|
||||
|
Книга третья Тайна крови Царь-бомба
30 июля 1948 года. Секретный полигон «Б» под Владимиром Алый бархат вечернего солнца и громкий треск кузнечиков в высокой траве напомнили Николаю Звягинцеву детство в родовом имении на Воробьевых горах. За пойменным лугом синела неглубокая, быстрая Клязьма и светился граненый сосуд храма Покрова-на-Нерли, до краев налитый таинственной непорочной белизной. Его хранили причудливые языческие грифоны с распластанными крыльями и волшебные звери с мудрыми человечьими ликами. Чуть левее белела величавая твердыня Боголюбского монастыря и тонули в жарком мареве деревянные окраины Владимира. По вечерам он любил подниматься сюда, на невысокий древний холм, остаток крепостного вала, чтобы посмотреть на ясный летний закат, еще один в его странной жизни, в которой как будто совсем не было молодости, точно он родился уже с седыми висками и сердцем, покрытым сабельными шрамами. Здесь он забывал о колючей запретке и о вооруженных стрелках, сидящих на дощатых башнях по всему периметру сверхсекретного объекта. Мрачный сумрак окутывал начало этого строительства. Еще шли бои за Берлин, когда квадрат владимирских лесов четыре на четыре километра оградили высоким забором со спиралью запретки и выставили второй рубеж охраны. Строили базу зэка – заключенные каналоармейцы, привезенные сюда с северных строек. За одно лето вблизи старого монастыря выросли бараки для персонала, службы и бани, были заложены склады, базы и подземные полигоны. Зэков, построивших первую очередь объекта 00300 после быстро списали со счетов, а в Сунгирском овраге за Боголюбовым осталась на земле россыпь стреляных гильз. Государственная тайна стоила пролитой крови. Вторая очередь была запущена в конце 1946 года. Страна медленно залечивала военные раны, лежали в руинах Минск и Новгород, но для строительства полигона «Б» не жалели никаких средств. Проект находился под патронатом МГБ, и курировал его лично Лаврентий Берия. Он собственноручно подписывал пропуска всему персоналу, от завлаба до разнорабочего. По его заказу изготовили и доставили уникальное оборудование, сверхмощные электрокабели, приборы, зеркала, ультразвуковые излучатели, хрустальные призмы, разрядники, радиаторы, воронки-уловители, гигантские громоотводы и графитовую трубу. Поговаривали, что чертежи для этого фантастического проекта прибыли в СССР из Нижней Силезии, где советские войска захватили несколько пломбированных вагонов с секретным архивом «Аненербе». Зимой 1945 года из всех бериевских «питомников» понагнали научного люду: астрономов, баллистиков, физиков Солнца, военных инженеров – и поселили в братском корпусе закрытого монастыря и устроили вполне по-монашески. Монастырская твердыня подарила Звягинцеву привычку к крутому черному чаю, по пачке на стакан, и братское чувство общей судьбы, общего служения. Должно быть, эта смесь монастыря и тюрьмы и была задумана устроителями эксперимента для непременного успеха дела. Вынужденное воздержание от плотских утех, полная изоляция от внешнего мира и тяжелый упорный труд души, ума и тела были сродни схимнической молитве. Со стороны это была самая обыкновенная научная шарага, вроде курчатовской или козыревской: приют сумасшедших гениев, где, не отвлекаясь на соблазны и посторонние мысли, ученые аскеты творили науку будущего, спорили до хрипоты в курилке, рассуждали о природе полярных сияний, о токах неизвестной частоты, о свойствах сверхпроводников и о лучах в 100 миллионов раз тоньше человеческого волоса. Цель загадочных и часто бессмысленных экспериментов терялась в лихорадке исследований и в битве теорий. В 1945 году к персоналу, обслуживающему эксперимент, присоединился полусумасшедший старик звездочет из тифлисской обсерватории, а в начале 1948 года в зоне появился самый настоящий шаман с оленем и чумом, привезенный сюда прямиком из енисейской тайги. Служителя культа вместе с его оленем поселили на окраине березовой рощи, которую медленно, но верно вырубали на дрова. С высокого холма было видно, как сквозь раскрытые ворота базы медленно проплыл правительственный ЗИС с тонированными стеклами. Из дверей вышел сутулый старик в белом кителе, на узких, покатых плечах блестели погоны генералиссимуса. Минутой позже заехали еще две машины. Сирена боевой воздушной тревоги позвала Звягинцева на рабочее место. В последний раз вдохнув сладкий вечерний возду х, он поспешил в подвальную лабораторию. Странное дело: всю техническую обслугу и участников эксперимента за несколько минут до начала удалили из зала, – и Звягинцев догадался, что вороненый ЗИС, с важностью мастодонта проползший в ворота, и бледная от напряжения охрана таинственным образом связаны с этим условием. На крыльце нервно курил Анатолий Померанцев. Этот странный, неуклюжий человек в безразмерном свитере держал в своих руках все нити эксперимента и был настоящим мозгом проекта. Больше двух лет Звягинцев и Померанцев были соседями по нарам в лагере особого назначения, здесь, под Владимиром, они опять оказались соседями. Долгими зимними вечерами в их келье собиралось что-то вроде симпозиума, сюда перемещалось могучее поле научного интеллекта. Для конспирации радиоточку включали на максимальную громкость, к тому же заядлые курильщики по очереди дежурили в коридоре, и Звягинцев невольно припомнил вчерашнюю тайную вечерю перед очередным этапом эксперимента. «На просторах родины чудесной, закаляясь в битве и в труде, мы сложили радостную песню о великом Друге и Вожде…» – пели звонкие ангельские голоса в рупоре динамика. – Мы все еще стоим на четвереньках, хотя когда-то умели летать, – с верхнего яруса нар вещал Померанцев, – но потихоньку мы вспоминаем, что магия в прошлые века была такой же наукой, как физика или химия… Завтра мы отправим в будущее маленький шарик с именем Вождя народов. В дальнейшем предполагается повторить эксперимент с более крупными предметами: с орденом Славы или с бронзовой статуей Сталина. – Что за бессмыслица, этих статуй везде понатыкано! – возмутился кто-то из технарей. – Все дело в живой связи времен! – настаивал Померанцев. – Вождь хочет устроить бомбардировку будущего идеями коммунизма. Наладив взаимный обмен между прошлым и будущим, партия сможет корректировать и наставлять далеких правнуков и даже узнавать от них научные секреты и тайны науки будущего, как это научились делать в гитлеровском «Аненербе». Кто знает, может быть, через год-другой мы отправим в будущее самого Сталина и сделаем его бессмертным Вождем всех времен и народов! Возможности науки безграничны, и вместо будущего мы можем отправить шар в прошлое! К примеру, ты, Звягинцев, во время проскока резко меняешь положение рубильника. Ать-два! – и шар в прошлом! И никакого грядущего коммунизма под властью красной синаноги уже не будет! Померанцев говорил правду: риски на шкале рубильника обозначали временные интервалы. Крайняя правая риска совпадала с 1988 годом, средняя нулевая – с нынешним, 1948 годом, а крайняя левая указывала на 1908 год, знаменитый тем, что в этот год над тунгусской тайгой пролетело некое тело, разогревшее атмосферу до предельного градуса. – Нет, это невозможно! Нужны колоссальные объемы энергии! – не вытерпел Звягинцев. – Начнем с того, что время материально, – обрадовался новой затравке Померанцев. – Оно, как вода, обтекает нашу Вселенную неравномерно и само обладает колоссальной энергией. Время – это новое, еще неизвестное науке средство выделения энергии из вещества! Ведь ты, Звягинцев, – артиллерист, тебе многое должно быть понятно! На самом деле за спиной Звягинцева был только начальный курс Высшего Императорского артиллерийского училища на Арбате. Здесь, на полигоне, он исполнял скромные обязанности электрика из приборной обслуги, и вся его задача состояла в том, чтобы держать рукоять рубильника, чтобы ее не выбило во время скачка напряжения. Звягинцев был уже пятым дежурным возле платформы. Рабочих приходилось часто менять, у тех, кто подолгу дежурил у платформы со стальным шариком, наступали признаки раннего одряхления, выпадали зубы и седели волосы. Когда Звягинцев и Померанцев вернулись в подвал, очередной объект – маркированный стальной шар – уже покоился на нефритовой платформе. С виду он ничем не отличался от новехоньких блестящих ядер, насыпанных в большие дощатые ящики у входа в лабораторию. Их изготавливали практически вручную из сверхсекретного сплава, и каждый шар был помечен отдельной маркировкой с процентным составом металлов и порядковым номером. Со стороны казалось, что нынешний шар уже побывал в деле. Его бока покрывала тонкая окалина, отчего он казался тускло-золотым. Приехавшие наблюдатели укрылись в особом помещении за светонепроницаемыми щитками. – Кольцевые каналы задействованы! Готовность номер один! – скомандовал Померанцев. В тот день все шло как в обычных рядовых экспериментах. Трещали рапидные кинокамеры, сфокусированные на объект. Нефритовую платформу окутали радужные всполохи, из-за громадных температур в жерле графитовой трубы был выбран тугоплавкий нефрит. Стальное ядро раскалилось до малинового цвета, и воздух вокруг него начал плавиться и дрожать, как полуденное марево над пшеничным полем. На несколько секунд погас свет: не хватило электричества, – и в угольной тьме зловеще засветился огненный зрачок. Почти в кромешном мраке Звягинцев опустил рукоять переключателя, дернул рубильник до отказа вниз и перевел риску шкалы времени в крайнее левое положение. С маслянистым шипением зажглись аварийные лампы. Несколько секунд гнетущей тишины, и треск разрядов отпечатался в сознании людей, как строки приговора, – и тут огненный шар исчез! Нефритовая платформа была пуста! Он появился через несколько долгих, как вечность, секунд в клубах зеленоватого тумана, но самое удивительное: вся поверхность шара была покрыта серебристой шубой инея! – Есть! Есть проскок! – бестолково тычась небритой щекой, губами и острым журавлиным носом, Померанцев сграбастал Звягинцева и почти оторвал его от пола. Разнорабочий татарин Валиев, пользуясь суматохой, облапил их обоих и боднул Звягинцева наголо побритой головой: – Есть проскок!!! Кругом ликовали и обнимались люди, обновленные, омытые ливнем радости. Эти звонкие секунды всепобеждающего счастья перечеркивали гнет бессонных ночей, усталость и нечеловеческое напряжение последних дней перед проскоком, они напрочь отсекали страх, голод, жажду и другие чувства, в иное время до предела заполняющие человеческое существо. Померанцев перебрасывал с ладони на ладонь «объект 00301», пробуя очистить его от искрящейся шубы инея, но пальцы тотчас же прилипали, как к лотку с искусственным льдом. Всего несколько секунд назад «объект» был раскален добела, но во время проскока, длившегося доли секунды, он заиндевел, точно побывал в космическом холоде. – Он исчез! Его не было нигде! Его не было во Вселенной! Целую секунду!!! – почти рыдал Померанцев. Посреди шумной, галдящей ватаги Звягинцева окутали странная тишина и покой, словно он парил над развороченной лабораторией, с грудами маркированных ящиков, над незаконченной третьей очередью, не умея разделить шалую радость своих соратников и друзей. – Есть, есть проскок!!! Офицер в черном с малиновым френче с эмблемами МГБ, сохраняя спокойствие, докладывал по вертушке об успешном эксперименте. Он еще не положил трубку, а в распахнутую дверь уже входил человек с холодным, непроницаемым лицом, словно вместе с погонами и удостоверением ему выдали это застывшее выражение властной подозрительности и холодного хищного внимания. Он взял из рук Померанцева шар и скомандовал: – Стоп! Тишина! Эксперимент нужно повторить! – Повторить, – убито обронил Померанцев. – Можно ли повторить вчерашний день? Почуяв недоброе, люди словно увяли. Они больше не обнимались, как полярники на затерянной льдине. Яркий самолетик улетел и унес собою едва родившуюся надежду. Повторный разгон аппаратуры прошел как в тяжелом сне. По команде Померанцева Звягинцев до упора сдвинул рубильник и, продолжая удерживать, вручную перевел риску на шкале от нуля до упора влево и снова вернул до нулевого фиксатора. По лаборатории прокатилась волна взрывов, словно техника, обезумев от насилия, кончала жизнь самоубийством. В пушистом угольно-черном облаке беззвучно заплясали пучки молний, и весь металл, какой был в лаборатории, засветился изнутри, что-то ухнуло весело и грозно, взорвалось и рассыпалось мерцающими всполохами, и наступила абсолютная тьма. Когда снова зажегся свет, стального шара уже не было на платформе… Легкая паника среди охраны переросла в шок, эмгэбэшники и простые вертухаи потеряли всякую осторожность. Это было похоже на всеобщее помешательство. Прошло три – пять минут яростных отзвонов и ответных рапортов. По обрывкам разговоров Звягинцев понял, что ожидаемого взрыва над Тунгуской не было! Пользуясь растерянностью охраны, Звягинцев вышел из лаборатории через едва приметную дверь в стене; повсюду, куда бы ни забрасывала его судьба, он находил эти тайные выходы на свободу, к свету. Он прошел старым монастырским подземельем, выложенным бурым кирпичом, свернул в сумрачный коридор, едва освещенный аварийными лампами, и вздрогнул от брезгливого ужаса. Припадая на левую ногу, на него медленно шел Верховный, и Звягинцев замер под напором неведомой силы, мрачной и темной, точно перед ним был ходячий идол, гневное людоедское божество. Звягинцев глаза в глаза встретил насупленный взгляд Верховного и выдержал несколько секунд, пока веки сами не опустились вниз. – Кто это? – спросил Сталин у шагающего рядом адъютанта. – Выясним, товарищ Сталин! – Почему он так смотрит на меня? – Выясним, товарищ Сталин! Оленко Чтобы передохнуть от невероятного напряжения, Звягинцев вышел на воздух, в вечернюю рощу. Он шел туда, где в отдельной, отгороженной досками закуте жил старый карибу – северный олень. На поляне, рядом с вольером, стоял чум, покрытый дублеными шкурами, там обитал маленький желтолицый человечек без возраста – енисейский шаман. Шаман ни с кем не разговаривал, кроме своего оленя, и единственным человеком, который знал о нем чуть больше остальных, был Николай Звягинцев. Кола, как звал его шаман с ударением на последнем слоге. В ответ Звягинцев дал ему прозвище Оленко. Это детское сказочное имя так шло к его безбородому лицу и ярким раскосым глазам цвета черного чая, с зеленой хвоинкой на самом дне. Они сдружились еще зимой, когда Звягинцев принес оленю полные карманы круто присоленных самодельных сухарей. Соль – единственный корм, которого олень не может добыть в природе так же легко, как траву и мох, и таежный отшельник внезапно раскрылся. – Земной поклон! Славлю тебя за хлеб, за соль, – важно сказал шаман, приложив правую руку к сердцу, и поклонился Звягинцеву. Звягинцев побледнел. Именно так, чуть протяжно, с глубоким