и воскликнул: «Ну, ребята, в раю живете, ей-богу! Даже лучше: там пианино нет и картин по стенкам… Да… Так воевать можно!» И только по окончании тяжелейшего похода, в котором экипажу пришлось вести напряженную борьбу с плавучими минами, авиацией и береговой артиллерией противника, признал, прощаясь: «Уж ты извини меня, моряк, за тот разговор о райской жизни. Скажу откровенно: лучше два года в окопах, чем две ночи такого похода»[338]. Незначительные преимущества в быту, которыми пользовались моряки и летчики, были ничтожной компенсацией за те труднейшие условия, в которых им приходилось сражаться. И, наконец, в отношении человека к своей боевой машине, будь то танк, самолет, корабль или подводная лодка, было что-то от отношения кавалериста к лошади: техника воспринималась почти как живое существо и, если была хоть малейшая возможность ее спасти, даже рискуя собственной жизнью, люди это делали. Впрочем, в этом проявлялась и воспитанная сталинской системой привычка ценить человека дешевле, чем самый простой механизм, тем более на войне. Человек на фронте не только воевал — ни одно сражение не могло продолжаться бесконечно. Наступало затишье — и в эти часы он был занят работой, бесконечным количеством дел, больших и малых, выполнение которых входило в его обязанности и от которых во многом зависел его успех в новом бою. Солдатская служба включала в себя, прежде всего, тяжелый, изнурительный труд на грани человеческих сил. Бывший пехотинец А. Свиридов вспоминает: «Все рода войск несли тяготы военных лет, но ничего не сравнится с тяготами пехоты. Кончалось преследование противника, и солдат-пехотинец, если его не зацепила пуля и не задел осколок, переходил к обороне. И начиналась изнурительная физическая работа — окапывание. В подразделении после наступательных боев бойцов оставалось мало, а фронт обороны прежний — уставной. Вот и копал наш труженик за троих, а то и за четверых. Ночь копал до изнеможения, а перед рассветом всю выброшенную из окопа землю маскировал снегом. И день проходил в муках, потому что ни обсушиться, ни обогреться негде было. Разогреться, распрямиться нельзя: подстрелит враг. Заснуть тоже невозможно — замерзнешь. И так, шатаясь от усталости, дрожа от холода, он коротал день, а ночью — снова надо было копать. Весной и осенью в ячейках, ходах сообщения, да и в землянках воды набиралось почти по колени, день и ночь она хлюпала в сапогах. Иной раз по команде в атаку подняться сразу не всегда удавалось: примерзала шинель к земле и не слушалось занемевшее тело. Ранение воспринималось как временное избавление от мук, как отдых»[339]. Пехота, «царица полей», великая труженица войны, не была однородной. Она включала в себя множество боевых профессий с присущей им спецификой. Так, в наиболее сложных условиях приходилось действовать снайперу-«охотнику», в течение долгих часов выслеживая врага, чтобы поразить его с первого выстрела, а самому остаться незамеченным, не дать себя обнаружить. Здесь требовались огромная выдержка и хладнокровие, особенно во время снайперской дуэли, когда в смертельный поединок вступали равные по меткости и сноровке противники. Такие же качества требовались и для пехотной разведки, которая, по словам Владимира Карпова, всегда была «ближе других к смерти», отправляясь на задание в тыл врага — в поиск за «языком» или в разведку-боем, специально вызывая огонь противника на себя. «Я вскоре понял разницу между обыкновенной пехотой и разведкой, — писал в военных записках Д. Самойлов. — Назначение пехоты — вести бой. Разведки — все знать о противнике. Ввязывание в бой (если это не разведка боем), в сущности, для разведки — брак в работе. Пехоте легче в обороне, особенно в долгосрочной. Разведке легче в наступлении, когда для того, чтобы ворваться в расположение противника, не надо преодолевать минные поля и проволочные заграждения»[340]. Из всех многочисленных видов разведки (за исключением агентурной), пехотная разведка была самой опасной и напряженной. Не меньшие, чем у пехотинцев, нагрузки приходились на долю артиллеристов, тащивших на себе тяжелые пушки по размытым и разбитым дорогам войны. Велико было и их психологическое напряжение в бою. Не случайно в наводчики орудия выбирали самых волевых и хладнокровных. «На тебя идет танк, — вспоминает фронтовик К. В. Подколзин. — Ты видишь его в прицел. Как бы ни было тебе страшно, надо подпустить его ближе. Осколки стучат, а ты должен точно наводить, не ошибиться, не дрогнуть. Ведь орудие само не стреляет»[341]. Другой бывший артиллерист В. Н. Сармакешев описывает свое состояние так: «В горячке боя взрывы никто не считает, и мысли только об одном: о своем месте в бою, не о себе, а о своем месте. Когда артиллерист тащит под огнем снаряд или, припав к прицелу, напряженно работает рулями горизонтального и вертикального поворота орудия, ловя в перекрестие цель (да, именно цель, редко мелькает мысль: „танк“, „бронетранспортер“, „пулемет в окопе“), то ни о чем другом не думает, кроме того, что надо быстро сделать наводку на цель или быстро толкнуть снаряд в ствол орудия: от этого зависит твоя жизнь, жизнь товарищей, исход всего боя, судьба клочка земли, который сейчас обороняют или освобождают»[342]. А танкисты в бою задыхались от пороховых газов, скапливавшихся внутри танка, когда стреляло орудие, и глохли от производимого им грохота. Командир и башнер могли не только сгореть заживо вместе с танком, но и быть разорванными пополам, когда от прямого попадания отлетала башня. По горькому, но меткому определению одного из ветеранов, «судьба танкиста на войне — это обгорелые кисти рук на рычагах подбитой машины». По разному влияли на представителей разных родов войск и особенности местности, где велись боевые действия, и природно-климатические условия. Характерным примером может служить переход наших войск через пустыню Гоби в ходе Дальневосточной кампании в августе 1945 г.: «Для нашего полка воды требовалось больше, чем для любого другого, — вспоминает участник этих событий бывший артиллерист А. М. Кривель, — нужно было напоить лошадей. Наши четвероногие друзья в эти дни научились не хуже человека пить из фляги. И солдаты делили с ними те скудные капли, которые получали из „централизованного“ фонда. Еще труднее было танкистам. В металлической коробке танка жаркий, будто расплавленный воздух, руками не тронешь нагретое железо. У всех пересохло в горле, стали сухими губы. Танки передвигались на расстоянии ста метров друг от друга. Взметенный горячий песок набивался внутрь, слепил глаза, лез во все щели, как наждак, перетирал стальные детали гусениц»[343]. Впрочем, при всех различиях, присущих разным родам войск, те из них, которые относились к сухопутным войскам, имели между собой много общего, — именно потому, что сражались на земле. У летчиков восприятие боевой обстановки было качественно иным, как и сама эта обстановка. Они испытывали особый риск и особые нагрузки, причем, для каждого вида авиации свои, но эти различия не столь значительны и существенны, так как реальность воздушного боя была единой для всех. «Воздушный бой длится мгновения, — вспоминает бывший летчик-истребитель И. А. Леонов. — И бывали у нас в полку случаи, когда за эти несколько минут у молодых летчиков появлялась седина. Такое испытывали тяжелое нервное напряжение… Сначала видишь в небе крохотные точки. Не можешь даже определить — чьи летят самолеты: свои или чужие. Точки быстро растут. И по одному тому, как к тебе приближается вражеский летчик, идет ли в лобовую атаку — ты можешь определить, примерно, и опыт его, и норов. В бою, как говорится, приходится вертеть головой на 360 градусов. Отовсюду может достать враг. Бросаешь самолет в такие фигуры, которые в иное время, может быть, и не сделал бы. Ты заворачиваешь вираж, догоняя врага. Или на крутом вираже стараешься оторваться от него. Камнем направляешь машину вниз и круто выводишь из пике. В этот момент испытываешь большие перегрузки: веки сами закрываются, щеки обвисают от натуги, все тело будто налито свинцом. А самое главное в бою — ты должен в доли секунды принять единственно верное решение. От него зависит — выйдешь ли ты победителем или погибнешь. В те дни почти каждый вылет истребителей был сопряжен с воздушным боем. Мы искали врага в небе, чтобы победить. Приходилось вылетать по четыре-пять раз. Это было очень тяжело даже для молодых, тренированных летчиков. Случалось, кто-нибудь из ребят приведет самолет на аэродром и вдруг тяжело ткнется головой в приборы. Что такое? Ранен? Убит? Нет, потерял сознание от переутомления… Но молодость выручала нас. Пройдет два-три часа, и мы снова готовы к полету»[344]. У моряков, особенно у подводников, были не менее чудовищные физические и нервные нагрузки. Вот описание только одного боевого эпизода, в котором участвовала гвардейская подводная лодка «Щ-303»: «Вражеские катера обнаруживают подводников и начинают бомбежку. Лодка оказалась в кольце противолодочных кораблей. Сорок пять часов она уже под водой. Тяжело дышать. У многих началось кислородное голодание. Чтобы меньше был расход кислорода, люди лежат — таков приказ командира. Слипаются глаза, клонит ко сну… Лодку сильно бомбят, и она ложится на грунт. Почти два часа продолжается бомбежка. „Два часа ада“… Чтобы уменьшить шумы на лодке, краснофлотцы сняли обувь, обмотали ветошью ноги и двигаются по палубе неслышно. Обстановка тяжелая. Люди задыхаются. Немеют пальцы, деревенеют подошвы ног, тело покалывает иголками. Уснул электрик Савельев. Дышит тяжело. На губах розовая пена… Мы не знаем, когда наступит смерть от удушья. По теоретическим расчетам, нам полагалось задохнуться после трех суток пребывания под водой…»[345] — вспоминает командир лодки капитан 3-го ранга И. В. Травкин. Лодке удалось вырваться из блокады, пройдя под водой через минное поле. Выдержать подобное напряжение мог не каждый. Но вот еще одна сторона войны — в восприятии тех, кто по роду своей службы спасал от смерти, облегчал страдания искалеченным, возвращал раненых в строй. «Мало кто задумывался и задумывается над тем, какие переживания выпали в годы войны на долю медицинского персонала наших войск, — пишет бывший военврач Г. Д. Гудкова. — А между тем война — даже в периоды успешных наступательных операций — оборачивалась к нам, медикам, исключительно тягостной, губительной стороной. Мы всегда и везде имели дело с муками, страданиями и смертью. Наблюдать это нелегко. Еще тяжелее хоронить тех, кого не сумел выходить, спасти. Тут не выручает никакой профессионализм… На войне мучения и страдания, даже гибель становится повседневным, рядовым уделом миллионов сильных, здоровых, как правило, именно молодых людей. Да и спасать жертвы войны приходится, не зная, избавишь ли их от новых мук или от неисправимой беды…»[346] По свидетельству многих, на фронте человеческая смерть со временем воспринималась как обыденное явление, чувство отчаяния и невосполнимости потери притуплялось. Психологическая разрядка наступала уже потом, и тогда случайные события из мирной послевоенной жизни вызывали в памяти болезненные ассоциации с тем, что пришлось пережить в войну. Многие медики были вынуждены бросить свою работу. «После войны в родильном отделении акушеркой работала — и не смогла долго, — вспоминает бывший командир санитарного взвода гвардии лейтенант М. Я. Ежова. — У меня аллергия к запаху крови, просто не принимал ее организм. Столько я этой крови на войне видела, что больше уже не могла. Больше организм ее не принимал… Ушла из „родилки“. Ушла на „Скорую помощь“. У меня крапивница была, задыхалась…»[347] С другой стороны, большинство фронтовиков, связавших впоследствии свою судьбу с медициной, сделали это в знак высшей благодарности к тем, кто спасал им жизнь на фронте, в медсанбатах и госпиталях. Именно там уставшие убивать солдаты давали себе клятву: «Если останусь жив, буду так же спасать людей». «Было в те первые послевоенные годы в нашем Медицинском институте, — вспоминает В. Н. Сармакешев, — стрелянных и покалеченных ребят около пятидесяти из двух тысяч студентов. Но самое удивительное то, что среди тех пятидесяти, пришедших с фронта, не было ни одного медика: пехотинцы, танкисты, артиллеристы, саперы, даже летчики, но ни одного фельдшера»[348]. У каждого из них была «своя» война и забыть о ней каждый тоже старался по-своему. Взаимоотношения родов войск: взаимодействие и соперничество Особую проблему представляют взаимотношения родов войск. В бою они применяются, как правило, в тесном взаимодействии друг с другом — для наиболее эффективного использования боевых свойств каждого из них. «Общая функция армии видоизменяется по родам войск… Каждый род войск должен быть проникнут сознанием своей специальной функции, но в то же время он должен сознавать, понимать, что эта специальная работа каждого в сумме должна составлять лишь слагаемую общей работы всей армии в целом. Отсюда ясно, что, допуская своего рода дух каждого рода войск, мы не можем допускать между ними розни»[349],— подчеркивал П. И. Изместьев и имел для подобного заявления все основания. Разделение армии по родам войск существовало еще с древности, и исторически сложилось, что одни из них являлись привилегированными, элитарными, где служили представители правящих слоев общества (например, конница, колесницы, иногда тяжелая пехота), а другие (в основном легкая пехота) оставались уделом простолюдинов. Элитарность конницы и непривилегированное положение пехоты сохранялись на всем протяжении исторического развития, порождая между ними своего рода антагонизм, снисходительное, а порой и презрительное отношение друг к другу. Наличие «психологической розни» между родами войск, причем не только старыми, но и новыми, недавно появившимися, отмечалось и в начале XX века. «К сожалению, прежде между родами войск не было должной солидарности, а, наоборот, пышно процветал какой-то особый военный сепаратизм, который самым пагубным образом влиял на важнейший принцип, принцип „взаимной поддержки“, хотя и проповедывалось „сам погибай, а товарища выручай“»[350], — писал, основываясь на опыте русско-японской и Первой мировой войн, П. И. Изместьев. О розни и отчужденности, которые в конце XIX — начале XX в. наблюдались не только между «родами оружия», но и между отдельными подразделениями внутри них, в том числе и среди офицерского состава, свидетельствует и А. А. Керсновский: «Гвардеец относился к армейцу с холодным высокомерием. Обиженный армеец завидовал гвардии и не питал к ней братских чувств. Кавалерист смотрел на пехотинца с высоты своего коня, да и в самой коннице наблюдался холодок между „регулярными“ и казаками. Артиллеристы жили своим обособленным мирком, и то же можно сказать о саперах. Конная артиллерия при случае стремилась подчеркнуть, что она составляет совершенно особый род оружия… Все строевые, наконец, дружно ненавидели Генеральный штаб, который обвиняли решительно во всех грехах…»[351] Следует отметить, что неприязнь строевых офицеров к штабистам, фронтовиков к тыловикам характерна для всех без исключения войн. Что касается родов войск, то со временем отношения между ними становились более ровными, хотя отдельные элементы психологической «обособленности» продолжали сохраняться на всем протяжении XX столетия. В период войны такая «отчужденность» во многом зависела от конкретных задач каждого рода войск в боевой обстановке, свойственных ему способов их выполнения, а следовательно, разного восприятия боевой действительности. «Артиллерист должен поддерживать пехоту; пехоте кажется, что он ее плохо поддерживает, а ему кажется, что она плохо идет. Танкисты говорят, что пехота не пошла за танками; а пехотинцы говорят, что танки от нее оторвались. А истина боя где-то на скрещении всех этих точек зрения»[352], — вспоминая Великую Отечественную, отмечал К. Симонов. Впрочем, там, где взаимодействие было хорошо организовано и давало реальные результаты, «психологическая рознь» уступала место совершенно иным чувствам. Такого рода свидетельства встречаются, например, в записках военного корреспондента А. Н. Толстого за сентябрь 1914 г.: «Артиллерийская стрельба, как ничто, требует спокойствия и выдержки, причем это последнее качество заменяется у русского солдата несокрушимым хладнокровием, отношением к бою, как к работе. Про артиллерию так и говорят, что она работала, а не она стреляла или она дралась. Теперь, после месяца боев, пехотинцы смотрят на наших артиллеристов как на высших существ, в армии началось их повальное обожание, о них говорят с удивлением и восторгом; при мне один увлекшийся офицер воскликнул: „Я видел сам, как у них целовали руки“»[353]. Однако в период Первой мировой, по мере превращения войны в позиционную, действия своей артиллерии все чаще вызывали у солдат-окопников раздражение, а то и враждебность, потому что обстрелы ими противника неизбежно вызывали его ответный огонь по позициям все той же пехоты, которая привыкла подолгу сидеть в окопах в достаточно спокойной обстановке. А на заключительном этапе войны отношение к артиллеристам иногда перерастало в открытую ненависть, так как во время «братания» русской пехоты с неприятельскими солдатами по ней нередко стреляли свои же пушки, то есть артиллерия в этих условиях, по сути, оказалась в роли «заградотрядов» Великой Отечественной, выполняя карательную функцию против собственных войск. Кстати, во Второй мировой советские солдаты-пехотинцы очень не любили, когда во время обороны на их участок приезжали легендарные «катюши» и, отстрелявшись по врагу, немедленно уезжали прочь, а разъяренный противник обрушивал всю огневую мощь на то место, откуда недавно велся обстрел и где теперь оставалась на своих позициях только пехота. Зато в период наступления прибытие реактивных артиллерийских установок означало, что враг еще до вступления в бой основных наших войск понесет значительные потери, его оборона окажется ослаблена, а значит, наступать будет легче и многие пехотинцы останутся в живых именно из-за своевременного залпа «катюш». Разумеется, в такой обстановке их встречали радостно и с энтузиазмом. Особые отношения складывались у сухопутных войск с авиацией. В начале XX века человек наконец сумел подняться в небо на аппаратах тяжелее воздуха — и практически сразу стал применять новое изобретение для уничтожения себе подобных. Боевой путь авиации начался в период итало-турецкой и двух балканских войн (1911–1913 гг.). Таким образом, еще до Первой мировой войны появился и стал быстро развиваться принципиально новый вид войск. К 1 августа 1914 г. русская авиация имела 244 машины, причем на каждый самолет приходилось в среднем по два летчика. К 1 июля 1916 г. Россия располагала на фронте 383 самолетами, из них находились в строю 250 и 133 в ремонте[354]. За все время войны количество самолетов, одновременно находящихся в строю, в среднем не превышало пятисот. Роль авиации поначалу сводилась к воздушной разведке, фотографированию расположения вражеских частей. «От разведки произошла бомбардировка: отправляясь в полет, пилоты часто брали с собой бомбы, чтобы не только сфотографировать, но и разрушить объекты противника»[355]. Затем на первый план постепенно выдвинулась необходимость бороться с самолетами противника: так возникла истребительная авиация. В то время еще не было специального бортового оружия, поэтому в первых воздушных боях широко использовались тараны, долгое время называвшиеся «битье колесами сверху». Кстати, именно такой таран применил П. Нестеров. Также сверху на неприятельские машины сбрасывали различные «снаряды» (дротики, гири, бруски металла, связки гвоздей)[356], которыми старались повредить самолет или убить вражеского пилота. Затем летчиков стали вооружать пистолетами и карабинами, чтобы они могли застрелить врага в воздухе, а к 1916 г. авиация всех воюющих стран уже имела истребители, оснащенные встроенными пулеметами[357]. Однако с земли, из окопов казалось, что война в воздухе совершенно иная, чем внизу, свободная от крови и грязи. Не случайно в те годы летчиков называли «рыцари неба». Романтическое отношение к авиации и самих летчиков, и армии, и общества в целом было следствием недавнего рывка технического прогресса, непривычности такого рода деятельности, которое еще несколько десятков лет назад было просто немыслимым, фантастическим. Ассоциации с птицами, с Икаром, поэтизация летного дела имели и другую сторону: военное начальство достаточно долго относилось к этому виду войск весьма скептически, не давая ему возможности выйти за рамки второстепенного и вспомогательного. Даже в основной сфере, в которой в то время была задействована авиация, в разведке, предпочтение в начале войны отдавалось традиционному средству — армейской коннице. Так, в августе 1914 г. командующий 2-й армии в Восточной Пруссии генерал А. К. Самсонов пренебрег информацией своих летчиков, предупреждавших о движении неприятельского корпуса на правом фланге армии, за что, в частности, и поплатился, потерпев жестокое поражение. А вот в мае 1916 г., в знаменитом «Брусиловском прорыве» авиационная разведка сыграла одну из решающих ролей, обеспечив русское командование точной информацией о расположении всех австрийских частей, причем массового привлечения летчиков к разведке требовал сам А. А. Брусилов[358]. Таким образом, в ходе Первой мировой войны произошла быстрая эволюция авиации, доказавшей, что она может быть действенной боевой силой, причем не только в разведке: начинали со сбрасывания гвоздей на «Цеппелины», а завершили войну массированным бомбометанием и значительной огневой мощью. Но в целом даже по количеству боевых самолетов в начале и в конце мировой войны можно сделать вывод, что в ее ходе значение авиации так и не выросло принципиально. Рывок произошел в период между двумя мировыми войнами, и в Великой Отечественной авиация уже представляла собой один из решающих видов вооруженных сил, когда господство в воздухе оказалось в ряду основных факторов победы или поражения. Для советской авиации начало Великой Отечественной войны оказалось таким же трагичным, как и для всей армии. Только к полудню 22 июня она потеряла 1200 самолетов, причем 800 из них было уничтожено на земле, на приграничных аэродромах, даже не успев взлететь[359]. В те дни, когда немецкое господство в воздухе было очевидным и почти не встречало противодействия, а бомбардировки германской авиации наводили ужас на гражданское население и наземные войска, отношение к летчикам было особым: все с нетерпением ждали появления немногочисленных «сталинских соколов», пытавшихся дать отпор превосходящим силам противника. Вот свидетельство участника тех событий. «Грозовая облачность заставила нас сделать посадку вблизи станции Лоухи, — записал 24 августа 1941 г. в своем дневнике летчик Г. Д. Мироненко. — Как нас встречали! Нам не дали ничего делать самим. Все почему-то считали, что мы сильно устали… Пригласили на ужин. Видимо, все, что у них было лучшего, они выложили на стол… В Лоухи мы узнали, как наземники ценят авиацию. Мы ко всему привыкли, со всем сжились и в своей работе ничего не видели особенного. А со стороны, оказывается, видней…» «Нам нужно несколько дней, да и не без потерь, чтобы сделать то, что вы сегодня сделали», — говорили пехотинцы о результатах бомбежек и просили: «Вы только бейте авиацию!», утверждая при этом, что со «своим» врагом-пехотой и сами справятся[360]. Эти настроения показательны не только своим восторженным отношением к авиации, но и возлагавшимися на нее надеждами: в начале войны в массовом сознании преобладало убеждение, что главная задача советских летчиков бороться с самолетами противника. Однако к этому времени внутри самой авиации уже существовало четкое разделение на истребительную, штурмовую и бомбардировочную, причем каждый из этих видов выполнял специализированные задачи. При переходе советских войск в наступление радикально возрастала роль именно штурмовой и бомбардировочной авиации как средств поддержки наземных вооруженных сил. Через несколько десятилетий, в других исторических условиях, особую роль в малой войне стал играть новый тип авиации — вертолетная. В Афганистане от своевременного прибытия вертолетов зависели не только доставка грузов, огневая поддержка наземных войск, но, в первую очередь, эвакуация раненых и убитых, спасение людей из, казалось бы, безвыходных ситуаций. Действовала там и воздушная разведка. А вот истребителям в небе Афганистана делать было практического нечего ввиду отсутствия вражеских самолетов, хотя отдельные иногда залетали с территории Пакистана. Зато велика была роль штурмовой и бомбардировочной авиации: с количеством и качеством их ударов по вражеским объектам напрямую были связаны потери других родов войск. «У нас была особенность та, что авиация — это офицерский вид войск, — вспоминает полковник Ю. Т. Бардинцев. — Трудности, они везде есть. Но что-то такое окопное — это уже не у нас». Внутри авиации, по его словам, какого-то психологического деления на летающую «элиту» и аэродромную «обслугу» не существовало. Напротив, у летчиков ощущение было такое, что огромное количество людей, подвозивших на аэродром горючее и средства поражения, разгружавших колонны, готовивших технику к полету, «работало на тебя, чтобы ты выполнил боевую задачу, и если ты задачу не выполнил, появлялось чувство вины перед ними»[361]. При этом наиболее остро ощущалась вина перед теми, кто доставлял топливо, перевозил горюче-смазочные материалы. По свидетельству многих ветеранов Афганистана — десантников, разведчиков, то есть представителей самых уважаемых и героических военных профессий, — именно служба военных водителей была связана с наибольшей опасностью и риском для жизни. «Самое страшное было — это когда „наливников“ сопровождали. Я, например, понимаю, что это такое, — вспоминает майор П. А. Попов. — Там, в Афганистане, их называли „смертники“. Одна пуля — и все… Там такой факел, что в радиусе 100 метров первые тридцать секунд воздуха нет, все выгорает, люди задыхаются… А в телевизоре показывают, что если горит бензовоз, подъезжает танк и спихивает его с дороги. Это такая лирика…»[362] Не было у авиации и какого-то психологического антагонизма с пехотой: были взаимопомощь и взаимозависимость, «чувство, что все мы едины и находимся в одной упряжке». Это объяснялось тем, что «авиация чаще всего работает в интересах наземных войск и совместно с наземными войсками». Для нанесения точного удара по цели требовалась грамотная работа авианаводчиков, специально обученных людей из самих наземных войск. «Иногда расстояние между нашими войсками и войсками противника было всего 100, 200, 300 или 500 метров. Оказание помощи нашим в таких условиях — большой риск и большая ответственность: можно было нанести удар не по противнику, а по своим войскам, — отмечает Ю. Т. Бардинцев. — Выполнение общей задачи зависело от того, как налажена взаимосвязь авиации с наземными войсками»[363]. Другой летчик полковник И. А. Гайдадин рассказывал, что они «не щадили ни сил, не средств, — только бы помочь наземным войскам», понимая, «что там, на земле, нашим солдатикам тяжелей», и «особенно с удовольствием летали, когда на переднем крае шли бои». По его утверждению, с общевойсковыми командирами у авиации был «полный контакт». Но особо теплые отношения складывались у летчиков с десантниками: стоявший на том же аэродроме парашютно-десантный полк помогал своим соседям «и морально, и физически». А когда десантникам была поставлена задача уничтожить банду, на помощь им пришла авиация. «Окружили они банду, а там оказалось три или четыре дота, с пушками, с пулеметами. Потеряли там пять или шесть человек, пока обнаружили огневые точки, — вспоминает И. А. Гайдадин. — И они вызвали нас. И нашим звеном был нанесен такой удар, что ничего там не осталось. После этого приехали командиры, говорят: „Спасибо, ребята, вы нас выручили. Мы не знали, что делать, как выкручиваться. Камни, — говорят, — не спрятаться нигде, а они бьют почти в упор“. И мы были с ними с начала и до конца, и до сих пор дружим»[364]. Среди родов самих наземных войск, пожалуй, в значительно большей степени присутствовал дух соперничества, соревновательности, чем между разными видами вооруженных сил, которые были слишком далеки друг от друга, а потому и «делить им было нечего». Шутливые прозвища, которыми награждали друг друга представители разных военных профессий, отражают внешнюю сторону их отношений. Со временем этот профессиональный «сепаратизм» если и не исчезает полностью, то смягчается и принимает достаточно невинные формы, например, создание собственных традиций, специфических ритуалов и т. п. Так, участник Афганской войны майор С. Н. Токарев отмечал существование особого духа корпоративности и кодекса чести у разведчиков-десантников, что, безусловно, влияло на настроение людей, играя мобилизующую роль в сложных обстоятельствах. Каждый знал, что его не бросят, чувствовал свою принадлежность к особому «маленькому этносу», который в любом случае защитит. Взвод воспринимался как семья. «Даже когда на помощь высылали мотострелковую роту, чтобы они помогали трупы нам спускать, ответ был один: „Разведбат свои трупы несет сам!