достоинством и силой, здоровалась и прощалась Она! – Ты знал Каму? – севшим от волнения голосом спросил он. – Эден-Кутун, Белая Шаманка, главная в тайге! – уклончиво ответил Илимпо. – Ты знаешь, как найти Ее? – замирая от счастья, спросил Звягинцев. – Илимпо знает все тропы, он много раз ходил по Ворге Мертвых и ни разу не заблудился. – Помоги мне найти Каму! – Каму нельзя найти, надо ждать, пока сама позовет, – ответил шаман. С той поры Звягинцев приходил к шаману поговорить, точнее, помолчать о Ней. Для горбоносого хора он приносил в горсти соль грубого помола – и заручился настоящей дружбой Оленко. Шаман сидел у гаснущего костерка, посасывая трубочку с листовым самосадом, а его олень понуро стоял рядом. – Старому Илимпо пора в дорогу, – повторял шаман, и эти слова не вязались с его детским, безбородым лицом и иссиня-черными волосами. – Ты хочешь вернуться обратно в тайгу? – не понял Звягинцев. – Можно взять шамана из тайги, но нельзя взять тайгу из шамана. Илимпо скоро будет там! Он ткнул пальцем в рыжий дым костра, плывущий выше березовых вершин. – Железная Шапка ко мне приходил… – сказал он после долгого молчания, и Звягинцев понял, что эвенк говорит о Сталине. – Сильно старый стал, – продолжал шаман. – Илимпо помнит его крепким и молодым, тогда его дух был похож на синий лед, а душа – на разноцветное пламя. Теперь он тусклый пепел, но Агду может раздуть его снова. – Он величайший злодей в мире, – угрюмо заметил Звягинцев. – Что с того? Злой пастух лучше доброго! – равнодушно заметил Илимпо. – Он знает, какого хора оставить в живых, он твердой рукою режет больных оленей и отдает собакам негодный приплод. Он может спилить рога лишним хорам, и тогда самки прогонят их. Он знает больше вожака и, если надо, может заменить его на другого. При нем хорошо плодятся стада… – Если жизнь оленя и жизнь человека весят одинаково, то в твоих словах есть жестокая правда, – согласился Звягинцев. – Пойми, Кола, злой пастух бережет своих оленей, но никогда не жалеет одного или двух! Если важенок слишком много, самцы ослабеют от гона и погибнут в морозы; если мало – телушки останутся без приплода. Может ли один такой хор обижаться на пастуха, если при этом хорошо всему стаду? Много лет назад я сам привез Железную Шапку к Белой Шаманке, – гордо блестя глазами, сказал Илимпо, – она отдала ему шар с именем Предреченного. – Сталин был у Камы? Быть того не может! – убито произнес Звягинцев. – Был, – воскликнул Илимпо, – и взял у нее столько силы, сколько мог удержать в ладонях. Ради него одного сошел Агду! В тот день упали чумы, и поднятые вихрем летели по небу олени, а на реке Чомбай образовался новый порог. А после Илимпо нашел в тайге шар с именем Предреченного. – Шар? О каком шаре ты говоришь? – Звягинцев достал из кармана стальной окатыш с типовой маркировкой, оставшийся от прошлых испытаний. – Да, это он! Илимпо нашел его в тайге, с тех пор старость забыла к нему дорогу. – Подожди, подожди, кажется, я начинаю понимать, ты говоришь о падении Тунгусского метеорита? Обхватив голову, Звягинцев пробовал проникнуть в суть эксперимента, в котором был задействован как маленький винтик, зазубринами цепляющийся за другие точно такие же железные винтики. – Я разбил все твои планы, чудовище! Ты запомнишь этот день! – прошептал он. – Человек все равно служит Агду, даже если думает, что борется с ним, – меланхолично заметил Илимпо, вороша угли в костерке, и Звягинцев в который раз убедился, что шаман умеет читать в душе собеседника. – Ступай домой, Кола, а то тебя будут искать! – настаивал он. Шаман был прав. В роще стемнело, и деревья гуще сдвинули ветви и почернели листвой. По ночам база охранялась усиленными караулами, и пройти по безлюдному плацу незамеченным было довольно трудно. – Если тебя остановят, сделай вот так… – Илимпо щелкнул пальцами у виска. Енисейский шаман умел отводить глаза любому церберу с малиновыми околышами МГБ. – Земной поклон, Оленко! Не волнуйся обо мне… – Звягинцев склонился в прощальном поклоне. Откровения Илимпо погрузили его мысли в незнакомый прежде хаос. Он прошел сквозь сумрачный лес в нервном ознобе, вышел к Клязьме и, скинув одежду, проплыл по стремнине. Под высоким берегом кружили омуты, и он несколько раз нырнул в темный тугой водоворот. Раз за разом отдаваясь во власть воды, он глубже окунался в бред молодых жгучих воспоминаний о Ней… Любовь делает из старика юношу, а из юноши – мудреца, и Звягинцеву было суждено пройти все ступени этого преображения. Ночной парад Конец сентября 1917 года, Москва Осень грезила пожаром, и вместе с палыми листьями Александровского сада вальяжная и сытая Москва прожигала последние искры своего праздного великолепия и пировала с небывалой пышностью и цинизмом. Шел третий год войны; в госпиталях, в гимназиях и даже в свободных помещениях магазинов были раскинуты лазареты для раненых, с фронта текли жуткие слухи, по дорогам шатались вооруженные дезертиры. После Февральской революции у России едва не появился новый государь – диктатор Керенский. Поговаривали, что этот юркий судебный поверенный выиграл Россию у беса в крапленые карты. Его и прозвали Александр Четвертый. На военных парадах Керенский выезжал перед войсками на белой царской лошади, и выезды его были поистине царскими. Оседлав белую кобылицу власти, Керенский без труда овладел и любовью народа, он словно разговаривал с толпами на их языке, – и красный бес революции устилал его путь цветами и алым жертвенным бархатом. При Керенском все было повернуто на военные рельсы и, казалось, сулило желанный успех. Приостановилось даже неслыханное летнее отступление армии, заводы и фабрики давали все больше снарядов. Склады и цейхгаузы были забиты оружием, и только одно было плохо: разложившаяся армия не желала воевать. В знак протеста от отречения императора многие армейцы отказались от знаков различия и, лишенные этих привычных символов власти, потеряли и саму власть. Волнения и митинги в войсках прерывались только атаками неприятеля, и всю армию лихорадило сверху донизу. В Московском военном округе пили и буйствовали больше обычного. Странные ожидания, тревога и нетерпение реяли в воздухе вперемешку с алыми и желтыми октябрьскими листьями, но высшее военное училище все еще жило старыми традициями по раз и навсегда заведенным порядкам, и марш «Под двуглавым орлом» по-прежнему звучал в особо значимые минуты на парадах и присягах. Юнкер Звягинцев любил шумные и пестрые московские площади. С молодой страстью Звягинцев грезил о воинской славе, но еще ни один живой женственный образ не замутил чистого озера его души. Все его мысли и заботы вращались вокруг будущего военного поприща и заботы о престарелых родителях. Его отец, отставной пехотный майор, каждую субботу ходил на поклон к Иверской иконе с просьбой о повышении пенсии, но после отречения Государя умерла и надежда на внезапное чудо, осталась только вера в Николеньку, единственного сына, этой весной поступившего в знаменитое военное училище на Арбате. Оно гордо носило имя императора Александра и считалось лучшим учебным заведением для патриотичного юношества. Октябрь выдался морозным и ясным. Неярко светило полуденное солнце и весело поскрипывали кожаные портупеи, равнение на знаменосца получилось четким и радостным, как прокатившаяся по строю волна. Эти минуты внезапного восторга и братского единения были особенно дороги Звягинцеву, он радовался согласию и слитой воле и с ликованием отдавал всего себя этому единому слаженному движению. Бесправные «фараоны» – младший курс обычно принимал присягу через полтора-два месяца после начала занятий. В этот раз курс привели к присяге на месяц раньше, и парад во дворе военного округа прошел нервозно и торопливо, и знаменитый марш и троекратное «Ура!» в триста молодых глоток прозвучали приглушенно и без обычного шика. В строю выпускников, пришедших поприветствовать вновь поступивших, Звягинцев приметил двух девушек. Это были сестры Поляковы, окончившие частный курс училища. На фронте женщины-воины уже перестали быть редкостью, и даже при Керенском постоянно находились несколько бойцов из женского Батальона смерти. Диктатор безо всякой усмешки называл его «мой нравственный полк». После парада всему училищу полагался праздничный обед. При Временном правительстве в училище начались перебои с продуктами, в столовой вместо щей с парной телятиной подавали чечевичную похлебку с солониной. Ради торжества от Тестова было доставлено несколько поддонов с пирогами и кулебяками, но в громадной столовой было непривычно тихо, и только громкий шорох за столом и приглушенный разговор изредка тревожили ротного офицера, но против обыкновения он не делал замечаний. – Сегодня ночью, после отбоя, будьте готовы, – горячо и быстро прошептал на ухо Звягинцеву юнкер Муромов. Юнкера второй роты отличались широкой косточкой и тяжелым выверенным шагом, от которого дрожал плац и звенели стекла в лавчонках напротив училища. Должно быть, за этот матерый вид, а также за явственные усы и грубую щетину вторая рота получила прозвище «звери», но это были умные и чуткие звери. «Звери» были вторыми в неписаной училищной иерархии. Вершину это пирамиды занимали «княжата», воспитанники кадетских училищ, дворяне и потомственные военные из майорских и полковничьих семей. В самом низу обретались выходцы из мещан, разночинцев и даже крестьян, то есть презренных «шпаков» – штатских, и соперничество между «шпаками», «зверями» и «княжатами» никогда не стихало. Эта мальчишеская вражда представлялась им настоящей непреодолимой чертой, которую Творец некогда положил между птицами и пресмыкающимися. За столом юнкер Муромов сидел слева от Звягинцева, теперь Звягинцеву предстояло передать тайное известие ему: – Сегодня ночью после отбоя… Дежурные обер-офицеры предупреждены… Ночной парад… Никто не знал, откуда пошла традиция ночных парадов в юнкерских училищах. Пожалуй, только старый дядька, серб Манчич, мог бы рассказать о них что-либо стоящее, хотя во время ночного парада умному дядьке полагалось плотнее припереть дверь своей каморки и не показывать наружу даже кончик красного носа. Любой лишний свидетель подлежал суровой и унизительной каре. В Александровском военном училище сим знаменательным событием обозначалась присяга младшего курса. Что-то таинственное и значимое происходило в ходе этого секретного и абсолютно непристойного действа. Ночное побоище с кровью и легкими увечьями по-другому называлось «гонять бесов», и это заранее страшило религиозных «прасолов» и завзятых «поповен», крестящихся на пролетающих за окнами ворон. В эту ночь полагалось снять нательные кресты, и от этого странного условия даже завзятым атеистам стало немного не по себе. В спальнях погас свет, но никто не спал, все ждали сигнала дежурного юнкера. После парада на плацу оружие еще не сдали в цейхгауз, и у постели каждого юнкера ожидала сигнала узкая и длинная кавалерийской сабля – настоящее боевое оружие, наделенное суровой тяжестью и надменной простотой. У Звягинцева даже мороз бежал по хребту, когда он вглядывался в ясное зеркальное лезвие и проверял его своим горячим дыханием. – Для твоей неукротимой славы украшенья были не нужны! Костяная рукоятка без оправы… В темной коже – легкие ножны… – Эти стихи он посвятил своей первой сабле. Сабля представлялась ему живой, она отвечала ему взаимностью, медленно, чутко привыкая к его руке и уверенной хватке. По команде дежурного рота вскочила с кроватей. В тесноте спальни, натыкаясь друг на друга, юнкера сбросили кальсоны и нательные рубахи и на голое тело надели портупеи. Дрожащими от волнения пальцами Звягинцев застегнул портупею с саблей и, смешно путаясь в казенных голенищах, ставших вдруг слишком высокими и свободными, выскочил в коридор. Расталкивая такие же голые, белеющие во тьме тела, он проскочил на обычное место для построения. – Стой, тюха-матюха! – Муромов напялил на Звягинцева бескозырку с алым бархатным околышем – хоть и без кальсон, но фуражка положена юнкеру даже на ночном параде. В длинном коридоре корпуса быстро и бесшумно разворачивалось построение по ротам. Из-за распахнутых на ночь фрамуг было нестерпимо холодно, но построение под приглушенные команды дежурных юнкеров шло своим чередом. – Полк, смирна-а-а! – выкрикнул дежурный. – Напра-а-во! Шашки наголо! Бегом марш! – гаркнул дежурный. Колонна дрогнула и повернулась к высоким дверям, сквозь которые вполне мог бы проехать конный. С шумом и топотом нагое войско устремилось на второй этаж, где между спальнями второй и третьей роты помещался гимнастический зал. У входа в зал шашки вернули в ножны. Лунный свет пробивался сквозь пыльные окна, и на паркете лежали ровные квадраты. На лобовую атаку сходились молча, часто дыша, и вдруг сцепились, как дерущиеся волки, сгибая загривки, кромсая друг друга, вырывая волосы и выламывая суставы. Мерой в этой дикой схватке служил сигнал, который подавал побежденный. Напротив Звягинцева оказался кадет Шашковский, и Звягинцев радостно дал волю давней неприязни и раздражению на «княжича». Он захватил мускулистое плотное тело Шашковского в клещи, намериваясь приподнять, перевернуть и ударить с размаху об пол, как это случалось на гимнастических учениях, но голый и липкий от пота «княжич» вывернулся и, отчаянно виляя, как затравленный заяц, выскочил в коридор и скатился вниз, на первый этаж. Но Звягинцев не собирался отказываться от победы, надо было дожать Шашковского. Грохоча сапогами и придерживая рукой пляшущую саблю, Звягинцев запрыгал по ступеням вниз. До блеска натертый паркет не удержал его, и на повороте Звягинцева занесло. Эти несколько секунд стоили ему победы. Очутившись в коридоре, он остановился, затаил дыхание и прислушался. Топот и крики, глухие удары и дрожь стен были едва слышны. На лестнице и в коридоре было тихо, но темнота по углам и под лестницей была живой, дышащей, жуткой, и, чтобы немного укрепиться, Звягинцев достал из ножен саблю. Этот миг обнажения оружия всегда остро и страстно волновал его, словно вспыхивал и резко гас инстинкт убийства, и мелькни сейчас за дверью спальни или на парадной лестнице тень Шашковского, кто знает, что было бы с ним и со Звягинцевым? Со свистом рассекая воздух, Звягинцев сделал несколько взмахов крест-накрест. Под лестницей темнел спуск в печной подвал, и Звягинцев напряженным чутьем угадал там чье-то тайное, осторожное присутствие. Он бесшумно спустился по черной лестнице и толкнул дверь, она подалась мягко, без скрипа. В жарко натопленном подвале выстроились в ряд амосовские печи. Алые пасти дышали прозрачным бездымным жаром. В трубах тонко жаловалось и подвывало, точно где-то между кирпичами прищемило хвост мелкому бесенку. В топках догорали и с треском рассыпались дрова, и Звягинцев сейчас же вспотел. Сжимая в руках обнаженную саблю, он прошел несколько шагов в глубину. В жаркой тьме родился и окреп нежный и властный голос. Незримая во тьме женщина произнесла: – …Облачение во Славу. – Странные слова отдались эхом под сводами подвала и вызвали у Звягинцева острый озноб. Ноги подкашивались и больше не слушались его, опираясь о стену, он сделал еще один шаг и заглянул за печь. В этом темном углу стараниями училищных истопников был устроен дровник. Его обычно наполняли с улицы, с черного крыльца, и если дверь была не заперта, то через калитку можно было попасть в училище. Звягинцев часто пользовался этой дверью, когда опаздывал к воскресной вечерней поверке, минуя выговор постового офицера и отметку в штрафном журнале. Это немного объясняло то странное и чарующее зрелище, которое открылось ему за пустым дровником. Подвальный закуток был озарен множеством свечей, и Звягинцев почти ослеп от этого ночного зарева. Он даже забыл, как нелепо он выглядит: голый, с саблей в руке, в болтающихся ремнях и сбитой на правое ухо бескозырке. Посреди кирпичной залы плыло сияние, этот чистый небесный свет исходил от двух женских тел, похожих в полумраке на стройные свечи. Их полупрозрачные накидки чуть колыхались от жара печей. И только когда прошло первое изумление, он узнал сестер Поляковых: Веру и Марию. Звягинцев знал о них немного: весной они готовились получить звания прапорщиц, и даже их общее прозвище Коли-Руби отражало их неприступный и резкий характер. Теперь же, раздетые почти донага, в своей беззащитной юной красе они казались ангельски бестелесными, как греческие богини, сбросившие железные шлемы и жестокие маски. В углу под печью шумно завозились, запищали мыши. Мария обернулась и, глядя широко раскрытыми, точно слепыми глазами, сделала шаг к Звягинцеву: – Гость молодой, рог золотой, тропою дикою, стопою тихою в чертог входи, назад не гляди… Губы Звягинцева пересохли от печного жара и недоступной близости их волшебных тел, и, словно услышав его жажду, Мария тотчас же протянула Звягинцеву серебряный ковш, наполненный водой до краев, так что жидкость выгибалась упругим куполом. Из яркого, расплавленного света выступила высокая стройная женщина, которой он прежде не видел. Темные волны волос рассыпались по плечам. – Земной поклон, Никола-воин, – произнесла она, и, повинуясь звездному блеску ее строгих и неумолимых глаз, Звягинцев встал на одно колено и снял фуражку, точно готовился поцеловать край знамени. Вера и Мария сняли с него портупею и с двух сторон набросили на его плечи белую полотняную рубашку… – От огня и металла, от ножа и кинжала, от пули шальной, от сабли лихой закрываю тебя, сокол мой. Он почти не слышал шепота, а то, что все же слышал, запоминалось обрывками. – Перунова рать… Железная печать! Слову моему замок – Земля, а ключ – небесный свет! А теперь оставьте нас одних, – попросила женщина, и сестры, торопливо накинув шубки и капоры, поднялись по черной лестнице на улицу. Порыв осеннего ветра задул оплывшие свечи, и только печи отбрасывали алые блики на кирпичные стены. Снаружи послышался торопливый перестук копыт по арбатской брусчатке. В алой тьме женщина положила руки на его плечи, и Звягинцев почувствовал летучее прикосновение ее губ. Как в зачарованном сне он протянул руку и не встретил сопротивления плоти. То, что случилось потом, не оставило в нем ясных воспоминаний. Разгоряченная скачка среди звезд и ярко чиркающих планет, кольца и протуберанцы звездного света и последний рывок к яркой звезде, к освобождению, что сродни смерти… На ладонях таял запах ее кожи, и губы помнили теплое и сладкое прикосновение к ее груди. – Это сон, – шептал Звягинцев, – и ты мне снишься… Тогда она достала из сброшенных ножен саблю. «Кровь взывает к крови», – проступили на металле огненные буквы. – Любовь к любви! – прошептала она. – Постой, не уходи… Как тебя зовут? – крикнул Звягинцев. – Кама… – прощально обернувшись, ответила она. – Еще хотя бы раз увидеть Тебя! – взмолился Звягинцев. – Я не оставлю тебя и буду всегда рядом. – Протянув руку, она погладила его по щеке и подняла с пола упавшую накидку. Глухая кирпичная стена растворилась, и светлый блик медленно погас среди земной тьмы. В корпус Звягинцев вернулся не скоро. От тестовских пирожных остались одни крошки. Традиционная «собака», полагающаяся после ночного парада, уже была почти съедена. Звягинцева ждал узенький ремешок темного жесткого мяса, как уверял Муромов, настоящего волчьего, раздобытого у егерей. – Что-то бледен ты, братец, заблудился, что ли? Хотя в таком виде не погуляешь – быстро сцапают и в «Матросскую Тишину» упекут. На, хлебника… – Муромов протянул ему чашу с остывшим пуншем. – Не надо, не хочу, – Звягинцев ничком упал на кровать, и сердобольный Павлуша набросил на него шинель. Кровь взывает к крови… любовь к любви… На следующий день на углу Воздвиженки и Арбата Звягинцев заказал гравировку: свое имя, фамилию и название училища, – опасаясь потерять свою драгоценность. Битва за Кремль В начале октября Керенский решился собрать в Москве Государственное совещание. Для охраны Большого театра отрядили вторую роту: там, где надо было навести порядок, всегда посылали юнкеров. Комендантом Большого театра был назначен известный тенор Собинов. Он самолично, в форме поручика запаса, расставлял караулы. Юнкерские посты были выставлены под сценой и за кулисами. Красавчиков, в числе которых оказался и Звягинцев, отрядили в торжественный караул рядом с царской ложей, приготовленной для Керенского, хотя знаменитый оратор в тот вечер не покидал сцены. Звягинцев стоял у входа в императорскую ложу, прислушиваясь к пронзительному фальцету, доносящемуся из зала. – Да! И солдаты, и офицеры должны сами чистить своих лошадей! – говорил Керенский, и зал прерывал его восторженным шумом и аплодисментами. Внезапно в пустом, но тесноватом бельэтаже появилась высокая статная женщина. На ней было свободное русское платье, особенно модное в тот патриотический год, когда на плечах аристократок появились «строгановские сарафаны» и собольи душегреи, а их головы украшали жемчужные кокошники. Николай не сразу узнал ее в пышном боярском уборе, а едва узнав, дрогнул. Она смотрела вперед глубоким долгим взглядом и, казалось, не замечала рослого подтянутого юнкера в дверях императорской ложи. Кама плавно прошла мимо застывшего юнкера и скрылась за алым бархатом царской ложи. Собинов догнал ее и предупредительно тронул за локоть, показывая вход в царскую ложу. – «Умрем! Ура! Спасибо, господа!» – послышался из зала фальцет Керенского. Этой странной фразой он всякий раз короновал свои блестящие речи. Зал свистел и неистовствовал, а на галерке какой-то реалист пальнул в потолок из револьвера. Звягинцев закрыл глаза, колени его тряслись, и ему стоило большого труда устоять в карауле. – Вам плохо, я похлопочу о смене, – пообещал Собинов. Вместо Звягинцева на пост встал Павлуша Муромов. Сняв фуражку и прижимая ее к груди, Звягинцев вышел на воздух. У высоких ступеней театрального крыльца стояла пролетка с закрытым верхом. Рослые, серые в яблоках кони грызли удила. На козлах сидел бородатый ямщик в синем кафтане и бобровой шапке. В ухе у него играла большая цыганская серьга, и Звягинцев догадался, что несколько минут назад эти белогривые лошади и громоздкое чудовище в синем бархате и позументах подвезли к Большому театру Каму. Звягинцев благодарно погладил пристяжную. – Не балуй, ваше благородие, – добродушно прогудел ямщик. – Кони злые, враз копытом заденут. – Скажи, любезный, ты кого привез? – севшим от волнения голосом спросил Звягинцев, точно вопрошал, откуда на землю сошла Смерть или явилась Любовь. – Енисейскую промышленницу, Любовь Бородину, ту самую… Первая красавица при Алексее Тишайшем была. – При Тишайшем, триста лет назад? – не понял Звягинцев. – Колдунья она… – оглянувшись по сторонам, пробасил ямщик. – Самоеды ее Белой Шаманкой кличут. В еду и питье толченые самоцветы сыплет. Оттого и старость ее не берет, и недра сами отворяются! Где ее артель мох подденет, там самородков на миллион! Звягинцев больше не слушал, опаливший его образ не мог принадлежать земной женщине. Он вложил в руку ямщика гривенник, остаток юнкерского жалованья, и вернулся в театр. В субботу, 20 октября, Звягинцев взял увольнительную до вечера воскресенья и пешком отправился на Троицкую, к родителям. Сквозь облетевший черемуховый палисад новогодним апельсином светилось окно гостиной. В прихожей привычно пахло индийскими пачулями и ваксой. После огненных касаний Камы в ночи, он стал чувствовать и слышать острее. В гостиной гремел голос отца. Как всегда по вечерам, отставной полковник Звягинцев коротал время за чтением газет вслух. – Женская рать будет тою живой водою, которая заставит проснуться русского богатыря… – Должно быть, отставной полковник читал очередную статью в «Руском инвалиде». – Временное правительство пошло на крайние меры, – продолжал отец. – На передовые позиции направлен женский Батальон смерти. Победа или смерть! – девиз Марии Бочкаревой, простой сибирской крестьянки, вставшей на защиту Родины. Их черные погоны с эмблемой в виде черепа и двух скрещенных костей означали нежелание жить, если погибнет Россия! Николай вспомнил, как после отбоя юнкера с ужасом пересказывали вести с фронта, особенно историю о том, как начальница Батальона смерти собственноручно заколола штыком девчонку-солдата и ее дружка, распутничавших вблизи линии фронта. – Вам, именно вам, господа, предстоит восстановить священный порядок, – произнес отец, тыча пальцем в вошедшего сына. – Против ожиданий и глумливых намеков, «бабы» силой останавили дизертиров Н-ского пехотного полка, бегущих с передовой линии, и разбили отнятые у разложенцев бутылки с водкой. – Отец воинственно потряс газетой. – Мария Бочкарева гневно устыдила бегущих трусов, но смогут ли амазонки Керенского переломить всеобщее гниение в армии? Мать накрыла стол для чаепития, и младшая сестра Евгения сейчас же залезла на колени к Николеньке. – Но поздно, слишком поздно, – продолжал отец и опрокинул над стопкой графин с остатками водки. – В последних кровавых боях с немцами оказалась выбита «белая линия», кадровое офицерство. Это мозг и хребет любой армии, носители высочайшего воинского духа, верности и чести! Без жесткой власти в народе и в армии будет только трупная вонь да пьяные глаза дезертира, грабящего и насилующего своих же, русских крестьян! Нас ждет самое страшное – русский бунт, и тебе, мой мальчик, придется встретить его всей грудью и, если понадобится, оплатить всей жизнью, всей честью и умереть за Москву! Отец трижды поцеловал его в щеки и лоб, усы его были мокрые. Мать, опустив скорбное лицо, похожее на лик Владимирской Богородицы, молча взяла сестру и унесла ее в спальню. Николай стал прощаться. Эта встреча отодвинула чувство непоправимой беды, готовой обрушиться на их ветхий палисад, и на оранжевый абажур, и на парусник «Кронштадт», который он сделал год назад по чертежам из журнала «Нива». Во вторник утром дядька Манчич принес в училище последний номер «Известий». Черные строчки с широкими почти квадратными буквами плясали и расплывались перед глазами. Газета объявляла о начале восстания против Временного правительства и призывала, точнее приказывала, поддержать его. Училищные обер-офицеры и дежурные все еще пытались сохранять спокойствие, но к полудню выяснилось, что Кремль находится под контролем революционно настроенных солдат: три полка, засевшие в кремлевских казармах, откликнулись на призыв революционного комитета и через Спасские ворота выгнали обезоруженных офицеров. Революционные солдатские патрули и вооруженные рабочие толпы взяли под контроль московские мосты. Офицеров задерживали прямо на улицах и отбирали оружие. Где-то в городе уже шли бои и дымили черно-бурые хвосты пожаров. Воспользовавшись неразберихой в училище, Звягинцев беспрепятственно прошел через пост и через боковую калитку вышел на Арбат. Узенький старый Арбат был тих и пустынен, но по Арбатской площади с урчанием и грохотом кружили грузовики, кричали газетчики и кипел непрекращающийся митинг. Наскучивших ораторов стаскивали с грузовика за полы пальто, но на их место сейчас же влезали новые. Редкие пролетки огибали площадь и спешили укрыться в переулках. Московские трамваи были отправлены в Сокольники, зато по рельсам разъезжали бронированные трамвайные платформы. На них стояли и сидели, свесив ноги, болезненно испитые рабочие, обвешанные пулеметными лентами, и люди в солдатских шинелях. Они мрачно и сосредоточенно смотрели по сторонам, и штыки их винтовок торчали вверх, грозя сырому осеннему небу. У всех были красные банты. Октябрьский ветер злобно рвал алые полотнища. Вездесущие уличные мальчишки принесли слух, что юнкерские роты занимают позиции в центре города. Около полудня к воротам училища подошел верный присяге отряд солдат-ударников. Расквартировать верных режиму солдат было негде, и к вечеру во дворе училища запылали костры. За воротами гимназисты и реалисты старших классов громко свистели и требовали оружия. Студенческий отряд, сформировавшийся у стен училища, сейчас же окрестили Белой гвардией. От костра к костру передавали последние новости. На Красной площади брусчатка разобрана на булыжники и выстроены ряды баррикад!.. В Сокольниках курсируют революционные пикеты… Первые столкновения юнкеров и вооруженных рабочих закончились кровью, на Солянке расстреляны из пулемета трое юнкеров, и в рукопашном бою восставшие рабочие заколоты штыками. Ночью никто не спал. Юнкера собрались во дворе у костров ополченцев и под далекие беспокойные гудки с Красной Пресни разговаривали и негромко пели. Ближе к утру с набережной раздались ружейные выстрелы. Не дожидаясь рассвета, юнкера и студенты вышли на строительство баррикад. Всего за сутки шикарная Арбатская площадь растеряла свой лоск, погасила яркие ночные ожерелья и ощетинилась ущельями баррикад. Со стороны училища готовились к обороне юнкера и студенты. Снаружи от Кремля – революционные солдаты. Трамвайные рельсы были сняты, и на бывших путях высокими грудами лежали разобранные кирпичи, вывески и обломки мебели. В полдень было назначено общее боевое построение, первое в истории училища. Два юнкера в парадной форме вынесли училищное знамя, и старший офицер Одарченко прочел приказ округа о переходе города на военное положение. Из дверей училища на плац вышел училищный священник, глухой скороговоркой прочел молитву и, взмахнув кадилом, накурил сладкий на холоде кедровый дымок. Прозвучала команда: – На молитву! Шапки долой! И белое знамя с золотым орлом на вершине древка шумно развернулось и захлопало полотнищем. – Помните, солдаты, чье имя носите, – говорил оратор. – Вы обручники и носители боевого духа, той всепобеждающей и охранительной силы, которая обнимается понятием бранной Славы! Вы крепкая