“» — вспоминает он. По его словам, в их подразделении присутствовал «дух гордости своеобразной за принадлежность именно к разведке»: разведчик-десантник мог «где-то свысока смотреть на пехоту», соревноваться по уровню подготовки с обычными десантниками или со спецназовцами, сравнивая результаты и с удовольствием делая вывод: «Да нет, мы вроде лучше!»[365] Такой «особый дух» играл, несомненно, позитивную роль, ни в коей мере не перерастая во «вражду» с представителями других родов войск, но являясь мощным фактором сплоченности и боеспособности своего подразделения. * * *Таким образом, психологические особенности личного состава, связанные с его принадлежностью к конкретным видам вооруженных сил, родам войск и военным специальностям, представляют собой важный «срез» групповой военной психологии, накладывающей свой «отпечаток» не только на массовые категории военнослужащих, но и на каждого бойца и командира. Пожалуй, этот элемент психологии, наряду со спецификой, вытекающей из принадлежности к рядовому или командному составу, в наибольшей степени отражает собственно военно-психологические характеристики всех военнослужащих, приобретающих тем большую устойчивость и даже характерологические (индивидуально-личностные) свойства, чем дольше срок службы человека в армии. Это своего рода «профессиональная» психология, смыкающаяся с личностной. В боевых условиях подобный «профессионализм» впитывается человеком гораздо быстрее и приобретает более устойчивые формы. На протяжении ХХ века, в том числе и от войны к войне, происходили определенные, весьма существенные изменения в структуре Российской (Русской, Красной, Советской) армий: происходила смена видов вооруженных сил, внутри которых, в свою очередь, менялся состав и приоритет тех или иных родов войск, происходило их слияние, размежевание, приход и уход с военно-исторической сцены, массовая смена — отмирание старых, зарождение и распространение новых военных профессий. Все это со временем — иногда постепенно, иногда скачкообразно, но в конце концов качественно, коренным образом изменяло профессиональный состав вооруженных сил, структуру деятельности большей части военнослужащих. Распространение сложной техники вызывало глубокую специализацию не только между видами вооруженных сил, но и между родами войск в их составе, и в рамках самих родов войск, вплоть до полкового, батальонного и даже ротного уровней. Такой резкой дифференциации, безусловно, не существовало даже в конце прошлого века, хотя, конечно, профессиональные различия между бойцом пехоты, кавалерии и артиллерии были весьма значительны. Новым в ХХ веке, причем нарастающим по глубине и масштабам, стало резкое усложнение профессиональных навыков, требующихся в каждой из военных специальностей, которых, в свою очередь, стало намного больше. Если, например, в начале столетия возникла такая новая профессия как «летчик», то к концу века принадлежность к авиации как виду вооруженных сил вовсе не свидетельствовала о том, что входящий в нее личный состав относился к одним лишь «летчикам»: здесь уже были десятки узко-специализированных профессий, каждая из которых требовала специального, как правило, высшего образования и длительной подготовки. Даже разные типы машин требовали различной подготовки, а в составе экипажей существовало несколько должностей с соответствующими функциями (пилот, штурман, стрелок и т. д.). Резко увеличилось количество вспомогательного персонала (техники, ремонтники и т. п.). Виды вооруженных сил нередко стали «пересекаться», включая в себя родственные рода войск. Так, в Военно-Морском флоте появилась морская авиация. Свои десантные войска имеют и морские, и воздушные, и сухопутные силы, и т. д. Эволюция вооруженных сил под влиянием технического прогресса радикальным образом повлияла на личный состав, требования к которому резко повысились и по части уровня образования, и по специальной подготовке, и по интеллектуально-психологическим качествам. В боевых условиях конкретных войн, в которых участвовала Россия в ХХ веке, «профессиональная» психология оказывалась особенно значимой, причем роль ее возрастала от одного вооруженного конфликта к другому, по мере развития видов оружия, усложнения технического оснащения войск и структуры вооруженных сил. Глава III СОЦИАЛЬНЫЕ И ДЕМОГРАФИЧЕСКИЕ ХАРАКТЕРИСТИКИ ВОЕННОСЛУЖАЩИХ Особенности возрастной структуры и психологии Подчиненное, второстепенное по сравнению с военно-профессиональными факторами, но в ряде случаев весьма существенное влияние на психологию военнослужащих, участников войн XX века, оказывали их социально-демографические и собственно социальные параметры. Различия в роли этих факторов были связаны, во-первых, с большой социальной динамикой, качественными сдвигами, произошедшими в социальном составе армии на протяжении столетия, а во-вторых, с огромными различиями в контингенте участвовавших в боевых действиях в локальных и мировых войнах. В первом случае, в локальных войнах, это преимущественно кадровый офицерский состав регулярной армии и солдаты по текущему призыву. В мировых войнах кадровый состав оказывался «выбит» в самом их начале, и в солдатские шинели одевалась значительная мужская часть ранее гражданского населения. Понятно, что во втором случае «разброс» в основных социально-демографических и социальных параметрах, в «качестве» социального состава армии оказывался принципиально большим. Рассматривая влияние поло-возрастного состава на психологию военнослужащих, нужно сразу же отметить, что военная служба и особенно участие в боевых действиях и в XX веке оставались преимущественно прерогативой мужчин. Однако именно в этом столетии возник такой социально-психологический феномен, как относительно массовое участие в войне женщин, причем не только в качестве медицинского персонала, но и в различных тыловых и вспомогательных службах, и даже в боевых частях практически во всех родах войск и военных профессиях. Среди демографических факторов, существенно влияющих на психологию военнослужащих, безусловно, следует выделить возрастные параметры. Известно, что возрастная психология весьма тесно связана с целой совокупностью личностных качеств. Для молодых людей характерен динамизм, гибкость психологических процессов, более легкая обучаемость, приспособляемость к изменениям внешней среды, большая склонность к риску и пренебрежение опасностью, и т. д. Все это преимущественно позитивные качества, имеющие немалое значение в боевой обстановке. Их интенсивность снижается к зрелому возрасту и, как правило, сводится к минимуму в возрасте пожилом. Но, с другой стороны, с возрастом происходит накопление жизненного опыта, приобретается рассудительность, осмотрительность, стремление взвесить последствия своих действий. Диалектика позитивных и негативных сторон возрастной психологии в целом находит отражение в тенденциях структурирования личного состава Вооруженных Сил. С момента введения всеобщей воинской повинности, возрастной предел призывников на действительную военную службу в мирное время во всех армиях обычно бывает ограничен относительно молодыми возрастами (в отличие от предшествующих веков, когда служба в армии была пожизненной или продолжалась десятилетиями). Эта тенденция, наряду с требованиями к физическим качествам призывников, которые, естественно, у молодежи в среднем выше, учитывает и уже перечисленные позитивные качества, характерные для молодых людей. Возрастная психология вполне логично накладывается и на иерархическую структуру военной службы, при которой сама логика служебного продвижения связана с определенной выслугой лет и повышением в военных чинах и должностях: более высокие военные должности, как правило, требуют именно тех качеств, которые проявляются в более зрелом возрасте (боевой и человеческий опыт, чувство ответственности, рассудительность и т. д.). Понятно, что это лишь общая тенденция, допускающая многочисленные исключения, тем более что для командующих очень высокого ранга желателен динамизм молодости, а командирам всех уровней, отвечающих за жизнь людей, необходимы и опыт, и взвешенность решений. Нарушение этой диалектики, перекос в ту или иную сторону, могут приводить к весьма негативным последствиям, особенно в боевых условиях. Примером этого может служить, в частности, русско-японская война, в которой одним из факторов поражения русских войск стал недопустимо большой сдвиг в возрастной структуре командного состава в пользу старших возрастов. Причиной этому была система, существовавшая длительное время еще со второй половины XIX века, когда из-за замедленного чинопроизводства высший офицерский корпус был далеко не молод. Даже введенный в 1899 г. возрастной ценз предусматривал очень высокий предельный возраст: для командира роты (капитана) — 50 лет, командира части (подполковника и полковника) — 58 и 60 лет, начальника дивизии — 63 и командира корпуса — 67 лет[366]. Понятно, что для этих возрастов характерно отсутствие необходимого в боевых условиях динамизма, гибкости мышления, а очень часто и просто элементарного физического здоровья. Но на практике даже этот, сам по себе высокий возрастной ценз часто не соблюдался. Так, на конец 1902 г. средний возраст генералов составлял 69,8 года и колебался от 55 до 92 лет. Хотя после введения ценза возраст старших и высших офицеров несколько снизился, но и тогда более 78,3 % всех начальников дивизий были старше 56 лет, а 34,8 % — старше 61 года. 50 % командиров армейских корпусов имели возраст от 61 до 65 лет. Полк офицеры, за редким исключением, получали после 46 лет[367]. Не случайно после неудачной русско-японской войны значительное число старших и высших офицеров было отправлено в отставку (341 генерал и 400 полковников за один год)[368], прежде всего с учетом возрастного критерия. Но те же тенденции характерны для младшего и среднего командного состава армии начала века. В 1903 г. среди всех капитанов армейской пехоты строевых частей (почти все — командиры рот) 2,2 % были в возрасте от 26 до 35 лет, 22 % — от 36 до 40, 43 % — от 41 до 45, 27,6 % — от 46 до 50 и 5,2 % — от 51 до 60 лет, причем моложе 31 года было только 5 человек, а старше 55 — 3 человека. Среди ротмистров армейской кавалерии (командиров эскадронов драгунских полков) 4 % были в возрасте от 30 до 35 лет, 42,4 % — от 36 до 40, 41,7 % — от 41 до 45, 11,3 % — от 46 до 50 и 0,7 % — старше 50 лет[369]. Наиболее молодой офицерский состав был в инженерных войсках (59,8 % до 30 лет и 3,8 % старше 50), затем в кавалерии (46,8 и 5,6 %), казачьих войсках (46 и 7,4 %), а наиболее старый — в артиллерии (46,8 и 7,7 %). В пехоте в возрасте до 30 лет было 59,8 % офицеров, а старше 50 — 6,9 %[370]. Как видно из этих данных, возрастные параметры русского офицерского корпуса накануне войны с Японией характеризуются негативным сдвигом, во многом предопределившим косность и инертность мышления, отсутствие инициативы, склонность к пассивности. К началу войны действовала установленная еще в 1888 г. система воинской повинности, согласно которой призыву подлежали лица, достигшие 21 года. Общий срок службы определялся в 18 лет — 5 лет на действительной службе и 13 в запасе, после чего военнообязанные переходили в ополчение[371]. Таким образом, основная масса рядовых в армии принадлежала к категории молодежи. На комплектование личного состава русской армии влиял и такой фактор, как льготы и отсрочки (по семейному положению, образованию и др.). С учетом того, что общее число лиц, подлежащих призыву, значительно превышало требующийся контингент набора (около 25–30 % призываемых), была распространена система жеребьевки, а значительная часть военнообязанных непосредственно приписывалась к ополчению и призывалась только на учебные сборы. Так, военный министр Куропаткин, анализируя результаты призывов 1898–1902 гг., отмечал, что по семейному положению было освобождено до 48 % призываемых, тогда как в Германии и Австро-Венгрии — до 2–3 %, а во Франции — никто; по физической негодности ежегодно браковалось 17 %, тогда как в Австро-Венгрии — 50 %, а в Германии — 37 %. Эти данные свидетельствуют, в частности, что в русской армии оказывались призванными на действительную службу немало лиц, обладавших физическими недостатками[372]. Последнее, явно негативное явление, получило широкое распространение и в ходе мобилизации в период русско-японской войны. В январе 1904 г. численность русской армии составляла 1135 тыс. человек, из них на Дальнем Востоке находилось 90 тыс. человек[373]. С началом войны была проведена частичная мобилизация в Сибирском, Киевском и Московском военных округах. Укомплектование предназначенных к отправке на театр военных действий корпусов проходило в большой спешке, в результате чего в строй попали военнообязанные запаса преимущественно старших возрастов, 39–43 лет. «Воинским начальникам было предписано отправлять в части первых явившихся. Таковыми оказались исполнительные и степенные „бородачи“, являвшиеся в воинские присутствия сразу по получении повестки. Молодые запасные, как правило, загуливали и являлись через несколько дней, когда штатные нормы оказывались заполненными. „Бородачи“ — все отцы семейств и люди, отвыкшие от строя, — видели в этом несправедливость, и это печально отражалось на их духе»[374], — отмечает А. А. Керсновский. Такой «кадровый подход» не способствовал повышению боевых качеств прибывающего на фронт пополнения. Кроме того, армия «засорялась физически негодным элементом» из-за небрежно проводившегося отбора, а также существовавшей, согласно Уставу 1874 г., системы жеребьевки и «льгот по семейному положению». Так, 52,3 тыс. человек были исключены из состава армии «за физической негодностью», что составило 1/4 часть всей убыли. «Людей отрывали от семьи и занятий, одевали, снаряжали, довольствовали, везли на край света и там убеждались, что они не годны к службе! Их лечили, свидетельствовали, браковали, отправляли назад… Одно довольствование этой инвалидной армии поглотило несметные деньги»[375], — возмущается А. А. Керсновский. Всего за период войны было мобилизовано и отправлено на Дальний Восток, считая с гарнизоном Порт-Артура, 23 тыс. офицеров и 1250 тыс. нижних чинов, из них свыше 3/4 приняло участие в боевых действиях. Общие потери составили около 270 тыс. человек, в том числе убитыми более 50 тыс. Примечательно, что весной 1905 г., в самый тяжелый период войны, когда по стране широко распространялись слухи о кровавых потерях и жестоких поражениях, из оставшихся в России полков 40 тыс. солдат отправилось на войну добровольцами[376]. Но в целом проведенная мобилизация не лучшим образом отразилась на качественном составе частей русской армии, участвовавших в войне с Японией. Здесь и возрастной сдвиг в пользу старших возрастов, причем не только в командном, но и в рядовом составе, и плохие физические параметры пополнения, и низкий уровень военной подготовки, и другие демографические и социальные характеристики (семейное положение и др.), не способствующие боевому духу и боеспособности войск. В период между русско-японской и Первой мировой войнами были внесены некоторые коррективы, повлиявшие на возрастные параметры личного состава. В 1906 г. срок службы был сокращен до 3 лет в пехоте и 4 лет в конных и специальных войсках. Был увеличен контингент новобранцев, который составлял ежегодно 450 тыс. человек с 1908 г. вместо 300–320 тыс. до русско-японской войны. Срок службы вольноопределяющихся в 1912 г. был определен в 2 года[377]. В целом порядок призыва в русскую армию мало отличался от общемировой практики. В большинстве государств Европы в этот период в армию призывались лица в возрасте 20–21 года, военнообязанными считались на военной службе до 40–45-летнего возраста. От 2 до 4 лет они служили в кадрах (2–3 года в пехоте, 3–4 года в кавалерии и конной артиллерии), после чего на 13–17 лет зачислялись в запас. По истечении срока пребывания в запасе военнообязанные включались в ополчение, в которое зачислялись также лица, способные носить оружие, но по каким-либо причинам не призывавшиеся в армию[378]. В 1912 г. численный состав русской регулярной армии составлял 1 384 900 человек[379]. А количество военнообученных в России на основе всеобщей воинской повинности к началу мировой войны достигло 5650 тыс. человек[380]. Произошли некоторые сдвиги в возрастном составе кадрового офицерского корпуса, характеризовавшиеся некоторым омоложением. Так, перед началом мировой войны (в 1912 г.) число обер-офицеров в возрасте до 30 лет составляло 45,1 %, штаб-офицеров — 0,1 %, в возрасте от 30 до 40 лет — соответственно 37,2 и 10,1 %, а генералов — 0,7 %, в возрасте от 40 до 50 лет — соответственно 15,9, 51,3 и 18,4 %, от 50 до 60 лет — 1,8, 37,2 и 66,9 % и свыше 60 лет — 0,02, 1,3 и 13,9 %. Общее число офицеров до 30 лет в составе офицерского корпуса было 37,1 %, от 30 до 40–32,2 %, от 40 до 50–21,4 %, от 50 до 60 — 8,7 % и свыше 60 — 0,5 %[381]. Характерно, что данный офицерский корпус был не только моложе прежнего, сформировавшегося в начале века, но и обладал свежим боевым опытом. Именно в русско-японской войне большинство молодых офицеров получило боевое крещение, проявило свои способности, приобрело важные навыки, что наряду с извлечением командованием уроков из военных неудач 1904–1905 гг. и большой ротации кадров, способствовало их быстрому служебному продвижению. Таким образом, русский офицерский корпус начала мировой войны был качественнее, нежели в войну предыдущую: по своему составу он был моложе и динамичнее, но обладал лучшей, в том числе и непосредственно боевой подготовкой. Естественно, что начавшаяся мировая война привела к радикальным изменениям личного состава армии — как офицерского корпуса, так и рядовой массы. Летом 1914 г. в строю русской армии было 51,4 тыс. генералов и офицеров, а после мобилизации — 98 тыс.[382] Закономерным стало изменение и ее возрастного состава, так как призывались и лица старших возрастов, и вольноопределяющиеся. Но самые большие изменения произошли не в итоге первой мобилизации, а в результате последующих. Так, в кампанию 1915 г. были в основном уничтожены последние кадры регулярной русской армии, и с этого момента ее потери можно было пополнить, но нельзя заменить: «армия превратилась в ополчение»[383]. Кроме того, к весне 1915 г. был израсходован весь обученный запас армии, и в нее стали призывать «ратников 2-го разряда» — людей, никогда прежде не служивших, часто физически слабых, не умевших владеть оружием. Они попадали в маршевые роты и отправлялись на фронт совершенно необученными и безоружными, а попав на передовую в разгар тяжелых летних боев, пополняли собой число не бойцов, а дезертиров, самострелов и сдавшихся в плен неприятелю. «Упрекать надо не этих несчастных людей, а тех, кто в таком виде отправлял их на фронт»[384], — утверждает А. А. Керсновский, возлагая ответственность за плохое комплектования армии на органы Военного ведомства. Всего осенью 1915 г. на фронте находилось почти 3856 тыс. солдат и офицеров[385]. Что касается возрастных параметров рядовых русской армии, то если в начале Первой мировой военнообязанными считались лица в возрасте от 19 до 43 лет, то последние призывы затронули уже и 18-летних. Нужно отметить, что в отличие от Второй мировой войны, в этот период, во-первых, была существенно ниже верхняя возрастная граница военнослужащих и, во-вторых, лица, достигавшие ее, в ходе самой войны подлежали демобилизации[386]. Следующей относительно масштабной, хотя и локальной войной России (теперь уже СССР) в XX веке была «зимняя» война с Финляндией 1939–1940 гг., продолжавшаяся 16 недель. Всего в боевых действиях с советской стороны (с учетом более 390 тыс. чел. потерь всех видов) участвовало более миллиона бойцов, при этом среднемесячная численность всей группировки войск за декабрь 1939 — март 1940 г. составляла 848,6 тыс. чел. Из них на командный состав приходилось более 200 тыс.[387] Поскольку в «зимней войне» принимали участие кадровые формирования Ленинградского военного округа, Балтийского и Северного флотов, то и возрастная структура участников войны определялась общим, действовавшим в тот момент порядком комплектования Вооруженных Сил. К началу войны этот порядок был окончательно переведен (в течение 1935–1939 гг.) со смешанного территориально-кадрового на кадровый, экстерриториальный принцип комплектования войск. Вследствие этого основную массу рядовых военнослужащих как в армии, так и на флоте составляли молодые люди от 18 до 24 лет, хотя среди них встречались и 30-ти, и даже 40-летние[388]. Следует принимать во внимание и такой исторически уникальный фактор, оказавший мощнейшее влияние на изменение командного состава Красной Армии всех уровней, как массовые репрессии 1937–1940 гг., прошедшиеся катком и по самим участникам «зимней» войны. Сегодня уже достоверно известно, к каким колоссальным потерям опытных командных кадров привели эти репрессии, резко нарушившие естественную их ротацию и преемственность поколений. В результате произошло искусственное кадровое омоложение командного состава, когда необученные лейтенанты ставились на командование батальоном, а то и полком. Но и во главе более крупных воинских частей и соединений оказывались неопытные, плохо подготовленные, как правило, сравнительно молодые люди. Кстати, одной из причин упорства финского правительства во время предвоенных переговоров, его нежелания идти на уступки требованиям советской стороны, являлась недооценка военной мощи СССР, а среди факторов такой недооценки была информированность финской стороны о серьезном подрыве боеспособности Красной Армии в результате массовых репрессий. И в начале войны, особенно после первых успехов, многие финны стали думать, что их страна в состоянии справиться с Красной Армией один на один[389]. К началу Великой Отечественной войны, то есть на 22 июня 1941 г., в Красной Армии и Военно-Морском Флоте состояло по списку 4827 тыс. военнослужащих. Кроме того, на довольствии в Наркомате обороны находилось около 75 тыс. военнослужащих и военных строителей, проходивших службу в формированиях гражданских ведомств. За четыре года войны было мобилизовано (за вычетом повторно призванных с освобожденных от оккупации территорий) еще 29 млн. 574,9 тыс. чел., включая 767,8 тыс. военнообязанных, находившихся к началу войны на учебных сборах в войсках, а всего вместе с кадровым составом в армию, на флот и в военные формирования других ведомств было привлечено 34 млн. 476,7 тыс. человек[390]. Из 34 млн. 476,7 тыс. человек, надевавших в течение войны шинели, свыше одной трети (33 %) ежегодно находились в строю (где состояло по списку 10,5–11,5 млн. чел.), причем половина этого личного состава (5,0–6,5 млн. чел.) проходила службу в войсках действующей армии, то есть воевала на советско-германском фронте. За годы войны из Вооруженных Сил убыло по различным причинам в общей сложности 21,7 млн. чел., или 62,9 % общего числа всех призывавшихся и состоявших на военной службе. Более половины этой убыли составили безвозвратные потери[391]. Основу довоенной кадровой армии 1941 г. составили призывники 1919–1922 гг. рождения. Но уже к концу лета в результате двух первых военных мобилизаций (в июле и августе 1941 г.) были призваны военнообязанные старших возрастов вплоть до 1890 года рождения (то есть 50-летние) и молодежь 1923 года. В ходе последующих мобилизаций призывались лица, достигшие призывного возраста, включая 1926 г. рождения. Однако в частях народного ополчения, многие из которых влились в состав действующей армии, оказывалось немало лиц и старше 50 лет. Понятно, что такой разнопоколенный состав советских Вооруженных Сил не мог не иметь своим следствием и существенную специфику возрастной психологии. Вторая мировая война, пожалуй, как ни одна из других войн, в которых участвовала Россия в XX веке, выявила специфику психологии отдельных поколений и даже породила особое «фронтовое поколение Великой Отечественной». Остановимся лишь на некоторых вопросах возрастной психологии того периода. Каждый исторический период накладывает свой отпечаток на людей, особенно на тех, чья личность в это время только еще формируется. «Современники определенной эпохи, принадлежащие к одному символическому поколению, не обязательно являются сверстниками. „Поколение Великой Отечественной войны“ включает и тех, кому в 1941 г. было 17 лет, и тех, кому исполнилось 25. Однако жизненный путь тех, кто пошел на фронт прямо со школьной скамьи, не успев приобрести ни профессии, ни семьи, существенно отличается от судьбы тех, кого война застала уже взрослыми»[392]. Прошлый жизненный опыт оказывает огромное влияние на поступки людей, стиль их поведения, так же как и отсутствие подобного опыта. Юношеская психология отличается повышенной эмоциональностью, поступки — импульсивностью, взгляды и суждения — категоричностью, максимализмом. Романтичность, поиски идеала и подражание ему, обостренное чувство справедливости и болезненное восприятие контрастов; пренебрежение к опасности, реальность которой не всегда полностью осознается; стремление к самоутверждению (часто на уровне подсознания) — все эти качества, присущие определенному возрасту, в большей или меньшей степени были характерны для молодых людей 40-х годов, чья юность пришлась на войну. Сыграла свою роль и система агитации и пропаганды, воспитание в духе «героических традиций революции и гражданской войны», на разного рода символах и идеях жертвенности во имя «светлого будущего», к которым особенно восприимчива молодежь. В этом возрасте усвоение определенной системы нравственных норм и принципов, утверждаемых обществом, претворяется в сложную гамму моральных чувств формирующейся личности. Молодые люди, в начале своей сознательной жизни попавшие на войну, были всецело преданы не просто национальному Отечеству, но Отечеству социалистическому, не разделяя в своем сознании два этих понятия. Это было поколение, родившееся и выросшее при новом общественном строе, воспитанное в духе присущей ему идеологии и в минуту опасности вставшее на его защиту. «Мне скажут, — пишет фронтовик Ю. П. Шарапов, — что советские люди шли защищать свою Родину, свою землю, своих родных и близких. Верно. Но ведь почти четверть века к началу войны все это было иным, советским, не образца 1913 года, отнюдь нет. У этой Родины была уже