и чистая воинская поросль, с ясной целью и ясным рассудком, с благородной душой и непогрешимой совестью… – Оплатить… всей жизнью, всей частью… всей смертью… – прошептал Звягинцев слова юнкерской присяги. Рядом коротко вздохнул седой училищный дядька, с разрубленным саблей лицом. Из строя стали выкликать добровольцев, и Звягинцев сделал решительный шаг вперед. Сразу после построения три училищные роты вышли на плац и самостоятельно построились в каре, после чего парадным шагом двинулись к зданию штаба Московского военного округа на Остоженке. На первом этаже верные присяге офицеры формировали добровольческие отряды и выдавали наряды на оборону особо важных зданий и объектов. Отряды «александровцев» шли к Кремлю под гром военного оркестра. Студенты-бойцы, гимназисты-разведчики и добровольцы-санитары составляли арьергард этой молодой решительной силы. В эти часы чаша военной удачи явно сдвинулась в сторону армии. В центр города были вызваны казачьи сотни, и восставший Кремль был окружен тремя кольцами хорошо вооруженных штурмовых войск. Ожесточения не было, все шло весело, бодро, как на загородных учениях, с неизбежным салютом и гульбой на главной площади Торжка или Коломны. Но бунтовщики пока не думали сдаваться. В ответ на действия военных Временный революционный комитет объявил всеобщую мобилизацию. Пользуясь промедлением начальника округа генерала Рябцева, восставшие захватили оружейные склады и мастерские в Лефортове. Эта новость ошеломила: гигантские запасы оружия, стянутые к Москве, перешли в руки восставших! Верные правительству войска осталась без оружия и припасов. Добровольческую роту «александровцев» спешно направили на охрану Никитских ворот. Рядом, в кинотеатре «Унион», был устроен опорный армейский пункт. Другие юнкерские роты держали район Волхонки и храм Христа Спасителя. – Без артиллерийской поддержки не выстоять, – мрачно заметил Муромов. – Предлагаю ночью пойти в Лефортово на склад и взять орудия. Либо пан, либо пропал! Кто со мною? Звягинцев, пойдете? Николай молча кивнул. Идти в тыл врага с пустыми магазинами было опасно и глупо, тем не менее в ночной рейд вызвались еще четверо. Поздно ночью маленький отряд, вооруженный саблями и ружьями с небольшим огневым припасом, пробрался через Пресню на Ходынку и скрытно приблизился к артиллерийскому полку. Четверо остались в засаде за оградой цейхгаузов. Звягинцев и Муромов пошли в разведку. На воротах артиллерийского склада дежурили двое: молодой сутулый солдатик и бородатый громила в мохнатой папахе. Муромцев вызвался снять бородатого, Звягинцеву достался тщедушный солдатик. Прячась под Каменным мостом, юнкера подошли к караулу почти вплотную. Караульщики бродили вдоль ворот, то расходясь, то снова встречаясь. Дождавшись, пока они разойдутся в стороны, Звягинцев и Муромов выскочили из укрытия. Звягинцев прыгнул к солдатику, схватил его винтовку и потянул на себя. – Отдай винтовку! – шепотом потребовал он. Солдатик, испуганно округлив глаза и по-рыбьи раскрыв рот, тянул к себе приклад, постепенно ослабляя хватку. Тусклый блеск погон и твердый голос юнкера заворожили его и живо напомнили дни и месяцы жесточайшей муштры. – Есть, вашбродь… Возьмите, вашбродь… Винтовка перешла к Звягинцеву, и он резким рывком дослал патрон в патронник. – Не стреляйте! У меня мамка старая, – взмолился солдатик и, упав на колени, снял шапку. – Не пикни, будешь жить, – пообещал Звягинцев, и солдатик радостно закивал соломенным чубом и поднялся с земли. – Мы что, вашбродь… Мы всегда за приказ! – бормотал он, комкая солдатскую фуражку. Внезапно солдатик вздрогнул, выкатил белесые глаза и стал заваливаться навзничь, из-под шинельного сукна на его груди вылезало острие сабли. Муромов легко, без усилий стряхнул с сабли легкое тело. – Первая кровь! – усмехнулся Муромов. – Первый юнкерский бал! – Вы не смели, Муромов, убивать его! – яростно выдохнул Звягинцев. – Я обещал! – Быдло не помнит обещаний, – бросил Муромов и наклонился над убитым. – И не следует данной присяге! Поэтому наш ответ только один – смерть! Он вытер мокрое лезвие полой шинели солдатика. Глухо застонал второй постовой – рослый солдат в черной папахе. Смертельно раненный, он все еще тянулся к винтовке. Муромов наступил на его судорожно вытянутые пальцы и ловко обшарил карманы. В одном из них звякнули ключи от цейхгауза. Условным свистом юнкера вызвали подкрепление. Вшестером они вывезли со склада два орудия и привязали к лафету ящик снарядов. Погоня догнала их на Горбатом мосту. Укрыв орудие за парапетом набережной, они дали два залпа по нападавшим и подкрепили его винтовочным огнем. К рассвету орудия были в расположении юнкерского отряда. На рассвете ожила линия обороны, и с первым лучом солнца юнкерские отряды перешли в наступление, они неумолимо выдавливали и теснили к окраинам разрозненные группы рабочих и отряды революционных солдат. К полудню весь центр, кроме части Тверской улицы, был в руках юнкеров. Кремль был окружен тремя юнкерскими ротами и подкреплением из школы прапорщиков. На втором этаже верхних торговых рядов «александровцы» установили пулеметы и устроили пулеметные гнезда. Броневики юнкеров из других московских училищ встали на Скобелевской площади, дула пушек смотрели в окна особняка Трубецкого, где засел Революционный комитет. Под прицелом артиллерийских орудий полковник Дорофеев потребовал распустить РВК и сдать Кремль. Окраины Москвы, Стромынка и Марьина Роща, тонули в дыму пожарищ, там, по слухам, шли невиданные грабежи торговых складов и магазинов. Казаки летучими рейдами мелькали по всему городу, наводили ужас на бунтовщиков и охраняли границы восстановленного порядка. Между штабами сопротивления была налажена телеграфная связь. – Принято донесение: трамвайная, электрическая и телефонные станции контролируются правительственными войсками! – докладывал бледный от волнения молоденький офицерик, затянутый, как оса, новой портупеей. В ту же ночь Кремль подвергся бомбовым ударам, были разбиты ворота Кутафьей башни и повреждены святыни внутри Кремля. Ранним утром 25 октября на Красной площади было неожиданно тихо. Революционные кремлевские роты затаились в ожидании. Поздно ночью поступил приказ командующего округом открыть по Кремлю ружейный и пулеметный огонь. Это был предупредительный знак восставшим, в ночной тьме началось стремительное движение юнкеров по Воздвиженке к Кремлю и Манежу. Осажденные кремлевские роты все еще надеялись на подкрепление, но грузовики с вооруженными рабочими были задержаны на Мясницкой и остановлены возле Манежа. Занимать Кремль было решено через Кутафью башню. Тяжелая артиллерия пробила брешь в воротах, но приближаться к воротам было опасно: повсюду на галереях по краям башни сидели стрелки. – Господа юнкера, слушай мою команду! Кому дорога честь и родина, в атаку! За мной! – скомандовал Одарченко. Осажденные ответили яростной ружейной пальбой. Пешая атака захлебнулась, юнкера падали замертво, раненые пробовали ползти, уцелевшие выносили товарищей из-под огня. Звягинцев и Муромов несли на руках раненого Одарченко. Недалеко, на Воздвиженке, жил училищный доктор Голощапов. Юнкера дотащили Одарченко до дверей с именной табличкой Голощапова. В глазах заплясал белый квадрат бумаги на дверях доктора: «Ушел в революцию!» На площади им удалось остановить крестьянские дроги, невесть как оказавшиеся в центре военного города. Испуганному мужичку отсыпали шапку керенок, и он побожился, что отвезет «упокойника» на Сивцев Вражек, где жила престарелая мать Одарченко. На рассвете 27 октября от штаба округа к Кремлю подошли броневики. Новый штурм начался с артиллерийской подготовки, переросшей в атаку и ближний штыковой бой. В два часа ночи над позициями разнеслись громкие крики. Кремлевские переговорщики объявили о сдаче! Занимать Кремль было доверено двум ротам «александровцев». Впереди медленно ползли броневики, за ними двумя густыми колоннами шли юнкера, впереди – пулеметчики и офицеры. Из церкви навстречу робкой толпой выбежали человек сорок попов и монахов. – Ратуйте, братцы! – плакал пожилой монах в длинных, до пояса, сединах. Внезапно первые ряды смешались, посыпались, побежали… – Измена, измена! – Где Рябцев? Отходим! Из окон казармы гремели выстрелы. На колокольнях огрызнулись огнем пулеметные гнезда. Под огнем юнкера развернули артиллерийские орудия и дали залп по стрелявшим. Пулеметчики замолчали. Подоспевшие броневики открыли предупредительный огонь с плаца. В три часа ночи на плац стали выходить революционные солдаты. Они клали оружие у ног и поднимали руки. Никакого озлобления эти смятые, растерянные люди не вызывали, они радостно и послушно выполняли команды старших офицеров, как нашкодившие псы при вернувшемся хозяине. В три часа ночи пленных погнали в казармы. Там шел допрос, к утру допросили всех. Невинных отпустили, остальных взяли под караул, поговаривали о расстреле. – Вы с ума сошли! Как это можно безоружного человека лишать жизни? – возмущался корнет Дорошевич. – Зачем расстреливать? – говорили училищные офицеры. – Надо только показать твердую руку, и русский солдат опять становится хорошим солдатом! Вечером того же дня Николай Звягинцев впервые заступил на кремлевский пост. Пулеметное гнездо было устроено на верхнем ярусе Спасской башни. Над дымной Пресней в полнеба расплеснулся воспаленный закат, с набережной задувал свинцовый ветер, сыпал в лицо ледяной шрапнелью. Из округа шли тревожные вести: юнкера, державшие оборону в городе, были выдавлены с баррикад подоспевшими с фронта революционными частями. Самые мужественные укрылись в домах и продолжили бой, но кольцо сопротивления уже разбилось на отдельные островки-крепости. Конторы, доходные дома и тесные меблирашки укрывали последних не сдавшихся храбрецов. За ужином юнкера передавали последнюю новость о том, что полковник Рябцев склоняется к сдаче Кремля и подмоги им ждать неоткуда, а значит, им всем придется «умереть за Москву»! Умереть за Москву! Еще мальчиком Звягинцев мечтал умереть за Москву. Это было так же легко, как на рассвете подняться ввысь вместе с голубиной стаей и, окинув взглядом золотистый спящий город, опуститься как пух на пустую солнечную площадь. – Верность присяге и русская честь! Их не сможет отнять или зачеркнуть пуля или штык, направленный в сердце! – прошептал корнет Дорошевич, и все, кто слышал, поддержали его. В прорези бойниц Звягинцев видел Лобное место и часть площади перед воротами. Около полуночи раздался перестук копыт по брусчатке: по Красной площади катилась шикарная пролетка с крытым верхом. Оставалось загадкой, как щегольской экипаж прорвался сквозь пикеты и баррикады. Не веря своим глазам, Звягинцев разглядывал белогривых коней и пышного лихача-кудрявчика, точно сошедшего с лубочной картинки. Из пролетки выпрыгнули два стройных, изящных юнкера. Один был ранен в руку, но, по-видимому, легко. Вдвоем они вытащили из пролетки пулемет «Максим». Из экипажа, чуть подобрав оборку длинного платья, вышла высокая, молодая женщина в одежде сестры милосердия, но юнкера не подали ей руки, они были заняты хвостом – точнее, ручкой пулемета. Пролетка тотчас же сорвалась с места. Двое «солдатиков» и «сестра» поспешили к Спасским воротам. – Марш вперед! Вперед на бой! Женщины-солдаты! Гром лихой зовет нас в бой! Вздрогнут супостаты! – как пароль, пропели «солдатики», и Звягинцев узнал сестер Поляковых. Через час он сменился и сразу же побежал разыс кивать Веру и Марию. Ему подсказали, что они помогают раненым. В Никольской башне Кремля в офицерском клубе был развернут полевой лазарет. В гулком зале Собрания вестовой зачитывал раненым последние новости из военного округа: – Господа, полковник Руднев призвал спасти исторические памятники и святыни Кремля и прекратить избиения мирных жителей! Завтра в пять утра к воротам подойдут парламентеры от Берзина, в полдень здесь будет рабочий комитет! Господа, призываю вас сохранять спокойствие и выдержку… Звягинцев прошел по рядам из коек, выискивая сестер Поляковых среди санитаров и добровольных помощников. Красивая сестра милосердия величаво поднялась к нему навстречу и посмотрела ласково и пристально, точно вбирала его в свои бездонные зелено-карие глаза, казавшиеся еще ярче от строгого белоснежного убора. – Земной поклон, – прошептала она. Звягинцев коснулся губами руки Камы. Рядом с ней появились сестры Поляковы. – Как хорошо, что вы здесь! Нам нужна ваша помощь, – громко и четко произнесла Мария. Она была в белоснежной гимнастерке с золотыми пуговками и накладными карманами, скрывавшими девичью грудь. Напускные темно-синие шаровары перехвачены широким черным поясом и заправлены в козловые сапожки, но узкая талия и грация выдавали в ней девушку. – Юнкер, проводите нас до алмазной комнаты… – сказала Вера. Она была чуть ниже сестры и несколько красивее, но нежный девичий лик почти растаял за напускной воинской суровостью. – Почту за честь! – кивнул Звягинцев. Кама накинула шубку из черного соболя, сестры одели шинели. Все четверо вышли во внутренний двор и, миновав службы, прошли по парадной лестнице Большого дворца и спустились в подвал. Кама шла впереди, точно уже знала дорогу в царскую сокровищницу. По узким подземным галереям они добрались до кладовой в подклети старинной церкви. Вера и Мария зажгли свечи. В подвале громоздились беспорядочно сдвинутые и набросанные друг на друга большие дощатые ящики с клеймами. – Господа, сюда нельзя! Вы не смеете! – в подвал, едва поспевая на подагрических ногах, скатился старик с висячими «польскими» усами. – Здесь находится все золото России, золото Кремля! – У нас есть предписание Рябцева, – Вера протянула листок с печатью и подписью полковника. – Мы возьмем только то, что нам принадлежит! – отрезала Мария. – Нет, я не могу допустить… – плакал старик, предписание плясало в его руках. – Для этого необходима как минимум подпись Керенского! – Ваш Керенский бежал, у власти теперь человек с ружьем, стреляющая машина, – отрезала Мария. – Вы только не мешайте нам! – мягко попросила Кама. Звягинцев раскрыл дощатый сундук, на который указала Кама, и вынул из груды золотых и серебряных вещей равносторонний крест-ковчег. Он искрился уральскими самоцветами, и на нем не было привычной фигурки, изображающей распятие. – В этом мощевике – истинная мощь, – сказала Кама. – Когда-то я передала его старцу Григорию… Теперь пришло время освободить его силу. Они поднялись из подвала наверх по винтовой лестнице и попали в одну из «домашних» царских церквей. Жемчуг окладов и целые созвездия свечей едва просвечивали сквозь сизую дымку ладана, слоистая пелена скрывала очертания церкви, и она показалась Звягинцеву пустой, но это было не так: на каменном полу перед иконой Георгия Победоносца простерся монах. Белый конь Змееборца лебедем плыл в сиянии лампад, витязь задумчиво трогал копьем золотистую змейку. Монах приподнял голову от пола и вдруг вскочил на четвереньки. – Прочь, ведьмища! Бесовица треклятая… – завопил он. – Срамная баба! Кама вскинула руки, словно творила вокруг его головы обережный круг. Монах забился в припадке падучей. Его протянутая для крестного знамения рука сложилась в судорожный кукиш. – Подойдите сюда, – не глядя на инока, позвала Кама Николая и девушек. Они встали молчаливым полукругом вокруг блистающей золотом иконы. – В очень давние времена змея олицетворяла собою Великую Богиню, Безмолвную Природу, Кибелу-Кобь. Мужчина-воин на белой кобыле бьет ее копьем. Почему такая ненависть к Великой Матери? Ответом ей был скрежет зубов и глухой лай; это скрученный в дугу монашек изрыгал страшные ругательства. – Вот так и проклинают Ее святоши и Ей же молятся! – печально улыбнулась Кама. – И любят, ненавидя! И взывают, проклиная, и называют порочным собственное зачатие и святыню материнского лона! – А сами-то откуда взялись? Не из тех ли ворот, что и весь народ? – грубовато рассмеялась Мария. – И пока не поклонится русский человек Земной Матери, Любви великой и кровному братству, не будет в русских душах ни силы, ни счастья! – проговорила Кама. – Отнесите крест в госпиталь, – приказала она сестрам Поляковым. – Мощью земной можно врачевать самые глубокие раны. Тех, кого вам удастся поднять к утру, выведите за стены, остальных не спасти от расправы. Девушки-солдаты ушли. Кама и Звягинцев вдвоем поднялись на галерею церкви Иоанна Лествичника. В просветах арок недвижно застыли колокола. Кама по именам называла великие голоса Кремля: Реут, Медведь, Красный, Голодарь, Лебедь, и колокола отзывались ее голосу тихой дрожью. Звон расходился кругами над темной и тихой Соборной площадью. Они прошли несколько узких крутых лестниц-переходов и поднялись на столп Ивана Великого. Над ними клубилось облаками ночное небо, внизу залег ночной ощетинившийся город. Проснувшиеся галки шумным табором поднялись в небо и черными угольями рассыпались по золоченым карнизам Успенского собора. Кама оперлась о барьер верхней площадки. Ее глаза были закрыты, и тело, казалось, внезапно обрело упругость полета. Волшебное лицо светилось ярко и ровно, как подтаявшая восковая свеча с упавшим внутрь фитильком. Нежный лик с яркими губами был загадочно-отрешенным и чувственным, точно у васнецовской Дивы-Птицы. Николай снял фуражку и остался стоять с обнаженной головой, ожидая, что скажет она, а может быть, в ее глубоком молчании и в опущенных долу глазах он прочтет то, что свершится уже сегодня, и все с тем же молчаливым поклоном примет свою участь. – Если хочешь, уйдем со мною. – Я остаюсь! – ответил Звягинцев. – Иного ответа я и не ждала. – Она взяла его лицо в свои теплые ладони и, почти касаясь губами его губ, прошептала: – Льется кровь, и больше нет надежды. На этой войне не будет правых и виноватых, поэтому ты не должен никого убивать. – Ее голос, низкий и звучный, вызывал в нем звонкую дрожь. – Завтра будет бой; беспощадный и лютый. С одной стороны будет горстка русских мальчиков, верных долгу и присяге: с другой – обозленные, черные от фабричной копоти рабочие. Победители зальют кровью Кремль, пощады не будет никому. Те, кто примет условия плена, будут разоружены и расстреляны, всех не сдавшихся и утаивших оружие тоже расстреляют. Я не смогу спасти тебя, но могу спасти твое оружие, твою саблю. Над Москвой тонко на разные голоса плакали духи русской судьбы, живущие в уступах Кремлевских башен и под куполами церквей. Звягинцев молча протянул ей тяжелые ножны, так же молча она укрыла саблю под плащом и растворилась в ненастной ночи. Ранним утром красногвардейцы заняли Кремль. Молчаливыми серыми колоннами они въехали на грузовиках через Спасские ворота. Во время короткого штурма Большого Кремлевского дворца с засевшими в нем юнкерами Муромов выбросил пустую винтовку и с гранатой в руке вышел навстречу революционным солдатам. Перед угрозой плена раненый корнет Дорошевич перерезал себе артерии. После поступка Муромова даже сдавшиеся на милость юнкера были расстреляны, те, кому повезло, отправлены в тюрьмы, немногим удалось спастись через подземные ходы, ведущие из Кремля к набережной Москвы-реки. Перед разлукой они прощались заветным паролем: – Через месяц встретимся на Дону! Звягинцев до конца сохранил верность присяге. В 1920 году революционный вихрь занес его на остров Врангеля. Там ему довелось еще повоевать, отбивая атаки норвежцев и американцев. На мятежном острове русского духа действовали порядки и знаки различия, принятые в царской армии. Николай Звягинцев командовал артиллерийской батареей и дослужился до чина полковника. Через шесть лет обессилевший гарнизон капитулировал перед Красной армией. Полковник Звягинцев был поражен в правах и десять лет скитался по северным лагерям, но, куда бы ни забрасывала его судьба, он повсюду прибивался к техническому персоналу, работал в котельной, в механизированной колонне, а в годы войны был призван на московский оборонный завод. Летом 1945 года он уехал в Казахстан, но его разыскали в казахстанской степи в местечке Беркутай и по особому списку прикомандировали к таинственному объекту на Клязьме. Ночной летний дождь набирал силу и стучал в плечи и запрокинутое к небу лицо, а Звягинцев все шел по ночной роще, удивляясь, что его долгая жизнь может уместиться в капле дождя, как в яблочном зернышке, где прячется до поры вся жизнь материнского дерева. Благодаря ливню, он незамеченым дошел до братского корпуса. Прошло трое суток. Слухи о том, что объект будут ликвидировать, обрели достоверность приказа. Уцелеет только оборудование, два-три ведущих инженера и несколько высоких чинов. Остальные просто исчезнут, и их закрытое личное дело станет их могильной плитой. По итогам расследования Звягинцев был осужден к высшей мере, но особым решением «вышка» была заменена пожизненным заключением. Такая же мера ожидала большинство рабочих и спецов. И только один шаман, уже без оленя, устным распоряжением Верховного был отправлен обратно на Енисей. В ночь после Большого Проскока Оленко внезапно одряхлел, точно на него обрушилась неизвестная болезнь: бацилла старости. Тем не менее шаман отбыл в Туруханский край в составе экспедиции МГБ, и больше о нем ничего не было известно. Золото для героя Апрель 1965 года, Северный Урал, лагерь особого назначения в деревне Петрецово Любовь и Голод – вот две силы, которые, по мнению свободных философов, поровну делят власть над миром. Несвободные рассудили бы иначе… От самого небольшого голода Любовь заметно тощает и добровольно уступает трон Костлявому царю, и голодный человек твердо знает, что его спасет не далекая, как звездочка, Любовь, а миска теплой баланды с комочком комбижира. Звягинцев не сомневался, что эту броскую фразу о Любви и Голоде, об их тайном единстве и явном противоборстве, придумал сытый человек, помышляющий о продолжении чувственного пира, но за годы лагерных лишений он твердо усвоил, что Любовь истинная, крылатая, всеобъемлющая не имеет отношения к сытому животу и правит миром в одиночестве. Ранней весной в лагерях особого назначения по всему Северному Уралу, в верховьях Колвы и Вишеры, царил сезонный беспредел. Главное управление лагерей рассылало директивы и разнарядки, но они копились в «Абвере» под сукном, а на местах, в рудниках и на лесоповалах, верховодил Голод. Первым замирал самый северный лесоповал в деревне Петрецово. Всю зиму лагерники валили лес, а в мае, по большой воде, его сплавляли по Колве и дальше к югу – по Вишере и Каме. Забрасывать продукты в таежную глухомань было трудно и дорого, а в распутицу так и вовсе невозможно, запасы баландеров тощали, и лагерная мурцовка день ото дня становилась все жиже. В баланду крошили прошлогоднюю солонину: но эта мертвая, осточертелая пища не утоляла голода. Ошалевшие от пустой кирзухи и никотинового голода, зэки шатались вокруг поселка небольшими промысловыми бандами. По бездорожью бежать отсюда было некуда, поэтому расконвоировали даже особо опасных рецидивистов, и «Абвер», так по всему управлению лагерей заключенные лагерей называли администрацию, сквозь пальцы смотрел на охотничьи забавы зэков. Но день за днем зэковские самоловы были пусты, небольшие стада северных оленей откочевали к Вишере, а до гусиного и лебединого лета было еще добрых недели три, поэтому выкопанный из-под снега «бычок» или белка, попавшая в силок, считались завидной добычей, за них могли и убить. В эти отчаянные дни любая вспышка или неосторожное слово грозили опрокинуть хрупкий порядок в лагере. По ночам, распаляя страсти, на увалах выли волки, и вертухаи зверели если не от голода, то от однообразия своей «собачьей службы», и вся зона превращалась в затравленного голодного пса, одновременно трусливого и дерзкого, помышляющего только о том, чтобы урвать кусок и проглотить в полном одиночестве. Всего два или три человека могли противостоять этому помешательству. Один из них был Звягинцев. В БУРе – бараке усиленного режима, он был вроде старейшины, и даже прозвище у него было уважительное, не в пример иным матерным погонялам – Железный Батя, но чаще просто Батя. Его «пыжика» – пожизненного заключения, не коснулась амнистия к 10-летию Победы, и по всем приметам Бате предстояло сгнить в зоне. Лагерному старожилу было уже за шестьдесят: седой как лунь, с синими льдистыми глазами, он держался на одном характере. За семнадцать зим отсидки лагерная цинга съела его зубы и ограбила тело, но никакие лишения и муштра не смогли стереть его характер и отпечаток старинного семейного воспитания. Проведя полжизни в местах лишения человечности, он нарочито не пользовался тюремной феней и блатными этикетками. К лагерным сидельцам он обращался на «вы» и по имени-отчеству, и зэки покатывались со смеху, когда Батя оставался рулить бараком: «Благословляю вас убраться к черту!» – говорил он оборзевшим картежникам, или «Извольте вынести парашу!» – когда воняло уж совсем нестерпимо; так получилось, что именно Батя спасал барак в голодные дни, когда зэки съедали всех «бесконвойных» собак, шатающихся по деревне и изредка забредающих в зону. Местные псы, крупные и злобные, были потомками трофейных немецких овчарок. Здесь, на Урале, к служебной линии примешалось немного волчьей крови, и такие, выросшие на воле псы могли и сами отведать человечины. Молодых и неопытных псов зэки подманивали на остатки лагерной мурцовки и, набросив на шею аркан, волокли в лес. Бывалые сидельцы ели их сырыми, радуясь малой искре тепла и жизни, сбереженной в теле животного. Николай Звягинцев не ел собак, твердо зная, что даже один кус собачьего мяса резко меняет тонкий состав человека и то неуловимое, что у людей зовется душой. У тех, кто подсел на кобуру, так называли сырое собачье мясо, зрачки становились зеркально-бездонными, а шмат мокрой, теплой плоти – единственно желанной пищей. Они плохо спали в лунные ночи и отличались мрачной свирепостью. Их чаще других лупил конвой за неподчинение и просто за дерзкий взгляд. Постепенно Звягинцев открыл подлинный смысл поговорки: Собаку съесть. Когда-то в седой волховской древности «съесть собаку» означало достичь запретного знания, открытого только отчаянным смельчакам, и пересечь зыбкую грань миров: людей и зверей, Богов и духов без права на возвращение. В эти сырые холодные дни Звягинцев надолго уходил в тайгу. Он искал березовую чагу: безвредный гриб-трутовик, растущий на старых березах. Весенняя чага ценилась едва ли не дороже сливочного масла и тушенки, потому что по воздействию на человеческий организм заменяла их обоих. Березовый гриб крошили самодельными ножами, наскоро сушили в печах и заваривали крепким кипятком. Чая в лагере не было с января, и любители чифирнуть были вынуждены довольствоваться «белой сиренью» – пустым горячим кипятком. За щепоть сушеной чаги, по-лагерному «чумы», давали полторы пайки чернушки, бумажный конвертик с сахаром или полновесную горсть махры. Скопившимся «благом» Звягинцев наделял больных и ослабевших от бескормицы, без различия масти. Масть не советская власть, может и поменяться… – отшучивался он в ответ на намеки блатных о нарушении понятий. Он поднялся на плоскогорье, где рос заветный березняк. Лес стоял нагой и светлый. От первого движения соков у берез покраснели почки, в эти дни чага обретала особую силу. Звягинцеву повезло, он срезал несколько крупных грибов, потом нашел еще, так что добыча не помещались в карманы. Остатки чаги он завязал в тельник и упрятал за пазуху. С пармы – верховой тайги – хорошо просматривался лагерь; покосившийся забор, и сама «зона» со штабелями бревен и рассыпанными стволами, казавшимися с высоты не толще спички. Над лагерем плыли нестройные дымные хвосты, и над темной, вздувшейся Колвой висело туманное марево. Чтобы успеть вернутся в БУР к вечерней поверке, нужно было спуститься с горы со стороны промышленной зоны, пролезть сквозь брешь в колючке и проскользнуть между больничкой и пекарней. Уже на подходе к зоне он увидел троих зэков, они «ощипывали» от клочков шкуры худенькую сине-багровую тушку, должно быть песца, попавшего в самолов, а то и мерзлую падаль, подобранную в тайге. По лохматой черной шапке Звягинцев издалека узнал Главшпана, молодого наглого вора. – Эй, папаша, заворачивай к нам! – крикнул Главшпан. Звягинцев втянул голову в плечи и прибавил шагу. Главшпан и его отвязанный кодляк прибыли в лагерь с малолетки, где не было взрослых табу. Отнять что-либо у старика, уважаемого даже ворами в законе, всегда считалось западло, но только не для этой компании. При Главшпане шустрил тощенький огненно-рыжий пацан с погонялом Малява. Знаменит он был тем, что мог распартачить под гжель, то есть расписать татуировкой любое лагерное тело. При помощи иглы и сажи Малява создавал настоящую летопись на живых, дышащих страницах, но наибольшей популярностью у зэков пользовался лаконичный табель «Колва», дальше следовали года отсидки и короткий девиз. Прижимая к груди узелок с чагой, Звягинцев обходил кострище по широкой дуге. Его снова окликнули, видимо, своим опасливым поведением он разбудил хищный интерес «малолеток». Убегаешь – значит виноват! Да и оттопыренный бушлат издалека бросался в глаза. – Эй, куда гонишь, папаша? – прикрикнул Главшпан. – Так бежит, что даже не здоровается, – поддакнул Малява. – Чего нашел-то? Поделиться не хочешь? – ломая сушняк, «малолетки» пошли наперерез Звягинцеву. Он крепче прижал кулек и побежал в лагерь. Главшпан догнал его уже у колючки, сбил с ног и пнул в живот. Кулек с чагой немного ослабил удар. Звягинцев попробовал отбиваться ногами, но подоспевшие подголоски наддали еще по ребрам, не отставал и Главшпан. С Бати стащили бушлат, и на снег посыпалась черные комочки березовых грибов. – Чуму хотел