другая, своя история. Очень сложная, своеобразная, но своя… Минувшая война была Отечественной. Но Отечество было уже не тем, что раньше»[393]. И рвавшиеся на фронт мальчишки и девчонки просто не знали другого Отечества. Они были комсомольцами, добровольцами, и жертвовали собой без колебаний. Не случайно из всех возрастных категорий, участвовавших в войне, именно на их долю пришлось наибольшее число потерь. «Войну выиграли, довели до победы дохлые, заморенные мальчишки в шинелях не по росту… Мальчишки — хребет победы»[394], — утверждает бывший морской офицер, шесть раз убегавший из плена, прошедший все муки и унижения, воевавший потом рядовым в разведке Ю. И. Качанов. По нашим подсчетам, среди известных ныне героев, закрывших своим телом огневую точку врага, 82,5 % составляют молодые люди до 30 лет и 65,3 % — до 25 лет[395]. Возраст большинства полных кавалеров ордена Славы также составляет от 20 до 24 лет[396]. Даже с поправкой на общий возрастной состав армии эти цифры говорят сами за себя. Если в юности люди живут не столько разумом, сколько чувствами, то их поведение в зрелом возрасте объяснить намного сложнее. О том, что представляет собой взрослость, как изменяется человек после достижения половой и социальной зрелости и до начала старения, психологи знают очень мало, хотя такие исследования ведутся[397]. Но то, что люди старшего поколения вели себя на фронте иначе, чем молодые, замечал и тот, кто не был искушен в психологических тонкостях. «Я уже говорил о святых мальчишках и девчонках, — вспоминал В. Кондратьев, — но воевали люди и старше нас, и отцы, и деды. Они воевали умелее, трезвее, поперед батьки в пекло не лезли, удерживая и нас, юнцов, потому что более нас понимали цену жизни»[398]. Люди семейные, как правило, вели себя осторожнее холостяков, стараясь избегать опасностей там, где это было возможно. Они знали, каково придется их детям без отца-кормильца, не лезли зря «на рожон» и руководствовались старым солдатским принципом: «Сам не напрашивайся, а прикажут — не отказывайся». Впрочем, это вовсе не значит, что они сражались хуже. Просто в их понимании война была тяжелой, изнурительной работой, которую надо добросовестно выполнять. В таком осознании и выполнении солдатского долга тоже был героизм, но иного рода — не мгновенная яркая вспышка, но каждодневный, полный тягот и смертельного риска ратный труд. Но в наиболее сложных и опасных ситуациях, в критических обстоятельствах, когда все решают минуты и секунды, они наравне с молодыми совершали поступки, выходившие за рамки фронтовой обыденности, — те, что называются подвигом. А мальчишки 18–20 лет не только 40-летних, но порой и 30-летних своих товарищей называли между собой «стариками», не предполагая, что очень скоро сравняются с ними в главном, военном опыте и сами будут смотреть как на «салаг» на новые, еще необстрелянные пополнения. Потом, после войны, для тех, кто уцелел, наступит психологическая разрядка и они снова станут мальчишками, стараясь наверстать упущенные радости жизни. Вот как вспоминал об этом мой отец лейтенант-танкист С. Л. Сенявский: «На фронт уходили мы мальчишками. Мы рано, слишком рано становились взрослыми, ответственными не только за свою и близких своих судьбу, но за гораздо большее — за судьбы Родины! И все же мы оставались мальчишками, которые не могли равнодушно пропустить взгляд девчонки, но и не могли смириться с тем, чтобы девчонки нами „командовали“, даже ранеными. И по-мальчишески, вопреки здравому смыслу, не долечившись, мы удирали из медсанбата, порою и из госпиталя, снова в часть, снова в бой, для многих из нас уже последний. Так было! А те, кто выжил, пережили еще и непростую послевоенную судьбу. Мы позже учились и позже любили — ведь ни для того, ни для другого у нас не было времени в юности, отнятой войной. И вот, отслужив еще несколько лет после войны и проучившись еще лет пять, мы, юноши военных лет, становились снова „взрослыми“ к тридцати. У нас было две юности: одна настоящая, отнятая войной; другая запоздавшая, послевоенная…»[399] Эти строки отец написал в канун 30-летия Победы, взглянув на свою судьбу как бы со стороны. Это была его судьба и судьба целого поколения. Это он, едва оправившись от ранения и контузии, сбежал из медсанбата обратно в роту. Это он, суровый и сдержанный на фронте, был неисправимым шутником и заводилой в послевоенные студенческие годы. Стоит сравнить две фотографии — 44-го и 46-го годов. На обеих отец в военной форме, но насколько старше выглядит он на той, первой, в выгоревшей гимнастерке, перетянутый портупеей! Насколько старше выглядят они все, мальчишки 40-х, на своих фронтовых фотографиях. Следует подчеркнуть, что участие целого ряда поколений — сыновей, отцов и даже дедов — в одной войне в ХХ веке — специфика мировых войн, причем во Второй мировой войне возрастной диапазон рядового состава был гораздо большим, нежели в Первую мировую. При этом не стоит забывать не только о достаточно массовом участии в боевых действиях стариков-ополченцев, но и о малолетних сыновьях полков. В этом отношении Афганская война 1979–1989 г. принципиально иная: в ней, в отличие от двух мировых войн, действовала только регулярная армия — солдаты срочной службы и кадровые офицеры, в большинстве своем молодые люди. Всего за период с 25 декабря 1979 г. по 15 февраля 1989 г. в войсках на территории Афганистана прошло военную службу 620 тыс. военнослужащих, из них в соединениях и частях Советской Армии — 525 тыс., в пограничных и других подразделениях КГБ СССР — 90 тыс., в формированиях внутренних войск МВД СССР — 5 тыс. чел. Кроме того, на должностях рабочих и служащих в советских войсках в этот период находилась 21 тыс. чел. Ежегодняя списочная численность советских войск в составе ограниченного контингента составляла от 80 до 104 тыс. военнослужащих и 5–7 тыс. рабочих и служащих (вольнонаемных). Общие людские потери (включая все виды санитарных) за девять лет войны составили 484,1 тыс. чел., из них безвозвратные — около 14,5 тыс. чел.[400] Следует отметить, что поскольку Афганская война длилась более девяти лет, а служили в Афганистане в среднем около полутора лет (срок службы военнослужащих в составе ограниченного контингента советских войск был установлен не более 2 лет для офицеров и 1,5 года для сержантов и солдат)[401], те, кто принимал участие в начале и в конце войны, по сути, принадлежат к разным поколениям. И, несмотря на то, что им была присуща общая возрастная, в том числе психологическая специфика, служили они уже в разные исторические эпохи. В начале войны отсутствие в СССР широкой информации о боевых действиях, о погибших и раненых, о том, что на самом деле происходит в Афганистане, заранее порождало у них беззаботность в отношении своей жизни. «Редко кто из отъезжавших в Афганистан четко представлял себе характер предстоящей службы. Желание подвигов, боев, желание показать себя „настоящим мужчиной“ — это было. И пошло бы это очень на пользу, окажись рядом с молодыми ребятами кто-нибудь постарше, — вспоминал командир батальона М. М. Пашкевич. — Тогда бы этот юношеский порыв и энергия компенсировались спокойствием и житейской мудростью. Но солдату 18–20 лет, командиру взвода 21–23, командиру роты 23–25, а командиру батальона хорошо если 30–33 года. Все молоды, все жаждут подвигов и славы. И так получилось, что это замечательное человеческое качество порой приводило к потерям»[402]. В конце войны, при той же психологии молодости, отношение к участию в ней было уже более сложным и противоречивым. Социальное происхождение и образовательный уровень Особое значение для понимания психологии военнослужащих в течение всего XX века имели социальные характеристики личного состава Вооруженных Сил: прежде всего, социальное происхождение и положение, а также уровень образования. Причем, значимость социального происхождения с начала века к его концу постоянно снижалась, а реальный социальный статус имел в основном значение для кадрового офицерства и зависел все больше от продвижения по службе. Немалое значение в этом вопросе имело отношение общества к армии и вообще положения армии как социального института. Что касается уровня образования, то он был в основном тесно связан со служебным статусом человека в армии (с принадлежностью к рядовому составу, младшему, среднему и старшему командному составу), а в начале и даже в середине века тесно коррелировал с социальным происхождением (до революции — с сословным, после революции — с собственно социальным). В дореволюционной России любой офицер по самому своему положению был дворянином. Первый же офицерский чин прапорщика приносил ему личное дворянства (до 1845 г. — потомственное), а чин полковника — потомственное (в период с 1845 до 1856 г. принадлежность к нему давал чин майора)[403]. Что касается социального происхождения, то здесь ситуация была несколько иной. По утверждению П. А. Зайончковского, офицерский корпус, уже в конце XIX в. состоявший из потомственных дворян лишь наполовину (в подавляющей своей части не поместных, а служилых), был разночинным, хотя разночинный состав вовсе не означал господства среди офицеров разночинной идеологии[404]. А в начале XX в. доля потомственных дворян по происхождению в офицерском корпусе, включая даже гвардию, еще больше снизилась, и составляла всего 37 %[405]. Таким офицерский корпус пришел и к русско-японской войне. Однако несмотря на то, что офицерский состав русской армии становился все более разночинным, политика царского правительства была направлена на отделение офицерства от рядовой массы сословными барьерами путем возведения даже младших офицеров в личное дворянство. Не случайно выходцы из духовенства, мещан, купечества и даже крестьян, становясь офицерами, приобретали приверженность к сословным дворянским ценностям, хотя им было весьма сложно соответствовать нормам поведения и уровню культуры, характерным для родовой аристократии. Поэтому сословный барьер существовал не только между офицерами и рядовыми, но и всеми нижними чинами, включая унтер-офицеров. Подавляющим источником пополнения рядового состава армии и в XIX, и в начале XX века было крестьянство. Некоторые сдвиги здесь произошли на рубеже двух веков в виду относительно быстро развивавшейся урбанизации и в особенности роста фабрично-заводских категорий. При этом следует отметить, что в унтер-офицеры набирались вовсе не из наиболее развитых и грамотных солдат, каковыми обычно являлись городские жители, а главным образом из крестьян, так как «фабричные, городские и заводские» считались малонадежными, плохими солдатами. При наборе в учебные команды предпочтение традиционно отдавалось людям, взятым «от сохи», но так как большинство выходцев из деревни были неграмотными, их подготовка и обучение вызывали большие трудности. Тем не менее, вопреки негласным официальным установкам, направленным на регулирование социального состава унтер-офицерских кадров за счет благонадежного крестьянского пополнения, стихийная социальная мобильность взламывала эти искусственные барьеры, и на местах нередко предпочитали более образованных и сметливых горожан[406]. В начале века, царское правительство, обеспокоенное революционным брожением в обществе и армии, попыталось повысить благонадежность вооруженных сил традиционно консервативным путем: усилением дворянского начала среди кадрового офицерства, в частности, путем введения в 1903 г. закона о создании дворянских кадетских школ, который на практике так и не был реализован, так как дворянство не устраивал этот тип учебных заведений, не дававших среднего образования[407]. Были и другие попытки более активного привлечения дворян на военную службу. В результате, по данным военно-статистического ежегодника армии за 1912 год, cословный состав кадрового офицерства накануне Первой мировой войны выражался в следующем соотношении: дворян — 69,76 %, почетных граждан — 10,89 %, духовенства — 3,07 %, купеческого звания — 2,22 %, податного сословия (крестьян, мещан и др.) — 14,05 %. Среди генералов потомственные дворяне составляли 87,45 %, среди штаб-офицеров (полковников и подполковников) — 71,46 % и среди остального офицерства — 50,36 %. Из податного сословия больше всего было обер-офицеров — 27,99 %, а среди генералов представители этой социальной группы занимали 2,69 %[408]. В ходе мировой войны кадровый офицерский корпус был практически уничтожен, а еще довоенная тенденция к «демократизации» офицерского состава армии на основе пополнения ее разночинцами, превратилась в доминирующую. Так, к октябрю 1917 г. 88 % всего офицерского корпуса составили офицеры собственно военного времени, в абсолютно преобладающей части — разночинного происхождения[409]. Особенно этот процесс затронул младший офицерский состав, так как молодые офицеры выпусков военных училищ начала 1910-х годов и прапорщики первого года войны (в основном из студентов и других образованных слоев молодежи), оказались той категорией русского офицерства, которая понесла наибольшие потери. Дальнейший набор прапорщиков происходил из солдат и унтер-офицеров, прошедших краткосрочные курсы подготовки, и к осени 1917 г. среди младших офицеров 96 % составляли разночинцы, причем четверо из пяти происходили из крестьян[410]. Что касается тенденций в изменении образовательного уровня личного состава русской армии в дореволюционный период, то они во многом аналогичны динамике социального состава и в значительной степени с ней коррелируют. Хотя в 1900 г. грамотных призывников насчитывалось около 50 % (по сравнению с 1867 г., когда их было всего 9 %), это был невысокий уровень, что отрицательно сказывалось на военной подготовке и обучении войск[411]. Поэтому на армии в начале века в ходе первичной подготовки рядового состава, наряду с собственно военным обучением, лежало тяжелое бремя обучения грамоте взрослых и неразвитых людей. Однако это относилось только к пехоте, в которой с 1902 г. было введено обязательное обучение грамоте, тогда как ни в кавалерии, ни в артиллерии грамоте солдат не обучали, «в виду того, что занятия грамотностью с молодыми солдатами этого рода оружия совершенно невыполнимы по недостатку для сего времени», как было отмечено специальной Комиссией по вопросу об образовании войск при Главном штабе в начале XX в.[412] Следует отметить, что на протяжении последних десятилетий XIX в., при общем повышении удельного веса грамотных в составе пополнения, тенденция в обучении грамоте в войсках была противоположной. И если в 1860–70-е гг. обучение солдат чтению и письму было налажено широко, то с 1881 г. оно значительно сокращается, а в середине 1880-х обучение грамоте нижних чинов, кроме поступавших в учебные команды, сделали необязательным. В начале 1890-х гг. официальная позиция властей сводилась к следующему: «На войска не может быть возложена обязанность служить проводниками грамотности в народную массу, средств и времени очень мало»[413]. В результате учить солдат грамоте прекратили почти во всех округах, за исключением Киевского, командующий которого генерал М. И. Драгомиров единственный ставил вопрос о невозможности обучать военному делу неграмотных людей[414]. Что касается унтер-офицерских кадров, то они обучались и грамоте, и военному делу в полковых учебных командах непосредственно при частях. Срок обучения составлял 2 года для пехоты и кавалерии и 1–3 года для артиллерии и инженерных войск (в специальных школах)[415]. Ситуация с качеством не только рядового, но и командного состава во многом усугублялась тем, что еще Устав о воинской повинности 1874 г. фактически освободил от военной службы образованных и даже полуобразованных людей, возложив всю ее тяжесть на неграмотную часть общества. В начале XX века, в том числе и в период русско-японской войны, интеллигенция не отбывала воинской повинности, а ее отношение к офицерам и армии вообще было отрицательным и пренебрежительным. Военная служба считалась в ее кругах занятием недостойным, уделом неудачников и «тупиц». Не способствовало престижу армии и то, что «излишне шумных студентов» сдавали в солдаты, превратив военную службу в вид наказания, а саму армию — в место ссылки. Ситуация стала меняться в конце 1900-х гг., когда учащаяся молодежь потянулась в военные училища, а с началом мировой войны в армии на младших офицерских должностях оказались многие студенты[416]. Подготовка кадровых офицеров низшего и среднего звена производилась через юнкерские и военные училища. В юнкерские училища принимали с 16 лет молодых людей всех сословий, окончивших 4 класса гимназии или реального училища. В военные училища поступали в основном дети дворян после окончания военных гимназий и кадетских корпусов. В большинстве училищ готовили офицеров для пехоты и кавалерии, обучение там продолжалось 2 года, а в Михайловском и Константиновском артиллерийских училищах — 3 года. Офицеров среднего звена готовили также из вольноопределяющихся первого разряда и сверхсрочнослужащих унтер-офицеров, которым присваивалось звание зауряд-прапорщиков[417]. Подготовка высшего офицерского состава велась в четырех военных академиях. Однако офицеры, обучавшиеся в высших учебных заведениях в 1903–1904 гг., составляли менее 2 % от общего числа офицеров и генералов, состоявших на действительной службе. На май 1902 г. в армии числилось 2668 полковников, из них 29 % имели высшее образование. Генералов (командиров корпусов и начальников дивизий) с высшим образованием числилось 57,1 %. При этом значительное число штаб-офицеров и генералов не имели не только высшего образования, но и командного опыта, отличались отсутствием инициативы, что сказывалось на боевой подготовке войск[418]. Несомненно, это негативно отразилось и на ходе русско-японской войны, в результате которой, однако, основная часть кадрового офицерского состава приобрела практический боевой опыт, с которым спустя десятилетие и вступила в Первую мировую войну. К началу Первой мировой войны уровень грамотности рядовой солдатской массы по сравнению с рубежом веков, по сути, не изменился. По данным «Военно-статистического ежегодника армии за 1912 г.», грамотность солдат составляла 47,41 %[419]. В период самой войны образовательный уровень русской армии в целом существенно изменили массовые мобилизации, причем процессы были очень противоречивы, а результаты существенно различались для рядовой массы и офицерских кадров и имели специфику на разных этапах войны. Массовый призыв в начале войны привел к пополнению армии огромным контингентом темного и малограмотного крестьянства. В то же время, офицерские кадры пополнились в основном разночинной, но относительно образованной частью общества, особенно из числа вольноопределяющихся. В ходе войны именно эта образованная часть армии оказалась в наибольшей степени выбитой. Такой обескровленной, потерявшей свои лучшие — социально-элитные и образованные кадры, — русская армия подошла к революции. В ходе дальнейших революционных катаклизмов и Гражданской войны, русский офицерский корпус продолжал нести огромные невосполнимые потери, а последовавшие в годы Советской власти многочисленные репрессии, причем не только против бывшего белого офицерства, но и военспецов Красной Армии, фактически довершили его окончательное уничтожение к середине 1930-х гг. Репрессии 1937–1940 гг. фактически обрушились уже на новые офицерские кадры, сформированные даже не столько в годы Гражданской войны, сколько в последующий период. За два первых послереволюционных десятилетия социальная политика советского государства привела к фактической унификации социального состава Красной Армии, которая действительно превратилась в рабоче-крестьянскую. Не только отмена сословных перегородок, не только классовая установка на выдвижение низов общества, прежде всего «пролетариата» и бедного крестьянства, но и многочисленные волны классовых чисток и репрессий в армии, постепенно ликвидировали остатки старых кадров, участвовавших еще в Первой мировой и Гражданской войнах. Что касается образовательного уровня как новобранцев, так и собственно рядового состава, он зависел от общей линии «культурной революции» на ликвидацию неграмотности, а затем и повышение уровня образования, необходимого для решения задач индустриализации. Несомненно, рост технической оснащенности вооруженных сил предъявлял и более высокие требования к общему и специальному образовательному уровню военнослужащих, причем не только командного состава. К концу 1930-х гг. в СССР удалось добиться значительных успехов как в обеспечении грамотности населения, так и в повышении уровня его образования. По данным переписи населения 1939 г., из лиц в возрасте от 9 лет и старше грамотные среди горожан составляли 89,5 % (мужчины — 95,7 %), а среди жителей села — 76,7 % (мужчины — 88,1 %)[420]. Причем неграмотными оставались преимущественно лица старших возрастов и жители национальных окраин. Так, по всем категориям населения РСФСР уровень грамотности был существенно выше общесоюзного. Значительно повысился и уровень образования. По данным той же переписи, на 1000 человек мужского населения лиц со средним образованием приходилось 89, а с высшим — 9, причем для городского населения эти показатели были в 2–2,5 раза выше. Три четверти имевших среднее образование на этот год составляли лица до 30 лет, то есть основной призывной контингент[421]. Уже в 1938/1939 г. в СССР почти все дети (97,3 %), окончившие начальные классы, перешли учиться в среднюю школу[422]. Не удивительно, что среди призывников 1939–1940 гг. треть составляли лица, имеющие высшее и среднее образование, а проблема собственно грамотности накануне Второй мировой войны перед Красной Армией уже не стояла[423]. Однако, что касается специального военного образования офицерских кадров, то в результате репрессий конца 1930-х гг. армия, по сути, лишилась всей своей образованной части. В итоге к началу Великой Отечественной войны лишь 7 % командиров имели высшее военное образование, а более трети не получили даже законченного среднего военно-специального[424]. Как и в Первую мировую войну, гибель кадровой армии, с одной стороны, и массовый прилив в нее гражданского населения, с другой, вызвали противоречивые последствия в области образовательного уровня вооруженных сил. Наряду с приходом в армию массовых пополнений старших, относительно малограмотных возрастов, в нее влились также студенты и старшеклассники, молодые специалисты в разных областях, а в состав ополчения вошла даже профессура. И нередки были случаи, когда высокообразованные люди служили рядовыми под началом не только неопытных, но и малограмотных командиров. За послевоенные десятилетия советское общество радикально изменилось по своим социальным и культурным параметрам. Большинство населения стало городским, а наличие среднего и даже высшего образования для молодых людей было уже не исключением, а правилом. К началу Афганской войны уже давно существовало всеобщее среднее образование. Так, по данным переписи населения 1979 г., почти 64 % лиц в возрасте 10 лет и старше имели высшее и среднее (полное и неполное) образование, причем среди мужчин они превышали 68 %, а среди горожан — 76 %[425]. Как правило, в этот период армию пополняли призывники — выпускники 10-го класса, в середине 1980-х гг., по действовавшим тогда правилам, призванными оказывались и многие студенты дневных отделений высших учебных заведений. Что касается офицерских кадров, то в большинстве своем они имели не только среднее специальное военное образование, но и высшее. Таким образом, на протяжении XX века существенно и даже радикально изменились не только социальный состав русской армии, но и ее культурный и общеобразовательный уровень. Особенно этот вывод относится именно к рядовому составу, который прошел эволюцию от преимущественно крестьянской малограмотной армии (в русско-японскую и Первую мировую войны) до советской армии 1980-х гг., состоявшей преимущественно из горожан со средним образовательным уровнем. Такая эволюция важных социальных характеристик личного состава, естественно, не могла не влиять на его психологические характеристики: иным были кругозор, мировоззрение, жизненный опыт, ценностные установки. Национально-психологический аспект Как уже отмечалось выше, психологические измерения войны, в том числе их проявление в психологии участников, крайне разнообразны. На них влияют параметры и самого вооруженного конфликта, и участвующего в нем воинского контингента. К последним в первую очередь относятся такие характеристики, как общая численность вовлеченных в военные действия человеческих масс, их структурирование на рода войск и военные профессии, на рядовой и командный состав, широкий комплекс социально-демографических и социальных параметров, включающий поло-возрастную структуру, социальное происхождение и статус, образовательный и культурный уровень, и др. Огромное значение имеет и такой срез, как национальный состав российских воинских контингентов и, соответственно, особенности национальной психологии и ее проявления в боевой обстановке, влияние на психологию войны в целом. Национальные качества — традиции, культура, мировоззрение, этнопсихология, особенности национального характера — очень важны и, безусловно, оказывают существенное воздействие и на психологическую атмосферу в армии, и на поведение конкретных людей и воинских коллективов в бою, и т. д. Однако эту психологическую область следует рассматривать как предмет большого специального исследования, требующего и специальной источниковой базы, и использование особой методологии, и отработки целого комплекса специальных методик. Поэтому в этой книге мы затронем лишь самые общие национально-психологические аспекты участия российской армии в войнах ХХ века. В общественных науках проблема национального характера относится к числу наиболее сложных и запутанных, является постоянным предметом споров и дискуссий. В разные периоды развития отечественной историографии были попытки как абсолютизировать значение национальной психологии, так и принизить его — вплоть до полного отрицания в угоду «классовому подходу». Особенно болезненный характер обсуждение этих проблем приобрело в последнее время — на фоне многочисленных, в том числе вооруженных конфликтов на межэтнической почве на постсоветском пространстве. Сложность вычленения национально-психологического аспекта применительно к российской армии в войнах XX века состоит, в частности, в том, что сами воинские коллективы и в дореволюционное, и в советское время были по составу многонациональными, как правило, с преобладанием русского или в целом восточно-славянского компонента. Исключения достаточно немногочисленны. Как значимый их пример можно привести преимущественно моноэтнические дореволюционные казачьи формирования, кавказскую «дикую дивизию» и «латышских стрелков» в Первую мировую войну, тенденцию этнизации армии после Февральской революции, национальные формирования в Красной Армии в 1918–1938 и 1941–1945 гг., и др. В национальных частях не так остро стояла проблема языкового барьера, как в обычных, да и среди земляков, в привычной национальной среде было легче адаптироваться к солдатской жизни. Несмотря на экстерриториальный принцип комплектации армии с середины 1930-х гг., национальный состав отдельных частей в период Великой Отечественной войны во многом зависел от места их формирования. Кроме того, в соответствии с решением ГКО от 13 ноября 1941 г., в составе Советской Армии появились и собственно национальные воинские части, а по закону, принятому Верховным Советом СССР 1 февраля 1944 г. каждая союзная республика стала иметь свои республиканские воинские формирования[426]. Всего в период Великой Отечественной войны в составе Советских Вооруженных Сил было сформировано 2 