заныкать, падла! – вызверился Главшпан. Под пинками «малолеток» Звягницев сумел перевернуться на живот и, обхватив руками голову, переждать побои. – Стой, кодляк, старика лупить не западло? – окликнул «малолеток» молодой глуховатый басок. Звягинцев приподнял голову: на тропе стоял невысокий, коренастый парень, по прозвищу Якут, но Звягинцеву было известно и его настоящее имя: Владимир Ворава. Он «приземлился» в БУРе не больше года назад и с первого дня работал поваром в лагерной столовке. Тех, кто корячится на подсобных работах в зонах, зовут «придурками», но Якута сразу зауважали, к тому же он оказался отменным доктором, по-лагерному – лепилой. К весне, когда блатной барак поголовно засопливел от сифилиса и лагерный врач Артур Наседкин объявил забастовку до подвоза лекарств, Якут вызвался помочь и стал лечить бубоны и застарелые язвы ртутью из градусников. – Кто лечит ртутью, тот почти Бог! – повторял потрясенный Наседкин мудрость своего античного коллеги. Наседкин был взят еще «по делу врачей» за эксперименты с этой самой ртутью и ввиду общественной опасности своего деяния и оставался бессрочным сидельцем, вроде Звягинцева. Ртуть Якут смешивал со слюной, и, по мнению зэков, целила не ртуть, а это «брение земное», и за Якутом ходила целая очередь с просьбой «плюнуть и растереть». Наседкин называл этот способ целительства «контактным методом» и, забросив медицинские справочники, погрузился в изучение феномена. Абверовцы не могли нарадоваться на «ценный кадр». В руках у Якута все «горело», и в свою смену он обходился вовсе без помощников, а по вечерам даже устраивал небольшие концерты – стучал в вычищенные донца котлов, извлекая малиновые и сиреневые звоны. Дальше больше: шаманским звоном своих котлов Якут стал исцелять тяжкие стадии туберкулеза, и опешивший от нового чуда Наседкин стал посылать к нему тубиков из гнилого барака, списанных к тому времени со всех счетов. Да и самого дока Якут ухитрился вылечить от куриной слепоты. «Сый в глаза… все Божья роса», – загадочно посоветовал он, и Наседкин не замедлил последовать этому совету, хотя первоначально Якут имел в виду совсем другое. Он владел неким особым шифровальным ключом: сначала раскладывал слова на смысловые кирпичики, потом нумеровал, а после новой упорядоченной сборки слово или поговорка раскрывали свой настоящий смысл. На зоне традиционно ненавидят и всячески гнобят фреев и выскочек, но за Якутом даже блатные признали наличие Божьей искры и негласно признали «положняком». Однако лагерное погоняло дали обычное, по самой броской примете; его раскосый прищур решил дело. Мягкий взгляд Якута напоминал взгляд ребенка: ласково вопрошающий и знающий так много, что Звягинцев робел и терялся перед этим молодым парнем. – Эй, двуногое без перьев, отпусти старика! – прикрикнул Якут. – Не гони! – угрожающе засопел Главшпан. – Гонят олешек по тундре и дерьмо по трубам. А это Аристотель! – Блатуешь, чушка, когда блатные спят? – буром попер на него Главшпан, и кодлак сгрудилась плотнее вокруг главаря, передавая ему всю свою жажду крови и трусливую агрессию. Якут шагнул почти вплотную к Главшпану, не вынимая рук из карманов, он изучал бледное лицо Главшапана с трясущейся гузкой вместо подбородка и парой свинцовых пуль, загнанных под лоб. Подголоски сунули в руку Главшпана обрезок арматуры – увесистый стальной прут, не меньше двух сантиметров в поперечнике. – Наваляй ему по полной! – науськивал Малява. Взвесив стержень в руке, Главшпан прикинул тяжесть удара. – Сдохни, придурок! – Арматурина взвилась над головой Якута, но тот успел перехватить занесенный штырь. – Отдай игрушку, – миролюбиво, почти ласково, попросил он, но что-то в его голосе заставило всю кодлу попятиться. Якут левой рукой выкрутил штырь из кулака Главшпана и, легонько толкнув его в грудь, сбил с ног. Главшпан попробовал подняться, но от упругого толчка снова упал навзничь. Не понимая, что происходит, он поднялся и вновь упал под напором воздушных волн от пасов Якута. Со стороны это походило на игру в мячик, где мячиком служил Главшпан. Наконец Якуту надоело забавляться, и он вполне реальным хуком справа свалил Главшпана в снег, и на глазах у замершей кодлы не спеша и по возможности аккуратно завязал у него на шее стальной штырь. Легированная сталь извивалась в его руках как мягкая проволока. Главшпан выл и беспорядочными рывками попробовал сорвать железный галстук. Якут помог Бате подняться, собрал рассыпанную чагу и отвел его к костру, брошенному «малолетками», потом притащил охапку лапника, пособил стянуть вымокшие валенки и повесил их на рогульки сушиться. – Проверка… – простонал Звягинцев. – Будут искать… – Не волнуйся, отец, сегодня о нас с тобой никто не вспомнит… Вскоре к костру приковылял Главшпан, за ним высыпала непривычно робкая кодла. – Развяжи, – рыдал Главшпан, тиская ржавый профиль. – Извини, развязать не могу, хотя и узел простой, – подбрасывая в костер дрова, ответил Якут. – Извинись перед старшими, тогда подумаю… Скуля и глотая слезы, Главшпан провыл извинения. – Бля буду! – закончил он свои излияния. – Будешь, будешь… – успокоил его Якут и сдернул с шеи развалившийся надвое прут. Ближе к ночи к костру прибился сбежавший из барака Малява. Глядя влюбленными глазами в загадочные щелки Якута, он протянул ему неслыханную роскошь – сигарету «Ява». «Яву» в Петрецово курил только начальник лагеря, и происхождение этой сигареты наверняка было опасным и романтичным. Малява принес закопченный котелок для чая и пару промороженных хлебных паек. – На, завари. – Звягинцев протянул Якуту чагу. – Сырая – не заберет… – засомневался Малява. – А ты попробуй! – Добро! – Якут бросил горстку в котелок с талым снегом. Когда густой, как торфяная вода, чай был готов, Якут вынул из кармана горсть черных, круто присоленных сухариков. – На, хапни. – Якут протянул Звягинцеву железную кружку и сухари. – Пей молча, – отбросив привычную мягкость, приказал он, – потом сухариками заешь… Пей и весь свой Род поминай! Его силой и поправишься… После Якут осмотрел его, как опытный доктор. – Ты, Батя, только не шевелись. Ребро у тебя сломано… Давай полечу… Якут закурил «Яву» и раз и другой дохнул душистым дымом на синеватые кровоподтеки и помазал своей слюной. – К утру заживет, – пообещал он, – ты лежи здесь у костра, а я буду дрова подбрасывать. – За что сел? – чувствуя, как затихает и сворачивается в клубочек боль в груди, спросил Звягинцев. – Статья сто девяносто первая, часть вторая, – привычно выдал свой «расстрельный букет» Якут. – Поясни, – напрасно напрягая память, попросил Малява. – За пять кило рыжухи, – наслаждаясь дымком «Явы», не сразу ответил Якут, он курил заветную сигарету уже второй час, но табак все не убывал. – Золота? – не поверил Малява. Якут кивнул: – Едва «пыжика» не дали по совокупности! У нас ведь как? За десять грамм – пять лет отсидки. – Откуда столько? Повезло? – загорелся Малява. – Работал я бульдозеристом в артели «Яна», – со вздохом ответил Якут. – Янинский карьер вскрывал, срезали мы макушечку, первинки сняли, и поперла наверх червонка – красная ртуть; верный признак, что золото близко, но до песочка так и не дошли. Валит наверх киноварная руда… Красивая, стерва! Но бесполезная… Начал я к ней присматриваться и скумекал, как побочный минерал на пользу обратить. Взял сковородень и натопил ртути, сколько за раз получилось. Ртутная мазь – самое первое спасение от «розочки». Народ ко мне косяком пошел, с «Изумрудного» и с дальних приисков лечиться приезжали. Держал я ртуть в литровом термосе: надежно и удобно. А она тяжелая: в пять раз тяжелее воды, как раз около пяти килограмм и было. Только видишь ли какое дело, через месяц-другой открываю я термос, а там золото! Еще тепленькое, точно недавно отлитое! Малява слушал, раскрыв рот и встопорщив юные розовые уши. – Это мне потом на этапе один бывший химик объяснил, что теоретически золото из ртути получить можно, – продолжил рассказ Ворава. – Англичане после войны попробовали: взяли пятьдесят килограммов ртути и четыре года ее в ядерном реакторе крутили. Золота получилось даже больше, чем полагали: почти семьдесят пять килограмм! – Значит, ты сам «светишься», почище ядерного реактора, – заметил Звягинцев. Якут пожал плечами. – А как замели? – с горящими глазами спросил Малява. – Ну, куда я пойду с литровым слитком, а выбросить жалко. – Якут припрятал неубывающую «Яву» в карман бушлата. – Решил я ее при первом удобном случае сдать, завернул в тельничек и под сиденье бульдозера заныкал, да, видно, кто-то на меня стуканул; короче, приехал ментовоз, мы тогда «Рабочий полдень» слушали, концерт по заявкам радиослушателей. Ну, меня по чьей-то «заявке» и повязали, и концерт в ШИЗО устроили, и о чудесах в термосе петь заставили. Потом из конторы подкатили, предложили сотрудничать и в интересах страны ртуть в золото перегонять. Опер так и не смог понять, что это не я, а через меня! – продолжил Ворава. – И в неволе, а паче того насильно, они от меня ничего не добьются… – А откуда у тебя сила такая? – выспросил-таки заветное Звягинцев, речь Якута радовала его позабытым народным ладом и живым дыханием, скрытым под дребезжанием «блатной музыки». – Да как тебе сказать… Я ведь до Урала на Енисее жил, школу жизни проходил у одного шамана, потом он меня в горы отвел, к остякам… – Так я не понял! Ты, значит, у шамана научился, то есть силу взял? – уточнил Малява. – Силу я взял от лучика, – поправил его Якут. – Лучик находит того, кто готов, хоть на воле, хоть в отсидке. – Скажи, Володя, а ты слыхал об Илимпо? – безо всякой надежды спросил Звягинцев. – Может, и слыхал… – равнодушно ответил Якут. – Был у нас на Енисее такой шаман… Два года эмгэбэшников по тайге таскал, вроде Ивана Сусанина. – А Кама… Может быть… – от волнения Звягинцев привстал с лапника, и боль в отбитом теле напомнила о себе. Якут приложил палец к губам: – Тебе надо отдохнуть! Разбужу, когда надо будет. – Не засну я, – простонал Звягинцев. – Давай еще поговорим… – Спать, – Якут щелкнул пальцами – и Звягинцев послушно положил ладони под щеку и мирно засопел. – Научи, – восхищенно попросил Малява. Рыжая бестия, оторвавшийся от Главшпана и его кодлы, усиленно лебезил перед новым авторитетом. – А я тебя бесплатно распартачу, хочешь перстни на руках, хочешь бабу голую на плече. – Тебя как звать-то, живописец? – Марей… Зипунов… – Вот что, Марей, этому научить нельзя, сам смотри и смекай… А если рисуешь, так лучше картины пиши или плакаты. – Наша сила в наших плавках? – усмехнулся Марей. – Меня за такое едва в карцер не упекли. А коли ты так умеешь, – Марей лихо щелкнул пальцами, – то и охрану сможешь снять. Слухай сюда! – поднажал он. – Пора нам отсюда когти рвать! Главшпан очухается и старика по-любому завалит. И нам с тобою тоже – хана! Крысиного яда в мурцовку кинет или еще чего придумает… – Ладно, дай подумать, – кивнул Якут. – Да чего тут думать! Река со дня на день вскроется, на плоту и рванем. – Марей оглянулся на крепко увязанные стволы для перегонки. – Нет, рвать не будем, подождем амнистии, уже недолго, – глядя в огонь у костра, сказал Шаман. Так оно и случилось, через месяц грянула знаменитая амнистия к 20-летию Победы, и в августе 1965 года Шаман, Марей и Батя, со справками об освобождении, оказались в низовьях Енисея в Туруханском крае. Собрали плот и поплыли на север, выспрашивая в прибрежных деревеньках о шамане Илимпо. Оленные люди, а тем паче русские, не знали такого. Большинство эвенков к этому времени уже перестали кочевать и поселились в бывших факториях, а ныне промысловых поселках, и только в поселке Январском им указали на двухэтажный барак, переделанный под персональное жилье, там и жил «последний шаман орочен». От местных эвенков они узнали, что этот шутник перенес свой чум в городскую квартиру, провертел дымник на улицу и в холода топил каменку, выложенную прямо на деревянном полу. Его белый олень жил здесь же, в стойле рядом с коровенками местной «якутской» породы. Судя по дыму, валящему в чердачное оконце, старый шаман был дома. Хозяин вышел к ним из самого настоящего чума, упирающегося остьями в закопченный потолок, – маленький, безбородый, похожий на внезапно одряхлевшее дитя. Он моргал погасшими глазками, не узнавая вошедших. – Ну, здравствуй, Оленко, моя таежная сказка! – Звягинцев обнял его за костлявые плечики и зажмурился от внезапной рези в глазах, но не заплакал, он давно разучился плакать. – Кола! Вова! – обрадовался старик. – Эко! Аяври Кунакан! – бормотал он слова радости, понятные без перевода. – Старый Илимпо почти ослеп, но все еще помнит ту яму с теплой водой в верховьях Учи! Там лежит Бата-Сульдэ: Железный Шар. Мы найдем его, а потом уйдем на Эни-Сай, и Мать-Река сама отнесет нас в селение Эден-Кутун! В тайге было тихо, так тихо, точно сокровенная жизнь в одночасье снялась с насиженных гнезд, покинула логовища и норы и ушла, не оставив следов. Не было даже гнуса, хотя всего месяц назад над болотами плясали черные столбы мошки. И в небе было пусто: орлы и сапсаны, вечные стражи Божьих гор, откочевали южнее – на плато Сыверма и Муторан. В такой тишине слышнее мысли человека и его тайный разговор с властителями судеб, и в безмолвии мира ровно течет шаманская песня. Звягинцев брел за Илимпо, за ним ковылял Марей, замыкающим шел Якут – Ворава. Старый шаман держал за повод Бугике, белого оленя-трехлетку. Заночевали в командорской избе Кулика, сохранившейся на удивление хорошо, и ранним утром поднялись на вершину горы Стойковича. К полудню небольшая экспедиция вышла к границам вывала. Обугленные склоны так и не обросли молодым лесом. Деревья и травы упорно не хотели пускать корни на пепелище. Илимпо уверенно двигался в глубину вываленного леса, к чудом выжившей кедровой роще. Стволы деревьев, переживших агонию взрыва, были перекручены винтами и пластичными извивами. За танцующими кедрами блестело круглое озерцо, похожее на воронку. – Лезь сюда! – приказал Звягинцеву старый шаман. – Будешь снова молодой и ярый, что мой Бугике. Звягинцев недоверчиво сбросил одежду, зашел по шею в воду и окунулся с головой. – Тепло? – спросил Илимпо. – Как в бане! – с восторгом отозвался Звягинцев. – Здесь лежит душа Железного Шамана! – бормотал Илимпо. – Я чую его горячее дыхание! Ничего не могло измениться… Поищи на дне, Кола! Звягинцев занырнул еще раз и нашарил на дне воронки нечто круглое, покрытое слоем скользкого ила. Трясущимися руками он очистил шар и прочитал маркировку, чтобы окончательно убедиться, что именно этот «орешек» он запустил семнадцать лет назад. – Да это он… Он лежит все в той же яме, – подтвердил Илимпо, любовно оглядывая шар. – И в нем все так же спит душа Железного Шамана. – Сталина? – зловеще переспросил Звягинцев. – Его черная душа заключена в эту скорлупу? Илимпо важно кивнул. – А что, если я уничтожу это Кощеево яйцо?! – прошептал Звягинцев. – Взорву?! Брошу в домну?! Переплавлю или перекую?! – Никто не перекует прошлое, – покачал головой Илимпо. – Ты спрашиваешь, что будет, если уничтожить дух Сталина? Смотри! Илимпо выдернул из своего костюма подвеску: низку сине-бирюзовых бус, и разорвал жилку. Звягинцев вздрогнул и пошатнулся: раскатившиеся бусины шаманского костюма слились с видением рассыпающегося мира: светила забыли свой путь по орбитам и сталкивались в дикой пляске, рушились горы и вскипали моря, и камни распадались на атомы, на разноцветные вихри в безумной центрифуге Времени. Железный шар из прошлого соединял звенья времени, как стальная крепь, и, утратив одно из своих колец, всего лишь фрагмент спирали, маленький позвонок, или коленце, живой, полный соков стебель настоящего обращался в кисель… в гниющий труп… – Но что, скажи, что мне делать с моей ненавистью к нему? – прошептал Звягинцев. – Понять – это простить и целиком вместить в свое сердце. Поверь, Кола, тебе станет легче! – Илимпо положил ладонь на плечо Звягинцева и заглянул в глаза, с выражением мольбы и боли. – Илимпо прав, уроки истории не нуждаются в повторении, – мягко сказал Якут. – Сталин спас страну жестокими методами, это была операция на поле боя, сделанная перочинным ножом и топором. Если бы не он, России уже не было на карте мира, ее не было нигде во вселенной! Он сберег для грядущего ее Душу. Он научил Ее быть сильной и заставил томиться ожиданием весны и жаждой света! – Добро! Я примиряюсь с Тобою, Бессмертный Кощей, я прощаю тебя, Праведный Злодей, и признаю твою конечную победу! Я погружаю тебя в твое сказочное бессмертие, в огненную реку народной памяти, и с этой минуты я дворянин и сталинист! – захохотал Звягинцев, и его горький смех повторили кедровая роща и фантастические извивы стволов и ветвей – коби древа, как называл эту пляску Ворава. Вечером у костра Звягинцева сморил ранний сон. Перемигиваясь, Ворава и Марей посматривали на мирно посапывающего Батю. Его обветренное, давно не бритое лицо блестело молодым румянцем. Морщины расправились, и вместе с ними исчез призрак тусклой старости. Беззубый старик, загибающийся от цинги, молодел на глазах, точно время для него побежало вспять. Клочки седой щетины на подбородке обернулись густой темно-русой волной, и под брезентовой ветровкой теплой опарой встали молодые мышцы. – Поберегитесь, бойе, – ехидничал Илимпо, – скоро у вашего Бати вырастут зубы, и он отобьет всех ваших девок! – Может быть, и нам с Якутом для профилактики макнуться? – загорелся Марей. – Станем бессмертными Кощеями? – А заодно погреемся! – поддержал его Ворава. До утра Ворава и Зипунов плескались в теплой яме, но особых перемен в своей буйно цветущей молодости не заметили. За полвека Ворга Мертвых почти потерялась в тайге, и только глубокая, утоптанная во мху колея – оленья тропа, напоминала о старом пути в Солнцево селение. – Эден-Кутун… Кама… – повторял Звягинцев, точно молился на далекий свет у края горизонта, и в распахнутые резные ворота он вошел первым: ступил несмело, точно в зыбкое сновидение. Как и сто лет назад, здесь жил дивный род людей Оси. Звягинцев зачарованно обходил золотистые терема с нетускнеющей росписью, украшенные резным кружевом и лебяжьими знаками. – Земной поклон! – ласково здоровались с ним застенчивые красавицы, статные старухи и молодые матери с младенцами на руках. Мужчины вернулись с прииска ближе к вечеру, сквозь прорези в ставнях загорелись светочи, и позабытое дыхание семейного лада согрело и укачало Звягинцева. Из тайги пришли старшие братья Воравы, они уже давно породнились с остяками и жили единым родом. Как сто лет назад, здесь правил древний обычай: на закате гостей пригласили на молчаливое чаепитие с Родом, черный несладкий чай заедали солеными сухариками. Глотки и шорохи сливались в общий ритм, плавные жесты походили на беззвучный танец, и Звягинцев внезапно ощутил единое дыхание Рода, великую святую силу, окутывающую мир. После чаепития зазвучала и набрала силу песня; голоса сливались в могучий поток, и он, Звягинцев, с его памятью и болью, с невероятным счастьем встречи и узнавания, растворялся в этой вечной реке, бегущей в будущее, в солнечное безбрежье. Кама с мягкой улыбкой смотрела на него и сияла молчаливой радостью. – Дозволь остаться возле тебя, – попросил Звягинцев, когда они остались одни. – Тебе ведомо все, что я пережил. Каждую минуту своей жизни я беззвучно взывал к тебе и жил надеждой на встречу! Кама качнула головой в царственном уборе, и с тихим печальным звоном заговорили жемчужные нити. – Здесь, на этой земле, живет Род, и ты можешь остаться здесь, породнившись с остяками, выбрав девушку по душе и слившись с ней в один дух, в одно тело. – Ты же знаешь, что это невозможно, – с отчаянием проговорил Звягинцев. – Да, знаю… У тебя, Николай, совсем иная судьба. Боги вернули тебе потерянные годы для великой цели. Пройдет двадцать пять лет твоего одинокого подвига, и тебе будет доверено воспитывать Деву-Веду – дочь Воравы, грядущего русского Спаса. В тот день и час, когда она родится, будет великая битва на Земле и в Небесах. Силы тьмы будут отброшены, но они будут терпеливо ждать и искать случая, чтобы погубить Ее и тех, кто ее полюбит. Я буду далеко, очень далеко и не смогу помочь… Вглядываясь в нечто над его головой, видимое только ей одной, Кама заговорила о будущем: – Любовь спасет мир! – Кама закрыла свои мудрые, вещие очи. – Она царствует над миром, несмотря ни на что! Когда власть Любви превозможит любовь к Власти, на Земле наступит мир! Крушение Красноярский край, наши дни Маленький катер «Стриж» шел в низовья Енисея, обгоняя навигацию. Большие и малые суда еще стояли в зимних доках, и только отважный «утюжок» гладил против шерсти бунтующие волны Енисея. В рулевой рубке крутил штурвал Лаврентий Малюта. За бортом плавали клочья морозного тумана, это проснувшаяся вода густо парила под студеными ветрами. Свинцовые волны гнали к океану остатки ледяного панциря. Отвечая на злобу дня, Великий Инквизитор назначил себя еще и Великим Кормчим, и эта роль пришлась ему по душе. Ради экскурсии по сталинским местам ему пришлось отказаться от сопровождения, и целый взвод «Золотых псов» остался отлеживаться в Костино – в порту приписки суденышка. Марей и Авенир второй час не поднимались из крошечной кают-компании. Качка за бортом не помешала им выставить на подвесной столик весь убойный арсенал, захваченный в туземном продмаге. – Зря ты нас с Лаврентием кобью своей морочил. Нет ее, одна фигня! Коба – это грузинская транскрипция имени царя Кобада, последнего правителя из персидской династии Сасанидов, известного как сильный маг и вероломный правитель, – говорил Авенир, закусывая хариусом, пресным, как понедельник. – Кстати, этот Кобад и был первым царем-коммунистом! Поначалу он поддерживал восстание Маздака и призывал к чистой и справедливой жизни, а потом показал свое истинное лицо и враз покончил со всеми «магами», заманил их на пир и там повязал всех скопом! – Кто выбирает имя, тот выбирает судьбу! – философски заметил Марей. – Уж кто-кто, а Иосиф Виссарионович это знал. – Воссоединение с архетипом дает силу этого архетипа, – обсасывая плавничок, подтвердил Телепинус. – Коба глубоко вошел в роль этого царя-волшебника, что позволило ему занять ключевой, поистине царский пост в величайшем государстве мира! И никакой коби-с! – Так-то оно так, – промурлыкал Марей. – Только вот, к примеру, ежели написать слово «Коба» латинскими буквами, то по-русски выйдет «Сова» – символ глубокой вдумчивой мудрости, свойственной вождю. А знаменитые сталинские ночные бдения? А советы и советская власть? Все это уже было записано в имени «Коба»! А Кобь как раз и учит, как правильно разные тайные слова читать! – Да ты же все задом наперед читаешь, да еще латинскими буквами! – удивился Телепинус. – А ты как думаешь, почему в наших сказках Иван-дурак на кобылку задом наперед садится? А помнишь «Конек-горбунок»? А с чего все началось? С белой кобылицы! А чем закончилось? – Царствием мужицким! Потому Кобь еще зовется Царский путь, из бессознательного состояния – к Силе и Славе, предъявленной в сказке Царь-девицей. – Ну, до Царь-девицы тебе, родной, еще ой как далеконько! – уязвил Марея Авенир. – А вот кобенишься ты много… От жесткого удара по корпусу кораблика Марей скатился с полки, пухлый Телепинус усидел, но затрясся всеми складочками. Кораблик заметался, взбрыкивая кормой, как бычок на родео, и все вольное, не пристегнутое ремнями и не посаженное на цепь, запрыгало, взбунтовалось и встало на дыбы. Марей и Авенир, толкаясь и матерясь, выскочили на палубу, здесь вовсю хлестал ливень. Припадая на левый борт, кораблик вращался по широкой дуге. Перегнувшись через канат, Марей вгляделся в клубящийся туман за бортом и отпрянул: из воды на него взирало гигантское лицо с густыми усами и сердито сдвинутыми бровями. Буруны и толкунцы огибали титанический лик из серого гранита. По всей видимости, кораблик налетел на его выступающий из воды нос. – Он, точно он! – завопил Марей. – Да кто «он»? – провыл Телепинус, туман и брызги мешали ему рассмотреть призрачное лицо. – Сталин! Е-мое! – Всё приплыли… Разбились о Сталина! – констатировал Авенир. – О-хо-хо… Он же здесь, на скале, над рекой стоял, и корабли ему хором гудели! А в шестьдесят первом его, бедолагу, даже взорвать поленились и тишком в Енисей скинули… Марей стащил с головы папаху и вытер мокрое от ливня лицо. – Опять ничего не понятно… Он же на самом дне лежал, – бормотал Марей, – и всплыть никак не мог, разве кто бухту осушил… В рулевой рубке белый от напряжения Малюта пытался выправить штурвал, но сломанная рулевая стойка вихлялась и левый крен давил все сильнее. Под жалобные причитания Телепинуса, Малюта и Марей успели вытащить и надуть маленький резиновый ялик, и, прежде чем «Стриж» клюнул носом в енисейское дно, вымокшая экспедиция достигла берега. Здесь все еще виднелись остатки причала, но место казалось диким, давно заброшенным. Ливень кончился, но прибрежные камни успели обрасти прозрачной ледяной корой. – Может, оно и к лучшему, – вздохнул Марей. – Хорошо, что до Курейки не доплыли. Здесь она сокрыта – последняя тайна Вождя! Кораблекрушение странно подействовало на Малюту, он карабкался по ледяным валунам с отрешенной улыбкой Будды и после крушения не проронил ни слова. Ветреный закат развернул на горизонте алое полотнище, а впереди замаячил мрачный лохматый пихтач. Марей уверенно двинулся в задичалую глубину, за ним подтянулись «сопровождающие». Зрелище, открывшееся им посреди сумрачной рощи, было необъяснимо и фантастично. Из болотистой почвы поднимались дорические колонны из светлого мрамора, увитые по верху резным виноградом. Эти античные столпы поддерживали треугольный фронтон таинственного пантеона, похожего на греческий акрополь. Марей распахнул тяжелые дубовые двери, и первым вошел в темные недра. На него повеяло запахом старого бархата и мастики для натирки полов и прочими приметами ухоженного дома культуры. За ним робко, как крестьянские ходоки к председателю Совнаркома, вошли Малюта и Авенир. По периметру квадратного зала вспыхнули тусклые плафоны, и театральная тишина лопнула, как напряженное стекло. Из-под потолка загремел искаженный динамиком голос: – Он, как Антей, прикоснулся к священной земле Севера и принял силу ее! Малюта скорчился и втянул голову в плечи, и только узнав голос диктора Левитана, немного успокоился. Включился полный свет, и небесно-голубой купол пантеона заиграл перламутровыми всполохами северного сияния. Стены святилища были обшиты плитами красного гранита; золото, витражи, лепнина и драгоценный янтарно-желтый паркет напоминали дворцовые залы. Посредине, на толстом слое речной гальки, стояла реликвия: маленькая ветхая избушка-зимовейка, привезенная сюда с верховьев Енисея, со сталинских выселок. В музейных витринах было выставлено скромное сталинское наследие, практически все личные вещи вождя: мундир генералиссимуса, крестьянский тулуп, стоптанные ботинки и подштопанные валенки. У стены притулилась ржавая походная кровать. Тут же выстроились по ранжиру статуи Сталина, своевременно спасенные от вандалов-шестидесятников. – Он впитал неукротимую волю богатыря Енисея и на белой сопке Кит-Кай заглянул в будущее, – гремел Левитан. – Сталин с нами! Но диктор внезапно закашлялся и звучно сморкнулся. Позади сталинской избушки скрипнула потайная пружинка, и перед гостями возник старичок крайне аскетичного облика. Его почтенный возраст уже не подлежал точному определению. Он был похож на мудрое столетнее насекомое: сверчка или богомола. Большие выразительные глаза блестели невыплаканной слезой. – Добро пожаловать в Пантеон вождя, – произнес он голосом Левитана, – меня зовут Артур Семенович Наседкин. – Лепила! Живой! – ахнул Марей. – Так вы тут за экскурсовода? – обрадовался Авенир. – И кто же вас финансирует в этой глуши? – Обижаете… я по убеждению. – Наседкин вынул платок и тщательно протер витрину с мундиром, и сдул пыль с валенок. Шеренге разномастных статуй он отдал пионерский салют. – Я жил при нем, при нем махал рукою, я точно знал, что мне не жить в раю! Прости мой Вождь, что я побеспокоил бессмертную фамилию твою! – Так вы сталинист? – не поверил Телепинус. – Мы, русские люди, всегда за империю, – заметно грассируя, ответил Наседкин. – Сразу видно, что у вас никто не сидел, – проворчал Авенир. – Вы бы по-другому запели. – Ошибаетесь, я сам бывший зэк. – Наседкин рванул горловину свитера и обнажил лагерное клеймо: расплывшийся, но все еще узнаваемый профиль вождя. – Да, был культ! – запальчиво произнес он и взмахнул кулачком. – Но была и личность! Помните у Высоцкого? Ближе к сердцу кололи мы профили, чтобы он слышал, как рвутся сердца! – Лагерный привет, док! «Колва-65»! – выпалил заветный пароль Зипунов. – Это же я, Малява, тебя синькой распартачил… – Не помню такого, – поджал губы Наседкин. – Да и выглядите вы слишком молодо, прямо-таки огурчик с грядки! – Это я в сталинском рассоле просолился! – попробовал объяснить свой феномен вечной молодости Зипунов. – Попрошу без шуток, – строго сказал Наседкин. – Пройдемте за мной! Вождь ждет! – Он сбросил со столбов бархатные канаты, перекрывающие подходы к избушке, и распахнул скрипучую дверь. Избушка оказалась обжитой и даже уютной: беленая печь, аскетичная лежанка, вдоль стен, на деревянных тяблах толпились этнографические редкости: масляные лампы, початые головки сахара в бумажных обертках, глиняные корчаги и плетеные короба, книги занимали отдельную полку, там же стоял стаканчик с гусиными перьями. Наседкин по-хозяйски сдвинул лавки к столу и растопил самовар, раздувая угли настоящим сапогом, потом ушел куда-то в свои таинственные подземелья и вернулся с охапкой серебряных кубков-призов, оставшихся