управления стрелковых корпусов (Эстонский и Латышский), 17 стрелковых (горнострелковых) и 5 кавалерийских дивизий, а также ряд отдельных частей, укомплектованных преимущественно личным составом одной национальности (до 70 %), которые получили официальные наименования национальных (армянских, азербайджанских, грузинских, латышских и т. д.) соединений и частей[427]. Все национальные формирования прекратили свое существование в середине 1950-х гг., а их личный состав влился в ряды многонациональных воинских формирований. Однако, и во время войны, несмотря на существующие директивы о направлении представителей определенных этнических групп в национальные армии, попадали туда далеко не все желающие[428]. В ходе нашего исследования российских участников войн XX века как бы подразумевалось, что их национальным ядром являлись русские и два других восточно-славянских этноса — украинцы и белорусы, с очень близкими национально-психологическими и этно-культурными характеристиками. Не случайно на протяжении всего XX века воинов российской армии и противники, и союзники называли «русскими». За этим названием стояла констатация факта не только количественного преобладания восточных славян в армии России и СССР, но и доминирующий этно-психологический образ российского солдата в сознании иностранцев. «Даже самый благоприятный [для противников России — Е. С.] исход войны никогда не приведет к разложению основной силы России, которая зиждется на миллионах собственно русских»[429], — писал в прошлом веке канцлер Германии Бисмарк. Лидирующая роль собственно русского народа не подвергалась сомнению и в самих рядах российской армии, особенно в период Великой Отечественной войны. «Мы много говорим и пишем о национальной гордости, о славных боевых традициях русского народа, — отмечал в 1943 г. в письме с фронта старший лейтенант Борис Кровицкий. — Но в войсках воюют люди разных национальностей. Россия, ее традиции — гордость не только русских, но и всех народов и народностей нашей страны. Чувство Родины стало всеобщим для нас. У бойцов разных национальностей в разговоре часто слышишь гордое: „Мы, русские“. И это совсем не от желания отречься от своей национальной принадлежности, нет»[430]. Русский народ всегда являлся цементирующей основой многонациональной российской армии. При этом присущими ему чертами национального характера, генетически связанными с историей России, необходимостью ее защиты от иноземных нашествий, общинным укладом и артельным духом, были готовность пожертвовать собой ради блага Отечества, способность к концентрации духовных и физических сил, умение «собраться в кулак», стойко выдержать всевозможные напасти, то есть та способность к сверхнапряжению, которая на самых крутых поворотах истории не давала погибнуть нации[431]. Героизм и самоотверженность русского народа, его верность Родине многие зарубежные деятели признавали «русским чудом». Ряд качеств русской национальной психологии смыкается с этическими установками, восходящими к русскому православию (а отчасти и к более глубоким религиозно-этническим корням). Здесь не только стойкость и мужество, но и незлобивость, умение прощать своих врагов. «…Для русской души, лишенной в той же мере организационного начала, каковое представлено у германской нации, нравственности принадлежит преобладающее значение не только как средства воспитания солдатского духа, но и как принципа построения основ воинского дела, имеющего в немалой степени отношение к боеспособности в широком смысле этого слова. Одной, если не главной, причиной гибели русской армии в 1917 году было невнимание к проблеме воспитания воинских чинов, а затем и прямая потеря нравственных ориентиров. Если правда и справедливость делали русского солдата стойким в битве и выносливым в лишениях и невзгодах военной жизни, то нравственность — эта спутница и начало истины — наделяла его добродетелью великодушия»[432]. Однако даже в этой, в целом комплиментарной оценке качеств русского воина, сделанной религиозным деятелем послереволюционной эмиграции С. Мельниковым, подмечены и негативные стороны русской национальной психологии — явный недостаток организованности, который неоднократно становился фактором неудачного ведения Россией отдельных боевых действий и даже целых войн. На это, кстати, обратили внимание и участники опроса среди офицеров, прошедших русско-японскую войну. Многие из них неорганизованность, нечеткость управления отмечали в ряду главных недостатков, приведших русскую армию к поражению[433]. С одной стороны, расхожее мнение об организованности немцев и безалаберности русских как типичных чертах национального характера, является стереотипом массового восприятия, а с другой, — находит нередкое, вполне объективное подтверждение, в том числе в глазах постороннего человека — иностранца, даже достаточно лояльно настроенного к России. Так, американский корреспондент Джон Рид, побывавший и на русско-германском, и на франко-германском фронтах, имел возможность непосредственно сравнить уровень организации русской и германской армий, их передвижения, снабжения и т. д. Вот что он увидел в России летом 1915 г.: «Повсюду крайняя дезорганизация: расположившийся у железнодорожного полотна батальон ничего не ел весь день, а дальше громадный навес — столовая, в которой портились тысячи обедов, так как люди не прибыли вовремя. Нетерпеливо гудели паровозы, прося свободного пути… На всем лежал отпечаток безалаберно затраченных повсюду огромных сил. Какая разница с бесперебойной германской машиной, которую я видел в северной Франции четыре месяца спустя после оккупации…»[434] Здесь есть основание задуматься о том, что в XX веке у России фактически была лишь одна большая победоносная война — Вторая мировая, выигранная в условиях жесточайшей сталинской диктатуры, предельной централизации и концентрации сил, мощного организационного и волевого начала, сопряженного с репрессивной практикой. Все это оказалось в ряду факторов, позволивших преодолеть почти полную дезорганизованность на фронтах в начальный, крайне тяжелый период войны, выдержать неимоверное напряжение четырехлетних военных испытаний и сокрушить германскую военную машину, до того покорившую почти всю «демократическую» Европу. Впрочем, это предмет для отдельного разговора. Однако в российской армии на протяжении всей ее истории (за редкими исключениями) не было подхода к кадрам по принципу национальной исключительности и явно выраженного предпочтения, хотя отдельные элементы ксенофобии встречались, например, в период Первой мировой войны (преимущественно к лицам немецкой национальности), в 1930-е годы в условиях массовых репрессий (в отношении поляков, прибалтов, немцев и др.), в годы Великой Отечественной войны (в отношении представителей «репрессированных народов»), и т. д. Но в целом относительно национальной политики в российской армии, пожалуй, верны оценки гвардии полковника Баурджана Момыш-улы. «…Суровый и справедливый закон войны-боя не знает никакой пощады, снисхождения и скидок ни солдату, ни офицеру, к какой бы он нации ни принадлежал, — писал он в 1944 г. редактору журнала „Знамя“. — Бой знает и признает мужество и способность, и только способность выдвигает и возвышает солдата и офицера. Война не знает выдвижений без боевых качеств»[435]. Проявление этих качеств в ходе больших и «малых» войн XX века и представляет для нас наиболее важный аспект историко-психологического исследования. Глава IV ЖЕНЩИНЫ НА ВОЙНЕ — ФЕНОМЕН ХХ ВЕКА Дореволюционная ситуация: исключение из правил «Война — дело мужское». Это утверждение всегда принималось за аксиому и, разумеется, не случайно: на всем протяжении человеческой истории это не самое благородное занятие действительно было прерогативой мужчин. А женщины всегда выступали в качестве пассивной жертвы, военной добычи, в лучшем случае — долготерпеливой Пенелопы или плачущей Ярославны. Легенды об амазонках, — кстати, распространенные в древности во всех частях света, — оставались чаще всего лишь легендами. Хотя уже с древнейших времен в обозах многих армий странствовали те, кого в XVIII–XIX вв. называли маркитантками. Они выполняли тройную функцию — снабжения войск продовольствием, иногда — ухода за ранеными, и почти всегда — «жриц любви». И отношение к ним со стороны как мужчин, так и обыкновенных женщин было соответствующим. Но вот женщина-солдат, женщина с оружием в руках — это во все времена было казусом, событием невероятным, порождавшим массу легенд, слухов и домыслов. Жанна д’Арк — великая героиня французского народа. И это ни у кого не вызывает сомнений. Но давайте вспомним, как жестоко высмеивал ее Шекспир, который, впрочем, был англичанином, а потому его точка зрения весьма субъективна[436]. Или наши народные героини 1812 года — партизанка Василиса Кожина и кавалерист-девица Надежда Дурова. С Кожиной ситуация более или менее ясна: когда кругом враг, который грабит и убивает, врывается в твой дом, угрожает твоим детям, — поневоле за вилы возьмешься. А она хоть и женщина, но облеченная властью — старостиха. Хотя тоже случай невероятный, особенно для русской крестьянки, воспитанной на патриархальных общинных традициях. И все-таки здесь главный фактор ее поведения — вынужденный: война. Так во все времена женщины осажденных городов и крепостей лили на головы неприятелю кипящую смолу. А вот с Надеждой Дуровой все намного сложнее: в армию она ушла в 1806 г., когда французов под Москвой еще и в помине не было. Причем эта замужняя женщина оставила семью, мужа, малолетнего сына ради своих довольно странных наклонностей. А. С. Пушкин, публикуя в «Современнике» отрывок из ее записок, писал в предисловии: «Какие причины заставили молодую девушку, хорошей дворянской фамилии, оставить отеческий дом, отречься от своего пола, принять на себя труды и обязанности, которые пугают и мужчин, и явиться на поле сражений — и каких еще? Наполеоновских! Что побудило ее? Тайные, семейные огорчения? Воспаленное воображение? Врожденная неукротимая склонность? Любовь?..»[437] Догадки были самые разные. Споры продолжаются до сих пор. Например, недавно в одной из телевизионных передач врач-сексолог разбирал поведение Надежды Дуровой как типичное для транссексуалов. Специалисту виднее. И вместе с тем, современники воспринимали эту женщину как героиню — необыкновенную, непонятную, загадочно-романтичную, но, безусловно, незаурядную натуру, бросившую вызов общепринятым нормам поведения своего круга и своей эпохи. И все же это — единичные случаи такого рода, «исключение из правил». Но цивилизация на месте не стоит, войны становятся все страшнее и кровопролитнее, и все больше женщин «приобщаются» к несвойственному им ремеслу. Крымская война 1853–1856 гг., оборона Севастополя: женщины в лазаретах, женщины, собирающие ядра и подающие их артиллеристам. Там прославилась своей отвагой медсестра Даша, прозванная Севастопольской. Русско-японская война: снова женщины — сестры милосердия, на сей раз их гораздо больше. Первая мировая война: сестры милосердия, фельдшерицы в госпиталях, реже — в отрядах Красного Креста в прифронтовой полосе, на передовой. И наконец, первое женское воинское формирование — Добровольческий ударный батальон смерти под командованием полного Георгиевского кавалера поручика Марии Бочкаревой. Это уже серьезно. «Женщина с ружьем» становится фактом русской истории. Всего в Первую мировую служили в армии около 2 тыс. женщин. Кстати, главным аргументом Бочкаревой при создании ее батальона в мае 1917 г. было то, что «солдаты в эту великую войну устали и им нужно помочь… нравственно», — то есть, по сути, женщины пошли на войну, когда мужчины оказались не на высоте, пошли, чтобы их «устыдить»[438]. «Граждане и гражданки! — призывала Мария Бочкарева. — Наша мать, наша матушка Россия гибнет. Я хочу помочь спасти ее. Я зову с собой женщин, чьи сердца и души кристально чисты, а помыслы высоки. Покажем же мужчинам в этот тяжкий час пример самопожертвования, чтобы они заново сознали свой долг перед Родиной!.. Мораль наших мужчин низко пала, и мы, женщины, обязаны послужить им вдохновляющим примером. Но сделать это могут лишь те, кто готов безоговорочно пожертвовать своими личными интересами и делами»[439]. В то время, когда мужчины целыми толпами дезертировали с фронта, «слабый пол» устремился на защиту Отечества. При этом основную массу бойцов ударных батальонов составляли выходцы из трудовых семей — портнихи, учительницы, сестры милосердия, работницы, учащаяся молодежь из провинциальных городов. Кроме того, в маршевые роты были приняты женщины, досрочно освобожденные из заключения, «чтобы дать возможность грешницам искупить вину на полях сражений»[440]. И вот тут возникает вопрос: а как относились мужчины к присутствию женщин в армии, к тому, что они вторглись в эту типично мужскую сферу деятельности? Приведем несколько отрывков из воспоминаний полковника Г. Н. Чемоданова, где он рассказывает и о своей встрече с женщинами из «батальона смерти», и о сестрах из отряда Красного Креста. Дело происходит уже в период разложения армии, когда солдаты бегут с позиций, офицеры потеряли всякую власть и возможность наводить порядок. А женщины… Женщины остаются на посту и продолжают выполнять свой долг! «За несколько дней до выступления на позицию, — вспоминает Г. Н. Чемоданов, — ко мне в штаб полка явились две молодые женщины из расформированного уже к тому времени батальона Бочаровой [так в тексте — Е. С.] „Примите нас на службу в полк“, — обратились они ко мне с просьбой. Молодые, здоровые, рослые девицы, шинели туго перетянуты ремнями, на стриженых головах лихо надвинуты папахи. „Первый случай в моей практике“, отношусь скептически и этого не скрываю; на повторные просьбы предлагаю вопрос перенести в полковой комитет, и вот эта пара хорошо грамотных разбитных девиц у меня в полку на должности телефонистов в команде службы связи»[441]. Далее он описывает панику, когда вся рота убежала в тыл, а на передовой остались сам ротный, его денщик, телефонист, фельдфебель, повар и обозные от кухни, «девять человек всего и баба в их числе, телефонистка». «Ну и как она себя держала?» — спросил полковник у ротного, когда тот доложил обстановку. «Молодец баба, не меньше меня ругала и стыдила солдат», — был ответ. Другой случай, описанный Чемодановым, касается сестер милосердия. Здесь обращает на себя внимание намек полковника о «благах», связанных с соседством Красного Креста, имеющий явно негативный оттенок, а также упоминание о том, что такое соседство — явление весьма редкое: «Во время доклада адъютант рассказывал мне новости, происшедшие за день, и между прочим сообщил, что тут же в имении расположен отряд Красного Креста. Удивление мое будет понятно тем, кто знает, как помпезно обычно располагались эти отряды и какие блага для полка проистекали от такого редкого соседства. Мне показалось невероятным, что я мог не знать о присутствии отряда, находясь в имении более суток»[442]. И тут выяснилось, что от большого некогда отряда, основная часть которого была отправлена в тыл, остались только белый флаг с красным крестом на доме, две юные сестры милосердия, четырнадцать санитаров и две санитарные повозки. Ни фельдшера, ни врача. «Вы понимаете, господин полковник, какое свинство устроили! — возмущался адъютант. — В такое время оставить двух молодых девушек на произвол четырнадцати санитаров…» И начал рассказывать, в каких условиях они живут: в холодном полуразрушенном здании, спят на нарах, питаются впроголодь, «и, кроме того, солдаты заставляют их каждый день по два часа газеты читать». Полковник посочувствовал и предложил «подкормить девиц» — приглашать их обедать вместе с офицерами. И вот «к четырем часам за обедом собралась большая и непривычная компания. Присутствие двух сестер милосердия, молодых, интересных девиц, подтянуло собравшихся. Штабная молодежь сидела в своих лучших кителях, тщательно выбритая. Приехавшие с передовой гости потуже подтянули ремни своих гимнастерок и аккуратней расправили на них складки. Одичавшие в условиях жизни последних месяцев, отвыкшие не только от женского общества, но даже от вида дам, офицеры первое время чувствовали себя, видимо, связанными и держались с комичной торжественностью великосветских банкетов. К концу обеда настроение, однако, изменилось, непринужденность и простота, с которой держались наши гостьи, рассеяли натянутость, и разговор сделался общим, с тем особым оттенком оживленности, который получается от присутствия в мужской компании интересных женщин»[443]. Таким образом, отношение офицеров к женщинам в армии в Первую мировую войну представляется весьма противоречивым: с одной стороны, — недоверие, скептицизм, настороженность; с другой, — снисходительная опека, покровительство «слабому полу»; с третьей, — желание подтянуться, проявить себя с лучшей стороны, оказавшись в обществе «дам». Однако в исследовании генерала П. Н. Краснова «Душа Армии. Очерки по военной психологии», написанном и изданном в 1927 г. в эмиграции, присутствие женщины на передовой оценивается однозначно негативно: «Когда боевая обстановка позволяет — отпуск домой, на побывку, но никогда не разрешение женам и вообще женщинам быть на фронте. Женщины-добровольцы, подобные легендарной кавалеристу-девице Дуровой времен Отечественной войны и Захарченко-Шульц времен Великой войны [Первой мировой — Е. С.], — исключение. Правило же: женщина на фронте вызывает зависть, ревность кругом, а у своих близких усиленный страх не только за себя, ибо при ней и ценность своей жизни стала дороже, но и за нее»[444]. Еще одно свидетельство — воспоминания большевика А. Пирейко, который служил рядовым (вернее, всеми способами отлынивал от службы, а потом красочно описывал в мемуарах свои подвиги в качестве дезертира). Он рассказывает, как в поезде, где он ехал, пассажиры, состоявшие главным образом из военных, вовсю ругали большевиков. И тогда этот находчивый товарищ провел блестящую провокацию: сообщил солдатам, размещенным в вагонах третьего класса, что во втором классе едут женщины из «батальона смерти» (на передовую, в действующую армию!). Возмущенные этим обстоятельством солдаты («Как это так? Нас возили кровь проливать в теплушках, а этих…, которые будут так же воевать, как и сестры воевали с офицерами, возят еще во втором классе!»), отправились «разбираться» с доброволками. Недовольство было направлено в новое русло, о большевиках забыли[445]. Интересен как сам факт, рисующий отношение солдат к женщинам в армии (в том числе к медсестрам из Красного Креста), так и бравый тон, которым он описан. В книге Софьи Федорченко «Народ на войне. Фронтовые записи» есть такие строки от имени солдата: «На той войне и сестры больше барыни были. Ты пеший, без ног, в последней усталости грязь на шоссе месишь, а мимо тебя фырк-фырк коляски с сестрицами мелькают»[446]. Здесь уже о снисходительности говорить не приходится, — отношение откровенно враждебное. Что касается женщины-солдата, то в Первую мировую это было все-таки редкостью. И судьба Антонины Пальшиной, повторившей путь своей землячки Надежды Дуровой, — под мужским именем, в мужской одежде 17-летняя крестьянская девушка служила сначала в кавалерии, затем в пехоте, закончила войну в чине унтер-офицера, кавалером двух Георгиевских крестов и медалей, — яркое тому подтверждение: чтобы попасть на фронт, ей пришлось выдавать себя за мужчину. В Гражданскую войну такая «маскировка» была уже не нужна (А. Т. Пальшина воевала у Буденого, работала в ВЧК), — в этой братоубийственной схватке все прежние нормы поведения потеряли свое значение, были отброшены и забыты[447]. Гражданская война — это вопрос особый. Комиссарши в кожаных куртках, из нагана добивающие раненых офицеров, и лихие казачки из белой гвардии, рубящие шашками направо и налево, — явление одинаково страшное. Всякая война ужасна. И женщина на войне — что может быть страшнее?! Но война гражданская, когда брат идет на брата, дает наивысшую степень озверения. Советская эпоха: от равноправия в мирной жизни к равенству на войне После революции политика советского государства в женском вопросе способствовала быстрому развитию эмансипации со всеми ее последствиями. Направленная на вовлечение женщин в общественное производство, эта политика довела идею мужского и женского равенства до полного игнорирования особенностей женского организма и психики, в результате чего участие женщин в наиболее тяжелом физическом труде, приобщение их к традиционно «мужским» профессиям, к занятиям военно-прикладными видами спорта преподносилось общественному мнению как величайшее достижение социализма, как освобождение женщины от «домашнего рабства». Идеи эмансипации были наиболее популярны в молодежной среде, а массовые комсомольские призывы, наборы и мобилизации под лозунгами «Девушки — на трактор!», «Девушки — в авиацию!», «Девушки — на комсомольскую стройку!» и т. д. явились своего рода психологической подготовкой к массовому участию советских женщин в грядущей войне, которая вошла в историю нашей страны как Великая Отечественная. С ее началом сотни тысяч женщин устремились в армию, не желая отставать от мужчин, чувствуя, что способны наравне с ними вынести все тяготы воинской службы, а главное — утверждая за собой равные с ними права на защиту Отечества. Глубокий патриотизм поколения, воспитанного на героических символах недавнего революционного прошлого, но имевшего в большинстве своем книжно-романтические представления о войне, отличал и тех 17–18-летних девочек, которые осаждали военкоматы с требованием немедленно отправить их на фронт. Вот что записала в своем дневнике 27 мая 1943 г. летчица 46-го Гвардейского Таманского женского авиаполка ночных бомбардировщиков Галина Докутович: «Помню 10 октября 1941 г. Москва. В этот день в ЦК ВЛКСМ было особенно шумно и многолюдно. И, главное, здесь были почти одни девушки. Пришли они со всех концов столицы — из институтов, с учреждений, с заводов. Девушки были разные — задорные, шумные, и спокойные, сдержанные; коротко стриженные и с длинными толстыми косами; механики, парашютистки, пилоты и просто комсомолки, никогда не знавшие авиации. Они по очереди заходили в комнату, где за столом сидел человек в защитной гимнастерке. „Твердо решили идти на фронт?“ „Да!“ „А вас не смущает, что трудно будет?“ „Нет!“»[448] Они были готовы к подвигу, но не были готовы к армии, и то, с чем им пришлось столкнуться на войне, оказалось для них неожиданностью. Гражданскому человеку всегда трудно перестроиться «на военный лад», женщине — особенно. Армейская дисциплина, солдатская форма на много размеров больше, мужское окружение, тяжелые физические нагрузки — все это явилось нелегким испытанием. Но это была именно та «будничная вещественность войны, о которой они, когда просились на фронт, не подозревали»[449]. Потом был и сам фронт — со смертью и кровью, с ежеминутной опасностью и «вечно преследующим, но скрываемым страхом»[450]. Потом, спустя годы, те, кто выжил, признаются: «Когда посмотришь на войну нашими, бабьими глазами, так она страшнее страшного»[451]. Потом они сами будут удивляться тому, что смогли все это выдержать. И послевоенная психологическая реабилитация у женщин будет проходить сложнее, чем у мужчин: слишком велики для женской психики подобные эмоциональные нагрузки. «Мужчина, он мог вынести, — вспоминает бывший снайпер Т. М. Степанова. — Он все-таки мужчина. А вот как женщина могла, я сама не знаю. Я теперь, как только вспомню, то меня ужас охватывает, а тогда все могла: и спать рядом с убитым, и сама стреляла, и кровь видела, очень помню, что на снегу запах крови как-то особенно сильный… Вот я говорю, и мне уже плохо… А тогда ничего, тогда все могла»[452]. Вернувшись с фронта, в кругу своих ровесниц они чувствовали себя намного старше, потому что смотрели на жизнь совсем другими глазами — глазами, видевшими смерть. «Душа моя была уставшая»[453], — скажет об этом состоянии санинструктор О. Я. Омельченко. Феномен участия женщины в войне сложен уже в силу особенностей женской психологии, а значит, и восприятия ею фронтовой действительности. «Женская память охватывает тот материк человеческих чувств на войне, который обычно ускользает от мужского внимания, — подчеркивает автор книги „У войны не женское лицо“ Светлана Алексиевич. — Если мужчину война захватывала, как действие, то женщина чувствовала и переносила ее иначе в силу своей женской психологии: бомбежка, смерть, страдание — для нее еще не вся война. Женщина сильнее ощущала, опять-таки в силу своих психологических и физиологических особенностей, перегрузки войны — физические и моральные, она труднее переносила „мужской“ быт войны»[454]. В сущности, то, что пришлось увидеть, пережить и делать на войне женщине, было чудовищным противоречием ее женскому естеству. Другая сторона феномена — неоднозначное отношение военного мужского большинства, да и общественного мнения в целом к присутствию женщины в боевой обстановке, в армии вообще. Психологи отмечают у женщин более тонкую нервную организацию, чем у мужчин. Самой природой заложена в женщине функция материнства, продолжения человеческого рода. Женщина дает жизнь. Тем противоестественнее кажется словосочетание «женщина-солдат», женщина, несущая смерть. В период Великой Отечественной в армии служило 800 тысяч женщин, а просилось на фронт еще больше. Не все они оказались на передовой: были и вспомогательные службы, на которых требовалось заменить ушедших на фронт мужчин, и службы «чисто женские», как, например, в банно-прачечных отрядах. Наше сознание спокойно воспринимает женщину-телефонистку, радистку, связистку; врача или медсестру; повара или пекаря; шофера и регулировщицу, то есть те профессии, которые не связаны с необходимостью убивать. Но женщина-летчик, снайпер, стрелок, автоматчик, зенитчица, танкист и кавалерист, матрос и десантница, — это уже нечто иное. Жестокая необходимость толкнула ее на этот шаг, желание самой защищать Отечество от беспощадного врага, обрушившегося на ее землю, ее дом, ее детей. Священное право! Но все равно у многих мужчин было чувство вины за то, что воюют девчонки, а вместе с ним — смешанное чувство восхищения и отчуждения. «Когда я слышал, что наши медицинские сестры, попав в окружение, отстреливались, защищая раненых бойцов, потому что раненые беспомощны, как дети, я это понимал, — вспоминает ветеран войны М. Кочетков, — но когда две женщины ползут кого-то убивать со „снайперкой“ на нейтральной полосе — это все-таки „охота“… Хотя я сам был снайпером. И сам стрелял… Но я же мужчина… В разведку я, может быть, с такой и пошел, а в жены бы не взял»[455]. Но не только это «несоответствие» женской природы и представлений о ней тому жестокому, но неизбежному, что требовала от них служба в армии, на фронте, вызывало противоречивое отношение к женщинам на войне. Чисто мужское окружение, в котором им приходилось находиться в течение длительного времени, создавало немало проблем. С одной стороны, для солдат, надолго оторванных от семьи, в том их существовании, где, по словам Давида Самойлова, «насущной потребностью были категории дома и пренебрежения смертью, — единственным проблеском тепла и нежности была женщина», а потому «была величайшая потребность духовного созерцания женщины, приобщения ее к миру», «потому так усердно писали молодые солдаты письма незнакомым „заочницам“, так ожидали ответного письма, так бережно носили фотографии в том карманчике гимнастерки, через который пуля пробивает сердце»[456]. Об этой потребности «духовного созерцания женщины» на фронте вспоминают и сами фронтовички. «Женщина на войне… Это что-то такое, о чем еще нет человеческих слов, — говорит бывшая санинструктор О. В. Корж. — Если мужчины видели женщину на передовой, у них лица другими становились, даже звук женского голоса их преображал»[457]. По мнению многих, присутствие женщины на войне, особенно перед лицом опасности, облагораживало человека, который был рядом, делало его «намного более храбрым»[458]. Но существовала и другая сторона проблемы, ставшая темой сплетен и анекдотов, породившая насмешливо-презрительный термин ППЖ (походно-полевая жена). «Пусть простят меня фронтовички, — вспоминает ветеран войны Н. С. Посылаев, — но говорить буду о том, что видел сам. Как правило, женщины, попавшие на фронт, вскоре становились любовницами офицеров. А как иначе: если женщина сама по себе, домогательствам не будет конца. Иное дело, если при ком-то… „Походно-полевые жены“ были практически у всех офицеров, кроме „Ваньки-взводного“. Они все время с солдатами, им негде и некогда заниматься любовью»[459]. Чисто по-мужски оценивает ситуацию и генерал М. П. Корабельников: «Когда я пришел в армию, мне еще не было и двадцати и я еще никого не любил — тогда люди взрослели позже. Все время я отдавал учебе и до сентября 1942 г. даже не помышлял о любви. И это было типично для всей тогдашней молодежи. Только в двадцать один или в двадцать два года просыпались чувства. А кроме того… уж очень тяжело было на войне. Когда в сорок третьем — сорок четвертом мы стали наступать, в армию начали брать женщин, так что в каждом батальоне появились поварихи, парикмахерши, прачки… Но надежды на то, что какая-нибудь обратит внимание на простого солдата, почти не было»[460]. Здесь присутствие женщин в армии рассматривается под определенным и весьма специфическим углом зрения. И такой взгляд на проблему можно считать довольно типичным. Да, такое тоже было. Но вот что характерно: особенно охотно злословили по этому поводу в тылу — те, кто сами предпочитали отсиживаться подальше от передовой за спинами все тех же девчонок, ушедших на фронт добровольцами. Те самые интенданты «в повседневных погончиках», заклейменные горьким фронтовым фольклором, о которых ходила народная поговорка: «Кому война, а кому мать родна». На войне было всякое, и женщины были разные, но «о римском падении нравов во время войны твердили только сукины дети, покупавшие любовь у голодных за банку американской колбасы»[461]. Интересен тот факт, что фронтовая мораль гораздо строже осуждала неверную жену, оставшуюся дома и изменившую мужу-фронтовику с «тыловой крысой», чем мимолетную подругу, по-женски пожалевшую солдата, идущего на смерть. Это отношение предельно ясно выразил Константин Симонов в двух стихотворениях — «Лирическое» (1942 г.) и «Открытое письмо женщине из города Вичуга» (1943 г.). Если второе из них хорошо известно и стало уже классикой, то первое, опубликованное в дивизионной газете «За нашу Победу!» 20 июня 1942 г. и раскритикованное уже 2 июля во фронтовой газете «Вперед на врага!» И. Андрониковым, С. Кирсановым и Г. Иолтуховским за «безнравственность», «рифмованную пошлость» и т. п., оказалось почти забытым, так как противоречило ханжеству официальной идеологии, исходившей из принципа: «делай, что угодно, но говорить об этом не смей». Это стихотворение заслуживает того, чтобы процитировать его хотя бы частично. «На час запомнив имена, Рождались на фронте и подлинные, возвышенные чувства, самая искренняя любовь, особенно трагичная потому, что у нее не было будущего, — слишком часто смерть разлучала влюбленных. Но тем и сильна жизнь, что даже под пулями заставляла людей любить, мечтать о счастье, побеждать смерть. И осуждать их за это из далекого тыла, пусть голодного, холодного, но все-таки безопасного, было куда безнравственнее. О том, как непросто складывались на войне женские судьбы, свидетельствует подборка писем женщин-военнослужащих, обнаруженная нами в делах политотдела 19 армии за февраль 1945 г. Эти копии были сняты военной цензурой и «проанализированы» работниками политотдела «для улучшения партийно-политической работы среди женщин Армии»[463]. В них, как в зеркале, отражается вся трагедия женщины на войне, те горькие, порой неприглядные стороны, о которых не принято говорить. Спектр мыслей, чувств, настроений авторов писем чрезвычайно широк, они предельно искренни и интимны, явно не предполагая бесцеремонного вмешательства политорганов в свою личную жизнь. Тем большим контрастом выступают пометки военной цензуры, присвоившей себе право красным и синим карандашом отмечать то, что, по ее мнению, является свидетельством «патриотического подъема» или, напротив, «упадка духа». И выводы политотдела, выдергивающего цитаты из контекста, придавая им подчас прямо противоположный смысл. И приписки авторства несуществующим лицам, чтобы продемонстрировать начальству масштаб «работы», как будто ею «охвачено» большее число женщин, чем на самом деле. И сами рекомендации «по устранению недостатков в воспитательной работе среди девушек». Все это выглядит нелепо и вместе с тем цинично. В заключение этого вопроса хочется привести слова К. Симонова: «Мы, говоря о мужчинах на войне, привыкли все-таки, беря в соображение все обстоятельства, главным считать, однако, то, как воюет этот человек. О женщинах на войне почему-то иногда начинают рассуждения совсем с другого. Не думаю, чтобы это было правильно»[464]. Бывшие солдаты с благодарностью вспоминают своих подружек, сестренок, которые выволакивали их раненых с поля боя, выхаживали в медсанбатах и госпиталях, сражались с ними рядом в одном строю. Женщина-друг, соратник, боевой товарищ, делившая все тяготы войны наравне с мужчинами, воспринималась ими с подлинным уважением. За заслуги в борьбе с немецко-фашистскими захватчиками в годы Великой Отечественной войны свыше 150 тыс. женщин были награждены боевыми орденами и медалями[465]. Афганский опыт и современность: эволюция феномена По-иному складывалось отношение к женщине в армии в период Афганской войны 1979–1989 гг. Здесь нужно учитывать характер самого военного конфликта и то, что в составе ограниченного контингента советских войск в Афганистане женщины (как правило, вольнонаемные) находились именно на вспомогательных, а не боевых службах. По оценкам воинов-«афганцев», значительная часть этих женщин приехала туда либо из меркантильных соображений, либо с намерением устроить свою личную жизнь. И отношение к ним со стороны мужчин было в основном негативным: «Не нужны они там были! Можно было без них обойтись!»[466] Хотя, с другой стороны, отмечался тот факт, что присутствие женщин смягчало и предотвращало множество конфликтов, давало эмоционально-психологическую разрядку после боевых действий. В проведенном нами осенью 1993 г. опросе офицеров-«афганцев», в ходе интервью задавался такой вопрос: «Женщины на войне. Как относились вы и ваши товарищи к присутствию женщин в армии, если они там были?» Приведем три наиболее типичных ответа. Майор В. А. Сокирко вспоминает: «Женщин было довольно много. И, если брать по общему к ним отношению, то это было отношение как к „чекисткам“, то есть чековым проституткам. Потому что таких действительно было большинство. Хотя лично мне приходилось встречать абсолютно порядочных, честных девчонок, которые приехали туда не для того, чтобы подзаработать денег или, скажем, найти себе жениха какого-нибудь, а по велению души — медсестрами, санитарками. И, как правило, те, которые приезжали без каких-то корыстных помыслов, они шли в медсанбат, в госпиталь. А вот другая категория старалась пристроиться где-то при складе, в банно-прачечный комбинат, еще где-нибудь. Ну, а самая большая мечта — это стать содержанкой у какого-нибудь полковника или прапорщика: это приравнивалось, потому что у прапорщика склад, а полковник может прапорщику приказать, чтобы тот что-то принес со склада. Поэтому общее отношение к женщинам не совсем благожелательное, хотя так называемый „кошкин дом“, — это общежитие, где жили женщины, — по вечерам было весьма оживленным местом, к которому мужчины устраивали паломничество»[467]. Другой участник афганских событий полковник И. Ф. Ванин размышляет: «В полку или, точнее, в городке, где полк дислоцировался, было порядка пятидесяти женщин. Отношение к ним было самое различное. Женщина, которая добровольно оказалась в сугубо мужском коллективе, не вызывала, с одной стороны, больших восхищений, и, в общем-то, на нее смотрели как на женщину. Но вместе с тем, я не согласен, что в нашей прессе, да и на уровне разговоров, этих женщин характеризовали как шлюх, потаскух. Я не согласен с этим. Говорили об их меркантильных интересах. Да, и то, и другое было. Были и шлюхи, и потаскухи, были и меркантильные женщины. Кстати, они и не скрывали своих намерений, говорили, что для кого-то это последняя надежда поправить свое материальное положение, для кого-то это последняя надежда устроить свою личную жизнь. Я считаю, что они не заслуживают осуждения. Но не нашлось, к сожалению, человека, который бы сказал доброе об этих женщинах, при всех их пороках и негативах. Сколько они предотвратили бед и несчастий среди мужской братии, наверное, этого никто никогда не посчитает и не измерит. Сколько было самортизировано, именно этими женщинами самортизировано неприятностей! Я думаю, только за это они заслуживают весьма великой благодарности и почтительного отношения»[468]. И наконец, мнение полковника С. М. Букварева: «Женщины на войне… В наше время их мало было. У нас в полку четыре или пять — библиотекарь, две продавщицы, машинистка была… Понимаете, в чем дело: отношение к женщинам на войне в то время, когда их мало, — это плохо. Потому что все равно, конечно, какие-то там романы возникают, но когда на всех не хватает, — это плохо. (Смеется)»[469]. Итак, среди женщин, участвующих в войне, можно выделить три основных категории в зависимости от причин их участия в боевых действиях. Первой руководят факторы духовного порядка — патриотизм, романтизм, определенные идеалы. Ее поведение, как правило, вынужденное, обусловленное конкретной ситуацией: вражеским вторжением, необходимостью защитить свой дом и близких, желанием помочь своей стране. Вторую категорию можно назвать феноменом «мамаши Кураж»: это те, кто стремится воспользоваться случаем, заработать на несчастье других, живущие по принципу «война все спишет». При этом их меркантильность может принимать как вполне безобидные, так и весьма циничные формы. Наконец, третья категория представляет собой явную психическую патологию. Однако в любом случае женщина становится жертвой войны, которая ломает и калечит ее судьбу, жизнь, душу. Чего стоит один только посттравматический синдром, которому женщины подвержены сильнее мужчин! В последние годы число женщин-военнослужащих в российской армии (в основном среди специалистов связи, в частях ПВО) стало быстро увеличиваться. На начало 1993 г. их было около 100 тыс., сейчас — еще больше. А на офицерских должностях в мае 1994 г. состояло около 1500 женщин[470]. По мнению офицеров, женщины-военнослужащие отличаются большей исполнительностью, добросовестностью, дисциплинированностью, чем мужчины. Вместе с тем, армейская служба в мирной и военной обстановке — далеко не одно и то же. Хотя можно ли назвать нынешнюю обстановку «мирной»? И сегодня в «горячих точках» воюют не только мужчины: женщины в камуфляже есть в Абхазии и Приднестровье, в Карабахе и Югославии. И «работают» они не только санитарками и поварами, но и снайперами[471]. Женщины-наемницы, «белые колготки» — жуткий призрак Чеченской войны. И это — страшно. К этому невозможно привыкнуть. Потому что «война — дело мужское». А «женщина на войне — жертва неразумной мужской политики». Если даже в мирное время женщина на военной службе воспринимается как явление необычное, то в боевой обстановке — это явление чрезвычайное. И в общественном сознании оно всегда останется таковым. Глава V ФРОНТОВОЕ ПОКОЛЕНИЕ ВЕЛИКОЙ ОТЕЧЕСТВЕННОЙ Феномен фронтового поколения То, что во время войны, часто довольно протяженной, в сознании социального субъекта доминирующую роль играют специфические социально-психологические качества, необходимые в условиях вооруженной борьбы, не может не сказаться на всей последующей жизни активных ее участников. Для молодых людей, вступивших в войну в незрелом возрасте, именно она, как правило, оказывается основным фактором, окончательно формирующим их личность. Можно сказать, что любая война через непосредственных ее участников, отличающихся совокупностью особых социально-психологических характеристик, влияет на целое поколение современников. И все же понятие «фронтовое поколение» в ХХ веке мы прочно связываем с одной конкретной войной — Великой Отечественной. Фактически, это особый, даже исторически уникальный социально-психологический и общественный феномен, для возникновения которого необходим был целый комплекс условий, в других войнах не сложившийся. Так, русско-японская война была локальным и относительно кратковременным конфликтом. Крайне непопулярная в обществе, она закончилась поражением, которое воспринималось как национальный позор, привела к революционным потрясениям в стране. Такая война ни по своим масштабам, ни по итогам не могла стать фактором морально-психологического объединения людей на основе каких-либо позитивных ценностей. Общество старалось побыстрее ее вытеснить из социальной памяти. Во многом иной была Первая мировая война, но и она не привела в России к формированию фронтового поколения. Конечно, через фронтовые части были пропущены огромные массы людей и прежде всего молодежи. И, например, во Франции и Германии ее участники осознавали себя особым поколением, которое отдельные писатели и публицисты (находившиеся, кстати, по разные стороны линии фронта), не сговариваясь, определили как «потерянное», — из-за ощущения им бессмысленности этой кровавой бойни в «цивилизованной» Европе. Однако в России Первая мировая война переросла в гражданскую, расколов и общество в целом, и недавних товарищей по оружию на два смертельно враждебных лагеря. И здесь не могло быть места единому мироощущению, даже «потерянности». Общим было, пожалуй, только формирование массовой психологии «человека с ружьем», готовности и способности решать все проблемы радикальными и «простыми» способами — путем насилия, силой оружия. Но за носителями этой психологии стояли противоположные социальные ценности, которые в результате радикализации общества привели к его распаду. Итогом стали различные социальные судьбы фронтовиков, так и не состоявшихся как единое поколение. Пожалуй, можно констатировать, что в общественном сознании советских людей в первые послереволюционные десятилетия утвердилось представление о поколении участников Гражданской войны, которое подменило собой поколение Первой мировой, вытесненной официальной идеологией на периферию исторической памяти. Естественно, это было поколение победителей — «красных», чей боевой опыт воспевался в книгах, стихах, песнях, кинофильмах. Однако феномен «героев Гражданской войны» был принципиально иным, нежели феномен поколения, сражающегося с внешним врагом. Конечно, фронтового поколения не могли сформировать и небольшие локальные конфликты конца тридцатых годов (Хасан, Халхин-Гол, советско-финляндская война), хотя бы в силу относительной малочисленности их участников. При всей значимости и длительности советско-афганского конфликта 1979–1989 гг., и он не привел к формированию особого фронтового поколения. Это тоже была локальная война, на чужой территории, в условиях целенаправленной информационной блокады. Это была «спрятанная война», о которой мало что знали внутри страны, так что в течение многих лет она почти не влияла на общественное сознание. А на заключительном этапе этого конфликта средствами массовой информации было сформировано резко негативное к нему отношение. В данном случае можно говорить скорее не о поколении, а об особой социальной категории воинов-«афганцев» — ветеранов войны, тем более что из каждой возрастной группы призывников в Афганистан попадала относительно небольшая часть, а всего на его территории за девять с лишним лет прошло службу 620 тыс. военнослужащих[472]. В чем же причина возникновения феномена фронтового поколения в Великую Отечественную войну? Фронтовое поколение 1941–1945 гг. — это поколение победителей, в сознании которого сплелись воедино все сложности и противоречия советской эпохи, но самым главным, самым значительным событием в его жизни оказалась все-таки война, ибо «только в переломные моменты развития общества возникает понятие Поколение» и миллионы людей осознают себя таковым. «…Поколение — это люди, которые не просто одновременно живут на Земле, а, поглощенные одной идеей, одновременно действуют. Острое ощущение поколения возникает в периоды народных испытаний, — размышляет доктор искусствоведения, кавалер шести боевых орденов С. Фрейлих. — Великая Отечественная война разбудила самосознание каждого из нас, это она сделала нас поколением, которое теперь называется военным. Она поставила каждого из нас как личность в новое соотношение с Историей и Народом»[473]. Человек не выбирает время, в котором он живет. Но он решает, как ему жить и действовать, к чему стремиться, чем и во имя чего жертвовать. От свободного и сознательного выбора миллионов молодых людей в годы самой страшной, тяжелой и кровопролитной в истории России — и всего человечества — войны зависели не только само существование нашей страны, но и судьбы мировой цивилизации. Да, фашистскому рейху с его человеконенавистнической идеологией противостояло государство «диктатуры пролетариата» — сталинский режим, не менее жестокий и репрессивный. Но в этом столкновении патриотические, национально-государственные интересы России подчинили себе тоталитарную машину советской империи и даже частично трансформировали коммунистическую идеологию. Идеи мировой революции были отброшены, а понятия «Родина», «Отечество», еще недавно публично предававшиеся «анафеме», оказались определяющими в сознании народа. Война сразу же стала Народной и Отечественной. Не случайно имя коммунистического вождя система попыталась связать воедино с понятием национальным: политруки поднимали бойцов в атаку с призывом «За Родину! За Сталина!» Тонкий слой собственно коммунистической идеологии во многом сошел на нет, и за ним открылись и пробудились глубины народного духа. Только обращаясь к ним, система могла выжить. Но, спасая себя, система спасала страну: гибель советского государства означала бы гибель России. В тех условиях интересы народа, страны и системы оказались во многом тождественны. Можно говорить о преступлениях системы против народа и личности, об огромной цене, которой была оплачена Победа, о далеко не всегда оправданных жертвах, явившихся результатом того, что человек для системы был не более, чем «винтиком». Все это так. Но сами люди не чувствовали себя «винтиками» — и только потому страна выдержала четыре года неимоверных испытаний, выжила и победила. Многие фронтовики вспоминают Великую Отечественную как время духовного очищения, ибо нигде они не чувствовали себя так свободно, раскованно, независимо от системы, как на передовой — в окопе, в танке, в самолете. «…Мы ощущали, что в наших руках судьба родины, — через много лет после войны сказал от имени своего поколения писатель-фронтовик Вячеслав Кондратьев, — и вели себя соответственно этому представлению, чувствуя себя гражданами в полном и подлинном смысле этого слова… Для нашего поколения война оказалась самым главным событием в нашей жизни, самым главным! Так мы считаем и сейчас и совсем не собираемся „списывать“ все то великое, что совершил народ в те страшные, тяжкие, но незабываемые годы. Слишком высок был духовный взлет всех воюющих, слишком чисты и глубоки были патриотические чувства»[474]. «…Это наша судьба, это с ней мы ругались и пели, Эти слова принадлежат поэту-фронтовику Семену Гудзенко, и стихотворение, из которого они взяты, называется весьма символично — «Мое поколение». Что же такое «фронтовое поколение» и насколько точен этот термин, прочно утвердившийся в публицистике, но не слишком решительно вводимый в научный оборот? Совершенно очевидно, что «фронтовое поколение» нельзя представлять себе как некий монолит. Оно не было единым, как любое поколение людей с разными взглядами, чувствами, судьбами, но прежде всего потому, что само включало в себя несколько (в демографическом смысле) поколений людей, личностно формировавшихся в разных исторических условиях. Это понятие можно рассматривать как в широком смысле слова, так и в более узком. В первом случае, фронтовое поколение объединяет вообще всех фронтовиков и здесь возрастной диапазон колеблется от 17 до 50 лет, что показывает довольно искусственный характер применения к ним понятия «поколение». В самом деле, можно ли причислять к одному поколению людей только потому, что им всем пришлось стать современниками какого-либо исторического события? Хотя, несомненно, общность судеб на определенном и весьма важном временном отрезке позволяет рассматривать их в единстве. Существует довольно распространенная точка зрения, согласно которой принадлежность к «поколению победителей» определяется не возрастными категориями, а «исключительно участием в битве за свободу и независимость нашего Отечества»[476]. Но тогда называть этих людей «поколением» можно лишь символически. Другой подход предполагает выдвижение более четкого критерия, согласно которому к фронтовому поколению можно отнести тех, для кого именно война и участие в ней стали главным фактором становления их сознательной личности, фактором, наложившим на эту личность особый отпечаток в значительно большей степени, чем у других участников войны. «Жизненный опыт, добытый годами войны, чем-то очень существенно отличается от всякого другого жизненного опыта. Молодые люди тогда взрослели (я имею в виду духовную сторону этого понятия) за год, за месяц, даже за один бой»[477], — писал К. Симонов. Итак, согласно второму подходу, фронтовое поколение — это прежде всего молодые люди, вступившие в войну 18–20-летними, предшествующий жизненный опыт которых не мог оказать на них доминирующее воздействие по сравнению с тем, который они приобрели уже в ходе войны. «Мальчишки — хребет победы»[478], как назвал их В. Кондратьев. Безусловно, война в той или иной степени «отметила» всех, кому пришлось ее пережить и, тем более, в ней участвовать, какими бы разными ни были эти люди, к какой бы возрастной категории ни принадлежали. Но, рассматривая психологию участников Великой Отечественной войны в целом, мы считаем необходимым подчеркнуть, что основу фронтового поколения составила именно молодежь. Условия формирования и динамика психологии фронтовиков в ходе войны Чтобы осознать в полной мере феномен поколения, на плечи которого всей тяжестью обрушилась война, необходимо обратиться к такому сложному, разноплановому, противоречивому явлению, как общественное сознание советских людей, формировавшееся в обстановке 30-х годов, когда в массовом сознании и в социальной практике причудливо сплетались искренняя вера в социалистические идеи и психология страха, трудовой энтузиазм миллионов и массовые репрессии, вполне реальный советский патриотизм и худшие черты тоталитарного мировосприятия. Все это плюс ход и характер войны, навязанной нашей стране фашистским агрессором, войны, получившей значение национально-освободительной, всенародной борьбы за выживание целых народов, и сформировало психологию людей, отстоявших государственную независимость СССР. Специфика 30-х — 40-х годов, отразившаяся в общественном сознании и сформировавшая его двойственный, противоречивый характер, заключалась в том, что «идеалы Октября», сколь бы ни были они утопическими и иллюзорными, воспринимались сознанием миллионов людей как реальные и вполне достижимые. Преобразования в экономике страны, проводившиеся новой властью, были на первых порах достаточно эффективными в плане достижения ближайших задач выхода из послевоенной и послереволюционной разрухи. А так как представлялись они именно социалистическими, близость и осязаемость их осуществления распространялась в сознании и на задачу «построения социализма» в целом, вызывала прилив энтузиазма и преданности новому строю; возвышенность поставленной цели заставляла мириться с «временными трудностями и лишениями», с «неизбежными издержками» в выборе средств по принципу «лес рубят — щепки летят». Трагедия, однако, заключалась не в том, что расходились цели и средства, но как раз в соответствии этим иллюзорным идеям их материального воплощения. Иллюзии, начав жить самостоятельной жизнью, приобрели характер материальной силы, агрессивной и опасной. Вместе с тем, человек не мог осознать иллюзорности происходящего, потому что на его глазах происходили гигантские по масштабам изменения (которые он считал социалистическими), создавалось ощущение огромного взлета, грандиозности преобразований в рамках одного поколения[479]. Однако объективно стоявшая перед обществом задача преодоления отсталости и нищеты решалась военно-бюрократическими методами всеобщего огосударствления, предельной централизации и жестоких репрессий, что было оплачено дорогой ценой массового голода, разорения деревни, фактического прикрепления крестьян к земле и даже таких же попыток в конце 30-х годов в отношении рабочего класса[480]. За рост промышленности и городов, за формирование мощной государственной машины было заплачено миллионами жизней и утратой многих элементарных гражданских прав и свобод. Величием цели — созданием нового, счастливого строя — оправдывались любые жертвы, жестокие и безнравственные средства ее достижения уже не казались таковыми, а считались закономерными и неизбежными издержками великой и справедливой борьбы. Забвение многих норм общечеловеческой морали во имя классовых «интересов пролетариата» формировало извращенные представления об извечных человеческих ценностях и привело в результате к нездоровому раздвоению массового сознания и массового поведения в обстановке, когда «донос как форма исполнения гражданского долга оценивается так же высоко, как воинская или трудовая доблесть, и явно выше, чем самостоятельность, принципиальность, товарищеская верность, обычная честность»[481]. Самым страшным было то, что в значительной своей массе люди были искренне убеждены в том, что совершают гражданский поступок, принося в жертву идее своих друзей, знакомых, близких. Впрочем, этот период характерен также готовностью многих принести в жертву и самих себя, героико-романтическим отношением к жизни и пониманием долга. Психология жертвенности во имя «прекрасного будущего», утверждавшаяся со времен революции, гражданской войны и военного коммунизма, сочеталась с психологией ожидания этого «завтра». Несколько потесненная в условиях нэпа, она достигла своего апогея в период 30-х годов, воплотившись в массовом трудовом энтузиазме при отрыве от элементарного материального обеспечения и при полной бытовой неустроенности. Для поддержания этой веры в «светлое будущее», в «непогрешимость и мудрость Великого вождя товарища Сталина», использовалась целая система пропагандистских средств, среди которых огромную роль играли далекие от жизни символы различного рода и масштаба, которые действительно поднимали энтузиазм и веру населения, но в то же время имели оборотной стороной дезинформацию граждан о реальном положении в стране. Насмотревшись веселых и бодрых кинофильмов о беззаботной жизни рабочих и колхозников, люди почти верили, что пусть не у них, но уже где-то в стране так или почти так начинают жить, а если такой жизни пока еще нет, то до нее — рукой подать. При этом официальная пропаганда, в том числе и средствами искусства, старательно обходила массовый голод и нищету в деревне, срывы производственных планов, провалы внешней политики, и уж тем более военные неудачи, каковой фактически