от сталинских спартакиад и соцревнований. Наседкин расставил кубки, себе выбрал самый приметный в виде бюстика вождя, распечатал бутылку с сургучной головкой и плеснул себе и гостям. – За Родину, за Сталина! – провозгласил он и продолжил, не переводя дыхания: – Я пил из черепа отца ЗА ПРАВДУ НА ЗЕМЛЕ, за сказку русского лица и верный путь во мгле. Вставали солнце и луна и чокались со мной, и повторял я имена, забытые Землей. Он был нашим Отцом, строгим, но справедливым, а родителей не выбирают… Он навеки поселился в душе каждого из нас, как страх и гордость, как радость и боль, как праведная мечта о сильной справедливой стране! Справедливость – вот ключ к русской душе, к ее тайне. – И в чем же она, по-твоему, русская тайна? – внезапно заговорил Малюта. – Мы, русские, – народ полярных крайностей, – после долгого молчания заговорил Наседкин. – Мы долго запрягаем, но быстро едем, мы долго терпим, а потом выплескиваемся в беспощадном бунте. Народная душа еще только зреет, как плод в материнской утробе, посреди страхов и обожаний, мук и молитв, звериных инстинктов и божественных откровений. Кто разбудит ее? Тот, кто вместит русскую тайну: слабость и силу, дремучее невежество и высшую интуицию, пьяную лень и грозный зов созидания, ненависть к чужому и желание безраздельно слиться с ним! Русская тайна – в напряженном поиске Бога, в предощущении божественности в себе. Русская тайна – в ощущении вселенского братства с былинкой, звездой и с человеком другой крови, но дышащим в лад с тобою, мечтающем о том же. – Добил ты меня, Наседкин, – с невыразимой тоской проговорил Малюта. – Вроде как я всю жизнь не туда бежал… Вот что, Зипунов, дуй-ка ты отсюда, покуда я пьяный… А то не ровен час раздумаю… Марей кивнул, земно поклонившись всем троим, со вздохом надел папаху и тихо притворил дверь сталинской избушки. Дикий мед На подробной карте, скачанной в одном из интернет-кафе Красноярска, кордон Еланский был помечен жилым. До Сургутихи Аким и Тамира добрались на перекладных, а на прииске «Изумрудный» наняли вездеход и часов через десять высадились на берегу Учи. Сверившись с картой, они двинулись к верховьям, перебираясь через невысокие древние скалы и заваленные бобровыми запрудами протоки. К Еланскому вела едва приметная лесная тропа. Вдоль тропы пестрели завязи морошки и княженики, звенели осы, в речных заводях хлопали крыльями и гомонили гуси, била плесом рыба: ликующий весенний мир раскрывал перед ними свои простые, трогательные тайны. Кордон встретил их заколоченными окнами, но в егерской избушке все осталось нетронутым, здесь были и дрова, и небольшой запас продуктов. В первый же погожий день они ушли далеко в лес и вышли на песчаную, давно нехоженую дорогу. Она привела их на холм, к деревянной церковке с покосившимся куполом, рядом стояла еще одна покинутая изба. На обратном пути они решили собрать побольше дров. Выискивая сухие деревья, Тамира зашла довольно далеко и спустилась в лог. Громкое гудение мушиного роя насторожило ее, она прошла еще несколько шагов и остановилась потрясенная: крупная белая волчица задохнулась в капкане-самолове. Жалобный щенячий визг слышался ниже по ручью. Она стремглав бросилась к воде, на песчаном плесе спина к спине лежали трое волчат. Задние лапы у них были скручены толстой алюминиевой проволокой. Должно быть, ранней весной кто-то из местных браконьеров набрел в тайге на волчий выводок. Охотник стреножил щенков, зная, что волчица не бросит искалеченных детенышей и, выбиваясь из сил, будет кормить до осени. В конце навигации он устроит засаду возле логова и без хлопот возьмет все семейство. В этот раз получилось иначе, волчица попала в зимний капкан, но волчата сумели доползти до ручья, и это спасло их от немедленной гибели. Аким и Тамира освободили волчат, отнесли к зимовью и накормили свежей рыбой, которая изобильно шла в самодельные верши. Рядом с крыльцом Аким вырыл уютное логово. – Наши цирковые звери живут как зэки. Пусть эти будут свободны! Мы не будет ничему их учить, мы будем сами учиться у них быть счастливыми! – говорила Тамира. Все эти дни и ночи Аким и Тамира были спокойны и счастливы, они подолгу разговаривали и хохотали над своими маленькими промахами, но по ночам сабля по-прежнему лежала рядом с Тамирой, точно чеченка ждала неведомого знака или сигнала. Километрах в трех от избушки русло Учи делало широкую петлю и уходило под козырьки нависших скал, там по крутым уступам скакали вниз звонкие родники. Тамира рубила струи горного водопада, и тонкий хрустальный стержень не успевал разбиться на брызги. Тренируя удар, она секла сухой прошлогодний тростник в пойме Учи и точила саблю о скалы, как это делали мюриды времен Шамиля. Все свободное время Аким проводил с волчатами, он боролся с подросшими самцами, возился с самочкой, рычал, кусался и в обнимку катался по сочной молодой траве. Волчата быстро вошли в силу и встали на ноги, но задние лапы у них еще долго оставались слабыми, и при беге они приволакивали круп. В тот ясный, по-летнему теплый вечер Аким и Тамира сидели на высоком камне-утесе над Учей. Тамира прислонилась спиной к стволу кедра и мягкими движениями перебирала волосы Акима. Внизу у воды играли подросшие волки. – Как хорошо и спокойно, – вдруг сказала Тамира, – смотришь в синюю бездну и понимаешь, что никогда не умрешь! Она опрокинулась на спину и долго смотрела в безоблачный зенит. – До встречи с тобой я видела только черно-белый мир, теперь он стал ярким, как это небо, – прошептала она. – До встречи с тобой я думал, что пшеничные косы и синее небо в глазах – это единственная настоящая красота, – признался Аким. – Посмотри в мои глаза, – попросила Тамира, и Аким изумился этому внезапному чуду: в ее глазах плыла весенняя синева. Волею судьбы это был их последний мирный вечер. В полдень следующего дня Тамира вернулась на кордон раньше обычного. Иссиня-бледная, с пустым блуждающим взглядом, она как сомнамбула прошла мимо Акима. – Что случилось? – Аким оставил волчат и пошел за ней. Он встал в дверях, безмолвно наблюдая, как она, тяжело дыша, мечется по избушке. – Они здесь, оба! – крикнула Тамира, швыряя вещи с полок и тут же наступая на них ногой. – Кто? – Мой кровник, майор Барнаулов и эта… Илга! Я видела их на горе рядом с церковью… Иншалла! Я убью их обоих! – От волнения к ней вернулся кавказский акцент. Аким резко выдохнул и отер ладонями лицо, точно только что проснулся от страшного сна. – Ты бредишь! Какой Барнаулов? – Тот самый! Он сорвал суд над этим мерзавцем, полковником Бурановым. После его статьи присяжные трижды оправдывали Буранова. Я убью его ради памяти Альмаз! Так велит Адат! – Она пальцем проверила остроту сабли и слизнула каплю выступившей крови. – Но ты не забудешь чеченскую честь, мой старший возлюбленный брат! Меня не забудешь! Кровавую месть тебе завещает Адат! – тихо пропела она. – Это Альмаз написала в пятнадцать лет. Наши девушки помнят о чести… и чтят законы рода. – Твой род велит тебе воевать с безоружными?! – мертвым голосом спросил Аким. – Это Кысмет! Судьба! Воля Аллаха!!! И я буду его слепым орудием! – ответила Тамира. Лед и горячий яхонт ее глаз заворожил Акима. Они были совершенно волчьи! В них мерцал и гас огонек прирученности. Тамира вновь возвращалась в дикий лес своей души, в мир племенных тотемов и жестоких слепых инстинктов. Аким захлопнул дверь и закрыл ее на засов. – Ты никуда не пойдешь, – предупредил он. – Я запру тебя и посажу на цепь, а им скажу, чтобы убирались подальше! Тамира подскочила к нему, обняла за плечи и, обжигая дыханием, прошептала: – Ты ничего не понял, Аким! У них Шар Власти! Я это точно знаю! Я добуду Шар, и мы уедем в Сауд! Ты примешь истинную веру, веру Пророка… Мы будем богаты и свободны. Ты, я и наши звери! Она гибко скользнула к ногам Акима и обняла его колени. – Волка не удержишь на цепи, так говорят у нас в горах… – ласково шептала Тамира. – Ты никуда не пойдешь, – пробормотал Аким. Он крепко схватил ее запястья и потянул к кровати. У него все еще была надежда, что Тамира одумается, что этой ночью он сумеет переломить ее волю, отобрать ее опасную силу и перековать ее сердце в магической кузнице своей любви… И она подчинилась ему с тонкой злой усмешкой. Во тьме из ее волос сыпались искры, а ее узкое, распаленное тело дразнило опасной гибкостью дамасского клинка и раз за разом побеждало в затяжной любовной схватке. На рассвете Аким заснул и ненадолго выпустил ее ладони. Стрела Кощеева Несколько дней Барнаулов и Илга обгоняли весну. Первого мая вскрылся лед на Енисее, и, окликая друг друга, поплыли к северу летучие лебяжьи стаи. Через неделю Илга и Барнаулов сели на пароход «Игарка» и через день сошли на маленькой пристани на границе Туруханского и Красноярского края. Вскинув на спины рюкзаки, они пешком добрались до Учи и поднялись к избушке Дия. – Вот мы и дома! – Илга с нежностью оглядела маленькую избушку. – Здесь мы жили с отцом Николаем… – Она робко пожала руку Барнаулова, и он ответно погладил ее по волосам; это все, что он мог позволить себе, пряча от самого себя запретную нежность к этой девушке-ребенку. Всего одно теплое прикосновение, а сердце уже забухало тяжелыми толчками, и солнечные круги перед глазами стали алыми. – Старец и Дева… Им никогда не быть вместе, – с горькой усмешкой прошептал он. – Я знаю эту кровную Веду, писанную в Яви лебединым пером, но я всегда буду рядом с тобою. Я буду сторожить твой сон, как ледяной Кощей. Я буду твоим скупым рыцарем и хранителем, пока не прискачет твой сказочный весенний царевич в венке из цветущего боярышника, но и тогда я не отдам тебя без боя! – Я – как Ты… – прошептала Илга. – Я люблю тебя, и мне не надо другого рыцаря. Она привстала на цыпочки и робко обняла его за шею. Барнаулов подхватил ее на руки, удивляясь и радуясь ангельской легкости ее тела и обережному касанию тонких рук. – Но я не досказал тебе эту страшную сказку, – прошептал он, пьянея от теплого запаха ее девственной кожи – запаха молока и цветущего багульника. – Расскажи, – попросила Илга. – И тогда волшебница сказала: «Первая ночь Девы будет последней ночью Старца!» Этот приговор нельзя отменить, но я готов! Слышишь? Готов заплатить любую цену духам твоей и моей судьбы! Запах цветущего багульника становился все гуще, он почти затопил избушку, и, казалось, спящая девушка плывет в его волшебных золотисто-сиреневых волнах. Илга улыбалась во сне, она спала так глубоко, точно ее не было на земле. А он, повинуясь давнему завету, ждал первого солнечного луча, чтобы разбудить ее жарким касанием губ. В рассветных сумерках Сергей вышел на крыльцо и вскинул руки, словно хотел обнять нарождающееся в лесной пучине солнце. Он держал на вытянутых руках переполненную через край чашу своего сердца и шептал слова мольбы и благодарности. Проснувшийся ветер вспузырил его белую рубаху, тонким холодом облил лицо и грудь, подхватил и понес к небу ликующий голос его Любви. Едва слышный шорох, точно в крапиве прошуршала быстрая юркая змейка, потонул в шуме юного ветра. Гибкий черный призрак выскользнул из густых зарослей рядом с крыльцом. Звонко, по-птичьи присвистнуло лезвие, но яростный засечный удар опоздал и прошел вскользь: Барнаулов в последнюю спасительную секунду вывернулся из-под сабельного острия. Защищаясь, он попытался перехватить правую руку нападавшего, но тот перебросил саблю в левую и нанес резкий, рубящий удар по его выставленному блоком предплечью. Барнаулов упал, зажимая ладонью рассеченную руку. На него, тяжело дыша, смотрела смертельно бледная девушка с траурно распущенными, черными, как ночь, волосами. – Помни Альмаз! – прошептала она, и сабля взлетела над его склоненной шеей, но удара не последовало, лезвие скользнуло в сторону и с хрустом впилось в седую от старости стену избы. Чеченка выдернула саблю и оглянулась. В дверях избушки стояла Илга. Упругий ветер отбросил ее волосы за плечи и заиграл прядями, точно за спиной у нее встали светлые прозрачные крылья, и все ее тело под тонкой льняной сорочкой стало легким и сильным, как у летящей птицы. – Беги! – успел крикнуть Барнаулов, но Илга уже встала в боевую стойку, сжимая в ладони незримую саблю или меч. Взмах хрустальным мечом крест-накрест остановил атаку Тамиры. – Иншалла!!! – завизжала чеченка. Отступая и играя корпусом, она сделала несколько обманных бросков и пошла в наступление. Но великолепная, играющая черненым серебром Гурда всякий раз наталкивалась на прозрачное препятствие. Тамира провела серию рубящих ударов, резких колющих эскапад и бросков, она наступала на инерции с раскачкой тела, не используя мышечную силу руки, но Илга сдерживала ее напор и вынуждала перейти к обороне. Чеченка отступала, экономя силы, и дважды пропустила удар незримой сабли. Илга шла на нее мягким волчьим шагом, перенося тело с ноги на ногу: Тамира лавировала и уходила вслепую; ее движения становились все беспорядочнее, скоростные удары утратили силу, она устала держать дистанцию и маневрировать под натиском Илги. – Тамира! – С холма, оскальзываясь на песчаных осыпях, бежал Аким, за ним скакали подросшие волчата. Тамира вздрогнула, оглянулась на крик и, словно забывшись, резко провела лезвием по нежной шее. – Иншалла… – Дыхание ее прервалось. Последним усилием воли она опустила тяжелые веки, замыкая солнечные врата, погружаясь в вечную ночь. Ее ослепительно короткая жизнь, с битвами и клятвами, с напором молодой крови и жаром желаний, выходила из нее с неровными замирающими толчками. Опередив Акима, волки бросились к Тамире, они ласкались и пробовали зализывать глубокую рану на белоснежном стебле ее шеи. Рана еще пульсировала кровью, когда Аким подхватил на руки ее обмякшее, точно пустое тело. Сабля выскользнула из ослабевшей ладони и с легким звоном упала к ногам Илги. Тяжело ступая, Аким уходил в тайгу, за ним понуро трусили волки. Они уходили все дальше и глубже, точно навсегда хотели забыть лживые приманки, стальные капканы и перепутанные тропы людей. Илга склонилась над раненым Барнауловым, мягким дыханием остановила кровь и перевязала глубокую рубленую рану на правой руке. Из-за гор всплыло алое солнце, и она смотрела на прозрачный огненный шар с неясной надеждой. – Заряна, – окликнул ее знакомый голос. С холма к избушке быстрым шагом шел Марей. – Дядя Марей! – вскрикнула Илга и прижалась к колючей щеке Лешачка. – Сережа ранен. Кровь я ему остановила, но рана слишком глубокая, кость перерублена… – прошептала она, вглядываясь в его неунывающие «незабудки». – Не плачь, Зарянушка, – ласково прошептал Зипунов. – Знаю я место у Шайтан-горы – Диеву пещеру, где копится в камне земная мощь. Она и костки срастит, и душу уврачует, а потом подадимся мы, внучка, в Солнцево селение… Туда и пойдем! (Москва, 2010 год) |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх |
||||
|