явилась финская кампания 1939–1940 гг., стоившая больших потерь и показавшая слабые стороны Красной Армии. Если же и говорилось о трудностях и провалах, то связывались они с происками «врагов народа», а действительные их причины тщательно маскировались. Психология народа не могла не найти отражения в психологии армии, которая состояла преимущественно из молодых выходцев из крестьянства и рабочего класса. Эту психологию в большинстве своем малограмотной молодежи отличала слепая вера в социальную справедливость установленного общественного строя. В этой вере широких слоев народа, в том числе и рядового состава армии, отразились не только результаты целенаправленной пропаганды и собственный общественный опыт низов, утративших свой социально-ущербный в дореволюционном сословном обществе статус, получивших возможности продвижения вплоть до высших государственных и военных постов, но и отсутствие демократических традиций в нашем обществе, наличие в народе иллюзий, согласно которым решение всех проблем и противоречий действительности зависит от воли одного человека, мудрого вождя, что активно использовал Сталин для установления и укрепления режима своей личной неограниченной власти[482]. Сталинизм принес армии целую совокупность факторов, воздействовавших на ее личный состав, организацию, стратегию и тактику. Прежде всего, он предопределил жесткий социальный отбор, вызвавший еще задолго до массовых репрессий многочисленные чистки среди командного состава, приведшие к ее почти поголовному по происхождению рабоче-крестьянскому характеру. Последствия этого были многочисленны и неоднозначны. Рядовой состав армии имел ту же социальную психологию, что и те слои общества, с которыми он был кровно связан. Следствием этого была преданность советскому государству и готовность выполнять любые приказы, в том числе и расправляться с неугодными руководству общества как с «врагами народа». Столь же преданным новому общественному строю был и командный состав армии 30-х годов, который был ему обязан своим социальным и служебным продвижением. Но культ личности принес не только веру в вождя, в идеологические штампы. Он нес в общественную психологию народа, в том числе его армии, атмосферу нетерпимости, вражды, подозрительности, неуверенности и страха, послушности любому начальству. Эта психология была порождена структурой деспотической власти и механизмом командно-бюрократического управления, органическими элементами которого были авторитарная воля начальства, беззаконие и репрессивные меры. Такая политическая практика обосновывалась «теорией» обострения классовой борьбы в процессе строительства социализма. Массовые репрессии, развернувшиеся в стране с начала 30-х годов, не могли обойти и армию. Высший командный и офицерский корпус в значительной мере были истреблены или находились в лагерях. Аресты как «врагов народа» и «предателей» многих тысяч командиров и политработников привели к подрыву доверия солдат к своим командирам и к тому, что сами командиры стали бояться проявлять инициативу, принимать самостоятельные решения, пассивно ожидали указаний «сверху». Это особенно тяжело сказалось в первые недели и месяцы войны[483]. Репрессивный режим вызвал подрыв кадровой основы армии и морально-политических основ ее боеспособности. Маршал Г. К. Жуков впоследствии вспоминал: «Мало того, что армия, начиная с полков, была в значительной мере обезглавлена, она была еще и разложена этими событиями, наблюдалось страшное падение дисциплины, дело доходило до самовольных отлучек, до дезертирства. Многие командиры чувствовали себя растерянными, неспособными навести порядок»[484]. Попытки стабилизировать положение в армии, укрепить обороноспособность и дисциплину в 1940-м — начале 1941-го г. не могли компенсировать ни потери в командном составе, ни раздвоенность психологии военнослужащих, приведшие к подрыву дисциплины и значительной деморализации армии. Негативное значение для морального духа войск имели также отказ от антифашистской пропаганды после заключения в августе-сентябре 1939 г. пакта о ненападении и договора о дружбе и границе с Германией и установка на дружеские отношения с фашистским соседом. С другой стороны, пропагандой осуществлялась милитаризация массового сознания, формировалась установка на готовность к будущей войне как неизбежной в условиях «враждебного капиталистического окружения». Однако, характер этой войны представлялся совершенно неадекватно. Так, советская стратегическая доктрина исходила из односторонней, поверхностной формулы: «Если враг навяжет нам войну, Рабоче-Крестьянская Красная Армия будет самой нападающей из всех когда-либо нападающих армий. Войну мы будем вести наступательно, перенеся ее на территорию противника. Боевые действия Красной Армии будут вестись на уничтожение, с целью полного разгрома противника и достижения решительной победы малой кровью»[485]. Такая доктрина фактически исключала саму возможность вторжения вражеских войск. Отсюда и оборонительные мероприятия в приграничных районах проводились недостаточно энергично, особенно в глубине от границы. Исходя из этой доктрины, действовала и вся пропагандистская система страны. Весьма значительным воздействием такого рода, особенно на молодежь, обладало искусство того времени, которое, по сути, превратилось в одно из действенных средств пропаганды. Бравурные песни и бодрые киноленты о непобедимости Красной Армии притупляли готовность к длительной и тяжелой борьбе, вызывали самоуспокоенность и восприятие возможной войны как парадного шествия. Настроения легкой победы над врагом имели место и в первые дни войны — не среди тех, кто уже вступил в неравную, смертельную схватку, но там, где еще не успели столкнуться с реальной силой агрессора. «В тот день [22 июня — Е. С.] многим казалось, что начавшаяся война будет стремительной, победоносной. Такой, какой она изображалась в популярных в те годы кинофильмах „Город под ударом“, „Эскадрилья номер пять“, в романе Павленко „На Востоке“, в песнях, которые… пели чуть не каждый день, — вспоминает бывший офицер-артиллерист А. Дмитриев. — Никто… и представить себе не мог, какой долгой, жестокой, опустошительной, испепеляющей будет эта война, какого огромного напряжения она потребует, каких колоссальных жертв»[486]. С таким противоречивым сознанием, раздвоенной моралью, дезориентированным в оценке характера будущей войны и реального противника, подошло поколение, составившее основную часть Красной Армии, к лету 1941-го года. Следует учитывать, что в войну вступила армия, весьма разнородная по своему социальному и возрастному составу, уровню образования и военной подготовки. Репрессии радикально изменили командный состав, причем, среднее и старшее звено пополнилось в основном из среды младших командных кадров, не успевших приобрести ни достаточного опыта, ни соответствующих навыков. Младший комсостав был в основном сформирован за счет досрочных выпусков курсантов военных училищ (Приказ Наркома Обороны маршала С. К. Тимошенко от 14 мая 1941 г.), выпускниками краткосрочных курсов младших лейтенантов и курсов командиров запаса[487]. С начала 1941 г. до 22 июня численность Вооруженных Сил СССР была увеличена с 4207 тыс. до 5373 тыс. человек. На западных границах в июне 1941 г. было сосредоточено 2,9 млн. человек — столько на начало войны составила Действующая Армия[488]. Основную массу рядовых составили призывники 1919–1922 гг. рождения. Еще более разнородным стал состав армии с началом войны и двумя массовыми мобилизациями. За две первые военные мобилизации (в июне и августе 1941 г.) были призваны военнообязанные старших возрастов — с 1890 по 1918 гг. рождения и молодежь 1923 года. Особенно различен был жизненный путь, во многом определявший мировоззренченские установки людей разных поколений. Так, если поколение 1890–1904 гг. рождения (вторая мобилизация, август 1941 г.) было участником либо свидетелем Первой мировой войны, революции и Гражданской войны, поколение 1905–1918 гг. рождения (первая мобилизация, июнь 1941 г.) в сознательном возрасте пережило события нэпа и первых пятилеток, в той или иной степени было затронуто индустриализацией и коллективизацией. Все они, естественно, были современниками репрессий второй половины 30-х годов. На различные поколения по-разному повлияли внешнеполитические акции СССР — присоединение Прибалтики, Западных областей Украины и Белоруссии, Бессарабии; война с Финляндией. Так, часть предвоенной кадровой армии (поколение 1919–1922 гг. рождения) непосредственно участвовала в ряде последних событий. Для младшего поколения, начиная с 1923 г. рождения, именно война стала временем личностного становления, главным фактором, формировавшим его гражданскую зрелость. За плечами мальчишек 1923–1926 гг. рождения не было большого личного социального опыта, а потому меньшее значение имело социальное происхождение, меньшим был и разрыв в уровне образования, большее влияние на мировоззрение оказали идеологические установки сталинского режима, при котором они родились и выросли. Именно они составили основу «фронтового поколения». Следует отметить, что кадровый состав Действующей Армии почти полностью погиб или оказался в плену в начале войны. Так, при 5-миллионной армии, имевшейся в стране к 22 июня 1941 г., только число попавших в плен к концу 1941 г. достигло или, по другим данным, даже превысило 4 млн. человек[489]. И та армия, которая дошла до Берлина, состояла в основном из людей ранее гражданских, в большинстве своем никогда не державших в руках оружие и взявшихся за него, чтобы защитить свою страну. Какой же путь прошло сознание советских воинов от момента фашистского вторжения 22 июня 1941 г. до военного триумфа Советской Армии 9 мая 1945 г.? Несмотря на то, что первый период войны включает в себя огромное количество событий, весьма различных, в том числе и противоположных для судеб страны: была настоящая катастрофа первых месяцев войны с потерей целых армий, огромных густонаселенных территорий, тяжелые оборонительные бои, были и отдельные успехи, в том числе и стратегические — срыв планов блицкрига, первое в ходе войны крупное и успешное контрнаступление Советской Армии под Москвой, — несмотря на все это, весь период от 22 июня 1941 г. вплоть до победы в Сталинградской битве в психологическом плане един. Он характерен тем, что существовала реальная угроза поражения, стоял вопрос о самой жизни и смерти советского государства, причем не только его общественного строя, но и населяющих страну народов. Реальность этой угрозы, несмотря на все разнообразие оттенков ощущений, вызванных различиями социальными и национальными, культурными и мировоззренческими, несмотря на отдельные, в том числе и очень важные успехи Советской Армии, среди которых важнейшее политическое и социально-психологическое значение имела победа под Москвой, эта реальность осознавалась всеми. И несмотря на то, что в самых тяжелых условиях большинство советских воинов верило в конечную победу, эта угроза накладывала свой отпечаток на весь строй мыслей и чувств советских людей. «Ярость благородная» — так можно назвать основную психологическую доминанту того периода, очень точно отраженную и выраженную в известной песне. Но эта ярость смешивалась с горечью и болью особенно страшных потерь и поражений первых месяцев войны. В известной мере эти чувства даже доминировали в первые военные дни. Военная катастрофа начала войны вызвала состояние психологического шока. Не случайно, наряду с проявлениями массового героизма этого периода, ярчайшим примером которого может служить подвиг защитников Брестской крепости, были и многочисленные факты сдачи в плен целых военных подразделений. Именно в этот период сотни тысяч солдат и командиров кадровой армии оказались в плену. Но по мере того, как этот шок, вызванный разительным контрастом между довоенными представлениями о будущей войне и войной реальной, внезапно обрушившейся на советских людей посреди мирной жизни, успокаивающих заявлений средств массовой информации, пропаганды мощи и непобедимости Советской Армии и дружественности фашистского соседа, — по мере того, как этот шок проходил и росли горе и боль, которые нес агрессор на советскую землю, вскипала ярость, взывавшая к мести, было достигнуто определенное равновесие сознания, произошла его стабилизация. Народ мобилизовал свои материальные и духовные силы и остановил напор фашистской военной машины. Главная цель этого периода войны — «Выстоять!» — была выполнена. Наступил следующий этап, особенности которого предопределили значительные изменения в состоянии морального духа советских войск. По сути, он соединил в себе два основных процесса — коренной перелом и освобождение страны, но в плане психологическом для них характерна общая доминанта мыслей и чувств. Это был перелом не только в ходе войны, но и в настроении масс. Люди сами рвались в наступление, охваченные порывом, без которого ни одна армия «не может совершать великие дела»[490]. В самом деле, радость наступательного порыва, неудержимое стремление вперед — самая характерная черта этого периода. Изгнание из страны немецко-фашистских войск несло своего рода духовное очищение людям, чувствовавшим свою невольную вину в том, что допустили врага топтать родную землю. Желание как можно скорее свести счеты с гитлеровцами, ускорить освобождение соотечественников, страдавших в оккупации, усиливали мужество и решимость советских воинов в борьбе с врагом. И чем дальше они продвигались по освобожденной земле, встречая повсюду страшные следы злодеяний, оставленные фашистами, — тем сильнее рвались вперед, боясь опоздать, не успеть кому-то помочь, защитить, спасти. «Нынешнее наступление — не подвиг, а возвращение долга. Мы все должны просить прощения у Матери-Родины…» — этими словами можно выразить то чувство, какое испытывал советский солдат, с тяжелыми боями продвигаясь на запад. Освобождение Родины еще не было завершено, когда Красная Армия в ряде мест перешла государственную границу и приступила к освобождению стран Европы от фашистской оккупации, в ходе которого проявились такие грани сознания и психологии советского воина, как интернационализм, гуманизм, солидарность с народами, пострадавшими от фашизма. Это выражалось в оказании не только военной (которая, несомненно, была главной), но также продовольственной и медицинской помощи, восстановлении мостов и дорог, разрушенных предприятий и школ. Но если на земле захваченных гитлеровцами стран советский воин, оказывая дружескую помощь, воспринимал свои действия как естественное проявление солидарности, и чувства его при этом были достаточно понятны, то при вступлении на территорию Германии эта ясность уступила место целому комплексу весьма сложных, противоречивых, далеко неоднозначных мыслей и чувств. «Наступаем, можно сказать, совершаем триумфальное шествие по Восточной Пруссии, — рассказывала в письме своему фронтовому другу Ю. П. Шарапову от 9 февраля 1945 г. из-под Кенигсберга военврач Н. Н. Решетникова. — Ничего общего нет с нашим лесным наступлением [в Карелии]. Двигаемся по прекрасным шоссе. Всюду и везде валяется разбитая техника, разбитые фургоны с различным ярким тряпьем. Бродят коровы, свиньи, лошади, птицы. Трупы убитых перемешались с толпами беженцев — латышей, поляков, французов, русских, немцев, которые двигаются от фронта на восток на лошадях, пешком, на велосипедах, детских колясках, и на чем только они не едут. Вид этой пестрой, грязной и помятой толпы ужасен, особенно вечером, когда они ищут ночлега, а все дома и постройки заняты войсками. А войск здесь столько, что даже мы не всегда находим себе дома. Вот, например, сейчас расположились в лесу в палатках… Жили здесь культурно и богато, но поражает стандарт везде и всюду. И после этого окружающая роскошь кажется ничтожной, и, когда замерзаешь, то без сожаления ломаешь и бьешь прекрасную мебель красного или орехового дерева на дрова. Если бы ты только знал, сколько уничтожается ценностей Иванами, сколько сожжено прекраснейших, комфортабельных домов. А в то же время солдаты и правы. С собой на тот свет или на этот всего взять не может, а, разбив зеркало во всю стену, ему делается как-то легче, — своеобразное отвлечение, разрядка общего напряжения организма и сознания»[491]. Однако это распространенное явление — бессмысленное уничтожение предметов роскоши и быта на вражеской земле, отмеченное военным медиком, служило не только для психологической разрядки. И своим «разрушительством», и отдельными актами насилия, направленными на гражданское население Германии, люди стремились отомстить за гибель семьи и друзей, за разрушенный дом, за свою сломанную жизнь. И часто этот стихийный и праведный гнев не могли сдержать суровые приказы командования и разъяснения политотделов, стремившихся предотвратить нежелательные эксцессы. Не всегда срабатывало даже сталинское «гитлеры приходят и уходят, а народ… германский остается»[492]. И все же большинству советских воинов на последнем этапе войны удалось преодолеть столь естественные в данных условиях чувства, проявив великодушие к побежденным. Свыше года около семи миллионов советских воинов сражались за пределами Родины. Больше миллиона из них погибли за освобождение народов Европы от фашистской оккупации[493]. И подвиг их нельзя поставить под сомнение. Вместе с тем, Освободительная миссия Советской Армии заключала в себе противоречие. Оккупационный режим фашистской Германии сменялся насильственным насаждением режимов по образцу сталинского. Объективно являясь освободителем народов и в полной мере ощущая себя таковым, отдавая жизнь за их свободу, советский солдат не мог до конца осознавать всех политических последствий для этих стран вступления Советской Армии на их территорию и, тем более, нести за них ответственность. Режимы, установленные в Восточной Европе, определенные советской пропагандой как «народные», именно так и воспринимались основной солдатской и офицерской массой. Но вернемся к психологической доминанте. Для заключительного этапа войны характерным было ощущение близости победы и это само по себе вызывало целый комплекс мыслей и чувств, сложный психологический настрой. Чем ближе она была, тем большими были и желание и надежда выжить, тем труднее было подниматься в атаку под огонь яростно сопротивляющегося врага, тем больнее и обиднее были потери товарищей и друзей, тем страшнее возможность собственной гибели. Людям, прошедшим через всю войну, через все опасности и испытания, в самые последние ее дни требовалось особое мужество — впереди был мир, за который они воевали, ради которого стольким было пожертвовано, столько перенесено. И так хотелось жить в этом мире, в котором не будет войны… Но было и понимание того, что никто за них фашиста «не доколотит». И поднимался в атаку, и шел под смертельный огонь советский воин, и падал, сраженный пулей или осколком, за месяц, за неделю, за день, за час до Победы, и жизнью и смертью своей утверждая верность Родине и воинскому долгу. Было и совершенно особое чувство у тех, кто воевал на других фронтах, не на главном направлении. «Как же так, а Берлин? Мы на Берлин хотим! Воевали, воевали, а Берлин без нас брать будут? Ведите нас на Берлин!»[494] Это желание закончить войну в сердце фашистской Германии, именно там, откуда она вышла «на горе и проклятье людям», было весьма характерным настроением последних месяцев и дней войны. Казалось, что именно те, кто возьмет Берлин, первыми встретят Победу. Весь боевой путь был испытанием духовных и нравственных качеств советского воина в условиях постоянного риска, в обстановке, которая требовала огромного напряжения всех человеческих сил, а порой и самопожертвования. Каждый период Великой Отечественной войны, имевший особую морально-психологическую доминанту, определял изменения в духовном облике фронтовиков, в отношениях личности к разным областям действительности и жизненным ценностям. Так, советский патриотизм, перед войной опиравшийся во многом на искусственные, воспитанные пропагандой лозунги, вскоре приобрел реальное национальное содержание, связанное с угрозой самому существованию Родины и населявших ее народов. Не мессианская задача — принести трудящимся других стран освобождения от эксплуатации, а необходимость выжить в схватке с общим смертельным врагом сплотила народы Советского Союза. Не случайно в ходе войны произошло возрождение многих русских национальных традиций и ценностей, предававшихся анафеме с позиций коммунистической идеологии в течение двух с лишним десятилетий. Произошло и определенное изменение в отношениях государства с православной церковью; пропагандистская машина обратилась к историческому прошлому, к образам героев — «освободителей земли Русской» — для поднятия боевого духа своих современников. Возрождение традиций старой русской армии проявилось не только в учреждении орденов Александра Невского, Суворова, Кутузова, Нахимова, Ушакова и Богдана Хмельницкого, введении офицерских званий и погон, но и в самом объявлении войны с фашистской Германией Отечественной, по примеру памятных событий 1812 года. При всей противоречивости общественного сознания, на которое влияла предвоенная идеология, акцент в нем смещался с великодержавных коминтерновских установок к преобладающему чувству «малой Родины», которой грозит смертельная опасность. Именно из этого глубоко личностного чувства миллионов людей все больше складывалось теперь отношение к Отечеству, «большому дому» советских народов. «Мы побеждаем смерть не потому, что мы неуязвимы, — писал в октябре 1942 г. матери с фронта летчик Ю. Казьмин, — мы побеждаем потому, что мы деремся не только за свою жизнь; мы думаем в бою о жизни мальчика-узбека, грузинской женщины, русского старика. Мы выходим на поле сражения, чтобы отстоять святая святых — Родину»[495]. При всей патетичности этих слов, они отражают вполне искренние чувства и мироощущение не только автора письма, но и его соратников по оружию. Другой областью, в которой проявлялись мировоззренческие и ценностные установки советских людей в условиях военного времени, было отношение к самой войне, ее характеру и целям. Сущность этого отношения (то есть осознание ее справедливости для СССР в борьбе с агрессором) в массовом сознании народа, в том числе и армии, сохранялась на протяжении всей войны. Вместе с тем, в зависимости от этапа Великой Отечественной войны, от стоявших перед страной задач и характера развития боевых действий, во многом зависели акценты в этом отношении, доминирующие настроения армии. Определенное значение сохраняли и идеологические стереотипы, но чем ближе область их проявления была связана с непосредственными практическими задачами, тем слабее становилось их действие. Так, если перед войной имела широкое распространение идея мировой революции и освобождения «угнетенных братьев по классу», то с началом фашистского вторжения на смену ей пришли и выдвинулись на первый план идеи национально-патриотические, а лозунг «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» был отложен «до лучших времен». Однако на завершающих этапах войны появились новые оттенки в понимании ее целей: не только победить и изгнать врага с родной земли, но и принести освобождение от фашизма соседним народам — так это выглядело и в официальной пропаганде, и в реальном массовом сознании. Одновременно в понятие «освобождение» вновь вкладывался и забытый, довоенный, «классовый» смысл — освободить трудящихся от «гнета капитала», установить наилучшую форму правления и т. п. На утверждение этих идей в сознании армии работала пропагандистская машина, за которой стоял и репрессивно-управленческий аппарат. Массовое сознание легко усваивало идеологические установки сталинского режима, который рассматривал солдата как средство достижения своих целей, удовлетворения имперских амбиций и не считался ни с какими жертвами для их осуществления. Однако здесь настроение армии и позиция режима существенно расходились. Не вдаваясь в политические тонкости, советский солдат, вынесший на своих плечах все тяготы войны, потерявший многих товарищей по оружию, родных и близких, видел в разгроме фашистской Германии кратчайший путь возвращения к родному очагу и гарантии прочного, на многие десятилетия мира. Были и другие важнейшие мировоззренческие установки и моральные принципы, определявшие в годы войны настроения и психологию армии в целом. Так, коллективизм, имевший особое значение в отношении к товарищам по оружию, проявлялся в целом комплексе социально-психологических и морально-этических качеств и отношений — в товариществе, взаимовыручке, фронтовом братстве и т. д. «Фронтовая жизнь сближает людей очень быстро, — писал 20.12.45 г. из Германии невесте своего погибшего друга боец И. Шувалов. — Достаточно с человеком побыть день-два, как уже узнаешь все его качества, все его чувства, что на гражданке не узнаешь за год. Нет крепче дружбы, чем фронтовая, и ее ничто не может разбить, даже смерть»[496]. В боевой обстановке, где смерть всегда висела над головой, острее, обнаженнее были чувства. О том, что никогда уже больше не встречали таких людей и такой дружбы, как на фронте, говорят многие фронтовики. Чувства боевого товарищества, фронтового братства были одними из самых сильных и необходимых на войне. Без помощи и взаимовыручки выжить было невозможно. И делились последним сухарем и глотком воды, укрывались одной плащ-палаткой, вытаскивали раненых из-под огня, закрывали собой от пули. «Наша армия спокон веков сильна своим великим воинским братством, — писал Д. П. Ковтун из госпиталя на фронт сыну Олегу, — и оно, это великое братство, дает нам силы и мужество для того, чтобы побеждать»[497]. Мировоззренческие установки и проистекавшие из них нравственные и социально-психологические качества проявлялись и в отношении к врагу. Уже весной 1942 г. в одной из дивизионных газет Карельского фронта встречается очерк красноармейца под красноречивым заголовком «Мы научились ненавидеть». И эта справедливая ненависть была одним из доминирующих чувств в действующей Советской Армии на всем протяжении войны. Однако в зависимости от конкретного ее этапа и связанных с ним условий, отношение к противнику приобретало различные оттенки. Так, новая, более сложная гамма чувств стала проявляться у советских солдат и офицеров в связи с перенесением боевых действий за пределы нашей страны, на чужую, в том числе вражескую, территорию. Немало военнослужащих считало, что в качестве победителей они могут позволить себе все, в том числе и произвол в отношении мирного населения. Негативные явления в армии-освободительнице наносили ощутимый урон престижу Советского Союза и его вооруженным силам, могли отрицательно повлиять на будущие взаимоотношениям со странами, через которые проходили наши войска. Советскому командованию приходилось вновь и вновь обращать внимание на состояние дисциплины в войсках, вести с личным составом разъяснительные беседы, принимать особые директивы и издавать суровые приказы. Советский Союз должен был показать народам Европы, что на их землю вступила не «орда азиатов», а армия цивилизованного государства. Поэтому чисто уголовные преступления в глазах руководства СССР приобретали политическую окраску. В этой связи по личному указанию Сталина было устроено несколько показательных судебных процессов с вынесением смертных приговоров виновным, а органы НКВД регулярно информировали военное командование о своих мерах по борьбе с фактами разбоя в отношении мирного населения[498]. Подробнее проблема формирования и эволюции образа врага в период Великой Отечественной войны, в том числе на заключительном ее этапе, рассматривается нами в специальном разделе четвертой главы. Среди социально-психологических качеств советских воинов особенно важны были те, которые проявлялись в отношении к тяготам войны (мужество, стойкость, выдержка, твердость характера) и в отношении к опасности (смелость, отвага, готовность к самопожертвованию). Это не значит, что не было фактов проявления качеств, им противоположных: экстремальные ситуации высвечивают не только лучшие, но и худшие стороны человеческого характера. Однако даже враг вынужден был признать, что советский солдат отличался особыми качествами, которые в условиях войны выразились в массовом повседневном героизме. Тот факт, что в годы Великой Отечественной войны орденами и медалями Советского Союза награждены 12 млн. человек, говорит сам за себя, но все же не до конца отражает величие солдатского подвига. Миллионы безымянных героев, отдавших жизнь и не имевших никаких наград, в неменьшей степени заслуживают благодарности потомков. Несмотря на всю противоречивость факторов, влиявших в предвоенный период и в ходе самой войны на общественное сознание советских людей, они проявили безусловное духовное и нравственное превосходство над противником. Его истоками явился справедливый для них характер войны, поставившей вопрос о жизни и смерти народов СССР, их национальных и социокультурных ценностей. Война затронула каждого советского человека, заставила обратиться к национально-патриотическим традициям, подняться выше классовых и личных обид. Поколение победителей в первые послевоенные годы Экстремальные обстоятельства войны перестраивали общественное сознание, позволяли проявиться волевому сильному характеру, создавали личности, способные принимать самостоятельные решения, независимые от авторитетов[499]. И это не могло не повлиять на послевоенную судьбу фронтового поколения, на судьбу всего общества. Как ни парадоксально это звучит, но для миллионов советских людей война по сравнению с 1937–1938 гг. стала «глотком свободы», так как на передовой власть репрессивной системы не была всеобъемлющей, преобладали обычные человеческие отношения, скрепленные тяготами окопной жизни, постоянным соседством со смертью. Война начала процесс нравственного очищения и переосмысления ценностей, ставила под вопрос казавшуюся незыблемость сталинского культа. И хотя в официальной пропаганде все победы и успехи связывались с именем Сталина, а неудачи и поражения сваливались на врагов и предателей, не было уже столь однозначного доверия к авторитету существовавшей системы. И. Бродский создал сложный поэтический образ тех, «кто в пехотном строю смело входили в чужие столицы, но возвращались в страхе в свою»[500]. Однако в нем заключена только часть правды. Война, опалившая миллионы солдат, вместе с тем внутренне освободила многих из них и подняла в человеческом достоинстве. Они доказали свою верность Родине кровью, жизнью, которых не жалели; они не могли представить, что после всего этого кто-то посмеет усомниться в них. Теперь, если сталинский репрессивный аппарат выхватывал из их рядов брата-фронтовика, прежняя, слепая довоенная вера в то, что «невиновных у нас не сажают», сменилась растерянностью, недоумением, негодованием, — штампы рушились, придя в столкновение с реальным жизненным опытом, задуматься над которым всерьез впервые заставила война, оказавшаяся столь непохожей на обещанный пропагандой «могучий сокрушительный удар», «малой кровью», «на чужой территории» и т. п. Война на многое заставила взглянуть по-другому, «самым суровым образом возвращала не только к горькой действительности, но и к подлинным ценностям и реальным представлениям, требовала сознательного выбора и самостоятельных решений. Без этого невозможно было одолеть врага»[501]. На прочность проверялись слова, принципы, убеждения. И не только они. «Там, на войне, — вспоминает бывший командир пехотного взвода В. Плетнев, — я научился ценить и понимать людей. Ведь на переднем крае с особой быстротой раскрывались их самые ценные качества, шла проверка каждого не только на стойкость, но и на человечность, а вместе с тем сразу выявлялись и подлость, и трусость, и шкурничество. За короткий срок, если не разумом еще, то чувством, постигались истины, к которым человечество шло иногда столетиями»[502]. Во всяком случае, за четыре года войны к этим истинам приблизились гораздо больше, чем за несколько предвоенных десятилетий. Для многих она стала действительно духовным очищением. Именно в это тяжелейшее для нашей страны время общественное сознание сделало первый шаг к разрушению идеологических стереотипов, подготовив тем самым грядущие перемены. Безусловно, победа в войне укрепила авторитет Сталина внутри страны и за рубежом, тем более, что и он сам, и вся пропагандистская машина делали все, чтобы представить его спасителем Отечества, приписать ему все заслуги в войне. Миллионы простых солдат и офицеров были для Генералиссимуса всего лишь «винтиками», как он обмолвился в своем тосте в честь парада Победы. Оскорбительный характер этого тоста с обидой вспоминают многие фронтовики[503]. Но прошедшие сквозь фронтовое пламя люди, сознательно шедшие на смерть за Родину и в большинстве своем лишь случайно выжившие (например, среди мужчин 1923 г. рождения уцелело всего 3 %)[504], отнюдь не считали и не хотели признавать себя винтиками[505]. Там, на войне, они не только чувствовали свою причастность к общей борьбе за свободу и независимость Родины, но и сознавали, что от личных усилий и самоотверженности каждого зависит исход войны. Не случайно, кем бы ни было им суждено стать после войны, главной заслугой и главным делом своей жизни они считали то, что совершили за эти четыре года. Власть, при всем своем пренебрежении к «отработанному материалу», сознавала для себя опасность, исходившую от поколения фронтовиков, которых она разными способами старалась «поставить на место», — начиная с демонстративного принижения их реальных заслуг и кончая новым раскручиванием маховика репрессий, на сей раз направленного в первую очередь на них. Ведь эти люди увидели больше, чем им «полагалось»: им было с чем сравнить «достижения первого в мире государства рабочих и крестьян», они узнали, как живут «эксплуатируемые братья по классу в странах капитала». И, надо полагать, сравнение это оказалось не в пользу разоренной колхозной деревни и нищих городских коммуналок. Увиденное за границей многомиллионной армией не могло не заставить ее задуматься о жизни в собственной стране и сделать определенные выводы, совершенно не устраивавшие систему и воспринятые ею как прямая угроза своему существованию. «Не случайно, — отмечала Юлия Друнина, — Сталин побаивался свободолюбивых фронтовиков — начиная с маршала Жукова и кончая рядовыми солдатами и офицерами, которых он хладнокровно и последовательно расстреливал и гноил в гулагах»[506]. Этот процесс очень четко запечатлелся в памяти ветеранов. К 1948 г. в основном была закончена послевоенная демобилизация, включая и младшие возраста. В гражданское общество выплеснулась беспокойная «фронтовая вольница». И именно тогда режим начал поспешно «закручивать гайки». «В конце 48-го и в 49-м… стали сажать бывших военнопленных, прошедших причем проверки в 45-м, и отправлять в лагеря, — писал В. Кондратьев. — К тому же в те годы прокатилась волна арестов в высших учебных заведениях, причем, бывших фронтовиков»[507]. За что? А «по малейшему подозрению в инакомыслии, за пресловутую „антисоветскую агитацию и пропаганду“, — говорит В. Быков. — За трезвое слово о западном (буржуазном!) образе жизни, на который мы успели взглянуть в последние месяцы войны и удивиться, обнаружив, что жили там далеко не так, как нам твердили много лет до войны. Жили достойнее нас, богаче и свободнее»[508]. Этот побочный эффект освобождения Европы — невольная осведомленность в том, что система тщательно скрывала от народа, ставила фронтовиков в особенно уязвимое положение. Неадаптированные к мирной жизни, прошедшие сквозь кровь и смерть, и потому наивно-бесстрашные в своем стремлении говорить то, что думают, не опасаясь последствий, они становились особенно опасными для режима, приобретя такое «крамольное» знание. Система не могла не пойти в решительное на них наступление, выкорчевывая малейшие очаги сомнений и нигилизма. «Едва закончилась война, — вспоминал Герой Советского Союза маршал В. Куликов, — а газеты уже запестрели статьями о низкопоклонстве перед Западом. Адресовались они в первую очередь нам — фронтовикам, прошагавшим с боями по Европе. Кто еще, кроме нас, видел Запад в те годы? Вот нам и „разъясняли“, как понимать увиденное. А тех, кто продолжал говорить правду, отправляли за решетку»[509]. Напрашивается прямая аналогия с декабристами, в Отечественной войне 1812 г. повидавшими Европу и европейские порядки. Характерно, что такая аналогия возникла уже в начале 1945 г., когда Советская Армия оказалась за границей, причем, возникла не в кругах интеллигенции, а среди генералов идеологического фронта, к которым стекалась информация о настроениях в воинских частях. Так, на совещании бригады работников Управления Агитации и Пропаганды Главного Политуправления РККА и работников отдела Агитации и Пропаганды Политуправления 2-го Белорусского фронта, состоявшемся 6 февраля 1945 г., прозвучало следующее заявление: «После войны 1812 года наши солдаты, увидевшие французскую жизнь, сопоставляли ее с отсталой жизнью царской России. Тогда это влияние французской жизни было прогрессивным, ибо оно дало возможность русским людям увидеть культурную отсталость России, царский гнет и т. п. Отсюда декабристы сделали свои выводы о необходимости борьбы с царским произволом. Но сейчас иное дело. Может быть, помещичье имение в Восточной Пруссии и богаче какого-то колхоза. И отсюда отсталый человек делает вывод в пользу помещичьего хозяйства против социалистической формы хозяйства. Это влияние уже регрессивно. Поэтому надо беспощадно вести борьбу с этими настроениями…»[510] Как видно из этого документа, система отчетливо понимала ту опасность, которую несло в себе осознание солдатами и офицерами противоречий между внушаемыми им догмами и реальной жизнью. Интересна и такая историческая параллель: крепостные мужики, отстоявшие Россию от завоевателей, были убеждены, что получат в награду «волю», ибо заслужили ее кровью; столетие спустя их потомки испытывали надежды на послевоенные перемены к лучшему, считая, что заслужили право на них тяжестью народных жертв[511]. Предчувствия свободы носились в воздухе, но свобода не наступила. Не успел отгреметь салют Победы, как из народа-победителя стали выбивать дух фронтовой независимости и свободы[512], атмосфера в обществе снова стала омрачаться, поднялась новая волна репрессий. Но то, что произошло в сознании советских людей за время войны, уже невозможно было задавить террором и демагогией. «Война одно подтверждала, другое отвергала, третье, в свое время отвергнутое, восстанавливала в его прежнем значении… Новое, рожденное или восстановленное в ходе войны, боролось со всем тем отжившим и скомпрометировавшим себя, что уходило корнями в атмосферу 1937–1938 годов»[513], — подчеркивал К. Симонов. В обществе происходил трудный, постепенный, но необратимый процесс духовного очищения. Говоря о фронтовом поколении, нельзя обойти вниманием то, как сложилась его послевоенная судьба, какое место отвело ему государство, — с точки зрения самих ветеранов Великой Отечественной, их самооценки, самовосприятия и самоощущения. Возвращение с войны молодых фронтовиков означало для них вступление в совершенно новую жизнь. До ухода в армию они, как правило, не имели ни законченного образования, ни профессии, ни семьи. Опыт, приобретенный ими на фронте, был богат и разнообразен, очень важен для формирования личности, ее характера и мировоззрения, но все-таки крайне специфичен. В мирной жизни в советской стране он оказался не только малоприменим, но зачастую неприемлем и даже опасен для тех, кто им обладал. Склонность к риску, умение принимать самостоятельные решения в экстремальных ситуациях, смелость и решительность, — то есть все те качества, которые наиболее ценились в боевой обстановке, совершенно не вписывались в жесткую систему тотального администрирования и идеологического диктата. На «гражданке» люди действительно были «винтиками» хорошо отлаженной бюрократической машины, и нестандартность каких-либо деталей вела к тому, что их просто браковали и выбрасывали. Нужно учитывать, что эта «нестандартность», сформированная боевыми условиями, дополнялась посттравматическим синдромом, который был характерен практически для всех фронтовиков. Расшатанность нервной системы, болезненное реагирование на непривычные условия мирной жизни, встретившей защитников Родины далеко не так, как они того заслуживали, помноженные на сильный самостоятельный характер, сложившийся на войне, делали послевоенную адаптацию этого поколения чрезвычайно сложной. Система требовала послушания и исполнительности, а эта категория ее «подданных» была самой взрывоопасной. Те же качества, которые затрудняли фронтовикам вхождение в мирную советскую жизнь, вместе с присущим им чувством солидарности, сплоченности, фронтового братства делали их опасными для системы. Поэтому даже через много лет ветераны вспоминают первые послевоенные годы с двойственным чувством: к радости возвращения и того, что остались живы, примешивались обиды и разочарования. «Фронтовикам хорошо памятны послевоенные 40-е годы, когда они возвращались в разоренные города и голодные села, — писал В. Быков. — Никто в то время не рассчитывал на какой-либо достаток, не претендовал на привилегии — надо было впрягаться в адский труд и налаживать разоренное. И тем не менее уже тогда стало ясно, что народ-победитель заслуживал большего — по крайней мере, элементарного к себе уважения за беспримерную в истории победу»[514]. Но даже и этого элементарного страна не дала своим героям, которые, «сделав свое дело», стали вроде бы лишними. Затаенная боль и горечь от несбывшихся надежд характерны для настроений тех лет. Вот как вспоминал об этом В. Кондратьев: «Отрезвление пришло в первые послевоенные годы, трудные и сложные для бывших фронтовиков… Мы почувствовали себя ненужными, ущербными, особенно инвалиды, получившие нищенские пенсии, на которые невозможно было прожить („которых не хватало даже на то, чтоб выкупить карточный паек“[515], — уточнял он в другой своей статье). И этих несчастных, даже безногих и безруких, гоняли каждый год на ВТЭК для подтверждения инвалидности, словно за это время могли отрасти руки и ноги. Чем, как не неприкрытым издевательством являлся такой идиотский порядок?.. У нас отняли месячные выплаты за награды и бесплатный проезд на поездах раз в год за ордена. Выплаты были мизерные: за медаль „За отвагу“ — 5 рублей, за „Звездочку“ — 15 рублей каждый месяц, но все же стало обидно, что и такие гроши отняли…»[516] С горькой иронией вспоминает эту обиду и В. Быков: «Некоторые льготы и жалкие рубли, полагавшиеся орденоносцам, по окончании войны были отменены, как водится, по ходатайству самих орденоносцев»[517]. Казалось бы, именно начало мирной жизни для большинства молодых ветеранов должно было стать самым светлым и радостным временем, — ведь пришла, наконец, их «отсроченная» войной юность. Однако, по словам В. Кондратьева, «нет, не было в нашей послевоенной жизни светлого, о чем можно было бы вспоминать с ностальгической грустью»[518]. И, напротив, война, «несмотря ни на что, вспоминается воевавшими хорошо, потому что все страшное и тяжкое в физическом смысле как-то смылось из памяти, а осталась лишь духовная сторона, те светлые и чистые порывы, присущие войне справедливой, войне освободительной. Была в войне одна странность — на ней мы чувствовали себя более свободными, нежели в мирное время»[519]. В чем же была причина этого распространенного среди фронтовиков, казалось бы, неожиданного ощущения? «Чем-то эти дни не отвечали нашим фронтовым мечтам о будущем, — размышляет В. Кардин. — Сейчас более или менее ясно — чем. Мы не ждали молочных рек и кисельных берегов. Своими глазами видели спаленные села, руины городов. Но у нас все же появились свои, пусть и расплывчатые, представления о справедливости, о собственном назначении, о человеческом достоинстве. Они удручающе не совпадали с тем, что нас ждало едва не на каждом шагу»[520]. У них было много сил, много надежд — и огромная потребность чувствовать себя необходимыми. «И когда этого не случилось, началась ностальгия по военным временам. Чем труднее, нелепее складывалась жизнь, тем отраднее вспоминались эти страшные времена»[521]. Наверное, именно тогда окончательно завершилось формирование фронтового поколения не только как социально-демографического явления, но и как духовного феномена. Во время войны у фронтовиков не было еще полного осознания самих себя как особой общности, оно могло проявиться только в мирной жизни, — и тем сильнее, чем больше общество, а точнее — система, отторгала их от себя. «Не сразу мы, вернувшиеся с фронта, ощутили себя поколением, почувствовали связь между собой, необходимость в ней, — вспоминает В. Кардин. — Миновали первые послевоенные годы, и мы начали искать друг друга, наводить справки, списываться, искать встречи. Вероятно, что-то в мирных днях заставляло нас держаться „до кучи“»[522]. По-разному складывалась послевоенная жизнь фронтовиков — у кого-то вполне благополучно, у кого-то неудачно, может быть, даже трагически. Но при всем многообразии и несходстве судеб, это чувство фронтового братства, ощущение себя «особым поколением» с годами только усиливалось. Таким образом, проблема формирования фронтового поколения по своей значимости выходит за рамки Великой Отечественной войны. Жизнь его продолжалась и после ее окончания, а специфика духовных феноменов, определенная особенностями тех условий, в которых они складывались, явилась важным фактором обновления общества, противостояния сталинизму. Война сделала очевидной несостоятельность мифа о непогрешимости «Великого Вождя всех времен и народов». Впрочем, сталинизм пытался создать новый миф, связав Победу над фашистской Германией исключительно с именем Сталина, приписав все заслуги его гениальности как полководца. Не случайно сам Сталин явился инициатором присвоения себе звания Генералиссимуса, а возразивший ему маршал Жуков отправился в «почетную ссылку»[523]. И этот миф в определенной мере повлиял на взгляды фронтовиков, особенно с течением времени. Но в целом фронтовое поколение не укладывалось в жесткие рамки сталинской системы. Здесь опять можно провести параллель с декабристами, которые выросли из освободительной войны 1812 года. Не случайными явились идеологические постановления ЦК КПСС 1946–1948 гг., ударившие по свободолюбивым настроениям первых послевоенных лет и направленные в первую очередь против духа «фронтовой вольницы». Не случайным было и «ленинградское дело» — уничтожение организатора обороны Ленинграда А. А. Кузнецова и его товарищей. Эта акция должна была «поставить на место» фронтовиков. И устранение с высших командных должностей популярного в народе и армии маршала Г. К. Жукова преследовало ту же цель. Закономерно и то, что именно фронтовые офицеры стали силой, которая уничтожила бериевский репрессивный аппарат, — яркое подтверждение тому, что опасения системы были небезосновательны. Именно фронтовому поколению народы бывшего СССР обязаны не только независимостью и самим своим существованием, но также во многом духовным и политическим штурмом репрессивного сталинского режима. Духовные процессы, берущие начало в 1941–1945 гг., получили свое дальнейшее развитие и привели советское общество к ситуации 1956 г. — разоблачению культа личности и подлинному перевороту в мировоззрении миллионов людей. Таким образом, фронтовое поколение можно назвать не только «поколением победителей», но и «поколением XX съезда». Дважды в своей жизни оно сыграло главную роль в решающее для судеб страны время — и в этом его историческое значение. «XX съезд, дух освобождения, оттепели вышел из фронтовой шинели победителей»[524]. * * *Исход любой войны в конечном счете всегда определяют люди. Великая Отечественная война советского народа против фашистской Германии показала это с особой ясностью. Тогда на чашу весов истории легло соотношение всего комплекса экономических, политических и стратегических факторов противоборствующих сторон, но морально-психологическое превосходство советского солдата оказалось самым весомым. Это вынуждены были признать даже враги. «Это была тяжелая школа, — писал в своих мемуарах немецкий генерал Блюментрит. — Человек, который остался в живых после встречи с русским солдатом и русским климатом, знает, что такое война. После этого ему незачем учиться воевать… Нам противостояла армия, по своим боевым качествам намного превосходившая все другие армии, с которыми нам когда-либо приходилось встречаться на поле боя»[525]. Сегодня раскрыто уже немало «белых пятен» в истории предвоенного и военного времени, откровенно говорится о том, что замалчивалось десятилетиями. Здесь и преступления «сталинщины», и роковые просчеты командования, и намного превосходящие прежние официальные данные цифры наших потерь в войне, и многое другое. Но все это не только не может принизить, но, напротив, объективно подчеркивает величие подвига советского солдата, ценой огромных жертв победившего фашизм, отстоявшего независимость своей страны. «Не в пример некоторым другим, прежним и последующим войнам, Великая Отечественная война нашего народа против немецко-фашистских захватчиков была войной героической и, безусловно, самой справедливой в нашей истории. Мы победили, это однозначно и непереоценимо, как для судеб наших народов, так и для будущего земной цивилизации. Участники этой войны — действительно герои, и прошедшие ее с первого до последнего дня, и вставшие в ее стрелковые цепи на заключительном этапе боев. Хватило всем под завязку. Победили, и, по-видимому, это главное»[526], — так оценивает этот период в истории Отечества Василь Быков. При этом социально-психологический феномен фронтового поколения в его целостности и историческом развитии в годы Великой Отечественной войны явился одним из решающих факторов Победы над врагом. Примечания:2 Их военно-психологические взгляды представлены в следующих трудах: Макаров С. О. Рассуждения по вопросам морской тактики. Пг., 1916; Его же. Рассуждения по вопросам морской тактики. М., 1943; Макаров С. О. Документы. В 2-х т. М., 1953, 1960; Драгомиров М. И. Учебник тактики. Б.м., 1879; Его же. Офицерская памятка. СПб., 1892; Его же. Солдатская памятка. СПб., 1896; Его же. Очерки. Разбор «Войны и мира», русский солдат, Наполеон I-й, Жанна д’Арк. Киев, 1898; Его же. Подготовка войск в мирное время. СПб., 1906; Его же. Учебник тактики. Киев, 1910; Леер Г. А. Прикладная тактика. СПб., 1877; Его же. Метод военных наук. СПб., 1884; Маслов И. П. Научные исследования по тактике. СПб., 1896; Его же. Анализ нравственных сил бойца. СПб., 1896.; Бильдерлинг А. А. Публикации в газете «Русский инвалид»: Из лагеря под Киевом (1871. № 215); Кавалерийский офицер на разведке (1885. № 28); Спешивание конницы (1885. № 101); Разведчики (1887. № 43); Эскадрон в поле (1889. № 272); Конница в будущих войнах (1889. № 272); Чувство долга и любви к отечеству (1906. № 166); Часовой (1906. № 194); Подготовлены ли мы к войне и можем ли дать отпор врагу (1909. № 69); Сила духа (1910. № 172); Его же. К вопросу об обучении и воспитании детей в кадетских корпусах. СПб., Бг.; и др. 3 Среди трудов того времени можно назвать следующие: А. А. Коропчевский «Психология войны» (1892); В. Н. Халтурин «Психологическое обоснование воинской дисциплины: Критический очерк» (1896); А. В. Зыков «Как и чем направляются люди: Опыт военной психологии» (1898); Н. А. Корф «Связь военных наук с общественными» (1897) и «О воспитании воли военачальников» (1906); Н. Н. Головин «Исследование боя. Исследование деятельности и свойств человека как бойца» (1907); П. И. Изместьев «Из области военной психологии» (1907); А. С. Резанов «Военная психология как наука» (1909) и «Армия и толпа: Опыт военной психологии в связи с психологией толпы» (1910); Н. А. Ухач-Огорович «Военная психология» (1911) и «Психология толпы и армии» (1911); Н. А. Орлов «Нравственный элемент в военном деле» (1914); В. М. Бехтерев «Моральные итоги великой мировой войны» (1915); С. А. Кузьмин «Война народов. (Психологический очерк)» (1915); В. Е. Пепелищев «Душа русского народа. (Историко-психологический очерк)» (1917); и др. В тот же период разработкой близких проблем занимались зарубежные исследователи. Так, в начале века появились в печати работы М. Кампеано «Очерки по военной индивидуальной и коллективной психологии» (1900), Л. М. Гоше «Очерк психологии войсковой части и командования» (1910), Г. Н. Патрик «Психология войны» (1915), Б. Эльтинге «Психология войны» (1915), Г. Лебон «Психология Великой войны» (1916), В. Троттер «Стадные инстинкты в дни мира и войны» (1916), М. Конвей «Толпа времен войны и мира» (1916) и др. 4 Феденко Н. Ф., Раздуев В. А. «Русская военная психология. (Середина XIX — начало XX века)». М., 1993. С. 11. 5 Вестник общества ревнителей военных знаний. 1913. № 241. С.2. 25 Корф Н. А. Общее введение в стратегию, понимаемую в широком смысле. (Этюды военных наук). (1897). 26 Шумков Г. Е. Первые шаги психиатрии во время русско-японской войны за 1904–1905 гг. Киев, 1907; Головин Н. Н. Опыт применения прикладного метода обучения на младшем курсе Императорской Николаевской Военной академии. СПб., 1912. О результатах обследования, проведенного в 1906 г. по инициативе начальника Генерального штаба генерал-лейтенанта Ф. Ф. Палицына и начальника Академии Генерального штаба генерал-лейтенанта Н. П. Михневича, см.: Агеев А. Офицеры Русского Генерального штаба об опыте русско-японской войны // Военно-исторический журнал. 1975. № 8. С. 99–104. 27 Среди работ зарубежных авторов конца XIX — начала XX века, которые можно отнести к направлению военной социологии, наиболее известны следующие: Ваккаро М. «Социологические основы» (1898); Молинари Г. «Величие и упадок войны» (1898); Тард Г. «Социальные законы» (1899); Штейнметц Р. С. «Война как социологическая проблема» (1899) и «Философия войны» (1907); Зиммель Г. «Социология конфликта» (1904); Дарьи Ж. «Современная социальная роль офицера» (1906); Константин А. «Социальная роль войны» (1907); Иордан Д.С., Иордан Х. Е. «Последствия войны» (1914); Рассел Б. «Почему воюет человек» (1917); Николаи Г. Ф. «Биология войны» (1917); Шумпетерс И. «Социология милитаризма» (1918); и др. Из отечественных работ социально-философской и социологической проблематики, отражающих различные аспекты войны как социального явления, следует отметить: Заболотный В. С. «Опыт к рациональному разрешению вопроса: „Что такое война?“ (Философский эскиз на почве субъективизма)» (1900); Введенский А. И. «Дальне-восточная война с философской точки зрения, в связи с вопросом о войне вообще» (1905); Гуревич В. А. «Социологический анализ проблемы мира и Первый конгресс» (1912); Милютин В. П. «О влиянии войны на состояние рабочих сил в России» (1914) и «Сельскохозяйственные рабочие и война» (1917); Кареев Н. И. «О происхождении и значении теперешней войны» (1916); Сорокин П. «Причины войны и пути к миру» (1917); и др. 28 Шпильрейн И. Н., Рейтынбарт Д. И., Нецкий Г. О. Язык красноармейца: Опыт исследования языка красноармейца Московского гарнизона. М.-Л., 1928; Сергеев В. П. Эмпирические социологические исследования в РККА и РККФ в 20-е годы: состояние, проблемы, опыт // В. И. Ленин и актуальные проблемы военного строительства. Сб. научных статей. М., 1990. С. 134–154. 29 Соловьев С. С. Основы практической военной социологии. М., 1996. С. 12. 30 Пузик В. М. Предмет и методы конкретных военно-социологических исследований. М., 1971; Дмитриев А. П. Методология и методы военного исследования. М., 1973; Бужкевич Н. Е. Социологические проблемы войны и мира в СССР в 20-е годы. Автореф. дисс. Л., 1974; Агеев А. Офицеры русского Генерального штаба об опыте русско-японской войны // Военно-исторический журнал. 1975. № 8; Война и армия. Философско-социологический очерк. М., 1977; Егоров Л. Г. Методология и методика проведения конкретных социальных и военно-социальных исследований. М., 1978; Ковалев В. Н. Социалистический военный коллектив: социологический очерк. М., 1980; Серебрянников В. В. Основы марксистско-ленинского учения о войне и армии. Учебное пособие для высших военных училищ. М., 1982; Сергеев В. П. Развитие конкретных социологических исследований в Советских Вооруженных Силах. (Историко-философский анализ). Автореф. дисс. М., 1985; Ведерников В.Н., Регентов Г. П. К вопросу о развитии русской военной социологии // Социологические исследования. 1985. № 4. С. 98–101; Военно-социологическое исследование. Методическое пособие по организации и проведению. М., 1987; Актуальные проблемы развития военной социологии в условиях перестройки армии и флота: Материалы науч. — практ. конференц. М., 1990; Методические рекомендации по организации деятельности нештатных групп изучения общественного мнения военнослужащих. М., 1990; Кузьменко Б. В., Соловьев С. С. Обработка и анализ данных военно-социологического исследования: методическое пособие. М., 1991; Поздняков А. И. Информатизация и военное дело. М., 1991; Введение в профессию: учебно-методическое пособие для войсковых психологов и социологов. М., 1992; Информационно-методический сборник // Центр военно-социологических, психологических и правовых исследований Вооруженных Сил. М., 1992. № 2, 3; Общественное мнение в воинском коллективе. М., 1993; Информационно-методический сборник ЦВСППИ. М., 1992–1994. № 1–9; Как организовать и провести военно-социологическое исследование. Учебно-методическое пособие. М., 1994; Серебрянников В., Дерюгин Ю. Социология армии. М., 1996. 31 Серебрянников В. В. Военная социология: опыт и проблемы // Социологические исследования. 1993. № 12. С. 24. 32 Воробьев В. Я. Социология военная // Социологический словарь. Минск, 1991. С. 379–380. 33 Образцов И. В. Военная социология: проблемы исторического пути и методологии // Социологические исследования. 1993. № 12. С. 4–20. Вступительная статья этого же автора «Исследование войны как специфического социального процесса» предваряет публикацию доклада русского военного мыслителя Н. Н. Головина «О социологическом изучении войны» (1935) в № 3 ж. СОЦИС за 1992 г. 34 В сборнике «Философия войны» публикуются следующие работы: А. Керсновский. Философия войны; А. Мариюшкин. Помни войну; Н. Головин. Наука о войне; П. Залесский. Грехи старой России и ее армии; А. Баиов. Начальные основы строительства будущей русской армии. 35 В сборнике «Душа армии» представлены следующие труды деятелей русской военной эмиграции: Н. Головин. Обширное поле военной психологии. Предисловие к книге П. Н. Краснова «Душа армии»; П. Краснов. Душа армии. Очерки по военной психологии; Р. Дрейлинг. Военная психология как наука; Его же. Воинский устав Петра Великого и Суворов; Н. Краинский. Психика и техника; Его же. Военный экстаз и прострация как факторы боевых операций; П. Ольховский. Воинское воспитание; А. Керсновский. Качества военного человека; А. Попов. Философия воинской дисциплины; А. Баиов. Инициатива как воинская добродетель; Его же. Воспитание армии и идеи графа Л. Н. Толстого; Б. Штейфон. Воин-Христов; В. Доманевский. Сущность командования; Е. Новицкий. Неизреченная красота подвига; Н. Колесников. О стратегии духа и прежних ошибках; Е. Шелль. Государственно-политическое воспитание армии; Е. Месснер. Дух офицера в материалистическую эпоху. 36 Серебрянников В. В. Социология войны. М., 1997. 37 Там же. С. 228. 38 Там же. С. 245–262. 39 См.: История и психология. М., 1971; Поршнев Б. Ф. Социальная психология и история. М., 1979; Гуревич А. Я. Историческая наука и историческая антропология // Вопросы философии. 1988. № 1. 40 Гуревич А. Я. Исторический синтез и школа «Анналов». М., 1993; Советский простой человек. (Опыт социального портрета на рубеже 90-х). М., 1993; Шкуратов В. А. Историческая психология. Ростов н/Д, 1994; Огурцов А. П. Трудности анализа ментальности // Вопросы философии. 1994. № 1; Пантин И. К. Национальный менталитет и история России // Вопросы философии. 1994. № 1; Пушкарев Л. Н. Что такое менталитет? Историографические заметки // Отечественная история. 1995. № 3; Зубкова Е. Ю., Куприянов А. И. Ментальное измерение истории: поиски метода // Вопросы истории. 1995. № 7; Боброва Е. Ю. Основы исторической психологии. СПб., 1997; и др. 41 Петров И. Б. Нравственный фактор в Гражданской войне. Автореф. канд. дисс. СПб, 1993; Поляков Ю. А. Почему мы победили? О массовом сознании в годы войны // Свободная мысль. 1994. № 11. С. 62–81; Молодцыгин М. А. Красная Армия: рождение и становление. 1917–1920. М., 1997; Булдаков В. П. От войны к революции: рождение «человека с ружьем» // Революция и человек: быт, нравы, поведение, мораль. М., 1997; Генис В. Л. Первая конная армия: за кулисами славы // Вопросы истории. 1994. № 12. С. 64–77; Шнайдер Б. Неизвестная война // Вопросы истории. 1995. № 1. С. 104–113; Зубкова Е.Ю. Общество, вышедшее из войны: русские и немцы в 1945 году // Отечественная история. 1995. № 3. С. 90–100; Ее же. Мир мнений советского человека. 1945–1948 годы. По материалам ЦК ВКП(б) // Отечественная история. 1998. № 3, 4; Мякушев С. Д. Об «офицерском» прошлом красных командиров // Отечественная история. 1995. № 4. С. 213; Щеголихина С. Н. О воинской дисциплине в Белой и Красной армиях // Вопросы истории. 1996. № 2. С. 173–174; Симонов Н. С. «Крепить оборону Страны Советов» («Военная тревога» 1927 г. и ее последствия) // Отечественная история. 1996. № 3. С. 155–161; и др. 42 Зензинов В. М. Встреча с Россией. Как и чем живут в Советском Союзе. Письма в Красную Армию. 1939–1940. Нью-Йорк, 1944. 43 Зубкова Е. Ю. Общество и реформы 1945–1964. М., 1993. С. 17. 44 Сенявская Е. С. 1941–1945. Фронтовое поколение. Историко-психологическое исследование. М., 1995; Ее же. Человек на войне. Историко-психологические очерки. М.,1997. 45 Анализ современного состояния исследований, осуществленных в русле «устной истории» и библиографию по проблеме см.: Oral History // Mьndlich erfragte Geschichte. Gцttihgen, 1990. 46 Hastings Max. Overlord: D-day and the battle for Normandy. New-York: Simon and Schuster, 1984; Русское издание: Хастингс М. Операция «Оверлорд»: Как был открыт второй фронт. М., 1988; Keegan J. The Face of Battle. London, 1976; Holmes R. Acts of War. The Behaviour of Men in Battle. New-York, 1987; Terkel S. The Good War. An Oral History of World War II. New-York, 1984; Vough A. A. History of Militarism. New-York, 1950; Connel J. Writing about Soldiers. — Journal of the Royal United Services Institute. August 1963; Sajer G. The Forgotten Soldier. S.I. 1971; Janowitz J. The Professional Soldier. Toronto, 1964; Stouffer A. et al. The American Soldier. Vols. I, II. Princeton, 1965. 47 См.: Голубцов В. С. Дневники, воспоминания, переписка // Источниковедение истории СССР. М., 1973. С. 525. 48 Там же. С. 528. 49 Соболев Г. Л. Источниковедение и социально-психологические исследования эпохи Октября // История и психология. М., 1971. С. 237. 50 Абдулин М. 160 страниц из солдатского дневника. М., 1985. С. 147. 51 Симонов К. Солдатские мемуары. Документальные сценарии. М., 1985. С. 301–302. 52 Самойлов Д. Люди одного варианта. Из военных записок // Аврора. 1990. № 1. С. 68. 257 Кондратьев В. Не только о своем поколении. Заметки писателя // Коммунист. 1990. № 7. С. 117. 258 Чемоданов Г. Н. Последние дни старой армии. М.-Л., 1926. С. 83. 259 Самойлов Д. Люди одного варианта. Из военных записок // Аврора. 1990. № 2. С. 50–51. 260 Там же. С. 51. 261 Симонов К. Солдатские мемуары. Документальные сценарии. М., 1985. С. 301–302. 262 Песков В. Война и люди. М., 1979. С. 154. 263 Головин Н. Обширное поле военной психологии // Душа Армии. Русская военная эмиграция о морально-психологических основах российской вооруженной силы. М., 1997. С. 20. 264 Краснов П. Душа армии. Очерки по военной психологии // Там же. С. 44. 265 Там же. С. 52–53. 266 Там же. С. 53. 267 Там же. С. 54. 268 Цит. по: Душа армии. С. 45. 269 Из интервью с гвардии майором П. А. Поповым от 4.12.93 г. //Личный архив. 270 Агеев А. Офицеры русского Генерального штаба об опыте русско-японской войны 1904–1905 гг. // Военно-исторический журнал. 1975. № 8. С. 102. 271 Там же. С. 103. 272 ЦДНА при МГИАИ. Ф. 118. Оп. 1. Ед. хр. 12. Л. 14. 273 Кавтарадзе А. Г. Военные специалисты на службе Республики Советов. 1917–1920 гг. М.: Наука, 1988. С. 42. 274 Душа армии. С. 148–149. 275 Волков С. В. Русский офицерский корпус. М., 1993. С. 298; Керсновский А. А. История русской армии. В 4-х т. М., 1994. Т. 3. 1881–1915 гг. С. 103–104. 276 Cм.: Урланис Б. Ц. Войны и народонаселение Европы. М., 1960. С. 510–511. 277 См.: Россия в мировой войне 1914–1918 гг. (В цифрах). М., 1925. С. 31; Кавтарадзе А. Г. Указ. соч. С. 28; Волков С. В. Указ. соч. С. 357; Гриф секретности снят. Потери Вооруженных Сил СССР в войнах, боевых действиях и военных конфликтах. Статистическое исследование. М., 1993. С. 315. 278 См.: Россия в мировой войне 1914–1918 гг. (В цифрах). С. 35. 279 Подсчитано по: Волков С. В. Указ. соч. С. 298, 357. 280 Кавтарадзе А. Г. Указ. соч. С. 28–29. 281 Краснов П. Н. Указ. соч. С. 110–111. 282 Кавтарадзе А. Г. Указ. соч. С. 21–24, 27. 283 Там же. С. 27, 37, 50. 284 Там же. С. 176. 285 Там же. С. 175–176, 222. 286 Волков С. В. Указ. соч. С. 309. 287 Кулиш В. М. Об уроках и правде истории // Страницы истории советского общества. Факты, проблемы, люди. М., 1989. С. 283; Романичев Н. М. Состояние вооруженных сил // Великая Отечественная война 1941–1945. Военно-исторические очерки. В 4-х кн. Кн. 1. Суровык испытания. М., 1998. С. 80–81. 288 Канун и начало войны. Документы и материалы. Л., 1991. С. 292–293. 289 Там же. С. 294. 290 Кулиш В. М. Указ. соч. С. 284. 291 История Великой Отечественной войны Советского Союза. 1941–1945. М., 1965. Т. 6. С. 125. 292 Кулиш В. М. Указ. соч. С. 285. 293 Волков С. В. Указ. соч. С. 310. 294 Там же. 295 Бордюгов Г. А. Великая Отечественная: подвиг и обманутые надежды // История Отечества: люди, идеи, решения. Очерки истории советского государства. М., 1991. С. 271. 296 Песков В. Указ. соч. С. 117. 297 Кардин В. Не застрять бы на обочине. С. 243. 298 Кондратьев В. Не только о своем поколении. С. 117. 299 Самойлов Д. Указ. соч. // Аврора. 1990. № 1. С. 66–67. 300 Кондратьев В. Не только о своем поколении. С. 123. 301 Гриф секретности снят. С. 315. 302 Симонов К. Солдатские мемуары. С. 260. 303 Слова, пришедшие из боя. С. 124. 304 Из интервью с майором С. Н. Токаревым от 25.11.93 г. // Личный архив. 305 Там же. 306 Из интервью с майором В. А. Сокирко от 1.11.93 г. // Личный архив. 307 Из интервью с полковником С. М. Букваревым от 24.11.93 г. // Личный архив. 308 Из интервью с майором В. А. Сокирко. 309 Из интервью с младшим сержантом Е. В. Горбуновым от 27.10.93 г. // Личный архив. 310 Там же. 311 Из интервью с подполковником В. А. Бадиковым от 29.10.93 г. // Личный архив. 312 Из интервью с подполковником В. Д. Баженовым от 4.12.93 г. // Личный архив. 313 Из интервью с прапорщиком С. В. Фигуркиным от 4.12.93 г.; // Личный архив. 314 Там же. 315 Из интервью с гвардии майором П. А. Поповым. 316 Из интервью с майором П. А. Поповым, подполковником В. Д. Баженовым, прапорщиком С. В. Фигуркиным. 317 Из интервью с майором П. А. Поповым 318 Из интервью с подполковником В. Д. Баженовым. 319 Из интервью с полковником И. Ф. Ваниным от 24.11.93 г. // Личный архив. 320 Из интервью с полковником С. М. Букваревым. 321 Из интервью с полковником И. А. Гайдадиным от 24.11.93. // Личный архив. 322 Из интервью с майором В. А. Сокирко. 323 Из интервью с подполковником В. А. Бадиковым. 324 Изместьев П. И. Очерки по военной психологии. Некоторые основы тактики и военного воспитания. Пг., 1923. С. 6. 325 Изместьев П. И. Указ. соч. С.95. 326 Советская военная энциклопедия. М., 1976. Т. 2. С. 131; М., 1979. Т. 7. С. 137. 327 См.: Бегунова А. И. От кольчуги до мундира. М., 1993. С. 131. 328 Изместьев П. И. Указ. соч. С. 96–97. 329 Восточно-Прусская операция. Сб. документов. М., 1939. С. 394. 330 Цит. по: Изместьев П. И. Указ. соч. С. 94. 331 ЦДНА при МГИАИ. Ф. 118. Оп. 1. Ед. хр. 12. Л. 38. 332 Из дневника Г. Д. Мироненко // Личный архив А. М. Щетинина. 333 Из интервью с полковником И. А. Гайдадиным от 24.11.93 г. // Личный архив. 334 Симонов К. Разные дни войны. Дневник писателя. М., 1975. С. 94. 335 Симонов К. Солдатские мемуары. Документальные сценарии. М., 1985. С. 212–213. 336 Алексиевич С. У войны — не женское лицо. Минск, 1985. С. 163–164. 337 Там же. С. 115. 338 Огненные фарватеры. Л., 1987. С. 57–58. 339 Яковенко А. Когда конфликт неизбежен. М., 1989. С. 188–189. 340 Самойлов Д. Люди одного варианта. Из военных записок // Аврора. 1990. № 2. С. 57–58. 341 Овчинникова Л. Колокол на Долгом лугу. М., 1989. С. 70. 342 Сармакешев В. Н. А мы такие молодые. М., 1988. С. 122. 343 Кривель А. М. Слышишь, Халхин-Гол! М., 1989. С. 137–138. 344 Овчинникова Л. Колокол на Долгом лугу. С. 39. 345 Ворков С. С. Морская гвардия. О гвардейских кораблях и частях Краснознаменной Балтики. Л., 1990. С. 64–65. 346 Гудкова Г. Будут жить! Сапожникова М. «Сестра Валя». М., 1986. С. 179–180. 347 Алексиевич С. Указ. соч. С. 310. 348 Сармакешев В. Н. Указ. соч. С. 133–134. 349 Изместьев П. И. Указ. соч. С. 94. 350 Там же. С. 95. 351 Керсновский А. А. История русской армии. В 4-х т. М., 1994. Т. 3. 1881–1915. С. 153. 352 Симонов К. Солдатские мемуары. С. 301–302. 353 Толстой А. Н. По Волыни // Первая мировая. М., 1989. С. 372–373. 354 Андреев В. Прерванный полет. Русская авиация в Первой мировой войне // Родина. 1993. № 8–9. С. 69. 355 Там же. 356 См.: Восточно-Прусская операция. Сб. документов. С. 141. 357 Андреев В. Указ. Соч. С. 68–70. 358 См.: Там же. С. 69. 359 История Великой Отечественной войны Советского Союза 1941–1945. В 6-ти т. М., 1965. Т. 2. С. 16. 360 Из дневника Г. Д. Мироненко // Личный архив А. М. Щетинина. 361 Из интервью с полковником Ю. Т. Бардинцевым от 24.11.93 г. // Личный архив. 362 Из интервью с гвардии майором П. А. Поповым. 363 Из интервью с полковником Ю. Т. Бардинцевым. 364 Из интервью с полковником И. А. Гайдадиным. 365 Из интервью с майором С. Н. Токаревым. 366 Керсновский А. А. История русской армии. В 4-х т. М., 1994. Т. 3. 1881–1915 гг. С. 38; Волков С. В. Русский офицерский корпус. М., 1993. С. 283–284. 367 Зайончковский П. А. Русский офицерский корпус на рубеже двух столетий (1881–1903 гг.) // Военно-исторический журнал. 1971. № 8. С. 45–46. 368 Волков С. В. Указ. соч. С. 284. 369 Зайончковский П. А. Самодержавие и русская армия на рубеже XIX и XX вв. 1881–1903. М., 1973. С. 188–190. 370 Волков С. В. Указ. соч. С. 284. 371 Зайончковский П. А. Самодержавие и русская армия на рубеже XIX–XX столетий. С. 114–115. 372 См.: Там же. С. 115–118. 373 История русско-японской войны 1904–1905 гг. М., 1977. С. 66; Керсновский А. А. История русской армии. Т. 3. 1881–1915 гг. С. 60. 374 Керсновский А. А. Указ. соч. Т. 3. С. 60–61. 375 Там же. С. 104. 376 Там же. С. 103–104; История русско-японской войны. С. 365. 377 Керсновский А. А. Указ. соч. Т. 3. С. 141. 378 История Первой мировой войны. 1914–1918. В 2-х т. М., 1975. Т. 1. С. 98. 379 Вержховский Д. В., Ляхов В. Ф. Первая мировая война. 1914–1918 гг. Военно-исторический очерк. М., 1964. С. 22. 380 История Первой мировой войны… Т. 1. С. 98. 381 Волков С. В. Указ. соч. С. 357. 382 Керсновский А. А. Указ. соч. Т. 3. С. 334. 383 Там же. С. 318. 384 Там же. С. 282. 385 Керсновский А. А. Указ. соч. Т. 4. 1915–1917. С. 340. 386 См.: Россия в мировой войне 1914–1918 гг. (В цифрах). М., 1925. С. 29. 387 См.: Гриф секретности снят. Потери Вооруженных Сил СССР в войнах, боевых действиях и военных конфликтах. Статистическое исследование. М., 1993. С. 96, 99, 407. 388 Советская военная энциклопедия. М., 1980. Т. 8. С. 28–29. О возрасте солдат в «зимнюю» войну см.: Родина. 1995. № 12. С. 95. 389 См.: Вихавайнен Т. Чудо «зимней войны» // Родина. 1995. № 12. С. 76. 390 Гриф секретности снят… С. 139. 391 Там же. 392 Кон И. С. Психология юношеского возраста. (Проблемы формирования личности). М., 1979. С. 12. 393 Шарапов Ю. П. Как пред господом Богом чисты… // Красная звезда. 1991. 22 июня. 394 Кондратьев В. Не только о своем поколении. Заметки писателя // Коммунист. 1990. № 7. С. 116. 395 Рассчитано по: Бессмертные подвиги. М., 1980. С. 81–110; Бессмертное племя матросовцев. М., 1990. С. 234–284. 396 Шумихин В. С., Борисов Н. В. Немеркнущий подвиг. Героизм советских воинов в годы Великой Отечественной войны. М., 1985. С. 220. 397 См.: Ананьев Б. Г. Развитие психологических функций взрослых людей. М., 1972; О проблемах современного человекознания. М., 1977. Раздел VI. Некоторые проблемы психологии взрослых. 398 Кондратьев В. Не только о своем поколении. С. 123. 399 Из воспоминаний С. Л. Сенявского // Личный архив. 400 Гриф секретности снят. С. 403–405. 401 Там же. С. 402. 402 Пашкевич М. М. Афганистан: война глазами комбата. М., 1991. С. 4. 403 Волков С. В. Указ. соч. С. 266. 404 Зайончковский П. А. Самодержавие и русская армия на рубеже XIX–XX столетий. С. 213–214. 405 Волков С. В. Указ. соч. С. 270. 406 Зайончковский П. А. Указ. соч. С. 120–121. 407 Там же. С. 214. 408 Военно-статистический ежегодник армии за 1912 год. СПб., 1914. С. 232–233. 409 Рассчитано по: Кавтарадзе А. Г. Указ. соч. С. 28–29. 410 Там же. С. 27. 411 История русско-японской войны 1904–1905 гг. С. 68. 412 Зайончковский П. А. Указ. соч. С. 278. 413 Деникин А. И. Старая армия. Париж, 1929. Т. II. С. 165. 414 Зайончковский П. А. Указ. соч. С. 277. 415 История русско-японской войны 1904–1905 гг. С. 68. 416 Керсновский А. А. Указ. соч. Т. 3. С. 150–152. 417 История русско-японской войны 1904–1905 гг. С. 69. 418 Там же. С. 70. 419 См.: Россия и Запад. Формирование внешнеполитических стереотипов в сознании российского общества первой половины XX века. М., 1998. С. 310. 420 Всесоюзная перепись населения 1939 года. Основные итоги. М., 1992. С. 43. 421 Рассчитано по: Там же. С. 49. 422 История СССР с древнейших времен до наших дней. М., 1971. Т. 9. С. 364. 423 Советский Союз в годы Великой Отечественной войны. Изд. 2-е. М., 1985. С. 25. 424 Кулиш В. Н. Об уроках и правде истории // Страницы истори советского общества. Факты, проблемы, люди. М., 1989. С. 284. 425 Численность и состав населения СССР. По данным Всесоюзной переписи населения 1979 года. М., 1985. С. 23, 26. 426 Великая Отечественная война 1941–1945. Энциклопедия. М., 1985. С. 484. 427 Военный энциклопедический словарь. М., 1984. С. 482. 428 Этот вопрос подробнее рассмотрен нами в монографии: Е. С. Сенявская. 1941–1945. Фронтовое поколение. Историко-психологическое исследование. М., 1995. С. 107–109. 429 Цит. по: История дипломатии. М.; Л., 1945. Т. 11. С. 103. 430 Вольф А. Звезда над передовой. М., 1983. С. 49. 431 Троицкий Е. Русская нация: социалистическое преобразование и обновление. М., 1989. С. 39–40, 255. 432 Душа армии. Русская военная эмиграция о морально-психологических основах российской вооруженной силы. М., 1997.С. 593. 433 Агеев А. Офицеры русского Генерального штаба об опыте русско-японской войны 1904–1905 гг. // Военно-исторический журнал. 1975. № 8. С. 100–101. 434 Рид Дж. Вдоль фронта // Первая мировая. (Воспоминания, репортажи, очерки, документы). М., 1989. С. 386. 435 Момыш-улы Б. Психология войны. Алма-Ата, 1990. С. 163–164. 436 Шекспир. Генрих VI // Шекспир У. Полное собрание сочинений в 8-ми т. Т. 1. М., 1957. С. 183–184. 437 Пушкин А. С. Полное собрание сочинений в 10-ти т. Изд. 4. Т. 7. Л., 1978. С. 271. 438 Бударин М. Поручик Бочкарева: (О судьбе командира женского батальона М. Л. Бочкаревой) // Омская старина. 1993. вып. 1. С. 16–29; «Мой батальон не осрамит России…» Окончательный протокол допроса Марии Бочкаревой // Родина. 1993. № 8–9. С. 78–81. 439 Жиляева Я. Яшка. «Мы — женщины-солдаты, и нам награда — смерть!» // Московский комсомолец. 1994, 22 июля. 440 Кобзев И. Женский батальон смерти // Памятники Отечества. Полное описание России. Удмуртия. Альманах № 33. 1995, № 1–2. С. 150–153. 441 Чемоданов Г. Н. Последние дни старой армии. М.—Л., 1926. С. 110. 442 Там же. С. 121. 443 Там же. С. 123–124. 444 Краснов П. Н. Душа Армии // Душа Армии. Русская военная эмиграция о морально-психологических основах российской вооруженной силы. (Российский военный сборник. Вып. 13.) М., 1997. С. 81. 445 Пирейко А. В тылу и на фронте империалистической войны. Воспоминания рядового. Л., 1926. С. 57. 446 Федорченко С. Народ на войне. Фронтовые записи. М., 1990. С. 265. 447 Мельник М. Ефрейтор Антонина // Комсомольская правда. 1989. 12 мая; «Кавалерист-девица» из Чека: (Подборка материалов об участнице первой мировой войны А. Т. Пальшиной. 1897–1992) // Родина. 1993. № 8–9. С. 78–81; Как кавалерист-девица стала подпольщицей // Памятники Отечества. 1995, № 1–2. С. 178. 448 Белорусский Государственный Музей Истории Великой Отечественной войны. Инв. 36792. 449 Алексиевич С. У войны — не женское лицо. Минск, 1985. С. 101. 450 Из письма Г. А. Ярцевой брату от 23.02.45 г. // ЦАМО РФ. Ф. 372. Оп. 6570. Д. 46. Л. 84. 451 Алексиевич С. Указ. соч. С. 61. 452 Там же. С. 58. 453 Там же. С. 166. 454 Там же. С. 61–62. 455 Там же. С. 117. 456 Самойлов Д. Указ. соч. // Аврора. 1990. № 2. С. 77. 457 Алексиевич С. Указ. соч. С. 176–177. 458 Симонов К. Разные дни войны. С. 225–226. 459 Как жили на фронте // Аргументы и факты. 1995. № 18–19. 460 Шнайдер Б. Неизвестная война // Вопросы истории. 1995. № 1. С. 109. 461 Самойлов Д. Указ. соч. С. 77. 462 Родина. 1991. № 6–7. С. 38. 463 ЦАМО РФ. Ф. 372. Оп. 6570. Д. 76. Л. 58. 464 Слова, пришедшие из боя. Статьи. Диалоги. Письма. Вып. 2. М., 1985. С. 98. 465 Великая Отечественная война 1941–1945. Энциклопедия. М., 1985. С. 270. 466 Из интервью автора с участниками Афганской войны. Из десяти респондентов, ответивших на вопрос «Женщины на войне. Как относились вы и ваши товарищи к присутствию женщин в армии, если они там были?», четверо высказали резко отрицательное, двое — положительное и четверо — противоречивое к ним отношение. 467 Из интервью с майором В. А. Сокирко. 468 Из интервью с полковником И. Ф. Ваниным. 469 Из интервью с полковником С. М. Букваревым. 470 Коновалов А. На позицию, девушки! // Комсомольская правда. 1994. 18 мая; Хохлов А. «Передай помаду заряжающей!» // Комсомольская правда. 1995. 18 мая. 471 Григорьев А. Дорогая Женя! Пока ты убиваешь… // Комсомольская правда. 1994. 9 августа. 472 Гриф секретности снят. Потери Вооруженных Сил СССР в войнах, боевых действиях и военных конфликтах. Статистическое исследование. М., 1993. С. 402. 473 Фрейлих С. Поколение // Коммунист. 1988. № 7. С. 43–44. 474 Кондратьев В. Не только о своем поколении. Заметки писателя // Коммунист. 1990. № 7. С. 113, 123. 475 Бессмертие. Стихи советских поэтов, погибших на фронтах Великой Отечественной войны 1941–1945. М., 1978. С. 708–712. 476 Ради жизни на земле // Правда. 1990. 8 мая. 477 Война: день за днем… Беседа с писателем К. Симоновым // Песков В. Война и люди. М., 1979. С. 147. 478 «Как моего поколения мальчики написал в 1940 г. поэт Михаил Кульчицкий, отразив энтузиазм и пафос того времени. // См.: Строка, оборванная пулей. М., 1985. С. 310. 479 Борисов Ю. С., Курицын В. М., Хван Ю. С. Политическая система конца 20–30-х годов. О Сталине и сталинизме // Историки спорят. Тринадцать бесед. М., 1988. С. 276–278. 480 Гордон Л. А., Клопов Э. В. Что это было? Размышления о предпосылках и итогах того, что случилось с нами в 30–40-е годы. М., 1989. С. 127, 231. 481 Горов В. Я., Самсонов А. М. 1941–1945. На подступах к истине // Историки спорят. С. 307. 482 Борисов Ю. С., Курицын В. М., Хван Ю. С. Указ. соч. С. 298–299. 483 Симонов К. К биографии Г. К. Жукова // Маршал Жуков. Каким мы его помним. М., 1988. С. 98. 484 История Великой Отечественной войны Советского Союза. 1941–1945. В 6-ти т. М., 1960. Т. 1. С. 441. 485 Кассис В., Комаров В., Чичков В. Покой нам и не снился. М., 1982. С. 25–26. 486 Советский Союз в годы Великой Отечественной войны. 1941–1945. М., 1985. С. 29. 487 История Великой Отечественной войны Советского Союза. 1941–1945. Т. 1. С. 460; Советский Союз в годы Великой Отечественной войны. С. 24. 488 Бестужев-Лада И. В. Трудное возвращение к правде // Суровая драма народа. Ученые и публицисты о природе сталинизма. М., 1989. С. 299; По данным Красного Креста, к концу 1941 г. фашистские войска захватили в плен 3,8 млн. советских солдат и офицеров. (См.: Аргументы и факты. 1990. № 6. С. 8). А всего за годы войны, по последним данным, пропало без вести, было захвачено или сдалось в плен 4 млн. 559 тыс. военнослужащих Красной Армии. (См.: Известия. 1998. 25 июня.) 489 См.: Анфилов В. Самые тяжкие годы // Литературная газета. 1989. 22 марта. 490 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 14. С. 318. 491 Переписка с Н. Н. Решетниковой. 1942–1945 гг. // Из личного архива Ю. П. Шарапова. 492 Сталин И. В. О Великой Отечественной войне Советского Союза. М., 1952. С. 46. 493 См.: Нам дороги эти позабыть нельзя: Воспоминания фронтовиков Великой Отечественной. Киев, 1980. С. 301–302; Великая Отечественная война. Вопросы и ответы. М., 1984. С. 419. 494 Венок славы. Антол. худож. произвед. о Великой Отечественной войне. В 12-ти т. М., 1986. Т. 11. С. 95–96. 495 Жуков Ю. Солдатские думы. М., 1987. С. 31. 496 ЦМ ВС РФ. 83413/2; 4/40287/2. 497 Никифорова Е. Рожденная войной. Морозов А. Нейтральная полоса. М., 1985. С. 178. 498 Семиряга М. И. Как мы управляли Германией. Политика и жизнь. М., 1995. С. 314–315. 499 Кондратьев В. Красные ворота. Повесть. Роман. М., 1988. С. 411–412. 500 Бродский И. На смерть Жукова // Нева. 1988. № 3. С. 106. 501 Кондратьев В. Красные ворота. С. 411–412. 502 Гуськов С. Если останусь жив. М., 1989. С. 215. 503 Афанасьев А., Бордюгов Г. Украденная победа // Комсомольская правда. 1990. 5 мая. 504 Костерин С. В каждом доме это день // Советская Россия. 1986. 9 мая. 505 Кондратьев В. Красные ворота. С. 125. 506 Друнина Ю. «Туча над темной Россией…» //Правда. 1990. 15 сентября. 507 Кондратьев В. Парадокс фронтовой ностальгии // Литературная газета. 1990. 9 мая. 508 Быков В. Так что же сделали с Победой? // Комсомольская правда. 1990. 29 сентября. 509 Куликов В. Выше голову, фронтовик! Непраздничные мысли в предпраздничные дни // Труд. 1990. 6 мая. 510 ЦАМО РФ. Ф. 372. Оп. 6570. Д. 78. Л. 32. 511 Cм.: Афанасьев А., Бордюгов Г. Указ. соч.; Адамович А. Отвоевались! М., 1990. С. 251. 512 См.: Буртин Ю. Г. Изжить Сталина! // Суровая драма народа. С. 10; Кардин В. Не застрять бы на обочине. Из писем фронтовому другу // Дружба народов. 1988. № 2. С. 242. 513 Симонов К. Уроки истории и долг писателя: заметки литератора // Наука и жизнь. 1987. № 6. С. 46. 514 Быков В. Указ. соч. 515 Кондратьев В. Парадокс фронтовой ностальгии. 516 Кондратьев В. Не только о своем поколении. С. 113. 517 Быков В. Указ. соч. 518 Кондратьев В. Парадокс фронтовой ностальгии. 519 Там же. 520 Кардин В. Лучшие годы нашей жизни, или почему я равнодушен к антиутопиям // Огонек. 1990. № 19 (май). С. 17. 521 Там же. 522 Там же. 523 Анфилов В. Указ. соч. 524 Афанасьев А., Бордюгов Г. Указ. соч. 525 Роковые решения. М., 1958. С. 72–73, 98. 526 Быков В. Указ. соч. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх |
||||
|